Часть седьмая Наг и возвращусь

1

Отворилась дверь. Даже не столько отворилась, сколько вдруг оказалась открытой. Он не слышал ни шагов, ни звона ключей, настолько был поглощён чтением. С трудом оторвавшись от книги, Такэо поднял голову и растерянно захлопал глазами.

В дверном проёме — начальник воспитательной службы, зонный Фудзии и старший надзиратель Таянаги. Первый круглый, как шар, второй — длинный, как каланча, третий — здоровый, как бык. Комическое трио.

— Кусумото, на выход, — скомандовал Фудзии и привычно улыбнулся. Такой же деланной улыбкой он улыбался совсем недавно во время поверки.

— Слушаюсь. — Такэо захлопнул книгу, стал подниматься, но тут же пошатнулся и снова опустился на пол. Лодыжки затекли и стали ненадёжными, как разношенные, падающие с ног туфли.

— Что это с тобой? Давай, живо! — снова улыбнулся Фудзии.

— Сейчас. Зачитался, — улыбнулся в ответ Такэо и, ухватившись руками за щиколотки, сделал ступнями несколько вращающих движений.

— Можешь не переодеваться, — распорядился начальник зоны, увидев, что Такэо достаёт другие брюки. Оставшись, как был, в затрапезных, Такэо сунул ноги в пластмассовые шлёпанцы. Начальник зоны двинулся вперёд, своим крупным торсом перекрывая всё поле зрения. За ним последовали Такэо и начальник воспитательной службы, тело которого, тучное, всё в жировых складках, колыхалось, словно пузырь со льдом. Вернувшийся на свой пост Таянаги по всем правилам отдал им честь, и Фудзии, аккуратно согнув в локте длинную руку, ответил ему тем же.

Такэо, которого неожиданно выдернули из состояния покоя, никак не мог приспособиться к движению, в голове вертелись фразы из «Святого Иоанна Креста», книги, которую он только что начал читать. «Душа, в момент когда Бог помещает её в тело, — словно дощечка гладкая и чистая, на которой ничего не написано, и если чего не познает при помощи чувств, то другим путём обычно ничего не получает. Пребывая в теле, она подобна человеку в тёмном узилище, который видит мир только через окно того узилища. Ежели через окно чего не увидит, то ничего не будет видеть. Потому-то и душа, если не получает впечатлений посредством чувств, которые суть окна её телесной темницы, то не приходит к познанию никакой иной дорогой. В ней воцаряется тёмная ночь». Интересно, что есть ночь в понимании Иоанна Креста? Нагая, лишённая желаний душа? Недоступный разуму путь во мраке? Поддерживающее наш зримый мир антибытие? Не в силах отключиться от мыслей о прочитанном и стараясь при этом не отстать от Фудзии, Такэо с улыбкой спросил начальника воспитательной службы:

— А куда мы идём?

— Тебя вызвал начальник тюрьмы.

— Слушаюсь.

Такэо знал, что дальше расспрашивать бесполезно, всё равно ответа не будет. Собственно, в самом вызове не было ничего особенного, его и раньше вызывали то в воспитательную службу, то в канцелярию зоны, то в медсанчасть, то к начальнику тюрьмы. Другое дело, что начальник тюрьмы вызывал его совсем недавно, в прошлый вторник. Вряд ли он успел просмотреть текст для «Мечтаний», отосланный сегодня утром, это почти немыслимо. А значит… Сердце Такэо вдруг пронзило страшное предчувствие. Значит, пришёл его черёд? Странно было уже то, что Фудзии, приходивший к нему не далее как вчера, сегодня сам проводил утреннюю поверку, и уж вовсе беспрецедентным было его появление всего через два часа после неё… Вот и выход из нулевой зоны. Фудзии толкнул тяжёлую, забранную толстой металлической решёткой дверь, и они вышли в широкий коридор. За следующей дверью, которая запиралась на замок, находилось самое сердце тюрьмы, там располагались кабинеты начальника тюрьмы, начальника канцелярии, начальника воспитательной службы. Караульные, стоявшие слева и справа от двери, разом отдали честь. Первым в кабинет начальника тюрьмы вошёл начальник воспитательной службы.

— Такэо Кусумото доставлен по вашему приказанию.

Фудзии подтолкнул Такэо, тот вошёл в кабинет и с трудом устоял на ногах — слишком уж непривычными были и бьющая в глаза яркость пунцового ковра, и ощущение пушистой мягкости под ногами. За большим столом сидел начальник тюрьмы и сквозь очки изучал какие-то бумаги. Такэо тут же узнал собственное личное дело. По обеим сторонам, словно министры у трона короля, стояли начальник канцелярии, начальник службы безопасности, начальник общего отдела. Обстановка весьма торжественная, далёкая от той непринуждённости, с которой его принимали на прошлой неделе. К тому же тогда ему сразу предложили сесть, а на этот раз оставили стоять. Да, никаких сомнений. Пришёл его черёд.

Мощное зубчатое колесо, до сих пор крутившееся где-то в стороне, внезапно пришло в соприкосновение с шестерёнкой по имени Такэо и вовлекло её в неумолимое по своей силе, скорости и точности движение. И упираться, отбиваться — бесполезно. Так было на суде, так было в баре «Траумерай», когда он набросил провод на его шею… Он поднял глаза на начальника тюрьмы. Чёрные, как смоль, словно крашеные, волосы, лицо в глубоких морщинах и пигментных пятнах, мутноватые, в красных прожилках, увеличенные очками глаза. Никакого начальственного вида, просто усталый старик. Такэо стало его жалко. Он даже ощутил некоторую гордость при мысли, что сам-то он ещё молод, здоров, полон сил. Вот только стыдно, что предстал перед начальством в старых, плохо отглаженных брюках. Надо было всё-таки переодеться ради столь торжественного случая.

— Ну как, ты ещё что-нибудь написал для журнала?

— Да.

— Да? Когда же? Ты уже сдал текст?

— Да, я отослал его вам сегодня утром.

— Сегодня утром? А, значит, мне просто ещё не успели передать. Ну а как ты себя чувствуешь?

— Спасибо, хорошо, — ответил Такэо, чуть склонив голову, потом, подумав, что начальник, только что прочитавший его личное дело, и так уже всё знает, поспешно добавил: — Правда, дня два назад у меня было небольшое головокружение.

— Головокружение? — Начальник снова уставился в личное дело и, очевидно найдя там соответствующий отчёт, кивнул.

— Надо запросить мнение главврача.

— Я уже связался с ним, — поспешно пояснил Фудзии. — А что касается приступов головокружения, я консультировался с нашим психиатром, доктором Тикаки, он сказал, ничего серьёзного нет, так, лёгкое нервное расстройство.

— А, ну тогда ладно. Сейчас-то ты как, в порядке?

— Да, вполне.

— О твоём душевном состоянии в последние месяцы мне известно по запискам из «Мечтаний». А как ты себя чувствуешь сейчас? На прошлой неделе мы с тобой разговаривали только о журнале, я как-то не успел ни о чём тебя расспросить.

— А что конкретно вы хотели бы знать?

— Ну, каковы твои впечатления о жизни в тюрьме… Ты ведь сколько уже здесь?

— Если считать со времени ареста, то ровно пятнадцать лет и четыре месяца. Можно сказать, без малого шестнадцать лет.

— Долго. Целая эпоха.

— Мне хотелось бы знать, с каким чувством ты оглядываешься назад на эти годы? К примеру, не страдал ли ты от скуки?

— От скуки? — Столь неожиданный вопрос удивил Такэо. Но на лице начальника тюрьмы не было и тени иронии. Без очков его глаза приобрели немного растерянное выражение, они были похожи на жуков, копошащихся в центре расходящихся концентрическими кругами морщин. Какая там скука! Все эти годы Такэо постоянно был чем-то занят, каждый день был до отказа заполнен разными делами. Скорее он мог пожаловаться на нехватку времени, скучать же или маяться от безделья ему пока не приходилось. Однако слово «скука» пробило брешь в оболочке его души, и оттуда словно потянуло каким-то лёгким застарелым дымком. Он вспомнил письмо, которое в январе написал Эцуко. О том, что до своего сорокалетия, которое будет в апреле, планирует заниматься чтением, затем около года у него уйдёт на правку рукописи «О зле». А потом? Потом ему нечего будет делать. И потекут дни пустые, сумеречные, скучные…

— Пожалуй, — сказал он, — иногда страдал.

— А ты вспоминаешь потерпевшего?

Тоже непростой вопрос. Следуя наставлениям патера Шома, Такэо, молясь, каждый раз обращался к душе своей жертвы и просил у неё прощения. Но молитвы — его личное дело, о них нельзя говорить вслух, и уж тем более пересказывать их кому-то, это попахивает ханжеством.

— Твоя мать навещает тебя каждую неделю?

— Да.

— Все пятнадцать лет каждую неделю?

— Начиная с того года, как я принял святое крещение. Ну, иногда она, конечно, пропускает, если больна или ещё что-нибудь…

— А ведь это не так уж и просто. Ты крестился четырнадцать лет назад, верно? И все четырнадцать лет она навещает тебя каждую неделю? Живя при этом довольно далеко отсюда! От Хаямы, кажется, часа два езды? Да, у тебя замечательная мать!

Ему невольно вспомнилось новое пальто матери, чёрное, словно траурное. Это пальто ей привёз из Парижа Макио. Раньше она приходила в старом, тёмно-синем, которому пятна от супа и приставшие рисинки придавали уютный, домашний вид. Это же было слишком новым, слишком чёрным, и ещё более подтвердило его дурные предчувствия. Увидев его впервые, он содрогнулся от отвращения и подумал, что никогда не сможет полюбить мать. Потом он раскаивался, что был с ней так суров, наверняка её больно ранило его мрачное молчание, а ведь она приехала к нему издалека, да ещё в такой холод. Мать, скорее всего, поморщилась бы, услышав: «У тебя замечательная мать!» — но теперь он был вполне с этим согласен. В последние дни лёд в его душе стремительно таял и он готов был принять мать целиком, со всеми её достоинствами и недостатками. Почему-то вместе с матерью ему вспоминалась Эцуко. Его не оставляло ощущение, что эту девушку, один-единственный раз приходившую к нему на свидание, он уже где-то видел. Лицо, которое рисовалось его воображению, когда он читал её письма, было лицом его юной матери. Да, именно его он видел позавчера во сне, лицо девочки, какой его мать была задолго до его рождения, девочки, которая играла с котятами в их старом доме на холме Тэндзин.

— О чём задумался? — озабоченно спросил начальник тюрьмы. Он вдруг резко поднялся и, приблизив своё лицо к лицу Такэо так близко, что тот ощутил на себе его дыхание, растерянно улыбнулся и хрипловатым голосом произнёс: — Завтра нам предстоит с тобой проститься.

— Слушаюсь. — Такэо по-прежнему без всякого выражения, не отрываясь смотрел на начальника тюрьмы.

— Ты понимаешь, о чём я? — Начальник тюрьмы немного нервничал, и из-за этого старался говорить внушительно, подчёркивая каждое слово. — Я ведь не шучу.

— Понимаю.

— А, ну вот и хорошо. — Начальник облегчённо вздохнул и расправил плечи. — Я знал, что с тобой у нас особых проблем не будет. И рад, что оказался прав. Все согласны? — Кольцо стоявших вокруг стола людей распалось, они приветливо заулыбались Такэо, словно человеку, которому была оказана высокая честь и который ждал поздравлений. Похоже, до этого момента все, напружинив мускулы, стояли по стойке смирно.

— Да, Кусумото, ну и выдержка у тебя. Большинство, узнав, что завтра — последний срок, либо впадают в ступор, либо закатывают истерику. Сунада, тот начал болтать без умолку. А ты совсем другой.

— Да нет, что вы. — Такэо почувствовал себя польщённым. Какая там выдержка! Он стоял ни жив ни мёртв. Услышанное было выше его разумения — да, есть человек по имени Такэо Кусумото, да, вынесенный ему приговор будет приведён в исполнение завтра, но какое отношение всё это имеет к нему? К тому же его смущало и казалось странным столь пристальное внимание к своей особе тюремного начальства, которое в полном составе собралось здесь ради него одного.

— Итак, позволю себе зачитать указ о приведении приговора в исполнение, — торжественно начал начальник тюрьмы и, кивнув Такэо, смущённо добавил: — Ну ты понимаешь, это чистая формальность.

Присутствующие снова превратились в каменные изваяния. Начальник канцелярии извлёк из папки листок плотной бумаги. С лица начальника тюрьмы исчезла улыбка, в наступившей тишине стало слышно, как настойчиво барабанит по стеклу дождь.

— Такэо Кусумото, дата рождения — 19 апреля 1925 года. Вышеуказанное лицо должно быть подвергнуто смертной казни в пятидневный срок, начиная с 12 февраля 1965 года, в соответствии с правилами исправительного учреждения, в котором это лицо содержится. Министр юстиции.

Начальник тюрьмы отложил листок бумаги и добродушным тоном сказал:

— Ну вот, пятый день приходится на семнадцатое число, то есть на завтра. Согласно правилам, завтра в десять часов утра ты будешь казнён.

— Слушаюсь, — кивнул Такэо. Выходит, указ о приведении в исполнение был подписан 12 числа, то есть в четверг. Как раз в тот день, когда к нему приходила мать. Да, её чёрное траурное пальто было более чем кстати.

— Ну вот, а теперь садись сюда. — И начальник тюрьмы жестом, каким приглашают почётных гостей, указал Такэо на диван. На его лице снова играла улыбка. Немного неестественная, будто он нацепил театральную маску, но, вне всяких сомнений, это была, именно улыбка. Подойдя к дивану, Такэо вдруг обнаружил, что поясница у него словно заржавела и не сгибается. Он попытался согнуть её насильственным образом и испугался, что сейчас у него сломается позвоночник. Он опрокинулся на диван и подпрыгнул на пружинах. Начальнику воспитательной службы это показалось забавным, и он засмеялся. Засмеялся и начальник зоны Фудзии. Такэо со сконфуженным видом почесал в затылке. Только паясничанье может разрядить атмосферу, если не паясничать, она накалится и напряжённость между ним и остальными станет взрывопасной. Ему казалось, что он запутался в гигантской паутине, окончательно утратив свободу движений. Начальник тюрьмы и начальник воспитательной службы уселись за стол, напротив Такэо. Слева устроился начальник общего отдела. Фудзии стоял рядом с начальником тюрьмы. Начальник канцелярии, начальник службы безопасности и надзиратели вышли из кабинета.

Начальник тюрьмы взглянул на наручные часы.

— Сейчас 9 час. 17 мин. Таким образом, у тебя остаётся полных двадцать четыре часа. Постарайся за это время покончить со всеми делами. Твою мать известил сегодня утром по телефону начальник воспитательной службы. Кого ещё ты хотел бы поставить в известность?

— Патера Пишона, — сказал Такэо и тут же подумал, что ему хотелось бы ещё раз послушать Мессу си-минор Баха. Но начальник тюрьмы уже повернулся к начальнику воспитательной службы. В душе Такэо зазвучала какая-то светлая мелодия.

— Вы, кажется, уже известили отца Пишона?

— Да. Он придёт после обеда.

— Есть ли ещё кто-нибудь?

Он подумал, что хорошо бы увидеть Эцуко. Но испугался — она слишком молода, такое прощание может ранить её душу. Лучше он ей напишет. Сколько успеет написать за вечер, столько и напишет. Начнёт в том же духе, что и всегда, ну и попрощается как бы между прочим, так будет естественнее. Kyrie eleison… Где же он это слышал? Завтра я уйду туда. Начальник тюрьмы снова посмотрел на часы. Секундная стрелка движется с такой бешеной скоростью, будто часы испортились. Через двадцать четыре часа с небольшим моя жизнь оборвётся. Почти сорокалетний, здоровый и телом, и духом мужчина по имени Такэо Кусумото умрёт. Пресечётся время света, выделенное ему для пребывания в этом мире, и наступит время тьмы, такое же, как до его рождения. Впрочем, эта новая тьма будет всё-таки отличаться от той, прежней, ибо в ней живут многие его знакомцы, ушедшие из этого мира раньше него. Патер Шом, отец, все, кого он отмечал крестиками на титульном листе Библии — Себастьян, Сунада, — они живут там. Kyrie eleison, Christe eleison… Льётся мелодия Мессы си-минор, словно светлый ручей, бегущий вдоль сумеречной тропы…

Дорогой отец Шом! Уже совсем скоро я припаду к вашим стопам. Вы, должно быть, и теперь твёрдо держитесь на ногах, противостоя неистовым порывам ветра. Какое счастье встретиться с вами снова!

— Ну так как, хочешь увидеться с кем-нибудь ещё?

— Нет, пожалуй, нет. Довольно будет матери и патера.

— Вот как? Да, и ещё — если тебе хочется чего-нибудь вкусненького, скажи, тебе приготовят всё, что ты попросишь. Ну, разумеется, из того, что возможно в наших условиях.

Он некоторое время молчал. До него никак не доходил смысл слова «вкусненькое». Чего ему решительно не хотелось теперь, так это есть. Разве покойнику доступны вкусовые ощущения? Разве он способен получать удовольствие от пищи? Ну, может быть, спиртное? Сухое вино? Но ведь Христос его не пил. Всё это «вкусненькое» имеет смысл только тогда, когда у тебя есть будущее. Точно так же, как забота о своём здоровье, о поддержании спортивной формы…

— Да нет, вроде бы ничего не хочется.

Начальник тюрьмы оглянулся на начальника канцелярии. Тот обратил к Такэо своё добродушное, красное от постоянных возлияний лицо.

— В самом деле? Подумай хорошенько. Наверняка чего-нибудь да хочется. Может, суси, тэмпуру или свиные котлеты? Что-нибудь этакое. Некоторые предпочитают гречневую лапшу или рис.

— Нет, мне правда ничего не нужно.

— Да? Ну если что-нибудь придумаешь, скажи.

Начальник канцелярии казался искренне расстроенным, и Такэо стало его жаль, ему захотелось сделать для него что-нибудь приятное, и он шутливым тоном спросил:

— Ну, вина-то, небось, нельзя? Красненького?

— Нет, нет, только не спиртное. Тебе самому будет хуже… Ну ты же понимаешь…

Глядя на растерянное лицо начальника, Такэо невольно прыснул:

— Да ладно, я нарочно.

— Надо же, он ещё и шутит! — Начальник канцелярии рукавом мундира вытер пот с красного носа. Начальник воспитательной службы улыбнулся, начальник тюрьмы кивнул. Такэо с нарочито обескураженным видом почесал в затылке, и все наконец расслабились.

— Хочешь? — предложил начальник воспитательной службы, открывая портсигар. — Можешь покурить.

— С удовольствием. — Такэо сунул в рот сигарету. Начальник канцелярии чиркнул зажигалкой, давая ему прикурить. Затянувшись, Такэо поперхнулся — дым раздражил слизистую оболочку. Покашлял, чтобы избавиться от боли в горле. Но стало ещё хуже, и, согнувшись, он зашёлся в надсадном кашле.

— Ну и ну… — криво усмехнулся начальник воспитательного отдела. — Что-то ты сдал. Раньше-то ведь курил?

Служащая в синем халате внесла поднос. Начальник тюрьмы показал глазами на Такэо. Перед ним появилась чашка чая и пирожное. Роскошь для тюрьмы невиданная, но когда он послушно откусил кусочек пирожного, то закашлялся — ему показалось, что оно начинено пеплом. Окружающие смотрели на него с трогательным участием, поэтому, изобразив на лице удовольствие, он насильно запихнул в себя пирожное, после чего отхлебнул чаю.

— Как, вкусно? — довольно прищурившись, дружелюбно спросил начальник тюрьмы.

— Да. Большое спасибо, — поклонившись, ответил Такэо.

— Ну так как, может, всё-таки надумал, чего бы тебе хотелось поесть? — подтрунивая, сказал начальник канцелярии. Такэо решил что-нибудь заказать, чтобы сделать ему приятное.

— Господин начальник, — начал он просительным тоном, — простите, это, конечно, каприз, но нельзя ли пирожное с заварным кремом и леденцы на палочках?

— Конечно, можно! — обрадовался начальник канцелярии. — Я сразу же пошлю за ними. Вот только не знаю, удастся ли найти леденцы? С пирожными-то никаких проблем, а леденцы…

— Да они всегда есть в кондитерской у станции, — уверенно сказал Фудзии. Начальник канцелярии тут же отправил в кондитерскую одного из стоящих за дверью надзирателей. На улице свистел ветер и лил дождь. А в кабинете, как всегда, было страшно душно, и, даже сидя неподвижно, Такэо обливался потом. Под нависшими чёрными тучами плыли, постоянно меняя очертания, белые, похожие на разлитое молоко, облака… Внезапно в памяти всплыло стихотворение, написанное на стене его камеры:


Только что —

Пришёл твой черёд —

Мне сообщили.

Заклубились в квадратике неба

Косматые чёрные тучи.


Как всегда, в его голове автоматически возникло и следующее стихотворение:


Чудится

Стучат сапоги — ближе, ближе —

Это за мной.

Слуховые галлюцинации

Лезут холодом в уши.


Сотни раз ему чудились приближающиеся шаги, и он замирал от страха, а сегодня не услышал ничего. Они пришли так неожиданно, что он даже испугаться не успел, более того, всё происходящее казалось ему в высшей степени естественным и закономерным. Мощное зубчатое колесо чужого времени — всё равно что неумолимая сила тяжести, увлекающая тело вниз. Когда он увидел внизу стремительно приближавшуюся каменную площадку, иначе говоря — смерть, душу поглотила плоть, он превратился в комок мяса, подчиняющийся законам земного тяготения. Страх исчез, перед глазами открылся светлый и прекрасный мир, в котором всё было исполнено глубокого смысла, подогнано одно к одному с единственной целью — услаждать его взор. Небо, горы, люди, ветер, скалы, снег и облака, похожие на пролитое молоко…

Зазвонил стоящий на столе телефон. Фудзии большими шагами подошёл к столу и снял трубку. Он шепнул что-то на ухо начальнику тюрьмы, и тот поднялся. Рядом с Фудзии он казался совсем крохотным, да ещё эта семенящая походка… К Такэо подошёл начальник воспитательной службы. Его всегда улыбающееся, сияющее щёлочками глаз лицо торчало прямо из воротничка рубашки. Это впечатление создавалось, очевидно, из-за слишком толстых щёк и скрывавшего шею двойного подбородка. Он был лысоват, а немногие имеющиеся волосы сбривал, поэтому сразу бросались в глаза огромные, торчащие двумя уродливыми наростами уши. На мочке одного темнела родинка, под которой рос одинокий седой волос. Его-то он не сбривал, сохранял, как особую ценность.

— Может, зайдёшь ко мне в кабинет и напишешь письма? В камере шумно, трудно сосредоточиться.

— Да? Спасибо.

Как же это он забыл про письма! В прошлое воскресенье он разобрал всю свою корреспонденцию и сложил в картонную коробку. Больше всего писем — семьдесят два — было от Эцуко. Сначала он напишет ей. Да и с остальными надо попрощаться. С сестрой Кунимицу, патером, профессором Намики, профессором Аихарой… Надо будет ещё раз просмотреть полученные в этом году новогодние поздравления, их было шестьдесят два, и позаботиться о том, чтобы все, кому надо, узнали о его смерти. Мать сама к нему придёт, а вот Икуо и Макио, наверное, лучше написать. Вряд ли только Икуо станет читать даже это, прощальное, письмо. Вернее сказать, он не станет читать его именно потому, что оно прощальное. Послание от казнённого, обратный адрес — тюрьма, на конверте пометка тюремного цензора… Да он тут же его сожжёт, радуясь, что наконец-то всё кончилось. Точно гора с плеч. «Мечтания» перестанут публиковать шокирующие записки, уймутся газетчики, мать не будет больше ходить в тюрьму, останется только дождаться её смерти и уничтожить все документальные свидетельства. Он сможет жить так, будто у него никогда не было младшего брата. Его дочь Кумико и сын Китаро никогда не узнают, что у них был ещё один дядя и что этот дядя был закоренелым преступником. И будут жить-поживать, оставаясь вполне innocent — отпрыски прекрасной интеллигентной семьи, с дедушкой — бактериологом, бабушкой — преподавателем японской литературы, дядей, женатым на француженке, отцом — знаменитым архитектором… Ну конечно же. Надо обязательно написать Икуо прощальное письмо, хотя бы ради его спокойствия. Сначала, конечно, ему будет неприятно, зато потом он улыбнётся и с облегчением швырнёт письмо в огонь.

— Наверное, тебе предстоит написать многим.

— Да, пожалуй. Но я уже привёл свою переписку в относительный порядок, к тому же и раньше старался писать каждое письмо как прощальное, так что можно будет ограничиться буквально несколькими строчками.

— Похвальная предусмотрительность. — Начальник воспитательной службы кивнул начальнику канцелярии и носовым платком вытер со лба пот. — И всё же как ужасно сегодня парит! На редкость гнусная погода!

В окно снова яростно хлестнул дождь, и городские улицы за бетонной стеной заколыхались, утратив чёткость очертаний.

— Южный ветер. Теперь начнёт теплеть. И сакура… — начал было начальник канцелярии и осёкся. Жестоко так говорить в присутствии человека, которому завтра предстоит умереть. На его бесхитростном лице появилось растерянное выражение, и Такэо, пожалев его, поспешно сказал:

— Да, сакура скоро расцветёт. Я надеялся дождаться, но, видно, не судьба. И всё-таки я имел возможность любоваться цветами сакуры в течение десяти с лишним лет, за что искренне вам благодарен.

— Ну что ты, какая там благодарность… — Красное лицо начальника канцелярии приобрело багровый оттенок.

— Особенно хороша сакура перед медсанчастью. Я всегда так радовался, когда она расцветала. Ну ничего, зато недавно мне повезло — я увидел сакуру всю в снежных цветах.

Когда он играл с Сунадой в снежки, припорошённая снегом сакура была словно в полном цвету. «Позвольте и Кусумото выйти! Ведь что он, что я… Я уйду завтра, но и у него впереди всего ничего. Когда ещё ему удастся потрогать снег?» Налитые кровью глаза Сунады, бегущая по щеке трещина шрама… Сунада умер. Я тоже умру. А сакура и этой весной невозмутимо раскроет белые, похожие на снежные хлопья, цветы.

Закончив говорить по телефону, начальник тюрьмы вернулся на своё место. Начальник канцелярии приосанился. Что-то дробно застучало, будто по полу покатились бобы, которыми отгоняют злых духов. Дождь. «Ну и льёт!» — сказал начальник тюрьмы, повернувшись к окну. Начальник канцелярии с готовностью кивнул.

— Я только что выслушал доклад главного врача. Он говорит, что твоё состояние вполне удовлетворительно и не может служить препятствием…

Согласно Уголовно-процессуальному кодексу, приведение приговора в исполнение может быть приостановлено только в том случае, если приговорённый к казни находится в состоянии психического расстройства или беременности. «Не может служить препятствием» означало, что его головокружение не было квалифицировано как состояние психического расстройства. Начальник тюрьмы выразился более чем определённо, но, как ни странно, именно эта определённость и смягчила смысл сказанного, его слова прозвучали едва ли не шутливо. Начальник воспитательной службы тут же добавил:

— Ну вот видишь, значит, ты совершенно здоров.

— Вашими молитвами, — улыбнулся Такэо, — отправлюсь в путь в добром здравии.

— Вот и прекрасно, вот и прекрасно, раз ты так бодр, значит, и волноваться нечего.

— Да, вот ещё что, — сказал начальник тюрьмы. — Перед тем как Сунада… Словом, ты, кажется, столкнулся с ним тогда в медсанчасти. Какое впечатление он на тебя произвёл?

— Он был полон энергии. В тот день как раз шёл снег, и мы с ним сразились в снежки.

— В снежки? Кто бы мог подумать, что автор «Ночных мыслей» способен вести себя как мальчишка?

— Да, давненько я так не резвился. И то — последняя игра в этом мире.

— И кто же победил? — спросил, подавшись вперёд, начальник воспитательной службы. Каждое его движение сопровождалось странным звуком — будто перекатывались шарики. Такэо и раньше это замечал. Скорее всего, у него в кармане были чётки — начальник воспитательной службы был буддийским монахом.

— Сунада. Он такой силач, куда мне до него.

— Да уж. Там, откуда он родом, выпадает много снега.

— А как вы… расстались? — деланно безразличным тоном спросил Такэо. Столь же безразличным тоном начальник ответил:

— Всё прошло прекрасно. Сунада был неплохим человеком.

— Да, неплохим. К тому же ему повезло — он отправился в путь тогда, когда хотел.

Кабинет психиатра. В тёмной комнатушке, загромождённой картонными коробками с лекарственными препаратами, звучит хрипловатый голос: «Короче говоря, не знаю, чем заняться. В этой тюряге сдохнуть можно от скуки».

Как заключённые мы с Сунадой — антиподы. Он был задирой и скандалистом, склонным к насилию, членовредительству и разрушению, я жил тихо и незаметно, никогда не нарушая правил внутреннего распорядка. Но отправиться на тот свет нам суждено одним и тем же манером. Упасть в смерть с эшафота в полном соответствии с законом падения.

— Надеюсь, что и ты не ударишь в грязь лицом, — сказал начальник тюрьмы с таким видом, будто подбадривал спортсмена перед решающим матчем.

— Слушаюсь, — ответил Такэо, как и положено спортсмену, полному решимости оправдать возлагающиеся на него ожидания. А на его внутреннем экране замелькали кадры: небо, горы, люди, ветер, скалы, снег. Первым летит, раскинув руки, Сунада. За ним — он, Кусумото. Затяжной прыжок. Здоровый спорт. «Пока он летел эти десять метров, ему совсем не было страшно, он просто думал: надо же, я лечу… Он точно знал, что когда упадёт на землю, то умрёт, и несмотря на это не испытывал абсолютно никакого страха, ни чуточки…» Доктор Тикаки пришёл к заключению, что его состояние «не может служить препятствием»… Этому врачу, хотя он совсем ещё желторотый юнец, так хотелось заглянуть в самые тёмные уголки его души, и у него уже начало получаться…

— Ну так как? — спросил начальник воспитательной службы, обращаясь к начальнику тюрьмы. — Могу я увести его к себе?

Начальник тюрьмы опустил глаза на часы, кивнул и стремительно поднялся с места. Судя по всему, он с нетерпением ждал этого момента. Как только все трое встали, к Такэо подошёл Фудзии.

— Для начала я отведу тебя назад в камеру. Ты быстренько приведёшь себя в порядок. Потом отправишься в помещение воспитательной службы, где займёшься своей корреспонденцией, подготовкой к свиданиям и пр.

— Спасибо, — поклонился Такэо.

— Ну что ж, иди, — сказал начальник воспитательной службы. — У тебя сегодня много дел. Лучше заранее всё распланировать, чтобы распорядиться своим временем максимально эффективно и правильно.

— Слушаюсь.

— Так я тебя жду.

Провожаемый взглядами начальника тюрьмы, начальника воспитательной службы, начальника канцелярии, Такэо вышел из кабинета. Впереди шагал начальник зоны, замыкали процессию возникшие откуда-то начальник службы безопасности и два надзирателя. Теперь с ним обращались совершенно иначе, с заботливой предупредительностью. У бойцов особой охраны, стоящих на карауле у важных стратегических пунктов, глаза вспыхивали какими-то странными тусклыми огоньками. Одни провожали его цепкими взглядами. Другие отводили глаза. Он разом стал объектом жгучего интереса, существом исключительным, то, что предстояло ему, было недоступно другим. А ведь, в сущности, подумал Такэо, все здесь были добры ко мне, все заботились обо мне по мере сил и возможностей, даже если и делали это по долгу службы. Человек, на которого обращено пристальное внимание окружающих, обречён на предельную пассивность, чреватую тем, что его в любой момент может подхватить и увлечь за собой гигантское зубчатое колесо, но в конце концов и такой опыт нельзя считать только отрицательным. Когда его арестовали и под конвоем везли из Киото в Токио, то везде — на вокзальных площадях, на платформах — его появления ждали толпы людей, раскалённый от бесчисленных взглядов и гула голосов воздух обжигал кожу, вокруг сверкали вспышки фотоаппаратов, словно перекрещивающиеся лучи прожекторов, высвечивающие его фигуру. Двадцатичетырехлетний Такэо Кусумото с гордостью думал о том, что стал знаменитостью, что на него обращены взгляды всей Японии. Его окружали полицейские и агенты в штатском, правая рука была прикована наручником к левой руке одного из агентов, на каждом шагу он ощущал прикосновение чужого тела, но даже в этом нелепом положении мнил себя актёром, играющим главную роль, и с трудом сдерживал рвущуюся на лицо улыбку. Скорый поезд мчался сквозь ночь, он охотно отвечал на бесконечные вопросы газетчиков, стараясь говорить чётко и держаться дружелюбно. Статьи, появившиеся в газетах в тот день, он прочёл значительно позже, в клинике Мацудзавы, куда его поместили для проведения судебно-психиатрической экспертизы.


13 октября, среда, утренний выпуск

Убийство в баре «Траумерай»

Кусумото рассказывает о себе


Задержанный Такэо Кусумото вечером 12 октября был отправлен из Киото в Токио скорым поездом «Утренняя звезда». Он находился в бегах семьдесят восемь дней и за это время истратил все имевшиеся у него деньги, но всё равно выглядел франтом в тёмно-синей рубашке с отложным воротником и тщательно отутюженных коричневых габардиновых брюках, вполне оправдывая свою славу плейбоя. Когда вспышки фотокамер начинали раздражать его, он с улыбкой говорил, по-киотски растягивая слова: «Погодите-ка, у меня уже глаза болят». На вопросы журналистов отвечал тоже улыбаясь и очень вежливо.

О своём преступлении он рассказывал ничуть не конфузясь, решительно заявил, что совершил его один, а ранее арестованные по подозрению в соучастии бармен Эйдзи Фукуда (20 лет) и студент Киёси Ясима (26 лет) абсолютно непричастны. Подкупает стремление Кусумото выгородить своих друзей, особенно на фоне того, что Фукуда, давая показания, назвал его исполнителем, а Ясима полностью отрицал своё соучастие. Но, с другой стороны, он словно гордится содеянным, в его миндалевидных ясных глазах нет-нет, а проскользнёт что-то безумное, и это производит жутковатое впечатление.

Когда его спросили: «Зачем ты это сделал?», он улыбнулся: «Ну, мотивы у меня были весьма сложные, одним словом на этот вопрос не ответишь». Когда же его спросили, не хочет ли он написать об этом, ответил: «В общем такое намерение у меня имеется, но неуверен, что захочу публиковать свои записки в вашей газете» — то есть вёл себя, как знаменитость. Он всё время говорил самым беззаботным тоном, много смеялся, шутил, и оставил журналистов в полном недоумении.


Это был вход. А сейчас он стоит перед выходом. По длинному-длинному тоннелю он перейдёт из полуденного мира в мир ночной. Вот только вход и выход в этом тоннеле мало чем отличаются друг от друга. Толпы, окружавшие его перед входом, армия газетчиков, полицейские, сыщики станут наблюдать за ним и на выходе, только теперь у них будет иное обличье — начальника тюрьмы, начальника воспитательной службы, надзирателей. Так нужно. Я должен быть уничтожен чужими взглядами, ободран, зарезан, освежёван, разодран на куски. Какая радость, какое блаженство!

2

В комнатушке без окон, загромождённой картонными коробками с лекарствами, доктор Тикаки заполнял медицинские карты. Он только что закончил утренний амбулаторный приём, осмотрел более десяти человек. По понедельникам пациентов всегда бывает больше, чем в остальные дни, но у психиатра всё-таки меньше, чем у терапевта. У смежного терапевтического кабинета до сих пор гомонили ждущие своей очереди больные, периодически кричал надзиратель, вызывая следующего, иногда слышался раздражённый голос врача. А здесь, в психиатрическом кабинете, устроенном в помещении склада, под желтоватым пыльным светом лампы только поскрипывала дешёвая шариковая ручка.

Заполнив карты и разрезав рецептурные бланки, Тикаки встал, чтобы позвать фельдшера, но, подойдя к двери, передумал и, сложив руки за спиной, принялся мерить шагами пространство тесной каморки. Дойдя до стены, он делал энергичный разворот через правое плечо и шёл в обратном направлении. Так Тикаки делал всегда, когда ему надо было что-нибудь обдумать, сегодня же он тем более не мог усидеть на месте — его не покидало ощущение тревоги, ему казалось, будто за ним по пятам следует какая-то неведомая чёрная тень. Это ощущение возникло после разговора с начальником нулевой зоны Фудзии.

Он ввалился совершенно бесцеремонно как раз в тот момент, когда Тикаки сел за стол, собираясь начать приём, и с места в карьер заявил:

— Разрешите доложить. Есть решение о казни Такэо Кусумото.

— Это правда? — Тикаки резко выпрямился, словно получив удар в спину.

— Да, завтра. Утром.

— Вот, значит, как… — Перед Тикаки всплыло бледное лицо, холодно поблёскивающие очки без оправы. Всего две встречи, но впечатление осталось весьма яркое. — Он… Трудно в это поверить.

— Ничего не поделаешь. Приговор есть приговор. Такая уж у него судьба…

— Это, конечно, верно, и всё же… Очень уж неожиданно. Я впервые увидел его в прошлую пятницу, ещё и трёх дней не прошло… А он уже знает?

— Ему вот-вот сообщат. Будет зачитан официальный указ. Я как раз пришёл, чтобы с вами посоветоваться по этому поводу.

— О чём? Как ужасно! Да вы садитесь.

— Спасибо. — Фудзии кое-как примостился на маленьком круглом стульчике, предназначенном для пациентов. — Я хотел спросить у вас, как, по вашему мнению, с ним всё в порядке?

— Трудно сказать. — Тикаки скрестил руки и опустил голову. — Я не совсем понимаю, что с ним происходит в последнее время. Хотя вроде бы ничего серьёзного нет, но…

— Нет, нет, я вовсе не это имею в виду. Я хочу знать, не является ли его состояние препятствием для приведения приговора в исполнение? Как вам известно, согласно Уголовно-процессуальному кодексу…

— Да, знаю. С этой точки зрения, его головокружение не может расцениваться как состояние психического расстройства. Оно слишком незначительное.

— То есть оно мнимое?

— Нет, я бы так не сказал, просто оно не является симптомом серьёзного психического заболевания. Такая формулировка будет правильнее. Но я уже говорил вам об этом позавчера. — Тут Тикаки пришло в голову — а не потому ли Фудзии так настойчиво расспрашивал его о состоянии Кусумото, что знал о предстоящей казни и хотел получить соответствующую информацию? Пожалуй, так оно и было. Ведь сначала он явился со своими вопросами утром, после амбулаторного приёма, а вечером ему, скорее всего, донесли, что к Кусумото заходил доктор, и он решил ещё раз прощупать почву… А ведь точно, когда днём Тикаки заглянул в канцелярию, ему сказали, что начальник тюрьмы хочет ознакомиться с личным делом Такэо Кусумото… Наверняка решение о казни было принято уже тогда.

— То есть никаких изменений за эти два дня в его состоянии замечено не было? Ясно. Простите, не могли бы вы лично доложить об этом главврачу? Наверняка начальник тюрьмы обратится к нему с запросом.

— Тогда я должен осмотреть его ещё раз.

— Нет, больше не нужно. Я сам встречался с ним и вчера, и сегодня, и у меня сложилось впечатление, что никаких особенных изменений в его состоянии не произошло.

