Новоднепровский прокурор производил впечатление человека малоинтересного, в общении даже скучного. Привыкнув, видимо, к превратностям человеческих судеб, он избегал обсуждать их на людях. Но и не мог расстаться с мыслями о тех из них, что занимали его в служебное время.
Когда мы познакомились с ним несколько лет назад в компании, которую я для себя обозначил как спасенное поколение — не потерянное, не пропавшее, не погибшее в войну, а по малолетству отправленное в эвакуацию, — среди всех нас он оказался самым молчаливым. Мы вспоминали военное детство, оставленное в тысячах километров от родного городка, голодное, по-мужски ответственное, хотя снаряды до нас и не долетали. Они взрывали землю там, где мы родились и где должно было пройти наше детство.
И теперь мы говорили об этой земле, куда вернулись грамотными, с дипломами, вернулись, чтобы здесь стать отцами. За полтора десятка послевоенных лет мы многое успели сделать для родного города. Восстановленного, растущего вверх и вширь, дающего стране руду, кокс и металл. Мы говорили о том, каким он остался в наших детских воспоминаниях и каким мы, именно мы, молодые строители, металлурги, портовики, врачи, хотим сделать его.
А прокурор Привалов молчал. Я запомнил с той первой встречи лишь одну его реплику: «А у нас в эвакуации еды было вдоволь». Он произнес ее, словно ни к кому не обращаясь. Лишь спустя много дней, когда вдруг вспомнились эти его слова и тон, мне показалось, что в них было какое-то чувство стыда или вины. Но было ли? Может быть, мне действительно только показалось. Разве он виноват, что его военное детство прошло на оборонном заводе, где директорствовал Привалов-отец, на заводе, который нельзя было не кормить, ибо он снабжал фронт снарядами?
До недавнего времени мы виделись так редко, что знакомство наше иначе, как шапочным, и назвать было нельзя. Но вдруг болезнь — совсем нестрашная, а достаточно неприятная: раздражение на коже правой руки — стала все чаще и чаще приводить его в яруговскую больницу, точнее, в мой кабинетик. Едва ли не каждое утро я теперь делал ему перевязку, и почему-то самое простое решение — дать ему домой это необходимое снадобье (мазь, рецепт которой мне подарил бывалый флотский фельдшер, судьба свела меня с ним в областной больнице, где я стажировался, учась в институте) — ни мне, ни прокурору не казалось естественным. Напротив, утренние свидания постепенно превратились в потребность для нас обоих, хотя беседы наши и не выглядели задушевными — больше к ним подошло бы определение «умные разговоры». Так или иначе мы все лучше узнавали друг друга. И меня уже не удивляло, что человека, который мне прежде был известен как человек с железной нервной системой, зацепила болезнь, возникшая, безусловно, на нервной почве.
В то памятное утро, несмотря на очень уж ранний час — я едва успел сдать дежурство в больнице, — прокурор был у меня в кабинете. Натягивая рукав сорочки на забинтованное предплечье, унылым взглядом смотрел он в окно на старый яруговский парк. Корявый, медленно умиравший каждой осенью, ждущий помощи от людей и каждой весной зовущий их на помощь. Люди не слышат, как их зовут деревья. И парк умирает. Нынешней слякотной осенью, похоже, умрет навсегда.
Властно затрещал телефон, призывая к себе.
— Это мне, — быстро сказал прокурор, забинтованной рукой схватил трубку. Безусловно, он ждал звонка. Такая у него профессия, что всегда надо быть готовым к неожиданному звонку. Впрочем, врач — тоже такая профессия.
— Слушаю. Ну да, я. Докладывайте. — Голос его был по-утреннему свеж и ровен. Слушая, он взглянул ка меня как-то странно, загадочно, смутил и насторожил своим взглядом. — Понятно. Еще что? А это где? Так. Понятно. — Теперь прокурор нахмурился и, как мне показалось, на мгновение даже закрыл глаза, тряхнул головой, словно отказываясь от чего-то. — Еще? Ты с ума сошел. Так. — Он совсем уж странно вздохнул — так дышат при одышке или после стайерской дистанции. — Как ты назвал его? Повтори членораздельно: фамилию, имя, отчество. Ну и ну! Опознали? А как у него документы? Понятно, не фальшивые, но чужие. Выехали? Прекрасно. Нет, нет, я подъеду. Сейчас же.
Привалов медленно, медленно, медленно опускал трубку на аппарат.
— Скажите мне, доктор…
Я молчал, и пауза затянулась.
— Вы мне скажите: вам что-нибудь говорит такая фамилия — Сличко?
— Сличко? Мне? Вроде бы никогда не слышал.
— А если покопаетесь в памяти?
— Да нет… Бесполезно. Не слышал я никогда.
— В таком случае я прошу, чтобы вы поехали со мной. Смена ваша кончилась, тут без вас управятся. А мне вы можете помочь.
Как быстро, стремительно он принимал решения. Но я ведь должен был понять.
— Это связано с моей профессией?
— Нет… — Он искал слова, чтобы убедить меня не отказывать его просьбе. — Нет, не с профессией. Но с общественным… или с человеческим долгом. Поспешим, доктор, а? Машина ждет. Наберитесь терпения и спокойствия. Хорошо?
Я уже говорил, что до недавнего времени знал Привалова поверхностно. При встречах у кого-либо из наших общих знакомых не водились разговоры о делах служебных. Так что и на наших утренних свиданиях прокурор до сего дня о своей работе не заговаривал. Однако хватило нескольких минут, чтобы просьба Привалова перестала казаться мне удивительной. Конечно, наивно было даже предполагать, что могла понадобиться помощь столь узкого специалиста, как дерматолог. Но за полтора послевоенных десятилетия мы уже привыкли — я об этом тоже говорил — ответственность за все, что происходило в городе, делить на всех. Вот почему упоминание Привалова об общественном — но почему-то и человеческом? — долге я и не подумал воспринять как упрек за мою нерешительность. Однако понял, что он пока не может или по каким-то причинам не хочет сказать мне больше, чем сказал.
Три смерти в одной семье в течение одной ночи. Даже для прокурора, ко всему, видимо, привыкшего, это многовато. Что же говорить обо мне? Кому-то может показаться странным, но за шесть лет учебы в мединституте и за немногим больший срок врачебной практики я сталкивался как раз с тремя смертями.
Приваловские дела ворвались в нее без спроса. Впрочем, так всегда в жизнь врывается смерть. Без спроса.
В одной из заводских лабораторий «Южстали» отравилась девятнадцатилетняя девчонка. Вопросы, которые задавал Привалов лаборанткам, казалось, не имели большого значения. Обстоятельствами ее смерти уже занимался сотрудник угрозыска.
Но он проявлял какой-то иной интерес к погибшей девушке. Не следовательский. Нет, и не личный. Просто профессиональное любопытство? Он сдержан, скрытен, суховат, но не до такой же степени.
Лаборантки постоянно имели дело со всякого рода ядовитыми веществами, однако до сих пор ни одной из них не приходило в голову употребить какой-либо яд во вред себе. Она же — маленькая, пухленькая — лежала, скрючившись, возле урны на полу, вымощенном метлахской плиткой. К телу до прибытия группы угрозыска не притрагивались. Никто, понятно, не видел, когда она приняла яд.
Судебно-медицинский эксперт, приехавший вместе с сотрудником угрозыска раньше нас, докладывал теперь Привалову свои предварительные выводы. Его голос выдавал удивление, досаду, но никак не спокойствие, которое я ожидал встретить у коллеги, чья медицинская специальность всегда представлялась мне необычной, так как она совершенно не связана с лечением людей. Нет, я не замечал у эксперта необходимого спокойствия, которое должно было, казалось, быть для него привычным. Почему-то он несколько раз повторил, что только тщательнейший анализ покажет, в отравлении ли дело.
После всякого рода формальностей тело перенесли на топчан. Привалов вглядывался в лицо моего коллеги. Видимо, поведение эксперта удивляло и прокурора: отравление ведь было совершенно очевидным. Вдруг Привалов приказал:
— Очистить помещение от посторонних.
Сопровождавший нас милиционер, которому, по-моему, тоже было не по себе, занялся выдворением девчонок и даже для седовласой женщины, руководившей лабораторными работами в ночной смене, не сделал исключения.
— Она беременна, — сказал эксперт. Вот, оказывается, почему он не откровенничал при посторонних. — Месяца четыре… может быть, пять…
— Очередная любовная драма, — безразлично откликнулся фотограф. Вот кого ничто не трогало. Профессионал?!
— Не думаю, — резко буркнул Привалов.
Гораздо позднее я понял, о чем он думал с той первой минуты, когда ему сообщили обо всех трех событиях. Понял и то, почему прокурор с самого же начала активно включился в расследование, а не стал дожидаться выводов угрозыска.
Но тогда в экспресс-лаборатории конвертерного цеха «Южстали» я вопросительно смотрел в его лицо, а он меня и не замечал.
— Смерть наступило под утро, — теперь уже четко повторял свои выводы эксперт. — Смерть совсем не мгновенная. Ее наверняка тошнило. Она успела дойти до урны. В какой-то надежде. Но надеяться ей уже было не на что. Это же дихлорэтан. Умерла между пятью и шестью часами утра. Не раньше и не позже.
— Прошу вас о результатах экспертизы сразу же сообщить мне, — сказал Привалов. — Мы поедем дальше. Это ведь еще не все.
«Волга» доставила нас на Микитовку, когда-то пролетарскую окраину Новоднепровска, теперь же один из городских и добротно отстроенных одноэтажных районов.
Крутой переулок, как это нередко бывает, вовсе не был крутым. Он лишь одним концом выскакивал дугой из Микитовской улицы, разрезавшей Микитовку пополам. Другим же концом он упирался в пустоту: дальше ровная земля обрывалась, и в овраге с отвесными берегами вилась речушка, делившая сам Новоднепровск на две части — старую, где мы находились, и новую, откуда только что приехали.
По правой стороне переулка домов не было. Когда-то тут работал железоделательный заводик, в войну его разрушили, и остался лишь длинный кирпичный забор. По левой же стороне ровно и плотно шли дома.
Дом, в который мы заявились, стоял последним в ряду. И это почему-то добавило делу какой-то наивной таинственности.
Итак, в цеховой лаборатории между пятью и шестью часами утра, если верить эксперту, отравилась девятнадцатилетняя Люба Сличко. А здесь, в комнате за кухней, в своей постели мертвой лежала Павлина Назаровна Осмачко, тетка той девушки, родная сестра ее покойной матери.
— Я пришла с ночного дежурства, — безучастно повторяла прокурору свой рассказ старшая племянница покойной. — Заглянула в ее комнату, а она… с подушкой на голове… Ее задушили. Кто, зачем?
Она много раз шепотом повторяла это слово: «Зачем, зачем, зачем?..» Повторяла, когда прокурор уже и не спрашивал ее ни о чем. Спустя какой-то час после того, как она обнаружила в своем доме убитую тетку, молодая женщина узнала о самоубийстве младшей сестры. Что ж удивительного в ее гипнотическом состоянии? Странно еще, что она вообще способна отвечать на вопросы.
Эта старшая племянница, Софья, работала в гинекологическом отделении нашей больницы. Я сразу узнал ее, но вот фамилию вспомнил не сразу. Софья, Софья… да, Осмачко же. А Люба была Сличко. Но прокурор говорит, что они сестры родные, значит, у старшей фамилия матери, а у младшей, выходит, — отца. Я действительно никогда не слышал, как и сказал Привалову, фамилии Сличко. Но почему его это так интересовало, и при чем тут вообще я?
За всеми подобными размышлениями я не обратил внимания на приезд медицинского эксперта, а он, оказывается, уже присоединился к Привалову.
Осмотрев комнату за кухней, прокурор прошел в другую комнату и, словно отпрянув, шагнул назад. Комната сверкала чистотой, и лишь несколько аккуратных следов, оставленных на полу сотрудником угрозыска, побывавшим здесь до нас, как бы от имени хозяйки укоряли. Но и настораживали.
— Нет, ее не убивали, — заключил эксперт, осмотрев покойную хозяйку дома. — Она умерла своей смертью. Сердечная недостаточность, это точно. А подушка? Она ни при чем. Ищите, думайте, — добавил он, обратившись почему-то ко мне. Вероятно, потому, что постеснялся бы давать такой совет Привалову.
— Экспертиза покажет: убивали или нет, — буркнул прокурор. Вдруг и он тоже повернулся ко мне, совершенно тут неуместному человеку. — Все это к вам отношения не имеет. Но то, что увидите дальше, — имеет. Не все сразу, потом узнаете — спешить уже некуда.
Эксперт между тем установил, что смерть хозяйки дома наступила поздним вечером, вероятно, около одиннадцати часов. «Двадцати трех», — конечно, сказал он.
— Кто еще живет в этом доме? — спросил Привалов.
— Сейчас никто, — быстро ответила Софья. — Я… то есть. Сейчас я.
— Кто жил до прошедшей ночи? — Голос Привалова звучал резко, недружелюбно. Меня не так поразил вопрос прокурора, как та определенность, с какой он требовал от нее ответа.
— Мы… Тетя Паша… мы так ее звали… она воспитала нас. Мама умерла еще в сорок шестом. И Любочка жила, — сквозь слезы добавила Софья. А мне вдруг пришла в голову мысль: знала ли старшая сестра о беременности младшей, к кому могла Люба обратиться, как не к сестре, работавшей в гинекологии?
— Еще кто? — не обращая внимания на ее слезы, безжалостно настаивал прокурор.
— Еще Верка. — Софья успокоилась быстро. — Вера жила. Сестра. Она позавчера ушла из дома. Пришел парень, с которым она… ну, живет… и забрал ее вещи. Тетя Паша сама ему помогала собирать.
— Что за парень? — спросил Привалов.
— Гришка Малыха. Он в порту работает. В бараке там живет. В общежитии. Летом плавает, а сейчас… не знаю, что делает.
— Кто еще?
— Надька, — испуганно взглянув на прокурора, она опять поправила себя: — Надя. Тоже сестра. Нас четверо. Было четверо, — уточнила она, снова вспомнив о Любе, но на этот раз удержалась от слез. — Надя тоже ушла. Тоже в тот день.
Я продолжал задавать себе вопросы. Что же происходило в этом доме, если из него уходили люди? Выходит, уходили, чтобы остаться в живых? Чего же Люба-то не ушла?
— Кто еще? — продолжал безжалостно требовать прокурор. — Кто еще здесь жил, я вас спрашиваю?
И наконец Софья выдавила из себя:
— Он.
— Он. Ваш отец Прокоп Антонович Сличко?
— Да.
Прокурор быстро и, кажется, вопросительно взглянул на меня. Но еще раз повторяю, что с этой фамилией я действительно столкнулся впервые.
— Хорошо. Пойдем дальше, — сказал прокурор.
В тот момент я еще не знал, что предстоит увидеть труп человека, чья фамилия, так заинтересовавшая прокурора, не произвела на меня никакого впечатления.
Нам пришлось нелегко. Мы перебрались через кирпичный забор на территорию бывшего железоделательного завода и спустились по шаткой и ветхой лестнице на дно оврага. Я невольно посмотрел вверх и ужаснулся: не приведи упасть с такой высоты — если и останешься живым, то на веки вечные калекой.
На дне оврага, на громадной бугристой каменной глыбе лежал под охраной промокшего милиционера мужчина. И он был мертв. Лежал головой вниз, и от головы по камню тянулась уже застывшая коричневая полоса, теряясь в сырой глине.
Чего только не набросали люди в этот овраг… И старые матрацы. И всякое рванье. А вот по камню свисает мокрый рваный пиджак: вроде совсем недавно такие были в моде, и материал броской расцветки… Чугунок, нелепая крестовина… Овраг — не овраг, а мусорная яма…
Меня вернул к делу голос Привалова:
— Посмотрите на него внимательно, доктор. Вот это и есть, вернее, был Прокоп Антонович Сличко. — Голос прокурора звучал теперь звонко, едва ли не усмешка послышалась мне в его тоне.
— Чего уж теперь смотреть, — откликнулся я.
— Верно. С такой высоты живым не уйдешь. Как вы думаете, вы все же медик, когда он умер?
— Судя по внешним признакам, — неуверенно ответил я, — приблизительно в полночь. Умер, думаю, не сразу, но давно. Может быть, и раньше полуночи.
— Наши эксперты отвечают точнее. А как насчет опьянения? — Привалов явно был в неплохом настроении, вовсе не отвечающем обстановке.
— Пьян не был. Ну, слегка выпил, может быть, чуть больше.
— Потрясающая точность! Доктор, вы делаете успехи на нашем поприще. Надо будет вас остерегаться как конкурента. — Привалов даже присвистнул в конце своей тирады. — Понятно, понятно. Все понятно.
Тут уж и я усмехнулся. Что ему может быть понятно? Три смерти в одной семье. За одну ночь. Да еще два человека ушли из дома. Из этой семьи. Что же происходило в семье, в доме?
На Октябрьской площади Привалов вдруг приказал водителю остановить машину. Тот не сразу нашел место для стоянки и в конце концов втиснулся между двумя экскурсионными автобусами.
Туристы, которых возили в заповедник, обычно останавливались в нашем городе завтракать и осматривать памятные партизанские места. Здесь, на площади, они клали цветы к памятнику «Партизанка» и затем завтракали в молочном кафе «Октябрьское».
Цветы у гранитных ног партизанки уже лежали, значит, никто не помешает нам с Приваловым посидеть в скверике у памятника, в самом центре новой круглой площади. Он и направился к скамейке, ни слова не говоря мне, настолько его решение поговорить наедине было ясным. Однако сперва он все же подошел к блестевшей плите, наклонился и зачем-то поправил букетики — аккуратнее разложил их, что ли, своих ведь цветов у нас не было. Я ждал его на скамейке, и заговорил он, не дойдя еще нескольких шагов до нее:
— Вы же дежурили сегодня ночью. Что нового в больнице?
Чего угодно, но такого вопроса я никак не ожидал.
— Да… дежурил. Но ничего особенного припомнить не могу. В моем отделении вообще ничего. Да и в больнице…
— И все-таки? — чуть ли не требовал прокурор.
— Какая-то драка. — Я даже пожал плечами. — И один перелом ноги. По-моему, к драке этот случай отношения не имеет, но перелом такой, что лечение затянется. Кстати, этот, с переломом, без сознания, так что и записать о нем ничего не могли.
— Даже так? — И вот Привалов задал наконец вопрос, которого я ждал с той минуты, как уселся на скамейку. Этот вопрос задал совсем другим тоном, тихим и вовсе не таким самоуверенным голосом, какой был у него еще несколько секунд назад. Пожалуй, даже некую теплоту услышал я в его голосе: — А как вы думаете, доктор, зачем я потащил вас с собой? И кто такой вообще этот Прокоп Антонович Сличко?
— Ничего я не думаю, — постарался я ответить без какого-либо намека на раздражение, которое обычно трудно скрыть в беседе, когда говорят друг с другом все знающий человек и человек, недостаточно информированный. — Ничего не думаю, потому что не знаю ничего.
— Нет, — все так же мягко возразил Привалов, — вы уже много знаете. Я бы даже сказал: ужасающе много.
— Ужасающе — согласен, — я даже попробовал улыбнуться, но он будто и не заметил. — А вот об этом Сличко — абсолютно ничего.
— Обратите внимание, — продолжал он спокойно и в то же время настойчиво, — мать этих четырех сестер умерла еще в сорок шестом. Их воспитывала тетка. Тетка, а не отец.
— Ах вот что! — Именно в эту минуту во мне что-то дрогнуло, сам не понимаю, почему, и появился какой-то туманный интерес к делу. — Отец воспитанием дочерей не занимался, потому что… потому что его не было с ними.
— Но почему его не было с ними? Где он мог жить?
— Судя по вашему тону, — а его голос вновь изменился, из спокойного, доброжелательного стал резким, звучал чуть ли не с издевкой, — он проводил это время в местах весьма отдаленных.
— Верно. Но беда в том, что мы не знаем, где он находился. Хотя знаем, почему он находился далеко отсюда. А вот почему он неизвестно где находился — как вы думаете?
— Тут надо знать, а не думать, — уже не скрывая раздражения, ответил я.
— Видите ли, доктор, в сорок пятом за сотрудничество с оккупантами его приговорили к расстрелу. Но он бежал. Да, да, представьте себе. И все эти семнадцать лет успешно скрывался от правосудия. Как ни обидно мне это признавать. Но вот в конце концов оказался у нас в городе. И не ностальгия его сюда привела. К сожалению, мы не знали, что он появился в Новоднепровске. До того момента, как пацаны — сегодня под утро — обнаружили его мертвым в овраге. Приговоренный к смертной казни и столько лет скрывавшийся — появился. Это уже интересно независимо от того, кто его убил. Что все-таки привело Сличко сюда? Спустя семнадцать лет после войны. Сестру своей жены, тетку Павлину, убил он — вероятно, расследование мое предположение подтвердит. Убил, возможно, каким-то хитроумным способом. А вот за что? Это и предстоит выяснить.
— Нет, — возразил я. — Эксперт ведь сказал вам, что она умерла, как говорится, своей смертью. По всем внешним данным так оно и есть.
— Не спешите. Ну да ладно, чтоб не спорить. Предположим, что убил. Так вот если убил, как вы думаете — за что? И вообще что заставило его рискнуть? Приехать и убить? Если убил, то за что?
— Но вы ставите сразу два вопроса: что его привело сюда и за что он убил свояченицу? — уточнил я.
— Не только эти два, — немедленно поправил меня Привалов. — Еще будет много вопросов. Один станет цепляться за другой. Ну, например, почему он не снял подушку с лица свояченицы? Или, наоборот, он мог положить подушку ей на голову. Тем более что я убежден: отпечатков пальцев на подушке не будет. Придется ребятам из угрозыска искать перчатки, а их они не найдут. Кто помешал ему? Да так помешал, что он уже не смог вернуться в дом…
По-видимому, Привалов мог бы сейчас эту тему развивать без конца. Но я увидел на пороге молочного кафе первых позавтракавших туристов. Сейчас они заполнят скверик в ожидании остальных. А мне надо получить ответ на самый важный для меня вопрос. Потому я и прервал Привалова, хотя дело меня уже действительно заинтересовало:
— Но к чему мне все это знать? Ведь я даже подтвердить выводы эксперта не могу. Как не могу и опровергнуть. И вообще…
Мы были ровесниками, и каждый из нас немало повидал в жизни, а тем более в своем деле, но в ту минуту Привалов показался мне человеком, гораздо более меня умудренным жизненным опытом и противоречиями бытия.
— Сейчас не могу сказать, — мгновенье подумав, ответил он. — Но все равно хочу, чтобы вы тоже занялись этим делом.
— Я? Занялся? — вырвалось у меня совершенно непроизвольно. — Но в каком качестве? Угрозыск ведет расследование, и вы сами уже включились. При чем же тут я?
— А я не говорю, что вы должны вести расследование. Суть моего предложения, или, точнее, просьбы, в другом. Вы ведь дружны с Сергеем Чергинцом, я не ошибаюсь? А вот я с ним лишь шапочно знаком. О чем сейчас… именно сейчас сожалею.
Все четыре скамейки в скверике уже были заняты туристами. Цветы у ног партизанки вспыхивали под утренними солнечными лучами.
— Пошли, — вдруг резко сказал Привалов и, вскочив со скамейки, зашагал через площадь.
Я действительно был дружен с Сергеем Чергинцом — сталеваром из новомартеновского цеха «Южстали», молодым, двадцати шести лет, но уже прославившимся. Прошлой зимой его даже избрали депутатом областного Совета. Но какое отношение он может иметь к этому делу? Нагнав Привалова, я его об этом и спросил.
— И никакого и прямое, — ответил прокурор. — Но пока важно вовсе не его отношение к делу, а информация. Он сейчас на Микитовке не просто самый знаменитый человек. Он из тех, кто знает всех и кого знают все. Поймите меня. Мы никогда не сможем проникнуть в души участников этой… скажем, трагедии. Нам доверяют только какие-то факты, и не всегда самые нужные нам. И ничего больше. Вы же с его помощью или он под вашим руководством сможете помочь нам. Помочь разобраться в людях. Кстати, ваш Сергей это умеет: на заводе его и за это уважают, вы же знаете. Его трудовая слава не простое выдвижение. Он завоевал ее. И как завоевал? И трудом, и душой тоже.
Все это я знал. Может быть, и лучше Привалова. Но все равно пока не понимал, чего он конкретно добивается от меня. Когда мы сели в машину, Привалов наконец сказал:
— Он же наверняка знал о появлении Сличко в городе. Но, естественно, он не мог и подозревать, что тот явился нелегально. На Микитовке все знали, что Сличко осужден. Но что к расстрелу и что бежал, этого не сообщалось. Ни тогда, в сорок пятом, ни позже. Так было решено. И многие, в том числе Чергинец, вполне могли посчитать, что Сличко отбыл в заключении пятнадцать лет и освободился. Поговорите с Сергеем. Уверяю вас, для меня это важно.
— Хорошо, — ответил я. — Раз вы настаиваете, я поговорю с ним.
— А когда проведут экспертизы, я ознакомлю вас с заключениями. Хотите? В больнице у вас есть дела?
— Нет, дежурство я сдал еще до вашего прихода. Попытаюсь найти Сергея прямо сейчас, он должен быть дома после ночной.