— Да, но… — запинаясь, начал Тикаки, но Фудзии, искоса взглянув на него, широкими шагами поспешно вышел из комнаты. После этого разговора у Тикаки и остался в душе неприятный осадок. Хорошо бы разобраться — почему? Не совсем понятно, с какой целью Фудзии к нему явился. Мнение Тикаки его не интересовало, это было ясно с самого начала, скорее всего, для него важен был сам факт встречи и получение определённой информации. И всё же мозг Тикаки сверлила мучительная мысль: признав Кусумото вполне вменяемым, он, по существу, обрёк его на смерть. При этом он понимал, что никаких оснований чувствовать себя виноватым у него нет. С точки зрения психиатрии, головокружение, которое испытывал Кусумото, действительно не могло быть квалифицировано как «состояние психического расстройства». И тем не менее его не оставляло ощущение, что он, сам того не желая, стал одним из палачей. Тикаки кружил по комнате, как мотылёк вокруг лампы, и злился на самого себя. И когда в приоткрытой двери показалась замотанная белым бинтом голова надзирателя Ито, некоторое время растерянно смотрел на него, не понимая, что тот от него хочет.

— Можно, доктор? Прошу прощения за беспокойство… — повторил Ито.

— А? А в чём дело?

— Мне очень неприятно, доктор, но… Требуется заключение для наложения дисциплинарного взыскания.

— Хорошо, пожалуйста.

— Можно? Спасибо. А то у терапевта работы по горло.

По сигналу Ито в кабинет вошли двое подлежащих наказанию заключённых, они были обнажены по пояс. Сопровождавшие их конвойные стали у стены. Первым вперёд вышел Сюкити Андо, с лица которого не сходила бессмысленная улыбка. Заглянув в заявку, Тикаки понял, что оба заключённых из нулевой зоны. Вторым был старик по имени Тамэдзиро Фунамото, он часто бывал в медсанчасти, и Тикаки примелькалась его лысая голова, хотя он его ни разу не осматривал лично. Как положено, он прослушал обоих, проверил двигательный и зрачковый рефлексы, измерил давление. Никаких отклонений не обнаружил.

— А в чём заключается наказание? — спросил он, и надзиратель показал ему бланк приказа о наложении дисциплинарного взыскания. В графе «постановлено» стояло: у Андо — за совершение непристойных действий десять дней лёгкого карцера, а у Фунамото — за попытку совершить побег пятнадцать дней карцера с одновременным лишением права писать и читать. Далее шла печать начальника тюрьмы. Кивнув, Тикаки ещё раз окинул взглядом стоявших перед ним заключённых, потом в графе «результаты медицинского осмотра» написал: «Никаких отклонений не выявлено. Доктор Тикаки» — и поставил свою печать.

— Доктор, — вдруг закашлялся Фунамото. — Знаете, я три дня назад, во время снегопада, простыл, и теперь без конца кашляю, просто беда. Вы бы меня посмотрели получше, а?

— Ни в горле, ни в грудной клетке вроде бы ничего нет. Ну давай, на всякий случай измерим температуру.

Сунув градусник под мышку, Фунамото сгорбился и зашёлся в надсадном кашле, лицо его побагровело. Надзиратель Ито протянул руку, чтобы похлопать его по спине, а Андо пронзительно захохотал.

— Ха-ха-ха, ну и дела! Тамэ, что это с тобой, кажись, раньше у тебя никакого такого кашля не было?

— Что ты несёшь, недоумок? — И с неожиданным проворством Фунамото набросился на него. Но Андо оказался быстрее и отпрыгнул в сторону. Фунамото вцепился в него сзади. Градусник, упав на пол, разбился.

— Эй, вы, прекратите! Вы где находитесь? Тамэ, ты мне за это ответишь.

— Слушаюсь. — И Фунамото смущённо почесал в затылке.

— Ну, что я вам говорил? Разве не правда? — веселился Андо. — Никакого у него кашля нет и в помине! Ха-ха-ха…

— Вот скотина! Я тебе постучу! Малыш поганый!

— Заткнитесь оба! Одевайтесь и шагом марш в карцер! — завопил Ито. Кровь бросилась ему в лицо, и синяк стал ещё заметнее. Конвойные вытолкали обоих заключённых в коридор.

— Это же надо! — расстроился Ито. — До чего же противно иметь дело с этими подонками! Наказывай их не наказывай, никакого толку! Им, может, и в радость, даже если их сажают в карцер, — всё смена обстановки!

— А что они такого сделали?

— Злостное нарушение дисциплины! — И Ито стал подробно и нудно рассказывать о том, что произошло на спортплощадке. Ему потребовалось больше десяти минут, чтобы изложить все факты — как Андо поцеловал конвойного, как Фунамото залез на стену, как Катакири читал сутру, как Коно ударил конвоира… Ещё он сказал, что вся эта шумиха с осадой тюрьмы пикетчиками в пятницу, скорее всего, произошла из-за Коно, а Коно дёргал за ниточки Карасава, вчера покончивший с собой. Так или иначе, докопаться до истинных причин пока не удалось, и в настоящее время ведётся расследование.

— Что-то у нас в последнее время стало неспокойно! Вы говорите, что вчера ещё и Карасава покончил с собой?..

— Ну, тюрьма всё равно что человеческий организм. Чуть что разладится — и всё, пиши пропало. Так и у нас — случись что, потом не расхлебаешь. — И Ито прищурил глаза под бинтом.

— Кстати, как ваша рана?

— Ещё побаливает. — Ито провёл рукой по бинту. — Кость вроде бы не задета, а дёргает постоянно! Вот уж неблагодарная тварь, этот Сунада!

— Он ведь умер.

— Туда ему и дорога. С такими только так и можно, чтобы другим не повадно было. А как ваш палец?

— Ничего. После того как нарыв прорвался, стало значительно легче.

— Нет, вы подумайте, и это благодарность за мою доброту! Ведь сколько раз зимой я вызывал к нему ночью врача! Он мочился во сне, и я добился для него разрешения пользоваться грелкой. А когда он в очередной раз изрезал себе левую руку, я по четыре раза в день делал ему обезболивающие уколы. И несмотря на всё это, негодяй дал мне по голове, — и когда? — когда я принёс ему лекарство! Отплатил злом за добро! Кое-кто готов превозносить труд надзирателей, мол, они выполняют священный долг перед Богом, то да сё, а я вам скажу — это просто тяжёлая и грязная работа.

Ито ещё раз провёл рукой по бинту и поморщился. Его лицо болезненно задёргалось, словно стараясь сбросить красную, уставшую за сорок лет службы в медсанчасти кожу. Глядя на него, Тикаки вдруг ощутил резкую боль в пальце, будто его придавили вдруг чем-то тяжёлым. Кстати, самое время заняться этим пальцем.

Ито открыл дверь, и в каморку ворвался шум возбуждённых голосов из терапевтического кабинета. Пройдя за спиной Сонэхары, который, сверкая усеянной капельками пота лысиной, с жаром урезонивал своих пациентов, Тикаки вошёл в операционную. Доктор Таки курил у окна, бездумно поглядывая на дождь. Увидев забинтованный палец, он моментально отбросил сигарету и принялся за дело. Санитар Маки в синей шапочке и арестантской робе почтительно размотал бинт.

На кончике пальца проступали следы зубов, из них сочился жёлтый гной. Но отёк спал — явно помог марлевый дренаж, который позавчера ввёл в рану Танигути. Таки вытащил дренаж и промыл рану перекисью водорода.

— Маки! — резко крикнул он. — Опять марля разрезана неправильно. Я же тебе говорил, что резать надо на одинаковые полоски шесть сантиметров шириной!

— Простите! — Маки съёжился, как от удара. Этот сорокапятилетний здоровяк когда-то владел литейной фабрикой. За мошенничество с векселями он схлопотал два года тюрьмы и за примерное поведение был переведён на исправительные работы в медсанчасть. Из-за него постоянно возникали проблемы: чувствуя себя боссом, он запугивал других санитаров и не гнушался рукоприкладством. Странно было видеть, как он воровато прячет глаза, робея перед доктором Таки.

— А кстати, Маки, тебя ведь утром восстановили в должности? Надеюсь, ты принёс свои извинения доктору Танигути?

— Нет ещё.

— Немедленно ступай к нему и проси прощения. Ты не имел никакого права бить Кобаяси. Скажи, что это никогда больше не повторится. Если бы доктор Танигути не замолвил за тебя словечко, тебя бы сейчас здесь не было.

— Слушаюсь.

— Давай, иди быстрее. — Таки выхватил из рук Маки бинт и стал сам его сматывать. Маки вышел, почтительно сгорбившись.

— Спасибо, — слегка поклонившись, сказал Тикаки, между тем Таки, усевшись на подоконник, уже закурил новую сигарету. В операционной университетской больницы было строго-настрого запрещено курить, но здесь не обращали внимания на такие мелочи. Тикаки пошёл к выходу, но у двери притормозил и, развернувшись на каблуках, спросил:

— Доктор, вы не скажете, каковы обязанности врача, присутствующего при казни?

Таки молча выпустил из ноздрей струйку дыма, его запавшие глазки неотрывно смотрели на дождь: неожиданный вопрос не удивил его, скорее он подыскивал наиболее точный ответ. Спустя некоторое время он пробормотал себе под нос:

— Констатация смерти, вот что. Полагается стетоскопом прослушать сердце. И ещё замерить секундомером время до его полной остановки, что бывает весьма затруднительно. Из-за шума. Стоит эшафоту упасть, как всех словно прорывает после долгого молчания. Это, разумеется, мешает. Так что это не так-то просто, да и неприятно, что говорить.

— А у Сунады сколько времени ещё билось сердце?

— Четырнадцать минут пятьдесят восемь секунд.

Довольно долго, Сонэхара говорил, что до полной остановки сердца проходит обычно от одиннадцати до пятнадцати минут. «Неужели так долго?» — готов был спросить Тикаки, но осёкся. Ведь все эти четырнадцать минут пятьдесят восемь секунд Таки держал у груди Сунады стетоскоп. Остальные, довольные, что самое неприятное уже позади, болтали о своих делах, и только врач должен был напряжённо ждать наступления смерти.

— Интересно, а я могу присутствовать при казни? — Этот вопрос совершенно машинально сорвался с его губ, он вовсе не собирался его задавать и сам удивился, услышав свой дрожащий, хрипловатый голос. Очевидно, его удивление передалось Таки, во всяком случае, тот недоумённо уставился на него, потом отвёл взгляд и беспокойно забегал глазами по комнате.

— Да кто угодно может.

— Наверное, нужно иметь соответствующую квалификацию? Ведь я работаю здесь всего полтора года.

— А почему, собственно, вас это так интересует? — спросил Таки таким же резким голосом, каким отчитывал Маки.

— Сам не знаю, — мрачно ответил Тикаки, следя за тем, как удлиняется — вот-вот упадёт — столбик пепла на конце сигареты Таки. — Может, просто любопытство… Или чувство долга… Не знаю… В общем, достаточно амбивалентное чувство. Дело в том, что я хочу присутствовать при смерти одного из своих пациентов.

Таки не ответил и отчаянно затянулся. Пепел посыпался ему на грудь, на воротник грязноватой рубашки. С ощущением, что сказал что-то не совсем приличное, Тикаки вышел в коридор. Приём закончился, и по направлению к выходу под охраной конвойных двигалась группа заключённых. Тикаки собирался сразу идти в больничный корпус, но у него было так тяжело на душе, что он вернулся в ординаторскую.

Там он обнаружил Томобэ, который в одиночестве делал вырезки из газет.

— Похоже, дело идёт? — спросил Тикаки, бросив через его плечо взгляд на стол. Там аккуратными отдельными стопочками лежали газеты — уже обработанные и ещё только подготовленные с обведёнными красным карандашом заметками. — А я проспал и не успел прочесть утренний выпуск. Вчера тоже пришлось побегать, даже телевизор посмотреть было некогда. Вы не знаете, каким именно образом Карасава покончил с собой?

— Не знаю. — Томобэ постучал ножницами по газете. — Все газеты дают разную информацию. Думаю, узнать, что произошло на самом деле, можно только от того, кто этим непосредственно занимался. Вы видели Танигути?

— Нет ещё.

— Ночью дежурил он и заведующий отделом Сугая, они-то, наверное, и осматривали место происшествия. Я его с утра ищу, но он как застрял в кардиологическом кабинете, так и не появлялся.

— Позвать его?

— Да нет, не стоит. Лучше расспросим его обо всём в обеденный перерыв. Вот, возьмите. А я чуток отдохну.

И он протянул Тикаки альбом с ещё пахнущими клеем газетными вырезками. «Митио Карасава, осуждённый за линчевание нескольких человек, покончил с собой», «Разгром экстремизма», «Связано ли самоубийство с недавней осадой тюрьмы?» Тикаки пробежал взглядом заметки под этими заголовками.

В них говорилось, что вчера в 6 час. 20 мин. совершающий обход надзиратель, проходя мимо камеры Карасавы, не увидел его сквозь глазок. Прильнув к двери, он в конце концов разглядел тело, висящее на решётке смотрового окошка в петле из скрученного полотенца.

— Вот что мне непонятно, — заметил Томобэ, указывая на строчку, подчёркнутую красным карандашом. — Видите, тут написано, что он висел спиной к стене, а ноги, связанные по щиколоткам рубашкой, были задраны вверх «под углом к телу». А вот в этой газете написано, что он валялся на полу и ноги были согнуты в коленях. Чему же верить?

— Смотровое окошко это там, где глазок? Расстояние от пола тоже даётся разное. В этой газете — девяносто сантиметров, а в этой — сто пятьдесят.

— Ну, газетчики всегда всё перевирают. Я не понимаю другого. Как висящее тело могло иметь такую форму? Повеситься на высоте ниже собственного роста не очень-то просто, наверняка он изрядно помучился, прежде чем придумал, как это сделать. Хотелось бы иметь более точную информацию. Могли ли ноги оказаться «под углом к телу» — вот в чём вопрос.

— Да-а… — Тикаки тоже попробовал представить себе, каким образом можно было это сделать, но ничего не придумал. Основной вопрос, который при этом возникал, — можно ли вообще повеситься на высоте ниже собственного роста, но Томобэ авторитетно заявил, что можно, и привёл в пример одного драматурга, которому удалось повеситься сидя. Тикаки слышал об этом впервые.

— Ещё несколько таких упущений, и начальник тюрьмы слетит со своего места. В субботу самоубийство в женской зоне, в воскресенье — в нулевой. За последние десять лет ничего подобного не было. Да, кстати, у вас не было неприятностей из-за этого случая в женской зоне?

— Да нет вроде.

— Не говорили, что вы подвергли её гипнозу и таким образом подтолкнули к самоубийству?

— Дикость какая! — К Тикаки вернулась боль унижения, испытанного в тот момент, когда главврач жёг в пепельнице заключение о состоянии Нацуё Симура. Кстати, главврач явно интересовался и Кусумото, хотя и делал вид, будто спрашивает о нём между прочим. Начальник тюрьмы и начальник зоны Фудзии уже тогда знали, что казнь Кусумото — дело решённое, следовательно главврач тоже был в курсе. Может, Тикаки вообще был единственным, кто об этом не знал? Ему вдруг пришло в голову, что неприятный осадок, оставшийся у него от недавнего визита Фудзии, мог быть самой обыкновенной обидой — ведь его полностью игнорировали при принятии столь важного решения. Знай он тогда, что Кусумото в ближайшее время будет казнён, он наверняка отнёсся бы к нему более внимательно, постарался бы дать исчерпывающую картину его психического состояния. Но они потребовали осмотреть его, даже не потрудившись сказать, для чего это нужно, и потом ссылались на его же мнение! Впрочем, работникам административного аппарата свойственно ни с кем не считаться.

— Послушайте-ка, а кто решает, какой врач будет присутствовать при казни?

Томобэ обернулся, застигнутый врасплох неожиданным вопросом:

— А что такое?

— Да мне захотелось как-нибудь попробовать. Простое любопытство, так, чтобы нервы пощекотать.

— Похвальное желание. Попробуйте обратиться в главврачу. Кстати, завтра как раз кого-то казнят. Присутствовать будет Сонэхара, скажите, что готовы его подменить. Он будет рад. Он уже нудил здесь, как ему не хочется, как всё это ужасно…

— Ладно, попробую. — Тикаки поднёс к лицу сжатые кулаки. Потом сел за свой стол и обнаружил на нём следующие послания:



Доктору Тикаки

Я забрал находившееся у вас личное дело Сюкити Андо, необходимое мне для вынесения ему дисциплинарного взыскания.

Начальник общего отдела. Печать



Докладная записка

У больного Тайёку Боку началась кровавая рвота, приведшая к общему ослаблению организма, в связи с чем прошу срочно осмотреть его.

9 час. 25 мин.

Старший надзиратель Ямадзаки


— Что? — завопил Тикаки. — Томобэ-сан, неужели нельзя было со мной связаться?

Пропустив мимо ушей упрёк Тикаки, Томобэ беспечно сказал:

— Ах да, вам звонил Ямадзаки, я ему сказал, что вас нет на месте. Потом он и сюда приходил, вас разыскивал. Что-нибудь случилось?

— У больного открылось язвенное кровотечение.

— Да-а? — протянул Томобэ, невозмутимо продолжая работать ножницами. Весь его вид говорил: «Я тебе в секретари не нанимался, и знать ничего не знаю».

Тикаки сразу же позвонил в больницу, к телефону подошёл Ямадзаки, он так громко кричал в трубку, что её пришлось держать на расстоянии от уха.

— Да-да, Боку! У него началась кровавая рвота. Да, примерно в 9.15. Целый таз. Да-да, я испугался, потому что у него не было пульса. Нет, сейчас уже есть. Я сразу пошёл к вам, но вы были на приёме… Или нет, вы разговаривали с начальником зоны, мне сказали — какой-то очень важный разговор… Тут я совсем растерялся, но, к счастью, встретил доктора Танигути, и он сразу же примчался.

Тикаки облегчённо вздохнул — если его больным занялся Танигути, можно не беспокоиться. Быстро пройдя по коридору до лестницы, он понёсся вниз на полной скорости, перепрыгивая через ступеньки. Его мучили угрызения совести: нельзя же всё валить на одного Танигути.



Танигути с санитаром делали больному внутривенное вливание. Ямадзаки нервно покашлял за спиной у Тикаки и захлопнул дверь.

— А, это ты… — Танигути поднял густые брови. Они влажно поблёскивали. По лбу струился пот. Лицо сохраняло всегдашнее уверенное выражение, но в глазах читалась тревога и растерянность. — У него слишком тонкие вены. Никак не введу иглу.

Боку лежал, запрокинув к потолку иссиня-бледное, ничего не выражающее лицо, его руки и ноги были бинтами прикручены к койке. К торчащим из-под одеяла щиколоткам были присоединены резиновые трубки: к правой — для переливания крови, к левой — от капельницы с раствором Рингера. Жутковатое зрелище. Казалось, Боку спит, но вдруг глаза его распахнулись, и он стал извиваться, силясь содрать с себя бинты. Выскользнув из рук санитара, сбросил одеяло и остался в одних штанах.

— Эй, ты, не двигайся, ну прошу тебя! — рассердился Танигути. Боку задёргался ещё сильнее. Со шприца сорвалась иголка.

— Ничего не выходит! Нам удалось кое-как справиться с венами на ногах и ввести туда иглы от аппарата для переливания крови и капельницы, но на руках вены такие тонкие, что укол сделать невозможно, к тому же любое прикосновение вызывает у него решительный отпор. Состояние у него в общем не такое уж и плохое. Давление 120 на 85, пульс 90, температура 36,7. Но при этом — страшная анемия, эритроцитов всего 1 500 000. Это, конечно, связано с кровотечением, ведь он потерял 560 кубиков крови. Кстати, не исключено, что небольшое кровотечение у него открылось уже довольно давно.

Неожиданно Боку затих. Он лежал совершенно неподвижно, с открытыми глазами и напоминал труп, отчего становилось жутковато.

— Эй, Боку, у тебя что-нибудь болит? — окликнул его Тикаки.

Вместо ответа тот вытянул трубочкой лиловые губы. Но на большее у него сегодня не хватило сил, изо рта вырвалось только слабое шипение. Танигути покачал головой.

— Он не желает отвечать. Давай-ка выйдем. Надо поговорить. — Прикрыв Боку одеялом, Танигути вышел из палаты. Тикаки поспешил за ним, Ямадзаки проводил их взглядом и, как положено — рука к козырьку под углом ровно в тридцать градусов, — отдал честь. По коридору, насквозь промокшему от залетавшего сюда с ветром дождя, они добежали до смотровой.

Моя руки, Танигути сказал:

— Состояние, как видишь, не очень. Опасности летального исхода пока нет, но достаточно тяжёлое. Если у него снова начнётся кровавая рвота, спасти его вряд ли удастся. В области ниши, скорее всего, нарушена слизистая и обнажились сосуды.

— Нужно оперировать? — нерешительно спросил Тикаки.

— Думаю, что да, но я ведь не хирург, точно сказать не могу Правда, при такой степени анемии о немедленной операции не может быть и речи.

— Так или иначе, его лучше перевести в обычную больницу, прервав отбывание наказания. — Перед глазами Тикаки невольно всплыло победоносно ухмыляющееся лицо главврача. Досадно признавать своё поражение, но у него больше не было уверенности в том, что больного удастся вылечить здесь, в тюремной больнице.

— Наверное, это и в самом деле лучший вариант, — сказал Танигути, вытирая руки. — В конце концов, мы сделали всё, что могли. Главврач будет доволен, да и сам Боку тоже, он ведь этого и добивался. Знаешь, мне санитар сказал по секрету, что он нарочно вызвал у себя кровавую рвоту.

— В каком смысле?

Танигути понизил голос.

— Он всё время тёр себе живот, стучал по нему, вот и вызвал кровотечение. Думаю, он планировал таким образом совершить самоубийство.

— Да ты что?.. — Тикаки поперхнулся, и тут же в его ушах зазвучал голос Боку: «Язва? Это когда дырка в брюхе? Значит, если каждый день тереть вот здесь, где больно, можно протереть дырку?» Сначала покончила с собой Нацуё Симура из женской зоны, теперь ещё один его больной подумывает о самоубийстве. И ведь оба не скрывали от него своего желания умереть, Теперь это совершенно ясно. А он не удосужился принять никаких мер предосторожности, проявил халатность, непозволительную для психиатра. Разве можно было забыть, что суицидальные намерения являются одним из характерных симптомов?..

— Это моя вина. Я должен был это предвидеть и принять соответствующие меры, — понурившись, сказал он.

— Перестань. Тут никто не виноват, — поспешно сказал Танигути. — Боку сделал то, что хотел. Врач не должен отвечать за все поступки своего пациента. Это немыслимо!

— Не скажи, — слабо возразил Тикаки. — Ведь Боку в последнее время постоянно твердил: «Хочу умереть, дайте мне умереть…» Мне следовало как-то отреагировать.

— Да брось, врач не может нести ответственность за всё, что происходит с его больными! Ещё скажи, что ты виноват в том, что Сунада тебя укусил! А как же — он твой пациент и укусил тебя, будучи в состоянии возбуждения… Да, кстати, как твой палец?

— Спасибо. Лучше. После того как ты его обработал, почти не болит. Недавно меня смотрел доктор Таки, вроде бы и отёк уже меньше.

— Вот и прекрасно! А тебе не кажется, что следует доложить главврачу о состоянии Боку? Конечно, о суицидальных намерениях и прочем лучше умолчать.

Тикаки протянул руку к телефонной трубке, но тут же передумал — лучше он пойдёт с докладом лично. Вот только сначала ещё раз осмотрит больного, чтобы вынести окончательное заключение. Он повернулся к Танигути.

— Кажется, результаты анализа крови и мочи должны были быть получены сегодня утром?

— Да, они уже пришли. — И Танигути показал на лежавшие на столе листки бумаги. — Моча в норме. В крови — пониженное содержание эритроцитов. Правда, у меня их получилось ещё меньше, но поскольку этот анализ делали ещё до кровавой рвоты…

— Ладно, пойду осмотрю его. У тебя, наверное, своих дел полно? Не беспокойся, я сам сделаю ему укол.

— Правда? Своё заключение я впишу в его карту, потом посмотришь. — Танигути сел и взял ручку.

Уже направившись к двери, Тикаки обернулся.

— Да, говорят, тут такое вчера творилось! Мне Томобэ показывал газеты. Интересно, каким образом Карасава ухитрился повеситься? А то там кто во что горазд, ничего не поймёшь.

— Я толком и сам не знаю. — Танигути, склонившись над письменным столом, быстро писал, его шариковая ручка так и мелькала. — Когда я пришёл, его уже вынули из петли и дежурный делал ему искусственное дыхание.

— У Томобэ возник вопрос — каким образом он мог повеситься на высоте ниже его собственного роста?

— Но ведь и та женщина, кажется, покончила с собой примерно так же, — сказал Танигути, продолжая писать.

Тикаки почувствовал, что ему нанесли удар ниже пояса. Нацуё Симура сплела из простыни верёвку и повесилась, перекинув её через водопроводный кран. Водопроводный кран, разумеется, тоже находится ниже человеческого роста. Разговаривая с Томобэ, он почему-то ни разу об этом не вспомнил. Да и вообще Карасава никак не связывался в его голове с Нацуё Симура. А странно. Ведь у заключённых не такой уж большой выбор способов самоубийства. Возможно, он забыл о Нацуё, потому что чувствовал себя виноватым в её смерти, ведь она была его пациенткой. К тому же он невольно поддался влиянию газетной шумихи, ведь о Карасаве писали все газеты, а о самоубийстве Нацуё Симура нигде не было ни строчки…

— Странгуляционная борозда… Ну, помнишь, мы проходили по курсу судебной медицины. Так вот, в случае с Карасавой она начинается от затылка и идёт к подбородку. То есть он затягивал петлю на шее сзади. Это единственное, что мне удалось узнать. Ну вот, готово. — И, похлопав по карте ладонью, Танигути поспешно поднялся. Приглаживая волосы и поправляя галстук перед зеркалом, сказал:

— Карасава оставил письмо. На тридцати листках почтовой бумаги. Его нашли во внутреннем кармане пиджака. Судя по всему, он начал его писать накануне днём. То есть уже тогда он принял решение умереть. Да, ещё Кусумото якобы сказал начальнику зоны Фудзии, что Карасава во время спортивного часа намекал ему на намерение покончить с собой. Впрочем, Кусумото и сам вот-вот отправится к праотцам.

— А ты что, знал? — спросил Тикаки. Внезапная тревога, словно бурав, вонзилась ему в сердце. Такую же тревогу он ощутил в тот момент, когда Фудзии сообщил ему о казни Кусумото. — Когда ты узнал?

— Вчера. А в чём, собственно, дело? — На лице Танигути появилось недоумённое выражение.

— Да ни в чём. — Тикаки заставил себя улыбнуться. — Просто мне только что сказали, и я был потрясён. Он ведь мой пациент.

— Вот оно что… — Танигути улыбнулся в ответ. — Фудзии тут вчера всех на ноги поднял из-за случая с Карасавой. Я с ним раньше особо не сталкивался, только вчера и узнал, что он главный по нулевой зоне. На редкость энергичный человек! Когда я пришёл в камеру Карасавы, он уже был там. Руководил всеми действиями, следил, чтобы дело не получило огласки, и одновременно из кожи вон лез, чтобы собрать необходимую информацию. Якобы он заранее знал о пикетчиках и нарочно переселил Карасаву в соседнюю с Коно камеру, а Кусумото, поскольку его всё равно должны скоро казнить, и ещё одного заключённого, не помню его имени, использовал как информаторов.

— Что значит «поскольку его всё равно должны казнить»?

— Он так сказал. И якобы Кусумото прекрасно справлялся со своей ролью. Руководствовался же зонный вполне прагматическими соображениями — он сообщит Кусумото о самоубийстве Карасавы, а тот расскажет всё, что ему известно. Поскольку Кусумото всё равно должны казнить, можно не беспокоиться об утечке информации, и о самоубийстве Карасавы никто из заключённых не узнает.

— Но ведь это подло!

— Он всего лишь выполняет свой служебный долг. Если не использовать информаторов, служащие тюрьмы не будут ничего знать о заключённых.

— А ведь, знаешь, этот Фудзии и ко мне подкатывался, просил, чтобы я использовал Кусумото и ещё одного заключённого — такого странного субъекта по имени Андо — в качестве информаторов. Он рассчитывал, что я буду получать информацию от Кусумото, а потом делиться с ним. Но я ему решительно отказал. Во-первых, терпеть не могу выслеживать и вынюхивать, во-вторых, не хочу делать ничего, что выходит за рамки моих служебных обязанностей.

— Очень в твоём духе. — Танигути улыбнулся, с одной стороны, сочувственно, с другой — насмешливо. — Но позволю себе указать на некоторую противоречивость в твоих рассуждениях. С одной стороны, ты говоришь, что не желаешь делать ничего, что выходит за рамки твоих прямых обязанностей, а с другой — готов взвалить на себя непомерную ответственность, какая не по плечу ни одному врачу. Ладно, я пошёл. У меня там скопилась масса кардиограмм.

Танигути встряхнулся всем телом, резко тронулся с места и, набрав скорость, помчался по коридору. Тикаки заглянул в карту. Заключение терапевта было вписано туда аккуратным, округлым и разборчивым почерком. Оно было исчерпывающим, никакого дополнительного обследования не требовалось. Так или иначе, укол сделать всё-таки было надо, и Тикаки отправился в палату. Ни надзирателя Ямадзаки, ни санитара там не оказалось. Боку лежал, уставившись в потолок блестящими выкаченными глазами.

— Я похлопочу о твоём переводе в городскую больницу, — мягко сказал Тикаки. — Там тебя быстро поставят на ноги.

Боку медленно навёл на него чёрные дула глаз. Рот его начал вытягиваться трубочкой. Тикаки отпрянул в сторону, желая избежать плевка, но из трубочки вылетел только слабый голос.

— Доктор, я больше никуда не хочу. Не трогайте меня, дайте умереть спокойно.

— Да ты что? Ты не умрёшь. В городской больнице тебя мигом вылечат.

— Не хочу. Лучше я умру здесь. Я хочу умереть.

— А почему ты так хочешь умереть?

— Я не могу отсюда никуда выйти.

— Ну ведь я тебе и хочу помочь выйти. Там, в городской больнице, ты сможешь видеться с родными. Тогда и умирать не надо будет!

Боку пожевал нижнюю губу и покрутил головой. В прежней жизни он работал подённым уборщиком, у него трое детей, старшему — десять.

Приходившая к нему на свидания жена постоянно набрасывалась с яростной бранью на надзирателя, который запрещал им разговаривать по-корейски, как только ему начинало казаться, что она жалуется мужу на трудную жизнь. Перед глазами Тикаки возникло её худое сердитое лицо. Боку прокричал, задыхаясь:

— Доктор, а кто, по-вашему, меня довёл до такого состояния? Разве не здешние врачи? Сначала поиздевались всласть над человеком, а когда заболел по-настоящему, решили выкинуть, мол, никак не оправится… Это, по-вашему, справедливо? А, доктор? Справедливо, да?

Он хрипло и прерывисто дышал. Пульс был слабым, почти не прослушивался, к тому же очень неровным. Сердце билось неуверенно, неохотно делало несколько ударов — словно дряхлый столяр забивал гвозди в ящик — и останавливалось. Нехороший признак. Набрав в шприц кардиотоническое и противошоковое средство, Тикаки попытался отыскать на руке больного вену, но кожа была сплошь покрыта синяками от уколов. После нескольких неудачных попыток ему удалось-таки найти тонкую вену. Опасаясь, что Боку может дёрнуться, он сосредоточил всё своё внимание на кончике иглы и кое-как справился. Только тогда он заметил, что рядом стоит Ямадзаки.

— Доктор, Ота что-то чудит. Утром он окончательно пришёл в себя, писал какие-то бумаги по судебным делам, как бишь там? — а, вот — «Проспект дополнений к рапорту», — потом высказывался против смертной казни, а потом вдруг ни с того ни с сего начал чудить.

— В каком смысле?

— Бросился на пол, валяется и стонет.

Тикаки снова прослушал сердце. Удары молотком по гвоздям стали увереннее, паузы между ними длиннее. Через час надо будет сделать ещё один укол. Хорошо бы успеть с оформлением и до вечера отправить Боку в городскую больницу. Приняв это решение, Тикаки с облегчением вздохнул: приятно переложить своё бремя на другого. Конечно, досадно было расписываться в собственном бессилии, не говоря уже о том, что в душе остался горький и липкий осадок от разговора с Боку, — ведь он так и не смог ничего противопоставить его обвинениям. Перед глазами возникла насмешливая улыбка Танигути. «Ты всегда видишь всё в чёрном свете, — говорила его улыбка, — собираешь воедино всё самое тёмное и выстраиваешь из этого в своей душе что-то вроде мрачной крепости. Я же стараюсь забывать неприятности и не тащить их с собой дальше. Поэтому я такой бодрый и жизнерадостный».

— Доктор, — грубо прервал его размышления Ямадзаки, от его громкого голоса у Тикаки едва не лопнули барабанные перепонки. — Ота чудит…

— Да знаю я. — Тикаки дружески посмотрел на добропорядочного старика, который явно был не на шутку обеспокоен. — Ничего с ним не случится. Ну да ладно, пойдёмте, посмотрим.

Подойдя к двери в палату Оты на цыпочках и призвав Ямадзаки последовать его примеру, Тикаки сделал предупреждающий знак санитару, бросившемуся было к ним из конца коридора. Они тихонько заглянули в палату и увидели, что Ота растянулся на полу и яростно чешется, засунув руки в рукава белой больничной одежды. Поручив Ямадзаки наблюдать за ним, Тикаки отошёл назад к палате Боку, потом, нарочно стуча ногами, снова приблизился к палате Оты и громко спросил:

— Ну как дела, Ямадзаки-сан? Как наш больной?

Ямадзаки удивлённо указал на Оту пальцем.

— Нет, вы только посмотрите, опять начал! Ах симулянт! Понял, что вы за ним наблюдаете, и опять за своё!

— Ну что, убедились? — сказал Тикаки старику. — Только он никакой не симулянт, это у него истерический припадок. Но на спектакль, конечно, похоже.

Внезапно Ота резко затряс всем телом, будто собака, отряхивающаяся от воды, и выгнул спину дугой. Вроде бы обычные при истерическом припадке тонические судороги, но слишком уж всё как в учебнике, просто до смешного. Налицо все признаки истерического невроза — сначала Ота потерял сознание на спортплощадке, потом в медсанчасти впал в ступорозное состояние, в больнице у него появились признаки ганзеровского синдрома, и вот сейчас — тонические судороги. Кстати, считается, что истерический невроз чаще всего возникает под влиянием тяжёлой психической травмы. Оказавшись в неприемлемой для себя ситуации и не имея возможности выйти из неё самостоятельно, человек утрачивает дееспособность и впадает в первобытное, животное состояние, бессознательно стремясь таким образом укрыться от неприятностей. Вот и Ота забился поглубже в пещеру, которую именуют болезнью, и теперь боится её покинуть… Судороги прекратились. Лежащее на полу тело замерло.

Тикаки и Ямадзаки стояли по обе стороны от покрытого испариной тела Оты.

— Ота, это я. Ты меня узнаёшь?

— Вы док-тор…

— Да, а какой доктор?

— Та-ки, док-тор Та-ки…

— Опять ганзеровский синдром. Ну а его как зовут?

— Та-я-на-ги.

— Опять придуривается, негодяй! Не мог он забыть, как меня зовут. — Услышав сердитый голос Ямадзаки, Ота повернулся и уставился на него налитыми кровью пустыми глазами.

— Ну давай, скажи, кто я? Кто всё время за тобой ходит, говори, кто?

— Я-ма-да…

— Да ну? А может, хватит дурака валять?

Тут расслабленно вытянувшееся тело Оды дёрнулось — совсем как лягушка, сквозь которую пропустили ток на практических занятиях по биологии, — и снова изогнулось дугой. Всем периферическим нервам был дан приказ двигаться, и, когда он дошёл до мышц, они, ещё не поняв, как следует на него реагировать, начали беспорядочное, бессмысленное, то есть конвульсивное движение. Маленький комок плоти затрясся, забился в корчах, готовый распасться на куски.

— Доктор, это не опасно для его жизни? — спросил Ямадзаки, с упрёком глядя на стоящего со скрещёнными руками Тикаки.

— Ничего, он устанет, и всё прекратится само собой.

— Устанет? — Похоже, старику понравилось это слово, во всяком случае, он повторил его с явным удовольствием. — Значит, устанет… Действительно, как тут не устать. Он что, нарочно всё это вытворяет?

— Нарочно такое с собой не сотворишь. Он ничего не помнит, не понимает. Все его силы сосредоточены сейчас только на этих движениях, ничего другого для него не существует. Он не может вернуться в человеческое состояние, там его не ждёт ничего, кроме душевных мук, с которыми его рассудок не справляется.

Ота сильно ударился головой о ножку кровати.

— Ой! — Ямадзаки, резко нагнувшись, отодвинул тело от ножки. — У него кровь пошла. Чуть-чуть.

— Ничего. Скоро он придёт в себя, но потом всё может повториться. Вам с ним будет нелегко, поэтому лучше вколоть ему транквилизатор, чтобы предупредить новый приступ. — И Тикаки велел принести ампулу амитала натрия.

Судороги прекратились, теперь Ота валялся на полу мокрой тряпкой. Человек, который, не выдержав постоянных душевных мук, перестал быть человеком. Может быть, причиной его страданий действительно был страх смерти, как указывал Сёити Аихара. «Мы боимся не того, что нас вздёрнут на виселицу. Страшно другое — не знать, когда именно тебя убьют». «Ну помогите мне, доктор. Я больше не могу. Ну сколько можно терпеть. Ну, доктор, помогите же мне. Не могу больше. Мне плохо… А-а-а-а…» Тёскэ Ота не сумел быть приговорённым к смертной казни и одновременно человеком, его рассудок не справился с этой ситуацией, в результате — истерический припадок, после которого он превратился в грязную мокрую тряпку. Вот бедняга, думал о нём Тикаки. Одновременно ему пришло в голову, что, окажись он на месте Оты, с ним, возможно, произошло бы то же самое. Что же это такое — страх смерти? Ота говорил, что страшна не столько сама казнь, сколько её ожидание. Но Итимацу Сунада, который вроде бы совершенно не боялся смерти, неожиданно для всех стал буянить именно в тот момент, когда увидел перед собой эшафот. Говорят, он кричал: «Не хочу умирать. Прекратите!», в конце концов пришлось вызвать конвоиров, и они силой сбросили этого довольно-таки крупного человека вниз. Не выдержал и Карасава. Революционер, убивший тринадцать своих товарищей, не смог побороть страха перед собственной смертью. Вот только правомерно ли сводить всё к банальному «страху смерти»? В конце концов, страх смерти знаком всем, и мне в том числе. Смерть — единственное, что точно известно о будущем любого человека. Всё остальное может случиться, а может и не случиться, и только о смерти известно абсолютно точно — она придёт. Неизвестно одно — когда именно. Никого не извещают заранее — мол, вы умрёте завтра в таком-то часу. По утверждению Аихары обычный человек воспринимает смерть как «далёкое и неопределённое будущее, не вызывающее никаких эмоций», тогда как для приговорённого к смерти она является «близким, чувственно окрашенным будущим». Всё это правильно, но Аихара не учитывает одного обстоятельства. О смерти и извещают только тех, кто, будучи приговорённым к смертной казни, находится в искусственно созданной среде. Человека, живущего в естественных условиях, никто о смерти не предупреждает. Бог — тут в голове Тикаки нарисовался смутно обобщённый образ вселенской гармонии — посылает её к человеку без всякого предупреждения. Это исключительное право присвоил себе человек, именно он изобрёл весьма своеобразный способ убийства, который мы называем — смертный приговор. Тикаки подумал о Кусумото. Наверное, ему уже зачитали официальный указ. Интересно, что ощущает теперь автор «Ночных мыслей», этот человек в очках без оправы, похожий на банковского служащего? Как воспринял он страшное предуведомление?

Появился Ямадзаки с ампулой амитала натрия и шприцем. Он привёл санитара, который переложил Оту на кровать и сменил на нём пропотевшую насквозь ночную рубаху. У Оты было щуплое, тонкое тело подростка. Он больше не реагировал на обращённые к нему слова, только молча скрипел зубами. Потом начал постанывать, по ногам и рукам пробежала мелкая, словно рябь на воде, дрожь. Предчувствуя новый приступ, Тикаки быстро сделал укол.



Оконное стекло жалобно скрипело под сильными порывами ветра, казалось, ещё немного — и оно треснет. Огромная чёрная сакура сгибалась почти до самой земли и тут же распрямлялась, содрогаясь всей кроной. Крыша больничного корпуса и внутренний дворик поблёскивали, словно только что нарисованные чёрной тушью.

Главный врач Титибу сидел за столом, перед ним стояла чашка с холодным чаем, он прихлёбывал из неё маленькими глотками, будто это был кипяток. Глаза беспокойно перебегали с бумаг на телефон, с телефона на Тикаки, с Тикаки на пейзаж за окном.

Тикаки встречался с главврачом уже второй раз за это утро. Сначала по просьбе начальника зоны Фудзии он приходил к нему с докладом о состоянии здоровья Кусумото. Выслушав его тогда, главврач не сказал ни слова, только с сонным видом кивнул. Но когда Тикаки пришёл с просьбой приостановить срок отбывания Тайёку Боку, внезапно оживился и, усадив его на диван, тут же схватился за телефон. Быстро, словно желая продемонстрировать свои прекрасные деловые качества, он предпринял все необходимые шаги: получил разрешение судьи, связался со службой безопасности, договорился о госпитализации с городской больницей, распорядился, чтобы прислали «скорую помощь». Всё это время его лицо хранило выражение озабоченности, он не позволил себе ни одного победоносного взгляда. Подавленный его энергией, Тикаки молча курил.

— Ну вот. — Главврач наконец оторвался от стола и, широко улыбаясь, плюхнулся на диван рядом с Тикаки, будто только и ждал этого момента. Потерев руки, он сложил их на толстом животе. Тикаки обрадовался, что наконец может сказать о Боку то, что осталось недосказанным, но не знал, с чего начать.

— Видите ли, состояние Боку… — наконец промямлил он.

— Но вы ведь только что мне докладывали о нём. — Главврач поднял брови, отчего морщины на его лбу и щёлочки глаз образовали две одинаковые параллельные линии.

— Мне кажется, что необходимо хирургическое вмешательство. Может, стоит написать в заключении, что, если у него возобновится кровотечение, велика вероятность летального исхода?

— Ну, они наверняка и сами это поймут…

— И всё же… Ещё эти спастические сокращения пищевода психогенного происхождения… Боюсь, им нелегко придётся…

— Но мы не можем написать этого в заключении. Это же самая обычная многопрофильная больница, психиатрического отделения у них нет, и, если мы укажем, что у него имеются признаки психического заболевания, они его не возьмут…

— Но мне было бы неприятно…

— Доктор Тикаки, — Главврач неловко покрутил толстой шеей, пошуршав накрахмаленным воротничком халата, — вопрос о Боку решён окончательно. Мы сделали всё, что могли. Я понимаю, что вам это стоило колоссальных усилий, но так или иначе мы не дали ему умереть, и таким образом выполнили свой долг. Отныне о нём будут заботиться другие.

И словно предвидя возражения Тикаки, главврач продолжил:

— В тюрьме всегда так — встряска за встряской, нравится это вам или нет. Есть хорошее правило — дело сделано — и ладно, забудь о нём. Иначе не выдержать. В нашем мире нет ничего, что кончалось бы само по себе, вся хитрость в том, чтобы уметь самому ставить точку и больше к этому не возвращаться.

Тикаки, вздохнув, опустил глаза. Им вдруг овладела знакомая апатия и безразличие ко всему на свете. Правда, в данном случае его просто загнали в угол. За апатией стояло, во-первых, бессилие, вызванное сознанием, что ты ничего не можешь довести до конца, а во-вторых — раздражение, невольно возникающее при мысли, что, как бы усердно ты ни работал, выполнить свой врачебный долг тебе не удастся. Нет в нём деловитости, свойственной главврачу Титибу, — умения тут же забывать о том, что уже сделано. Когда в субботу вечером они с Тидзуру сидели в баре на Синдзюку, он долго и нудно рассказывал ей о том, что произошло днём на семинаре по криминологии, какой диагноз у Такэо Кусумото, как проходила дискуссия со студентами, так что в конце концов она не выдержала: «Слушай, неужели нельзя поговорить о чём-нибудь более приятном? Хотя бы на время забудь о работе».

— Ничего не могу с собой поделать, — горько усмехнулся он в ответ на её упрёки. — Знаешь, тюрьма такое место… Ты и вообразить не можешь… Всё, что там происходит, вызывает только отрицательные эмоции, и это действует угнетающе.

— И тем не менее, — Её раскрасневшееся от выпитого лицо осветилось улыбкой, — ты ведь сам ввязался в перепалку со студентами, доказывая им, что, раз в тюрьме есть больные, нуждающиеся в помощи, там не обойтись и без врачей.

— Так-то это так… — Поставив на стойку бокал виски с водой, он придвинулся к ней, — но какие больные? Ведь в некоторых случаях лечить их совершенно бессмысленно. Взять хотя бы психозы, которые развиваются у приговорённых к смертной казни. Да, я должен их лечить, но что толку? Всё сводится к тому, чтобы отправлять их на эшафот в относительно спокойном состоянии. Вчера я осматривал одну заключённую из женской зоны, молодую женщину. Её привлекли к судебной ответственности за попытку расширенного самоубийства — она убила сначала своих детей, потом хотела покончить с собой. Момент убийства детей полностью выпал из её памяти — то есть мы имеем дело с амнезией, возникшей в результате острого реактивного психоза. Вылечить её — значит в конечном итоге заставить вспомнить, как она убивала собственных детей. Но я психиатр, и у меня нет иного выхода. Я погрузил её в гипнотический сон, во время которого она восстановила в памяти момент убийства. Не исключено, что именно поэтому она и покончила с собой.

— Твоей вины в этом нет, — сказала Тидзуру и нежно погладила его по щеке.

— Ах, если бы я был до конца в этом уверен…

— Ты бы лучше ушёл из тюрьмы. Тебе сразу станет легче.

— Наверное. — Он обнял Тидзуру за талию и с удовольствием ощутил тепло её тела. — Ты не представляешь себе, сколько раз я об этом думал. Но даже если я уйду из тюрьмы и буду работать в обычной психиатрической клинике, по существу, ничего не изменится. Я могу вылечить больного, он будет совершенно здоров и психически нормален, но где гарантия, что это сделает его счастливым?

— Да, ситуация не из лёгких.

— Вот именно. И всё же я, наверное, уйду. Вот закончу сбор материалов по подсудимым, связанным с мафиозными группировками, отчитаюсь перед вашим профессором и уйду.

— Вот и прекрасно, — одобрила Тидзуру. Будучи секретарём профессора Абукавы, она знала, что именно под его нажимом Тикаки пошёл работать в тюрьму. «Коль скоро ты хочешь заниматься судебной психиатрией, — сказал профессор, — тебе необходимо как можно чаще иметь дело с настоящими преступниками, а для этого лучше всего стать тюремным врачом».

— Если ты уйдёшь из тюрьмы, — добавила она, — я тоже уйду с кафедры криминологии.

— Почему? — спросил он, убирая руку с её талии. Они часто проводили вместе свободное время, заходили куда-нибудь выпить, болтали о делах кафедры и научного общества. Вот, пожалуй, и всё, никаких далеко идущих планов. Этой фразой она впервые объединила их будущее.

— Видишь ли, даже если я уйду из тюрьмы, криминологию я всё равно не оставлю. Да и психическими расстройствами, возникающими у приговорённых к смертной казни, хотелось бы заняться основательнее. Меня интересует, что это за люди.

— Наверное, этот, который укусил тебя за палец, — Она коснулась бинта на его правой руке, — пришёл в возбуждённое состояние и стал буянить?

— Не знаю. Я при его казни не присутствовал.

— Да ну? — Она засмеялась. — А я-то подумала, уж не укусил ли он тебя, когда ты дрался с конвоирами…

— Да ты что, я просто… — Тикаки замахал рукой, словно отгоняя от себя насмешки Тидзуру, он понимал, что отчасти она права, и ему трудно было смириться с этим. — Я никогда сам не присутствовал при казни. Наверное, это моё упущение, ведь я занимаюсь психикой именно приговорённых к смерти.

Тидзуру перестала смеяться, и лицо её посерьёзнело. Он любил это её выражение, которому очень шла родинка на правой щеке.

— А ты как-нибудь соберись с духом и посмотри, как приговор приводят в исполнение. А потом и будешь решать — уходить из тюрьмы или нет.

— Наверное, ты права… — неуверенно ответил Тикаки. Он отличался способностью погрязать в сомнениях и не любил быстро принимать решения. Так было и в его отношениях с Тидзуру, и в науке. Будучи тюремным врачом и психиатром, он ненавидел то, чем ему приходилось заниматься, но уйти не мог. И мучился от наваливающейся на него апатии, когда всё на свете вдруг делалось противно и безразлично…

Подняв голову, Тикаки посмотрел прямо в глаза главврачу. Он должен сказать ему это. Сейчас или никогда.

— Знаете, я хотел бы присутствовать при завтрашней казни Такэо Кусумото в качестве врача, — выпалил он единым духом и перевёл дыхание. — Не мог бы я получить разрешение? Очень вас прошу.

— Но уже назначили Сонэхару. — И главврач недовольно поджал губы, словно говоря: «Ну что за манера снова и снова возвращаться к тому, на чём уже поставили точку?» Его двойной подбородок вспучился двумя сардельками.

— Видите ли… — Тикаки напрягся, стараясь изобрести убедительный предлог. Наконец в его голове прояснилось, и мысли, которые до сих пор ползли зыбким, смутным туманом, вдруг обрели чёткие очертания. — Кусумото — мой пациент. Как я вам уже докладывал, ощущение проваливания, от которого он страдает, не является серьёзным заболеванием, во всяком случае, на данном этапе помешать казни оно не может. Тем не менее, психическое расстройство налицо, и во избежание нежелательных инцидентов я считаю целесообразным наблюдать за его состоянием до самого конца.

— Вот как? — главврач слегка кивнул. — Хорошо, будь по-вашему. Может быть, вы и правы.

— Вспомните, как было с Сунадой, — тут же вставил Тикаки. — Доктор Таки говорил, что тот начал буянить в самый ответственный момент. А ведь он тоже был моим пациентом.

— Но накануне вы сказали, что он в норме и никаких лекарственных препаратов не требуется.

— А? — Тикаки понял, что ему ловко подставили подножку. Надо было как-то выкручиваться. — Очевидно, я в самом деле переоценил его состояние. Но если бы я присутствовал при казни, то, скорее всего, сумел бы заранее предвидеть подобное развитие событий.

Желая показать, что Тикаки так и не удалось до конца его убедить, главврач прикрыл свои тускло-карие щёлочки-глаза и сделал вид, будто погрузился в размышления. Когда он снова открыл глаза, они улыбались.

— Ах, доктор, хоть вы и пытаетесь меня убедить, что ваше желание присутствовать на казни продиктовано исключительно заботой о пациенте, на самом деле у вас наверняка другая цель. Такэо Кусумото совершил одно из самых громких преступлений послевоенного времени. Вам, небось, просто хочется увидеть, как его будут казнить! Я прав?

— Да нет, совсем не это! — запротестовал было Тикаки, но тут же спохватился и, смягчив тон, сказал: — Ну, не стану отрицать, конечно же, любопытно посмотреть, как будет умирать такая знаменитость. Впрочем, если честно, я и сам не понимаю, откуда у меня взялось это желание. Я видел Кусумото всего два раза, но есть в нём что-то удивительно притягательное, к тому же, как ни стыдно в том признаваться, у нас с ним много общего — в мыслях, ощущениях… Поэтому я считаю своим долгом проследить, чтобы с ним всё было в порядке в момент смерти… Я понимаю, что это глупо и не может служить основанием… — Тикаки стёр пот со лба.

— Почему же? Более чем достойное основание, — серьёзно ответил главврач. Когда его лицо приобретало серьёзное выражение, в нём, возможно потому, что в этот момент расположение мышц оказывалось максимально гармоничным, появлялось что-то удивительно благодушное. — Меня смущает другое. Боюсь, Сонэхара не согласится на замену. Присутствовать при казни — его страсть, он хочет установить рекорд. А поскольку речь идёт о столь значительной особе…

— Да? — Тикаки удивлённо наклонил голову. По словам Томобэ, Сонэхара был страшно недоволен и всё время жаловался… Очевидно, он кривил душой.

— Ладно, давайте поступим так. Я попрошу начальника тюрьмы разрешить вам в виде исключения присутствовать при казни. Ведь последнее слово всё равно за ним. Вы можете быть вместе с начальником воспитательной службы и патером. Ну а в качестве причины выдвинем это ощущение проваливания. Скажем, надо подстраховаться, чтобы избежать непредвиденных осложнений во время казни.

— Хорошо. Спасибо. — Тикаки поднялся и чопорно, как это всегда делал старший надзиратель Ито, отдал честь.

3

Где-то я уже всё это видел, только очень давно — и эту раковину, и этот унитаз, и этот шкафчик, и трещину на стене, и облупившуюся краску… Ах да, конечно, три дня назад, в пятницу, в это же самое время. Правда, тогда кое-что выглядело немного иначе. Сегодня вместо «Места человека в мире природы» на матрасе лежит «Святой Иоанн Креста», покосившийся католический календарь висит прямо, копии судебных решений, торчавшие из папки, куда-то исчезли. Совсем как картинки-загадки в воскресном номере газеты — на первый взгляд вроде бы всё одинаково — так же расставлены вещи, та же атмосфера тюремной камеры, — но есть мелкие отличия, которые и предлагается выявить. Вот только в нём самом словно что-то оборвалось, и взгляд бесцельно блуждает вокруг, как будто смотрит не он, а кто-то другой, скажем, душа «покойного Такэо Кусумото». Да, вот она, камера, в которой жил Такэо Кусумото. Смотрите внимательнее. Это тесное пространство пропитано его жизнью — его пристрастиями, его привычками, запахом его плоти.

Взгляд скользит по лежащим на столе книгам. Душе умершего они больше не нужны. Большой католический словарь, «La Bible de Jerusalem», Словарь иврита, японско-английский и англо-японский словарь, Библия в переводе Барбаро, Новый Завет в переводе Раге…

Вдруг в тёмной, словно завешенной туманом комнате вспыхивает свет. Оказывается, он всё ещё здесь. Он вовсе не «покойный Такэо Кусумото», он «воскресший Такэо Кусумото», и именно ему принадлежит эта живая плоть, ощупывающая взглядом предметы вокруг. «Воскресший Такэо Кусумото» открыл Новый Завет и принялся разглядывать ряд крестиков на титульном листе. Крестики слева от проведённой в центре вертикальной линии — казнённые, под ними мелко подписаны имена. После имени Итимацу Сунада он поставил ещё один крестик и снизу написал имя — Такэо Кусумото. Крестики справа от центральной линии — родные и близкие. Патер Шом, отец, в будущем сюда предполагалось вписать мать, Эцуко Тамаоки, отца Пишона. Это его маленькое кладбище. На горизонте зеленеют горы, над ними — белоснежная вершина Фудзи. Ступая по ещё не растаявшему снегу, он идёт между рядами надгробий и оказывается перед сверкающим крестом. Могила патера Пишона. Далеко впереди — могила Такэо Кусумото… К внутренней стороне обложки приклеена бумажка, вырезанная в форме гроба, и написано: «Подарок от патера Шома ко дню моего Крещения… 9 июля 1955 года». Обложка сильно замусолена, ведь с того самого дня он не расставался с книгой. Он открыл её наугад, и она привычно раскрылась на 20-й главе Евангелия от Иоанна. Глава о Воскресении. Когда-то, когда он её прочёл, ему было ниспослано откровение, и он уверовал в Воскресение Христово. Он вернулся к 19-й главе. Страдая от ужасной боли, распятый Иисус беспокоился о матери своей и учениках. А он? Сможет ли он последовать Его примеру? Удастся ли ему прожить часы, оставшиеся до казни, думая только о других? Такэо взял чётки и начал читать молитвы. Постепенно душа обрела покой, и он понял, что снова стал «реальным живым Такэо Кусумото». Наверное, испытанные им странные ощущения были сродни видениям дзэнских монахов. Вот ведь и Святой Иоанн Креста, кажется, считал большой помехой в духовной жизни возникновение у человека неестественной чувствительности. Такэо снова принялся молиться. Глаза — долу, а сердце — горе. Душа заполнилась кромешной тьмой. В тишине, такой глубокой, словно он находился в толстостенной камере-обскуре, раздался беззвучный голос, произносящий слова Блаженного Августина: «Вот сколько бродил я по своей памяти, ища Тебя, Господи, и не нашёл Тебя вне её». Открыв глаза, Такэо понял, что совершенно успокоился, и начал приводить в порядок свои вещи.

Сначала он развязал узелок, приготовленный специально для этого дня. Рукопись «О зле», конвертик для пряди волос и ногтей, список тех, с кем он должен проститься, почтовая бумага, конверты и открытки, комплект чистого нижнего белья, копия документа, подтверждающего его согласие на предоставление своего тела для анатомических работ, фотографии патера Шома и матери. Потом извлёк пачку новогодних открыток, сверил со списком и сократил число лиц, которым он должен писать прощальные письма, до двадцати. Прочитал записку, приклеенную к рукописи «О зле». «Эту тетрадь прошу уничтожить после моей смерти. Я писал её не для публикации». Отодрав записку, выбросил её, после чего написал новую следующего содержания:


Госпоже Эцуко Тамаоки

Эту тетрадь оставляю тебе. Благодаря тебе я прожил весь год словно в прекрасном саду, среди лучезарных цветов, радуясь каждому дню. Я сумел безраздельно поверить тебе, и лёд, сковывавший моё сердце, начал таять. В этой тетради — заметы сердца, скованного льдом. Помяни меня так, как сочтёшь нужным.


Он добавил к вещам чётки, авторучку, тренировочный костюм — подарок Эцуко и снова завязал узелок.

Ему не потребовалось много времени для того, чтобы привести в порядок свои вещи. Письма, уже разобранные, лежали в картонной коробке, грязное бельё было перестирано, количество книг в камере сведено до минимума. Оставалось только подмести пол и вытереть пыль. Пока он это делал, к нему заглянул надзиратель Таянаги, чтобы узнать, как дела, но он попросил его зайти чуть попозже, тщательно протёр шкафчик снаружи и даже внутри, прочистил унитаз и вымыл его с мылом. Последовательность этих действий была обдумана им заранее, достаточно было поставить иглу на пластинку и не мешать её движению. С удовлетворением обозрев аккуратно сложенные стопками вещи, он подошёл к окну.

Снег перестал идти, но дул сильный ветер, гималайская криптомерия во внутреннем дворике вся, вплоть до нижних, толстых ветвей, содрогалась под его порывами. Это был тот же самый южный ветер, который так неистовствовал во время прошлого снегопада, но новая камера Такэо была с противоположной стороны, поэтому в окно не дуло, только тревожно шумел мир за неподвижным стеклом. Повертев ручку, он распахнул окно. Действие, которое всегда давалось ему с таким трудом, на этот раз прошло без всякой заминки, воздух в камере мгновенно пришёл в движение, повеяло прохладой. Только тут он и осознал, какая духота была в камере. Нижнее бельё пропиталось потом, это было неприятно. Но ему сказали, что после обеда его отведут в баню, поэтому он решил потерпеть и не переодеваться.

Его окликнул Коно. Ну и слух же у него!

— Эй, где это ты был?

— Да так, вызывали… — уклончиво ответил он. Начальник зоны строго-настрого запретил ему говорить с заключёнными о том, что произойдёт завтра.

— К кому? Кто тебя вызывал?

— Этого я тебе не могу сказать.

— Чего задаёшься-то? А, знаю — тебя вызывал дядюшка Фудзии. Да вот и давеча, разве не он к тебе заходил? Уж его-то шаги ни с чьими не спутаешь! И что же он тебе сказал?

Такэо стал раскаиваться, что открыл окно. От Коно не так-то легко отделаться.

— Что, не можешь сказать? Тогда я скажу. Небось, обо мне выспрашивал — что да как. В каких я отношениях с товарищем Карасавой, была ли у меня связь с пикетчиками, говорил ли я что-нибудь в адрес этого мерзавца Нихэя… Ты ведь у нас образованный, а значит, принадлежишь к одному классу с этими мерзавцами. Наверняка ты с ними заодно! Точно, от тебя они и узнали, что я собираюсь начать борьбу в суде, выдвинув иск о возмещении морального ущерба! Хорош молоть языком, вот и проболтался. Ну как, сознаёшься?

— Да ты что? Ну и фантазия у тебя! Снимаю шляпу. Но только ты ошибаешься, меня вызывали совсем по другому поводу.

— По какому? Что их ещё может интересовать?

— Кстати, я хотел спросить, почему тебя-то не наказали после этой истории на спортплощадке?

— Откуда я знаю? Может, эти мерзавцы просто меня боятся? А впрочем нет, они ведь со вчерашнего дня разбираются с товарищем Карасавой. Может, сегодня и меня вызовут.

По коридору, перекрывая шум ветра, прозвучали, приближаясь, шаги надзирателя Таянаги. Когда открылся глазок, Такэо нарочно отвернулся к унитазу и стал мочиться. Коно тоже замолчал. Шаги снова удалились. Вдруг он понял, что его терпение лопнуло, он больше ни минуты не может оставаться в положении «поднадзорного», с которым мирился все эти годы. С другими заключёнными разговаривать запрещено, никогда, даже справляя нужду, нельзя быть уверенным в том, что за тобой не наблюдают. Подсудимый, приговорённый, заключённый, отбывающий наказание. Завтра всему конец. Настанет день освобождения. Он, конечно, не Андо, но и у него нет никакого желания возрождаться ещё раз в человеческом облике. Может, в следующий раз повезёт, и он родится алым тюльпаном? Такэо принялся расхаживать по камере, ощущая лёгкость во всём теле. Три шага — стена, три шага — стена. Скоро он выйдет на волю. Даже если ему предстоит попасть на стол в анатомическом театре медицинского университета, он всё равно будет на воле. Три шага — стена, три шага — стена. Он шагал быстро, словно это могло ускорить бег времени. Пол покачнулся и пошёл вверх. Как будто он в гондоле дирижабля. Раньше пол всегда проваливался. Падение в бездну, преисподняя, конечный пункт. Но на этот раз пол почему-то поднимается вверх. Зарокотал мотор дирижабля. Тук-тук-тук… Нет, это не мотор, это Коно подаёт ему сигнал.

— Ты чего вдруг замолчал?

— Обход.

— Да он ведь давно уже убрался. Так о чём тебя расспрашивал начальник зоны?

Этот человек тоже заключённый. Его ощущения, мысли, привычки, окружение, время — втиснуты в узкие рамки. Симпэй Коно всё время размышляет. Размышляет и пытается докопаться до сути. Но у него слишком мало материала для размышлений, поэтому ему ничего не остаётся, как расширять имеющиеся у него скудные данные за счёт собственного воображения, в этом он похож на привидение, существующее за счёт мыслительной энергии.

— Ну скажи! Чего тебе стоит? Не такой уж секрет, небось.

Такэо вдруг развеселился. До чего же ему надоело быть заключённым! Им вдруг овладело желание пренебречь запретом и разом покончить со всеми тайнами, выплеснуть их, как гущу, скопившуюся на дне сосуда. Но если уж говорить, то пусть его слышат все — и Андо, и Какиути, и Тамэдзиро!

— А что с Малышом?

— Он в карцере. И говнюк Тамэ там же.

— А, вот почему так тихо! Ха-ха-ха… — Он попытался засмеяться, как Андо, но, наверное, получилось не очень похоже, во всяком случае, из некоторых камер послышались смешки. — Ты знаешь, ведь Карасава покончил с собой. — Ему показалось, что он выдыхает раскалённый воздух.

— Да ты что, глупо так шутить!

— Правда. Мне сказал начальник зоны. Хотел в обмен получить от меня кое-какую информацию.

— Товарищ Карасава не пораженец, чтобы умирать,

— Он ведь исчез вчера рано утром! Неужели ты думаешь, что его увели на допрос в такой час? Даже такой образцовый служака, как наш зонный, на это не способен.

— Ну-у…

— Вчера вместо дневных новостей пускали музыку. Так? И вертолёт прилетал. Наверняка сегодняшняя газета вся в чёрных пятнах.

— Похоже, ты не врёшь… Ну а если врёшь…

— Тогда твоя организация со мной расправится, да? Я не вру. Твой товарищ сделал это вчера утром.

— Вот свинья! Впрочем, всё может быть… Как же это я не заметил?

— И ещё… — Такэо готов был перейти ко второму сообщению, но тут же осёкся. За окном послышались громкие, взволнованные голоса. Новость с чудовищной скоростью распространялась по нулевой зоне. У него заныло под ложечкой. Конечно, весело оказывать неповиновение начальству, но он нарушил данное слово, и теперь его мучили угрызения совести. И зачем надо было открывать доверенную ему тайну? Душа словно распалась на две части: горячая окутывала холодную. Горячая, мгновенно воспламеняясь, подталкивала к безрассудным действиям, холодная, не находя выхода, корчилась в муках и, задавленная тяжестью тревог, тормозила любое движение. Он выругал себя. И что он распсиховался как мальчишка? Тут Коно со стуком захлопнул окно. Разумеется, смерть товарища по партии была для него страшным ударом.

— Ой! — Такэо протёр глаза. Со шкафчика на него смотрели кошечки Эцуко. Откуда они взялись? Вроде бы он сложил все вещи! Ох уж эти кошки, нарочно выскочили откуда-то, чтобы он о них не забыл! Ну, здравствуйте, коли так! Он улыбнулся кошечкам, и ему вспомнилось, как он радовался, получая письма Эцуко, как счастлив был весь этот год, пожалуй, таким счастливым он чувствовал себя только в самом раннем детстве, до того, как у матери со старшим братом испортились отношения. Задравшая хвост Задавака, плакса Нюня, пухлая хохотушка Кока… Как хорошо передаёт характер Эцуко этот рисунок, сделанный небрежными, но подкупающими своей непосредственностью штрихами! За годы своего заключения он встречался и переписывался со многими людьми, но только общение с Эцуко не требовало от него никакого внутреннего напряжения. Да, да, абсолютно никакого. Ей можно было сразу, без всякой подготовки, писать обо всём, что придёт в голову, писать, не притворяясь, не задумываясь о том, какое это на неё произведёт впечатление. Интересно, что после того, как он познакомился с Эцуко, он перестал испытывать неловкость перед матерью. Конечно, мать это мать, он не может относиться к ней так, как к Эцуко, и, когда она пришла к нему в прошлый четверг в чёрном пальто, он увидел в этом недобрый знак. Как же ему всегда хотелось, чтобы она его приласкала! Наверное, именно поэтому он так дулся и капризничал! Теперь он «простил» мать и «любит» её. «Тот, кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь», — сказано в 4-й главе Первого Послания Иоанна. Иногда эти строки приводят его в отчаяние, но в последнее время они скорее необычайно воодушевляют его. «В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх». Да, это весеннее настроение, это тепло и душевный покой подарила ему Эцуко. Когда-то он считал любовью то, что было у него с Мино Мияваки. И только познакомившись с Эцуко, понял, как ошибался. Прощай. Большое тебе спасибо за всё. Он аккуратно сложил картинку с кошками и положил её в карман тренировочного костюма. В нём он собирался завтра отправиться в путь.

Ну вот, теперь вроде бы и всё. Он уже готов был нажать на кнопку сигнального устройства, но тут вспомнил о своих соседях. Ему захотелось попрощаться хотя бы с К., к которому он был искренне привязан. Он не спеша четырежды стукнул в стену. Доносившийся из соседней камеры шум текущей из крана воды смолк. К. по утрам всегда стирал.

— Тебе что-нибудь нужно?

— Я хотел с тобой поговорить. Прости, что отрываю тебя от стирки.

— Да я уже закончил. Осталось только всё высушить.

— В продолжение нашего позавчерашнего разговора. Помнишь, мы говорили о том, что будет «там»? Тебе не кажется, что «там» темно и совершенно пусто? Конечно, никто доподлинно не знает этого, но всё же какие-то ощущения могут быть? По-моему, там царит кромешная тьма и ничего нет. Тот же мрак, что и до рождения.

— А для меня наоборот. Для меня «там» — ужас как светло, здесь, у нас, куда как темнее. Там веет дыхание вечной жизни.

— Спасибо. — Такэо повеселел. — Как же ты меня порадовал!

— Да почему? Что с тобой?

— Этот мир очень уж мрачен. И мне приятно, что и ты его считаешь тёмным, как ночь.

— Что-то я тебя не понимаю.

— Ты говоришь, что свет — там. Значит, в наш кромешный мрак он проникает именно оттуда. Как же тут не радоваться!

— А, вот оно что… — Какиути не совсем понимал, почему Такэо так веселится.

— Помнишь, ты как-то сказал, что тебе приснился дьявол? И что с виду он — самый обычный человек, а ад — похож на наш мир? Помнишь?

— Конечно! Мне этот сон постоянно снится.

— То есть ты считаешь, что в нашем мире так же темно, как в аду?

— Ну, кто же это может знать точно? Сны и действительность вовсе не одно и то же. Но почему ты вдруг об этом заговорил? Какая, в сущности, разница, что будет «там»? Что об этом беспокоиться?

— Да я не беспокоюсь… Просто подумал, что разговор с тобой поднимет мне настроение.

— Послушай, Кусумото, давно хотел тебя спросить. Ты боишься смерти?

— Боюсь. Это естественное человеческое чувство. Против природы не пойдёшь.

— И всё же иногда, если «жизнь» содержательна, она способна пересилить смерть. Мне кажется, у тебя именно так.

— Ну, это ты хватил!

— Но разве ты не стремишься именно к такому образу жизни?

— Куда мне! Это ты у нас готовишься «нанести смерти встречный удар»!

— Ну не то чтобы готовлюсь, это звучит слишком торжественно, просто, когда тебя припрут к стенке, ничего другого не остаётся.

— Да, кстати, я забыл тебе сообщить: Карасава покончил с собой.

— Да? Я так и знал. У него ведь тоже не было другого выхода. Всех нас тут припёрли к стенке.

— Вот и меня тоже… Но знаешь, «встречный удар» — это ты очень хорошо придумал. Подстеречь момент, когда смерть приготовится к атаке, и сокрушить её. Так ведь?

— Да, что-то вроде.

— Дело в том, Какиути, что я… — Такэо решился — захлопнул Библию и сказал немного официальным тоном: — Завтра мой черёд отправляться в путь.

— Неужели правда?

— Я не вру. Пора прощаться. Мы так долго были соседями, спасибо тебе за всё.

— Да уж, просто не знаю, что и сказать… — Какиути с трудом перевёл дыхание и со слезами в голосе продолжил: — Значит, истекло твоё время. Тебя призвали. Но ты не бойся. Всё будет хорошо. Это всего лишь миг. Скоро и я последую за тобой.

— Тогда до встречи!

— Да, до встречи. Погоди-ка, я тебе подарю одно из своих последних стихотворений. Сейчас, только выберу.

Какиути отошёл от окна. Ветер шуршал по бетонной стене, заглушая городской шум и мешая разговаривать. Его монотонное шуршанье лишь подчёркивало царящую в камере тишину. Такэо вдруг пришло в голову, что, пока они переговаривались с Какиути, никаких других голосов не было слышно, словно некая гигантская сила создала специально для них тайное убежище, где можно было поговорить с глазу на глаз. А ветер этот — шёпот беспредельной Вселенной. Голос света, достигший самого её дна.

— Ничего хорошего не нашёл. Вот, сочинил специально для тебя. — И Какиути произнёс, стараясь попадать в такт с ветром.


Весенний вихрь,

Разгони эти серые тучи,

Пусть синее небо

Увидит тот, кто уходит,

Не дождавшись цветов.


— Спасибо за подарок, прекрасное стихотворение. Ну ладно, прощай!

И Такэо тихонько закрыл окно. Ручка поддалась сразу. Ему показалось, что тонкое стекло разом отъединило его от мира, от других людей, он остался наедине с самим собой. Нажал на кнопку, и тут же — словно там только этого и ждали — послышался звук поспешно приближающихся шагов. К двери камеры подошли трое в чёрном, во главе — начальник зоны Фудзии.