— Мы со своей стороны будем держать вас в курсе расследования, — как-то чересчур уж официально проговорил Привалов, для шофера, что ли. — Но расследование ни ребятам из угрозыска, ни мне, раз уж я сам занялся, многого пока что не даст. Без вашей, доктор, информации.
И все-таки странно: доверяя мне, непрофессионалу, сбор сведений, которые, очевидно, необходимы следствию, он был уверен, что его замысел логичен. Что ж, на его стороне опыт.
Чергинца я застал дома. Он уже в общих чертах — слухи по Микитовке разбегались кругами по воде — знал обо всех событиях.
В большом доме он жил один. Так сложилась его жизнь, но к событиям прошедшей ночи это отношения не имело. Зато наши с ним отношения определились как раз общей потерей. Металлурги о таких трагедиях говорят коротко, грубо, словно бы стараясь поглубже упрятать боль, отчего потеря, правда, не становится меньше. Они говорят: сталь сожрала. И за двумя словами, за этими резкими двумя словами прячем и мы с Сергеем тот взрыв на заводе, который оставил нас без младших братьев. По возрасту Сергей тоже мог быть мне младшим братом. Но общая трагедия поставила нас рядом, несмотря на разницу в возрасте, сблизив нас больше, чем родство сближает. И от прежних наших отношений осталось только то, что он по-прежнему обращался ко мне на «вы». Бывает в семьях такое, когда и сын к матери обращается на «вы», как прежде всегда было в селах, как и я мальчишкой до войны обращался к матери: «Мамо, вы…» А чтоб так даже к старшим друзьям, не говоря о старших братьях, — не слышал. Но Сергей только улыбнулся загадочно, когда я год назад — уж спустя полтора года после трагедии — заговорил с ним об этом. Не хочет — ну и пусть, подумал я тогда, а потом привык.
Я начал без околичностей. И нисколько не удивился, когда Сергей, выслушав меня, утвердительно кивнул головой.
— Понятно. Но я этого Сличко не видел.
— А знал, что он здесь?
— Знал, но не видел. Мог бы увидеть запросто, но не хотел. Он много горя принес Чергинцам. Была бы честь для подлеца, чтоб я хотя бы взглянул на него. Отсидел, вернулся, ну и пропади он пропадом. Так я думал.
— Не кипятись. Давай разберемся по порядку, я ж обещал Привалову.
— Если вам нужно — ладно. Пойдем по порядку, но тогда не удивляйтесь. Опять скажете, что слишком много в себе ношу. А я наперекор пословице живу — своя ноша у меня тянет, чужая — нет. С чужой помочь надо. Но к делу так к делу. Недавно у нас на Микитовке ограбили магазин. В ночь на позапрошлый выходной. До сих пор ищут Пашку Кураня — семнадцатилетнего балбеса. Пока что не нашли. Да и где ворованное — вроде тоже не нашли. Ну это не наше дело. Только этот Пашка — сын Сличко и той… — Он хотел выразиться грубо, но постеснялся. — Она как раз завмаг того магазина. По слухам выходило, что Пашка выкрал ключи и ночью обчистил материн магазин. Я вот о чем подумал тогда: кто мог его толкнуть на это? Для чего нужно это ограбление? Или инсценировка? В голову мне пришли разные варианты. Хотите, вам скажу об одном, который мне нравится больше, чем другие. Вот смотрите, что вам покажу.
Он быстрым шагом вышел в соседнюю комнату, взял какие-то листки с письменного стола и принес мне.
— Вот смотрите. Я, когда учился на первых курсах в нашем вечернем, как-то не очень старался… по кафедре марксизма. А потом интересно стало. Даже жалею, что сразу не уловил этого. И на третьем курсе, сейчас вот, с удовольствием пишу рефераты. Я и принес вам листки из последнего. Тему сам выбрал. Из длинного списка. Называется «Личность в социалистическом обществе». Вот прочтите фразу, я не ученый, конечно, где-то ее схватил, сам бы не придумал. Ну, прочтите.
Я прочел вслух — для его удовольствия:
— «Возрастание роли нравственных начал в регулировании отношений между людьми связано с усилением роли общественности, которой ныне предоставлена возможность решать вопросы, ранее входившие в компетенцию органов государства». Да, загнул.
Гордый собой, он аккуратно сложил листки.
— Об этом я давно думал, уж год, наверное. Как избрали меня — точно, год скоро будет. Так что насчет прокурора вы правы. Надо помочь. Мы же с вами и есть общественность.
— Тогда давай к делу. Слушаю твой вариант. Но это только вариант, да?
— Сами потом начнете с одного из таких же вариантов. Кто мог его толкнуть? Мать родного сына? Хоть она и не заслуживает доброго слова, но не могла. Да и к чему ей это: воровать умеет и так. Я подумал тогда: не собирается ли Жуйчиха… это мать Пашки, Галина Курань… уезжать? Недавно она тут вышла замуж, в какой уж раз, не знаю. Но мысль, что она собралась уезжать, запала мне. По всему чувствовал: как торговать стала, как с соседками говорить. Я и подумал: а не замешан ли тут Сличко? Вдруг он живой? Я давно когда-то слышал, что ему большой срок дали. Но больше пятнадцати лет прошло, мог на свободу выйти. После освобождения Новоднепровска он ведь скрывался у нее в хате, прятался, пока не обнаружили. Только злая сила могла ее заставить пожертвовать сыном. Только очень сильная и очень злая. А такой силой вполне мог быть Сличко. Я и подумал: в последние два года не переписывалась ли она с ним? Спросил почтальоншу: нет, не получала она от него писем — по крайней мере на дом.
— Выходит, прокурор прав. Ты хоть что-то знал о Сличко. А я, например, и фамилии такой никогда не слышал.
— Вы, доктор, иначе живете. Все больше с книгами и много такого знаете и слышали, чего мне никогда не услышать. А у меня, у нас на Микитовке, столько всего у людей — готовые романы. И кажется, все про всех знаем. Был даже слух, что Сличко чудом расстрела избежал, люди думали: ему заменили длительным заключением. Что он бежал — узнал я вот от вас. Ну, значит, рассуждаю себе дальше: если она писем не получает, значит, он сам здесь.
— Вовсе это ничего не значит.
— Не спешите. Я вдруг вспомнил, что недавно встретил Гришку Малыху — он с Веркой Осмачко гуляет. Встретил я Гришку, а он ест селедку на улице прямо. Вы бы стали есть селедку на улице? «В чем дело?» — спрашиваю. «Да вот, — говорит, — день рождения пришел к Верке отпраздновать, вчера договорились, а сегодня в дом не пускают». Ждал он Верку, чтоб пойти с ней к нему. А в дом его не пустили. Я и вспомнил об этом, когда думал про магазин. Не пустили, потому что не хотели, чтобы кто-то о чем-то узнал. Или о ком-то. Так я решил, что Сличко тут, в Новоднепровске.
Тут уж я не выдержал — рассмеялся.
— Ну ты даешь! Привалов знал, к кому за помощью обратиться. Поступай на юридический и прямиком в следователи.
— Смейтесь, чего вам еще. А ведь он действительно тут оказался.
Сергей прошел к старомодному и потертому буфету, поставил на стол, покрытый цветастой клеенкой с разводами, тарелку с хлебом, сковородку с остывшей яичницей, уже нарезанное сало, какой-то винегрет.
— Я ж с ночной смены. Еще не завтракал. Не откажите.
— Не откажу. Я тоже с ночной. С дежурства.
— Сегодня бы по стопке надо. Раз такой сволочи наконец на свете не стало.
«На свете не стало? На свете не стало и маленькой, пухленькой Любы Сличко», — подумал я. И в ту минуту не знал, что наш разговор к Любе и придет.
— А дальше произошло вот что, — перебил Сергей мои невеселые мысли об этой злосчастной фамилии, от которой старшие сестры отказались. — Моего третьего подручного Володьку Бизяева вы знаете.
Я кивнул. Этого славного парня я знал хорошо. Впрочем, его весь город знал: лучший форвард нашей «Звезды».
— Его угораздило влюбиться в младшую дочку этого предателя. — От этих слов Сергея я вздрогнул, он будто мои мысли прочитал. — Да, да, влюбился в ту самую, которой теперь нет.
— Она была беременна, — сказал я глухо. Однако Сергея вопреки моему ожиданию это нисколько не удивило. Он даже кивнул.
— Володька долго не решался сказать родителям о том, что должен жениться на Любе. Она хорошая девчонка. Была… От Володьки я узнал точно, что Сличко здесь. И кстати, был доволен, что раньше сам угадал. Ну что стоило официально, через газету, что ли, в свое время объявить, что он бежал, что скрывается? Все бы знали. А так… Володька видел его собственными глазами. Они встретились во дворе у Павлины, у тетки Паши. Представляете, тот подлец узнал его.
— Что? — поразился я. — Как узнал? Володе же только в этом году идти в армию. Где они могли встречаться?
— А они и не встречались.
— Но как же он мог его узнать? Если и видел когда-то двухлетнего, как узнать в здоровом парне?
— Вы слушайте. Со двора Володька сразу же ушел. Мы тогда тоже работали в ночной смене, и на заводе он мне рассказал. И просил пойти с ним и с Любой к родителям. Утром и пошли. Было то десятого числа. Пришли мы трое к нему домой. И он с ходу сказал отцу с матерью: «Женюсь на ней». Без меня бы он такие решился. И хотя вовсе не такой судьбы я ему хотел, уважать его чувства был обязан. Но знаете, что там произошло? Не поверите. Мать сразу отказала: «Нет, этому не бывать, если ты не хочешь убить меня». Представляете мое положение? А каково им? Девчонка в слезы — и бежать. Володя — за ней. Но отец сумел вернуть его. «Садись и слушай», — сказал отец. Мать с бабушкой вышли из комнаты. Мы остались втроем. Я тоже хотел уйти, но мне не позволил отец Володи. Вернее… вернее, не отец. Потому что он первым делом сказал: «Володя, сынок, я не отец тебе, не я твой отец». Конечно, я не помню в точности всех его слов. Но это он сказал: «Сынок, я не отец тебе, я не твой отец…» Да, в общем, так…
Вот что узнал Володя, вот что узнал Сергей.
В сорок втором из плена бежали два наших летчика. Раненые, голодные, больные. Из плавней их переправили на Микитовку, к деду Ивану Легейде, на поправку. Один из них окреп быстро и скоро ушел обратно в плавни, к партизанам, потом перешел линию фронта. Вернулся в небо, воевал. Это как раз он и сказал Володе при Сергее: «Сынок, я не отец тебе». Второй летчик болел дольше. Дед Иван с внучкой — она-то и есть Володина мать — с трудом выходили его. А когда он поправился, то невозможно было переправить его в плавни. В общем, Володя его сын. Дальше случилось, что кто-то выдал деда Ивана. Пришли полицаи и утащили и деда, и его летчика. Командовал этими полицаями Сличко. Мать Володи, тогда ей девятнадцать было, навек запомнила его. А он, Сличко, тогда же запомнил лицо летчика. Лишь через полгода после гибели своего прадеда и своего отца Володя родился, осенью сорок третьего. На отца он очень похож, да и молодому отцу тогда было столько же, сколько сейчас Володе.
Первый летчик, Бизяев, после войны приехал в Новоднепровск повидать своих спасителей, узнать о судьбе друга. И тут, узнав, что случилось, остался. Остался и позже женился на Володиной матери. Немногие знали об этом. И хотя на Микитовке никогда ничто не скрывается, люди умеют, если надо, молчать. Даже Сергей ничего не знал об этом, а он-то всегда считал, что знает все.
— Я и сам себя спрашиваю: как бы я поступил на месте Володьки? И не представляю. Он чувствовал, что я не смогу помочь советом. И не спрашивал. Но с Любой после этого не встречался — это точно. Мать у него такая — не послушай он ее, жить бы не стала. Не смогла бы. Вот и все, что я знаю. Мало? А по мне, так лучше бы и этого я не знал.
До сих пор не могу понять, а не поняв, естественно, не могу объяснить, почему мысль моя пошла совсем в ином направлении, нежели было мне свойственно. Толи Привалов так подействовал на меня, то ли Чергинец своими логичными рассуждениями, но я не мог не задать ему вопросов, которые иначе не дали бы мне покоя. А они, эти вопросы, Сергею понравиться не могли.
— Значит, сегодня Володя тоже работал в ночь вместе с тобой? Вы вечером пошли на завод, как обычно, вместе?
— Во-первых, — ответил Сергей, — не всегда мы ходим вместе. А во-вторых, сегодня он не работал. Это имеет какое-то значение?
— Да, Сережа. Да. Это уже кое-что проясняет. Вернее, запутывает, — я уже сам стал путаться в его и своих рассуждениях. — А почему он не работал? Просил освободить его?
— Нет, не просил. Я сам сказал ему, чтоб не выходил на смену. Знаю, что это нарушение. Но какой из него в эти дни работник? Смотреть невмоготу. Да и толку от него никакого.
Значит, Володи не было на заводе, когда в одной из заводских лабораторий Люба Сличко приняла яд. Где же он был? Пришла мне в голову такая версия. Володя Бизяев поздним вечером явился в дом тети Паши, чтобы отомстить Прокопу Сличко за гибель отца. Парень вполне мог считать, что пребыванием в тюрьме предатель не искупил вины, что такие, как Сличко, не имеют права жить. Проникнув каким-то образом в дом, он неожиданно для себя стал свидетелем убийства тети Паши, если это все-таки было убийство, и чем-то выдал свое присутствие. Сличко бросился за ним в погоню — убрать опасного свидетеля. И угодил в овраг. Или Володя помог ему туда упасть, может быть, даже схватились они на краю оврага. Версия простая, вытекавшая из вопросов прокурора, объясняющая, между прочим, настойчивое желание Привалова узнать с моей помощью как можно больше у Чергинца. Впрочем, эта же версия может выглядеть и никуда не годной. Тем более что хозяйку дома в Крутом переулке не убивали.
— Ты сегодня видел Володю? После работы?
— Кто ему мог бы сообщить о смерти Любы, если не я?
— А он? Как он вел себя?
— Он? — Сергей, удивленный, ответил, помедлив: — Он? Не шелохнулся. Сидел как каменный. Я позвал: «Идем ко мне». Он ни слова в ответ. Я ушел. Но если ночью он побывал в Крутом переулке, он мне расскажет. Только мне, никому больше. Это ваш прокурор понял точно. Вообще Привалов знает больше, чем мы все. Он, видать, сразу связал сегодняшнюю ночь с тем, что было в прошлом, в войну. Потому сам и включился, не стал ждать, пока угрозыск передаст дело ему. Тут без прокуратуры по закону нельзя. Дело ведь не просто уголовное, раз государственный преступник замешан, да еще беглый, как вы говорите…
— Сережа, — перебил я его, — для того, чтобы эта, как ты назвал, Жуйчиха уехала к Сличко, вовсе ведь необязательно ему самому нужно было приезжать сюда. Правда, ведь? Он мог бы ей написать, связаться как-то. Тайком. Мало ли способов. Значит, он приехал с другой целью.
— Я об этом не думал. Что вы имеете в виду?
— Если бы я знал, что имею в виду! Если предположить, как делает Привалов, что он убил сестру своей жены, которая воспитала, выкормила его детей, — то за что?
— Если он убил ее? Ну, предположим. О покойнике все можно предположить. Но вот за что, этого уж от них обоих никогда не узнать. Да и надо ли нам это знать?
— Понимаешь, если за то, что она, скажем, хотела выдать его присутствие — в семье-то наверняка знали, что он бежал и скрывается, что никакого срока не отбыл, — то слишком отчаянный риск для него — проще было бы снова исчезнуть. Игра была проиграна, а он определенно шел на риск. Значит, была еще какая-то существенная причина.
— Не будем сейчас гадать, — резонно предложил Сергей. — Пускай прокурор допросит Жуйчиху. Жуйко — это ее девичья фамилия. По первому мужу — Курань. Он воевал, погиб на фронте, а она тут… Ладно, черт с ней. Ничего особенного она, конечно, не расскажет, но Привалову поговорить с ней нужно. Главное — знает ли она, с кем он тут встречался? Она-то с ним встречалась — кто ж может сомневаться.
Не знаю, нуждался ли прокурор в нашем совете — я подробно пересказал ему разговор с Чергинцом, — но поступил он именно так: пригласил на беседу Галину Курань.
К тому часу было установлено следующее.
Никакого прощального письма Люба Сличко не оставила. Девчонкам в лаборатории она ничего никогда не рассказывала ни об отце, ни о том, что произошло у Бизяевых. Никто из тех же девчонок не подозревал о ее беременности. Во всяком случае, так явствовало из их бесед со следователем.
Любины сестры, Вера и Надя, которые двое суток тому назад ушли из дома, с того дня и не бывали в Крутом переулке. Никаких ссор между отцом, совершенно неожиданно для них вернувшимся из небытия, и теткой они не видели и не слышали. Так же, как и Софья. О том, что отец вне закона, сестры якобы не знали.
Экспертиза подтвердила, что тетю Пашу никто не убивал. Однако прокурор предложил в интересах дела — как он сказал, временно — считать, что ее задушили. Для чего это ему понадобилось, понять я не мог.
Галина Курань — чуть не назвал ее, как Чергинец, Жуйчихой — не изображала, по словам прокурора, из себя мученицу, держалась превосходно. Суть ее ответов сводилась к отрицанию всего, что теперь могло быть связано со Сличко. По ее показаниям, она узнала о его присутствии в Новоднепровске лишь сегодня, то есть наутро после его смерти. Будто бы в десять часов утра в магазин, который все еще был закрыт на переучет после кражи, пришел брат Галины и сообщил сестре новость, поразившую ее. Иначе говоря, она доказывала, что не виделась со Сличко с сорок пятого года.
Прокурор этой женщине не поверил с первого ее слова. Вероятно, ему не составило бы труда уличить ее во лжи. Он не стал этого делать, может быть, посчитал преждевременным. А не верил он ей с самого начала еще вот почему. Она прекрасно знала, что укрывательство уголовных, тем более военных преступников — дело уголовно наказуемое. Зная об этом и еще в сорок четвертом и сорок пятом укрывая предателя, она «заготовила» себе нечто вроде спасательного круга — беременность. Суд принял во внимание ее беременность и осудил тогда, в сорок пятом, лишь условно. Выходило, что она, еще совсем молодая, сумела рассчитать наперед и уйти от ответственности. Это обстоятельство соответственно настроило прокурора перед беседой с ней.
В ходе беседы он задал Галине вопрос, которым вроде бы и не планировал загнать ее в тупик, но с которым, очевидно, связывал какие-то свои планы. Он поинтересовался, где ее нынешний муж. Больше, чем ее, этот вопрос удивил меня. Галина же спокойно ответила, что ее муж поехал вчера к своему сыну от прежнего брака, на Яруговку, и утром обещал быть дома.
На вопрос о причинах появления Сличко в Новоднепровске, то есть, конечно, о тех, какие она могла бы предположить, — прокурор ведь понимает, что истинные причины ей не могут быть известны, раз она даже не знала о пребывании Сличко в городе, — так вот на этот вопрос она ответила без запинки и совершенно определенно: «Не знаю». А прокурор полагал так: если человек предварительно не думал о чем-то, а его попросили высказать предположение, он станет размышлять и не спешить с ответом, если же человек знает, о чем может пойти речь, он заранее приготовит ответ. Наверняка так и было в этом случае.
Он задал ей еще вопрос: «В сорок пятом кто мог сообщить милиции, что Сличко укрывался у вас?» Тут Галина, напротив, не поспешила с ответом, но прокурор снова разгадал немудреную хитрость: она ждала наводящего вопроса. Привалов пошел ей навстречу: «Могла ли этим человеком быть свояченица Павлина Осмачко?» — «Могла, — быстро ответила Галина, но, чуть помедлив, добавила: — И другие тоже могли». Наверняка она считала, что пустила прокурора по следу, который был ей выгоден. Интересно, а знал ли прокурор действительного человека, сообщившего о Сличко в сорок пятом? Он мягко уклонился от ответа, когда я спросил его. Так или иначе Галине он ни в чем не поверил.
Привалов понимал, что версия о желании отца на старости лет повидать после долгой разлуки дочерей неприемлема в данном случае. Но он должен был проверить и ее. Он и установил, насколько было возможно в столь короткий срок, что никаких вестей дочери от отца не имели до того часа, когда он заявился в дом, который ему не принадлежал никогда. И появление его закончилось смертью женщины, выкормившей, вырастившей четырех племянниц.
Что же все-таки привело его в Новоднепровск? Что заставило его устранить свояченицу, если он, конечно, устранил ее каким-то неизвестным криминалистам способом (а как еще понимать требование Привалова считать тетю Пашу задушенной вопреки показаниям вскрытия)?
У меня же возник к Привалову вопрос, совершенно естественный теперь, после его знакомства с Галиной Курань, поскольку ее поведение и ее ответы, по мнению самого же прокурора, наводили на мысль, что и она заинтересована в том, чтобы о причинах, приведших Сличко в Новоднепровск, никто и никогда бы не узнал.
— Может быть, они что-то не поделили? — спросил я. — Может быть, Сличко где-то припрятал какие-то ценности, награбленные во время оккупации? Припрятал так, что место знал только он один. По его убеждению. Но оказалось, что знала и свояченица. И перепрятала. Он своего клада не обнаружил и догадался по каким-то приметам, что только она могла знать место. Он и не собирался показываться в доме, рассчитывал забрать клад и тут же уехать, ни с кем и не встречаясь.
— О, какая фантазия у нашего доктора! — Приваловскую колкость я пропустил мимо ушей, и он добавил примирительно: — В нашем деле фантазии могут быть только гипотезами, основанными на фактах. В то, что вы сочинили, можно внести, к примеру, и такое наслоение: о кладе узнала или давно знала и эта Галина.
— В таком случае он должен был задушить и ее? — откликнулся я.
— Однако нельзя исключить, что Галина отвела от себя подозрения, направив гнев Сличко на свояченицу. — Прокурор так активно включился в игру, что я понял: фантазии подобного рода действительно должны хотя бы в какой-то степени опираться на факты. Так что пора было вернуться к реальности.
— Что вы намерены с ней делать?
— С Галиной? Пока ничего, — ответил прокурор. — Вернее, по этому делу ничего. У ОБХСС свои дела с ней. Видите ли, в нашей истории все в таком состоянии, что даже следить за этой Галиной ни к чему. Но если мы установим, что она помогала Сличко делать какие-то дела в Новоднепровске — установим и сможем это доказать, — то она понесет наказание по суду за укрывательство государственного преступника. Получит то, от чего ускользнула в сорок пятом. Потому что она-то знала, что он тогда бежал.
— Хоть он и преступник, вы разве не должны установить, кто его все-таки убил?
— Должны, должны. Мы же этим и занимаемся, — ответил Привалов.
Однако прокурор не скрыл от меня своих предположений, тем более что его версия, как ни странно, в чем-то совпадала с моей. Я не сказал ему об этом, ведь, что ни говорите, обе они были построены на зыбком песке поверхностной информации.
— План его мог быть таким, — объяснил прокурор. — Ликвидировав свояченицу, он намеревался сразу же спрятать тело. Может быть, в овраге. В такую ночь, в такой дождь ему бы удалось. Как мы уже установили, он не успел скрыть следы. Не успел даже подушку убрать. Кто-то вошел. И увидел. Началась погоня. Победил тот, другой. Криков, шума никто не слышал. Глухая кирпичная стена, дождь, ветер, темень. До оврага семьдесят метров пустыря. И вечный грохот «Южстали». Кто это был? Мужчина? Женщина? Один? Двое?
Честное слово, в ту минуту я вновь подумал, что прокурор продолжает игру, все сочиняя. Но он говорил внешне вполне серьезно, и мне ничего другого не оставалось, как участвовать в его игре. А может быть, так и ведутся расследования, что в какие-то моменты порой и впрямь напоминают игру? Невеселые это игры.
— Да, вы правы, двое сумели бы справиться с ним, — сдержанно подсказал я, чтобы он ни в коем случае не догадался о мыслях, только что посетивших меня. Прочти он их, и, как знать, не завершилось ли бы на этом мое участие в следствии, чем я уже по-настоящему начинал дорожить.
— Смотря кто это был бы. Он и с двумя противниками вступил бы в борьбу — крепок был здоровьем. И злой волей своей.
— А вы не исключаете, что этим вторым могла быть Галина?
— Чтобы говорить о втором, не помешало бы знать первого, — на этот раз добродушно усмехнулся прокурор. — Не исключено. Если то была она, вряд ли она совершит ошибку, которая выдаст ее. Хитрая женщина. Но этот клубок мы все равно распутаем, хотя пока мы знаем лишь меньшую часть того, что произошло. Вообще же должен вас предупредить, что нас даже никакие сроки не торопят.
— Как это понимать? — не поверил я, потому что до сих пор он сам действовал и меня просил все делать безотлагательно.
— А вы рассудите спокойно, без охотничьего азарта. По-человечески. Этот Сличко получил свое. И у нас есть все основания предположить, что произошел несчастный случай. Не забудьте о его легком опьянении. Иначе говоря, в состоянии опьянения он просто упал в овраг.
— Вы готовы сделать такой вывод, чтобы не искать, кто его убил? — все еще не верил я.