4

…Сморщенная после стирки кожа рук и въевшаяся глубоко в поры собственная греховность… Неприятно. Ну да ладно, бельё-то надо высушить. Никаких шнурков и тесёмок иметь не разрешалось, поэтому Какиути стал развешивать выстиранное на то, что было под рукой, а именно — три деревянные распялки для одежды, водопроводный кран, шкафчик и крючок для метёлки. Тут ему показалось, что выстиранных вещей получается шестнадцать, и он приостановился в раздумье: пожалуй, не надо было стирать носовые платки. Поскольку он взял за правило не заниматься стиркой по воскресеньям, то, естественно, к понедельнику скапливалось большее количество грязного белья, но четыре платка это уж слишком, получается — рубашки и штаны — четыре, две пары носков — ещё четыре, перчатки — две, футболки — две, да, итого шестнадцать, никуда не денешься. Сегодня шестнадцатое февраля. Именно поэтому и пришли за Кусумото. Как только он это понял, цифра шестнадцать превратилась в чёрный кулак дьявола, и в этом кулаке было зажато его, Какиути, сердце. С Асако он расстался тоже шестнадцатого, у него ещё со вчерашнего дня были неприятные предчувствия, и точно. Он родился в 16-м году эпохи Сёва (1941), сейчас ему двадцать восемь, дважды восемь — шестнадцать, наверняка за ним придут в этом году. Нанеся чёрному посланцу встречный удар, он перейдёт туда, в светлый мир. Но действительно ли он светлый? Он сомневался в этом точно так же, как Кусумото, и с тревожным любопытством рассматривал свои сморщенные от воды преступные руки. Надо перестать быть Фомой неверующим, иначе какой из него христианин, совсем никудышный. Ну может, не совсем, но почти. В вопросах веры он ощущал себя примерно как в плотницком деле: был уверен в своём профессиональном мастерстве, но знал, что настоящим мастерам он и в подмётки не годится. Снова начался дождь, тяжёлая пелена нависла над землёй, скорее всего, спортивные занятия сегодня отменят и придётся целый день торчать в тесной камере. Он не любит, когда идёт дождь, ему всегда вспоминается Асако. Плотники в дождливые дни не работают, и раньше он всегда проводил их с Асако… Вон из головы все эти мысли, давай-ка за работу, надо постараться установить новый рекорд по клейке конвертов. Он взял блюдечко, стал бамбуковой лопаточкой растирать клей и вдруг остро ощутил, как тепло в камере. Весна — подумал он, но никакого подходящего образа в его голове не возникло, одни лишь звуки, соединяющиеся в слово — в-е-с-н-а. Впрочем, какая там весна — сплошное надувательство, нынче дождь, вот и тепло, а как только прояснится, снова похолодает. Поэтому, пока тепло, надо постараться сделать как можно больше конвертов. Открылась дверь, старший надзиратель Таянаги внёс вазу с цветами — это тебе подарок. Он даже не успел спросить — от кого? — красные тюльпаны и белые хризантемы застили свет, камера наполнилась запахом цветов. Лепестков было ровно шестнадцать, но он отогнал от себя дурное предчувствие, с удовольствием вдыхая дурманящий аромат. Вазой для цветов служила пустая банка из-под растворимого кофе, увидев её, он сразу понял, что они от Кусумото. Цветы от воспитательной службы обычно приносили без вазы. Какиути отогнал рукой цифру 16, назойливо пытающуюся влезть на белую хризантему, вдохнул сладкий аромат цветочной пыльцы, и перед ним возник весенний пейзаж родного края. Пышно цветут персики, вишни, абрикосы, яблони, в лицо веет цветочным благоуханием ветерок, вдали — белые вершины Яцугатакэ… Засмотревшись на них, он отстаёт от своего брата Кэна, но это нисколько его не огорчает, скорее наоборот, ему хочется остаться одному. Они с Кэном часто ходили рыбачить на реку или на озеро, но почти всегда возвращались по отдельности: он нарочно отставал по дороге, долго сидел один где-нибудь на склоне холма, иногда даже забывал там пойманную рыбу. Кэн на пустыре резался с друзьями в сотки, а он сидел где-нибудь рядом, не принимая участия в игре. Ощущая под рукой приятно прохладную поверхность камня, следил за облаками, плывущими откуда-то из далёких заморских стран. Даже став подмастерьем — сначала столяра в Мацумото, потом плотника в Хоя, — он всегда держался особняком и не водил дружбы с другими учениками. Когда срок ученичества закончился и он обрёл самостоятельность, первое, что он сделал, — снял квартиру. Войдя в небольшую, совершенно пустую комнату и бросившись на пол, он испытал такую радость, какой никогда ещё не испытывал. Дождь между тем всё усиливался. Он ходит на спортплощадку вовсе не для того, чтобы заниматься спортом, — просто это единственная возможность погреться на солнышке. Раньше, в прежней жизни, ему казалось само собой разумеющимся, что над миром светит солнце, и, только оказавшись здесь, он осознал, что далеко не всякий имеет такую привилегию — посидеть на солнце. Сейчас он отдал бы всё что угодно — письма, которые мог бы получить, интересные книги, которые мог бы прочесть, деньги, — только бы кончился дождь и его вывели на спортплощадку. Какиути поставил банку с тюльпанами и хризантемами на шкафчик, взял кисточку для клея и принялся за работу: быстро раскладывал на столе одну за другой бумажные заготовки и наносил клей на отмеченные места. Если спортивные занятия отменят, хорошо бы сделать две с половиной тысячи конвертов. Он не задумывался о том, что и в каком порядке делать, руки двигались автоматически, и стопка конвертов постепенно росла. Вот только бумага, которую он подготовил ещё позавчера, запылилась, приходилось сначала стряхивать пыль. Ему вдруг вспомнился песок с острова Лейте. Какой-то человек, который объехал все Филиппины, снимая документальный фильм, прочёл в газете его стихотворение и прислал ему пузырёк прекрасного, сверкающего белого песка с запиской: «Песок с острова, где погиб мой отец». Забыв обо всём на свете, он смотрел на этот песок и видел морской берег и прекрасные пейзажи далёких южных островов… Обеспокоенный тем, что он сидит не двигаясь, к нему заглянул надзиратель: «Что это с тобой, Какиути?» — «А что?» — «Да ты как-то слишком затих, я даже испугался. Что это ты делаешь?» — «Смотрю на песок с острова Лейте». Как только надзиратель ушёл, он высыпал песок в рот, запил водой, проглотил, и после того, как в желудке возник омываемый морскими волнами остров, стал думать об отце. Перед глазами возникла фигура, облачённая в военную форму, вот только на месте лица зияла пустота, и ему никак не удавалось вставить в эту пустоту известное по фотографиям лицо отца. Когда он рассказал об этом Кусумото, точно так же не знавшему своего отца, тот сказал: «Мы так тоскуем по своим отцам, скорее всего, именно потому, что никогда их не видели». Наверное, он прав. Ему никогда не понять, как это — когда у тебя есть отец. В Евангелии для него всегда самым непонятным было то место, где Иисус взывает к своему Отцу Небесному. Во-первых, почему Господь Бог является Отцом, во-вторых, какие чувства человек должен испытывать по отношению к своему отцу? И то, и другое так и осталось для него загадкой. Кусумото говорил, что при слове «отец» ему всегда представляется патер Шом, но рядом с Какиути никогда не было человека, равного патеру Шому. Что такое мать, ему понятно, но его мать, после того как всё это с ним случилось, беспрерывно ноет да плачет, и увидеть в ней Богоматерь слишком трудно. Даже письма её полны слезливых причитаний: ну почему ты не умер сразу же после того, как это сделал… Искупил бы таким образом свою вину, глядишь, люди тебя простили бы, уж лучше умереть, чем выставлять себе на позорище и называться так ужасно — приговорённый к смертной казни… Возможно, она исподволь подталкивает его к тому, чтобы он умер в тюрьме. А однажды она написала: «Когда ты умрёшь, я стану жить так, словно тебя вообще никогда не было на свете, никакого погребения, никакой могилы, просто выброшу твои останки где-нибудь в горах». Мать приходила к нему на свидания только во время первого и второго слушания дела, да и тогда не разговаривала с ним, только рыдала, а потом писала длинные, нудные, в потёках от слёз письма — что ему надо было жениться, что Асако его погубила… Жалобы её неизменно сводились к одному — лучше бы он умер ещё до того, как ему вынесли смертный приговор, а раз так не вышло, то чем скорее он умрёт, тем лучше, хотя лучше всего было бы, конечно, если бы он вообще не встречался с этой преступницей Асако… То есть ей хотелось, чтобы ничего не случалось или — на крайний случай — чтобы её сын не имел никакого отношения к приговорённым к смертной казни и вообще преступникам. Дождь. В тот день, 16 июня, тоже шёл дождь, настоящий ливень. Я жестоко, невыразимо страдал и желал только одного — чтобы эти страдания кончились. Сейчас-то я понимаю, что, наверное, можно было найти другой выход, но тогда я его не видел. Я любил Асако и не хотел её убивать, поэтому взорвал поезд, в результате погибли ни в чём не повинные люди, а я стал убийцей и приговорённым к смертной казни. То есть первопричиной была моя любовь к Асако, не влюбиться же в Асако я не мог, этого-то мать и не понимает. Она привычно повторяет — против судьбы не пойдёшь, под несчастливой звездой родился, но совершенно не учитывает того обстоятельства, что полюбил-то Асако — я, совершил преступление и стал приговорённым к смерти — тоже я, значит, я сам выбрал свой путь в жизни, и какая-то там абстрактная судьба не имеет к этому никакого отношения. «Мама», — невольно произнёс Какиути, тут из клетки донёсся шум, и он отложил работу. Что это с птичкой? Почему она больше не сидит на яйцах, а беспокойно мечется по клетке? Больше двух недель она прилежно высиживала свои семь яичек. Неужели она наконец поняла, что из них никогда ничего не вылупится, потому что они не оплодотворены? Или просто устала? А может, разнервничалась из-за резких скачков погоды? Ой, глядите-ка, она выбросила одно из яичек, и оно разбилось! Ну что за жестокая мамаша, детоубийца! Или она нечаянно? Какиути посадил птичку на ладонь, извлёк из клетки, потом вытащил яички, выдвинул дно и соскрёб с него остатки корма и помёт. Рисовка подлетела к окну, потом опустилась на циновку и стала клевать клей. Почему же она бросила свои тёплые яйца? Обычно, если зимой рисовке подкладывать в гнёздышко снесённые ею яички, она сразу же начинает их высиживать. Правда, первое яичко она бросила через неделю, но это была лишь временная передышка, потом она снесла ещё три, а спустя три дня ещё четыре, потом четыре дня передохнула и стала нести яйца одно за другим и тут же на них садилась, то есть она целыми днями занималась своими яйцами, даже щебетать у неё времени не было, не то что летом. Пока у неё в гнёздышке есть яйца, она, как положено матери, согревает их своим телом, если яйцо одно, согреть его можно за два часа, если, скажем, пять или шесть, то это, конечно, труднее, но и тогда она отдаёт им всё тепло своего маленького тела, старается прикрыть крылышками, сама дрожа от холода. Сколько раз Какиути хотелось ей сказать — да брось ты, всё равно без толку. У него уже были две птички, но обе умерли: первая оказалась какой-то вялой и начинала двигаться, только если постучать её по головке, а вторая — слишком нервной, всё время рвалась на волю. Эта, третья, летом целыми днями щебетала и летала туда-сюда, а зимой занялась высиживанием яиц и почти перестала двигаться. Все птички разные, точно так же, как и заключённые. Кстати, интересно, как там птичка Оты? У неё, бедняги, запор, он говорит, живот сильно раздулся, это плохой признак, моя последняя птичка умерла как раз от этого. Он и свихнулся-то, наверное, из-за неё, увидел, что ей совсем худо, и сообразил, что ему тоже недолго осталось. Он ведь чего только не делал, чтобы избежать смертной казни: пытался переложить вину на дядю, Рёсаку, набивался на приём то к начальнику тюрьмы, то к начальнику канцелярии, то к главврачу, пытался возбудить новый иск, — то есть бился изо всех сил, но в конце концов его всё-таки припёрли к стенке… Тут забилась птичка, и, переведя взгляд на блюдце с клеем, Какиути увидел, что она как-то странно хромает. Лапка попала в щель дощечки, которая служила ему подставкой для работы, и передний коготок переломился пополам. Он смазал лапку зубной пастой, чтобы остановить кровь, замотал обрывком бинта и вернул птичку в клетку, но она, тяжело дыша, тут же ловко содрала клювом повязку и вся перепачкалась кровью. Должно быть, ей очень больно, ведь это всё равно как человеку палец сломать. Он ещё раз поплотнее замотал лапку бинтом, но она снова содрала его. «Дура», — выругался Какиути, и пожалел, что выпустил её из клетки. Он как-то вдруг разом обмяк, бессмысленно переводил взгляд с капелек крови, падающих из раненого коготка, на капли воды, стекающие с выстиранных носков, слушал шум дождя, завывания ветра и думал — какой же мрачный сегодня день. Опять начались казни. Номер 340, Итимацу Сунада, номер 610, Такэо Кусумото, кто следующий? Если цифра 16 и несчастье с птицей — предупреждение, то, скорее всего, следующим будет номер 230, Нобору Какиути. Он вытянул руки и стал разглядывать их. Когда-то это были руки плотника — грубые, потрескавшиеся, с поломанными ногтями, теперь это руки преступника — нежные и белые. Да, грязь греха, преступления — белая. Может, сочинить об этом стихотворение? Но ничего хорошего в голову не приходило, мысли застревали в мозгу, не желая превращаться в слова. Он, как всегда в таких случаях, решил немного поколдовать — извлёк карточки с поэтическими комментариями к двадцати шести стихотворениям Сёкусинайсинно из «Синкокинсю»[25] и стал перебирать. Обычно, пока он их читал, в его голове сами собой складывались собственные строки, но на сей раз не помогло и это: слова сопротивлялись, застревали и отказывались вылезать наружу. Был у него и другой способ — он доставал пачку открыток и начинал их разглядывать. У него было больше шестидесяти открыток, присланных доброжелателями, в основном виды прибрежных районов Японии, начиная с самого северного полуострова Сирэтоко и кончая южным островом Миякодзима. Перебирая их, он вспоминал, как когда-то на машине колесил по всей Японии, и это его вдохновляло, но на этот раз, когда он дошёл до мыса Коганэ на западном побережье острова Идзу, в голове вдруг всплыла фраза из материнского письма — уж лучше бы ты умер, — острая боль подступила к сердцу, и он отложил открытки. Снова взялся за кисточку, но работа не спорилась, и он решил походить. У него была привычка кружить по камере, вдавливая правое плечо в стену, минут через пять у него начинала кружиться голова, но он и тогда не останавливался, наоборот, двигался всё быстрее и быстрее, скручивая жгутом страдания, которыми был насыщен воздух камеры, давай-давай, — подбадривал он себя, — кружись, закручивай, выкручивай, как мокрое полотенце… Тут, словно желая его поддержать, номер 70 — Кэн Катакири — принялся читать сутру. «Славен обе-ет Будды Амии-и-ды… Не зрящи-и-е истину-у, в горды-ы-не и зле-е, а-а-ще с радо-о-стью восприме-ешь, лю-бые превозмо-о-о-жешь бе-е-ды, бе-е-ды из бе-е-д мину-у-ют те-е-бя…»

Крути, выжимай, выкручивай, вперёд, по кругу, по кругу, кружись-кружись, голова… В конце концов Какиути высохшей песчаной горкой осел на пол, теперь ему казалось, что вокруг него вращается весь мир. «Прибе-е-гаю к тебе, о Будда, Незаму-у-тненный све-е-ет мудрости, исти-ну узре-еть…» — орал Катакири, задрав лысую голову и раскачиваясь всем телом. «Ну что я могу поделать, я постоянно на взводе, всё меня злит, с молодых лет таким был. А уж когда мне голову начнут крутить или нарочно выводить из себя, я вообще стервенею — сердце колотится, что твой барабан, — бум-бум, дышать становится нечем, глаза вылезают из орбит, перед ними мелькают какие-то светящиеся точки, трясусь весь и уже ничего не соображаю — кто я, где я, с кем говорю… Дальше — больше: светящиеся точки превращаются в синие и красные огненные искры, мне начинает казаться, что человек, с которым я говорю, скалится, как дикий зверь, и вот-вот на меня бросится, мне становится страшно, и, желая его опередить, я набрасываюсь на него. Бью всем, что под руку попадётся, — бутылкой, камнем, ору что есть мочи… Опомнюсь, а он уже мёртвый. Я ведь и этого своего приятеля, Сато, торговца перепелами, убил вовсе не потому, что хотел убить, просто так получилось — не успел оглянуться, а он уже мёртвый. Да, не успел оглянуться, как стал убийцей». — От бритой головы Катакири поднимается пар, голос перекатывается вокруг, дробя воздух. Однажды он спросил Какиути: «Ты что, так до сих пор и ходишь слушать проповеди?» — «Хожу». — «Ну и как, интересно?» — «Да нет, не особо…» — «Я всё хотел тебя спросить, а этот твой проповедник, ну, который учит тебя христианской вере, он как одет?» — «На нём обычный костюм». — «Да ну? Как это костюм? Разве бывает, чтобы без рясы и не обрит наголо?» Катакири нарочно старается походить на буддийского монаха, он постоянно афиширует свою религиозность, особенно перед надзирателями, почему-то он уверен, что это приведёт к отсрочке казни, вот и теперь надрывается, читая свои сутры, чтобы все помнили, что он — буддист. И бесполезно напоминать ему о словах Иисуса: «…когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, который втайне…» «Впрочем, его ведь тоже припёрли к стенке», — думает Нобору Какиути, вздрагивая от обрушивающегося на него, как удары хлыста, голоса. Подражать Катакири не удаётся никому. Как-то Тамэдзиро попробовал, но его хватило минуты на две — он тут же осип. «В Земле будды А-ми-и-иды Бла-го-ода-атного ве-е-чно-о-го света, те, кто в этом ми-и-ре блу-жда-али…»

После того, как обоих болтунов — Тамэдзиро Фунамото и Сюити Андо — препроводили в карцер, в нулевой зоне моментально воцарилась тишина. Кусумото очень страдал от их болтовни, он жил рядом с Тамэдзиро в позапрошлом году, с августа по декабрь (потом Фунамото сменил Какиути, они с Кусумото соседствуют уже больше года). Тамэдзиро Фунамото так устроен, что непременно должен с кем-нибудь разговаривать, иначе у него портится настроение, темы же у него всегда одни и те же — либо он перемывает кому-нибудь косточки, либо хвастается своими преступлениями, либо обсуждает баб, при этом он повторяет одно и то же по десять, а то и по двадцать раз, поэтому живущим с ним рядом приходится несладко. А Кусумото доставалось вдвойне — Какиути, не желая принимать участия в разговоре, упорно не отзывался, и Кусумото, который не любит никого обижать, вынужден был один слушать хорошо известные ему истории и поддакивать. «Я в школу ходил только до третьего класса, а потом бросил. Стырил у учителя кошелёк и — поминай как звали. Родители мои, не знаю, что уж там произошло, куда-то делись, когда я совсем ещё маленьким был, а меня оставили дядьке, у него была рыбная лавка. Я стырил у него всю выручку, после чего меня выставили и отправили к деду, который плёл сандалии, но я и тут не растерялся — стянул у него одежду и продал, ну а дальше — больше, в конце концов сделался профессиональным вором. Крал всё, что плохо лежит. Деньги, одежду, велосипеды, железные плиты, радиоприёмники, сакэ, ничем не гнушался, что попадалось на глаза, то и тащил. Один раз было дело — украл я сейф, тяжёлый, страсть, волок его прямо перед носом у полицейского, так тот даже головы не повернул. Летом я подвизался в Тохоку, а зимой ехал в Кансай, оттуда перебирался на Сикоку, так что болтать могу по-всякому. Да, где только я не бывал. Мне бы книгу написать „Жизнь Тамэдзиро" — бестселлер бы вышел. Так-то вот. Эй, Кусумото, да ты слушаешь?» — «Слушаю». — «Ты у нас человек образованный, может запишешь, что я тебе рассказываю? Ведь точно выйдет бестселлер». — «Да нет у меня настроения ничего писать». — «А ты разве раньше не писал?» — «Так то давно было». — «А вот и не давно, а совсем недавно. Раз одну книгу написал, что тебе стоит написать вторую!» — «Да не хочу я больше ничего писать». — «Но ведь бестселлер будет! Станешь деньги грести лопатой!» — «Да кому они здесь нужны, твои деньги!» — «А вот и неправда! Можно накупить всякой вкусной жратвы или нанять хорошего адвоката и потребовать пересмотра дела!» — «Может, ты помолчишь немного? Мне хочется почитать». — «Ах так? Ну ты и нахал! Значит, ты, сволочь, не желаешь слушать рассказы старины Тамэ? Так я тебя заставлю. Нарочно не замолчу!» Как только Тамэдзиро замечал, что его болтовня кому-то действует на нервы, он вцеплялся в этого человека мёртвой хваткой и уже не отставал, так что Кусумото приходилось слушать его всё время. Да, Фунамото тоже припёрли к стенке. Ведь в конечном счёте его безудержная болтливость объясняется довольно просто — стоит ему замолчать, как его начинают одолевать тревожные мысли точно так же, как Катакири, только тот не болтает, а во весь голос читает сутру. Андо хохочет, Сунада буянит, Коно зацикливается на своих революционных идеях, Ота теряет рассудок, Кусумото и сам он, Нобору Какиути, обращаются к вере и размышляют о «тамошнем мире»… А причина одна — всех их припёрли к стенке. «Славься, о бу-удда Амии-и-да… Славься, о бу-удда Амии-и-да… Славься, о бу-удда Амии-и-да…» Ветер усилился, заворожённый его свистом, Какиути стал представлять себе, как по небу мечутся чёрные тучи… Потом вдруг очнулся и понял, что наступила тишина — словно Катакири затянуло в болото. Рисовка сидела нахохлившись, кровь уже не капала, но лапкой она пользоваться не могла и с трудом удерживалась на жёрдочке. Клей засох, его надо было растереть заново, иначе нельзя было продолжать работу. Какиути подхватил блюдце и стал возиться с клеем, но тут его позвал Коно. «Эй, Какиути!» — «Что тебе?» — ответил Какиути, не отрываясь от клея. «Мне жарко. Какой-то чудной сегодня день, правда? А ты сейчас чем занимаешься?» — «Работаю». — «Надо же, ничто тебя не берёт! Ты слышал про товарища Карасаву?» — «Слышал». — «И тебе, конечно, на это наплевать!» — «Ну почему?» — «Во всяком случае, тебе это не мешает спокойненько трудиться. Ещё я слышал, что за Кусумото пришли». — «Да-а…» — «Естественно, его очередь следующая. А тебе кто об этом сказал?» — «Сам он и сказал». — «Вот свинья, а мне ни слова! Небось в штаны наложил от страха. Но очередь есть очередь, всё справедливо. В конце концов, ему удалось продержаться целых шесть лет после вынесения приговора. Не понимаю только, почему этого говнюка Тамэ опять пронесло. Ведь он тут уже восемь лет. Как ты считаешь?» — «Никакой очерёдности тут нет». — «Это и называется логическое противоречие! Во всём должна быть строгая очерёдность. Нельзя чтобы последние становились первыми. Кстати, знаешь, что меня выводит из себя? На прошлой неделе ко мне на свидание пришёл один мой товарищ, и меня провели в восьмую комнату. Ага, думаю, неспроста, в прошлый раз я тоже был в восьмой! Пригляделся, а на потолке маленький такой пластиковый кружок прилеплен. А от него проводок в стену. То есть меня, как находящегося под особым надзором, нарочно помещают в восьмую комнату и все разговоры записывают на магнитофон. Им видите ли мало того, что надзиратель стенографирует, они потом проверяют, не сообщил ли мне мой посетитель что-нибудь в закодированном виде, а заодно фиксируют и его голос. Представляешь, какие прохвосты?» — «По правде говоря…» — Какиути замялся, не зная, стоит ли указывать Коно на его ошибку. Как плотник, он хорошо знал, что пластиковый кружок на потолке был просто-напросто сигнальным пожарным устройством, но Коно наверняка не поверил бы. «Значит, они замаскировали жучок под сигнальное устройство. А иначе почему меня всегда проводят в восьмую комнату? Слишком уж подозрительно!» На это можно было бы возразить, что восьмая комната и предназначена специально для заключённых из нулевой зоны. «В неё вход прямо из коридора, удобно охранять». Но Коно не так-то легко сбить. «Так это только доказывает правильность моего предположения. Они нарочно выбрали эту комнату для лиц, находящихся под особым надзором, чтобы удобнее было записывать». И пошло-поехало до бесконечности. Ход мыслей Коно предопределён заранее: он — особо опасный преступник, находящийся под особым надзором, а значит, тюремное начальство двадцать четыре часа в сутки держит его под контролем, используя при этом всевозможные научные методы. Эти методы он мог перечислять бесконечно: встроенные в стены подслушивающие устройства, установленные в вентиляционных отверстиях скрытые камеры, миниатюрные микрофоны с радиосвязью, которые ему вшивают, предварительно усыпив, рентгеновские лучи, которыми его просвечивают с поста, светочувствительные фотоаппараты… Иногда он распалялся желанием доказать правильность своих предположений: начинал наугад простукивать стены, ломал вентиляционные отверстия, вызывал врача, чтобы тот его осмотрел на предмет обнаружения следов проделанных над ним во время сна операций, оказывал сопротивление постовому надзирателю, требовал, чтобы провели официальную проверку внутреннего устройства поста и результаты предали гласности. Как-то он показал Какиути блокнот, куда записывал свои разговоры с надзирателями и начальником зоны, и где, по его словам, собраны «в чистом виде объективные доказательства» того, что он находится под особым контролем. «Эй, послушай! — В голосе Коно появились угрожающие нотки. — Что ты думаешь об этой истории с товарищем Карасавой?» — «Мне его жаль». — «Да я не об этом, до тебя что, не дошло ещё, что эти мерзавцы его убили? Линчевали! Вчера утром они неожиданно ворвались к нему в камеру, набросились на него и придушили. Я слышал звуки борьбы и удары. Точно слышал. А потом они повернули дело так, будто он сам покончил с собой. Пикет-то организовали мощный, вот у них поджилки и затряслись. А следующий — я, вот посмотришь! Может, они прикончат меня уже сегодня вечером. Так что будешь свидетелем. Запомни, я никогда не покончу с собой, не дождутся. Если они скажут, что я покончил с собой, ты должен будешь их разоблачить. Ну как, согласен стать свидетелем?» — «Ладно, согласен». — «Вот это пореволюционному! Спасибо тебе. Мы, люди простые, всегда в авангарде». — Коно возбуждался с каждым словом, он явно чувствовал себя оратором, произносящим речь перед большой аудиторией, но Какиути слушал его разглагольствования вполуха, точно так же, как завывания Катакири, и продолжал работать. По мере того как стопка конвертов росла, настроение у него улучшалось, он уже подумывал о том, что, может быть, сегодня ему удастся перевалить через две тысячи, побив свой прежний рекорд…

5

Заключённые нулевой зоны в помещении воспитательной службы бывают довольно часто. Дважды в месяц здесь проводятся традиционные просмотры телевизионных передач, во время которых присутствующих обычно угощают лапшой, здесь же они встречаются со своими духовными наставниками, здесь же их собирают для нравоучительной беседы или для прослушивания пластинок, а кое-кто пользуется и расположенным здесь же небольшим читальным залом. Словом, это место — что-то вроде отдушины в однообразной жизни заключённых, и Такэо чувствовал себя здесь как дома.

Однако сегодня привычная обстановка воспринималась по-новому. Все окружающие предметы, начиная с религиозных книг на полках и кончая тушечницей и пресс-папье на столе, с необыкновенной яркостью отпечатывались на сетчатке — возможно, зрение обострилось от сознания, что он видит их в последний раз. Он жадно всматривался в каждую мелочь, вдруг исполнившуюся глубокого смысла — свет лампочки, отражающийся на стержне карандаша, засохшие чернила в щели стола… Так бывает с близорукими людьми, когда они надевают очки и мир внезапно обретает чёткие очертания. Он перевёл взгляд со стоявших у двери конвоиров на начальника надзирательской службы Вакабаяси, который рядом с ним попыхивал сигаретой. Этот человек всегда присутствовал при свиданиях заключённых нулевой зоны. Почувствовав устремлённый на него взгляд, надзиратель раздвинул губы и улыбнулся, выпустив изо рта струйку дыма. Улыбка получилась немного искусственной, Вакабаяси явно хотелось прервать воцарившееся в комнате неловкое молчание, но он не знал, как это сделать. Из соседней комнаты доносились приглушённые голоса, там начальник воспитательной службы разговаривал с матерью Такэо, но разобрать, о чём они говорят, было невозможно.

Вакабаяси неловко скрипнул спинкой стула и как-то растерянно спросил:

— У тебя с братом большая разница в возрасте?

— Он старше на девять лет.

— Да-а, довольно большая.

— Знаете, отец подолгу жил за границей…

— А кто он?

— Он был врачом. Учёный, бактериолог.

— Что же, он уже скончался?

— Он умер, когда я был совсем младенцем.

— А ты, значит, самый младший?

— Да.

— Небось, всегда был маменькиным сынком?

— Она даже теперь обращается со мной как с ребёнком. — И Такэо по-мальчишески почесал в затылке.

Надзиратель кивнул и невпопад рассмеялся. Будто вспомнил что-то своё.

— Да, так вот… — Он нацепил на нос очки и вытащил записную книжку. — Я звонил твоему брату Икуо, но он сказал, что у него сложности по работе и он не сможет прийти. Он ведь у вас самый старший, наверное, был тебе вместо отца?

— Да.

— Жаль. Небось, тебе хотелось бы с ним повидаться?

— Ничего. Брат архитектор, жизнь у него очень напряжённая, все дни расписаны буквально по минутам. К тому же ему было неприятно получить столь неожиданное известие.

— Что верно, то верно, слишком уж неожиданное. Ну да ладно, он тут просил передать тебе несколько слов.

Надзиратель Вакабаяси, прищурившись, прочитал сделанную на краешке листка запись:

— «Мне нечего тебе сказать. Надеюсь, ты будешь на высоте, выполняя свой последний долг. Прощай. Икуо». Вроде телеграммы. Так или иначе, это всё, что он просил тебе передать.

— Спасибо.

— Ну… — Не зная, о чём говорить дальше, надзиратель извлёк из кармана мятую пачку сигарет «Синсэй» и протянул Такэо. Обшлага его мундира обтрепались, из них торчали белые нитки, напоминавшие рыбьи зубы. — Возьми сигаретку.

— Нет, спасибо, — отрицательно помотал головой Такэо.

— Не хочешь? — Надзиратель выбросил свой окурок и сунул в рот кривоватую, похожую на гусеницу, сигарету.

— Ты не замёрз? Что-то опять похолодало.

— А мне показалось, что ветер стих.

— На самом деле странная какая-то погода. То жара, то холод. Так и простудиться недолго.

— Ничего, наверное, скоро прояснится. — И Такэо с воодушевлением вгляделся в небо. Оно казалось непривычно огромным, словно не имело никакого отношения к тому крошечному клочку, который открывался взгляду из окна его одиночки. Куда-то мчались облака, оставляя на бегу голубые просветы, — тщательно вымытое, вычищенное, новенькое, с иголочки небо. Хорошо бы совсем прояснилось, особенно к завтрашнему утру… Тут он услышал своё имя. Начальник воспитательной службы, приоткрыв дверь, махал ему рукой.

— Входи.

Резко встав, Такэо уронил на пол лежавший на коленях узелок и поспешно наклонился, чтобы его поднять. Надзиратель Вакабаяси подмигнул ему, подбадривая.

Такэо вошёл в комнату, где уже сидели мать и Макио. Пытаясь разрядить довольно мрачную атмосферу, бодро сказал:

— Рад, что вы пришли. Спасибо.

Мать и Макио поднялись ему навстречу, двигались они вяло, словно в замедленной съёмке. Макио подошёл к Такэо и пожал ему руку, его ладонь была холодная и влажная. Мать с Макио были очень похожи — оба смуглые, на круглых лицах одинаково испуганное выражение — ни дать ни взять парочка клоунов.

— Что это с вами? Почему вы так странно смотрите? — снова бодро спросил Такэо, но его слова не произвели никакого впечатления, словно он молотком ударил по воздуху.

— Такэ-тян! — тихонько позвала мать. Большие глаза под тяжёлыми веками покраснели, но были совершено сухими, как два стеклянных шарика. Седая голова находилась на уровне его груди. Он попытался заглянуть ей в глаза, но она упорно отводила взгляд. Во всём этом было что-то противоестественное, словно она чувствовала себя перед ним виноватой. Уж лучше бы заплакала, с досадой подумал он.

— Ну же, мама, — сказал Макио, — садись, давайте побеседуем. И ты, Такэо, тоже.

— Ладно.

Такэо резко опустился на жёсткое сиденье. Макио усадил мать, за руку подведя её к стулу. Церемонно, будто им предстояло важное совещание, они сидели с трёх сторон круглого стола и чего-то ждали. В конце концов Макио заёрзал всем своим тучным телом, словно пытаясь встряхнуть застывший, заполненный вязким молчанием воздух. Добропорядочный пожилой господин — лысая макушка, испещрённая коричневыми пятнами, седые виски… Протерев жёлтой бархатной тряпочкой запотевшие очки в золотой оправе, Макио начал говорить, немного задыхаясь и аккуратно нанизывая хорошо продуманные фразы.

— Прошлый раз мы виделись с тобой, если мне не изменяет память, где-то в начале года? То есть… Месяц назад или, может, чуть больше… Да, давненько… Надо бы… навещать тебя почаще, но я совсем закрутился, стоит приехать в Японию, сразу столько всего наваливается…

Поскольку фразы, которыми принято обмениваться при встрече, типа — «Ну как здоровье?», «Как делишки?» — в данном случае были неуместны, разговор с самого начала пробуксовывал. Так было и с начальником тюрьмы, и с надзирателем Вакабаяси. Тяготясь тем, что окружающие не могут отрешиться от мысли об исключительности его положения, Такэо постарался, чтобы голос его звучал бодро и дружелюбно:

— Ну, это у вас, во Франции, не привыкли особенно напрягаться. Мне об этом рассказывал отец Пишон. Там и по улицам люди ходят медленнее.

— Да… Японцы… устроены по-другому… Все куда-то… бегут, друг друга… толкают, улочки узкие…

— Что твоя жена?

— Да как тебе сказать… — Макио тяжело, как человек долго бежавший, перевёл дыхание, извлёк из нагрудного кармана красный платок, вытер пот со лба, потом снова достал жёлтую бархатную тряпочку и ещё раз протёр очки. Он всегда страдал повышенной потливостью и, судя по всему, до сих пор от неё не избавился.

— У неё ведь рак, — пояснила мать. И, сделав над собой усилие, добавила: — Бедняжка.

— Да никакой не рак, — закашлялся Макио. — Миома матки. Вполне доброкачественная… Но у неё развилось сильное малокровие и её положили в больницу Святого Луки.

— Надеюсь, она скоро поправится…

— Мать в последнее время… стала ужасно мнительной. Я ей сказал… это… обычная миома, а она почему-то… вбила себе в голову, что непременно рак. Вот и с тобой тоже… после каждого свидания — ну всё, больше я его не увижу… И пишет мне в Париж соответствующие письма. Я уж не знаю… сколько таких писем получил за последние несколько лет, она ведь пишет… мне каждую неделю… Прости, у меня с утра приступ астмы… — Тут у Макио из горла вырвался какой-то свист, он перевёл дыхание и вытер пот.

— Простите, что доставил вам столько хлопот. Но этот раз действительно последний. Да нет, вы не беспокойтесь, я прекрасно себя чувствую… — Тут Такэо взглянул на застывшее лицо матери и, внезапно упав духом, попробовал сменить тему: — Да, кстати, я давно уже хотел вас спросить — помните, у нас в доме были фотографии отца? И на одной он — в странном белом халате, у него там ещё такой фартук, как у мясника, а на плечи накинуто тёмное пальто. Помните?

— Ну-у… — Макио переглянулся с матерью.

— Это было очень давно, — сказал она, — всё ведь сгорело.

— Что ж, не помните так не помните. Просто интересно, где она была сделана? Мне почему-то кажется, что перед Пастеровским институтом в Париже. Ты там бывал?

— Да нет, пока не приходилось. — Макио сконфуженно потёр левую часть груди. — Это в Пятнадцатом округе… а я работаю… в Восьмом, далековато. Но, знаешь… я тут как-то случайно встретился с человеком, который знал папу. Старик профессор… уже на пенсии, он рассказал, что они вместе… смотрели в микроскоп… в лаборатории…

— Ну и каким был отец? — спросил Такэо, стараясь, чтобы в голосе прозвучала горячая заинтересованность.

— Старик почти ничего не помнит… Всё-таки сорок лет прошло… Пожалуй, только одно и осталось у него в памяти… что отец был помешан на книгах.

— На книгах? — Такэо вспомнился оставшийся от отца большой книжный шкаф красного дерева. Когда-то он был причиной постоянных раздоров между матерью и Икуо. Переплетённые в красную и синюю лайку иностранные тома казались восседающими в зале заседаний учёными, головы которых набиты разнообразными знаниями. В детстве он иногда, пыхтя от напряжения, вытаскивал слишком тяжёлую для его ручонок книгу и, забыв обо всём на свете, разглядывал картинки и схемы. Особенно привлекал его красочный анатомический атлас — сердечко замирало от страха, когда он раскрывал его, но искушение было слишком велико. Он мог часами смотреть на изображение руки или запястья с содранной кожей, вглядывался в изящное переплетение мышц и кровеносных сосудов. Нередко он развлекался тем, что подносил к свету собственную руку и, рассматривая просвечивающие кости, сравнивал её с изображённой в атласе. Довольно странное занятие для маленького ребёнка, но в эти минуты он чувствовал на себе одобрительный взор отца. Он забыл, где научился препарировать лягушек, но хорошо помнил, как ещё дошкольником закреплял лягушку швейными иголками на дощечке от рыбных палочек и, рассекая хорошо заточенным ножом кожу, изучал внутренние органы. В те же годы он варил лягушек в кастрюле и сжигал на костре. Ему нравилось смотреть, как они корчатся, безропотно умирая. Ему было любопытно — как они устроены, как умирают. Разумеется, им двигало не только интеллектуальное любопытство, садистские наклонности тоже имели место… Тут он спохватился — надо же, чуть не забыл напомнить…

— Да, кстати, я хотел бы вас попросить… Возможно, господин начальник уже говорил вам о том, что своё тело я завещал университету. Я хочу, чтобы вы позаботились о выполнении всех необходимых формальностей. Среди вещей, который я вам оставляю, есть удостоверение члена общества «Белая хризантема», вам надо будет связаться с кафедрой анатомии медицинского университета Т., уточните, пожалуйста, какой у них номер телефона. В общество «Белая хризантема» входят лица, завещавшие своё тело студентам-медикам для анатомических занятий, я вам об этом уже говорил. Чем быстрее вы с ними свяжетесь, тем лучше. Хорошо бы сделать это уже сегодня. Обычно университет присылает свою машину.

— Но послушай… — Мать сердито посмотрела на него, на её лице было написано явное нежелание выполнять его просьбу.

— Я всё понимаю, — ласково сказал Такэо. — Ты, мамочка, конечно же, хочешь сама получить моё тело. Но ведь от костей, которые останутся после кремации, не будет никакого толку, а если мой труп ещё свеженьким вскроют студенты, я принесу пользу обществу. Так или иначе, для меня это дело решённое. Тебе придётся смириться с моим последним капризом.

— Но ведь для тебя уже готово место на здешнем католическом кладбище, — недовольно скривилась мать. — Рядышком с могилой отца Шома, чуть-чуть наискосок. В западной части, оттуда хорошо видно Фудзи. А ты…

— Я очень тебе благодарен. Положи в могилу прядь моих волос и ногти. Пусть моя душа поселится именно там. Но тело я подарю университету…

— Не беспокойся, мы сделаем так, как ты хочешь, — вмешался Макио. — Если хоть этим можно тебя порадовать.

— Спасибо, — улыбнулся Такэо. — Как только моя душа покинет тело, оно станет наглядным пособием для студентов-медиков. Я просил патера совершить надо мной Таинство последнего помазания. Тогда Господь простит меня и душа моя достигнет высшего блаженства, а что будет с телом, в конечном счёте всё равно. Разве вы не согласны?

— Да, я, конечно же, всё это понимаю, но мне так горько думать о пустой могиле… — Мать опустила голову и глубоко вздохнула.

— И ещё одна просьба, — понизив голос, сказал Такэо, украдкой бросив взгляд на начальника воспитательной службы и надзирателя Вакабаяси — оба демонстративно не участвовали в обсуждении семейных дел: один сидел за столом и читал книгу, а другой ждал у двери. — Здесь есть один заключённый, его зовут Тамэдзиро Фунамото, мы с ним недавно поспорили — так, какая-то глупость, — и я проиграл ему банку мясных консервов. Вы не могли бы передать ему как бы от «Общества утешения приговорённых к высшей мере» несколько банок? К примеру, сегодня.

Макио сделал пометку у себя в записной книжке. Он слушал брата, кивком сопровождая каждое его слово, когда же тот кончил, деловым тоном сказал:

— Может быть, ещё что-нибудь?

— Нет, спасибо, это всё.

— Такэ-тян… — сказала мать. — Всё это так неожиданно, я не успела ничего толком приготовить, но всё-таки принесла кое-что из того, что ты любишь. Мне сказали, ты можешь съесть это прямо здесь. Хочешь?

Макио переложил со стула на стол довольно большой свёрток. Оттуда он извлёк старинную лаковую коробку с несколькими отделениями. В Хаяме в ней обычно подавали новогоднее угощение. Внутри было полным-полно всего — рис с сырой рыбой, тэмпура, свинина на пару, бататы, печёная рыба, соления. Не были забыты ни чашечка для чая, ни палочки для еды, ни соевый соус.

— Мама с раннего утра возилась… Как только сообщили, она тут же принялась стряпать… — пояснил Макио.

— Наспех ничего хорошего не приготовишь. Пришлось обойтись тем, что нашлось в холодильнике, — сказала мать.

— Спасибо. Выглядит аппетитно!

— Ну-ка, позвольте снять пробу. — Начальник воспитательной службы, будто только и ждал этого момента, проворно вскочил и подошёл к столу. Положил в рот кружок лотосового корня и кусочек свинины и довольно зажмурился.

— Что ж, Кусумото, начинай, не стесняйся. Сейчас попросим приготовить чаю. — Он сделал Вакабаяси знак глазами, и тот вышел.

Такэо попробовал рис с рыбой, но он показался ему совершенно безвкусным. Заботливо приготовленное матерью угощение застревало в горле словно сухой песок или пепел. Такое же ощущение было, когда его угощали пирожным. Он насильно заставлял себя есть и боялся, что его стошнит.

— У меня что-то нет аппетита, — повернувшись к начальнику, сказал Такэо. — Нельзя ли оставить это на потом?

— Можно, конечно, но разве тебе не хочется съесть это сейчас, вместе с матушкой и братом?

— Но я просто не могу…

— Может быть, вы позволите ему выпить вина? — спросил Макио. — Красное, я его привёз из Франции. Если бы вы разрешили…

Начальник, подумав, кивнул.

— Ну ладно, немного можно.

— Нет, спасибо, — мягко, чтобы никого не обидеть, но решительно сказал Такэо. — Пить я не буду. Не хочу, чтобы сознание затуманилось. Мне хотелось бы сохранить душевную ясность до конца.

Тут разговор внезапно прервался, и все застыли, словно окаменев. На неподвижном, как маска, лице Макио кристалликами сверкали капельки пота, мать смотрела прямо перед собой немигающими, словно у изваяния, глазами, большие уши начальника воспитательной службы торчали, как шляпки фарфоровых грибов. Стало ясно, насколько искусственно разговор поддерживался до сих пор. Стоило произнести всего лишь одно слово — «до конца» — и он оборвался. А ведь надо ценить каждую минуту…

— Мама, ну-ка, подвинься поближе, — сказал он и принялся постукивать и похлопывать её по спине и плечам. В детстве он часто делал ей массаж, это было у него вроде забавы, но, повзрослев, больше этим не занимался, во всяком случае, не мог припомнить ни одного случая. Плечи оказались ещё более узкими и хрупкими, чем ему представлялось, того и гляди какая-нибудь косточка переломится, стоит нажать посильнее.

— У тебя слишком напряжены мышцы, сейчас я их разомну, и будет легче. — Он ещё некоторое время постукивал её по спине, потом стал ловко разминать плечи кончиками пальцев. Заключённые их зоны часто делали друг другу массаж, и он тоже усвоил несколько приёмов от одного бывшего массажиста. Твёрдые, как связка колбас, мышцы постепенно обмякли и приобрели эластичность, пальцы всё глубже вминались в материнскую плоть. Вдруг из-под них возникла фраза из Книги Иова: «Наг я вышел из чрева матери своей, наг и возвращусь». Взяв у матери гребешок, он стал расчёсывать ей волосы. По старинной моде длинные, они текли под его руками, как вскипающий белой пеной поток в ущелье. До сих пор он и не замечал, как сильно она поседела. Красиво, но печально до боли. Он стал бережно поднимать пальцами седые прядки одну за другой и рассматривать их. За каждый седой волос в ответе он — её непутёвый сын.

— Мама… — неожиданно для самого себя произнёс он. Она, пошатываясь, поднялась и приблизила к нему лицо. Из сложного переплетения морщин на миг выглянула прежняя молодая мама. Такэо взял её руки в свои и стал поглаживать. Мать безвольно подчинялась сыну, но вдруг пошатнулась, упала лицом ему на грудь и зарыдала, сотрясаясь всем телом.

— А-а-а… Такэ-тян, ну почему я не могу пойти туда вместо тебя, ведь мне уже всё равно пора умирать, а ты ещё так молод.

Её горячее дыхание обжигало ему сердце, руки ощущали беспомощную хрупкость худенького тела. Ему хотелось её утешить, но он не мог придумать как, только бормотал, прерывисто дыша: «Мама, мама…» Очки запотели, и фигура Макио, стоявшего за спиной у матери и вытиравшего глаза, приняла расплывчатые очертания.

— Ну да ладно… — Такэо наконец взял себя в руки и отстранился от матери. — Хватит плакать, давайте лучше поговорим.

Эти слова придали ему бодрости, он платком вытер матери заплаканные глаза и улыбнулся. Она послушно улыбнулась ему в ответ. Макио усадил мать, и они снова оказались с трёх сторон круглого стола. Атмосфера в комнате перестала быть напряжённой, стало легче дышать, и все немного расслабились.

— Да, кстати, а почему твоего бубенчика сегодня не слышно? — спросил он.

— А? — переспросила мать, очевидно не расслышав, слишком уж неожиданным был вопрос.

— Где твой бубенчик? У тебя ведь к кошельку прицеплен бубенчик, и он всё время звенит.

— A-а… Он у меня тут… — Мать пошарила в карманах чёрного костюма, и, убедившись, что там кошелька нет, полезла в сумку.

— Да брось, мам, — засмеялся Макио. — Небось, дома забыла. А как тут не забыть, тебе ведь позвонили спозаранку, и ты сразу кинулась готовить еду, а в девять уже вышла из дома, даже присесть не успела.

— Ты думаешь? — кивнула мать. — А может, я его обронила? Со мной такое впервые.

— Но ты же спохватилась ещё на станции Хаяма! Помнишь? — сказал Макио, подмигивая Такэо. — Что-то ты стала всё забывать в последнее время.

— Вот ещё! Ты сам вечно всё забываешь. О фотографии-то забыл, что ли?

— Каюсь, забыл, — грубовато ответил Макио, вытаскивая из кармана пиджака фотографию. — Посмотри, это я снимал на холме Тэндзин, на Новый год.

Где-то на заднем плане виднеется дом. В саду в кресле сидит мать, за её спиной плечом к плечу стоят Икуо и Макио, а впереди на засохшей траве, вытянув ноги, сидят жена Икуо и двое его ребятишек — Кумико и Китаро. Всё это — на фоне недостроенных беспорядочно, торчащих небоскрёбов Синдзюку. Вглядевшись в своего племянника Китаро, облачённого в форменную куртку со стоячим воротничком, Такэо оторопел. Копия его самого в детстве. Судя по всему, мальчику не хотелось фотографироваться со всей семьёй, он долго не шёл из дома и только после нескольких напоминаний всё-таки соизволил спуститься в сад. Вид самый независимый, смотрит куда-то вбок и недовольно кусает губы. Все говорят, что Китаро пошёл в отца. Но это значит… Почему-то раньше Такэо никогда не приходило это в голову. Значит, они с Икуо очень похожи. И не только внешне. Предельная пунктуальность, добросовестность, пытливость, вспыльчивость, буйный нрав, самоуверенность… Получается, что он, вернее, тот он, каким он был прежде, ненавидел брата за то же, за что ненавидел самого себя.

— Брат здоров?

— Да, вполне, — ответил Макио. — Постарел, конечно, но выглядит едва ли не лучше меня. Три раза в неделю играет в гольф, осенью на одной из лунок сделал альбатрос и был страшно доволен.

— А что собой представляет Китаро?

— В каком смысле?

— Ну, по характеру?

— Как тебе сказать… Он… немного странный ребёнок… — Похоже, что вопрос привёл Макио в замешательство, его снова стала мучить одышка. Наверное, было что-то такое, о чём он не хотел говорить. Такэо попытался перевести всё в шутку.

— Что значит «странный»? Он что, убегает из дома? Или пытается покончить с собой, наглотавшись снотворного? Или думает только о маджонге? Или не вылезает из этих модных дискотек?

— Откуда… ты… знаешь? — закашлялся Макио. — Он и в самом деле неблагополучный ребёнок, родители от него плачут.

— У мальчика, — вмешалась мать, — прекрасные задатки. Он стал таким только потому, что у него совершенно необразованная мать.

— А если послушать его родителей, так во всём виновата бабка, которая души в нём не чает и совершенно его избаловала.

— Да-а… — кивнул Такэо. Похоже, что и старший брат не особенно счастлив в семейной жизни. А у среднего не получается с потомством, да и жена постоянно болеет. — Да, у всех свои заботы. Нелегко жить на этом свете.

— Это точно, — согласился Макио. — «La vie c’est dure».

— Вот я, к примеру, — мягко сказал Такэо, — когда-то ссорился с братом и убегал из дома, но теперь-то я понимаю, как много он для меня сделал. Прежде всего ему я обязан знакомством с отцом Шомом.

— Святой отец пришёл к тебе, потому что я его попросила, — тут же недовольно возразила мать.

— Ах да. Но ведь судебные-то издержки он точно взял на себя… И вообще…

— А вот и нет… — начала было мать, но потом, спохватившись, что негоже перемывать косточки отсутствующему сыну, поправилась: — Разумеется, по-своему он тоже заботился о тебе, этого нельзя отрицать.

— В последнее время я часто думаю о том, как тебе тяжело пришлось в военные годы, когда я был совсем ещё ребёнком. Не представляю, как вообще ты подняла троих мальчишек на зарплату учительницы женской гимназии! Чего только не бывало! Помнишь, как я наелся клубней ликориса? Думал, это лук, и у меня начался понос?

— Помню, конечно. Это было ужасно.

— В доме — шаром покати, никакой еды, ты выпрашивала в рыбной лавке требуху, и мы её наворачивали, да так, что за ушами трещало.

— Да, я кормила вас ужасной дрянью.

— Что ты, это было очень вкусно. Я и сейчас бы с удовольствием поел требухи. А ещё я очень любил маринованные хамабофу. Ты специально ходила за ними к морю.

— А ведь и правда. Я рвала молодые побеги и мариновала.

— Да, всякое бывало. Приятно вспомнить. — Такэо повернулся к брату. — Сегодня меня спросили, чего бы мне хотелось поесть, и я попросил пирожное с заварным кремом и леденцы на палочке. Понимаешь, почему?

— Ну, пирожные всегда были твоим любимым лакомством, а вот леденцы…

— Неужели не помнишь? В самом конце войны ты приехал с фронта на побывку и привёз мне пирожные. В то время никаких сладостей вообще не было, а они были с настоящим кремом, замечательно вкусные. А леденцы обычно продавали во время храмовых праздников, однажды, когда я был совсем маленьким, ты мне их потихоньку купил возле храма Нукибэнтэн. Если бы мама узнала, она бы тебе всыпала. Они были такие красивые и вкусные, эти леденцы. К тому же — запретный плод…

— Эй, ну-ка выкладывайте, о чём это вы? — заворчала мать, и братья засмеялись.

Именно в этот момент к ним на заплетающихся ногах, колыхаясь толстым брюхом, подошёл начальник воспитательной службы.

— Ну что ж, — сказал он, посмотрев на часы. Все трое вскочили, как на пружинах.

Такэо, сопровождая каждое слово кивком головы, раздельно и чётко произнёс:

— Мама, брат, пора. Прощайте.

Помимо надзирателя Вакабаяси в комнате оказались неизвестно откуда и когда возникшие два надзирателя и зонный Фудзии. Такэо, смотревший только на мать и брата, уловил их присутствие краем глаза, и оно снова напомнило ему о том, что он всего лишь бесправный арестант.

У него отняты все воспоминания, составляющие жизнь каждого человека, у него отнята возможность быть сыном и братом, и его нагое тело скоро будет выставлено напоказ. У него осталось только имя — Такэо Кусумото. Перед мысленным взором снова возникла фигура человека, противостоящего ветру, — отец Шом. Его дорогой учитель скончался через девять месяцев после их первой встречи. Его унёс ветер смерти, ударивший в него не снаружи, а изнутри.

— Такэо… — сказала мать, и из её широко раскрытых глаз градом хлынули слёзы. Маленькая, жалкая старушка.

— Мама, будь здорова. Прощай, — сказал Такэо. Очки запотели, он почти ничего не видел. — Спасибо, что навещала меня каждую неделю, для меня это было большой поддержкой. Спасибо, брат. Береги маму. — Влажная ладонь Макио скользила в руке Такэо.

— Такэо… — прерывающимся голосом позвала мать. — Я тоже скоро уйду. Жди меня.

— Прощай.

Такэо сорвал с себя очки и помахал рукой в сторону сразу расплывшихся фигур матери и брата. Дверь захлопнулась за ним с пронзительным скрежетом, он протёр очки и снова водрузил на нос. Перед ним возникла широкоплечая фигура Фудзии, по боками стали конвойные.

— Хорошо, что тебе удалось повидаться с матерью, правда?

— Да, спасибо.

— Брат у тебя такой солидный господин. Это у него жена француженка?

— Да.

— Небось, красотка?

— А?

— Я имею в виду француженку. Разве тебе только что не показывали фотографию?

— Она больна и лежит в больнице. Её не было, когда они фотографировались.

— А жаль. Среди европейских баб бывают страсть какие красотки.

И, обнажая бледные, словно залепленные мокротой, дёсны, Фудзии расплылся в улыбке. Такэо была хорошо известна неприятная привычка начальника зоны ни с того ни с сего пускаться с заключёнными в откровенности, но сегодня фамильярность Фудзии была вызвана добрыми чувствами, желанием подбодрить, и Такэо слушал его со снисходительной улыбкой.

— Вот это да, ну и еды тебе наготовили! — Начальник зоны шумно втянул носом воздух, принюхиваясь к запахам из лаковой коробки. — Время как раз обеденное. Может, поешь? Правда, и наше меню сегодня неплохое. Гречневая лапша с мясом и овощами и ростки подбела в бобовой муке. Или у тебя нет аппетита?

— Да нет. — От насмешливого тона начальника зоны у Такэо словно камень с души свалился. — Пожалуй, я поем.

И, словно готовясь приступить к срочной работе, Такэо уселся, звучно хрустнул палочками, разламывая их, и быстро наполнил тарелку и пиалу. Сунул в рот суси, пожевал варёную на пару свинину. Проглотил кусочек батата, заел маринованными овощами. Он ел торопливо, будто украдкой, у него вдруг разыгрался зверский аппетит, и он понял, что странное ощущение, которое возникло у него где-то в районе желудка во время разговора с матерью и братом о военном времени, когда внутри словно всё сжалось в комок, было самым обычным голодом.

— Вот это да! — Зонный даже рот разинул от удивления. — Ты можешь есть? Почему же тогда ты не стал есть давеча с матерью и братом? Куда как лучше было бы…

— Сам не пойму.

— Да ты, похоже, обрёл второе дыхание! Только что совсем умирал, и вот… Не зря говорят: человек, находящийся на самом дне смерти, живее прочих. Ну и как, вкусно?

— Вкусно! — с трудом — рот всё ещё был набит суси — ответил Такэо. — Странно, правда? Чтобы в такие моменты сохранялся хороший аппетит! Вроде бы что толку теперь есть.

— Не скажи… — Фудзии повернул стул спинкой вперёд и сел на него верхом. Подумав, что он хочет что-то сказать, Такэо выжидательно уставился на него, но тот смотрел отсутствующим взглядом. Тогда Такэо снова взял в руки палочки и продолжил поглощать приготовленную материнскими руками еду, он был преисполнен решимости съесть если не всё, то хотя бы большую часть. Так он ел, когда по случаю своего дня рождения устраивал себе пир. Сегодня у него праздник. Особенный день. Надо наесться до отвала.

Вернулся начальник воспитательной службы. «Что я вижу?» — удивлённо воскликнул он и застыл на месте. За его спиной маячил надзиратель Вакабаяси.

— Да, Кусумото у нас не робкого десятка, — сказал Фудзии.

— Ну и молодчина! — Начальник воспитательной службы защёлкал в кармане чётками. — Поешь вволю. Не торопись.

Вакабаяси налил чаю. Поблагодарив, Такэо глотнул горячую жидкость, почувствовал, что она окончательно смыла застрявший в горле комок, и ещё быстрее заработал палочками. По покрытому клеёнкой столу бойко покатился кусочек батата. Такэо казалось, что он может есть до бесконечности.

6

В шуме и гаме ординаторской Тикаки увлечённо изучал личное дело Рёсаку Оты. В коричневой папке были собраны все записи, сделанные за время отбывания наказания: копия приговора, указ о транспортировке, табель текущих наблюдений за поведением заключённого, сведения о переписке, график свиданий. В этих разных по размеру и содержанию листках сталкивались разные точки зрения — судьи, начальника канцелярии, постового надзирателя, адвоката, членов семьи; противоречивые детали и оценки наслаивались друг на друга, лишая личность заключённого отчётливости и определённости. Но в настоящий момент Тикаки изучал эти документы только с одной целью — он хотел понять, было ли обвинение в адрес Рёсаку Оты ложным или нет. Пока он читал отчёты о явке в суд лиц, участвовавших в судебном заседании, судебные решения и прочие официальные документы, ему казалось, что вина Рёсаку является неоспоримым фактом, — он действительно был сообщником Тёскэ, с которым вместе и убил своего старшего брата Эйсаку и всех членов его семьи. Но Рёсаку с самого начала упорно и последовательно отстаивал свою невиновность по всем пунктам, причём аргументы его были вполне вескими и убедительными. Этот человек жил в маленькой деревушке, занимался крестьянским трудом, обеспечивающим ему скромное, но безбедное существование, у него не было никаких причин убивать своего брата, с которым они были в прекрасных отношениях, причём убивать столь бездарным способом, рискуя тут же быть пойманным. С другой стороны, Тёскэ, которого он приютил в своём доме, был отъявленным бездельником, целыми днями резался в карты, погряз в долгах, постоянно нуждался в деньгах, и в довершение всего терпеть не мог своего дядю Эйсаку, который всё время читал ему нотации, пытаясь наставить на правильный путь. Тёскэ лично спланировал преступление, вооружился двумя мечами, позаимствованными у Рёсаку, проник в дом Эйсаку и напал на его домашних, которые к тому времени успели уснуть. Убив одного за другим всех четверых, а именно — дядю с женой, их сынишку-школьника и четырёхлетнюю дочку, он забрал наручные часы, рубашки и брюки. Наличных денег, на которые он так рассчитывал, найти не удалось, так что преступление оказалось бессмысленным. Тёскэ вернулся в дом Рёсаку и сунул украденные вещи в стенной шкаф. Орудие преступления — а именно оба меча — спрятал тут же в сене. То есть сделал всё, чтобы в ходе расследования подозрения пали на Рёсаку. Сначала он попытался представить дело так, будто единственным субъектом преступления был Рёсаку, но, когда началось расследование, понял, что это ему не удастся, и придумал версию, согласно которой он пошёл на поводу у Рёсаку и невольно оказался пособником убийцы. Кстати, в ходе судебного следствия, совершенно неожиданно для самого Тёскэ, выплыли весьма невыгодные для Рёсаку факты. Оказалось, что, когда проводилась земельная реформа, братья оспаривали друг у друга право владения полями и огородами. К тому же они были соперниками в борьбе за руководящие места в районной молодёжной организации. Эйсаку постоянно обвинял Рёсаку в попустительстве, считая, что, если бы он лучше присматривал за Тёскэ, тот не вёл бы себя так дурно. В ночь, когда было совершено преступление, семьи Рёсаку не было дома, жена уехала с детьми к родителям, в доме оставались только Рёсаку и Тёскэ, так что алиби у Рёсаку нет. Суд первой инстанции приговорил Тёскэ к смертной казни, а Рёсаку к пожизненному заключению, на суде второй инстанции их действия были квалифицированы как действия соисполнителей и обоим был вынесен смертный приговор, суд третьей инстанции признал справедливым приговор суда второй инстанции, оставив кассационную жалобу без удовлетворения.

Рёсаку не совершал преступления. К такому выводу пришёл Тикаки, проштудировав брошюру «Общества спасения Рёсаку Оты». Читать её было нелегко — автор грешил излишней самонадеянностью и безапелляционностью суждений, но во многом был, несомненно, прав. Примерно такое же впечатление сложилось и у самого Тикаки после непосредственного общения с Тёскэ и с Рёсаку. Тёскэ — «типичный выдумщик и врун», бездельник и краснобай, язык у него прекрасно подвешен, он вполне способен дать ложные показания и оговорить кого угодно. Рёсаку — бесхитростный крестьянин, тугодум.

Начальник зоны Фудзии, наведавшись в полицейское управление и подробно ознакомившись с материалами дела, заявил, что не верит в невиновность Рёсаку, хотя бы потому, что преступление не могло быть совершено одним человеком. «Да чтоб такой заморыш, как Тёскэ, один справился с физически крепкими супругами и двумя детьми? Никогда не поверю». Судья был того же мнения и признал Рёсаку виновным. Но в конечном счёте это всего лишь «одно из мнений». Ведь суд первой инстанции приговорил Рёсаку к пожизненному заключению. Значит, у них были какие-то основания? Неужели «одного из мнений» довольно для столь резкого перехода от пожизненного заключения к смертной казни, то есть, по существу, от жизни к смерти?

Перед глазами Тикаки всплыло грубое, обветренное лицо Рёсаку — ни дать ни взять иссечённый ветрами и дождями придорожный каменный Дзидзо.[26] Лицо крестьянина, черты которого сформировались за долгие годы тяжёлого труда. И этот степенный, уравновешенный человек был признан виновным в совершении страшного преступления. Тикаки решил непременно наведаться в архив прокуратуры и ознакомиться с протоколами судебных заседаний. Хорошо бы ещё встретиться с активистами «Общества спасения Рёсаку Оты». Слишком похоже на то, что произошла ошибка. Он оторвал глаза от бумаг и прислушался, пытаясь понять, что происходит вокруг. Сидящий на краешке стола Сонэхара разговаривал с развалившимся на стуле Томобэ.

— Вот и нужно было ехать не окольными путями, а сразу выезжать на пятидесятую магистраль.

— Может, и так. Но наверняка там тоже была пробка.

— Всё-таки не такая, как на шестой.

— Да ну, один чёрт…

— Вы о чём это? — спросил Тикаки.

— Да они вчера, в воскресенье то бишь, — ответил Танигути, сидевший рядом и читавший какую-то медицинскую книгу на немецком, — отправились на машине в Кайракуэн любоваться цветущими сливами. Но из-за пробок ехали на три часа дольше, чем предполагали. А когда в конце концов доехали, все места на стоянке оказались занятыми, припарковаться удалось только за километр, в довершение всего, когда они добрались до парка, обнаружилось, что сливы ещё и не расцвели. В результате ничего, кроме толп, они не увидели. Такие вот дела.

— Да нет, некоторые сливы уже начали распускаться, хотя, конечно, их было немного… — Повернувшись к ним, Сонэхара улыбнулся беззубой улыбкой. — А отдельные деревья вообще были в полном цвету. Всё-таки это один из самых известных парков.

— Не знаю, не знаю… — Танигути взял со стола Томобэ раскрытый фотоальбом и показал Тикаки: — Посмотри сам. Люди, люди, люди… И нигде ни единой цветущей сливы…

Альбом был оформлен с присущей Томобэ педантичностью: на первой странице красовалась общая схема пути, далее шли талоны на проезд по скоростной магистрали, талоны на бензин, входные билеты в парк, между которыми располагались сделанные «полароидом» фотографии. Он не забыл вклеить даже вырезки из газет. «Сто тысяч человек — на один цветок сливы» — под таким заголовком помещалась заметка следующего содержания: «Сливы ещё в бутонах, цветёт всего около десятка деревьев. Однако полюбоваться цветами приехало сто тысяч человек, что составляет примерно половину всего населения города Мито».

— А-а… — зевнул Сонэхара. — Развлекаться тоже труд, и не маленький. Особенно сейчас. Вчера мы вернулись в девять, то есть на три часа позже, чем предполагалось. Чтобы хоть как-то утешиться, пошли играть в маджонг, и в конце концов засиделись до утра. Спать хочется, сил нет.

— С чем вас и поздравляю. — Танигути, изображая восторг, склонил голову. — Таким образом, доктор, вы предавались безудержному разгулу с субботнего вечера до утра понедельника.

— Ну, не один я, не забывайте, что Томобэ всё время был со мной.

— А разве мы не вольны заниматься чем угодно в свободное от службы время? — Томобэ отобрал у Танигути альбом и бережно вернул его на место.

— Разумеется, вольны. Мы можем даже посещать клуб любителей порно-фото. Вот, ознакомься… — Вытащив из кармана пачку цветных фотографий, Танигути протянул её Тикаки. — Это главврач привёз из Франции в качестве сувенира.

— Да, признаю своё поражение! — Сонэхара нахмурил брови и начал яростно, будто она у него вдруг зачесалась, скрести свою лысую макушку — Ну, это моя страсть!

— Да уж! — Томобэ втянул голову в плечи. — Вцепился мёртвой хваткой и в конце концов приобрёл на аукционе коллекцию главврача, которая произвела в наших кругах настоящий фурор. Ито просто локти кусал.

— А ведь его не так просто обойти! Пора и вам, доктор, выставить свою коллекцию. Ходят слухи, что у вас собраны фото со всего мира.

— Да нет, что вы… — Танигути пощипал свой двойной подбородок. — Хотя европейские страны у меня, пожалуй, представлены полностью. Особенно Италия, есть просто первоклассные экземпляры!

— Как? Неужели и ты… — Тикаки с удивлением воззрился на Танигути. Тот поднял кустистые брови и лукаво улыбнулся. Тикаки стал рассматривать фотографии, и тут его обдало табачным дымом. За спиной стоял доктор Таки и заглядывал ему через плечо.

— Таки-сэнсэй! — преувеличенно всполошился Сонэхара. — Вам вредно на это смотреть, вы ведь у нас человек такой целомудренный, такой неопытный и неиспорченный. Доктор Тикаки, немедленно спрячьте фотографии.

— Вас жена заругает, — подлил масло в огонь Томобэ. — Я ей наябедничаю… — добавил он, постукивая по столу.

Не обращая на него внимания, Таки придвинулся ближе и, нацепив на нос очки, стал внимательно рассматривать фотографии.

— Возьмите, — сказал Тикаки, протягивая ему всю пачку. Таки, даже не поблагодарив, с простодушной радостью схватил фотографии, тут же вернулся к своему книжному бастиону и, укрывшись за ним, принялся жадно их рассматривать.

— А-а… — зевнул Сонэхара. — Вы, доктор, осторожнее. Вот будет история, если вас за этим занятием застукает кто-нибудь из фельдшеров! Это ведь вам не стереоскопические фото для туристов, совсем другое дело!

— Ну и сонный же у вас вид! — сказал Танигути. — Попросите Тикаки сделать вам энцефалограмму. На ней наверняка будут зафиксированы дельта-волны. В таком состоянии врач не может полноценно функционировать.

— К вашему сведению, я уже принял всех утренних больных. — И Сонэхара с самодовольным видом поправил воротничок халата. — Здесь у нас можно вести приём, даже если засыпаешь на ходу.

— Он давеча как раз и заснул, — засмеялся Томобэ. — В кабинете вдруг стало тихо, фельдшер заглянул, а наш Сонэхара спит да посапывает, сидя за столом. Пациент глядит на него со страхом, думает, верно, что доктор нашёл у него какую-нибудь серьёзную болезнь и размышляет, как его лечить.

— Зато у вас, Томобэ-сан, сна ни в одном глазу, — сказал Тикаки. — Хотя вы ведь тоже всю ночь провели на ногах.

— Ну, я же спортсмен. — Томобэ погладил себя по загорелой щеке.

— Да ладно вздор нести! — злобно покосился на него Сонэхара. — А кто спал в рентгеновском кабинете? Тебе-то хорошо. У тебя целых две комнатушки, куда ты в любой момент можешь удалиться, вывесив на двери табличку: «не входить!»

— О, вот здорово! — вдруг не своим голосом заорал Таки. Все испуганно оглянулись. Сжимая в руке большую лупу, он склонился над фотографиями.

— О, вот здорово! — передразнил его Сонэхара. — Не советую вам особенно возбуждаться, вы ведь у нас гипертоник. Знаете, бывает мнимая беременность? Значит, бывает и мнимый коитус со смертельным исходом! Правда, Тикаки?

— Не знаю, — холодно ответил Тикаки и захлопнул личное дело Рёсаку Оты. Он был ужасно недоволен собой, во-первых потому, что с самого начала старательно избегал участия в общем разговоре, а во-вторых потому, что не сумел этого скрыть. Окинув неприязненным взглядом лысую голову, которая находилась против света и из-за этого казалась окружённой белёсым светящимся нимбом, он, запинаясь, сказал:

— Доктор, вы ведь будете завтра присутствовать при казни Такэо Кусумото?

— Да, — ответил Сонэхара. В глазах его ещё поблёскивали смешинки, а рот уже удивлённо приоткрылся.

— Вы не согласитесь уступить эту роль мне? Мне хотелось бы присутствовать при казни.

— Но как же… — Сонэхара недоумённо огляделся. Таки, окружённый облаком табачного дыма, рассматривал фотографии, Танигути сидел, уткнувшись в свои книги. На его слова отреагировал один Томобэ. Он поджал губы и бросил на Сонэхару многозначительный взгляд. Сонэхара сглотнул слюну и противно официальным голосом сказал:

— Со мной уже говорил об этом главврач, и я ему ответил, что не согласен на замену. Но насколько мне известно из разговора с тем же главврачом, начальник тюрьмы дал вам разрешение, так что вы можете присутствовать при казни в качестве наблюдателя. Завтра в восемь часов утра от главного входа отправится автобус с конвоем и машина, так что пожалуйста, приходите. Я поеду на машине, составите мне компанию.

— Хорошо, спасибо, — сказал Тикаки, закусив губу. Он не собирался никого оповещать о своём намерении. Теперь придётся ловить на себе любопытные взгляды — он что, не в своём уме, как можно захотеть присутствовать при казни? Неужели ему это интересно? К чему бы?

— Я не так уж и рвусь, — пояснил Сонэхара, — просто у меня это сорок вторая казнь, а я хочу довести счёт до пятидесяти. Ну и в научном плане, конечно… У нас с главврачом что-то вроде соревнования — его интересует, как вес и возраст казнённого влияют на длительность промежутка между казнью и моментом наступления смерти, а я изучаю примерно то же самое, только с точки зрения артериального давления. Работёнка не из лёгких, прямо вам скажу. Надо исхитриться надеть манжету тонометра на руку, как только тело повиснет. Думаю, до меня никто в мире этим не занимался.

— А я бы такие исследования запретил, — вдруг заявил Таки. С некоторой брезгливостью ухватив пачку фотографий, он вернул её Тикаки.

— Ой, оказывается, вы всё слышали? — удивился Сонэхара. — Но ведь мы никак не мешаем приведению приговора в исполнение. Просто наблюдаем за явлением, как таковым, разве это запрещается?

— Это надругательство над человеком.

— Но вы ведь сами не далее как позавчера измеряли пульс умирающего и прослушивали ему сердце?

— Это действия, необходимые для констатации смерти.

— Ну и измерение давления то же самое. Действие, необходимое для констатации смерти.

Таки несколько раз затянулся и выпустил из ноздрей клуб дыма. Его жёсткие короткие седые волосы стояли торчком, будто он был в белой меховой шапке. Лицо сохраняло бесстрастное выражение, невозможно было догадаться, о чём он думает. Пока Сонэхара мялся, не зная, что ещё сказать, Таки вдруг вскочил и выбежал из комнаты.

— Ой-ой, вот так всегда… — Сонэхара бросился к столу Таки и сунул тлеющий окурок в наполненную водой пепельницу. — За ним глаз да глаз. Интересно, куда это он помчался?

— Может, в столовую? — предположил Томобэ, поправляя лежащие на столе альбомы с газетными вырезками и журналы «Преступность и меры борьбы с ней».

— Вроде рано ещё. Двадцать минут второго.

— Они открывают в половине второго. Доктор приходит заранее и ждёт под дверью, пока откроют.

— Сегодня холодно, наверняка дают лапшу. Меня это не вдохновляет. Дождь вроде бы кончился, пойдём лучше поедим в городе?

— Можно, — согласился Томобэ и выглянул в окно. Мокрые ветки сакуры сверкали в солнечных лучах, будто покрытые фосфором. Вдруг спохватившись, он обратился к Танигути: — А кстати, доктор, каким именно образом Карасава покончил с собой? Ходят слухи, что он повесился, но мне что-то не верится.

— Я и сам не знаю. Меня ведь вызвали уже после того, как он умер.

— Но у вас наверняка есть какие-нибудь предположения.

— Я уже говорил Тикаки, странгуляционная борозда выглядела так, будто верёвку набросили сзади, она начиналась от затылка и шла под подбородком.

— Да? — И Томобэ шариковой ручкой ловко сделал рисунок на пустом листе медицинской карты. — Вот так? Или вот так?

— Никто не знает, как было на самом деле, — сказал Танигути, энергично двигая кустистыми бровями, и уткнулся в свою немецкую книжку, желая показать, что этот вопрос больше его не интересует.

Тикаки подпихнул фотографии к Танигути и, поднявшись, направился к энцефалографическому кабинету — пора было готовиться к вечернему обследованию. По дороге ему вдруг пришло в голову, что Таки неспроста рассердился, и он потянул дверь операционной. Стоявший в углу санитар Маки, вздрогнув от неожиданности, поспешно спрятал правую руку.

— Ты что это? — заподозрив неладное, окликнул его Тикаки и приказал: — А ну, покажи руку!

Тот протянул дрожащую руку, и с ладони на пол посыпались бычки. На стоящем рядом передвижном столике валялся кусок стерильной марли. Это показалось Тикаки подозрительным, он поднял марлю и обнаружил под ней небольшой стеклянный лоток, наполненный табаком, рядом лежало около десятка самодельных сигарет. Очевидно, Маки только что смастерил их, выпотрошив подобранные где-то бычки.

— Ну и что с тобой делать?.. — проворчал Тикаки. Бывший владелец литейной фабрики, тучный сорокапятилетний мужчина с виноватым видом стоял перед молодым врачом, обливаясь потом. Если станет известно, что он занимается изготовлением сигарет, что строго-настрого запрещено, наказания ему не избежать. Конечно, его тут же выгонят из санитаров, не говоря уже о том, что ему не видать условно-досрочного освобождения, которое полагается за примерное поведение. Тикаки стало его жаль, В конце концов, на табаке особенно не наживёшься, не такое уж это серьёзное нарушение. Как будто подслушав мысли Тикаки, Маки склонился перед ним в глубоком поклоне.

— Простите, простите меня.

— Я не вправе кого-то прощать или не прощать. Мне придётся сообщить об этом доктору Таки.

— Тогда это конец. Доктор Таки никогда меня не простит. — Лицо Маки исказилось мучительной гримасой, он опустил плечи и повесил голову. Его раскаяние показалось Тикаки немного наигранным, и сердце, как маятник, качнулось от жалости к досаде.

— Так или иначе, хоть эти подбери.

Опустившись на корточки, Маки собрал бычки, сложил их вместе с самодельными сигаретами в лоток и почтительно протянул Тикаки. Тикаки смутился — Маки держался со спокойной уверенностью, весь вид его говорил о том, что он считает свои действия вполне правомерными. К тому же остальные санитары ходили в застиранных синих робах, а Маки щеголял в новёхонькой, тщательно выглаженной. «Умеет устраиваться», — подумал Тикаки и сурово сказал:

— Мне они ни к чему. Забери.

— Ну, прошу вас, доктор… — занудил Маки и стал насильно всовывать лоток в руки Тикаки. Его пухлый подбородок подёргивался, напоминая бьющуюся рыбу, глаза судорожно вращались, вываливаясь из орбит. От него исходила такая грубая, безудержная сила, что Тикаки невольно попятился. И тут Маки выпустил из рук лоток. Он бы упал на пол, если бы Тикаки в последний момент всё-таки не подхватил его.

— Ну пожалуйста, — отскочив, Маки склонился в глубоком поклоне.

— Ты что, хочешь, чтобы я закрыл глаза на твои проделки?..

— Ну пожалуйста. — Маки всё кланялся и кланялся, почти касаясь головой пола, будто делал какое-то гимнастическое упражнение. Следующим этапом будет падание на колени, от Маки этого вполне можно было ожидать. Ему ничего не стоит начать цепляться за ноги Тикаки, обливая их слезами.

— Что с тобой поделаешь… — Тикаки, усмехнувшись, опорожнил содержимое лотка в пепельницу. — Убери тут всё.

Маки, раболепно кланяясь, с неожиданным проворством собрал марлю, передвинул передвижной столик и смёл с пола табачный сор. Его почти комичная старательность смягчила Тикаки.

— Я слышал, ты был владельцем фабрики, это правда? — спросил он, стараясь говорить дружелюбно, и ощутил, что его слова сразу же разрядили обстановку.

— Да не то чтобы владельцем. Просто у нас с двоюродным братом была на двоих одна маленькая фабрика, — спокойно ответил Маки. — При отце на ней работало человек двадцать, а когда она перешла к нам, дела пошли из рук вон плохо, я выдал вексель, с условием, что он не будет акцептован, в результате меня обвинили в мошенничестве. Стыд и позор!

— Да… Не повезло… — В личном деле Маки были подробно описаны все этапы его жизненного пути: до сорока лет он добропорядочно работал на своей фабрике, а потом его как подменили — помешался на фьючерсных сделках и скачках, в результате спустил всё, что имел, и занялся мошенничеством. Бывают закоренелые преступники-рецидивисты, вставшие на путь преступлений в молодые годы и другой жизни просто не знающие, но бывают и такие, как Маки, — имеющие за спиной опыт нелёгкой трудовой жизни и неожиданно сбившиеся с пути уже в зрелом возрасте. Среди санитаров, работающих в медсанчасти, было много таких, взять хотя бы избитого Маки Кобаяси.

— Интересно, ты давно уже этим занимаешься?

Маки насторожённо сверкнул глазами, но потом честно признался:

— Да. Все так делают.

— Наверное, у вас много всяких секретов, о которых тюремное начальство и ведать не ведает.

Вместо того чтобы кивнуть, Маки опустил глаза. Тикаки подумал, что, сколько бы он ни работал в тюрьме, ему никогда не проникнуть в тайны, столь тщательно оберегаемые заключёнными. Между ними всегда будет стена, и он всегда будет с одной её стороны, а такие, как Маки, — с другой. И совсем уж неприступная стена отделяет его от обитателей нулевой зоны, таких, как Тёскэ Ота, Рёсаку Ота, Такэо Кусумото, Сюкити Андо. Был ли оговор в деле Рёсаку или нет? Как могут активисты «Общества спасения Рёсаку Оты» с такой убеждённостью настаивать на невиновности заключённого, которого никто из них никогда и в глаза не видел? Кстати, то же самое можно сказать и о студентах из «Общества спасения Симпэя Коно». Они уверены, что он убил бакалейщика и его жену ради революции. В его ушах вдруг зазвучал визгливый голос: «Товарищ Коно, являющийся представителем беднейших слоёв пролетариата, совершил убийство, имея перед собой вполне определённую цель, а именно — революционным образом наказать супругов-бакалейщиков, принадлежащих к классу мелкой буржуазии». Студенты верят в Симпэя Коно. А вот их предводитель, тот толстяк, не верит. И кто прав? Если те, кто считает, что никому нельзя верить, тогда не стоит верить и Рёсаку. Непонятно как-то. Загадочное существо человек.

В коридоре начали перекличку санитаров. В половине двенадцатого они должны идти в больничный корпус и приступать к раздаче обеда. После того как Маки, поклонившись, удалился, Тикаки некоторое время сидел с отсутствующим видом и прислушивался к шагам санитаров в коридоре. Шарканье резиновых сандалий по бетонному полу ударяло по внутренней стенке его груди, болью отдавалось в сердце.

Подойдя к стеклянному шкафчику, Тикаки бессмысленно уставился на сверкающие инструменты: пинцеты, скальпели, иглодержатели, зажимы. Его, психиатра, никогда не бравшего в руки скальпель, завораживал металлический блеск хирургических инструментов. На средней полке стояла большая бутыль с широким горлом, до половины наполненная стеклянными шариками. Заходя в операционную, он каждый раз содрогался, когда ему попадалась на глаза эта своеобразная коллекция, собранная Таки, и до сегодняшнего дня у него не возникало желания её рассмотреть. Хорошенько приглядевшись, он обнаружил, что далеко не все шарики стеклянные, многие сделаны из других материалов — пластмассы, камня, нержавеющей стали; различались они и по степени обработки: одни были вырезаны грубо, кое-как, другие тщательно отполированы. Самые разнообразные шарики жались друг к другу, храня следы пальцев сделавших их мужчин. Эти шарики вытачивали и вшивали в свои половые органы заключённые, мечтавшие когда-нибудь в будущем доставлять удовольствие женщинам. Единственное предназначение этих шариков — находиться внутри крайней плоти, и тем не менее среди них есть великолепные экземпляры, вызывающие невольное восхищение. Можно только поражаться терпению, энтузиазму и упорству доктора Таки, не поленившегося извлечь и собрать такое количество шариков. Газеты, громоздившиеся до потолка в его казённой квартире, картонные коробки с тысячами спичечных коробков, марки, подставки под стаканы, велосипедные тормоза — он постоянно что-нибудь собирал, собирал любовно, несмотря на нападки «ведьмы», этим, вернее, ради этого он и жил. Скорее всего, шарики он считал самой ценной из своих коллекций, не зря же они горделиво красовались в самом центре запирающегося на ключ шкафчика.

Тикаки почувствовал на себе чей-то взгляд и обернулся, но никого не увидел. Он вышел в коридор и уже дошёл до энцефалографического кабинета, как его окликнули. Это оказалась молодая худенькая надзирательница, которую он видел в женском корпусе, когда произошла вся эта шумиха с самоубийством. Выражения её лица, словно присыпанного чёрной пудрой, он не разобрал. Чётко видны были только тонкие губы.

— Доктор, мне хотелось бы поговорить с вами.

— О чём? — Тикаки отодвинулся от окна, чтобы не заслонять свет: ему хотелось получше разглядеть её лицо. И тут же усмехнулся, подумав, что этим движением продемонстрировал свою растерянность. Но она действительно застигла его врасплох.

— Ведь Нацуё Симура не была больна?

Этого вопроса он и боялся. С того момента, как главврач сжёг его заключение о состоянии здоровья Нацуё Симура и поставленный им диагноз «кататимная амнезия» был предан забвению, в его душе тлела какая-то смутная, безотчётная тревога. Наверное, и утренний визит Фудзии поверг его в такое смятение именно поэтому.

— Нет, не была, — после некоторого молчания ответил он.

— Значит, она врала, когда говорила, что не помнит, как убивала своего ребёнка?

— Да.

— Какая страшная женщина! — Девушка надула бледные, не тронутые косметикой щёки. Тут в сердце Тикаки закралось подозрение — может, всё-таки она и была той особой в каске и в круглых очках, которая так вызывающе вела себя на семинаре по криминологии?

— Притворилась сумасшедшей, добилась того, чтобы все её, бедняжку, пожалели, а сама улучила миг, когда я утратила бдительность, и покончила с собой! Это же умышленное преступление!

— Ну-у…

— Почему вы тогда сказали, что она достойна сочувствия?

— Я не говорил, что она достойна сочувствия, я сказал, что пытаюсь войти в её положение.

— Что вы имели в виду? Что можно понять самоубийцу?

— Да.

— То есть вы готовы её оправдывать?

— Ну, не то чтобы оправдывать…

— Почему же вы с самого начала не сказали, что эта женщина не больна, что она только прикидывается сумасшедшей?

Дверь рядом приоткрылась, и выглянул старший надзиратель Ито, очевидно, его встревожил резкий голос девушки. Тикаки осторожно сказал:

— Когда я её осматривал в пятницу вечером, у меня были сомнения и я не мог поставить окончательный диагноз. Но ночью она умерла. И взвесив все обстоятельства, я пришёл к выводу, что она не была больна.

— Вы хотите сказать, что ей удалось вас провести…

— Да.

— Ну тогда ладно. — Надзирательница закусила сначала нижнюю губу, потом верхнюю, некрасиво скривив лицо. — А то я не знала, что и думать. Значит, во время гипноза она тоже придуривалась…

— А что ты мне собиралась сказать?