— Я бы так и поступил. Если б, конечно, имел право. У меня нет доказательств, но вполне возможно, что и моего старшего брата в сорок втором году погубил этот тип. Зато у меня есть доказательства участия этого мерзавца Сличко, — голос Привалова неожиданно задрожал, и он теперь смотрел мне прямо в глаза, не моргая, — в других трагедиях. Так что он получил свое, даже если некто совершил над ним самосуд. Он получил свое. И тетю Пашу он мог задушить, что бы там ни показывала экспертиза. А что касается девчонки, — голос его мягче не стал, и он по-прежнему смотрел на меня в упор, так смотрел, словно гипнотизировал меня, — она могла отравиться по той же причине, по какой две ее сестры, более опытные в житейском смысле, ушли из дома, в котором появился отец. Могла ведь, могла.
Привалов замолчал и резко отвернулся к стене. То ли он слишком многое сказал мне, то ли недоговорил чего-то. Я понял, что не следует спорить с ним. Все доводы, какие я мог бы ему привести, он наверняка и сам себе приводил.
Помолчав минуту, я все-таки сказал:
— Но самая старшая не ушла.
Ему будто нужен был хоть такой, хоть самый простенький вопрос, чтобы прийти в обычное состояние. Он вздохнул коротко, решительно и обернулся ко мне:
— Хотя эта самая старшая, Софья, в ту ночь была на работе, с шести вечера до шести утра, как и вы, дежурила в больнице, я ей не верю, ни одному ее слову не верю.
— Да я не об этом, — возразил я. — О другом. Должна же существовать причина, которая заставляла ее оставаться в доме, не уходить из него, как те две сестры?
— Причина может быть и та, что все люди разные. Даже дети предателя.
— Или — тем более дети предателя. Ни в чем не виновные, — вставил я, но Привалов пропустил эту реплику мимо ушей.
— Была причина, — продолжил он. — Завещание тетки. Нотариус уже ознакомил меня с ним. С этим любопытным документом. Любопытным не столько потому, что тетка в случае своей смерти завещала весь дом одной, именно этой своей старшей племяннице. Завещание любопытно своей датой. Покойная тетушка явилась в нотариальную контору как раз в то утро, когда было обнаружено, что ограблен магазин на Микитовке. Если верить расчету вашего друга Чергинца, Сличко уже был здесь.
— Тетка предвидела свой скорый конец? — ужаснулся я.
— Необязательно. — Прокурор уже был совершенно спокоен. — Понимаете, она даже договорилась с нотариусом: придет на днях, чтобы вообще переписать дом на Софью. Но когда — на днях? Когда Сличко уедет? Или когда его заберет милиция? Или кто-то его убьет? Заметьте, что Вера и Надежда — про младшую я не знаю — понятия не имели, что дом уже определен старшей сестре. А Софья об этом знала.
— Как же те две объясняют свой уход?
— Одна тем, что боялась потерять то ли жениха, то ли еще не жениха, то ли уже не жениха. Вторая — ссорой со старшей сестрой, но не из-за дома. И обе — присутствием отца. Я с ними не встречался, все это они говорили следователю угрозыска. А разрешение на похороны я дал.
— Угрозыск работает, прокуратура работает. Ну для чего вам я еще нужен?
— Доктор, истину надо установить. И ваша помощь, поверьте, очень нужна. Скоро вы сами в этом убедитесь. Но вас с Чергинцом, повторяю, никакие сроки не лимитируют. Ну, почему вы не хотите меня понять? — вопросом ответил мне прокурор. Насколько я знал, подобная манера разговора была ему чужда, чаще всего он был точен. — Если бы мы имели дело с уголовниками, рецидивистами, я бы вас ни о чем не просил и ни во что не вмешивал. Но обычно люди, пусть даже и запутавшиеся в чем-то и совершившие что-либо нехорошее — слово «преступление» пока произносить не буду, — легче открывают душу в неофициальной обстановке, чем в кабинете прокурора или следователя. А нам сейчас важнее узнать причины. Чем все кончилось, и так ясно. И здесь вы с Чергинцом незаменимы. Но от сестер и Чергинец ничего не узнает, — добавил он. — Есть другая дорога.
— Вероятно, — ответил я. — И Чергинец вам поможет, что-нибудь придумает, но я-то тут при чем?
— Доктор, давайте заключим договор, — более чем серьезно предложил Привалов. — Вы потерпите и сделаете все, что можете, чтобы нам помочь. А я даю слово, что со временем объясню вам без малейших недомолвок, почему втянул вас в эту историю. В историю, — повторил он и протянул для рукопожатия руку.
— Ладно. Согласен, — сказал я.
Вообще-то я хотел сказать проще: «Ладно, черт с вами». Но решил, что еще успею нагрубить Привалову. В ту, например, минуту, когда все наши конструкции рухнут и останемся мы перед зияющей пустотой. Тогда-то и появится повод нагрубить ему, поручившему сбор информации по такому делу врачу да сталевару, пусть даже и депутату облсовета.
— Ну что, государственный человек, придумал что-нибудь новенькое для своего реферата?
И часа не прошло, как я снова нарушил одиночество Сергея. Но теперь-то я понимал, чего хочет от нас Привалов. После нашего завтрака Сергей спать не ложился. Я пересказал ему разговор с прокурором. Он понял все мгновенно.
— Ладно, ясно, — согласился Сергей. — Время у меня есть, ничего, что потом в ночную, — сейчас все равно не уснуть. Поехали к Малыхе. Это верно, что с теми сестрицами я и говорить не стану.
На автобусах, с пересадкой, отправились мы в речной порт. Сидя у окна и поглядывая на прохожих, Сергей внезапно сказал:
— Доктор, я тогда не открыл вам, уж как-то вы спрашивали с подтекстом. Володьки Бизяева дома ночью не было… С десяти вечера его не было до трех ночи.
— Родительская информация?
— Нет, они как раз думали, что он у себя в комнате.
Да, ситуация. Выходит, тем вторым человеком или даже первым, мог быть и девятнадцатилетний Владимир Бизяев, которому родители не разрешили жениться на младшей дочке Сличко. Собственно, одним из двоих, если их, конечно, было двое, мог быть кто угодно. Вот только вряд ли первому попавшемуся взбредет в голову часов в одиннадцать вечера тащиться в Крутой переулок, мрачный и неуютный, да еще по такой погоде. Значит, нужно искать людей, которых что-либо привязывало к дому Павлины Назаровны Осмачко. Пока что алиби имела только Софья, пребывавшая на ночном дежурстве в больнице.
И вдруг невероятная мысль поразила меня: а почему там не могла быть сама Люба Сличко? Смена в лаборатории тоже начинается в двадцать три сорок (ловлю себя на том, что время я уже называю профессионально — не одиннадцать вечера, а двадцать три часа). Спрашиваю Сергея:
— Сколько времени ты тратишь на дорогу? Когда, допустим, идешь в ночную смену?
— Полчаса. Если автобусом еду с Октябрьской площади. А если от ЦУМа… тут наискосок идти, через развалины, ночью неприятно, то минут двадцать пять. Но это до завода. А там еще до цеха.
Вполне могло быть, что именно Люба увидела, как отец расправляется с теткой. Потрясение было столь велико, что она не вернулась в дом: помчалась на завод, к людям. И ни с кем ничем не поделилась? Нет, это пустая фантазия. Тем более что я по-прежнему верил показаниям экспертизы, что тетку Павлину не убили, но, повинуясь решению Привалова, в рассуждениях исходил из противоположного. Тем не менее мыслью о Любе я поделился с Сергеем, чтобы и от него услышать опровержения.
— Вы их не знаете, доктор. Если б она увидела, то одно из двух, нет, из трех. Или бросилась бы защищать тетку. Да, она такая была. Или — обморок. Или… побежала бы к Бизяевым. Да, да, несмотря на то, что они ее… ну, скажем, не приняли к себе. Одно из трех.
— Значит, не она была тем вторым человеком, о котором говорил прокурор. И с Володей она не могла там быть, раз они не виделись несколько дней?
— О Володьке только и думаю. Его, я говорил, не было дома с десяти вечера до трех ночи. Это я точно знаю. В десять я зашел к нему домой, я часто иду на завод раньше, чем смена. Он проводил меня до ЦУМа. Я разрешил ему не выходить в смену, но в два часа ночи его видели в цехе. Не я, другие. Пешком от его дома до цеха — чуть ли не час ходу. Туда и обратно — минимум полтора. Зачем он ходил? Виделся с Любой? Вряд ли, он бы не посмел. Шел, чтоб встретиться, но не посмел? Только я прошу вас: его мы пока не будем трогать. С ним разговор — в последнюю очередь. Идет?
— Конечно, — согласился я. — Уверен, прокурор поймет.
Володю я знал как молчаливого и достаточно самостоятельного человека. Он преклонялся перед своим сталеваром, был предан ему. Сергей в его глазах был непогрешим во всем: и в том, что связано со сталью, и в том, что связано с людьми, — а это и значит, что абсолютно во всем в их жизни. Жизнь Чергинца принадлежала стали и людям, правильнее, может, людям и стали. И точно так хотел жить Бизяев, да и вся чергинцовская бригада.
Автобус сделал круг по Портовой площади — тоже новой, ухоженной, архитекторами придуманной не хуже, чем гордость города, Октябрьская.
Автобус еще не остановился, когда Сергей вдруг вскочил и, расталкивая пассажиров, бросился к выходу. Я, естественно, не последовал такому примеру. Из автобуса он вылетел первым.
— Малыха! — закричал Сергей, выбежав на проезжую часть. — Давай сюда!
Когда одним из последних пассажиров и я выбрался из автобуса, рослый красивый парень уже шел к Сергею. Он и правда был настолько красив, что даже в потертом ватнике выглядел киноактером. Или капитаном дальнего плавания, коль скоро мы находились в порту.
— Надо потолковать, — предложил Сергей.
— Сейчас? — спросил Малыха. — Я ж на работе, — и он махнул рукой в сторону портового двора. Там, откуда он подошел к Сергею, с автокара на грузовик ребята-речники переносили какие-то ящики.
— Ладно. Где твое начальство? — спросил Сергей.
— Что случилось? — не вытерпел Малыха.
— Да ты сам знаешь.
— А… это. — Парень устало и обреченно вздохнул. — Но я-то зачем? Верку уже вызывали. Даже два раза, сперва в цехе — из-за Любы, а потом приезжали за ней. Наверное, и еще…
Сергей решительно перебил его:
— Где твое начальство?
— Вон оно. — Малыха снова махнул в сторону грузовика.
Работой руководил низкорослый крепыш в синем габардиновом плаще. К нему мы и направились. А он — к нам навстречу. Остальные в нашу сторону и не глянули, занимаясь своим делом.
Крепышу и протянул Сергей свою депутатскую книжку.
— Я тебя и без того знаю, — сказал крепыш, который испугался вроде не на шутку. — А в чем дело? Чего это чучело натворило? Малыха, ты чего опять натворил?
— Пока еще ничего, — успокоил крепыша Сергей. — Но если будет мне врать, то натворит, что и не расхлебать. Отпустите его на час.
Крепыш подумал, прежде чем ответить:
— Хорошо. Но если он…
— Если виноват — свое получит, — сказал Сергей. Обеспокоенному, растерявшемуся Малыхе он бросил: — Веди домой.
Мы пошли в сторону неказистых бараков.
Недолго им еще оставалось торчать здесь бельмом: по проекту застройки Портового района уже в этой пятилетке уступят бараки место «башням» с лоджиями. То-то будет вид с какого-нибудь восьмого этажа — на порт, на реку, дальше на плавни…
Малыха занимал комнатенку в бараке, который отапливался портовой котельной. Комнатенка стала еще более тесной от вещей женщины, недавно перебравшейся сюда. Сразу было видно, что ее вещи не успели привыкнуть к своим новым местам: лежали невпопад.
— Ну, начнем, — сказал Сергей, усевшись к столу, приткнутому в угол. Локти он положил на стол, подбородком уперся в кулаки и уставился почему-то в стену, словно собираясь на ней читать ответы. Вышло так, что мы с Малыхой видели только спину Сергея. Зато я мог видеть лицо хозяина комнаты.
— А с чего начинать? — спросил Малыха. Голос его выдавал неуверенность в себе.
— Что ты делал этой ночью? Расскажи все подряд, а мы послушаем. Начинай… ну, с восьми часов вечера.
— С восьми? Серега, ну, зачем? Ты хоть объясни. В чем меня подозревают? — спрашивая, Малыха с надеждой заглядывал в мое лицо, словно искал во мне спасителя или хотя бы заступника. — Тетку Павлину я не душил.
— А откуда ты знаешь, что ее задушили? — быстро спросил Сергей, не оборачиваясь.
— Да Верка же говорила.
— Ладно. Если ты не душил, то кто ее душил?
— Откуда мне знать?
— Ты доктора не стесняйся, от тебе не враг. Если нужно будет, еще и спасет тебя. И я тебе помогу, Гриша, если ты сам не наломаешь дров. Что ты делал ночью? С восьми вечера.
— Ну, Верку ждал, — смирился Малыха.
— Дождался?
— Нет. Сегодня утром она только пришла со смены, когда все то уже и случилось. Знаешь, Серега, она в последние дни твердила, что я ее брошу из-за отца. Аж зло брало. Чего ж я ее брошу? Раз так получилось — чего уж теперь? Тебе скажу: жениться на ней я и не собирался. И она знала. И бросать не хотел. Знаешь ведь, как решиться на жену? Я ж потом бегать по сторонам не стану. Но раз так сошлось — женюсь. Она не знает пока.
Я не был уверен, что Малыха терпеливо поджидал свою подругу. Меня насторожила его фраза: «Аж зло брало». Он считал: вечером она должна прийти. А она, оказывается, пришла утром со смены. Так он сам сказал. Выходит, он не знал, что она в ночную смену вышла. Мог же Малыха не усидеть в своей комнатке? Побежать искать ее?
— Дальше, — потребовал Сергей.
— А чего дальше-то? Проспал всю ночь. Верка утром разбудила, говорит: Люба отравилась да дома еще несчастье. Мы-то сейчас в порту мало работаем. Навигацию почти закончили, консервируемся до весны. До следующей навигации будем прохлаждаться. Если уж только что-то срочное — как сегодня.
— Значит, ты спал? А кто-нибудь может подтвердить, что ты спал ночью? Раз Верки не было — с кем-то ты мог же спать, а?
— Серега, да брось ты, я с этим все, завязал.
— Ну, может, кто видел, как ты в туалет бегал ночью? Нужно, чтобы тебя видели здесь, в порту. Не усек еще?
— Да кто ж тут по ночам будет кого сторожить? Охота кому была по порту ночью шастать.
— Ладно, — только теперь Сергей повернулся к нам. — Главное не это. Что ты знаешь — как сестры жили меж собой?
— Думаешь, мне до их свар? Знаю, что все они друг дружку ненавидели. Одна Люба… все пыталась их примирить.
— Ненависть-то растет не на голом месте.
— Если хочешь правду — из-за меня, — выпалил Малыха.
— Какое сокровище! — Сергей присвистнул точно так, как обычно Привалов. — Было б из-за кого?!
Малыху даже будто и не задела издевка Сергея. Он добавил:
— Из-за Надькиного Елышева тоже.
— Кто такой Елышев? — наконец-то получил повод подать голос я.
— И я не знаю, — заметил Сергей.
— Старшина-сверхсрочник из Красных казарм, — пояснил Малыха. — Понимаете, я уж год с Веркой хожу, с той осени. Вдруг Сонька как-то мне говорит: брось ты, мол, Верку, скоро я одна стану хозяйкой всего дома, я их всех выгоню, будем с тобой жить. Здрасьте, со мной, значит. Сонька — красивая, конечно, но ум у нее змеиный. Я посмеялся да Верке рассказал. Что там было! Такого они друг другу наговорили…
— И этому Елышеву, что с Надькой гуляет, она предлагала то же самое? — спросил Чергинец.
— Ну да. Только это вы у него самого узнавайте. Потому как то, что со мной, еще зимой было, ну, в феврале. А с Елышевым — недавно. Уже отец ихний объявился там. В войну он, говорят, сволочью был. Таких тюрьмой не вылечить. Зверем ушел — зверем и пришел. Людям на глаза не казался, в доме никого не терпел. Что сдох он — туда и дорога. Вот и Елышеву отец этот скулу чуть не свернул.
— Даже так? — вырвалось у меня. Еще один на подозрении. И Сличко не побоялся со старшиной связываться? Ведь показываться ему не должен был.
— Где Надька живет? — спросил Сергей.
— Ушла к Павлу Ивановичу.
Судя по последовавшей реакции Сергея, Малыха словно задался целью нас поражать.
— К Павлу Ивановичу? — впервые не сдержавшись, воскликнул Сергей. — К нему? Как смогла? А Елышев твой?
— А чего он? На какого ему Надька? За ним такие женщины бегают! Одна врачиха — закачаешься! Да и другие…
Смутное подозрение шевельнулось в моем сознании. Но лишь гораздо позже я понял, в чем дело. Сергей теперь обратился ко мне:
— Новая фигура — Павел Иванович, но вы про него хоть что-нибудь наверняка слышали. После войны его судили. Бывший… полицай — не полицай, а так, холуй-прихлебатель. Прикинулся душевнобольным. Посидел лет пять — освободился. До сих пор прикидывается. И Надька ушла к нему! Вот она-то уж точно рехнулась.
Сергей повернулся к Малыхе:
— Гришка, ты туз. Только упаси тебя… нет, не бог, а хотя бы черт… Ты ж нам в одном наврал. Не было тебя дома. Как я это понял — мой секрет. Но мы тебя пытать не будем. Пока что. Ладно. Сам потом придешь рассказать все, как было. Только не опоздай. А сейчас иди скажи своему начальству, что поедешь с нами. Так надо. Он тебя отпустит.
Пока мы ждали Малыху на автобусной остановке, Сергей делился со мной своими выводами:
— Тут важны два пункта. Первый — Малыхи дома не было. Одно из двух — или пошел объясняться с Веркиным отцом, или пошел объясняться со своими портовыми бабами из-за Верки. Тут новеньких нелегко встречают. Хотел бы ему поверить, что он завязал. Второй пункт — Петрушин. Это Павел Иванович, о котором мы говорили. Довоенный дружок Сличко. Уловили? Но он нам не по зубам. Тут дело самого Привалова. А вот с Елышевым вы поговорите сегодня же. Поедете с Малыхой. А я прямиком к Привалову — насчет Петрушина. И как я сразу не подумал? А потом спать. Я ж с ночи, если б не снова в смену, я бы сон забыл. Какой тут сон! — Сергей даже взмахнул могучей рукой. — Вы хоть понимаете, почему я влез в это дело?
— Почти.
— Мне важно спасти Володьку. Нет, не от суда — если он виноват. Как человека. От его же совести. Люблю его. Поверите ли, как брата. Наших младших у нас с вами нет теперь. Я ведь для вас не младший? Плохо жить без старшего брата, плохо — и без младшего. И Володька мне как брат теперь. Дрожу над ним. Даже когда в футбол играет. Чтоб травму не получил, дрожу. На стадион ходить перестал. Да, так вот… Вон и Малыха. Он уже за себя побаивается, потому Елышева выпотрошит.
Я ожидал увидеть парня такой же яркой внешности, как Малыха. Вышел же к нам, за КПП, чистенький аккуратный старшина, роста ниже среднего, ладно скроенный, в целом симпатичный, но с жестким взглядом.
Завидев Малыху, он в удивлении растянул улыбку, поспешил к нам, протянул крепкую руку с длинными пальцами.
— Вот этот товарищ, — сказал Малыха, — занимается смертью Надькиного отца, ну и Веркиного, понятно.
Мы с Малыхой уговорились, что именно так он начнет: важно было увидеть, как станет реагировать на известие о смерти Сличко старшина. А тот равнодушно ответил:
— Значит, он умер? Послушаем.
Но я ему не поверил: было ясно, что о смерти Сличко он уже знал. Знать он мог, и не побывав сам ночью в Крутом переулке. Мог узнать — уже полдня ведь прошло — от кого-то, от той же Софьи. Но если узнал, то быстро. Значит, ему надо было об этом узнать? Или кто-то поспешил ему сообщить?
— Время у тебя есть? — спросил Малыха и, не дожидаясь ответа, предложил: — Пошли на кладбище, посидим.
«Подходящей будет обстановка для беседы», — подумал я, но здесь поблизости действительно уединиться больше негде. Елышев не возражал. Он вообще вел себя так уверенно, словно ничего не боялся. А может, хотел показать, что ничего не боится?
— Так в чем дело? — начал он сам, когда мы уселись на первой же от входа скамейке, спрятавшейся в голых кустах.
— Меня и тебя могут подозревать в убийстве ихнего отца, — быстро сказал Малыха.
Я обратил внимание на эту фразу. Насчет нее мы не уславливались, только насчет самой первой, и поэтому Малыха вполне мог упомянуть и о тетке Павлине, парень ведь знал от Веры, что ее тоже убили. Елышев же как-то неловко пожал плечами, словно пытался изобразить недоумение или сам себе удивился, что не нашел подходящего слова. Он потому и спросил, лишь бы что-то спросить:
— Сразу обоих подозревают?
— И в раздельности тоже, — буркнул Малыха. — Так что давай не темнить. Дело не только в том, что он умер. Черт с ним. Дело в том, что он тайно приехал. Верка мне утром рассказала, да я верить не хотел, а они вот подтверждают, что его приговорили в сорок пятом к расстрелу, а он сбежал, скрывался столько лет.
— Во какой! У меня солдаты в самоволку сходить не рискуют, а он… — Елышев решил пошутить, но обстановка не располагала, и Малыха перебил его:
— Ты отвечай на вопросы. Лучше ведь, когда без протокола?
— А кто знает? — уклонился Елышев. — Мне бояться нечего.
Однако он о чем-то напряженно мозговал, замешательства скрыть не мог, и я это видел. И он видел, что я вижу и ему не верю. Он пытливо посмотрел в мое лицо, отвел взгляд, снова посмотрел.
— Расскажи, как провел прошлую ночь, — предложил я, глянув на часы: они отмерили уже половину пятого — нет, я ведь уже почти профессионал, так что шестнадцать тридцать. — Имей в виду, что все можно легко проверить. Но для начала знай вот что. Прокурор хочет, чтобы прежде, чем до вас до всех следствие официально доберется, он убедился в вашей непричастности. Это и следствию поможет, и ему, и вам. Поэтому мы здесь. Теперь отвечай.
— В части меня ночью не было.
— Точнее, пожалуйста.
— В половине седьмого вечера я ушел. Прибыл в часть к семи утра, как положено. Это вы можете проверить. Остальное — никак не можете.
— А кто знает? — ответил я теми же словами, какими он — Малыхе минуту назад. — Придумай… что-нибудь пооригинальнее.
— Был у знакомой. В семь пришел к ней.
— А в полседьмого утра ушел?
— Почему в полседьмого? — не то удивился, не то забеспокоился Елышев.
Я объяснил:
— Ты же наверняка шел по прямой или ехал кратчайшей дорогой. Из части ушел в полседьмого вечера — в семь был у нее, а в часть вернулся в семь утра — значит, от нее вышел в полседьмого. Так ведь?
Смутное подозрение, которое появилось у меня тогда, когда Малыха у себя дома упомянул о елышевской врачихе («За ним такие женщины бегают! Одна врачиха — закачаешься!»), начало превращаться в догадку. Я этого сверхсрочника-старшину никогда раньше не видел, но о существовании некоего старшины знал. И если бы этот Елышев оказался тем самым старшиной, о котором я слышал, то тогда я уже сейчас, можно считать, знал бы, где он мог находиться прошедшей ночью.
Елышев снова мельком взглянул в мое лицо и столь же поспешно отвел взгляд. Мне вдруг показалось, что и он хоть меня и не видел прежде, а о моем существовании знал: поглядывал он на меня так, как смотрят на человека, о котором кое-что знают.
— Может, так оно и было, как вы говорите, — сказал он.
— Понятно, — ответил я. — Но на официальном допросе тебе придется указать адрес этой знакомой. Важно, что ты был у знакомой. Всю ночь, — я решил не открывать ему, что о чем-то догадываюсь, то есть решил пока и не проверять, правильна ли моя догадка, ведь в части-то он не один-единственный старшина. Чтобы увести его в сторону, я сказал: — Не исключено ведь, что твоя знакомая в ту ночь обитала на Яруговке, — тем самым я намекнул ему на Софью, которая, как и я, дежурила ночью в нашей яруговской больнице. Намекнуть на Софью было полезно со всех точек зрения. Думал-то я в тот момент совсем о другой женщине, но ведь и Софья — врачиха, так что и Малыха ничего не должен был понять.
— Почему? — Елышев вновь неловко поежился. — Почему на Яруговке?
Значит, Софья ему сразу в голову не пришла. И тут вмешался Малыха:
— Давай начнем с Надьки. Ты ведь не собирался на ней жениться?
Елышев кивнул в знак согласия.
— Как и я тогда на Верке. А что у тебя дальше было?
В этот момент что-то в Елышеве дрогнуло. Он принял решение.
— Хорошо, пусть так. Мне, правда, и самому противно вспоминать. Меня не было две недели — по степи гонялись, учения. Приехали. Надька не приходит. Ждал день, другой, третий. На пятый пошел к ним домой. Днем я там не бывал ни разу. Дома была только Сонька. Спрашиваю про Надьку. А она смеется. Я не сразу и допер, в чем дело.
Мне казалось, что Елышев рад случаю скинуть тяжесть с души.
— Последний раз, когда с Надей виделись, поссорились. Я ей тогда точно сказал, что никогда на ней не женюсь. Она меня приревновала к одной, с чего и пошел разговор. Повод у нее, честно, был, но я и на той не собирался жениться.