Этот вопрос почему-то испугал девушку, она передёрнула плечами и затрясла головой.

— Да ничего я вам не собиралась говорить. Просто пришла в аптеку за лекарствами, случайно наткнулась на вас, ну и захотелось кое-что уточнить.

— А если бы Нацуё Симура была действительно больна, ты бы ей посочувствовала?

Надзирательница снова закусила губу и потрясла висевшим у неё на плече тяжёлым ящиком, набитым лекарствами.

— Вообще-то я таких терпеть не могу, но думаю, что всё-таки пожалела бы, если бы она была по-настоящему больна, ну, если бы это было так называемое бегство в болезнь — реакция на то, что с ней случилось, ну на то, что её обманул мужчина и в результате она совершила преступление. Но она врала всем самым наглым образом, вот что отвратительно. По её милости я получила строгий выговор за халатное отношение к служебным обязанностям.

— Она действительно была больна. — Тикаки сглотнул слюну, словно пытаясь вернуть подвижность прилипшему к гортани языку. — Больна психически, у неё была амнезия на фоне острого реактивного психоза. Я сразу поставил ей такой диагноз. И сейчас в нём совершенно уверен. Но за самоубийство больного ответственность несёт врач. Потому-то мне и прошлось переменить своё мнение и заявить, что она психически здорова.

— Неправда! — вскричала надзирательница. — Простите, доктор, но я не верю, что вы на такое способны.

— Значит, способен, — вздохнул Тикаки. — Во всяком случае, такова реальность. Смерть Нацуё Симура была следствием психического расстройства. И мне не удалось её вылечить. Так что выговор тебе дали совершенно напрасно. Во всём, что случилось, виноват один я.

— Ничего подобного! — Надзирательница сверкнула голубоватыми, будто подкрашенными слабо разведёнными чернилами, белками. — Виноваты мы — я, которая была в тот день на посту, и начальница зоны. Вас эта негодяйка просто обвела вокруг пальца.

— Но… — Язык по-прежнему плохо повиновался Тикаки. Внутри всё ещё тлела смутная тревога. Тут в коридор высыпали врачи во главе с Сонэхарой. Надзирательница быстро пошла прочь, будто оказалась рядом с Тикаки совершенно случайно.

— Мы в столовую, — весело сказал Танигути — Ты как, пойдёшь? Да, кстати, пришла машина за Боку. Оно и к лучшему, мы больше ничего не можем для него сделать, пусть главный поступает так, как считает нужным.

Пропустив вперёд Сонэхару и Томобэ, Танигути зашептал:

— Чувствуешь, как разит духами? Этот лысый чёрт Сонэхара устроил презентацию своей новинки. На мой пиджак тоже побрызгал. Представляю, какой фурор мы произведём в столовой! Ты что это, впал в прострацию? С чего бы? Снимай скорей халат и пойдём. Да, кстати, не хочешь после обеда поиграть в пинг-понг? Томобэ изъявил желание со мной сразиться. Давай и ты присоединяйся.

7

В парикмахерской толпились подсудимые, ожидавшие своей очереди. Надзиратель Нихэй, выполнявший при Такэо роль конвоира, пользуясь преимуществом своего высокого роста, легко раздвинул толпу и, оказавшись в самом начале очереди, попросил парикмахеров (ими были осуждённые к исправительным работам):

— Нам бы побыстрее. — И выдвинул вперёд Такэо.

Окутанный густой паутиной взглядов, Такэо бессильно опустился на деревянную скамью, ему казалось, что он не может пошевелить ни рукой, ни ногой. Скоро освободилось среднее из пяти кресел. Его обслуживал бритоголовый юноша лет двадцати или даже меньше с небольшим шрамом на левой щеке. Раньше Такэо его здесь не видел.

— Обычная стрижка? — спросил юноша, прикрывая плечи Такэо накидкой.

— Да.

Такэо снял очки, и все предметы вокруг разом утратили чёткость очертаний. Парикмахер проворно защёлкал ножницами, иногда дёргая волосы, наверное, он был новичком.

— Что, на суд?

— А? — не сразу понял Такэо. — Да.

— Хорошее дело. Во всяком случае, поглазеешь, как там на воле.

— Это точно.

— Небось, громкий процесс, да? — И парикмахер снова защёлкал ножницами.

— Ну… — неопределённо пробормотал Такэо, не понимая, что тот имеет в виду.

— Уж конечно, громкий, раз наводят марафет перед явкой в суд.

— А-а… — До Такэо наконец дошло. — Да нет, ничего особенного.

— Что ж, желаю успеха. — Юноша налёг на ножницы и защемил ими волосы. Было больно, но Такэо стерпел.

Покосившись на стоящего у входа Нихэя, юноша сказал:

— А тебя за что?

— Ну, видишь ли… — Такэо уставился в зеркало и похлопал глазами, переводя взгляд с расплывшихся контуров собственного лица на красный шрам на щеке парикмахера. И тут ему показалось, что стоявшая поодаль очередь замерла и все глаза устремились на него.

— Не хочешь говорить? — Движения парикмахера стали ещё более резкими. Боль усилилась, и Такэо, поморщившись, решил, что придётся пойти на уступки.

— Почему же? За убийство. — Очередь навострила уши.

— Ну вот, значит, угадал, — удовлетворённо кивнул парикмахер и ухмыльнулся: — И знаешь почему? Выглядишь солидно.

— Это как?

— А так, держишься с достоинством, не то что всякая шелупонь.

— Да ладно тебе! — прыснул Такэо.

— Точно, точно. — Опасливо покосившись на стоящего со скрещёнными на груди руками Нихэя, парикмахер продолжил тихим, но уверенным голосом: — У меня чутьё. Я почти всегда угадываю категорию преступления.

— Категорию преступления?..

«Интересно, что за человек этот парикмахер, — подумал Такэо. — Не всякий станет употреблять такой специфический термин, как „категория преступления". На тыльной стороне правой руки татуировка — цветок сакуры. И этот шрам на щеке… Скорее всего, он из мафии. Небось, под началом у того мафиози, который был в медсанчасти. Вот только пальцы все на месте.

— Небось, вторая инстанция? — сказал юноша, подстригая волосы на затылке.

— От тебя ничего не утаишь. — Такэо изобразил восхищение.

— А знаешь, как я это определяю? По цвету кожи. — Парикмахер явно возгордился. — У тебя кожа мучнисто-белая. Значит, на солнышке редко бываешь. Дефицит солнечного света. Со временем этот дефицит накапливается и лицо приобретает тюремный оттенок.

— Вот оно, значит, как…

— Ну и сколько дали на первой инстанции?

Такэо снова ощутил устремлённые на него взгляды. И чётко ответил:

— Пятнадцать.

— Круто! — Юноша взглянул на него с уважением. — Максимальный срок. Наверняка громкое дело!

— Ой! — Такэо решил перевести всё в шутку. — Раз уж на то пошло, ты не мог бы стричь поаккуратнее? Всё-таки имеешь дело с важной персоной, — язвительно добавил он.

— Конечно, конечно, простите… — Юноша почтительно склонил голову.

— Ты сам-то из какой группировки?

— Да какая там группировка, всё ещё впереди, пока я просто мелкая шестёрка.

— Но ведь у тебя уже есть значок?

— Ну…

— Сколько лет?

— Три.

— А ранили небось в драке? — немного свысока сказал Такэо и закрыл глаза. Приглушённые перешёптывания, монотонное щёлканье ножниц… Вдруг над его сознанием словно приподнялся уголок занавеса, и в памяти всплыла давно забытая сцена. Он впервые в жизни пришёл в парикмахерскую и, испугавшись блестящих ножниц, разложенных на высоком столике, разревелся. Он рыдал и никак не мог остановиться, в конце концов старичок-парикмахер рассердился и сказал: «Послушай-ка, малец, если ты сейчас же не прекратишь реветь, я — чик-чик — отрежу тебе пипиську». Он тут же перестал плакать и с ужасом уставился на надвигавшиеся на него огромные, длинные ножницы. Старик грубыми движениями подстриг его и снова стал браниться: «Ну и какого чёрта твоя мамаша с тобой не пришла?» Ему тогда было три или четыре года. Кто привёл его в эту парикмахерскую, где она находилась? Когда он учился в начальной школе, то ходил в парикмахерскую на улице Нукибэнтэн, ту, что рядом с аптекой (именно туда, уже будучи учеником средней школы, он пришёл за хлороформом, когда задумал покончить с собой). Может, там это и было. Воспоминание об этой парикмахерской было единственным хоть и тускло, но светящимся пятнышком в непроглядной тьме его раннего детства. Сколько он ни пытался, никак не мог вспомнить ничего, связанного с матерью и братьями. Достаточно последовательные воспоминания сохранились лишь с того времени, когда он пошёл в детский сад. Детский сад находился на холме, отделённом впадиной от холма Тэндзин. Он не помнил, чтобы его водила туда мать. Он всегда шёл один, неся в руке корзинку с завтраком. Спускался вниз по склону, шёл мимо прилепившихся к холму домиков, мимо лавки тофу на углу, мимо длинного, поделённого на отдельные секции барака, из которого доносились звуки сямисэна вперемешку с шипеньем и бульканьем готовящейся еды, сворачивал в кривой переулок и выходил в бедный квартал, где жил Мацукава, его приятель по начальной школе… Он вообще почти всё делал один: с братьями у него была слишком большая разница в возрасте, мать с утра уходила на работу и целыми днями отсутствовала, друзьями он по причине своей необщительности тоже не обзавёлся. Ему вдруг до боли остро вспомнилось то ощущение, которое он испытывал, когда в одиночестве бродил по улицам, в памяти стали всплывать разные сцены, навевая ностальгические чувства… Он почувствовал стеснение в груди и открыл глаза.

Надзиратель Нихэй вышел в коридор, и все вздохнули свободнее. Спинка кресла, в котором сидел Такэо, была откинута назад, парикмахер уже перешёл к бритью. Шрам на его щеке оказался прямо перед глазами, и можно было разглядеть два тонких рубца, очевидно от удара ножом.

— Это тебя в драке так? — участливо спросил Такэо.

— Да, — ответил юноша. Бритвой он работал довольно ловко, совсем не то, что ножницами. — Это меня кинжалом. На животе тоже большой шрам. Зато могу похвастаться тем, что на спине нет ни одного.

Такэо неожиданно рыгнул, очевидно, сказалось изменение положения тела. Запахло суси. Он съел слишком много, и теперь в желудке стоял тяжёлый ком. Трещины на потолке напоминали карту Европы, особенно чётко выделялся сапог Италии. Жаль, что не удалось съездить в Европу. Если бы удалось, он бы обязательно зашёл в Пастеровский институт, где работал отец. Эцуко Тамаоки говорит, что была в Европе с группой из своего университета. В последние годы даже студенты стали запросто ездить за границу. В его время это было совершенно немыслимо — только что закончилась война и японцы жили на своих островах, как в тюрьме. Теперь вообще стало обычным многое из того, о чём раньше можно было только мечтать. Тогдашние студенты жили бедно. Кого ни возьми — Кикуно Иинума, Мино Мияваки, Цунэ Цукамото… Эцуко куда обеспеченнее, да и живётся ей привольнее. Интересно, какое впечатление он произвёл на неё? Перед глазами возникла её фигурка. Белый мохеровый свитер, джинсы с цветочным узором, золотистое ожерелье на шее… Под правым глазом маленькая родинка и ещё одна — на левой щеке. Ясные, распахнутые, как окна, глаза словно всё время смеются, их не затуманило облачко грусти даже тогда, когда она поведала ему историю своего неудавшегося самоубийства в ванной комнате. А перед ней сидел средних лет заключённый. Он боязливо поглядывал на конвоира и волновался в присутствии девчонки-студентки, которая моложе его на целых двадцать лет…

— Ну-ка, прикроем рот, — сказал парикмахер.

Бритва заскользила под нижней губой. У него вдруг возникла шальная мысль — а что если вырвать у него эту бритву и перерезать себе вену на шее? А когда жаркой струёй хлынет кровь, закричать: «Я люблю Эцуко!» Разве не лучше умереть с именем Эцуко на устах, чем принять позорную смерть на виселице? Ни мук ожидания, ни страха, который наверняка овладеет им на месте казни. Жажда жизни? Но она давно уже его покинула. Даже если бы впереди было ещё лет двадцать — какой смысл в такой жизни? Самое лучшее и самое простое — умереть прямо сейчас. Такэо поднял руку. Вот сейчас он схватит бритву… Юноша отскочил в сторону.

— Вы что, опасно ведь. Напугали меня!

— Прости. Что-то нос зачесался. — И Такэо пальцем потёр нос.

Парикмахер продолжил брить. Он ни на минуту не усомнился в Такэо. Не стоит доставлять ему неприятности. Я едва не сделал ещё один неверный шаг. Первый я сделал тогда, когда убил человека, которого нельзя было убивать. Больше я не имею права ошибаться.

— Послушай-ка, — спокойно спросил он, — у меня есть седые волосы?

— Нет, ни одного. Господин ещё молод.

— Какой я тебе господин? Неужели так уж и ни одного? Значит, всё ещё впереди.

— Это точно. И бабам вы ещё долго будете нравиться. Что такое пятнадцать лет! Пролетят как одно мгновенье. А уж если скостят две трети за примерное поведение, то вообще оглянуться не успеете. Вы, как человек благородный, должны произвести хорошее впечатление на членов комиссии по досрочному освобождению.

— Ну, если пять лет, то это, конечно, всего ничего.

— А то? Ерунда!

Закончив брить, парикмахер стал влажным полотенцем снимать остатки мыльной пены. В этой парикмахерской не принято было мыть голову и покрывать её составом для укладки волос. Просто смачивали волосы водой, расчёсывали — и готово. Такэо поднялся, и тут же на его место сел следующий.

— Спасибо, — сказал Такэо юноше со шрамом.

— Приходите ещё. Желаю вам, господин, удачи на второй инстанции. — Юноша нарочно повысил голос на слове «господин».

Такэо дружески похлопал его по плечу.

Деревянные полки были открыты и с той и с другой стороны. С одной стороны обычно раздевались, потом, перейдя на другую сторону, принимали ванну, и там же, закончив мыться, одевались. Доведя Такэо до полок, Нихэй скомандовал: «Раздевайся!»

Такэо растерялся. Обычно он раздевался одновременно с десятком других заключённых нулевой зоны, среди которых можно было легко затеряться, сегодня же он оказался совсем один. К тому же поодаль в ладно сидящих мундирах стояли конвойные и не спускали с него глаз.

Нихэй сделал ему знак глазами, похожими на два тонких лунных серпика:

— Ну же, давай быстрее.

— Слушаюсь.

И Такэо, собравшись с духом, сбросил с себя одежду. Впрочем, ему и раньше приходилось обнажаться перед конвойными. Взять хотя бы его первый день в тюрьме. Когда он проходил досмотр, его заставили раздеться донага, потом поставили на четвереньки и ввели в анальное отверстие стеклянную палочку. Ему сказали, что берут кал на анализ, но, скорее всего, они проверяли, не спрятал ли он в прямой кишке какое-нибудь оружие. А после того как его сосед совершил побег, его вывели из камеры, поставили перед большой группой надзирателей, сорвали с него одежду и придирчиво обследовали все имеющиеся на теле отверстия: заглядывали в уши, выворачивали веки, об анусе и говорить нечего — это уж прежде всего. Раздеваться приходилось не только во время купания, но и во время текущих личных обысков. Раздетый донага заключённый, стоящий перед облачёнными в мундиры надзирателями, — символ полной покорности власти. Но сегодня Такэо почему-то никак не удавалось принять эту позу покорности, хотя вроде бы эта процедура должна была быть доведена до автоматизма. Очевидно потому, что оказался один на один с конвойными. Эти конвойные — одним был надзиратель Нихэй, другим — полицейский из особой охраны — сопровождали его всюду, куда бы он ни шёл, с того самого момента, как его перевели со второго этажа на первый. Во время свидания и посещения парикмахерской он ещё мог терпеть их присутствие. Но принимать ванну… Неужели даже последнюю ванну в своей жизни ему не позволят принять в одиночестве, спокойно, никуда не торопясь?

Воздух ещё не нагрелся. Бетонный пол в помещении для мытья был сухой и холодный. Такэо подбежал к ванне. Опустил в воду руку — слишком горячо, надо добавить немного холодной. Пустил воду. И задрожал от холода.

— Что, слишком горячо? — спросил Нихэй, входя прямо в обуви. — А сейчас? — Он полностью открыл водопроводный кран и прикрутил кран подачи пара.

— Смотри не простудись. Может, накинешь куртку?

— Нет, ничего. — Такэо бодро вскочил и, даже не подумав прикрыться, стал разминаться. Он делал вращательные движения корпусом то вправо, то влево, и пенис с мошонкой раскачивались, повинуясь центробежной силе. А теперь прыжки на месте. Складки плоти внизу живота заплясали. Единственная нерациональная часть мужского тела подпрыгивала, делая вид, что вот-вот отвалится.

Нихэй принялся мешать воду в ванной деревянной крышкой. Такэо кинулся было помогать ему, но тот сказал: «Ничего, ты лучше ещё попрыгай». Но, услышав это «попрыгай», Такэо вдруг осознал, сколь комично он выглядит со стороны, и, взяв полотенце, прикрылся спереди. Нихэй действовал довольно неуклюже — под стать своему долговязому, нескладному телу, взбаламученная вода бессмысленно выплёскивалась на пол. В конце концов он снял свои ботинки и босиком прошёл в помещение для мытья.

— Хватит уже. Давай, залезай быстрее, — сказал он, и Такэо тут же запрыгнул в ванну.

Вода оказалась всё-таки слишком горячей, но терпеть было можно. Нихэй отошёл на настил раздевалки и вытер ноги.

— Ну как водичка?

— Прекрасно!

— Можешь не торопиться, — весело сказал Нихэй. — Сегодня вся баня в твоём распоряжении. Шик!

Поскольку Такэо был без очков, злобные глазки и кривые зубы Нихэя как-то смазывались и он виделся стройным юношей. Но может, Нихэй и в самом деле был добропорядочным и честным человеком? Просто он любил похвастаться своим университетским образованием и щегольнуть эрудицией, за что заключённые его ненавидели, тот же Коно, никогда не упускавший случая выступить от имени «малообразованных», считал его главным своим преследователем и постоянно на него набрасывался. Но в данный момент Такэо ощущал только исходящую от Нихэя доброжелательность, тёплую, как окружающая его вода, приятно пощипывавшая свежевыбритые щёки.

В прозрачной воде колыхались его белые ноги. Он попытался оторваться от дна и тут же вспомнил, как когда-то плавал. Волны, море, солнце, лето, Мино Мияваки. Когда Мино учила его плавать, у него обгорела на солнце спина и вся покрылась волдырями. Было очень больно. Собственно с плавания всё и началось. Весь их долгий роман с Мино. Это было двадцать лет назад. Тогда ему было всего двадцать, он обнимал Мино и не подозревал, какая судьба ждёт его впереди. Не обращая внимания на вонь от сточной канавы, на полчища комаров, на боль в обожжённой спине, он входил в её тело.

Густые клубы пара поднимались вверх, таяли, поглощаясь холодным воздухом. Матовое окошко под самым потолком и оштукатуренные стены… Как будто это не баня, а склад. Взгляд скользнул по пятнам ржавчины на оконной раме, по неровностям стены. Стараясь разглядеть их получше, Такэо близоруко прищурился. Жаль, что здесь всё это такое серое, убогое. Хотелось бы на прощанье увидеть море или лес. Ну, море или лес это, конечно, слишком, довольно было бы купы деревьев. Или хотя бы цветочка сливы… Так хочется пройтись по земле, полюбоваться цветущими деревьями… Все эти шестнадцать лет он видел только гималайскую криптомерию, сакуру и цветочную клумбу во внутреннем дворике, да и то всегда в одном ракурсе. Он вздохнул, вспомнив, как позавчера играл в снежки с Сунадой под большой сакурой, припорошенной снегом. Надо было бы дотронуться до её ствола, погладить… Надо было бы… Перечислять то, что надо было бы сделать, можно до бесконечности. Сколько ни думай «надо было бы» — всё это уже невозможно. Кровь прилила к голове, и Такэо вылез из ванны.

Набирая воду в тазик, он вдруг усомнился. Неужели это действительно конец? Неужели он больше никогда не будет принимать ванну? Тщетные вопросы. Уверенным можно быть только в одном — завтра он умрёт, никакого другого будущего у него нет. Да, это конец. Не перечесть, сколько раз он принимал ванну, сколько раз мылся, но этот раз — последний.

Он принялся старательно мыться. Единственное, что ему осталось, — привести тело в порядок, подготовить к смерти. Надо отмыть своё тело дочиста, с головы до пят, чтобы на него не было противно смотреть в решающий момент, чтобы не было стыдно перед врачами. Пальцы коснулись уха. Ещё несколько дней назад оно было обморожено, а сейчас всё в порядке. Да, кстати, и на руках, которые зимой доставляли ему столько мучений, не осталось никаких следов обморожения. Он помыл голову, любовно перебирая каждую прядку, потом стал мыть руки, нежно, словно зверушек, поглаживая пальцы.

— Потереть спинку? — спросил Нихэй. Он скинул китель, подоткнул брюки и засучил рукава рубашки. Не успел Такэо ответить, как его окатили горячей водой из черпака. Большая, со вздувшимися жилами рука принялась намыливать мылом мочалку. Каким-то особым способом, одним резким движением Нихэй провёл мочалкой по его спине от затылка до копчика. Приятно, ничего не скажешь!

— А ты хорошо сложен! — заметил Нихэй. Такэо немного смутился, услышав такое от человека, которого многие считали голубым, к тому же движения Нихэя были слишком настойчивыми, растирая спину полотенцем, он добирался до самого ануса, что тоже было странным, но в данный момент Такэо не хотелось никого ни в чём подозревать. Он предпочитал с искренней благодарностью принимать любые знаки внимания. Зачем подозревать, когда куда приятнее, да и проще, верить.

— Ну вот. — Нихэй зачерпнул побольше воды и ещё раз окатил Такэо, потом, словно желая удостовериться, что работа выполнена на славу, провёл рукой по его спине и ягодицам, похлопал по плечу.

— Большое вам спасибо, — поклонился Такэо и залез в ванну. Нихэй проверил воду и открыл кран для подачи пара. Погрузившись в горячую, так что едва можно было терпеть, воду, Такэо подумал: «Вот и кончилось моё последнее купание».



— Мне хотелось бы увидеться с Такэо Кусумото, — сказал Тикаки. Тщедушный, лет сорока надзиратель легко спустился с возвышения, на котором находился пост, и отдал честь:

— Вы доктор Тикаки?

— Да, — удивился Тикаки и спросил, поскольку лицо надзирателя было ему незнакомо: — А разве вы меня знаете?

— Конечно знаю, вы ведь наш психиатр. — И надзиратель визгливо засмеялся, будто сказал что-то смешное. Не ожидая такой странной реакции, Тикаки растерялся.

Внезапно оборвав смех, надзиратель уже вполне серьёзно сказал:

— Простите. На самом деле меня предупредили. Мол, если придёт доктор Тикаки из медсанчасти, разреши ему осмотреть Кусумото,

— Кто предупредил? — удивился Тикаки. Всю вторую половину дня он провёл в больнице и не встречался ни с кем из тюремного начальства. К тому же решение навестить Кусумото пришло совершенно неожиданно, когда он шёл из больницы в медсанчасть. Тут он вспомнил, что звонил в общий отдел и спрашивал, в какую камеру перевели Такэо Кусумото. Может, это они постарались? Не похоже, слишком уж оперативно, а общий отдел, как показал случай с наклейками на машину, не способен действовать быстро.

— А как вы думаете? — Надзиратель заулыбался, словно ведущий телевикторины.

— Не знаю.

— Начальник зоны, Фудзии. — И надзиратель шаркнул короткой ножкой, словно делая танцевальное па. — На самом деле Кусумото у нас на особом положении и свидания с ним ограничены. Посещать его разрешено только работникам воспитательной службы и врачам из медсанчасти, да и то не всем, а только избранным.

— А я, значит, вхожу в число избранных?

— Да. — Надзиратель развёл руками и отвесил почтительный поклон. Он словно паясничал, но лицо сохраняло серьёзное выражение, поэтому трудно было понять, шутит он или говорит серьёзно.

— И всё же странно… Откуда начальник зоны взял, что я приду?

— А вы ему ничего такого не говорили?

— Нет. Я виделся с ним утром, но, когда я предложил осмотреть Кусумото, он ответил, что в этом нет никакой необходимости.

— Странно. Одно с другим не сходится. — Надзиратель склонил голову на бок и глубоко задумался.

— Ну да ладно. Так где его камера?

— Его сейчас там нет. Он в бане. Но вот-вот вернётся.

— Нельзя ли взглянуть на его камеру?

Надзиратель провёл его к камере, расположенной в конце коридора, и отодвинул створку глазка. Обстановка в камере была самой простой, ничего лишнего: на столе разложены письменные принадлежности, на циновке стоят три картонные коробки и лежит матрас. Стены блестят, словно их только что выкрасили.

— Это специальная камера, сюда помещают заключённых накануне казни, — прошептал ему на ухо надзиратель. — Стены здесь особенно толстые и крепкие, решётки тоже из особого металла и толще, чем в других камерах. Правда, всё это ловко закамуфлировано, чтобы не бросалось в глаза.

— А как держится Кусумото?

— Ну, можно сказать, как обычно. Пришёл и сразу взялся за письма, но его тут же увели в воспитательную службу на свидание с матерью, а как только он вернулся — в парикмахерскую, а потом в баню. На самом деле у него и дальше всё расписано по минутам — как раз перед вашим приходом мне сообщили, что приехал его духовник и ждёт его. Так что ему вздохнуть некогда будет. Да, перед смертью у человека дел — невпроворот. — По мере того как они приближались к посту, надзиратель становился всё словоохотливее. — Знаете, все перед казнью ведут себя по-разному. Одни всю ночь напролёт плачут, другие бесятся от злости и каждую секунду вызывают дежурного, а некоторые лягут и лежат, как мёртвые, ну знаете, как лягушка, если её ткнуть палкой… Вот, к примеру, на прошлой неделе один уж так чудил… Заявил, что всю ночь не будет ложиться, даже матрас не стал стелить, уселся посередине камеры, скрестил руки на груди и сидит, ну, думаю, сидит и ладно, а он вдруг как вскочит — и давай вперевалочку — точь-в-точь медведь — кружить по камере. И представляете, доктор, он ведь так ходил кругами часов пять, а то и шесть. А потом вдруг как затрубит, ну прям как слон, громко так: о-о-о… Он меня достал, этот тип.

— Он говорил на диалекте?

— Да, вроде как говорят на севере, в Ямагате, что ли…

— В Аките.

— А… Во всяком случае, такой диалект, что ничего не разберёшь. Да, что же это он говорил? Что-то вроде, ну всё, кранты, кранты… — Надзиратель зашёлся визгливым смехом и никак не мог остановиться.

В этот момент в конце коридора возникли трое. Два конвоира и один заключённый в резиновых сандалиях, по очкам можно было догадаться, что это Такэо Кусумото. Дежурный надзиратель мигом оборвал смех и, приняв важный вид, застыл в ожидании приближающейся процессии.

— Как искупался?

— Прекрасно! — Кусумото не сразу заметил Тикаки, заметив же, приветливо улыбнулся ему.

Порозовевшее после бани лицо казалось совсем молодым. В синем тренировочном костюме, поверх которого была наброшена тёмно-синяя куртка, он напоминал только что вернувшегося с соревнований спортсмена. И, что самое неожиданное, на лице его играла улыбка, такая радостная, словно ему привалила неожиданная удача. Невозможно было поверить, что этому человеку завтра предстоит умереть.

— Я пришёл, — начал Тикаки и, смущённо отведя глаза от стоящего перед ним заключённого, посмотрел на конвоиров, — потому что мне захотелось ещё раз тебя увидеть.

— Спасибо.

— Как ты себя чувствуешь?

— Спасибо, хорошо.

— Приступы повторялись?

— Нет. Как странно, я только сейчас сообразил, что больше ничего не было.

— Прекрасно. — Тикаки расплылся в улыбке. — Я хотел поговорить с тобой, но у тебя каждая минута на счету, так что я не стану тебя задерживать. — И Тикаки сделал знак глазами постовому, отпирающему дверь камеры.

— Ах да, — спохватился тот. — У тебя свидание. Тебя ждёт патер. Отец Пишон. Он что, иностранец?

— Доктор… — Тикаки, уже повернувшийся, чтобы уйти, остановился. — У меня к вам просьба. Зайдите, пожалуйста, ко мне. Я хотел бы напоследок поговорить с вами.

— Но… — Тикаки смущённо посмотрел на дежурного. Но тут же вспомнил, что как врач имеет право осмотреть своего больного, и последовал за Кусумото в камеру.

— Я на всякий случай закрою, — сказал дежурный надзиратель и плотно прикрыл за ними дверь.

Кусумото сидел перед Тикаки в почтительной позе, и тот чувствовал себя немного неловко.

— Когда у тебя прекратились приступы?

— Погодите-ка… — Кусумото задумался, чертя какие-то знаки на ладони. — В пятницу точно было два. Один незадолго до вашего прихода и второй ближе к вечеру. В субботу — один раз утром. Вот, пожалуй, и всё, больше ни одного приступа, я даже успел о них позабыть.

— Вот как… — Тикаки замялся, не зная о чём говорить дальше. Ему казалось, что перед ним совершенно другой человек, не тот, с которым он виделся позавчера. Смерть уже вошла в его плоть, и он перестал быть таким, как все. Каждый его вдох, каждый выдох, блеск глаз, особая белизна кожи — несли в себе весть о его завтрашней участи. В случае с Сунадой всё было иначе. Сунада боялся смерти. Тикаки отчётливо ощутил этот страх, когда тот укусил его за палец. А Кусумото был абсолютно спокоен. Именно это и приводило Тикаки в замешательство… В конце концов ему удалось справиться с собой.

— Меня поражает твоё спокойствие. В твоём страхе перед падением было больше… Как бы это сказать…

— Больше человеческого, — закончил Кусумото.

— Пожалуй. — Тикаки уставился на своего собеседника и с удивлением заметил, что в уголках его глаз собрались шаловливые морщинки.

— Это потому, что я достиг наконец самого-самого дна. В настоящий момент я нахожусь в предельно низкой точке, дальше падать некуда. Я и раньше вам говорил, что падение — это просто промежуточное состояние, стремительное движение к концу.

— То есть ты вплотную приблизился к той стороне?..

— Да, мне осталось сделать всего один шаг. У меня странное ощущение, будто я уже смотрю на этот мир глазами покойника. Конечно, это всего лишь иллюзия, что-то из области дзэнской мистики, и тем не менее я давно уже не чувствовал себя так уверенно, в такой безопасности. А всё потому, что уже достиг дна или, правильнее говоря, максимально приблизился к нему.

— Интересно, а что там, на той стороне?

— Пока не знаю. Мне представляется тьма, пустота, вечное молчание… Сегодня утром один человек мне сказал: «Для меня „там" — ужас как светло, здесь, у нас, куда как темнее», и я подумал: «А что, может, он прав?» Раз уж нет никакого средства узнать, как там на самом деле, может, лучше представлять себе, что тамошний мир залит ослепительным светом? Я не хочу сказать, что это что-то вроде пари Паскаля, и всё же…

— Скорее всего, там ничего нет, правда?

— Ну, этого я не знаю.

— И всё-таки, кроме пустоты, мне ничего не приходит в голову. Хотя само утверждение, что существует мир, в котором ничего нет, является парадоксальным. А может, этот наш мир покоится на пустоте? Тут на днях я шёл по коридору, и вдруг у меня возникло странное чувство, мне показалось, ещё немного — и пол развалится под моими ногами. Возможно, на меня повлияло то, что ты рассказывал о своём ощущении падения, но, так или иначе, я вдруг подумал — неужели даже здание тюрьмы, такое на первый взгляд прочное, построено на пустоте и едва удерживается на месте? Ещё миг, и оно развалится, бесследно исчезнет, и никто никогда не вспомнит, что когда-то здесь стояла тюрьма, страдали люди? А ведь так оно и будет. Все эти стены, решётки, такие для нас реальные, не более чем временные обличья, призраки, всплывающие из пустоты. Никакой прочности и надёжности в них нет.

— Я понимаю, что вы имеете в виду. Только я бы отнёс всё это не к будущему, а к настоящему, по-моему, логичнее считать, что это происходит прямо сейчас, прямо здесь.

— Разумеется, прямо сейчас, в данный момент.

— Тогда мы с вами мыслим совершенно одинаково. Я тоже постоянно размышляю об этом в последнее время. Я уверен, все эти стены, решётки, железные двери — не имеют никакого значения, они — ничто. Да и само это здание, тюремная структура, заключённые и надзиратели — всё это тоже не имеет никакого значения. Куда как важнее тот незримый мир, который обеспечивает существование мира зримого. Я всегда обращаю молитвы к тому, незримому миру.

— Молитвы… Это слово относится к числу тех, смысл которых мне непонятен. — И Тикаки неодобрительно сжал губы.

— Да? — На лице Кусумото на миг появилось растерянное выражение, но после минутного колебания он решительно продолжил: — В Библии сказано: «И незнатное мира и уничиженное и ничего не значащее избрал Бог, чтобы упразднить значащее». Человек молится в тот момент, когда становится не значащим. Вот и я молюсь перед той пустотой, о которой вы говорите.

— Но это ведь не совсем то, что называют небытие?

— Да, это другое. Нечто исполненное светлого покоя и абсолютно безразличное к этому миру. Самодостаточная, обладающая внутренней целостностью и полнотой тьма.

— Самодостаточная тьма? — Столь неожиданное сочетание поставило Тикаки в тупик, он уставился в пустое пространство перед собой, словно всматриваясь в эту самую тьму, но так и не сумел понять, что это такое. — Слишком мудрено, — честно признался он.

— Но ведь вы, доктор, находитесь совсем рядом с незримым…

— Не знаю, не знаю… — Тикаки покачал головой. — Но мне очень жаль, что я не познакомился с тобой немного раньше. Похоже, нам есть о чём поговорить.

— Мне тоже жаль, — задумчиво кивнул Кусумото. В этот момент приоткрылась створка дверного глазка. Послышался звук удаляющихся шагов.

— Что ж, мне пора. — Тикаки поднялся. «Может, сказать ему, что завтра я буду присутствовать на казни?» — подумал он, но не решился.

— Доктор, у меня к вам небольшая просьба, — сказал Кусумото, быстро приблизившись к Тикаки и почти обдавая его горячим дыханием. — Я больше года переписывался с одной студенткой. Не могли бы вы с ней как-нибудь встретиться, я был бы вам очень признателен.

— Хорошо, а кто она?

— Она студентка психологического факультета университета Д. В субботу она впервые приходила ко мне на свидание.

— Постой-ка. — Тикаки вдруг вспомнил девушку, которая подходила к нему на субботнем семинаре по криминологии. Студентка из свиты профессора Мафунэ. — Я ведь её уже видел. На университетском семинаре.

— Правда? — взволнованно спросил Кусумото, разом растеряв всю свою невозмутимость.

— Правда. Это вышло совершенно случайно. Но, знаешь, мир тесен, да и интересующихся криминологией не так уж много. Она сказала, что занимается проблемами социальной депривации и её психологическими последствиями, что переписывается с тобой, да, и ещё, что у тебя прекрасное чувство юмора.

— Правда? — По белой щеке Кусумото блеснув, скатилась слезинка. — Она правда так сказала? Простите, доктор. Это я от радости.

Никто никогда не говорил, что у меня есть чувство юмора, она первая. Первая и последняя.

— Очень славная девушка, большая, видно, шутница.

— Вы так считаете? — с ещё большим волнением сказал Кусумото и протянул приготовленный конверт. Он был адресован Эцуко Тамаоки. — Я не прошу вас ничего особенного ей передавать на словах, просто расскажите ей о том, что такое тюрьма, в письме ведь всего не напишешь.

— Хорошо. Я ей расскажу всё, что знаю. И вот ещё что… — Тикаки всё-таки решил, что должен это сказать. — Я завтра тоже там буду. Как твой лечащий врач.

Кусумото, не поднимая глаз, сжал руками колени. По его лбу несколько раз пробежала судорога. Тикаки испугался, что обидел его.

— Может, тебе это неприятно?

— Нет, что вы. — Кусумото поднял голову, его лицо сияло улыбкой. — Я рад. Я буду чувствовать себя увереннее, зная, что в момент смерти мной будет заниматься близкий мне человек.

— Нет, нет, я не буду выступать в роли медицинского эксперта. Я просто буду присутствовать.

— Ну и что. — Кусумото не погасил улыбки, язычком пламени освещающей его лицо. — Какая разница. Вы психиатр, будете заниматься моим психическим состоянием, за что я вам очень благодарен.

— Боюсь, у меня недостаточно опыта и способностей, чтобы заниматься твоим состоянием.

— Вовсе нет. Пожалуйста, доктор, не оставляйте меня, прошу вас. — Его улыбка, угасла, словно её задул ветер.

Тикаки отвёл глаза от лица своего собеседника, поднял его правую руку, лежавшую на колене, и взял в свои. Рука была полная и тёплая.

— Ну что ж, пора. — Тикаки встал и нажал кнопку сигнального устройства. Заскрежетал ключ, и дверь отворилась. Выходя, Тикаки оглянулся. Кусумото кивнул ему на прощанье, его тело странным образом съёжилось, он словно вдруг превратился в фигурку, сделанную из какого-то неорганического материала.

8


Понедельник, 7 час вечера

С утра дул южный ветер, и так было тепло, но ближе к полудню похолодало, словно время повернуло вспять к зиме. Зато дождь перестал, даже не верится, что утром лило как из ведра. На узком клочке белёсого неба — вот радость-то — мерцает звёздочка. Так и хочется погладить это славное пятнышко света, добравшееся ко мне из дальнего далека и преодолевшее на пути своём бесчисленные препятствия.

Меня внезапно перевели на первый этаж. Я теперь нахожусь в восточной части. Напротив какое-то здание и обзора почти никакого. Прямо перед окном слива, на ней несколько белых, как твои зубки, цветков.

Так вот, Эцуко, у меня для тебя печальное известие, пришло время нам с тобой прощаться. Утром мне сказали, что это произойдёт завтра, и весь день прошёл в каких-то бессмысленных хлопотах. Так всегда бывает: готовишься-готовишься к чему-то, а когда наступает решительный момент, откуда-то обязательно появляется масса неожиданных и неотложных дел. Я встречался с матерью, братом, патером Пишоном, патером Катамурой (это мой здешний, тюремный, духовник), наелся напоследок всяких вкусных вещей, ходил в парикмахерскую, в баню, писал прощальные письма всем, кто принимал во мне участие в последнее время, не успел оглянуться, а уже начало восьмого, всё оставшееся время принадлежит матери и тебе. Завтра ровно в восемь утра я покину камеру, это назначено на десять. Так что мне осталось жить всего пятнадцать часов.

На меня разом обрушилось слишком много разных дел, пришлось улаживать одно, другое, на это ушли все силы, и теперь я — как выжатый лимон. Очень хочется спать. Это самое ужасное. Ведь я надеялся провести эти часы с тобой.

Мать плакала. В письме, которое я отправил тебе сегодня утром (наверное, оно придёт одновременно с этим), я как раз писал, что у меня с матерью установились теперь доверительные отношения, и я счастлив. Да и она тоже. А как же иначе — внуки её обожают, брат приехал с женой из Парижа, а тут ещё и я (спасибо тебе) всё время в благодушном настроении… И вдруг раз — стрелка качнулась в диаметрально противоположную сторону.

Мне было так жалко маму, которая постаралась приготовить мне прощальное угощение, что судорога перехватила горло, и я не мог проглотить ни кусочка. Но потом наверстал упущенное и съел всё с большим аппетитом, не знаю, что уж на меня нашло. Может быть, просто проголодался? У меня было такое ощущение, что у меня вместо желудка — огромный мешок, способный вместить сколько угодно пищи. Тебе кажется, что в этом проявляется животное начало? Ты права, я и сам так считаю.

Плоть есть плоть, она даже в такие моменты заявляет о себе. Хочется есть, хочется спать — причём даже сильнее, чем в обычное время. Впрочем, и дух не отстаёт — ведь я до сих пор не в силах поверить, что завтра всё для меня кончится. Разумеется, я знаю, что мне осталось пятнадцать часов. Но, игнорируя отсчитываемое часами время, представляю себе цветущую сакуру или нашу новую встречу… Представляю как нечто вполне возможное. Чуть зазеваешься, и дух устремляется в будущее, нанизывая одно желание на другое. Я твержу себе: завтра утром твоё время оборвётся, это непреложный, реальный факт — оно оборвётся, как только стрелка на здешних, очень точных, часах дойдёт до определённой отметки.

Как же я устал. Пожую-ка яблоко, которое принесла мама. Интересно, что это за сорт? Красное с жёлтыми полосками. Или, если наоборот — по жёлтому фону — расплывчатые красные пятна, а поверх — светлые крапинки — точь-в-точь кунжутные семечки. И так приятно пахнет! Яблоко такое упругое, в нём столько жизненной силы, что меня бросает в дрожь, я пьянею от его аромата.

Гладкая кожица яблока — как женская грудь, с восторгом ласкаю её губами. Вонзаю в яблоко зубы — от кислоты тут же начинает пощипывать нёбо, а от сладости расслабляются напряжённые мускулы языка.

«Эцуко!» — зову я. И представляю себе, что ем тебя. Но ты не отвечаешь. И молча исчезаешь в моём желудке.

Камеру затягивает зыбкий туман сонливости. Рот ежеминутно раздирает зевота, и я говорю себе, говорю как можно громче:

— Как это понимать? Ведь ты хотел вообще не ложиться, а сам клюёшь носом. А кто собирался провести оставшиеся часы с пользой? Так у тебя ничего не выйдет!

— С пользой, говоришь… — отвечает моё другое «я», посмеиваясь. — А, собственно, с какой пользой? Что ты вообще теперь можешь?

— Ну, хотя бы написать письма.

— Письма? — пренебрежительно смеюсь я. — А какой в этом смысл?

— Ну, кое-какой всё же есть, — оправдываюсь я. — Обычные письма, признания человека, находящегося на пороге смерти и неспособного понять, что это такое, всякие там пожелания.

— Ну и зачем это нужно?

— Да ни за чем.

— Тогда смешно говорить о какой-то там пользе.

— Да я и без тебя знаю.

— А если знаешь, то ложись и спи. В конце концов, сон — естественное человеческое состояние. Полная пассивность, избавление от мучений, предвосхищение смерти…

— И всё же… — Я перебираюсь из «европейской комнаты» в «японскую» и начинаю мерить её шагами. И без того небольшое пространство забито картонными коробками. Три шага — стена, три шага — стена, три шага — окно, три шага — железная дверь. Всё быстрее, быстрее, так, что начинает кружиться голова, пытаюсь прогнать сонливость. Тут, посмотрев на меня со стороны, возмущается моё второе «я»:

— Прекрати! Как не стыдно!

— Но ведь… — Я продолжаю кружить по камере, однако постепенно замедляю шаги и наконец останавливаюсь. От стыда дыхание делается горячим. Стыд расширяет кровеносные сосуды мозга. Неужели мне так и не удастся выйти за рамки стереотипного поведения приговорённого к смерти? Повинуясь инстинкту, загнанным зверем мечусь по добротной «спецкамере для приговорённых к смерти». Точно так же, как многие другие, проводившие здесь ночь перед казнью.

Беру Библию и, зажмурившись, наугад открываю. Впиваюсь взглядом в подчёркнутые красным карандашом строки:


«Ибо пред очами Твоими тысяча лет, как день вчерашний, когда он прошёл, и как стража в ночи».


Вчитываюсь. В душу нисходит покой. Слово — это всё. Всё может исчезнуть, но Слово не исчезнет. В конце было Слово. А я едва не утратил Слово. Завтра я умру. Трава засыхает, цветы блекнут. Люди умирают. Мать тоже умрёт. Умрёт и Эцуко. Это реальность, которую можно выразить только Словом. Я сел и начал писать. Крупными знаками, специально для матери.


Мама, было тепло, а теперь похолодало. Зато дождь кончился, прояснилось, и это очень приятно.

Думаю, ты сейчас гостишь в доме на холме Тэндзин. Наверное, чувствуешь себя немного не в своей тарелке, ведь в присутствии внуков обо мне не очень-то и поговоришь, да? А впрочем, нет, скорее всего, ты вместе с Макио вернулась в Хаяму. Для тебя ведь самое важное — слышать шум моря, правда?

Так приятно было видеть тебя сегодня и массировать тебе плечи! Мне хотелось делать это ещё и ещё.

Ты такая маленькая. Раньше во время свиданий ты всегда казалась мне крупной. Интересно, почему? Может потому, что рядом с тобой я ощущаю себя ребёнком?

Мне было грустно видеть твои слёзы. (Что, ты опять плачешь?) Я плохой сын, я не должен заставлять тебя плакать. Прости.

Спасибо, что все эти долгие годы — пятнадцать лет это ведь не шутка — ты приходила ко мне. Я принял святое крещение, когда мне было двадцать шесть, а сейчас мне тридцать девять. Через два месяца исполнилось бы сорок.

Сорок лет! Такое ощущение, что я жил очень долго, но всё равно в два раза меньше тебя, правда? Совсем малыш.

Завтра твой тридцатидевятилетний ребёнок, так и не повзрослев, уйдёт в вечность. Люби его всегда-всегда, хорошо?

Все свои вещи я посылаю тебе. И фигурку Богоматери, и письма, и книги, и одежду, и ногти и волосы — всё-всё. Всё моё имущество вместилось в три картонные коробки. Немного, правда? Как раз для могилы.

Ну, полно, не плачь больше! Моя душа всегда будет рядом с тобой, не грусти.


Тикают часы. Восемь. Неправдоподобная тишина. Я слышал, что в этом отсеке много революционно настроенных студентов, но никаких криков пока не слышно.

Как нервно стучат часы — бом-бом-бом-бом… Мне всегда представлялось, что они должны безмятежно тикать — тик-так, тик-так, тик-так…

Бом-бом-бом — это будильник. Мне его дали в воспитательном отделе. Секундная стрелка с чудовищной скоростью состругивает остатки моей жизни, стружки летят во все стороны.

Все часы, какие только есть в мире, идут, отсчитывая время. Поблёскивают бесчисленные стрелки, бесчисленные кинжалы рассекают живую плоть, стонут от боли бесчисленные люди. Бом-бом-бом-бом… Слишком сильная вибрация перерастает в подземный гул, и всё, что находится на земле, постепенно начинает разрушаться. И тюрьмы, и пирамиды, и высотные здания торговых кварталов, и старинные храмы Хорюдзи, и дом Икуо на холме Тэндзин… Всё обращается в руины. Разваливается и исчезает, как смытый волной песчаный замок.

Бом-бом-бом-бом — мой будильник звучит в унисон с часами всего мира.

Восьмиугольные часы с маятником в нашей гостиной в Хаяме, синенькие часики на руке Эцуко, часы на тюремной башне, часы начальника тюрьмы, зонного, надзирателей, часы в помещении для казни, соревнуясь друг с другом, отсчитывают время. Приложу-ка ухо к стене. Журчанье воды, дыхание города… И отчётливое тиканье часов. Естественно. Ведь это узилище сложено из часов. И такие узилища разбросаны по всему миру…

Кажется, уже… ночь? Ночь изгнана за пределы бетонных стен светом ртутных ламп, она — всего лишь крошечная звёздочка, мерцающая в молочно-белом небе, повисшем над рекламной колонной и противоположным корпусом, небе, опоганенном выбросами световых отходов города. Пренебрегаемая всеми, тускло-жёлтая, словно лампочка карманного фонарика, эта звёздочка на самом деле является могущественной властительницей царства ночи, она смеётся, глядя из своих владений вниз на землю. Люди вон из кожи лезут, чтобы изгнать ночь, — никакой ночи нет и не может быть — провозглашают они. Но это всего лишь обман чувств, иллюзия, которую разрушает существование одной этой звёздочки.

Ночь, вселенская ночь. Самодостаточная полнота тьмы. Обладающая внутренней целостностью кромешно-чёрная ночь. Доктор Тикаки считает, что пустота это когда ничего нет. Он ошибается. Сегодня утром, перед тем, как меня вызвали к начальнику тюрьмы, я читал «Святого Иоанна Креста». «Душа — словно дощечка гладкая и чистая, на которой ничего не написано». Но ведь это и есть тьма. «Прохождение через тёмную ночь умертвления желаний и изжития склонностей ко всем вещам необходимо для души, чтобы могла она дойти до единения с Богом. Ибо привязанности, которые душа питает к творениям, перед Богом суть густая мгла, которая так окутывает душу, что, пока не освободится от неё, не будет пригодна к тому, чтобы мог её осветить и объять настоящий свет Божий». Тёмная ночь души вовсе не миниатюрное пустое пространство, вроде камеры-обскуры. Она огромна, а присутствие Бога придаёт ей полноту. Пространство души больше, чем вся Вселенная. «Господи, я не обнаружил Тебя вне себя самого. Ты всегда был внутри, а я, грешный, ошибался и искал тебя снаружи».

Даже если ты попал в узилище, сложенное из часов, даже если мир вокруг тебя рушится, даже если надеждам твоим не суждено сбыться, ты не должен терять голову. Этим ты только навредишь себе. Боже, пошли мне покой. Гефсимания, кровавый пот… Наполни, Господи, тьму светом.



Написал матери шесть страниц и снова — к тебе на свиданье. Около девяти часов. Время летит с чудовищной скоростью. Раз — и всё уже в прошлом.

Так и не удалось окончательно побороть сонливость. Стоит чуть-чуть расслабиться, тут же засыпаю. Даже постели не стал стелить, решив, что сегодня вообще не буду ложиться. Но теперь передумал. В конце концов, можно и заснуть, если этого требует естество. Хочется во всём быть естественным.

Стало темно. В девять часов уменьшают накал ламп. Я уже привык к этому, полумрак не мешает мне писать письма. Звучит мелодия «К Элизе». Это сигнал к отбою, но сегодня я вправе его проигнорировать.

Я хочу подарить тебе чётки. Я получил их от матери в день моего Крещения. Пошлю их в одном конверте с этим письмом.

Мы с тобой так и не успели поговорить о вере. Но, наверное, это и к лучшему. Мы ведь сначала люди, и уже потом — верующие, поэтому хорошо, что в первый раз мы встретились просто как человек с человеком. Но знаешь, ведь ты, сама того не подозревая, изменила моё отношение к религии. И теперь, когда подошёл мой срок, я хочу сказать тебе об этом и от всего сердца поблагодарить тебя.

Когда я опубликовал «Ночные мысли», один человек отозвался обо мне так: «Вера автора носит слишком рациональный характер, именно поэтому он и совершил столь жестокое и хладнокровное преступление». Помню, тогда эта оценка привела меня в отчаяние, я никак не мог согласиться с ней, всё моё существо было против, но теперь я знаю, что тот человек был прав. Отец Шом убедил меня в том, что любое преступление есть зло. Благодаря ему я понял, сколь мелки и жалки идеи уже известного тебе седовласого С., рассматривающего любое преступление как противодействие социальному злу, то есть как революционную акцию, понял, что подобная трактовка зла опасна и неприемлема. Я понял, что та женщина, которую я встретил в одном из баров Киото перед самым арестом, мыслила куда более здраво, чем С. Она была совершенно необразованная, работала официанткой, но искренне верила в «боженьку» и сумела преподать мне основные положения христианского учения. До сих пор прекрасно помню её слова: «Твоё тело принадлежит не только тебе». Я написал о ней в своих записках «О зле». Да, кстати, чуть не забыл. Записки «О зле» я дарю тебе. Потому что одна ты способна правильно понять меня. Я распорядился, чтобы тебе их потом переслали. Надеюсь, читая их, ты посмеёшься над «глупым Такэо» и скажешь — «Неужели он когда-то был таким?» Эти записки — что-то вроде исповеди, моя беда в том, что я много читал, много слышал о любви, неоднократно произносил это слово, но сам никогда в жизни никого не любил, и не знал, что это такое. Например, я не мог полюбить мать. И представляешь, после того как я начал переписываться с тобой, всего за какой-то год мать стала мне близким человеком. Я полюбил её, научился любить, даже не успев понять, что во мне изменилось. Теперь я произношу слово «любовь» без всякого внутреннего замешательства. И я могу сказать со всей определённостью — я узнал, что такое любовь, благодаря тебе. Благодаря тому, что в моей жизни появилась ты, женщина, которая умеет верить и любить, не мудрствуя лукаво и не стараясь постоянно самоутверждаться, женщина, абсолютно не способная на предательство. Хоть я и жил в два раза дольше тебя, хоть и прочёл куда больше книг и многое повидал, но я никогда не встречал людей, умеющих любить чистой, простодушной любовью, и думал, что их вообще не существует.

Если говорить высокопарно, в стиле моих писем к сестре Кунимицу, то можно сказать, что непременное условие любви — радость. Любой человек обречён на страдания. Но, как бы он ни страдал, настоящая любовь это не та, когда он в отчаянии цепляется за Бога. Настоящая любовь всегда приносит радость, без радости она немыслима. Поскольку ты не сестра Кунимицу, то у меня нет нужды вводить слово «любовь» в кавычки, ограничивая его смысл. Ведь ты любишь, не размышляя.

Как-то, кажется во втором своём письме, ты написала о «булавке святой Терезы». Когда сёстры облачали святую Терезу в монашеское платье, одна из булавок вонзилась ей в тело и ранила её до крови, она же не стала жаловаться и молча терпела. Автор её биографии до небес превозносит её терпение, считая его проявлением истинной любви, у меня же этот эпизод вызывает большие сомнения, я не очень уверен, что страдания, которые причиняла ей эта булавка, подкреплялись естественной радостью любви. Мне почему-то кажется, что настоящая любовь проявилась бы несколько иначе — ну, например, она бы закричала: «Эй, погоди, больно!» — и расхохоталась бы вместе с сёстрами.

Хорошо, что ты не стала брать пример со святой Терезы и повела себя более естественно, а именно в первом же письме чистосердечно призналась, что читала книгу «Десять приговорённых к смертной казни». С этого, собственно, и завязалась наша переписка. Поскольку я с самого начала предстал перед тобой как убийца, мне абсолютно нечего было от тебя скрывать. И когда я писал тебе, я мог оставаться самим собой. За это я тебе искренно благодарен. Спасибо.

Каким же чудесным подарком судьбы была для меня наша позавчерашняя встреча! Я счастлив, что ты на неё решилась! Хотя до сих пор не могу понять почему! Но мне так хотелось хоть одним глазком взглянуть на тебя! Ты оказалась очень красивой, точно такой, как рисовало моё воображение! Наверное, мне следует написать что-нибудь просветлённое, вроде того, что я исполнен смирения и готов безропотно принять свою участь, но, хотя отчасти я и шагнул уже в новую жизнь, мне всё равно жаль, что я никогда больше тебя не увижу, никогда не прилетят ко мне твои милые пташки-весточки, никогда ты мне ничего не нарисуешь и не расскажешь о Юнге и игре на фортепьяно.

Завтра утром я надену подаренный тобой тренировочный костюм, а сверху — пиджак и брюки. Местное начальство наверняка будет шокировано — ну и вырядился! — но я всё равно так оденусь и, как положено спортсмену, пойду с высоко поднятой головой, гордясь своей избранностью.

В карманы положу фотографию матери и твоё последнее письмо. Да, и ещё твоих кошечек. Они сейчас передо мной, и вид у них самый жизнерадостный. Нахалке Задаваке я только что показал язык. Ну как, Задавака, составишь мне компанию?

После того как я уйду, люди, наверное, долго ещё будут перемывать мне косточки. Вроде студентов-медиков в анатомичке — вскрывают труп и ну выворачивать внутренности наизнанку. Психиатры станут приводить меня в пример как преступника-психопата, религиоведы — обвинять в излишне рациональном подходе к религии, а остальные будут просто радоваться — ну как же, отпетый негодяй получил наконец по заслугам. А потом, пошумев некоторое время, все обо мне забудут. В истории нравов послевоенного общества убийству в баре «Траумерай» будет посвящено самое большое две или три строки, и это будет всё, что от меня останется. Ну и ладно, я не в обиде. Я буду счастлив, если останусь в памяти мамы и в твоей памяти, о большем я и не мечтаю.

Пожалуйста, вспоминай обо мне иногда, ладно?

Скоро ты закончишь университет и поступишь на работу в психиатрическую клинику. Прошу тебя, постарайся скрасить жизнь этим обездоленным людям. Надеюсь, там найдутся психиатры, у которых будет чему поучиться. Психиатры тоже ведь разные бывают. Взять, к примеру, профессора Сёити Аихару, который возглавляет клинику

Мацудзава и был назначен экспертом по моему делу, он прирождённый учёный, человек исключительно основательный и деятельный. В его клинике я имел дело с другими психиатрами, но все они ему и в подмётки не годились. У нас в тюрьме тоже есть психиатр, его зовут Тикаки. Он осматривал меня совсем недавно, когда у меня начались приступы головокружения. Он ещё молодой, но хорошо меня понял, что было очень приятно. Может, ты когда-нибудь встретишься с ним и сможешь расспросить обо мне и о тюрьме.

И ещё, было бы просто замечательно, если бы ты познакомилась с моей матерью. Я сейчас ей напишу о тебе.

Ой, уже одиннадцатый час. Мне сегодня дали часы.

Как же хочется спать! Где-то звучит песенка, которую обычно исполняют в день праздника девочек. Он совсем уже скоро. У меня нет сестёр, поэтому мне неведома радость приготовлений к этому празднику, когда достают кукол, расставляют их… Но песню я очень люблю.

Хочется спать, но ещё некоторое время я не буду ложиться, напишу матери, потом опять тебе, буду писать сколько смогу, мне хочется оставить вам письма, в которых я буду жить и разговаривать с вами. Матери и тебе мне писать легко, не надо готовиться, знай пиши обо всём, что только приходит в голову.



Светлый луг, заросший мискантом. Оказывается, на дне, на самом дне ночи, в преисподней, есть место, где так светло. Белые, похожие на снежные сугробы, куртины тянутся вдаль. Прекрасное кладбище, надгробий нет, да их и не надо, души в нетронутом виде воплотились в белые метёлки мисканта. Я совсем ещё маленький, мама тянет меня за руку, я ковыляю по золотистой траве, а в воздухе, как пух от одуванчиков, носятся души. Вспомнил. В детстве мама водила меня на могилу отца, куда-то на окраину Токио. В то время я ничего ещё не понимал и мир для меня был полон света.

А вот и наш дом на холме Тэндзин. На веранде в солнечном пятне играет с котятами мама. Задрав хвост трубой, гордо расхаживает Задавака, на коленях вертится шаловливая Кока, в стороне сидит оттеснённая Задавакой смиренница Нюня. Лица мамы не видно. Да я и не хочу его видеть, мне страшно. Юная мама — ей то ли шестнадцать, то ли семнадцать — сидит в мирном световом пятне. Задолго до моего рождения. Зову её — «Мама!», и тревога толстым металлическим обручем сжимает грудь. Зову ещё раз, она поворачивается, и оказывается, что это Эцуко. Смеющиеся глаза в рамке длинных ресниц. Я облегчённо вздыхаю. Как хорошо, что это Эцуко, а не Мино.

Иду играть на улицу. Перед домом ни души. Вхожу на территорию святилища Нисимуки Тэндзин. Никого. Жёлтые листья гинкго, помпезный памятник над могилой погибших воинов, за ним — миниатюрная Фудзи. Поднимаюсь вверх по вьющейся по склону тропе до самой вершины и оказываюсь перед маленьким святилищем, сквозь ворота-тории видна панорама квартала Синдзюку. Убедившись, что никто за мной не следит, пускаю в ход свой тайный дар и взмываю в воздух. Холм Тэндзин остаётся позади, я подлетаю к холму, на котором находится мой детский сад. Дома, электрички, высотные здания, весь район, в котором я родился и вырос, раскинулся внизу, как искусно и точно сделанный макет. Спустя некоторое время лечу обратно к холму Тэндзин. Уже виден второй этаж нашего дома. Сейчас влезу через окно в комнату Икуо, вот он перепугается! Осторожно, внимательно глядя себе под ноги, спускаюсь. Подлетаю к окну и влезаю внутрь, в кабинет Икуо. Там пусто, но в комнате рядом кто-то есть. Хочу заглянуть туда, и снова тревога обручем сжимает грудь. В соседней комнате темно, не видно, кто там. Я знаю, что должен молчать. Если произнесу хоть слово, произойдёт непоправимое.

Просыпаюсь. Чувствую себя немного бодрее, но всё равно хочется спать. Где-то в глубине сознания по-прежнему мелькают яркие картины детства. За сорок лет со мной много чего произошло, но начался мой жизненный путь именно отсюда — с холма Тэндзин. Именно эта точка земного шара отобрана специально для меня.

Натужное пыхтенье электричек, взбирающихся вверх по склону, пронзительный скрежет тормозов электричек, спускающихся вниз, шипенье сжатого воздуха. Зазывные крики торговцев тофу, бататами, курительными трубками. Особенно усердствует трубочник — он установил на своей тележке трубку и дует в неё, как в дуду. Тут появляется «бумажный театр», и я, зажав в кулачке монетку, бегу на представление. На тротуаре дети крутят волчки. В переулке школьники режутся в сотки. Но где же «бумажный театр»? Почему все самозабвенно играют, как будто и знать не знают о нём?

Переулок, другой, кружу по лабиринту, упираюсь в стену, сворачиваю, пролезаю между домами, сквозь дыры в заборах проникаю во дворы, бегу в сгущающемся сумраке. В сгущающемся сумраке бегу один, окутанный тусклой серой мглой… Кажется, меня опять сморило. Возвращаюсь в своё неуклюжее сорокалетнее тело. Трёхлетнему малышу в этом большом теле как-то неуютно, непривычно, он мечется, не находя себе места. Да ещё эти стены, невыносимая теснота одиночной камеры. Надо же было попасть в такое местечко! Вышвырнутый с холма Тэндзин сильным пинком чьей-то ноги, угодил прямиком в тюрьму. Мне нынешнему всё здесь чуждо. Явь ещё менее реальна, чем приснившийся сон.



Мама!

Твой сын снова вернулся. Твой непутёвый сын.

Я заснул, и мне снились детские годы. Холм Тэндзин, детский сад, школа, улицы Нукибэнтэн и Сака-но мати, искусственная Фудзи в святилище Тэндзин, на которой я так часто играл, — всё такое красивое, такое родное.

Я причинял тебе массу хлопот. В детстве я этого не сознавал, превратно толковал твои слова и поступки… Я ничего не желал понимать и в конце концов докатился до того, что совершил преступление. Ты всё терпела и ради меня, своего ребёнка, билась как рыба об лёд. Я понял это только на суде. Ты наняла для меня лучшего адвоката — Хироси Намики, ты познакомила меня с патером Шомом. Спасибо тебе за всё.

Что касается моего дела, то я один виноват во всём и свой приговор получил вполне заслуженно. Твоей вины тут нет никакой, ну просто ни капельки. Я нахожу некоторое утешение в том, что с самого начала настаивал на невиновности Ясимы и Фукуды, которые шли по делу как мои соучастники. Я очень рад, что им удалось избежать высшей меры наказания. Мне было горько вдвойне, когда я узнал, что ты ходила просить прощения у родных Намикавы, и его жена не пустила тебя даже на порог. Вдвойне, потому что, во-первых, я сам должен был пойти и не смог, и, во-вторых, потому что тебе пришлось перенести такое унижение. Мне никогда не забыть, какая ненависть горела в глазах этой женщины, когда я столкнулся с ней случайно во время суда. Не выдержав её взгляда, я опустил глаза и стал разглядывать её платье из толстой чёрной ткани.

Мама!

Прости меня, я причинил тебе столько горя.

И всё-таки приятных воспоминаний тоже немало, правда ведь? Беда соединила нас. Горечь испытаний, глубокие раны — сблизили нас. И в конце концов я вернулся под материнское крылышко.

Помнишь, лет десять тому назад какая-то новоявленная религиозная организация обратилась ко мне с предложением — мол, если я соглашусь принять новую веру, они тут же начнут добиваться моего помилования. Ты сразу, даже не посоветовавшись со мной, отказала им. Мне это было приятно. Ты поняла, что я открыл душу великому вовсе не ради какой-то сиюминутной выгоды вроде помилования.

А вот что касается апелляции и кассационной жалобы — тут наши мнения разошлись, помнишь? Я был согласен с вынесенным мне приговором, а потому возражал против подачи апелляции, а ты готова была уцепиться за что угодно (разумеется, в рамках закона), только бы спасти меня от смерти. В конце концов я покорился. И не жалею об этом. Если бы приговор был вынесен мне уже на суде первой инстанции, моя жизнь, скорее всего, оборвалась бы лет десять тому назад, и у нас с тобой так и не возникло бы таких задушевных искренних отношений.

У меня к тебе есть просьба. Я хочу, чтобы ты обязательно познакомилась с девушкой по имени Эцуко Тамаоки, с которой я переписываюсь уже около года. Когда я упомянул о ней на прошлой неделе, ты сказала: «Ты бы поосторожнее с женщинами». Но, уверяю тебя, к Эцуко это не относится, она совсем другая. Это она наполнила последний год моей жизни светом и радостью.

Я мечтаю, что когда-нибудь вы с Эцуко подружитесь, она станет тебе вроде дочери, вы будете встречаться и болтать обо мне.

Мама, желаю тебе доброго здоровья и долгих лет жизни. Я буду спокойно ждать тебя там. Вместе с отцом Шомом.

Очень спать хочется. Меня давно уже клонит ко сну. Я думал сегодня ночью вообще не ложиться, но против природы не пойдёшь, придётся покориться.

Спокойной ночи.



12.30



Я всё-таки решил лечь. Последний раз постелил постель, и теперь лежу на животе и пишу. Я люблю так лежать, так почему бы не доставить себе это удовольствие ещё раз? Вроде бы что тут такого — лечь в постель, а вот поди ж ты, выходит, это ни с чем не сравнимое наслаждение.

Эцуко, ты тоже ложись. Я спою тебе колыбельную.



Из сизого тумана торчит красная башня. Круглый верх и ни единого окошка, ни единого отверстия. Покрытые влагой стены скользкие, как слизистая оболочка. Я сбежал оттуда. Оглядываюсь — нет ли погони? Наверняка где-то там, в завивающемся воронками тумане, прячутся мои преследователи.

Меня держали в одной из каморок этой башни. Я плавал в формалине — бывший осуждённый, а ныне анатомический препарат — наглядное пособие для медиков. Но каким-то чудесным образом я вдруг ожил и сбежал от своих надсмотрщиков. Входная дверь оказалась открытой, и рядом никого не было. Я бежал сквозь плотный туман, плывущий над болотами, а потом взобрался на этот холм.

Скоро красная башня погрузилась в туман и исчезла. Чу! Чьи-то шаги. Ближе, ближе… Несколько человек в тяжёлых башмаках на шнуровке. Протискиваюсь в щель между стоящими на склоне домами и снова бегу. Вот только я абсолютно голый! Как быть, если меня кто-нибудь увидит? Всё равно продолжаю бежать, прячась за телеграфными столбами и мусорными баками.

Не понятно, день это или ночь? Солнца не видно, небо плотно затянуто тучами, окрестности тонут в полумраке. И с той и с другой стороны — дешёвые пансионы и разделённые на секции бараки, кое-где стоят кадки с цветами. Всё очень знакомо. Сворачиваю в переулок, пробираюсь задворками. Бренчанье сямисэна, новости по радио, детские голоса. Бегу сломя голову, стараясь никому не попадаться на глаза. Одинокий в своей неприглядной наготе, выброшенный из привычной человеческой жизни.

К счастью, мне удаётся незамеченным проскользнуть в ворота. Прохожу через кишащее микробами здание больницы и оказываюсь на площади с башенными часами. Циферблат часов, превратившись в огромное глазное яблоко, затянутое сеткой красных кровеносных сосудов, таращится на меня. А, вот и погоня подоспела. На каменную мостовую ложатся внушительные чёрные тени — группа мужчин, облечённых властью, надсмотрщики в мундирах.

Вбегаю в здание. Бесконечная лестница отвесно уходит вверх… Это снежное ущелье возле Цуругидакэ. Впрочем, нет, скорее лестница Иакова, сияющая белая лестница, ведущая в небо. По ней спускаются мои преследователи. Они в русских солдатских гимнастёрках, вооружены кинжалами и ружьями, надвигаются шеренгой, бесстрастные лица, вот командир выхватывает саблю, и все разом начинают палить из ружей, они идут вниз, как в том знаменитом эпизоде с одесской лестницей из «Броненосца Потёмкина». Падаю на землю и притворяюсь трупом, солдаты проходят прямо по моему телу, проходят, топча его ногами, и исчезают. Вскакиваю на ноги и бегу — в сторону, в нору, по коридорам, по лабиринту… Меня замечает один из солдат и стреляет вдогонку. Пуля попадает мне в голову, но совсем не больно: из дырки в черепе сыплется какая-то мука, будто из разорванного пакета. Собираю её в пригоршню — на вид — бобовая, пробую на вкус — отдаёт формалином.

Разжившись где-то студенческой формой, натягиваю её на себя и бреду по аллее. Наверное, я действительно похож на студента, во всяком случае, никто не смотрит на меня с опаской, прохожие просто не обращают на меня внимания. Налетает чёрный ветер. Пытаюсь стереть оставленные им следы носовым платком и вдруг вижу — рядом стоит Котаро Иинума. Он ничуть не изменился: те же мощные руки и плечи, тот же вялый жест, которым он отбрасывает упавшую на лоб сальную прядь. На его лице появляется странное выражение — то ли дружеская улыбка, то ли презрительная гримаса, он резко, словно желая схватить меня, протягивает руку, и мы обмениваемся рукопожатием. «Ты стал таким знаменитым! — говорит он, многозначительно подмигивая, и любезно добавляет: — И ничуть не постарел». «Небось, прошло уже лет десять?» — говорит он. «Шестнадцать», — поправляю я.

Мы садимся на электричку. В обшарпанном вагоне раскачиваются растрескавшиеся от сухости поручни, свисают клочьями рваные багажные сетки. Линия Энодэн. Вот поезд выныривает из туннеля, мы выходим и идём по вьющейся по холму дороге. Поднявшись по крутой лестнице, оказываемся у дома Иинумы. В холле с видом на море какая-то женщина играет на рояле. Тут же шумная, развязная компания из молодых мужчин и женщин, они пьют вино, пересмеиваются, режутся в маджонг… Мне становится жалко играющую на рояле женщину. Это Кикуно — младшая сестра Иинумы. Длинное, тонкое тело раскачивается на стуле. Доносится аромат духов. Женщина не оборачивается, но я всё равно знаю, что это Эцуко Тамаоки. Мы выходим в сад. На свисающем с рамы плюще — оранжевые цветы. Текома китайская, она цветёт в середине лета. «Ты прекрасно играешь на рояле». — «Да нет, куда мне до Кикуно». — «А я тебе говорю, что ты играешь лучше». Ветер усиливается, волосы Эцуко взлетают и сачком накрывают мне лицо. Её белое ушко оказывается прямо у моих губ. Дотрагиваюсь до него, она изогнувшись, отскакивает. Она знает, что в прошлом я был трупом, хранящимся в формалине, а ещё раньше — осуждённым, которого в конце концов казнили, а ещё раньше — убийцей. И, разумеется, ей это неприятно. «Я тебе противен?» — «Нет». — «Знаешь, я…» — «Молчи, я читала „Десять приговорённых к смертной казни" и знаю о тебе всё». — «Но в той книге я изображён слишком односторонне, мне хотелось бы, если, конечно, можно, чтобы ты прочла недавно изданную книгу „О зле"…» Я не успеваю этого сказать, потому что она предлагает: «Пошли к морю».

Маслянистые волны лижут берег. В песке — обрывки водорослей, какие-то щепки, больно впивающиеся в босые пятки. Я бегу вперёд, рисуя в воображении фигуру в купальнике, но, обернувшись, вижу женщину в траурном платье. «Садись в лодку», — распоряжается она, и я подчиняюсь. Да и как не подчиниться этому звонкому, чистому голосу, каждое слово отдаётся эхом в тёмной пещере моего тела. Лодка медленно движется вперёд, раздвигая тяжёлые волны. Стройный лодочник работает веслом, поскрипывают уключины, эта лодка — лодка мёртвых, а лодочник — Харон.

Время идёт, а лодка уплывает всё дальше и дальше, я успеваю свыкнуться с тьмой и тряской, но вот над будто залитым тушью горизонтом начинает светлеть небо. Рассвет — думаю я, и в тот же миг на меня нападает безотчётный страх. Ночь не должна кончаться. Одного жажду я — вечной тьмы.

Слепящая белизна постепенно захватывает всё большее пространство. Я пытаюсь спрятаться за женщину. Но её нет. Лодочника тоже нет, я один в пустоте. Совсем один, пронзённый острым жалом света.



Полумрак. Свет был всего лишь обманом чувств. Я лежу на жёстком тюремном матрасе в погруженной в сумрак камере. Стена, стена, стена. В окне, освещённом светом ртутной лампы, по-прежнему висит молочно-белое небо. К счастью, всё ещё ночь. Утром мне предстоит изведать неведомое. Где-то там, на краю утра, есть крутой обрыв, за которым свет уже не будет предвестником нового дня. У меня — впервые в жизни — будет только половина утра. Милая ночь! Мирное жилище!

Мне так уютно, так покойно в этих стенах. Бом-бом-бом — пугают меня часы. 3 часа 44 минуты. Протягиваю руку, чтобы их остановить. Но закрученная до отказа пружина не поддаётся. Бом-бом-бом — хохочут часы. В конце концов запихиваю их на самое дно картонной коробки, заваливаю сверху одеждой, и мне удаётся немного приглушить их тиканье. Всё ещё хочется спать. Мозг разбух, насквозь пропитанный усталостью. И всё-таки засыпать нельзя. Надо писать маме и Эцуко.



Встаю, сажусь за стол, пишу и вдруг осознаю — всё это мне снится. Снова откидываю одеяло, снова встаю. Начинаю писать письмо и опять понимаю — это во сне. Снящееся тело отделяется от реального, встаёт, садится за стол, реальное остаётся лежать на месте.

Какая-то сила поднимает меня в воздух. И стены, и пол вместе со мной набирают высоту, будто я еду в лифте. Резкими толчками продвигаюсь вверх. Стены и пол исчезают, а я, по-прежнему находясь в горизонтальном положении, продолжаю подниматься всё выше и выше. Одежда спадает с тела, я остаюсь нагим. С пустыми руками ухожу «туда», на «ту сторону». «Наг я вышел из чрева матери своей, наг и возвращусь». Меня охватывает радостное нетерпение — когда же наконец я окажусь в потустороннем мире? Поднимаюсь всё выше и выше, плаваю в вязкой тьме.

И вдруг — начинаю падать. Вниз, на дно тьмы, на дно гигантского колодца. Опять пришло это. Жалкий и несчастный, лежу в одиночной камере, стены выгибаются, кренится пол, я проваливаюсь, лечу в бездну. Падаю. Опускаюсь всё ниже. Пол уходит в стороны и исчезает, оказывается, он висел в пустоте, под ним ничего нет, ничего, что могло бы остановить моё падение в чёрную бездну. Внезапное прозрение — «потусторонний мир» всегда зиял прямо у меня под ногами.

Сжавшись в комок, как зародыш в материнской утробе, обдумываю технику приземления. Я должен как можно ловчее приземлиться на «той стороне». Внизу возникает холм Тэндзин, видны ряды домов. Тут я начинаю понимать, что это — просто продолжение недавнего сна. Прекращаю падать и пытаюсь взлететь. Надо подняться повыше, чтобы снизить скорость падения, так всегда делают космические корабли перед посадкой. В конце концов мне это удаётся, и я с наслаждением парю в небе, плаваю в жидком воздухе совершенно нагой — точь-в-точь зародыш в материнской утробе.

Вот и наш дом на холме Тэндзин. Через окно второго этажа проникаю в кабинет Икуо. Аккуратные ряды книг в шкафу, письменный стол. Крадучись, подхожу к двери, ведущей в соседнюю комнату, и прислушиваюсь. С той стороны кто-то есть. Через приоткрытую дверь протискиваюсь туда. Там висит полог от москитов — значит, сейчас лето. Под ним какая-то возня, я всматриваюсь, и во мне вспыхивает желание. Под пологом совокупляются мужчина и женщина. Молодой

Икуо наваливается сверху на молодую маму. Его желание стремительно нарастает, вот-вот прорвётся.



Проснулся. Какой странный сон. Из-за него от сонливости не осталось и следа. Я вернулся в явь.

Тёмно-синее небо начинает светлеть. На видном в окно крошечном клочке — ни облачка. Каркает ворона, где-то далеко лает собака. Доносится стук молотка, наверное, рядом строится дом и работы ведутся даже ночью. Автомобилей ещё не слышно. С каждой секундой небо светлеет всё больше. Сворачиваю матрас и сажусь.

Задумываюсь о маме и Икуо, но мысли разбегаются, слова остывшей, ни на что не годной золой осыпаются вокруг привидевшегося. Почему-то душу сжимает глубокая печаль. Господи, прости маму. Прости брата. Прости меня, грешного, увидевшего этот сон.

Открываю Библию и начинаю читать главу о Гефсимании. «Душа моя скорбит смертельно». «Вот, приблизился час». «Да будет воля твоя». «Настал час». Встав на колени, беру Молитвослов и начинаю читать «Господню молитву» и «Де Профундис». «Из глубины взываю к Тебе, Господи. Господи! Услышь голос мой».

Теперь небо серовато-голубое. Blue salvia. «Настал час». Залезаю на стол и напряжённо вглядываюсь в мир за прозрачным стеклом. Над высокой бетонной стеной возвышаются жилые дома, вдалеке — небоскрёбы, на крыше которых, словно пульсирующая кровь, вспыхивают и гаснут красные огни. Открываю окно, и холодный воздух врывается в комнату вместе со стуком молотка, словно забивающего гвозди в помост для казни. Вдруг из меня разом выплёскивается грусть, и пейзаж за окном расплывается. «Надеюсь на Господа, надеется душа моя, на слово Его уповаю…» Слова последней в этом мире молитвы подхватывает и уносит холодный утренний ветер. Вот и настало это утро. Звёздочка погасла. Каркают вороны. А воробьёв и голубей что-то не видно, могли бы сегодня и поторопиться. В кроне гималайской криптомерии закаркала ворона. Может быть, это моя старая знакомая прилетела проститься со мной?

Вчера патер Пишон причастил меня. Он так ласково сказал: «Такэо, всё произойдёт мгновенно. Тебе не будет больно». Открытая улыбка, какие бывают только у выходцев из южной Франции, погасла на его лице, в серо-голубых глазах светилось сострадание. Он сказал, что не сможет присутствовать на казни, поскольку не является моим официальным духовником, но со мной будет патер Катаяма. Ещё он сказал, что патер Катаяма вчера вместе с ним весь день молился обо мне. Это совсем ещё молодой патер, он обычно совершает рождественские и пасхальные мессы для верующих заключённых, я не так уж с ним близок, но отдаю дань его энергии и зычному голосу.