От этих его слов моя догадка только крепла. Нечто подобное я и слышал про того старшину.
— Спрашиваю о Наде, а Сонька смеется. Потом и говорит, стерва: в больницу, мол, Надька попала по моей вине и сейчас в больнице — ну, в тот день была, оттого ко мне и не приходила. «Ты ж на ней жениться не хочешь, вот и пришлось ей ко мне в отделение лечь», — так прямо Сонька и сказала. Я аж закачался: от злости на Надьку, на себя, на эту Соньку. А она вдруг меня обнимать, целовать, уговаривать: «Ты Надьку брось, скоро я хозяйкой тут буду, всех выгоню, будешь ко мне ходить». Не знаю, как кто поступал в таких случаях, а я… — Елышев как-то жалобно, что ли, улыбнулся. Жалобно или жалковато.
И мельком глянул на меня. Но я терпеливо ждал, заговорит ли он о своей встрече с отцом Софьи.
Мы с Малыхой еще раньше договорились не вспоминать об этом ни в коем случае. Не было никаких доказательств, которые бы подтверждали виновность Малыхи или Елышева. Но в том, что оба они темнили, я не сомневался.
— Что дальше? — спросил я наконец. — Ты виделся с Надеждой?
— Ну да. Они потом друг другу глаза чуть не выцарапали.
— Но ты не вмешивался?
— Зачем мне? Да и что я мог?
— А до тебя они жили в мире, в согласии?
— Они? — Елышев махнул рукой. — Надька все время жаловалась, что с сестрами жизни нет.
— Ты припомни: как ты думаешь, что имела в виду Софья, когда говорила, что скоро станет хозяйкой — единственной — дома? Ты думал об этом?
— Да зачем мне? — быстро ответил он. — Мне-то какая разница?
Вполне вероятно, что ни Малыха, ни Елышев не придали значения этим словам Софьи. А если тогда в какой-то мере и придали, то теперь ни за что не признаются. Им ведь известны обстоятельства, приведшие к тому, что Софья действительно оказалась единственной, полновластной хозяйкой дома в Крутом переулке. Этих парней, избалованных женщинами, можно понять. И я их понимал. Потому я и не гожусь в следователи, что не факты принимаю во внимание в первую очередь.
А факт, между прочим, был в том, что Елышев упорно не хотел говорить о самом для нас главном — о Сличко. Это его упорство мне хотелось объяснить тем, что он справедливо опасался: его стычку со Сличко могут превратить в нечто большее, чем просто драка.
— И никаких поправок ты не внесешь в свой рассказ?
Вот тут Елышеву выдержка изменила. Он быстро взглянул — вопросительно — в лицо Малыхи и быстро отвел взгляд. Малыха же в ту секунду смотрел на двух пожилых людей, неподвижно склонившихся над свежей могилкой — друга ли, сына ли, дочери ли? Не знаю, как Малыха, а я вспомнил о Любе Сличко, с гибели которой начался для меня этот день.
Елышев и Малыха. Оба ли они были там? Похоже, что оба. Были оба, но не сговорились, как вести себя дальше? Или не подозревали, что оба находятся в одной точке? Или лишь один из них видел другого? Кто кого? Елышев Малыху? По их нынешнему поведению это самое правдоподобное. А если наоборот? Если Малыха Елышева? И потому так охотно привел меня сюда?
Мы проводили старшину до КПП, спустились с Малыхой до ЦУМа, и там я оставил его, нисколько не сомневаясь, что Малыха, простившись со мной, побежит назад, в Красные казармы.
Расставшись с Малыхой, я заглянул к Привалову. Было уже шесть часов вечера.
Привалов расхаживал по кабинету, длинному и мрачноватому.
— Я звонил в больницу, чтоб вас отпустили ко мне, — сразу сообщил он. — Поедем к тому Петрушину. Я вас жду. Чергинец мне кое-что прояснил, даже больше, чем я рассчитывал. Он так беспокоится за своего подручного, что готов землю рыть — все раскопать. И знаете, дело приобретает несколько странный, я бы сказал, характер. Угрозыск выполнил свою работу, собрал все сведения, какие мог, и, так как все связано с государственным, а не с обычным уголовным преступником, передает дело нам, в следственный отдел прокуратуры. Не хотел я такого оборота. Ни к чему он нам. Трудно быть объективным. Едем? По дороге расскажете о своих успехах.
Я понимал его. Это дело воскресило в его жизни — как реальность сегодняшнего дня — образ старшего брата. Парня героической жизни и не менее героической смерти: средь лютой зимы его, раздетого догола и привязанного к бочке, оккупанты возили на тачанке по притихшему Новоднепровску — в устрашение всем. Не мог забыть об этом никто в семье Приваловых. Старший сын по заданию горкома комсомола остался тогда в городе, не уехал со всеми на Урал, туда, где на оборонном заводе директорствовал отец. Старший сын, которому было тогда семнадцать. Прокурору сейчас за тридцать, а погибший старший брат на всю жизнь остался для младшего старшим, таким, каким запомнился десятилетнему мальчишке, уезжавшему в эвакуацию. Старшим — значит, сильным, умным, смелым. Он ведь и короткой жизнью своей, и смертью доказал, что как раз и был таким, каким запомнился младшему брату.
Путь наш лежал на границу Микитовки и Нижнего города — поближе к Днепру, вниз, к тому же оврагу. Дом Петрушина стоял на возвышении. Поэтому машину пришлось оставить и метров сто месить раскисшую землю.
Привалов постучал в дверь, никто не отозвался. Постучал в окно, теперь уже громко, требовательно. Все окна были закрыты ставнями, запертыми изнутри, так что заглянуть в дом мы никак не могли. Но прокурор был настойчив: он забарабанил в дверь с такой силой, что затряслись стекла на веранде.
— Ну чего там? — прошепелявил голос из-за двери.
— Открывай! — приказал Привалов.
— А чего это я должен открывать?
— Ты взгляни — и узнаешь меня.
За дверью что-то скрежетнуло, взвизгнуло, протрещало. Она приоткрылась. Привалов не шелохнулся, не стал совать ногу в щель.
— Узнал?
— Ох, товарищ прокурор! — Дверь распахнулась.
— Принимай! — бросил Привалов, проходя в дом.
— Я б открыл… так одеться же надо…
— А-а! — Прокурор махнул рукой. — Садись.
Я огляделся. Мы оказались в большой комнате, которая служила и кухней и столовой. Дверь в другую комнату была закрыта, но там кто-то возился.
— Нет, уж поначалу вы присядайте.
— Садись, я тебе сказал.
Павел Иванович бесшумно опустился на старый венский стул. Полуодетый, костляво-корявый, он и сам был похож на этот стул.
— Ты Сличко видел?
— Кого, кого? — переспросил Петрушин.
— Не играй со мной!
— Где ж его увижу? Когда час придет мой, на том свете. А как на этом-то его увижу? Мертвого и во сне как увидишь — худо. Да и зачем мне его во сне видеть?
— Понятно, — Привалов подавил усмешку, и я сперва не понял, поверил ли он, но следующий вопрос прокурора все прояснил: — А ты в воскрешение людей веришь? Воскресшим он не приходил к тебе?
— Нет-нет! — Петрушин даже сложил ладони, прижал руки к груди.
— А ты припомни. Вчера вечером, например? Не могла ж молодая жена отбить тебе память до такой степени, что ты не помнишь, кого видел вчера вечером?
— Вчера? Вечером? — Хитрые глаза забегали в поисках спасительного решения. — Так я не знаю. Кто-то стучал. Вот как вы. Только зачем открывать — вдруг какой покуситель?
Последнее слово подстегнуло меня: мог ведь он считать своим соперником Елышева, мог бояться его? И я позволил себе вопрос, не спросив разрешения у прокурора:
— Скажите, стучали однажды? Кто-то приходил один раз или потом вернулся?
— Один, — быстро ответил Петрушин. — Один. Я ж помню.
Обученный прокурором, я готов был сделать вывод о том, что он врет, по скорости ответа. Но, вероятно, в данном случае человек и правду мог сказать сразу: обдумывать ему ничего не надо, знает же он, один раз стучали или два. Интересно вот, кто это был? Действительно Сличко или, быть может, мой новый знакомый из Красных казарм?
— Ты так и не отозвался? — спросил Привалов.
— А то как же? Отозваться — так и открыть надо.
— Понятно.
— Ну, товарищ прокурор, зачем мне темнить?
— Я и не говорю, что ты темнишь. Ты просто врешь. Сейчас я позову твою молодуху, и доктор задаст ей один вопрос. Не мог разве кто-нибудь к ней заглянуть, узнать, как устроилась в новом жилье?
И снова удивил меня Привалов тем, что угадал ход моих рассуждений. Он шагнул к двери, постучал, крикнул:
— Выйдите сюда! Да поживее, пожалуйста!
Встревоженной, стыдливо прятавшей лицо Надежде (ее распущенные волосы спадали по круглым плечам) я задал тот же вопрос, что и хозяину дома. Она ответила решительно, с вызовом, брошенным скорее ему, чем нам:
— Два.
Привалов по привычке присвистнул!
— Так один или два?
— Два, — повторила Надежда, осмелела, открыла белое с синими глазами-звездами лицо. — Он спал и не слышал. Два раза стучали. — И вдруг добавила: — По-разному стучали.
Вот в чем заключалась догадка Привалова: после того, как дочь ушла к Петрушину, отец мог прийти сюда, даже если первоначально не собирался. Что это случилось вчера вечером — прокурор не мог знать, спросил наугад. И оказалось, не ошибся. Но если верить Надежде, приходил еще кто-то. Она наверняка не против, чтобы на Елышева тоже падало подозрение. И второй стук сама относит и хочет, чтобы мы отнесли на его счет. А может быть, он и впрямь приходил?
— Значит, ты его не видел? — Привалов вернулся к хозяину.
— Зачем он мне, товарищ прокурор, даже если он живой?
— Сегодня я просто хотел взглянуть на твое житье-бытье, — сказал Привалов. — Пока что даю тебе время подумать как следует. Тебе есть о чем подумать.
— Так ведь я все уже сказал, — испугавшись, запротестовал Петрушин.
Привалов не удостоил ни Петрушина, ни Надежду даже прощальным кивком.
В дороге мы молчали. Для меня это выглядело похвалой: значит, Привалов считает, что я все понимаю, что нет необходимости пояснять мне выводы, какие сделал профессионал.
— Доктор, дорогой, — сказал Привалов, когда машина остановилась перед воротами больницы, чтобы высадить меня. — Всех участников трагедии вы уже знаете. Прямо или косвенно. Завтра утром у меня будет какой-то отчет о пребывании Сличко в Новоднепровске. Может, день за днем, а может, почти пустой, с информацией, равной нулю. Так что я вас жду. Но и вы ждите.
— Кого я должен ждать?
— Гостей.
— Гостей? — удивился я и впервые за сегодняшний день испугался.
— Вы уже в этом деле по уши. — Привалов не спрятал своей лукавой усмешки. — Так что не отступайте. До завтра, доктор. И не забудьте повидать Чергинца. У него сегодня последняя ночная смена. Какая-то информация у него должна быть.
— Хорошо, — пообещал я.
Мне вдруг показалось, что Привалов уже знает конечный итог расследования, хотя, возможно, некоторые промежуточные звенья — и, видимо, очень важные — еще не найдены. Потому он и рассчитывает по-прежнему на нас с Чергинцом.
Рассчитывает на нас? Нет, никаких заблуждений относительно нашей с Чергинцом значимости в этом деле у меня не было. Оснований преувеличивать свою роль я не находил. Напротив, именно сейчас мне стало совершенно ясно, что Привалов превосходно справился бы с расследованием, и вовсе не привлекая нас с Сергеем. Но ведь он по-прежнему просил — и весьма настойчиво, — чтобы мы ему помогли сбором информации. Что же он имеет в виду? Может быть, просто не хочет травмировать официальными допросами парней, которых не считает способными совершить преступление?
Я брел через сквер к больничному корпусу. Было всего лишь девятнадцать часов. Еще и суток не прошло с тех событий в Крутом переулке.
По темному коридору — из каждых трех лампочек горела одна — я подходил к двери своего кабинета, когда услышал быстрые шаги у себя за спиной. Обернулся я, вероятно, резче, чем требовалось, потому что парень, спешивший за мной, от неожиданности приостановился. Когда же он подошел ближе, попал в свет лампочки, я узнал в нем приваловского шофера и, сознаюсь, облегченно вздохнул. А он протянул мне сложенный вчетверо листок бумаги.
— Вот, шеф прислал. Только отъехали, он вдруг вспомнил, написал, сам дальше пешком пошел, а меня — к вам.
Едва я сел за свой стол, чтобы прочитать записку перед обходом, как в дверь кабинета осторожно постучали. Я разрешил войти, не успев даже развернуть приваловскую записку. Дверь тихо отворилась, и на пороге возникла Софья Осмачко. Признаться, я ее не ждал, а ведь должен был ждать именно ее. Привалов предупреждал о гостях, и кому, как не Софье, самое удобное посетить меня в больнице.
— Чем могу быть полезен? Проходите.
Она прикрыла за собой дверь.
— Я ненадолго. У вас же обход.
— Присаживайтесь. От болезней, которые я лечу, не так-то просто помереть.
Полноватая для своих двадцати пяти лет, но державшая в заботе себя и лицо свое с более тонкими, чем у Надежды, чертами, женщина не столь броской, как младшая сестра, красоты, зато, безусловно, умевшая красоту свою подчеркнуть плавностью движений, она присела на краешек топчана.
— Слушаю вас.
— Я пришла… не на работу. Мне дали отпуск… чтоб похоронить. Я потому пришла… да, да, я специально пришла… Вас не было. Я ждала. Видела, как вы приехали. С прокурором, да?
«Ты не собиралась ко мне, — подумал я, — но, увидев, что меня привез прокурор, перепугалась, и потому ты здесь».
А она продолжала:
— Это какая-то мука. Все подозревают, что я убила тетю, чтобы завладеть домом. Так и сестры говорят. Как же я могла, если меня в тот вечер и ночь дома не было? Я ж работала, да?
Вот этот ее вопросик: «Я ж работала, да?», это подчеркивание: «Да?» — уже могли насторожить любого следователя.
Она замолчала, надеясь хоть что-нибудь услышать от меня: если не слово поддержки, то хоть возражение. Замолчала и смотрела прямо мне в глаза своими огромными — больше, чем у Надежды, — синими глазами. Мне стало не по себе от такого ее упрашивающего взгляда, и я уставился в стол. А чтобы чем-то занять паузу, развернул приваловскую записку. Уяснив себе, что в ней сказано, я почувствовал нечто вроде благоговейного трепета, вновь столкнувшись с прямо-таки сверхъестественной проницательностью прокурора. Уж он, конечно, точно рассчитал, что если кто и придет ко мне, то раньше всех Софья. В записке было сказано коротко и ясно: «Мне сообщили, что с десяти часов вечера и до полуночи никто Софью Осмачко в больнице не видел. В половине первого видели, до десяти вечера — тоже. Привалов». Выданный прокурором компас для разговора с Софьей так обрадовал меня, что я даже оставил без внимания то, что Привалов время назвал по-любительски — не двадцать два, а десять вечера. В самый трудный момент разговора узнаю, что она на два с половиной часа из больницы отлучалась. Было бы просто ужасно, если бы я не успел развернуть записку до ее ухода.
Удача подхлестнула мою фантазию. Версия родилась без усилий.
— Нет, милая, — уверенным голосом заговорил я, будто минуту назад и не отводил в неуверенности взгляд, — это не так. И не в ваших интересах играть в игру, которой вы не понимаете и, вероятно, не в силах понять. Ваш отец явился в Новоднепровск тайком. Он скрывался от правосудия семнадцать лет, и вы должны были знать об этом. Или узнали сразу же, как только он появился в доме. Я не знаю, испытывали вы к нему родственные чувства или нет. Но могу понять, что определенное представление о долге перед отцом не позволяло вам сообщить куда положено о его появлении. А вот понимаете ли вы, сколько крови и людского горя было на совести у вашего отца? Впрочем, самой-то совести у него никогда не было. Да, ни тетку, ни отца вы не убивали. Никто вас, кроме ваших же сестер, и не подозревает. Но в течение двух с половиной часов вас в больнице не видели.
И только в это мгновение она опустила наконец свои огромные глаза. Я смог передохнуть и даже отвлечься — вспомнить о Елышеве. Да, женщина такая, что обвинять парня проще простого. А многим было бы нелегко, окажись они на его месте.
Впрочем, что касается Елышева, я все тверже приходил к мысли, что именно об этом старшине я многое слышал от любящей его женщины. Как тогда сказал Малыха: «Одна врачиха — закачаешься…» А врачиха эта — скорее всего сестра моя Валентина. Отец у нас один был, матери разные. От моей матери ушел он еще до войны, когда мы с братом мальцами были. Ушел к ее матери. Война у всех нас родителей отняла. В эвакуации, в одном детском доме росли, только она младше нас с братом на восемь да на шесть лет. В Новоднепровск позже вернулась. А два с половиной года назад сталь сожрала — тот самый проклятый взрыв — наших с Чергинцом младших братьев и мужа Валентины, в одной бригаде все они были. С тех пор никаких родственников, кроме друг друга, у нас с ней не осталось.
И вот недавно доверилась она мне, что полюбила какого-то старшину. Давно его знала, с мужем ее он вроде дружил. И вот вдруг полюбила. А он? У него несерьезно все. «Так брось его, Валентина». — «Не могу…»
Елышев это или нет? И не к ней ли уходил он из части? А может быть, к Софье? Сюда, в больницу, приходил? Какая-то злость все же появилась у меня на этого слащавого старшину.
После затянувшейся паузы я и выложил Софье свою версию.
— Могу предположить, что в семь вечера вас вызвал… вероятно, в сквер… какой-то человек. Вряд ли это был ваш отец, не рискнул бы он сюда приходить. И вы с этим человеком о чем-то говорили. Потом он ушел. Спустя какое-то время вы почувствовали себя в опасности. Какая-то неясная пока тревога. К десяти вы поняли, в чем дело: тот человек мог пойти в ваш дом. Может быть, как раз объясняться с вашим отцом. Так? И вы побежали домой. Прибежав — дорога не такая уж скорая, — вы увидели…
— Да, — прошептала Софья, не поднимая головы и закрыв лицо руками. Круглые плечи ее вздрагивали.
Я выдумывал версию, которая могла заставить Софью уцепиться за нее, и тем самым наделать ошибок. А Софьины ошибки — уж она-то свое поведение наверняка продумала, как ей казалось, до последней мелочи — должны были прояснить события той ночи.
— Было бы вполне логичным, если бы вы побежали в милицию. Но вы вернулись в больницу. Вот они, два с половиной часа вашего отсутствия. Не буду говорить о человеческих обязанностях в отношении тети Паши. Но как медик вы были обязаны прежде всего убедиться, теплилась ли в вашей родной тетке жизнь. А тетка, кстати, сделала своей наследницей именно вас, не кого-то другого.
— И вы об этом наследстве… — выдохнула Софья. И вдруг сказала: — Я пойду. Я больше ничего не знаю.
— Идите. Ваше право. Я ведь и не звал вас, я не следователь.
Она как-то странно взглянула на меня, не веря, что я мог о чем-то догадываться.
Теперь, когда она стала хозяйкой дома, ей, конечно, трудно расстаться с самой мыслью о нем. И я сделал такое предположение. Сличко надеялся, что дом каким-то образом достанется ему. По какой-то неведомой нам причине. И свояченица обязана была — по той же причине — отдать ему дом, но воспротивилась. Может, из жалости к девчонкам, которые остались бы без угла и крыши. И сделала, казалось бы, хитрый ход: завещала дом старшей племяннице и даже хотела его вообще переписать на нее. Возможно, Сличко, узнав об этом, потребовал уничтожить завещание, но свояченица стояла на своем и поплатилась — сердце не выдержало.
Это была еще одна, среди массы других, версия. Но вполне могла существовать при новых сведениях любая другая. Версии могли бы и переплетаться. Тем более что все путало одно обстоятельство: Сличко ведь явился в Новоднепровск под чужим именем и не мог объявить о себе, что было бы необходимо, если он хотел на что-то претендовать.
Так или иначе Софья ушла. А я отправился по палатам.
В тот вечер никто из больных, находившихся в трех палатах, подведомственных моему глазу, не привлекал профессионального интереса. И я посетил другие палаты, те, в которых лежали люди, доставленные в больницу в ночь моего дежурства.
Тот, которого ранним утром подобрали на Микитовской улице с тяжелейшим переломом ноги, в сознание еще не пришел. Он лежал в реанимации, и медицине нелегко было поддерживать жизнь в его теле — слишком много крови он потерял. Двое, которые поколотили друг друга в драке, сознания не теряли. Две-три фразы с ними, и мне стало ясно, что никакого отношения к гибели Сличко они не имели. Значит, прокурор мог интересоваться только тем человеком, у кого был перелом ноги?
Я терпеливо подождал в своем кабинете новых гостей, но никто больше не заявился. И тогда я решил не ждать до утра и позвонил Чергинцу. Мы договорились о встрече после девяти вечера. Временем он располагал, ему ведь надо выйти на смену в двадцать три сорок.
Сергей расхаживал по жарко натопленной комнате, поджидая меня.
— Поужинаем? — сразу предложил он. — Мне ведь скоро в ночную.
— Сегодня тебе не удается без меня и куска проглотить.
Сергей жил один в большом доме, и бабушка Володи Бизяева готовила ему обед на два-три дня, следила за домом.
Мы уселись за столом на кухне. Я рассказал о визитах к Елышеву и Петрушину. Рассказал и о первом госте, посетившем — по предсказанию Привалова — меня. Сергей надолго задумался, правда, не отрываясь от еды.
— А вот что выяснил я, — начал он наконец, опустошив тарелку. — Были бы живы отец с матерью, они бы мне многое раскрыли, а так пришлось приставать к чужим людям. Сличко до войны жили на Богучарове — там, где сейчас новый речной порт. А до войны то было пригородное село. В сорок четвертом хата Сличко сгорела. Когда освобождали Новоднепровск, в феврале. Его жена с девчатами перебралась к своей сестре. Сюда, на Микитовку. Хатенка была так себе. В сорок шестом умерла мать девчат. Время было голодное. У нас уж на что трое работали, а лучшей едой была кукурузная размазня с хлопковым маслом, и пальцы облизывали. У них же и не вспомнить, работал ли кто. Девчонок тетка Павлина кормила с трудом. Но зато крышу у дома вроде не спеша переложили: вместо соломы — этернит. Потом пристройку осилили. Потом кирпичом дом обложили. Видать, кого-то тетка подряжала, сами-то не справились бы. И дом стал сразу состоянием. Еды же у Сличко, когда они, правда, уже Осмачко стали, — не было. Тетка Павлина, люди теперь только вспомнили, часто куда-то ездила. Куда, зачем — кто знает?
— Так вот, может, работяг-то и подряжать, — высказал я первую пришедшую на ум догадку.
— Может быть, и так, — не подтвердил Сергей, но и не опроверг. А я подумал о Привалове: знал ли он уже об этих отлучках Павлины Осмачко, не предположил ли, что ездила она видаться с отцом девчонок, что-то получать у него или брать из спрятанного?
— Предположим, награбленное добро, — сказал я Сергею. — Он припрятал, прежде чем скрыться самому. Место могла знать только жена. Умирая, она открыла тайну сестре. Та…
— Да, — согласился Сергей. — Все так могло быть. Но не спешите. Одной ей было бы трудно. По жизни — такие дела в одиночку не делают. Кто-то ей наверняка помог, и они разделили то добро. Кто этот второй? Не помешало бы узнать. Но пока на эту задачу ответа не найду.
— Может, Петрушин? — спросил я.
— А почему не Жуйчиха?
— Галина Курань? Верно. Но Сличко ведь мог сразу доверить тайну ей, не жене. Когда его у нее нашли, она бы постаралась опередить всех, но, выходит, не опередила.
— Раз так вышло — значит, он доверил не ей, а все-таки жене. Но тетка Павлина могла думать иначе. Жена Сличко умерла, и если он вернется — могла же она предполагать, что он все же когда-нибудь вернется? — если вернется, то женится на Галине, у которой к тому времени был уже сын от Сличко. К слову, более глупого парня я еще не встречал в жизни. Так вот, рассуждает тетка Павлина, если она одна возьмет себе все, то, когда вернется Сличко, как ей держать ответ? Хитрость — грошовая, но такие уж это люди. Если уж решила она делиться, то, верней всего, с Жуйчихой. Я вообще думаю, тетка Павлина знала, что Сличко где-то живой, может, и связь с ним имела. Если бы не знала, то прямая выгода ей — сразу выдать его, как он приехал, а она-то молчала.
— Выдать отца девчонок непросто. Тут надо знать, что у них там творилось — в клубке. А если предположим, что второй был Петрушин? — спросил я, находясь под впечатлением от нашего с Приваловым визита в тот дом, окруженный раскисшей глиной.
— Тут я ничего не могу сказать. Я и не думал про него, почему-то в голову не приходило. Но он и вправду мог знать, что где-то есть тайник с добром, как здесь говорят, ховашка… и шантажировать тетку Павлину. Кажется, он вернулся в город много позже смерти жены Сличко. Интересно, что думает прокурор? Не зря ж он с вами помчался к Петрушину, как только я ему сообщил, где Надежда теперь живет. Столько лет прошло, что, наверно, только прокурор и сможет все проверить, сопоставить. Я уж не помню того времени — мне тогда и десяти лет не было.