Отец Шом, вот и я отправляюсь в путь. Скоро я буду с вами. «Когда умножился грех, стала преизобиловать благодать». Да, теперь мне понятно, что казнь для меня — благодать. «Господь дал, Господь и взял; да будет имя Господне благословенно!»



Высотные здания стоят в ряд, отделяя ближний план от дальнего. В холодном воздухе белыми завитками — пар от дыхания. Этот воздух везде — он и там, где мама, и там, где Эцуко. Точно так же, как морская вода, соединяет нас с далёкими заморскими странами. Над водной гладью грусти лёгким паром поднимается радость.



Мама, доброе утро!

Сегодня — это «сегодня». Ты хорошо спала ночью? Я спал крепко, как младенец. Правда, перед самым пробужденьем мне снились всякие странные сны. Опять приснился холм Тэндзин. Да, всё-таки моя родина именно там. Теперь я ощущаю это особенно остро. Снилось мне и море, наверное, это было где-то возле Хаямы. Я плыл в лодке, но никак не мог разглядеть лица лодочника. В какой-то момент мне показалось, что это патер Шом. Во всяком случае, мне хотелось, чтобы это был он.

Как хорошо, что вчера нам удалось увидеться (вроде бы я уже об этом писал?). Но я готов писать об этом без конца. Я действительно был рад тебя видеть. И мне было очень приятно, когда ты сказала: «Ну почему я не могу пойти туда вместо тебя…» Ещё я всё время думал, как виноват перед тобой. Прости, что принёс тебе столько горя. Прости, что был таким плохим сыном.

Но хоть сегодняшнее испытание я должен встретить достойно. Я сам выбрал эту дорогу, и Бог простил меня. Вчера патер Пишон причастил меня и сказал: «Отойди с миром!» «С миром» — да, я полон решимости уйти легко и незаметно, усну и всё… Вроде как вчера — сидел-сидел, а потом как-то незаметно заснул.

Мама, береги себя. Меня беспокоит, что Макио всё время кашляет. Хорошо бы его жена побыстрее выздоровела. Старшему брату тоже желаю спокойной семейной жизни. И чтобы с Китаро не было никаких проблем.

Мама, проснувшись сегодня, я стал молиться за всех близких, и в первую очередь за тебя. Потом я от всей души поблагодарил всех.

Последний год я был действительно счастлив, можно сказать — это был самый счастливый год во всей моей сорокалетней жизни. Спасибо тебе.

Что ж, пора прощаться.

Прощай.

Вот сижу и думаю — не забыл ли я чего написать? Вроде бы теперь всё.

Прощай. Будь здорова. Живи долго.

Помолись за меня, чтобы душа отлетела легко, как пушинка.

Ещё и ещё раз — прощай.



Доброе утро. Сейчас половина восьмого.

Я только что закончил завтракать. На завтрак у меня был суп с морской капустой и маринованная редька. Поел с аппетитом — за ночь успел проголодаться, хотя вчера столько всего съел.

Подкрепился перед дальней дорогой. Через тридцать минут — в путь. Только что закончил писать письмо матери. Всё оставшееся время — твоё.

Что бы такое тебе подарить? Чётки я уже положил, вроде бы дарить больше нечего. Вокруг полный порядок, ничего лишнего.

Надел чистое бельё и твой тренировочный костюм. В кармане куртки твоё письмо и картинка с кошками. Ну-ка, взгляну ещё разок. Задавака, Нюня, Кока. Ха-ха-ха. Славные малышки.

Сегодня ясно и холодно. Вроде ветрено, но на первом этаже не поймёшь — сильный ветер или нет. И всё-таки я рад, что сегодня ясно. Специально для меня. Если бы, как вчера, лил унылый дождь, было бы невыносимо.

Встал затемно и всё время молился. И, к стыду своему, пустил слезу. Но плакал я не от жалости к себе, не от отчаяния. Я оплакивал само человеческое бытие, если можно так выразиться.

Мне жаль всех людей. И маму, и тебя, и братьев, и тех, кто будет присутствовать при моей казни, — всех-всех… Ведь всем дано лишь одно — либо умирать, либо убивать. Другого выбора нет. Грустно быть человеком. Надеюсь, ты меня понимаешь.

Ты ещё молода. В молодости смерть кажется такой далёкой, о ней и не думаешь. Молодые неприязненно относятся к старикам — дряхлеющим, болеющим, умирающим, иногда даже издеваются над ними… Они пребывают в плену иллюзии, что к ним смерть не имеет никакого отношения.

Но двадцать, тридцать лет пролетают в одно мгновение.

Пройдёт какое-то время, и ты тоже умрёшь. Это самое точное предсказание, которое можно сделать на будущее. Но если там, в потустороннем мире, есть хоть один человек, который тебя любит, смерть исполнена покоя и умиротворения.

Я пытаюсь представить себе, каков будет твой жизненный путь. Помни, куда бы он ни завёл тебя, я всегда буду тебя охранять. Когда тебе будет плохо, когда ты будешь страдать, вспомни обо мне! Сохрани в душе память о тех днях, когда ты переписывалась со странным человеком, осуждённым на смерть.

Эцуко! Постарайся не слишком сильно плакать. А то твои красивые большие глаза покраснеют и распухнут. Пусть всё идёт своим чередом.

Конечно, сегодня особенное утро, но если приглядеться получше — утро как утро. Нелепо думать, что оно чем-то отличается от других.

И всё-таки я слабый человек. Знаешь, мне ночью столько всего приснилось! Мы с тобой вместе плыли куда-то на лодке. В какой-то момент я понял, что это ладья Харона, и тут ты вдруг улетучилась… Наверное, бессознательно мысли всю ночь возвращались к сегодняшнему отправлению.

Ой, утренняя электричка! Сразу вспоминается детство — электричка проходила прямо мимо нашего дома. Во сне я становился всё меньше, превратился в маленького ребёнка, а потом в грудного младенца… Наверное, это проявление подспудного желания вернуться к тому состоянию, в котором я был до своего рождения, к состоянию, когда ничего ещё нет.

Кажется, уже взошло солнце. Я чувствую, как его лучи касаются крыш. Странно. Я наделён сверхъестественной силой, которая позволяет мне чувствовать то, что чувствуют дома, ощущать направление ветра, тепло солнечных лучей… Ну наконец-то! Воробьи прилетели. Наверное, скоро подоспеют и голуби.

Осталось десять минут. Я засунул было часы в картонную коробку, чтобы не смотреть на них всё время, но потом не выдержал и вытащил опять.

А весёлые ребята эти часы! Идут себе и идут, неугомонные, ничто их не волнует. Меня уже не будет, а они всё равно будут идти. Бесчувственные и очень педантичные ребята.

Ну что ж, пора кончать.

Эцуко, благодаря тебе я умру легко, со спокойным сердцем. Спасибо. А теперь — прощай! Ты должна быть счастлива! Ты должна искать своё счастье. Кто ищет, тот всегда находит. Прощай. Сейчас я машу тебе рукой. Шаги у двери. О, да там целая толпа! Прощай!

Такэо.


9

У главного входа застыли в ожидании два автомобиля и серый автобус конвойной службы с несколькими конвоирами внутри. На земле лежат длинные и резкие, словно выгравированные, тени. Автомобили то и дело поддают газу, словно бьющие в нетерпении копытами кони. У главного входа выставлен усиленный караул, всё это, вместе взятое, производит устрашающее впечатление.

— Холодновато! — Сонэхара надвинул на лоб фетровую шляпу и поднял воротник. Докторскую сумку, которая мешала ему это делать, услужливо подхватил фельдшер Сугая. — А вам, доктор, всё нипочём. Вы даже без пальто.

— Ну-у… — неопределённо протянул Тикаки. Он ездил на работу на машине, и пальто ему было ни к чему. Но сегодня утром действительно зябко. Надо было хотя бы свитер надеть.

— Ну что, кто в какой машине поедет?

— Вы, наверное, как обычно, с начальником тюрьмы? — спросил Сугая.

— Да ну, с ним я буду чувствовать себя слишком скованно. Лучше пусть он едет с начальником воспитательной службы, а мы отдельно. Как, доктор, согласны?

— Согласен.

— Ну что, по машинам? — Сонэхара открыл дверь задней машины и быстро влез внутрь. Сугая сунул вслед за ним его сумку. Тикаки думал, что он поедет вместе с ними, но тот повернулся и пошёл к автобусу. Он был самым молодым среди фельдшеров и шёл бравой походкой, широко шагая. Тикаки сел в машину и захлопнул за собой дверцу. Корпус машины сотрясался от порывов ветра, но внутри работало отопление и было тепло.

— Вот и он, — сказал Сонэхара.

По широкой лестнице главного входа спускалась группа людей. Впереди начальник отдела безопасности, его легко узнать по усам. За ним — патер в чёрной сутане, начальник тюрьмы, начальник воспитательной службы, с десяток конвойных и в центре — Кусумото в наручниках и с верёвкой вокруг талии. Все конвойные в полной боевой готовности с затянутыми под подбородком ремешками фуражек. На первый взгляд кажется, что эти люди идут сами по себе, но на самом деле они представляют собой сплочённый коллектив, объединённый заданным Кусумото темпом движения.

Кусумото выглядит совершенно так же, как во время их вчерашней встречи, на нём синий пиджак поверх тренировочного костюма. Такое впечатление, что он собрался на спортплощадку. Освещённый яркими солнечными лучами профиль дышит здоровьем, но в морщинках, собравшихся на висках, рядом с дужками от очков, затаилась усталость. Тикаки кивнул ему из машины, но Кусумото не смотрел на него, его напряжённый взгляд был устремлён на дверь автобуса. Глаза покрасневшие, наверное, он плохо спал. На лице — сосредоточенное выражение, будто все его мысли направлены на то, как бы не оступиться, поднимаясь в автобус.

Поставив ногу на ступеньку, Кусумото пошатнулся и, помогая себе скованными руками, попытался обрести равновесие. Тут же его ловко поддержал начальник отдела безопасности. После того как вся группа исчезла внутри, начальник отдела безопасности пригладил рукой пышные усы и огляделся вокруг, словно проверяя, не забыли ли они чего. Кусумото сел у окна слева. Сквозь забранное решёткой окно разобрать выражение его лица было невозможно.

Тщедушный начальник тюрьмы подошёл к машине, и его тут же, словно тараном, впихнул туда своим тучным телом начальник воспитательной службы. Центральные ворота с грохотом распахнулись. Выехал сначала автобус, за ним — вереницей — машины.

В этот момент какая-то похожая на монахиню старуха в раздувающемся чёрном пальто выскочила из-за столба и бросилась к автобусу. Все ахнули, полицейский оглушительно засвистел, но автобус, взвизгнув шинами, резко свернул, и старуха осталась стоять на мостовой живая и невредимая. Морщинистое неподвижное лицо стремительно уменьшалось и скоро скрылось из вида.

— Едва не попала под колёса!

— Интересно, кто это?

— Наверное, местная сумасшедшая.

— А может, мать Кусумото?

— Вряд ли.

— Нет, точно она. — Сказав так, Тикаки внезапно сам поверил в это. Может, до Кусумото долетел тот отчаянный прощальный привет, который посылала ему вдогонку одинокая чёрная точка?

Последние улицы в его жизни. Наверное, Кусумото сейчас жадно вглядывается в мелькающий за окном пейзаж. Предметы надвигаются на него, каждая мелочь исполнена глубокого смысла. Интересно, почему вдоль улиц всегда сажают платаны? Почему под деревьями столько сора — клочки бумаги, окурки? Краснощёкая девочка в матроске ждёт автобуса. Служащий читает газету. Бежит мальчишка в кроссовках. По людной улице катит странный автобус с зарешеченными окнами. Что это за автобус? Кто знает, может, полицейский, а может, тюремный. Видишь, какие маленькие окошки, решётки, люди в форме, а между ними один с опущенной головой — небось, преступник, которого только что арестовали! Перекрёсток. По переходу идут люди. И никто не знает! Никому и в голову не приходит, что совсем рядом, в автобусе, сидит человек, которого через час казнят. Ни постовой, который размахивает жёлтым флажком, регулируя дорожное движение, ни школьники с ранцами, ни люди, толпящиеся в булочной, ни полицейский, ни учитель, ни домохозяйка, ни банковский клерк, ни мастеровой, ни рабочий, ни безработный, ни плотник — никто не обращает на автобус внимания. Никому — ни людям, ни городу, ни утреннему свету — нет до него дела. Никому невдомёк, что это за автобус. Банк, парикмахерская, кредитное общество, парковка, кафе, зад моющей окна женщины, очки на девичьих носиках, грузовик, набитый какими-то железяками, такси, автобусы… Все эти предметы тесно связаны друг с другом, все они — составные части единого целого — жизни утреннего города, и только серый автобус с решётками не имеет к этой жизни никакого отношения. Он уже «по ту сторону». Его вроде бы и не существует. Во всяком случае, до тех пор, пока кто-то не обратит на него внимание. Тьма не имеет никакого отношения к этому светлому утру. Оно давно забыло о ночи. Но когда-нибудь люди узнают, что само существование утреннего света поддерживается кромешной тьмой. В конечном счёте Кусумото уже давно пребывает в «потустороннем мире», с того самого момента, как ему вынесли приговор. А он, Тикаки, говорил с ним так, будто тот принадлежит «этому миру»… Кусумото знал, что «потусторонний мир» есть не что иное, как «самодостаточная, обладающая внутренней целостностью и полнотой тьма». Выходит, и его собственное существование поддерживалось за счёт Кусумото. И тот для него, Тикаки, самый близкий друг. Гляди-ка, как накренился автобус под тяжестью самодостаточной тьмы! Вдруг раздался громкий смех Сонэхары.

— Что это вас рассмешило? — Тикаки смутился, ему показалось, что тот проник в его тайные мысли.

— Да начальник тюрьмы. Ну и видок у него! Бледный, ноги дрожат… Непонятно, кого должны казнить.

— А-а… — Тикаки неприятно поразило, что Сонэхара позволяет себе перемывать косточки начальству в присутствии шофёра.

— А вы не заметили? Он всегда так. Как только поступает распоряжение о приведении в исполнение, он делается сам не свой — каждый день ему снится виселица и он не может спать. Приходит в медсанчасть за снотворными и транквилизаторами, якобы желудок у него болит. Он что, к вам ни разу ещё не приходил?

— Нет.

— А ко мне без конца. Как только он является, я сразу смекаю — а, значит, скоро кого-то казнят. У него вечно нервишки пошаливают. Он ведь такой дотошный и пунктуальный, а тут — промашка за промашкой… Взять хотя бы самоубийства — ведь одно за другим — сначала в субботу, потом в воскресенье, дело неслыханное. В апреле будет полная замена всего начальства. А он здесь с прошлого апреля, так что продержался всего год.

— При прежнем начальстве было лучше, — заметил водитель. Он повернулся к ним, и из-под фуражки сверкнула седая прядь. — Прежний начальник прослужил четыре года, и никаких самоубийств не было и в помине.

— Это точно, — согласился Сонэхара и рассмеялся. — Прежний начальник был толстый, как боров, и в мелочи особо не вникал. Зато за провинности наказывал куда как сурово. Карцеры и дисциплинарные изоляторы при нём не простаивали. О кляпах и кожаных наручниках я уж и не говорю — использовал их на полную катушку. А нынешний начальник с заключёнными строит из себя человека гуманного, а с персоналом строг. В результате заключённые наглеют, моральная деградация, ну и соответственно. Так что ждите новых неприятностей.

— Вы думаете?

— Уверен. Он ведь раньше занимался научной работой, был сотрудником института правоведения. Изучал структуру исправительных учреждений, исполняющих наказания, занимался статистикой, тут ему не было равных, он даже составил «Белую книгу преступлений» или что-то в этом роде. В министерстве юстиции его считали ходячей энциклопедией по уголовно-исполнительному праву. Но в самих исправительных учреждениях он никогда раньше не работал, поэтому войти в положение простых служащих не может. Главврач его не терпит. Видите, даже сегодня не пришёл.

— А ведь точно, его не было.

— Он получил нагоняй из-за Итимацу Сунады и разобиделся.

— При чём здесь Сунада?

— А при том, что буянил во время казни. Расколошматил буддийский алтарь, духовника своего отшвырнул в сторону, стал вопить: «Спасите! Помогите!» Конвоирам с трудом удалось его скрутить и оттащить к эшафоту. И начальник тюрьмы считает, что виноват главврач, мол, негуманно было не давать такому легковозбудимому человеку транквилизаторов. Вроде бы Сунаду накануне казни осматривали.

— Да, это я его осматривал, — сказал Тикаки, невольно взглянув на свой забинтованный палец. Забытая было боль снова пронзила его, и одновременно мучительно сжалось сердце. Ведь это он не дал Сунаде транквилизаторов. А главврач ни словом не упрекнул его. В последнее время они часто спорили, и всё равно он выгораживал его, дерзкого юнца! Тикаки охватило какое-то странное, трудно определимое ощущение: не то раскаяние, не то обида.

— Вы? Вот уж никогда бы не подумал! — Сонэхара сказал это таким небрежным тоном, что тут же стало ясно — на самом-то деле ему давно всё известно.

— Да, это моя вина. Я неправильно оценил состояние Сунады.

— Ну, не думаю. Кстати, вы сами ведёте себя весьма странно.

— Я?

— Да. Никому в голову не придёт идти смотреть на казнь, это зрелище не из приятных.

— Вы считаете, что я иду смотреть? — тихо сказал Тикаки, у него уже не было сил сердиться. — Вы ошибаетесь. Видите ли, с одной стороны, я чувствую себя виноватым из-за этого инцидента с Сунадой, а с другой — Кусумото ведь тоже мой пациент…

— Это-то и странно. Обычно ни у кого не возникает желания присутствовать при казни своего подопечного. Надзиратели нулевой зоны и те стараются отвертеться. Взять хотя бы Фудзии, уж он-то знает всех своих заключённых как облупленных, но даже он никогда по своей воле не придёт на казнь. Ведь привести потом себя в порядок бывает очень трудно. А вы по собственной воле… Нет, вы не думайте, на самом-то деле я очень одобряю ваши действия. Казнь — событие государственного значения, одна из сторон нашей действительности. И коль скоро ты ненавидишь убийство, посмотреть на казнь — твой долг. Это точно так же, как, скажем, защитник животных должен хоть раз побывать на бойне. И дело вовсе не в том, чтобы выступать против смертной казни или призывать к отказу от употребления в пищу мяса, это нужно для того, чтобы научиться спокойно воспринимать реальность.

— И всё же… Наверное, это не так уж приятно…

— Сначала. Но со временем привыкаешь. И это привыкание само по себе чрезвычайно ценно. Я имею в виду привыкание к той реальности, которая именуется «человек».

— Вы хотите сказать…

— Я говорю о приближении к истине.

— А-а… — Не в силах уразуметь, что всё это значит, Тикаки отвёл глаза.

Движение становилось всё более оживлённым, скоро поток машин отделил их от автобуса. На путях, идущих параллельно улице, возник трамвай, тут же беззаботно задребезжал звонок переезда. По обеим сторонам дороги тянулись низкие деревянные строения, очевидно, они уже выехали на окраину. «Тюрьма К. где-то совсем рядом», — подумал Тикаки, и настроение у него окончательно испортилось.

Внезапно весь город ушёл куда-то вниз, и взору открылась широкая панорама. Машина двигалась по дамбе вдоль реки. Торговый квартал, окружавший их тюрьму, остался далеко позади, впереди виднелись глубокие складки горных отрогов Хаконэ и Тандзава, над ними сверкала вершина Фудзи. На фоне её гигантского конуса небоскрёбы казались совсем крохотными. Всё рукотворное ничтожно. Природное всегда несравненно выше. Кусумото сейчас тоже наверняка смотрит на Фудзи. Может быть, её величественная красота послужит ему утешением? «Здорово, правда?» — мысленно обратился к нему Тикаки.

Переехали через мост. Шоссе, спустившись с дамбы, пошло вниз, Фудзи скрылась из вида, а вместо неё перед глазами возникла тюрьма К. Очертаниями она напоминала чудовищную, атакующую свою жертву птицу, головой которой была башня с часами. Когда они выехали на узкую дорогу, идущую вдоль кирпичной стены, все остальные машины куда-то исчезли и колонна наконец воссоединилась. На большой скорости они проскочили по патрулируемой дороге и въехали на территорию тюрьмы. Проехав мимо административного здания и тюремных корпусов, миновав большие, покрытые ржавчиной — в такой яркий день она особенно бросалась в глаза — железные ворота, они оказались перед внушительным двухэтажным бетонным строением кубической формы.

Автобус и обе машины остановились у входа. Их встретили конвойные и какие-то мужчины в цивильном платье.

— Кто это?

— Начальник тюрьмы К., прокурор, а третий, который помоложе, секретарь. Во время приведения приговора в исполнение обычно присутствует начальство обеих тюрем. Ну ладно, пора за дело.

Подхватив сумку, Сонэхара быстрым шагом направился к входу. Тикаки последовал за ним. В это время из автобуса появилась знакомая группа людей. Кусумото — уже без наручников, — спустившись на землю, поднёс руку козырьком к глазам и посмотрел на небо. Потом вслед за начальником службы безопасности бодрой, деловитой походкой прошёл внутрь. «Не забудьте о секундомере», — напомнил Сонэхара Сугае.

Сонэхара и Тикаки вошли в здание последними. Коридор с белыми стенами напоминал больницу. Они поднялись по лестнице, прошли по другому коридору до конца и оказались в небольшом помещении, где уже собрались все остальные. Это было что-то вроде молельни, во всяком случае, у стены стоял буддийский алтарь, а на столике в центре комнаты — зажжённая свеча. Кусумото сидел перед патером, остальные кольцом стояли вокруг. Кусумото молился. Он читал «Господню молитву»: «Отче наш, Иже еси на небесех…» Пламя свечи, колеблемое дыханием многих людей, бросало красные и жёлтые отсветы на его щёки.

— И остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должникам нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого… Аминь.

— А теперь Хорал Второй. Прошу всех присоединяться, — сказал патер, поднимаясь. Он заранее раздал всем присутствующим отпечатанные на мимеографе слова хорала. Из-за плеча конвойного показалось лицо Кусумото. Очков на нём не было, покрасневшие белки под тяжёлыми веками блестели, как отполированные драгоценные камни.

— На Тебя уповаю, Господи, предаюсь Тебе душою и телом… Судьбу свою вручаю в руки Твои и ныне и присно и во веки веков…

Самым сильным был голос Кусумото. Его мягко вибрирующий тенор наполнял тесную комнату. Голос человека, готового к смерти. Слушать его было почти невыносимо, Тикаки с трудом удерживался, чтобы не заткнуть уши. Воздух постепенно сгущался, становился всё более вязким, клейкой массой обволакивал находившихся в комнате людей. Голос Кусумото навязчиво лез в уши, от него не было никакого спасения. В конце концов Тикаки удалось взять себя в руки. Сам он петь не мог.

Но вот пение закончилось. Тикаки невольно вздохнул. Патер перекрестил Кусумото, державшего в высоко поднятой руке серебряное распятие. Осенил крестным знамением отдельно его глаза, нос, рот, уши, руки. Потом он стал читать молитву, и Кусумото вторил ему. Это была длинная молитва.

На лицо Кусумото падала тень от носа, она то удлинялась, то сокращалась. По щекам одна за другой катились слёзы. Патер — полный седой человек — говорил тихим голосом, столь богато модулированным, что казалось — его устами говорит кто-то другой, находящийся в недостижимой дали. Но вот молитва закончилась. Оба глубоко вздохнули и хором возгласили:

— Упокой, Господи, душу…

Патер поклонился и отступил назад. Ярко вспыхнули люминесцентные лампы, белизна голых стен ударила по глазам. Человеческие фигуры, утратив способность отбрасывать тени, сразу стали скучными и плоскими. Вперёд вышел начальник тюрьмы.

— Кусумото, ты ничего не хочешь сказать?

Кусумото был бледен, как труп. На лице, черты которого заострились, как будто их уже коснулось окостенение, блуждала натянутая улыбка.

— Спасибо вам, святой отец. Вы сделали всё, чтобы проводить меня в последний путь как христианина, теперь я могу спокойно умереть. Я счастлив.

— Господин начальник, господа, благодарю вас за заботу. Простите, что из-за меня вам пришлось прийти сюда. Сожалею, что вы были вынуждены взять на себя столь малоприятную роль. Простите, что снова доставляю вам беспокойство. Теперь уже в последний раз.

Кусумото медленно обвёл взглядом всех присутствующих и глаза его остановились на Тикаки.

— А, это вы доктор? Вам тоже большое спасибо за всё.

Стоящий впереди отошёл в сторону, и Тикаки оказался лицом к лицу с Кусумото.

— Знаете, вечером после вашего ухода я чувствовал себя вполне прилично, но под утро заснул, и мне приснилось, что я опять проваливаюсь. Однако после того, как проснулся, ничего больше не было.

— Вот как? — внезапно охрипшим голосом сказал Тикаки. У него возникло ощущение, что горло забито вязкой мокротой. — Значит, вам всё-таки удалось уснуть… Я… рад…

— Спасибо вам за всё, доктор. — С этими словами Кусумото протянул ему правую руку. Пожав её, Тикаки отметил, что рука, так же как и вчера, была тёплой, мягкой и живой. Да и лицо было живым — подвижным и ясным, глаза блестели, не верилось, что несколько минут назад оно показалось ему лицом трупа.

— И вам, господин начальник, спасибо. — И Кусумото протянул руку начальнику тюрьмы. Тот, растерявшись от неожиданности, поднял было левую руку, но тут же поспешно заменил её на правую. Судя по всему, его бросило в пот, во всяком случае, лоб у него неприятно заблестел.

— Прощайте, — сказал Кусумото и низко склонил голову, адресуя поклон всем присутствующим. В тот же момент начальник тюрьмы, наморщив лоб, сделал быстрый знак глазами начальнику службы безопасности. Тот поднял правую руку, подавая сигнал. В тот же миг охранники, заранее ставшие с двух сторон от Кусумото, защёлкнули на его руках наручники и накинули верёвку на пояс, одновременно ещё один человек, подойдя со спины, белой тряпкой завязал ему глаза.

В центре стены беззвучно открылась дверца, обнаружив проход в соседнюю комнату. Неловко согнувшись, начальник службы безопасности пошёл вперёд, за ним двинулся Кусумото, поддерживаемый с трёх сторон — с боков и сзади — охранниками. Лишённый возможности видеть, он шёл осторожными шагами, нащупывая ногами пол. При этом он сохранял полное спокойствие и послушно шёл туда, куда его вели, походка была ровной, начищенные до блеска ботинки ступали уверенно и аккуратно.

Тикаки стоял впереди, и соседняя комната была ему прекрасно видна. Устройство точно такое же, как в тюрьме С., в Тохоку, где ему случалось бывать. В центре — прямоугольный помост, площадью полтора метра на метр. Прямо над ним — ворот, с которого спускается белая верёвка. Один охранник держит её свободную часть под мышкой, другой придерживает петлю на противоположном конце у металлического кольца. Длина верёвки тщательно выверяется с учётом роста и веса осуждённого. После падения тело должно повиснуть на расстоянии тридцати сантиметров от помоста, иначе нельзя рассчитывать на должный результат. Ещё двое сжимают какие-то рукоятки, похожие на ручной тормоз автомобиля. Должно быть, одна из них приводит в движение механизм помоста.

Охранник со скрежетом закрыл соединяющую комнаты дверь — так в крематории задвигают створку камеры для сжигания. «Сейчас начнётся», — подумал Тикаки и попытался представить себе, в каком порядке всё будет происходить. Но не успел — раздался страшный грохот, как будто на дом обрушился гигантский молот. Что это, подумал он, слишком рано, наверное, это только репетиция, самое главное — впереди. Однако люди, до сих пор хранившие гробовое молчание, вдруг — словно закончилось представление — зашумели, заговорили, задвигались.

— Пошли, — скомандовал Сонэхара. Неизвестно когда он успел переодеться в белый халат, на груди у него висел стетоскоп, в руках болтался тонометр. Раздвигая охранников, он поспешно прошёл вперёд, и Тикаки последовал за ним.

Дойдя до конца коридора, они свернули налево и вышли на небольшую площадку, откуда вела вниз широкая лестница. На площадке стояли три складных стула. На них тут же уселись начальники тюрем и прокурор. Оглянувшись, Тикаки заметил, что начальник воспитательной службы и священник не последовали за ними, а пошли обратно к выходу. Тикаки заколебался. Однако потом всё-таки принял решение увидеть всё до самого конца и встал рядом с прокурором. За их спинами выстроилась охрана. Сонэхара вприпрыжку сбежал вниз по лестнице, освещённой бьющим в окно солнцем и почему-то напомнившей Тикаки аудиторию, где им читали лекции по клинической медицине. Внизу уже стоял Сугая с секундомером в руке. Сонэхара прошёл вперёд и медленно раздвинул в стороны белый занавес. Он двигался с рассеянной небрежностью, словно там, за занавесом, была сцена кукольного театра и он давал сигнал к началу представления. Но за занавесом обнаружился человек, висящий на серебристой верёвке.

В нём не было абсолютно ничего от того человека, с которым он только что разговаривал. Перехваченная верёвкой шея, тяжело свисающая на грудь мёртвая голова, а ниже — туловище с четырьмя конечностями, ещё живыми, судорожно извивающимися. Совсем как пойманная и вытащенная на берег рыба.

За счёт возникшего при падении ускорения шейные позвонки переломились и сознание он потерял мгновенно, но тело до сих пор отчаянно цеплялось за жизнь. Грудная клетка поднималась и опускалась в тщетных потугах дышать. Руки дёргались, словно пытаясь за что-нибудь ухватиться, ноги вытягивались и сокращались в поисках твёрдой почвы. Наручники и ботинки свалились — скорее всего, это произошло при падении, — поэтому руки и ноги двигались совсем как живые.

Вскоре яростно сокращавшиеся мышцы расслабились, конечности вытянулись и только мелко подрагивали. Верёвка, неистово раскачивавшаяся взад-вперёд, влево-вправо, повисла вертикально вниз и начала медленно вращаться. Висящее тело повернулось лицом к сидящим. Бледная кожа, покрытая мелкими капельками пота. Словно раздавленные, глаза судорожно подёргиваются, из открытого рта торчит кончик отвердевшего языка. По подбородку блестящими струйками стекает слюна. Лицо, ранее одушевлённое присутствием души, утратило благородное выражение. Теперь его черты с предельной откровенностью выражают одно — плотскую муку.

Дождавшись удобного момента, доктор Сонэхара снял с повешенного пиджак, засучил рукав тренировочного костюма и определил частоту пульса. Затем надел ему на руку манжету тонометра. Даже эти простые действия были сопряжены с большими трудностями — тело вращалось, словно пытаясь избежать врачебных манипуляций. Подкачав воздух в манжету, Сонэхара приложил к руке фонендоскоп. Сугая записывал результаты в блокнот. И пульс и артериальное давление измерялись несколько раз. Сонэхара выполнял свою работу с отменным усердием, деловито вертя лысой головой, воротничок его халата намок от пота. Он был преисполнен сознанием значимости своих действий — именно то, что он делал, было в данный момент самым важным. Даже начавшие было шептаться охранники почтительно замолчали и внимательно следили за тем, как продвигается дело.

Но вот пульс, очевидно, перестал прощупываться. Сонэхара быстро обнажил повешенному грудь и, приложив к ней стетоскоп, попытался уловить последние слабые удары сердца. Потом кивнул. Сугая нажал на кнопку секундомера.

Поклонившись сидящим на верху лестницы начальникам и прокурору, Сонэхара громко доложил:

— Конец наступил в 9 часов 49 минут 20 секунд. Время с момента казни до наступления смерти — 14 минут 15 секунд.

Стоявшие за спиной у Тикаки охранники сбежали вниз по лестнице. Откуда-то возник начальник службы безопасности. Внесли гроб, тело сняли с верёвки.

— Благодарю, — поклонился начальник тюрьмы своему краснолицему коллеге.

— Ну, сегодня всё прошло как по маслу, — бодро откликнулся тот.

— На прошлой неделе пришлось-таки попотеть. Крепкий попался орешек.

— А сегодняшний, видимо, полностью смирился со своей участью. Наверное, не просто ему было так держаться.

— Он верующий, именно это облегчило нашу работу.

— Я заметил, что вы немного растерялись, когда он захотел пожать вам руку?

— Да, стало как-то не по себе, это ведь всё равно что жать руку покойнику.

— Нынешний министр лепит указы один за другим, оглянуться не успеваешь…

— Я вам больше скажу, — понизил голос начальник тюрьмы. — На этой неделе будет ещё один. Сегодня утром как раз пришла бумага.

— И кто на сей раз?

— А тот, который, знаете… — Тут начальник осёкся, заметив Тикаки. Он явно не ожидал увидеть рядом кого-то из врачей.

Он отвёл начальника местной тюрьмы в сторону, и они продолжили тихонько шептаться. Тут за прокурором пришёл секретарь, и он поднялся со стула. У него было неприятно неподвижное, лишённое всякого выражения лицо. Во время казни Тикаки украдкой поглядывал на него, ему хотелось понять, что чувствует человек, когда-то настоявший на вынесении Кусумото смертного приговора, но ему так ничего и не удалось прочитать на его лице.

Прокурор издалека поклонился начальникам обеих тюрем. Они прервали свой разговор, и все трое, переговариваясь и кивая друг другу, вышли.

Начальник службы безопасности руководил действиями охранников. Тело было обмыто, положено на циновку и завёрнуто в приготовленный заранее саван. Начальник службы безопасности лично поднял труп и, натужно крякнув, переложил его в гроб. Затем пригладил покойнику волосы и поправил лицо. Руки скрестил на груди. Время от времени он бодро покрикивал: «Ну же, ещё немного!», «Ещё чуть-чуть — и конец!» Наверное, ему казалось, — перестань он покрикивать, охранники мигом бросят заниматься этой неприятной работой и сбегут.

Обыскивающий карманы пиджака охранник доложил:

— Господин начальник, посмотрите-ка, что у него было в кармане.

— Ну-ка… — Начальник отдела безопасности взял протянутые ему предметы. — Это вроде бы фотография его мамаши. А это письмо от какой-то женщины. А это ещё что за рисунок? Надо же, кошки! В общем, ничего ценного. Сожгите вместе с одеждой.

— Постойте, — крикнул Тикаки и быстро спустился по лестнице. — Вы не отдадите их мне?

— А, это вы, доктор? Зачем вам они?

— Да просто так, на память.

— Неприятно же, они пропитаны потом покойника!

— Ничего.

— Ну раз ничего, то берите. — И начальник с недоумением воззрился на Тикаки, словно говоря: ну ты, братец, и чудак.

Тикаки взял у охранника оставшиеся от покойного вещи. Они действительно были влажными от пота. Письмо оказалось от Эцуко Тамаоки. Картинка с кошками тоже была подписана её именем. Значит, именно с этой девушкой Кусумото и просил его встретиться. И это она заговорила с ним на семинаре по криминологии. Значит, их судьбы как-то связаны. Он взглянул на забавную картинку, и ему вспомнилось смешливое лицо студентки, совсем ещё юной, похожей на старшеклассницу. Краска на спинке у кошки, которая, задрав хвост и выпятив грудь, победоносно взирала на мир, расплылась от пота. Но остальные две были в полном порядке. Надо обязательно отдать девушке эту картинку, подумал Тикаки. Она наверняка была очень дорога Кусумото, раз он взял её с собой. Конечно же, надо будет выполнить просьбу Кусумото и встретиться с Эцуко Тамаоки. Им есть о чём поговорить. Ведь тот Такэо Кусумото, которого знал он, и тот, которого знала она, это два совершенно разных человека. Пусть она расскажет ему о своём Кусумото… «Он человек исключительно душевный, с хорошим чувством юмора, похожий на простодушного ребёнка». А это что? Какая-то скомканная фотография… Пожилая женщина, сидящая за письменным столом. В глазах — некоторое сходство с самим Кусумото. Тикаки ощутил укол в сердце. А ведь это та самая старушка, которая стояла у ворот тюрьмы.

Тем временем охранники закончили возиться с трупом, оставалось только накрыть гроб крышкой. Начальник службы безопасности скомандовал:

— Стройся!

Тикаки, которому было неприятно заглядывать в гроб, до сих пор стоял поодаль, но тут, словно его притягивала какая-то неведомая сила, подошёл поближе.

— Минута молчания.

Черты Кусумото, совсем недавно ещё искажённые мучительной гримасой, разгладились, теперь это было лицо спокойно спящего человека. Оно даже порозовело, как будто кровь после смерти распределилась по нему более равномерно, и казалось живым. Ставшие мягкими губы приоткрылись, между ними белела полоска зубов, казалось, он хотел что-то сказать… Тикаки и раньше сталкивался со смертью, но то были его пациенты, предельно изнурённые болезнью, теперь же он видел перед собой свежее, цветущее лицо. Такую смерть он отказывался принимать. Смерть не должна выглядеть так, это противоестественно.

К глазам подступили слёзы. Ему показалось, что губы Кусумото еле заметно шевельнулись: «Вы всё ещё не понимаете, доктор? Я ведь и вправду счастлив». Тикаки молитвенно сложил ладони перед грудью.

— Вольно! — бесстрастным и бодрым голосом скомандовал начальник службы безопасности.

Застучали молотки.

— Давайте, ребята! Придётся поднатужиться, он тяжёлый, — сказал начальник и первым взялся за гроб. Откуда-то возникли люди в чёрных костюмах с чёрными галстуками и принялись помогать. Наверное, работники погребального агентства.

Гроб поплыл по коридору. Из-за угла вдруг появился Сонэхара в пальто и фетровой шляпе, улыбаясь своим щербатым ртом. Он всегда так улыбался, когда собирался сказать что-нибудь занятное.

— Нет, ну вы представляете, сегодня этот идиот превзошёл самого себя! Он не включил секундомер! Когда бабахнуло, он нажать-то нажал, но, видно на нервной почве, перестарался и машинально нажал ещё раз. Я его спрашиваю, сколько минут, а оказывается, стрелка стоит на месте. Ну я, конечно, в шоке, заставил его снова нажать, но что толку, в общем, сегодняшние данные ни к чёрту не годятся. Мне удалось как-то выкрутиться, рассчитав время по своим часам, но вы представляете, что со мной было? Аж холодный пот прошиб!

У центрального входа загружали гроб в сверкающий чёрный санитарный автомобиль. Прокурора нигде не было видно, у машины стояли только начальник тюрьмы, начальник воспитательной службы и начальник службы безопасности.

Мужчины в чёрном закрыли заднюю дверцу машины и одновременно поклонились.

— Неужели даже здесь прибегают к услугам погребального агентства?

— Да нет же. — Сонэхара снова расплылся в улыбке. — Это машина из университета. Ну да, с кафедры анатомии медицинского факультета университета Т. Кусумото приступает к выполнению своих новых обязанностей.

У Тикаки опять заныл указательный палец. Поглаживая его, он проводил взглядом сверкающую на солнце машину, медленно уплывающую туда, где крутился небольшой смерч. Там, за железными воротами, раскинулся пронизанный светом город. Машина, поблёскивая окнами, исчезла вдали, растворилась в городских кварталах.






Координатор проекта Мицуёси Нумано

Кага, Отохико

К 8 Приговор / пер. с яп. Т. Л. Соколовой-Делюсиной. — СПб.: Гиперион, 2014. — 864 с.

ISBN 978-5-89332-217-0


Загрузка...