— Скажи-ка, Бизяев сегодня на работу выйдет?
— А как же иначе? Я больше не отпускал, значит, не может не выйти. Вот уляжется эта история — мы его на курорт отправим, я уже заказал путевку. Даже если он убил этого гада, никто его не осудит. Для того, я уверен, прокурор и распутывает все вглубь и вширь, чтобы никого не осудить.
— Но ведь еще и Люба… — неохотно, но по чувству долга напомнил я.
— То, что произошло у нее с Бизяевыми, неподсудно обычному суду, — твердо сказал Сергей. — Никто не может их судить. Никто не может и защищать. Тем более что из посторонних об этом знаем только мы с вами.
Вот так! Таким я еще Сергея не видел. Он готов меня сделать своим сообщником, готов скрыть что-то? Да, судьба младшего друга — можно так сказать, может быть друг младшим, значит, не равным? — для него самого как собственная судьба. Даже больше чем собственная. Чтоб себя самого спасти — если вдруг поставит так жизнь, — ничего бы скрывать он не стал.
Хотя следующий день был у меня по графику свободным, утром я все-таки заглянул в больницу. Тем более что прокурор пожаловался на свою руку. Впрочем, не потому ли пожаловался, что решил повидаться со мной именно в больнице? Так или иначе мы встретились в моем кабинете, я сменил мазь на его руке, а он сообщил мне кое-какие новости.
Было установлено, что в тот вечер Люба Сличко дома не появлялась. Видели, как она уходила из дому в шесть часов вечера. Подруга, с которой она провела весь вечер, утверждает, что перед сменой Люба домой не заезжала. И Любина одежда в шкафу в лаборатории та же, в какой она вышла из дому в шесть.
Выслушав прокурора, я решил ничего ему пока не рассказывать о том, как отнеслись к Любе в семье Бизяевых. Но как-то же надо было отреагировать на его сообщение?
— Самоубийство девочки — главная трагедия в этой истории, — вздохнул я.
— Согласен, — не возразил прокурор. — Как вы помните, Сличко появился неожиданно. Но благодаря наблюдательности Чергинца мы знаем день, когда он появился. В день рождения того парня из порта.
— Малыхи, — подсказал я.
— Да-да. Которого накануне пригласили, а потом заставили торчать на улице.
— И поэтому он ел селедку на улице, — вспомнил я.
— Вот именно. Это было третьего, в субботу. Трагическая же ночь — с понедельника на вторник, с двенадцатого на тринадцатое. То есть Сличко провел в городе больше недели. Знаем же мы об этой неделе ничтожно мало. Первое свое воскресенье, четвертого числа, он просидел дома. В воскресенье перед закрытием магазина туда заходила Люба Сличко. Это вспомнила уборщица, она еще тогда удивилась. Галина Курань отрицает, что говорила с девушкой. Естественно, будет отрицать, той ведь уже нет в живых. Однако в понедельник, пятого, с утра, пробыв в магазине минут двадцать, Галина ушла. По делам. В продторг. Она там была в понедельник — это установлено. Но была совсем недолго, значительно меньше, чем ей сейчас бы хотелось. Я думаю, что в тот понедельник и состоялась встреча Галины и Сличко. В доме Галины. Сама-то она живет сейчас у нового мужа, вдовца. А ее сын от Сличко, Павел Курань, живет… к сожалению, сейчас он в бегах, после кражи в магазине… жил в том же Крутом переулке, в старом доме Галины. Так вот наиболее вероятно, что в воскресенье вечером Галина передала Любе ключ от дома. Сличко ночью или под утро, когда еще было темно, пришел в дом и дождался Галину. Это было днем в понедельник, а в четверг был ограблен магазин. То есть логично предположить, что все эти дни Сличко по ночам обитал в старом доме Галины, возможно, вместе с Пашкой Куранем, а днем бывал у дочерей. А может быть, наоборот. Факт, что он бывал и там и там. Покойная Павлина Назаровна приходила к Петрушину. Он этого не отрицает. Якобы просила его, чтобы не уговаривал Надежду, не портил молодой женщине жизнь. Вот, собственно, и все.
— Значит, тупик?
— Не совсем. Я надеюсь на вас, доктор. Особенно на ваш сегодняшний выходной день. Поезжайте домой — и по возможности никуда не уходите.
— И снова ждать гостей?
— Именно так. Не волнуйтесь, это не опасно. Я буду вам позванивать. Наверняка кто-нибудь уже вас поджидает.
Привалов снова не ошибся.
Возле подъезда, сидя на скамейке и не обращая внимания на моросящий дождь, меня ждал Малыха. Думаю, справился у Чергинца, как добраться до моего дома. В ту минуту, когда он увидел меня и вскочил, он был особенно красив. Взметнулось гибкое, сильное тело, напряженное, как струна. Шкиперская куртка ладно сидела на нем.
— Ты меня ждешь?
— Жду. Больше нет сил.
— Идем ко мне. Теплее, и не капает сверху.
Мы поднялись на третий этаж, я открыл дверь, пропустил вперед гостя и вдруг увидел в щели почтового ящика белое пятно. Для почты час был слишком ранним. Я открыл ящик, извлек сложенный вчетверо тетрадный листок. Вопросительно взглянул на Малыху, но тот не понял меня. Я спросил:
— Ты оставил?
— Нет, я просто ждал.
В записке, нацарапанной резковатым почерком, было три слова: «Приду час дня», — и никакой подписи. Я спрятал листок в карман.
— Проходи. Снимай куртку. Располагайся как тебе будет удобнее. И начинай.
— А с чего начинать?
— У тебя больше нет сил, — напомнил я.
— А, да. Больше нет сил видеть, как она мучается. Я ведь не железный.
Почему-то я вдруг вспомнил, что Елышев, рассказывая нам с Малыхой о своем свидании с Софьей, говорил: «Я ведь не бревно».
— Ну, ходил я с ней, — продолжал Малыха, — думал, без любви, так просто. Видно, ошибался. Душа за нее болит, теперь никогда ее не брошу. Хоть отец ее… Ладно, я не про то. Всегда так у меня — не про то…
Странно было смотреть на этого завидного парня, которому судьбой, казалось, назначено весело крутиться в житейском круговороте, но та же судьба заставила его, придавленного из-за собственного недомыслия, в растерянности сидеть передо мной.
— Я там был, — чуть ли не прошептал он.
Как говорится, словно камень свалился у меня с души, словно легче стало дышать. И так чистосердечно было жаль этого парня, который — в этом я не сомневался — никого не убивал и никогда не убьет.
Ему, конечно, тоже легче стало после первого шага. Он заговорил быстро, как будто боялся, что я перебью.
— Значит, так было. Верки весь вечер дома нет. Дома, то есть у меня в бараке. Я расскажу, где она была: искала Любу. По всем ее подругам, каких знала. Только не нашла. Боялась за нее, потому что отец ихний пригрозил: если увидит Любу с Володькой или узнает, свернет девчонке голову. Вот Верка и искала ее, чтоб та перебралась к нам. Я так посоветовал. Да, тесно, ну и что? Зато сейчас Люба жива была б. Я ждал-ждал, не вытерпел, поехал. Думал, дома она. У них дома, то есть в Крутом. Было темно уже, слякотно. Да и моросно тоже. Я как раз подходил к Крутому, но еще не дошел до него. Ну, знаете, там я шел… вдоль стены — посуше там. Вдруг вижу: из переулка выбежала какая-то женщина и сразу повернула. Не ко мне навстречу, а направо, по Микитовской, к Днепру. В сторону Днепра. И побежала прямо по лужам. Нет, не Верка. Если бы она в это время, то на работу бы опоздала уже. А она ж тогда — я потом узнал — на работе была.
— Какое же это было время? — спросил я его.
— Скажу, попробую, — задумался Малыха. — Я на Микитовской посмотрел на часы. Они у меня светятся, — он даже вытянул руку, показывая часы. И хлопнул себя по лбу: — Нет, не смотрел я на часы. Я как раз хотел посмотреть, но эта женщина выскочила из переулка, и я про часы забыл. Да, точно. Только знаете, чего я не могу забыть? Она растворилась. В воздухе растворилась. Была — и вдруг мгновенно ее не стало.
Я подумал, что этой женщиной могла быть Софья. Но если б она спешила в больницу, то и бежала б дальше по улице, Малыха и видел бы ее. А то растворилась…
— Я пошел дальше, — продолжал Малыха. — Свернул в переулок. Иду. Уже до конца дошел, знаете, того выступа. И там я поскользнулся, упал, и мне почудилось, что кого-то спугнул. Бывает ведь такое?
Я кивнул в знак согласия.
— Подхожу к хате — свет горит, дверь приоткрыта. Даже болталась на ветру. Не знаю почему, но я открыл ее ногой.
— В резиновых сапогах?
— А вы бы что надели в такую погоду?
— Резиновые сапоги, — охотно подтвердил я, а он и не задумался, догадка это была моя или старая информация.
— Как дверь открыл, — продолжал Малыха, — так сразу увидел. И сразу понял, что это тетя Паша. Только уж больно неловко она лежала.
Я метнул на него быстрый взгляд. Он поймал его и торопливо спросил:
— Что-то не так?
Дело в том, что утром тетя Паша лежала в правильной позе на спине. Значит, кто-то поправил тело в постели. Но я промолчал.
— Перетрусил я. Не за себя. Не знаю — за кого. Вернее, тогда не знал. Но я и за себя чуть-чуть. А вдруг кто сзади меня пристукнет?..
И затем Малыха рассказал мне все, что видел он в ту ночь в Крутом переулке…
До часа дня, до обещанного в записке посещения, было еще далеко, когда одновременно затрещал телефон и прошепелявил звонок в передней. Я поспешил снять трубку, крикнул: «Одну минуту!» — и побежал открывать дверь.
На лестничной площадке стоял мой новый знакомый из Красных казарм.
— Проходи, — пригласил я, хотя был удивлен и несколько озадачен. — Снимай шинель. Будь как дома.
— У меня дома нет.
Я не ответил ему, потому что меня ждал телефон.
Звонил Привалов. Он задавал вопросы, я отвечал односложно. Наш разговор настолько отличался от обычного, что он, конечно, понял: его предсказания сбываются, я и сейчас дома не в одиночестве. Потом он рассказал о роли Петрушина.
Я не все понял, но переспрашивать уже не мог. Мне пришлось положить трубку и заняться новым гостем. Я провел его в комнату, предложил выпить для храбрости. Так и сказал: «Для храбрости».
— А я не трус, — ответил он и от вина отказался. — Я вам тогда не все выложил. Я ведь не знал, что это так серьезно.
А теперь, значит, узнал? Не сестренка ли Валентина ему объяснила, насколько все серьезно? Не она ли вообще направила его ко мне? Неужели это тот самый старшина, о котором я от нее слышал? Но пока сам он мне этого не откроет, я спрашивать не могу. Не имею я права выдавать ее тайну, может быть, совсем другому старшине. Да если это и он самый, тоже не имею права показать, что знаю о нем от нее.
— На свете давно уже нет ничего несерьезного, — глубокомысленно изрек я. — Так что же ты скрыл от меня вчера?
— Не скрыл. Просто не стал говорить.
— Пусть так. Но что же?
Узкие светлые глаза его сегодня были печальны. Небольшие усики над тонкими губами смешно подрагивали. Он говорил мягким низким голосом. И все-таки выглядел слащавым.
— Я ведь схлестнулся с ихним отцом. А было так. В понедельник, пятого числа, я пришел к ним. Я ж вам рассказывал, как с Соней у меня получилось. Ну, я как в тумане был.
Я почему-то подумал о том, что этот парень ростом пониже Софьи. А он между тем продолжал:
— Уже стемнело — и вдруг заваливается какой-то мужик. Этот самый Сличко — теперь я знаю. Он стучал в окно. Я и одеться как следует не успел. А он увидел меня и озверел. Я людей в таком состоянии не видел, честное слово. Кричит: «Убью!» Я не скоро-то и смекнул, в чем дело. Вроде понял, что это их отец. Помню, Надя рассказывала, что он отсидел и освободился. А за что сидел, не говорила. Если бы я знал, что он бежал, скрылся, что расстрел его не достал… Если бы все это знал, сразу побежал бы, куда надо. Все бы тогда было по-другому. А там… Все же у меня мысль мелькнула, что я ему чем-то помешал. Откуда мысль такая взялась? Может, потому, что он не в дверь стучал, а в окно? Словом, мы с ним сцепились. Он мне хорошо приложил свой кулачище. Но и я ему успел. Пока он подымался, я шинель в охапку — и деру. И уж потом я еще подумал: он им всем жизни поломает. Надьку-то не слишком мне жалко было. Она — не Вера, не Люба. Она — как Сонька. Такая же хваткая. Со мной, правда, ошиблась, накрепко не прихватила. Да и я в ней сперва ошибся — сразу раскусил, чего ей от меня надо. Вы думаете: я бы убил его? — без всякого перехода спросил старшина.
— Давай лучше поговорим о его последнем дне, — ушел я пока от ответа, хотя ясно было, что совершенно незачем Елышеву убивать Сличко. — Вчера ты не все выложил, давай уж сегодня. Из части ты вышел в полседьмого. И тут же поехал на Яруговку, в больницу к Софье. Так? — решил я проверить свою версию.
— Это она рассказала?
— Ну, какое теперь имеет значение?
— Раз она так, то и я тоже. Да, я поехал к ней. Потому что она позвонила мне в часть. И по телефону сказала, что боится за себя и за тетю Пашу. А я ведь с того вечера и не видел ее. Неделя прошла. Если бы она не позвонила, сам бы так и не пришел. Но позвонила — поехал. Она меня у ворот ждала. И в разговоре все клонила, что Надежда — твоя, мол, Надежда, говорила она мне — с Павлом Ивановичем, Петрушиным этим, убьют отца. Потому что отец требует с того что-то такое, чего тот вернуть не может.
— С тети Паши отец тоже требовал? — поспешил я, потому что Елышев, сам того не зная, подтвердил наши догадки.
— А что он с нее мог требовать? Знаете, она была хорошей женщиной. И девчат всех выкормила. Любила она их. Всех одинаково, не замечала, что две как люди, а две — акулы.
— Давай-ка дальше. Мы остановились на том…
— Когда все кончится, — неожиданно сказал он, — я приду к вам для другого разговора. Примете?
Прежде чем ответить ему, я подумал: «Значит, он уверен, что у него все будет в порядке, уверен, что чист».
— Конечно, приходи.
И еще я подумал: «Теперь все ясно. Он — тот самый старшина, в которого моя Валентина влюбилась».
— Так вот дальше. Она еще говорила, что Наде не верит. Что та ушла к Павлу Ивановичу только из корысти — не из страха перед отцом, не из-за ссоры с ней, с Соней. Могло это тогда быть? По-моему, нет. Вспомните, откуда она тогда пришла? Из больницы. Восьмого ее только выписали, а уже через два дня к нему ушла. И вовсе не из-за меня она в больнице лежала, а совсем по другому поводу — Сонька зря наговорила на нее, да и на меня, выходит. Зачем наговорила — не знаю. В общем, Соня целый час, а то и больше морочила мне голову. То ее хотят убить, то отца. Убить — только на языке у нее и было. Но про тетю Пашу, что ее могут убить, Соня мне лишь по телефону. А когда мы встретились, про тетю ни слова. Я потому еще к вам и пришел, что именно это меня поразило, когда вспоминал. И знаете, как мы расстались? Я сказал ей: «Забудь ты меня». И ушел. Темно было. Дождь. Пошел я на Микитовку, искать дом этого Павла Ивановича. Зачем пошел — сам не знаю. Нет, не ревность, нет, что вы? Пока нашел — два часа минуло.
— Значит, уже было двадцать два часа?
— Не знаю, может, больше, может, меньше. Я на Яруговской улице, возле больницы, встретил одну знакомую, задержался с ней. Она в вашей же больнице работает. Она как будто чувствовала, что со мной делается, не хотела отпускать. Говорила, что в десять освободится и поедет домой. Чтобы я или не уходил, или пришел встретить, или возле дома ждал ее. Даже ключи от квартиры давала, чтоб только я не ушел. Но я…. И не знаю, какая сила тащила меня. Нет, было почти одиннадцать, наверно, когда я добрался куда хотел. Постучал. Не ответили. Я еще. Опять молчат. Я в конце концов охладился. Подумал: ну что я пришел? Приперся, и что скажу? Чтоб он признался, что он такое сделал? Так он мне и скажет! В общем, пошел я назад. Но когда дошел до кустов — малина, что ли, там — слышу: кто-то вышел из дома. И голос тут же: «Ты у меня попляшешь». До сих пор слышу. Я — в кусты. Смотрю: от дома человек идет. Темно было, но, похоже, Надькин отец. Прошел он мимо…
Слушая Елышева, я думал вот о чем: по его времени получается, что Сличко — если вышел из дома Петрушина именно он — прибыл в Крутой переулок уже тогда, когда тетя Паша была мертва.
— …А я ни с места. Решаю, куда идти. Слышу, скрипнула дверь. Вижу: человек крадется. Под заборами. Честно, я не трус, но после Сонькиных причитаний мне стало не по себе. Если этот крадется за тем, первым, что у него на уме? А потом — не поверите! — вижу: Надя идет, да прямо на меня, через сад, под деревьями она старалась идти…
И затем Елышев рассказал мне все, что видел он в ту ночь в Крутом переулке…
Снова прошепелявил звонок в передней. Елышев неловко вскочил, чуть стул не уронил — а ведь такой ладный спортивный парень. Не хотел, значит, чтобы его тут застали. Или лучше меня знал, кто может прийти? Или вообще все они сговорились?
— Не мельтеши, — успокоил я его, — ты ни с кем не встретишься. Надевай шинель, иди в ванную. Нового гостя я проведу в комнату, а ты тем временем потихоньку уйдешь. Добро? Но не забудь, что обещал заглянуть ко мне, когда все кончится. Добро?
Поступили мы, как я предложил, и все прошло гладко.
Я ждал не гостя, а гостью. И не ошибся. Научил же меня чему-то прокурор. Впрочем, во всей этой истории предвидеть поступки ее участников было несложно. Они жили и вели себя естественно, движимые обычными, даже заурядными человеческими страстями. Иное дело, что страсти одних выглядели безобидными, слабости — простительными, а других толкала откуда-то изнутри темная пружина, которую всегда так легко заводит злая воля.
Почему же все-таки она решила прийти ко мне? Это не был порыв. Ведь именно она утром оставила записку в почтовом ящике. Если у Малыхи, у Елышева, да и у Софьи были основания, то у нее их, по-моему, не было. И тем не менее Надежда пришла. И держалась уверенно.
Лишь однажды она вздрогнула. Когда Елышев выскользнул из ванной в переднюю и ушел, щелкнул замок входной двери.
— Кто там? — обернулась она. — Нас не подслушивают?
Я прошел через всю комнату к двери и распахнул ее: прихожая, конечно, была пуста. Надежда тоже подошла к двери и заглянула даже в кухню. Тогда я и дверь ванной открыл.
Мы вернулись в комнату.
— Я знаю, — начала она, — прокурор не поверил мне. Из-за Павла Ивановича. И вы не поверите. Для вас я — как падшая, что живу у него. Но когда мне стало невмоготу дома, он меня приласкал. Никто — а только он. Хотя он… разве вам понять?
Она посмотрела мне прямо в глаза своими большими, синими, глубокими. Словно изучала, что у меня в мыслях, хочу ли я действительно понять ее или только хочу что-то узнать у нее. Какой вывод она сделала, не знаю. Взгляд ее я выдержал, и она решительно перешла к делу.
— Было десять с чем-то, — сказала она. — Ну, в тот вечер, когда забарабанили в дверь. Совсем как вчера прокурор. Я тут же поняла: пришел отец. Не хотела встречи с ним. Для того и ушла из дому куда глаза глядели, чтоб не видеть его.
А я подумал: «Глаза-то твои глядели туда, где была, вероятно, половина отцовской ховашки».
— Спросите, почему не донесла? А я вот не знаю. Сама себя спрашивала сто раз — и не знаю. А он с каждым днем все зверел и зверел. Вышло ведь как: попусту он приехал. Так рисковал, а вышло — попусту. Мне он ничего не говорил, я все понимала по намекам. Так это еще хуже — толком не знаешь ничего, всего опасаешься. Вот он стучал, требовал, чтоб открыли. Что делать? Я спряталась. Как в кино — на чердаке. Ход на чердак из кухни. Лестница приставная. Я захватила пальто, платок. Боты тоже. Чтоб для видимости — будто меня в доме нет. И на чердак. Но люк оставила чуток приоткрытым. На всякий случай. А вдруг он что с Павлом Ивановичем сделает?
Я подумал: «Елышев прав. Эта хваткая, голову не теряет. С такой ему делать нечего, таять перед ним не будет. Да, она могла уйти к Петрушину только потому, что там осела половина отцовского злата…»
А она продолжала:
— Он впустил отца. Тот сразу: чего не открывал? Ну, Павел Иванович найдет, как отвечать, выкрутился. Прошел отец в комнаты — меня искал. Нет, не я ему была нужна. Ему нужно было, чтоб меня в хате не было. Сошлись они на кухне. И началось. Вот тогда я все и поняла. Мама знала, где он свою ховашку заховал. Когда уж совсем плохой стала, тете Паше рассказала — чтоб когда мы вырастем… Мать ведь. Ее-то вы можете простить?
Моего ответа она бы не дождалась. Я бы сам спросил у ее матери, знала ли та, как ее муж сколотил этот капиталец? Да и спрашивать незачем: ясно, знала.
Подумал я и о том, что Надежда пытается отвести от себя подозрение, которое, кстати, и значения никакого сейчас не имело. Подозрение, что она ушла к Петрушину по корысти. У нее выходило, что узнала она о ховашке лишь в тот вечер, когда отец к ним ворвался.
— А когда мама умерла, к нам зачастил Павел Иванович, — продолжала Надежда. — О чем-то спорил с тетей Пашей. Мы маленькие были — не понимали. Теперь-то известно, чего он зачастил: он знал о ховашке, да не знал, где она. В общем, тетя Паша сдалась. Хата протекала, одежки не было, хорошо, когда картошка была. Тетя Паша и решилась, тем более что помощи от него ждала — за тайну в обмен. Все это я и подслушала с чердака. А вчера, когда вы с прокурором приходили, я потому молчала…
— Сейчас уже неважно почему, — избавил я ее от лишней лжи.
— Спорили они, а я сидела на чердаке ни жива ни мертва. Отец требовал, чтобы Павел Иванович вернул половину. Второй-то половины уже не было: все в дом ушло, в нас то есть. Отец рисковал, ехал, чтоб ховашку свою откопать и увезти, а тут взять нечего.
— А уехать он предполагал один?
— Хотел не один. Он же не знал, что Галина вышла замуж и что так крепко вцепилась в нового мужа. Я слышала еще дома… как раз в то утро, как пришла из больницы… что она… Галина то есть… поплатится, не рада будет — это его слова. А потом ограбили магазин. Отец Пашку на это натравил, а сам руки потирал, я впервые в жизни видела, как он улыбается.
«О господи! — Мне еще не верилось, что такие люди бывают. — Он все жестоко рассчитал. И родного сына не пожалел. Уверен был, что Галина не выкрутится».
Надежда говорила торопливо, словно полжизни промолчала и теперь должна выговориться и за прошлое, и за всю жизнь, что ее еще ждала:
— Потом кто-то другой стучал. Это я вчера не врала. В тот вечер и второй раз стучали. Отец решил, что пришли за ним, вроде кто-то пришел предупредить о чем-то. Он так и сказал: «Это за мной». Выждал немного и ушел.
— Но перед тем, как уйти, — медленно и внятно произнес я, — он сказал Петрушину: «Ты у меня попляшешь». Так было?
— Откуда вы знаете? — Испуг был неподдельным, и этот испуг, можно сказать, обезоружил Надежду на какую-то минуту. — Значит, то приходили не за ним?
Для меня ее вопрос означал совсем иное. И вопрос и, понятно, испуг. Может быть, Елышева она в тот вечер вообще не видела, иначе могла бы догадаться, что это он слышал слова отца.
— Что же было дальше?
— Дальше? — Она все еще не могла прийти в себя, но я и рассчитывал на ее замешательство. — Дальше… Я спустилась вниз. Павел Иванович был аж зеленый. Он меня не слушал, только ватник надел, шапку и пошел. Следом за отцом. Я так испугалась, не знала, что делать, куда бежать. Был бы телефон — точно позвала бы милицию, и черт с ними со всеми.
«Могла бы и побежать в милицию, не так уж далеко, — подумал я. — Но не побежала. Что-то тебя удерживало?»
— Однако вы оделись и последовали за ним. Так? — спросил я.
— А что мне оставалось делать? В случае чего могла ведь я предотвратить беду. Да что там, — вдруг встрепенулась Надежда, — ничего я не могла.
— Продолжайте. Это очень важно. Для вас. Как вы думаете, который был час, когда вы все из дома вышли?
— Зачем думать? Часы на кухне висят. Я видела их, когда слезала с чердака.
— Было двадцать три часа?
— Нет, одиннадцати не было. Пол-одиннадцатого.
— Что? — вырвалось у меня. Расхождение с тем, как полагал Елышев, в полчаса, и, значит, Сличко гораздо раньше мог попасть в дом к тете Паше — когда она еще жива была.
— Ах! — Моя реакция испугала Надежду. — Те ж часы неисправные сроду. И отставать могут, и спешить.
Я терпеливо ждал, когда Надежда хоть одним словом упомянет о Елышеве, но ожидание затягивалось. Наконец, словно угадав мои мысли, Надежда спросила:
— Кто ж то приходил? Вы бы ничего не знали без него. Так что вы знаете, кто ж то был?
— Могла прийти любая из сестер.
— В такой час?
Наивный вопрос: ведь в такой самый час Софья бежала из яруговской больницы на Микитовку через весь старый город.
— Некому было, — сказала она. — И тетя Паша не пошла бы в такой час.
Вдруг Надежда покраснела, и сразу еще привлекательней стало ее лицо: чересчур бледное до этого, оно теперь украсилось румянцем на щеках с ямочками. Догадка, прятавшаяся где-то, прорвалась наружу — так мне в ту минуту показалось.
— Вы знаете, что это был он?
— Если вы имеете в виду Елышева, то почему он не мог быть?
— Зачем ему? Совесть заговорила? Он передо мной не ответчик, ни в чем он передо мной не повинен.
— А вы любили его?
— Я? Любила? Его? — Можно было подумать, что она возмущена одной этой мыслью. — Нет, не любила я его.
— Но и расстаться не хотели.
— То разные вещи. Я быстро увидела, что на него никакой надежды нельзя держать. Да я и не хотела бы с ним жить. Не такую, как я, он ищет. И та врачиха, с которой он сейчас, пожалеет.
— Она совсем ни при чем. Так… значит, разные вещи?
— И когда он с Сонькой… когда он позарился на хату… я даже рада была, что избавилась от него.
— Простите, — сказал я, — но ни на какую хату он не позарился. Однако очень важно, каким образом вы узнали об этом?
— О чем? Что он с Сонькой? Так она сама утром мне и рассказала. В больнице. Со злорадством. Только не добилась она своего.
— Чего же своего?
— Не видать ей больше его, как прошлогоднего лета.
— Почему же?
— Потому что его посадить надо!
Вот теперь мы только и подошли к самому главному — хотела того она поначалу или нет.
И Надежда, как-то странно сжавшись в комок и всхлипывая, рассказала мне все, что видела она в ту ночь в Крутом переулке…
Теперь я знал, что были еще, по крайней мере, два участника событий той ночи, с которыми мне пока беседовать не довелось. Как только всхлипывавшая Надежда ушла, я позвонил Привалову. Однако для себя я уже решил: будь эти парни хоть сто раз виноваты, у меня не поднялась бы рука подписать обвинительное заключение.
— Слушаю, — прогудел Привалов.
— Визиты, думаю, исчерпаны. Петрушин ко мне прийти не может, а больше некому. Осталось мне самому нанести последний визит. А вас я сейчас познакомлю еще с одним звеном в цепи этого дела. Звено не последнее, но едва ли не решающее. Скажем так — предпоследнее.
И я рассказал ему все, что узнал от Малыхи, Елышева и Надежды. А потом позвонил Чергинцу и попросил его свести меня с Бизяевым.
— Приезжайте, — ответил Сергей. — Он у меня. Спит.
Но я не хотел беседовать с Бизяевым в присутствии Сергея:
— Видишь ли, мне с ним надо с глазу на глаз.
— Вижу. И не буду вам мешать, — откликнулся Сергей.
Когда я принес в его жарко натопленный дом холод осеннего дождя, он даже не полюбопытствовал, как идет расследование. Только сказал:
— Идите в мою комнату — он там спит.
Володя Бизяев крепко спал в комнатке за кухней. Комнатке, которую Сергей до сих пор называл своей, хотя ему принадлежал уже весь дом. Она стала его комнатой, когда родители ее выделили ему. Своему старшему сыну в день поступления в вечерний техникум. Ее никто не занимал, пока он был в армии. И когда он остался совсем один, Сергей долго не мог заходить в большие комнаты, где все напоминало об отце с матерью, о младшем брате, чью гибель старики не смогли пережить. Конечно, именно эту комнатку он всегда предоставлял Володе, если тому приходилось заночевать или просто надо было позаниматься в тишине у старшего друга.
Красивое, с маленьким ртом и тонким, чуть изогнутым носом, Володино лицо и во сне было напряжено. Я опустил холодную ладонь на его оголенное плечо. Володя вздрогнул во сне, дернул плечом, пытаясь сбросить мою руку, но я ее не убрал.
— Володя, — позвал я.
Он узнал меня и протянул глуховатым низким голосом:
— Добрый вечер. Добрались, значит, до меня… Долго вы добирались, можно было и побыстрее.
— Мог бы и пораньше, да тогда я многого не знал. Того, чего и ты не знаешь. Ты мне только скажи: что ты делал в тот вечер и в ту ночь в Крутом?
— Вы уверены, что я там был?
— Я знаю об этом. Тебя видел Малыха.
— И я его видел.
— Вот и скажи, что ты там делал.
Бизяев подумал, прежде чем ответить. Провел крупными пальцами по высокому лбу, откинул назад длинные гладкие волосы цвета воронова крыла, по контрасту с ними еще ярче блеснули белоснежные зубы. Он как будто усмехнулся. Вот именно — как будто. По правде — боль подавил.
— Любу ждал, — сказал наконец он.
— Дождался? — не нашел я, к несчастью, другого слова.
И снова сверкнули его зубы.
— Нет. Она перед сменой домой не заходила.
— А где ты ждал? В каком месте? Не ходил же по переулку взад-вперед?
— На пустыре ждал. Не совсем на пустыре, а у стены. Там раньше ворота были, теперь завал. Вот там и ждал.
Я представил себе его позицию: обзор был не из лучших, он мог видеть лишь угол дома и два окна большой комнаты. Я спросил:
— В тех окнах, что ты мог видеть, свет горел?
— То горел, а то нет.
— Но как бы ты узнал, что она пришла домой?
— Там в большой комнате гардероб. В окно видно. Если б она пришла, стала бы переодеваться.
И в третий раз сверкнули его зубы. Сомнений у меня уже не осталось: слезу он удержал бы, гримасу боли — не мог.
Я не имел права спрашивать, для чего он ждал Любу. Это его тайна, дело его совести. И с тем ему теперь жить.
Но я должен был его спрашивать. И спрашивал о другом.
— На руке у тебя были часы?
— Были. Но я на них посмотрел последний раз без десяти одиннадцать.
— А потом?
— А потом некогда было.
Он произнес эту фразу вовсе не устало, что не удивило бы меня, а, напротив, с тайным вызовом, по-юношески опрометчивым, но и решительным.
— Понимаете, я подождал еще минут десять-пятнадцать. И решил идти домой. Спрыгнул с кирпичей. И вижу: из хаты выбежал человек. Когда спрыгивал, я прыгнул не вниз, а в сторону и потому увидел крыльцо. Я его увидел сбоку и видел, что за ним, за крыльцом, в окне горит свет. Человек, я его сразу узнал, побежал в сторону Микитовской. Побежал, словно испугался чего-то. И свет из двери. Понимаете? Я — туда.
— Зачем?
Володя провел пальцами по волосам, приглаживая их.
— Даже не знаю, чего я туда полез. Разве я думал об опасности? А увидел я…
Голос его звучал спокойно, но он волновался, я это видел. Он словно заново все переживал и не был убежден в том, что сам был только наблюдателем. Свидетелем, как сказал бы любой следователь.
Войдя в дом, Бизяев не мог не увидеть постель тети Паши. Из кухни, которая одновременно служила и прихожей и столовой, был ход в ее комнату, а ее постель стояла прямо против дверного проема без петель и потому, естественно, без дверей. Поскольку именно в комнате тети Паши горел свет, Володя прежде всего и глянул в дверной проем. Он тоже узнал хозяйку дома. И так же, как Малыха, сдернуть с лица подушку не осмелился.
Но в ту же секунду он услышал хлюпанье воды за стеной — шаги. И понял, что кто-то идет, обходя дом со двора, а не с улицы. Размышлять было некогда, хотя он успел сообразить: грязные следы на полу могут выдать его, так что путь в дом отпадал.
Бизяев отпрыгнул назад, на тесную веранду, служившую сенями. Он надеялся опередить того, кто шел в дом, но понял, что не успеет. В беспомощности спрятался за раскрытой дверью. Если человек войдет в дом и закроет за собой дверь, Володя один останется на веранде.
Уже не страх руководил им, а решимость понять, что здесь произошло. По молодости он не думал об опасности всерьез. К тому же он не видел вошедшего человека. А тот плотно затворил за собой обе двери: и входную, и из сеней в кухню-прихожую.
Володя не собирался покидать Крутой переулок. Он лишь выскочил во двор и, пригнувшись, пробежал под окнами в глубь двора, за курятник, ожидая, когда этот человек выйдет из дома: крыльцо теперь Володя видел хорошо.
И в ту же минуту в большой комнате вспыхнул свет. Даже двор осветился, ведь в большой комнате висела люстра, а в комнате тети Паши, где свет так и продолжал гореть, — небольшой красный абажур.
Тогда же Володя подумал: не мог убийца убивать тетю Пашу при свете. Почему же тот человек, который выбежал раньше из дома, оставил за собой и свет в ее комнате, и двери раскрытыми? Значит, убийца не он?
Володя и не хотел того человека даже в мыслях называть убийцей. Он узнал ведь его сразу, несмотря на дождь и темень. То был Малыха.
Узнал Володя и второго, того, кто только сейчас вошел в дом. Он отчетливо увидел, кто это, когда тот зажег свет еще и в Софьиной комнате. Убийцу, говорят, тянет на место преступления. Но даже если это так, не станет же он возвращаться на это место сразу же, так быстро после совершенного? Логика, конечно, такова, но все равно, по мнению юноши, убийцей мог быть только этот человек — только этот самый Сличко, который, как показалось Володе, уже потрошил Софьин шифоньер.
Володя глянул по сторонам и вдруг увидел, как вдоль стены, выходившей в садик, и именно с той стороны, откуда пришел Сличко, крадется человек в ватнике.
Вдруг погас свет в Софьиной комнате. Затем тут же погас и в большой.
Человек в ватнике пробежал к крыльцу. Володя отчетливо видел в его руке молоток.
Действительно, до этой минуты события развивались именно так, как рассказывал Бизяев. Вернее, как ему все виделось, а так до известной степени и было на самом деле. Володя видел, когда спрыгнул с кирпичей, решив идти домой, что из дома выбежал Малыха. Но он не знал, куда исчез Малыха и исчез ли он, не был ли и в последующие три четверти часа в Крутом переулке. Более того, Володя не знал, что Малыха входил в дом дважды…
Я раньше считал, что все можно узнать, внимательно выслушав человека. Эта же история, в которую меня втянул Привалов, сперва заставила понять, что важно уметь не только слушать, но и спрашивать: ведь ответы мы получаем на те вопросы, какие задаем. А потом я пришел к выводу, что, даже получив ответы и выслушав искренние признания людей, все-таки невозможно порой разобраться в происшедшем. Для этого нужны определенные способности аналитика, а у меня их, очевидно, недоставало.
Четыре человека, участники ночных событий в Крутом переулке, рассказали мне о том, что они видели. Что каждый из них видел. Малыха, Елышев, Надежда, Бизяев. Видели они, вероятно, многое или почти все происходившее в доме. Но каждый из них в отдельности всего не мог видеть, каждый видел что-то и это что-то по-своему воспринимал. Я же, как ни старался, так и не мог нарисовать для себя цельную, без белых пятен, картину. Брал лист бумаги, чертил на нем путь каждого, отмечал время и… все равно сбивался. Нет, безусловно, жизнь сложнее самого запутанного сюжета.
В это просто нельзя поверить: столько в доме народу за какой-то час перебывало. Порой и не желая того, каждый из них словно нарочно запутывал ситуацию. Так что я могу либо пересказать прокурору все услышанное (это я поначалу и сделал, еще до разговора с Бизяевым), либо попытаться расположить все в определенной последовательности, заполнив белые пятна собственными логичными, как мне казалось, предположениями (это я сделал после разговора с Бизяевым, готовясь к последней, как полагал, беседе с Приваловым).
Итак, от Малыхи я узнал, что он побывал в доме дважды.
В первый раз он вошел в дом, когда ничего не подозревал и когда по неловкой позе тети Паши понял, что она мертва. А вторично он побывал в доме после того, как там — уже после Малыхи — побывал еще один человек, с которым Малыха прежде никогда не сталкивался.
Увидев тетю Пашу в неловкой позе в постели, Малыха испугался и выскочил из дома. Сперва он пустился бежать, но по дороге опять поскользнулся, упал, а поднявшись, уже рассудил и поступил хладнокровно и, как ему казалось, разумно. Он вернулся, укрылся в кустах, буквально в десяти метрах от крыльца, и вновь испытал свое недавнее чувство, будто рядом присутствует еще кто-то. Бежавшую женщину он не узнал и не мог узнать в такой темноте да под дождем. Но когда он первый раз поскользнулся, ему почудилось, что он кого-то спугнул. И теперь ему чудилось то же. Чувство не обмануло его: где-то рядом все это время был человек, и этот человек, решив, что никого поблизости больше нет, пошел к дому.
Свет из открытой двери позволил Малыхе разглядеть, хоть и мельком, лицо этого человека. Малыха клятву мог дать, что никогда прежде не встречался с ним. Незнакомец между тем, войдя в дом, погасил свет, а уходя, плотно прикрыл за собой двери. Двор и все вокруг дома погрузилось в кромешную тьму. И вдруг кто-то, скорее всего этот самый незнакомец, плюхнулся в грязь, выматерился, захлюпала вода. И человек простонал, так, как стонут от нестерпимой боли. Опять выматерился, опять застонал, да так, будто кто-то душил его. И наконец стало тихо. Ушел этот человек или спрятался где-то рядом? Тот ли это действительно был незнакомец, который в дом заходил?
Выжидая, Малыха задавал себе эти вопросы. А потом проскользнул все же в дом, зажег свет в комнате тети Паши. Его поразило, что подушка с ее лица была снята и теперь покоилась за ее головой у стены. Малыха вернул подушку на прежнее место. Снова выскочив из дома, чтобы возвратиться в свое укрытие, он оставил дверь открытой.
Проще всего было пуститься бегом к Октябрьской площади и позвать милиционера, но Малыха решил, что еще успеет это сделать, когда поймет, кто здесь стонет и прячется.
Спрыгивая с кирпичей, Володя Бизяев как раз и увидел, что Малыха выбежал из дома. Володя, повторяю, не знал, что Малыха побывал в доме второй раз. Кроме того, Володе показалось, что Малыха побежал в сторону Микитовской, а тот ведь скользнул в укрытие. Узнав Малыху, Володя испугался — не за себя, а за Гришку.
(Бизяев говорил мне: «Разве я мог его оставить? Я и о себе не думал. Почему он тут? — вот какой вопрос меня мучил. Но еще я подумал, что не имею права ему мешать. Может, происходит что-то такое, чего мне и не понять. А может, я чувствовал беду?»)
Малыха из своего укрытия узнал Бизяева и был этим потрясен. Получалось, что Володя тоже прятался. Значит, он узнал обо всем до того, как узнал Малыха?
(Малыха говорил мне: «У меня в голове все так смешалось, будто ночь напролет со штормом боролись. А тут одна мысль засверлила: чего Володька тут? Я уж в дом за ним собрался, я уже и ногу из куста высвободил, чтоб за ним…»)
Но тут Малыха увидел, как по двору — напрямик, со стороны садика — идет, нисколько не боясь — так это, во всяком случае, выглядело, — здоровенный мужчина. Узнать Прокопа Сличко — то был он, собственной персоной — Малыха не мог: как и того незнакомца, Малыха никогда отца своей Веры не видел. Но хоть и не знал Малыха, что это Сличко, а значит, и Любкин отец, — хоть и не знал Малыха этого Прокопа в лицо, зато знал, что Володька в дом забежал. Малыха распрямился в своем укрытии, готовый к прыжку, готовый прийти на помощь.
(Малыха говорил мне: «Если б тот поднял руку на Володьку, я за себя бы не отвечал. Честное слово, размозжил бы ему голову на месте».)
Но Володя обошелся без помощи. В доме он спрятался за дверью, а когда выскочил из дома, укрылся за курятником. Малыха рванулся было к парню, за курятник, да вовремя присел. Для обзора его укрытие — в кустах — было более выгодным, чем укрытие Володи. Малыха видел весь двор и сад за ним, Володя же — лишь двор. Малыха и остался в кустах, потому что увидел, как в саду — от дерева к дереву — заметалась серая тень.
(«У меня снова дух перехватило, — рассказывал мне Малыха. — Как в кино — с такой скоростью все менялось. Убийство… какие-то люди… сперва женщина пробежала, потом тот неизвестный и стоны — его или нет, так ведь и не знаю, может, еще кто там был… потом Володька… и за ним тот мужик огромный… и теперь этот, в сером ватнике, в саду…»)
Малыха тоже заметил молоток в руке, хотя и не узнал Павла Ивановича. Но он правильно решил, что второй (Петрушин) преследовал первого (Сличко) вовсе не для праздного свидания.
Между тем этот второй подбежал к двери. А в доме вдруг стало темно. Сперва погас свет в Софьиной комнате, затем тут же — и в большой. Перестало светиться и окно той комнаты, в которой лежала тетя Паша.
(«Когда он наклонил голову и ухо приложил к двери, — рассказывал мне Бизяев, — я только тогда его узнал. Кто же не знает этого придурка Петрушина? И я захотел, чтобы он прикончил Сличко. Чтоб мне не пришлось пачкать руки об этого гада. Чтоб гад — гада. Понимаете?»)
Но ни Гриша Малыха, ни Володя Бизяев не знали, что за этими двумя — для Малыхи они были просто первый и второй, а для Бизяева — Сличко и Петрушин, — что за этими двумя шли еще двое.
Я же об этом узнал от самих Надежды и Елышева.
Надежда, поспешившая вслед за отцом и Павлом Ивановичем, просто-напросто увязла в каком-то раскисшем переулке и потому вынуждена была идти в обход. Не прямой дорогой, которой — по ее предположению — пошли те двое.
Перед Елышевым же, шедшим в тридцати метрах за ней, встал вопрос, по чьим теперь следам идти, — за обоими мужчинами или за Надеждой? Его подмывало, конечно, пойти за ней, но, рассудив по-мужски, он решил пойти за ее отцом и ее новым мужем — не потому, пожалуй, что мысленно он именно так называл Сличко и Петрушина, а потому, что понимал — их ночное путешествие может окончиться совсем не безобидно.
Однако Елышев потерял их след и заблудился.
К тому же его внимание на время отвлеклось на какого-то мужчину. Весь грязный с головы до ног, тот стоял, обхватив ствол дерева, как обычно стоят пьяные. И то стонал, то взвывал, когда пытался продвинуться дальше. Сперва Елышев даже пошел к нему, хотя для этого и пришлось свернуть в сторону, но, уже подойдя к мужчине, вдруг решил, что связываться с пьяным на ночь, да еще в такую погоду, не стоит: если тот здешний, кто-нибудь из микитовцев подберет и без него, без чужака, а если нездешний, то куда ему, Елышеву, деваться ночью с пьяным, раз и без пьяного он заблудился.
Надежде же, лучше Елышева знавшей Микитовку, не хотелось идти по освещенной Микитовской улице, где ее могли увидеть и узнать. Потому она то и дело ныряла с Микитовской в переулки. И только она приготовилась в очередной раз свернуть с освещенного тротуара в темный проулок, как навстречу ей вывалился перепачканный мокрой глиной пьяный. Надежда отпрыгнула назад, выскочила на проезжую часть, а потом уж ноги сами понесли ее дальше. Пьяный же за ее спиной издавал странные звуки, в шуме дождя они пугали ее еще больше, и, хотя Надежда удалилась от перекрестка, вой пьяного преследовал ее.
Елышева же какой-то переулок вывел не в конец Крутого, куда он шел, а в начало, почти к Микитовской улице. И здесь его увидела Надежда.
(«Меньше всего я хотела его тогда увидеть, — рассказывала она мне, — вообще не хотела его видеть, я ведь думала, что он идет от Соньки. Как я его ненавидела в ту минуту!»)
Елышев ее не видел. Он довольно быстро понял свою ошибку, понял, что попал не в конец Крутого, а в начало. Постоял посреди переулка и повернул обратно — пошел прямо по переулку, по раскисшей, немощеной проезжей части.
А Надежда сперва струсила идти за ним и долго не решалась ступить в переулок, где прожила большую часть жизни. Но страх за тех двоих — за Сличко и Петрушина, за отца и мужа, которые могли натворить бед, пересилили все — даже ненависть к Елышеву. И она, прижимаясь к садовым заборчикам, поспешила к дому.
Так объясняла она сама, но я думаю, что тайная мысль, которая привела ее в дом к Петрушину, — надежда на ховашку, на богатство, — та же тайная мысль вела ее и дождливой ночью по Крутому переулку. Впрочем, это ее право — объяснять иначе. Спорить незачем.
Елышев же, хоть и пошел за двумя мужчинами, всю дорогу размышлял о Надежде. Вмешиваться в чужую ссору он не хотел. А вот хотел он — действительно, хотел — узнать, как поведет себя Надежда.
(«Что мне те двое? — говорил он мне. — Их дело — их забота. А до конца раскусить Надю не мешало бы. Вдруг она в какой темной сети запуталась? Или сама других запутывает? Она могла, чего теперь скрывать».)
Однако — и это очень важно — оказалось, что, плутая по переулкам, Елышев вовсе не опоздал: те двое, выходит, не слишком спешили. Но старшина проявил неосторожность. Он появился во дворе в тот момент, когда Петрушин был уже на крыльце. Павел Иванович увидел его и с перепугу выронил молоток, который громко стукнул о бетонную отмостку. Павел Иванович соскочил с крыльца, поскользнулся и упал на четвереньки.
(Малыха говорил мне: «Я ждал, когда выскочит тот, который в доме». Бизяев говорил мне: «Я ждал, когда выскочит из хаты тот гад. Я б ему врезал». Елышев говорил мне: «Ничего я не ждал. Свалял дурака — вот что я о себе подумал».)
Упав на четвереньки, Павел Иванович быстро учуял опасность. Вскочил, бросился, словно молодой, к калитке и исчез в темноте переулка. Надежда, кравшаяся за Елышевым, столкнулась с Петрушиным в переулке, подходя к калитке, и он увлек ее с собой. Она, конечно, не сопротивлялась, более того — была рада, что именно Павел Иванович уцелел. А Елышев, как она твердо знала, остался у дома или, считала она, уже в дом вошел. Услышав утром о смерти тетки и отца, она без колебаний решила, что Елышев в том участник, может, не сам на преступление пошел — по наущению Софьи, пожалуй. Ненависть подсказывала Надежде такие мысли. И еще больше радовалась она, что Павла Ивановича Елышев спугнул.
(Елышев верно потом рассуждал в разговоре со мной: «Он не меня самого испугался, а моей формы. Меня-то в темноте да издали он бы и не узнал. А по форме принял за милиционера. Вот что он, интересно, подумал? Что милиционер пришел Сличко забирать?»)
Шум во дворе должен был привлечь внимание человека, находившегося в доме. Но его давно научили осторожности, он слишком хорошо знал о своем положении в этом городе, чтобы выскочить во двор. Вероятно, он глянул в окно, увидел шинель с погонами и поблескивавшие под дождем пуговицы…
(Бизяев говорил мне: «Я ждал, когда кто-нибудь из нас сдвинется с места». Малыха говорил мне: «Я ждал Володьку Бизяева. Без него не хотел уходить, не хотел оставлять его тут». Елышев говорил мне: «Я стоял как дурак, не мог с места двинуться, ноги словно примерзли к месту. Такая тьма, ничего не разберу, никого не вижу».)
Дальше — это уже по моей версии — все было просто. По моей версии, подчеркиваю.
Если бы в доме не находилась мертвая тетя Паша, Сличко, видимо, нашел бы какое-то иное решение. Но, понимая, что ее смерть не только утяжелит его долю, а сначала удесятерит усилия тех, кто обязан поймать его, он открыл окно, выходившее на пустырь, бесшумно выбрался и через пустырь побежал к кирпичной стене, к тому месту, где она, разрушенная временем, сходила на нет.
Елышев не увидел Сличко, потому что пошел прочь от этого дома тотчас же после бегства Петрушина. Старшина так и не узнал в тот вечер, что же произошло дальше там, где он побывал.
(«Если бы я знал, что там Малыха и Володька, я бы не ушел, ни за что не ушел, — признался он мне. — Но Петрушин исчез, Надя, как я понимал, уже не придет, раз до сих пор не пришла — я ж долго блуждал. А ждать, пока ее отец из дома выйдет, чтоб снова схлестнуться с ним, мне было лишним».)
Бизяев ничего не услышал: курятник ведь совсем с другой стороны дома, нежели пустырь.
Но Малыхе, привыкшему по ночам вслушиваться в голоса реки, показалось, что за домом что-то хлюпнуло — и не раз. Ему еще долго слышался какой-то топот и глухой шум, словно из-под земли.
Бизяев и Малыха не сразу покинули свои укрытия. Это было рискованно, оба опасались привлечь внимание человека, скрывавшегося в доме, ведь они не знали о том, что Сличко через окно покинул дом. Малыха, который слышал что-то — или ему казалось, что слышал, — не связал это с бегством человека из дома: шум доносился вроде издали, с пустыря ли, из оврага ли…
Первым все-таки покинул двор Бизяев.
(«Не видел я Малыхи, — признался он мне с огорчением. — Если б я знал, что он там, мы бы вместе… Но я думал, он давно ушел. Потому поплелся домой. По задам, по огородам. Я ж там все помню с детства. Но если б знал — все бы сделал не так!»)
Малыха в конце концов проскользнул за курятник. Но Володи там уже не было.
(«Вот тогда меня одолел страх, — признался он мне. — Аж затрясло. Не помню, как пробрался через двор на улицу. Помню — бежал по Микитовской. Будто очумелый».)
Выслушав Володю Бизяева и расправившись мысленно с белыми пятнами, я проникся уверенностью, что моя версия безошибочна. Да, она проста, как водоворот. И так же страшна.
Однако, покинув Чергинца и Бизяева, я отправился вовсе не в прокуратуру, а в больницу. Я рассудил, что Привалову ни я, ни моя окончательная версия сейчас не нужны. Перед походом к Чергинцу для беседы с Бизяевым я ведь Привалову звонил и рассказал все, что узнал от Малыхи, Елышева и Надежды Осмачко. Так что прокурор мог проверить то, в чем усомнился, и уточнить то, на что его навела моя информация.
По пути на Яруговку я заглянул в горздрав. Как секретарю парторганизации лучшей в городе, показательной больницы, причем секретарю молодому, по райкомовским меркам, недостаточно опытному и потому излишне самостоятельному, мне приходилось бывать в горздраве часто. Переехал он в новое административное здание, расположился рядом с горкомом партии, где я, признаюсь, любил бывать — там мою самостоятельность подбадривали, разумно полагая, что самый полезный опыт всегда — свой собственный.
Первый секретарь горкома, с которым я случайно встретился в вестибюле, предложил подождать его несколько минут: он едет на «Южсталь» и подбросит меня до больницы. Поскольку он собирается сделать петлю по городу, значит, в дороге снова будет уговаривать перейти на работу в горздрав. Ну как доказать, что противопоказана мне должность администратора?
В просторном холле, наискосок от гардероба, вот уже второй месяц стоял макет застройки Новоднепровска. Проект разработали молодые киевские архитекторы и получили за него премию на всесоюзном конкурсе. Все недосуг мне было раньше рассмотреть макет, а сейчас я первым делом отыскал на нем Микитовскую улицу. Насколько шире она, оказывается, станет. И пойдет прямо… через нынешний овраг. Вот интересно: там, где сейчас овраг, будет виадук, а Крутой переулок пройдет под этим виадуком и выйдет к Днепру. Несколько пяти- и девятиэтажек как бы окружат нынешний одноэтажный микрорайон. Микитовка добротно отстроена, так что архитекторы только вписывают ее в новый проект. За теперешним кирпичным разваливающимся забором, на месте разрушенного в войну железоделательного заводика вырастет здание металлургического техникума. С собственными мастерскими из стекла и стали. Просто не верится, что уже в следующей пятилетке так изменится город!
Глядя на тщательно сработанные на макете фонарные столбики — не поленились, надо же, в проектной мастерской сделать их не меньше тысячи штук, — я подумал о том, как светло станет в переулках Микитовки, в том числе и в Крутом. А где светло, там и чисто: асфальтом их покроют, тротуары выложат. И прямиком из переулков на пляж — так и смотрят они стрелочками на Днепр…
— Замечательное зрелище, правда? — Секретарь горкома положил мне руку на плечо. — Даже в таком игрушечном городке неплохо бы пожить. А каково будет в настоящем? Посмотрите, сколько всего добавится по вашей профессии: поликлиника, еще одна, еще… А вот больница вдвое больше вашей нынешней… Вы только подумайте, какое медицинское хозяйство…
И всю дорогу, как я и предполагал, он уговаривал меня перейти в горздрав.
— Не согласитесь — переведем, как говорится, волевым решением, — сказал он мне, высаживая у яруговской больницы. — Ладно, время есть еще. Подумайте хорошенько: стоит согласиться.
Мысли о будущем Новоднепровска и о своем собственном будущем — решимость секретаря горкома прояснила мне все, — мысли эти увели меня довольно далеко от того дела, в которое втравил меня Привалов. И решил я под свежими впечатлениями от взгляда в будущее категорически отказаться от копания в мрачном прошлом Крутого переулка. Сейчас же позвоню прокурору и завершу на том свою карьеру его внештатного помощника.
Но, к моему удивлению, Привалов уже был в больнице, достаточно терпеливо, как он подчеркнул, поджидая меня. И еще раз он удивил меня, сообщив:
— Жду разрешения врачей побеседовать с вашим незнакомцем. Сижу и жду. Перелом ноги у него оказался очень сложный, к тому же он много крови потерял.
Не сразу сообразив, о ком говорит прокурор, я спросил:
— Кто же это? — Но тут же выразился более профессионально: — Личность установлена?
Привалов, стоявший у окна и куривший папиросу, бросил окурок в форточку.
— Установлена, — усмехнулся он, — но фамилия и прочие титулы вам совершенно ничего не скажут. В общем это человек, за которого не так давно вышла замуж Галина Курань.
Пришел и мой черед присвистнуть по-новоднепровски. Там, где мне приходилось напрягать фантазию, прокурор все узнает наверняка.
— А вы ее задержали? — спросил я.
— Пока в этом нет необходимости. — Прокурор с минуту помолчал, а затем спросил в раздумье: — Как вы думаете, он станет ее выгораживать или расскажет что знает?
— По-моему, он не должен простить ей, что она встречалась со Сличко. Если он, конечно, знает про того что-нибудь.
— Он все знает.
И прокурор сообщил мне то, что успел узнать у Чергинца, когда Сергей забегал к нему сообщить о Петрушине. Тогда-то Привалов и расспросил его подробно о Галине, но до моего последнего звонка, конечно, не связал собранную информацию о ее новом семейном положении в одну цепочку с ночными событиями в Крутом.
Итак, по словам Чергинца, новый муж Галины был без ума от нее. Едва успел похоронить жену, как женился на Галине. Не исключают на Микитовке, что их, с позволения сказать, роман начинался при жизни его жены. Впрочем, это малоинтересно. Интереснее другое. Вероятно, он заподозрил что-то неладное. Стал следить за Галиной. Может быть, чье-то слово сыграло свою роль. Особенно он стал следить за ней как раз в последние дни, когда уже совсем не верил ей.
— Трудно предположить, — сказал прокурор, — что она не понимала, чем рисковала, встречаясь со Сличко.
— Свой риск, — решительно начал я, — она ставила на одну доску с надеждой урвать что-либо из того, чем завладеет Сличко. Вероятно, речь шла о золоте, а на золото все падки. И людям почище Галины оно души травит и жизни губит. Такие же, как Галина, ради золота способны на все. В тот вечер муж решил наконец выследить ее и обманул — сказал, что едет к сыну. Сейчас она, конечно, знает, что он ее обманул, и, видимо, знает, где он находится. Но тогда поверила, а он тайком следил за ней. И дорога в конце концов привела в известный нам дом. Как вы мне только что объяснили, ему этот дом тоже известен, раз он — двоюродный брат тетки Павлины и, значит, умершей матери четырех сестер. Конечно, его удивило — что нужно Галине в такую слякотную погоду в Крутом переулке? Сперва-то он подумал, что она идет в свой старый дом, тот самый, который она оставила сыну, выйдя замуж, и в котором, как мы предполагаем, проводил время и Прокоп Сличко. Но затем он увидел, что Галина направилась в дом тети Паши. Подозрения его вроде бы рухнули, так как он знал: мужчины в том доме не живут. Он ждал терпеливо, успокоился, взял себя в руки и не выдал своего присутствия в переулке. Даже тогда, когда в доме погас свет, а из двери выскочила его Галина. Он не побежал за ней. Он пошел к своей двоюродной сестре — выяснить причину столь позднего и такого таинственного визита жены на окраину Микитовки. Он дернул дверь — та поддалась. Он прошел дальше. Темно. Нащупал выключатель, зажег свет. И увидел…
— Вы хотите сказать: увидел, что Павлина убита его женой? — спросил Привалов. — Может быть, вы и правы.
Вдохновленный похвалой, я продолжал, совершенно забыв о том, как сам настаивал на доверии к выводам экспертизы, утверждавшей, что тетя Паша не была убита, а умерла своей смертью. Ведь это прокурор именно тогда предложил в интересах следствия считать, что тетю Пашу убили. Впрочем, Галина, как я теперь был твердо убежден, убившая тетю Пашу, могла это сделать просто: поскандалила с ней, а когда старухе стало плохо с сердцем, вместо помощи положила ей подушку на лицо.
— Галининого мужа, — пошел я дальше развивать свою новую версию, — естественно, охватил страх, и он, не помня себя, выскочил из дома и бросился вдогонку за женой. Сперва страх заставил его бежать в глубь Микитовки, в переулки, а потом тот же страх вернул его к дому. Но пока он бегал, в доме побывал еще один человек — Малыха. У парня хватило ума не сбежать, а ждать. Муж Галины вернулся в дом и не только выключил свет, но и снял подушку с лица кузины, выправил тело. А затем случилось то, что, собственно, и привело его в больницу: в темноте он оступился, упал — и сломал ногу. Но не мог же он оставаться на месте? На месте преступления, да еще чужого. Из последних сил он стал оттуда выбираться. Нельзя осуждать Малыху: он в темноте что-то слышал, но не представлял себе, что не повинный ни в чем человек сломал ногу. К тому же и внимание Малыхи отвлекли вновь пришедшие, что и позволило, кстати, этому — Прохор, говорите, его зовут? — со сломанной ногой выбраться со двора. Потом, в переулке, Елышев принял его за пьяного. И Надежда не узнала своего двоюродного дядьку — тем более что, по вашим словам, точнее, по словам Чергинца, он редко бывал в их доме с тех пор, как, вернувшись с фронта, узнал, за кем, оказывается, была замужем его младшая двоюродная сестра, мать четырех девчонок. Если бы, выходит, не эта поздняя любовь к Галине, этот человек никогда и не попал бы на орбиту, столь близкую к Сличко. А из-за этой любви, говорите, уважения многих друзей лишился? Это вам тоже Чергинец рассказал? В общем, и Надежда приняла его за пьяного. Днем, когда она нанесла мне так точно рассчитанный вами визит и рассказала об этом пьяном, я еле дождался ее ухода, чтобы позвонить вам: ведь про него же упоминал и Елышев.
— Ну, с этим ясно, — сказал Привалов. — Ясно, что вы пытаетесь доказать. Теперь вы уже не настаиваете на своей прежней версии, что тетку Павлину убил Сличко — каким-то неизвестным в криминалистике способом, как вы раньше подчеркивали, чтобы упрекнуть меня за недоверие к показаниям экспертизы. Значит, теперь вы уже считаете, что подобным способом тетку убила Галина. А что же, по-вашему, делал Сличко?
— Сличко, вероятно, провел день в старом доме Галины и к вечеру должен был вернуться домой. Но прежде, чем идти домой, он нанес визит Петрушину. Думаю, сделал это потому, что уже собирался уезжать — вероятно, ночным поездом. Иначе зачем ему этот визит? Словом, все дальнейшее к смерти тети Паши отношения не имеет. Между прочим, если бы Сличко сразу пошел домой, не заходя к Петрушину, тетя Паша продолжала бы жить.
— Вот даже как?
— Галина пошла на это преступление потому, что ей важно было окончательно погубить Сличко и тем самым избавиться от него. Ведь он же сделал ей недавно — в отместку за нежелание уехать с ним — подлость, натравив ее сына Пашку Кураня на ограбление магазина.
— Может быть, она же убила и самого Сличко? Вы так не считаете?
— Нет, я так не считаю, — отвечал я, делая вид, что не замечаю приваловской иронии. Совершенно очевидно, что он не верил моей версии о роли Галины в гибели тети Паши. — Но вы все равно установите следующее. Сличко, явившись в Новоднепровск, увидел, что явился попусту Не только из-за того, что потерял свой клад. Он и женщину потерял, с которой хотел провести остаток жизни. Возможно, он и раньше каким-то способом…
— Конечно, тоже неизвестным в криминалистике, — с улыбкой заметил Привалов.
Но и эту реплику я пропустил мимо ушей.
— Каким-то образом звал ее к себе, да она не ехала. Кстати, некая ревность тоже могла подстегнуть его и заставить приехать в Новоднепровск. Хоть жил он на свете по чужим документам, мог же надеяться по этим документам официально жениться на Галине и своего собственного сына усыновить. Однако, разобравшись во всем, потеряв надежду на спокойную — и обеспеченную — старость, он принял решение проучить Галину. Сидя по ночам или средь бела дня в ее старом доме, он залез в душу к сыну. Чергинец назвал того балбесом, так что для Сличко — благодатный материал. Сличко пожертвовал сыном, чтобы проучить Галину. Дать ей испытать то, что он уже прошел, — чтобы и она потеряла все: и сына, и мужа, и, возможно, свободу. Вы говорите, что парень исчез после ограбления магазина? А я уверен, что он прячется где-то в Новоднепровске. Вот вы попробуйте провести Петрушина по тому пути, каким он шел следом за Сличко в тот вечер. Наверняка Сличко по дороге нанес визит и своему балбесу-сыну. Да, да, именно потому они и шли — Сличко с Петрушиным — так долго, что отец навестил сына в каком-то тайнике, а Петрушин, может быть, об этом и не подозревает. Но помнит же он свой путь? Так вот. Галина мстила еще и за сына. А может быть, и за то, что рухнули и ее надежды на ту ховашку…
И дальше я рассказал прокурору, что узнал обо всех ночных событиях. Привалов слушал меня терпеливо и где-то ближе к переходу от версии к информации без тени улыбки: многое в моем рассказе его заинтересовало, хотя, повторяю, Галину убийцей тетки он явно не признавал.
— Фантазия у вас, доктор, работает неплохо, — в задумчивости, вяло заметил он. Но спустя мгновение оживился: — Нет, это совсем неплохо. Зря вы надулись. А кто же закрыл окно? — вдруг спросил он. — Сличко же, вы считаете, выскочил в окно. Но когда мы с вами пришли утром, окно было закрыто, и притом так, как ему положено быть закрытым в холодную осеннюю ночь. Кто же закрыл окно?
— Софья, — быстро ответил я. — Когда утром пришла с дежурства. Эта девица умеет держать себя. Она и ко мне приходила, чтобы ввести меня в заблуждение. Хотя подождите… Вы же сами прислали мне записку, что она отлучалась из больницы.
— Она якобы беспокоилась о том, что происходит дома.
— Значит, она и закрыла окно. Возможно, что тогда же ночью. А больницу покинула по причине простой и глупой. Когда Елышев, которого она уже считала своим любовником, выходил из ворот больницы, его задержала подъехавшая на автобусе… ну, довольно молодая вдова… врач из нашей больницы. — Так как Елышев не сказал мне это прямо, то и мне не хотелось называть прокурору имени своей сестры. А ведь почти наверняка это как раз Валентина пыталась удержать Елышева. — Софья знала, что соперница — в ее воображении соперница — закончит работу в двадцать два часа. Вот она и убежала в это время, чтобы подкараулить Елышева возле дома соперницы. Конечно, не дождалась, потому что соперница задержалась в больнице, а Елышев пошел сперва к Надежде, потом за Надеждой. И своей формой, ночью похожей на милицейскую, сыграл во всех ночных событиях едва ли не решающую роль.
Вот тут Привалов так красноречиво вздохнул, словно окончательно разочаровался во мне.
— Конечно, можете не соглашаться со мной, — пришлось добавить мне.
— Разумеется, не согласен, — ответил Привалов. — Многое было не так. Не все, но многое. Ваши парни и девицы говорят правду. Только не всю, что можно понять, — они ведь прежде всего стараются отвечать на вопросы. К тому же мимо вашего внимания прошли кое-какие важные детали. В общем, поскольку угрозыск передал дело мне, я ведь говорил вам об этом, завтра всех этих парней и девиц и еще кое-кого я вызову к себе. Будут протоколы. Обвинительное заключение. Суд. Приговор. Или даже приговоры.
— В таком случае, — рассердился я, — хороша же была наша с Чергинцом роль. Считайте, что я вам больше не помощник, или кем там я был у вас. А Чергинец сам решит.
— Ну, что ему решать? — улыбнулся Привалов. — Вы с ним очень помогли нам. И между прочим, вполне могли бы докопаться до истины. Но его пристрастия еще сильнее, чем ваши, доктор. Впрочем, бывают дела, когда пристрастия играют решающую роль в раскрытии страшных преступлений. Кстати, и в этом деле они были необходимы. И вы еще поймете почему.
В дверь кабинета постучали.
— Войдите, — разрешил я.
Оба — и я и прокурор — раскрыли рты от удивления. Вид у нас был, как я мог судить по Привалову, преглупейший. Потому что в мой кабинет — с белыми стенами, белым топчаном, белыми халатами на вешалке и потертым столом — ворвался разгоряченный, возбужденный Чергинец. Белый халат, полученный в гардеробе, он держал скатанным под мышкой. Из дома в дождь он выскочил, конечно, без шапки — голова и плечи его намокли.
— Я знаю: дядько Прохор ничего вам не скажет. Только мне, — с места в карьер начал Сергей.
— Ты уверен, что ему есть о чем рассказать? — с какой-то странной опаской спросил Привалов.
— Святослав Владимирович, я не знаю, до чего вы договорились с другими, — укорил прокурора Чергинец, к моему, между прочим, удовольствию, — но если хотите, я вам без расследования расскажу, кто, за что и для чего. А вот как это было, я и знать бы не хотел… Словом, дядько Прохор с моим отцом были друзьями.
Еще с войны. Вернулись, Прохор и узнал, что в его семействе, у двоюродной сестры, сотворилось. Что Сличко этот сволочью оказался. Пока девочки малые были, Прохор помогал незаметно, кой-чего подбрасывал, а сам в тот дом почти не ходил. Когда племянницы выросли, совсем там не появлялся. А вот к старости поближе, когда друзей стал хоронить, и моего отца в том числе, когда и жену похоронил, тут-то и дал слабинку. Галина его и окрутила. Я говорил ему… да разве же только я… Ой, эта Жуйчиха, сильна, видать. С тех пор, как он на ней женился, все мы отвернулись от него. И в этот момент распахнулась дверь.
— Товарищ прокурор, — позвала санитарка, — врач сказал, можно к нему.
Мы с Приваловым на бегу застегивали халаты. Чергинец натягивал свой. Прокурор позвал помощников. У постели дядьки Прохора, как его назвал Сергей, нас оказалось пятеро.
Больной молчал. Шуршала лента магнитофона — он был громоздким, неуклюжим чемоданом. Больной переводил взгляд с одного лица на другое, пока не остановил его на Чергинце.
— Сережа… сынок… — прошелестели слова, голос звучал слабо, но и свежо, — так говорит обычно человек, который долго молчал, потому что вынужден был молчать, и наконец заговорил — с облегчением, с желанием. — Сережа… сынок…
Чергинец опустился на колени.
— Да, это я, дядько Прохор, я к тебе пришел.
— Сынок, прости меня, за все прости…
— Да я простил, дядько Прохор, давно простил. Если бы в ту минуту я вдумался в эти слова Сергея, то не поверил бы ему: никого он никогда не прощал, не умел он прощать. Но и врать не умел. Раз так сказал, значит, никогда по-настоящему не держал на Прохора зла. Значит, жалел его. Хоть и в разлуке.
— Она… она… ты был прав… какая она…
— Что она сделала, дядя Прохор?
— Сережа, поверишь ли… Сережа…
— Что она сделала, дядя Прохор?
— Сережа… Павлину… задушила она. Она задушила… Сережа. Я после нее зашел. Подушкой тетку Павлину задушила. Подушку я снял, но Паша уже не дышала. Пытался поднять ее… помочь… Уже поздно было…
Я победоносно посмотрел в глаза Привалова, но они ответили мне холодным и насмешливым блеском. Неужели прокурора просто не устраивала такая правда?
За окнами палаты качали серыми ветвями старые липы. Они, эти вековые липы, на Яруговке медленно умирали. А я еще помнил те довоенные времена, когда липовое цветение в июле превращало наш городок в медовый пирог. На теперь парк на Яруговке умирал. В последнюю зиму оккупации полицаи взорвали насосную в парке, а она была кормилицей этих лип. До сих пор — уж семнадцать лет прошло после войны — не восстановили хитросплетение подземных каналов в парке на Яруговке. Людям долго не до деревьев было, и лишь совсем недавно специалиста нашли. Успеют ли с его помощью восстановить насосную и сеть каналов, чтобы спасти деревья?
В последующие дни прокурор был занят по горло. Угрозыск все материалы уже передал ему. Теперь каждая его беседа с кем-либо из участников событий той ночи завершалась подписанием протокола. Период приватных бесед и нашего с Чергинцом участия в сборе сведений ушел в прошлое. С прокурором же я встречался, как обычно, по утрам, когда надо было сделать ему перевязку. Я не приставал к нему с расспросами, но он всегда успевал сообщить мне самое интересное. Новая информация, конечно, видоизменяла мои версии, однако у прокурора хватало такта не осмеивать их. Впрочем, многое подтверждалось.
Если же какая-то новость заставала меня врасплох и не укладывалась в первоначальную схему, Привалов доброжелательно замечал, закатывая рукав и освобождая перевязанное предплечье:
— Не огорчайтесь, доктор. Информация — мать интуиции. В вашей профессии ведь тоже, не правда ли?
Так или иначе спустя неделю после той трагической ночи все нам стало окончательно ясно. По привычке говорю «нам». Важно, что все стало ясно прокурору. Однако держался он так, будто знал обо всем с самого начала.
В общем, спустя неделю, в такой же дождливый вечер, но, как ни странно, теплый, мягкий — редко, а выпадают такие вечера даже поздней осенью, — я с удовольствием принимал у себя гостя.
— Вы же разрешили прийти, когда все уляжется, — напомнил Елышев.
— Еще не все улеглось, — возразил я.
Утром в своем кабинете я узнал от Привалова, что ему необходим еще день-другой, чтобы завершить дело. Тогда же он рассказал мне все, что сумел расследовать, к каким выводам пришел. Но что такое приваловский день-другой? Никто не может поручиться, что завтра прокурор не переставит все свои выводы с ног на голову.
— Ну для меня — все, — уверенно сказал старшина.
Я понимал, что его, конечно, интересовало, как удалось прокурору докопаться до истины. И узнать это ему хотелось именно от меня. Потому что — теперь я уже это твердо знал — как раз этого старшину полюбила Валентина. Она и настояла раньше, чтобы он ко мне пришел, и настаивала теперь. Ей так хотелось, чтобы я к нему проникся хоть какой-то симпатией. Но и ему не мешало бы откровенно признаться в том, как он предполагает в будущем строить отношения с моей сестрой. Для меня это важнее, чем удовлетворить его любопытство.
— Вы мне правда все расскажете? — спросил Елышев.
— Конечно, расскажу, хотя мою окончательную версию прокурор не принял. И правильно. Оказалось, что я на половине пути застрял — естественно для дилетанта.
— Но ведь вы начали, правда? Всегда важен первый шаг, — решил успокоить меня старшина таким тоном, каким, наверно, беседует вечерами с молоденькими своими солдатиками.
— Ты прав. Но и первый-то шаг сделал все равно не я, а Сережа Чергинец. Он как бы напал на след.
— Но ведь это вы определили, что Малыха там был. С этого же все началось. Не был бы он там — и вы бы никого из нас не нашли. А вот как вы насчет Малыхи догадались?
— Опять же не я, а Сергей. Он знал, что, когда холодно, Малыха ходит в шкиперской куртке, да и когда тепло, не торопится снять ее. А тут Сергей увидел Малыху в ватнике, сообразил и повел нас в барак. В комнате было на удивление сыро. Почему? Потому что на батарее отопления сушилась до нитки промокшая шкиперская куртка. Почему она, скажем, не высохла, если сушилась всю ночь? Малыха же говорил сперва, что всю ночь спал. А на следующий день Малыха прибежал ко мне потому, что, когда дома взялся за куртку — она уже высохла, — то и сообразил, почему мы с Сергеем ему не поверили. И правильно решил, что отпираться бесполезно.
— А я? — абсолютно серьезно, без тени улыбки спросил Елышев.
— Если бы ты сразу рассказал о своей стычке со Сличко, я бы еще сомневался, был ли ты там. Но ты боялся, что мы твою стычку превратно истолкуем. А чего тебе было бы этого бояться, если ты ночью там не был, если имел алиби? Раз ты о стычке умолчал, сомнений быть не могло — ты был ночью в Крутом. Пришел же ты ко мне на следующий день, потому что понял это. Но, вероятно, не сам решился, а тебе подсказали, что надо подойти ко мне. И кто подсказал, мне нетрудно догадаться. Я ведь о тебе и раньше слышал, хотя не видел тебя никогда. Кстати, надеюсь, что нам и о том человеке надо будет поговорить, но, видимо, попозже.
— Да, хорошо, почти все так, — проговорил Елышев, и я, пожалуй, впервые увидел его таким смущенным. Испуганным видел, смущенным — пока нет. А потом он спросил: — Зачем же приходила к вам Надя? Разве ее подозревали в чем-то?
— Нет, но она видела тебя в Крутом переулке.
— Меня? — поразился старшина. — Значит, это она обо мне сказала?
— Вот именно. Правда, я не знаю, чего ей хотелось больше — досадить тебе или выгородить.
— Но вы нашим рассказам не очень-то поверили, так?
— Почему же? Поверил. Я привык людям верить, но часто оказывается — зря. Вам всем я верил, но, к сожалению, слушал непрофессионально, не так, как нужно было.
— А как нужно было?
— Так, как слушал меня и потом всех вас прокурор. Но самая главная моя ошибка была вот в чем: я решил: все, что вы делали, каждый в отдельности, покинув переулок, не имеет значения. А прокурор решил иначе: имеет, да к тому же первостепенное. И даже объясняет смерть Любы.
— Неужели?
— Ты послушай. Володя Бизяев до дому не дошел. Он поплелся на завод, хотя и не знал зачем. Добрел до проходной, увидел телефон и позвонил. Сперва, конечно, в милицию. А потом… не догадаешься кому. Вере!
— Почему Вере, а не Любе?
— К тому часу он не принял никакого решения, не знал, как быть с Любой. Подчиниться воле матери или пойти наперекор ее воле? И события в Крутом еще больше запутали Володю. Теперь об этом все знают, так что я могу говорить. К тому же он надеялся, что Вера сама позвонит Любе. Но он был в таком состоянии, что не представился Вере, не подумал, что в заводском шуме она может его голос не узнать. И фразу-то сказал всего одну, не умнейшую притом: «У тебя дома несчастье». Самое нелепое, что она потеряла голову и поступила так, как может только девчонка — не женщина с житейским умом. Непостижимо, никакой логики! Она бросает свое рабочее место и мчится в порт, в барак. В ее представлении дом — это комната Малыхи, и несчастье — от волнения она ни о чем другом не думает — произошло с ним, с Гришей. Но его в бараке нет, и Вера мечется по баракам, ищет, не находит и вынуждена возвратиться в цех.
— А куда же Малыха подевался? Если Володя дошел до завода, то Гришка мог до дому?
— Вот теперь и ты рассуждаешь, как это делал Привалов. И Малыха наткнулся на автомат у ЦУМа и позвонил Любе. Сперва он пытался дозвониться до Веры, но той на месте не было, она ж была в порту. По простоте своей он и рассказал Любе о смерти тети Паши, о том, что убили старуху. Тут и Малыха наконец, сообразил, что надо в милицию сообщить. А там, кстати, ему ответили: «Уже знаем». Значит, Бизяев Малыху опередил. Люба же, ты сам знаешь, не Софья, не Надежда. Она девочка была впечатлительная и реагировала как человек. Малыха же совсем ни к чему сказал ей, что видел там Бизяева, во дворе. И что потом тот исчез. Глупость сделал Малыха. Не понимал он, как все это в Любиной голове уложится, что она подумает, кого и в чем заподозрит. А Люба стала звонить Софье — Вере-то не смогла дозвониться, той на месте нет. Но и Софьи на месте не оказалось. Это уж ты должен знать почему, — пожав плечами, я взглянул на сосредоточенного Елышева.
— Да, — согласился он, — тут я виноват.
Он действительно поступил не лучшим образом в ту ночь. Из Крутого переулка пошел через весь старый город на Яруговку, в больницу. Я, между прочим, пытаясь предвидеть поступки Софьи в ту ночь, кое-что угадал, но далеко не все. Как я и предполагал, раздираемая ревностью, Софья побежала, как говорят, ловить Елышева на месте измены. Его там, конечно, не было. А ее возвращение в больницу около полуночи как раз совпало с появлением Елышева в больничном холле. Он и рассказал Софье о том, что сам знал, добавив фразу: «По-моему, там нечисто сейчас». Правда, о смерти тети Паши он тогда ничего не знал и имел в виду только ссору Петрушина и Сличко. Софья хотела, чтобы он проводил ее в Крутой переулок, но он решительно отказался. Он сам толком не знал, зачем пришел в больницу — скорее всего не к Софье, но встретил ее и рассказал.
И она убегает домой. Увидела, конечно, тело тети Паши. Грязь на полу в комнатах. Обнаружила исчезновение денег, которые она многие годы копила, В те минуты она все — и убийство тети Паши — относит на счет отца. Слишком много вины — так ей кажется. Хоть как-то облегчить ситуацию — вот ее решение. Логики мало в ее поступках, но ведь в каком она состоянии после всей беготни. Она не может остановиться, у нее зуд деятельности. И Софья средь ночи приводит комнаты в порядок. Даже наволочку на подушке, что лежала у тети Паши на лице, сменить догадалась, потому следствие и обнаружило только Софьины отпечатки пальцев. И окна да двери она плотно прикрыла. Полы вымыла, чем ввела на утро всех в заблуждение. Прокурор ступить боялся в комнаты — так они сверкали чистотой.
— Она вообще непорядок не терпела, все время девчонок гоняла чистоту наводить, — подсказал Елышев. — А теперь ее дом. Нет, не заметала она следы отца. Просто грязь не могла вытерпеть в собственном доме.
— Итак, Софья привела в порядок комнаты, успев опередить милицию. Вот к чему, кстати, привела медлительность Бизяева и Малыхи. Софья же все в бешеном темпе делала, вернулась быстро в больницу, и остаток ночи ей пришлось провести в операционной. А ты в это время…
— А что мне оставалось? Промок, дома своего нет. В казарму в такое время не вернешься. Где теплый угол найти? Да, что я, разве это главное? Я ведь тоже, как и Малыха, многое понял, но вы же сами сказали, что об этом потом…
— Я тебя не виню. Самое страшное, что Люба в это же время… Следствие ведь сразу установило, что она помогала отцу встречаться с Галиной. Она тоже молчала о его появлении. И теперь она во всем винила себя — в гибели тети Паши прежде всего. Она могла думать не только на отца. Она к тому же не могла понять, что делал там Бизяев. И если он не виноват ни в чем, то почему прятался, почему даже от Малыхи скрылся? И конечно, она решила, что он виноват, да и с отцом ее мог столкнуться. Тогда для нее все, конец, больше Володьки ей не видать. Кто теперь узнает, о чем она думала?
— Выходит, мы все виноваты.
— Да как сказать — и все и никто. Что ты не пошел в милицию — тебя можно оправдать: ты ничего ведь и не знал о смерти тети Паши. Но все же знал, что нечисто в доме, раз сказал об этом Софье. А вот Бизяев, если уж пошел на завод, должен был все рассказать Чергинцу — тот нашел бы верное решение. А то ведь сколько времени Бизяев потерял, прежде чем позвонил в милицию. Как я понимаю, он еще ничего не знал о смерти самого Сличко. Может быть, парень надеялся отомстить ему в следующую ночь, потому и пребывал в растерянности. А Малыха, если уж не пошел в милицию, отыскал бы Веру. Он же, глупый, позвонил Любе, только после этого — в милицию и отправился домой.
— Но что из всего этого мог выудить прокурор? — спросил еще раз Елышев, словно напомнив о цели своего визита ко мне.
И я, отбросив наконец собственные версии, раскрыл ему суть приваловских поисков.
Первыми во времени были признания Малыхи. Прокурора заинтересовало все, но особенно две детали. Первая: женщина, которую встретил Малыха в переулке, бежала. Если бы она убила тетю Пашу, она бы хоть пряталась. Бежала же она прямо по переулку с одной целью — быстрее, скорее. Словом, совсем не пряталась. Вторая деталь: Малыха утверждал, что она вдруг растворилась.
«Какая женщина могла раствориться в этом месте Крутого переулка?» — вот какой вопрос задал себе прокурор.
— Вторым был твой рассказ, — говорил я Елышеву, — и мы с прокурором ухватились за одни и те же детали: за твоего пьяного и за твою шинель. Только прокурор не согласился со мной в том, что и Сличко, помимо Петрушина, испугался твоей шинели. По мысли прокурора, это был не Сличко, а другой. И, как ты, наверное, теперь знаешь, прокурор оказался прав. Он ведь уже всех кого надо допросил и задержал. В том числе и Пашку Кураня, понимаешь…
Третьей пришла ко мне Надежда, хотя, возможно, лишь с одной целью — досадить Елышеву и Софье. В ее показаниях или признаниях прокурор выделил — если не считать упоминания о пьяном — одно: когда Елышев постучал в дверь петрушинского дома, Сличко решил, что пришли за ним. Но не милиция, как легко можно судить по его дальнейшему поведению. Он не запаниковал, не стал прятаться, но заволновался и заспешил.
«Куда же он поспешил?» — вот какой вопрос задал себе прокурор.
И дальше ход расследований был таким. Кого он мог ждать? Да, он не испугался. Но, по всей видимости, и не обрадовался, во всяком случае, нельзя сказать, что он был доволен приходом кого-то. С другой стороны, Елышев, блуждавший по Микитовке, пришел к дому тети Паши почти одновременно со Сличко. Где же тот был? Куда заходил?
Теперь-то благодаря сообразительности Привалова мы знаем все.
А дело было так.
Галина Курань рано утром виделась со своим сыном, Пашкой Куранем, в его укрытии — там, где он прятался после того, как ограбил материн магазин. Чергинец назвал его балбесом. И прокурор, как ни странно, ухватился за эту характеристику. Кстати, насчет заброшенного сарая, в котором тому балбесу можно было укрыться, отцу подсказала Люба. Да-да, люди сотканы из противоречий. Так вот при встрече Галина выслушала исповедь или нечто похожее своего сына и поняла, как наказал ее отвергнутый ею Сличко. Более того: сын признался, что отец ночью уезжает и берет его с собой. Весь день Галина в панике. И вечером идет в Крутой — объясняться со Сличко.
Но тот уже ушел, чтобы не возвращаться никогда. Перед уходом, он, видимо, поспорил с тетей Пашей и, уходя, даже не обратил внимания на ее состояние, а она сознание потеряла. Таковы выводы экспертизы и догадки прокурора. Точно этого никогда уже не установить, ведь Сличко и тетки Павлины нет в живых.
Сличко договорился с сыном, что зайдет за ним в тайник лишь ночью, перед уходом на вокзал. Но балбесу надоело сидеть в старом сарае у оврага. К тому же он мог опасаться, не водит ли отец его за нос, действительно ли хочет взять с собой.
И Сличко правильно чувствовал, что Пашка вряд ли усидит в сарае — на дисциплинированность парня надежды было мало. Поэтому, услышав стук к Петрушину, Сличко и решил, что стучит сын, который не ждет терпеливо в сарае, а следует за отцом по пятам. Приняв стук Елышева за стук сына, Сличко пошел в тайник проверить, там ли сын. Если бы сын шел за ним по пятам, то и теперь пришел бы к тайнику, где отец и заставил бы его остаться. Но в тайнике Пашки не оказалось. И за отцом он, как тот выяснил, не следил. Все это логические выводы прокурора.
А вот в чем ему признался Пашка Курань. Пашка ждал-ждал в тайнике, не вытерпел и побежал искать отца. Ему и в голову не пришло бежать к Петрушину. Где найти отца? Конечно, в доме тети Паши. Он и заявился туда. Отца не застал. Но увидел, что в комнате за кухней лежит мертвая, как ему показалось, тетя Паша.
Бежать! Бежать из города вообще — решает он. Но где взять деньги на билет, на жизнь? И он ищет эти деньги.
В признании Бизяева прокурор еще раньше уловил: свет то горел, то не горел.
Пашка ищет деньги. Кое-что находит у тети Паши. И пока ищет в ее комнате, закрывает подушкой ее лицо, считает же, что мертвая она. Теткиных денег ему мало. Он ищет у девчат. Ищет в комнате у Софьи. Но уйти ему помешали. Он слышит: кто-то зашел на веранду. Спрятался он довольно надежно, в Софьиной комнате.
Он не знал, что пришла мать. А она пробыла в доме всего несколько минут. Зашла — дверь-то оказалась открытой. Шагнула в кухню — и увидела тетю Пашу с подушкой на голове. На лице. В ужасе Галина сбежала.
Ее муж, дядька Прохор, зайдя в дом за ней следом, решил, что убийство совершила Галина. А она, напротив, если бы была возможность предупредить такое убийство, предупредила бы тетю Пашу, что той грозит опасность. Но дело-то в том, что опасности никакой не существовало. Тетю Пашу никто не собирался убивать. У нее никакого богатства не было. Это уже знали все.
Однако у Галины логический ум женщины, привыкшей оперировать накладными. В данном случае и поступки людей для нее — словно те же накладные на товары. И она начинает их тасовать в своем мозгу, чтобы решить, кто из двоих убил тетю Пашу: сам Сличко или ее сын? Клубок страха и ненависти жил у нее в душе. Уехать со Сличко — безумный шаг для нее. Она понимала это давно и не собиралась уезжать с ним.
Итак, она сбежала. Малыха видел, как она неслась по Крутому переулку, но не узнал ее.
Она так бежала потому, что испугалась за сына. Он в доме побывал — она не сомневалась, потому что унесла с собой забытую им в комнате тети Паши шапку. Пока он деньги там искал, он шапку снял. Перчатки-то, сукин сын, не снимал. Кстати, в магазине он тоже поработал в перчатках. Отец наверняка надоумил. Так вот, не унеси она Пашкину шапку, насколько это упростило бы задачу прокурора.
Она бежит и вдруг на глазах Малыхи растворяется. Но ведь чудес не бывает. И прокурор верно решил: единственная женщина, которая может на этом месте исчезнуть, — Галина, ибо она добежала как раз до своего старого дома, в котором сама уже не живет и в котором сейчас, по сути, никто не живет. Дом ее — на углу Микитовской и Крутого. Добежала она до него и исчезла за забором.
Но Малыха об этом не знает, поэтому она для него просто растворилась.
Что же ее привело в старый дом? Здесь после убийства может скрываться сын. Но его там нет. И она бежит к оврагу, в его тайник, где утром она слушала его исповедь. Но и там его нет. Что делать? Вернуться к дому тети Паши? В Крутом она увидела Елышева. Возвращаться нельзя.
А ее сын между тем остается в доме тети Паши. Визиты в тот вечер в ее дом следовали один за другим. Балбес никак не мог вырваться.
И тут приходит отец. Он видит подушку на лице тети Паши, снимает ее. У него и мысли не возникает, что он сам оставил старую женщину в бессознательном состоянии. Значит, убийство — вот что он решает. Раз убийство — все должно остаться на своих местах. Подушку он возвращает — не в изголовье, а на лицо тетки Павлины.
Видит беспорядок — кто-то что-то искал. Он сразу подозревает сына, и никого больше. Идет в комнаты — там тоже следы. Грязные следы на полу. В Софьиной комнате он наконец находит сына. Вероятно, еще до этого сын открыл окно — чтобы сбежать. Происходит объяснение. Сын божится, что только положил подушку на голову и больше ничего — боялся мертвой: искал деньги, а рядом она лежит, вот и закрыл лицо подушкой. Но отец не верит, отец не берет вину на себя.
— Вот здесь и вмешалась твоя шинель, — сказал я Елышеву.
— Да, — согласился он. — И чего меня носило по Микитовке?
— Сын увидел твою шинель. Теперь уже ничто, никакая сила не могла удержать его в доме. Он выпрыгивает в окно. Отец за ним. Этот топот как раз и услышал Малыха. Пашка оказался проворнее. Он рассказал, что успел отскочить в сторону перед самым оврагом, не ступил на тот клочок земли, который затем, когда отец на него ступил, рухнул в овраг. Малыха ведь и глухой шум слышал — от падения Сличко то был шум. Так что тетя Паша, о которой ты, кстати, первый хорошо отозвался — первый в беседе со мной, о ней и другие неплохо говорили, — тетя Паша стала жертвой черствости, с одной стороны, и глупости — с другой. Может быть, и спасли бы ее врачи, если бы вызвал их кто-нибудь.
Я перевел дух. Говорить о той ночи было нелегко, даже мучительно. Мне порой казалось, что я переживаю за всех этих парней не меньше, если не больше, чем они сами.
— Люба же попала в тупик. Посуди сам. К Бизяевым дороги не было. Она понимала все. Знала, что Володя против воли матери не пойдет, хотя сам он еще мучился сомнениями. Более того. Она начала подозревать Володю. Нет, не в убийстве тети Паши, о смерти которой она узнала от Малыхи. Но она услышала, что там был Бизяев. Для чего он ходил? Девчонка — она же во всем была девчонка — решила, что он хочет отомстить ее отцу за смерть своего отца. И если в ту ночь не удалось, Володя не остановится. Да и совесть ее мучила. Она же помогала отцу: устраивала его свидания с Галиной, придумала, где спрятать своего сводного брата, совершившего преступление. Брата — вот что для нее главное было. Из-за того она и фамилию отца носила, хотя все сестры взяли материну фамилию. В крови у нее было чувство родственного единства, поэтому и родителей Володи хорошо понимала и вовсе не осуждала за то, что не принимали они ее в семью. Тут еще дозвониться не может ни до Софьи, ни до Веры. Кругом в ее жизни тупики. Вот и приняла свое страшное решение… А знаешь, что сказал в конце концов прокурор? Нет, не гадай, все равно не угадаешь. Он сказал так. Если бы тех парней, то есть вас троих, и девушек ваших — не хищниц, а сто́ящих — не раздирали внутренние драмы, мы бы выбрали самую правдоподобную версию и на том бы закончили. Но всех вас раздирали драмы. Они-то и помогли распутать клубок. А я ему сказал, Привалову: может быть, это и лучше, что пришлось распутывать, может быть, им всем с раскрытыми душами — пришлось ведь раскрыться, чтобы прокурор смог распутать, — легче теперь жить будет. Ты-то сам как думаешь?
Елышев кивнул.
И вдруг затрещал телефон.
Голос Привалова я, конечно, узнал сразу. Он звучал глуховато, как и обычно, но сегодня не так, как в последние дни. Не так спокойно, рассудительно, а, напротив, возбужденно, озадаченно. Примерно так говорил со мной Привалов неделю назад, когда заставил меня включиться в поиски тех, кто оставил следы в Крутом переулке. Неужели новое дело? — мелькнула у меня мысль. Я почему-то не сразу вспомнил о том, что он мне говорил утром: что ему необходим день-другой для завершения этого дела.
— Извините, — буркнул я в трубку, — у меня сегодня выходной день.
Я знал, что именно так, а не расспросами заставлю Привалова тотчас же выложить, зачем я ему понадобился. Иными словами, тотчас же узнаю о том, какая новость вынудила его мне позвонить.
— Я вовсе не собираюсь втягивать вас в новую историю, — прогудел Привалов, словно подслушал мои мысли. — Но, во-первых, я не выполнил обещания рассказать вам, для чего впутал вас в это дело. А во-вторых, и это более важно, мне совершенно необходимо повидать того сверхсрочника, старшину. Видите ли, новые обстоятельства. Известный вам Павел Курань, с которым, как вы знаете, вожусь не один день, полчаса назад сказал нечто такое, что может спутать показания наших парней. Многое теперь зависит от старшины.
Значит, новый поворот? Что же мог сказать сын Галины? С ним не соскучишься — путается и путается, пока что-нибудь стоящее сообщит, ну, истинный балбес.
— Елышев у меня, — спокойно сказал я. И взглядом успокоил своего гостя.
— Вы с ним не будете возражать, если я сейчас приеду к вам? Я не займу много времени. Всего один вопрос задам ему. И отвечу на один ваш вопрос.
— Минуту, — сказал я и, не прикрывая трубку рукой, обратился к Елышеву: — Ты не возражаешь, если заедет прокурор?
Старшина бросил на меня вопросительно-настороженный взгляд.
— Ладно, приезжайте, — сказал я в трубку.
— Вашему великодушию нет границ, — не выдержав, наконец съязвил прокурор.
Но я уже повесил трубку.
— У него к тебе какой-то вопрос, но не волнуйся.
— Ну что там еще? — Елышев вскочил со стула и зашагал по комнате. — Что еще?
— Не горячись. Сейчас прокурор приедет, и все узнаем. Я тебе помогу. — И тут я сказал: — Давай, пока он едет, все же поговорим о женщине, которая переживает за тебя искренне и потому посоветовала рассказать все именно мне. Я ведь от Валентины давно о тебе слышал и такие ей советы давал, какие тебе вряд ли бы понравились. Советовал наплевать на тебя, хотя знаком с тобой не был. Но ты так вел себя.
Елышев перестал шагать. Остановился посреди комнаты.
— И что она? Послушалась вас?
— Ты от волнения поглупел, что ли? Если бы она послушалась, разве приютила бы в трудный час, разве ты сейчас стоял бы здесь?
Он улыбнулся и сел.
— Верно, поглупел я. Тут поглупеешь. Впрочем, вы правы, вел я себя — глупее не придумаешь. И правда, надо было ей давно на меня наплевать.
— А ты когда узнал, что мы с ней не только коллеги, что Валентина моя сестра?
— Да вот как дело это началось противное, так и узнал. А вы, выходит, про меня давно знали?
— Слышал про тебя. Теперь вот увидеть довелось. Познакомиться. Надолго ли?
— Поверите, если скажу — навсегда?
— Не зарекайся. Не мне тебя учить, не первый же раз ты к женщине переехать собрался.
— Не первый. Но последний. И впервые по закону.
— Не спеши, думай лучше, чтоб ей вреда не было. Хватит с нее бед… Матери у нас разные были, а отец… Ей он настоящим отцом был, а от нас с братом ушел. Потом война. И он не вернулся, и моя мать, и ее… Да, вот такие дела…
— А знали вы, что я… когда срочную служил… дружил с ее мужем?
— Не знал. Этого не знал… Да-а-а… Сталь сожрала его, взрыв этот проклятый, в тот день, в то утро — как и брата моего, как и Витю Чергинца. Это я знал… А что ты дружил с ним, не знал. Вот и еще один наш… новоднепровский… клубок. Эх, какая у них бригада была! Только с теперешней чергинцовской сравнить можно. Геройской смертью — что на фронте, что в труде — только герои и гибнут.
Прошепелявил звонок в прихожей. Елышев сразу как-то сжался в кресле.
Прокурор, здороваясь, кивнул мне. Елышеву тоже кивнул, и по этому кивку я понял, что парню ничего не угрожает. Прокурор придвинул к журнальному столику кресло, присел на самый край сиденья, опустил руки между коленей, сплел узловатые пальцы. Я тоже сел.
— Дело вот в чем, — сказал прокурор. — Этот балбес полчаса назад сказал нечто такое, что может многое изменить. — Говоря так, Привалов смотрел на Елышева, да и фразу эту повторил для него — я ведь ее уже по телефону слышал. — Тот из вас, кто был на улице в те минуты, когда отец выскочил в окно вслед за сыном… или немного раньше…
Я мельком взглянул в напряженное, но спокойное, сосредоточенное лицо Елышева. Прокурор продолжал:
— …должен был видеть человека, который стоял в конце переулка. У оврага. Не мог не видеть. Исключено, что ты его не видел, — обратился прокурор к Елышеву.
— Одну минуту, — вмешался я. — Так не пойдет. Вспоминать надо терпеливо, системно.
— Но я больше ничего не помню, — прошептал Елышев. — Я вам, что помнил, все сказал.
— Не волнуйся, — ответил прокурор. — Давай вспоминать вместе.
Действительно, мы с прокурором могли уже все вспоминать вместе с этими парнями, словно сами пережили ту ночь в переулке. Но Елышев возразил:
— Ну, как снова вспоминать? Я все эти дни только и старался обо всем забыть. Выкинуть из головы.
— Вот и хорошо, — подхватил Привалов. — То, что ты помнил и мне рассказывал, можно забыть. А то, чего ты тогда не вспомнил, ты же не мог забыть в эти дни. Как же забыть то, чего не помнил? Когда ты стоял на улице, ну, в переулке, после того, как этот Петрушин испугался твоей шинели… ты хоть раз взглянул в конец переулка, в сторону оврага?
— Наверно, — неуверенно ответил Елышев, — смотрел.
— А видел, — продолжал прокурор, — что там стоит человек? Только не выдумывай: видел или нет?
— Человек? — Елышев вдруг посмотрел в какую-то точку в углу комнаты, и нам стало ясно, что он вспомнил. Но что он вспомнил?
— Стоял? — спросил я. — Стоял человек?
— Да, — твердо сказал Елышев, всматриваясь в угол комнаты. — Да, стоял. Неподвижно стоял. Почему же я раньше вам не сказал? — спросил он, переводя взгляд на прокурора.
Привалов откинулся на спинку кресла. Лицо его светилось от удовольствия. Заговорил он чуть ли не возбужденно:
— Потому ты и забыл про него, что он стоял неподвижно. Если бы он пошел или побежал, ты бы запомнил. Таково свойство нашей памяти.
Еще один неизвестный? Значит, прокурору надо продолжать поиск? Чему ж он радуется?
А если это Володя Бизяев? Я похолодел. Прокурор между тем продолжал:
— Тот балбес, Пашка Курань, вспомнил, что, когда он бежал впереди отца, у оврага перед собой увидел человека, испугался его и нырнул в сторону. А Сличко не успел свернуть, столкнулся с тем человеком, и они оба рухнули в овраг.
— Оба? — воскликнул я и даже вскочил со стула. — Значит, тот второй остался жив и ему даже удалось выбраться из оврага? Это не Бизяев, ясно, — выдал я себя. — Наверняка это был муж Галины.
— Как всегда, спешите, доктор, — укорил меня прокурор. — Ну, как он мог там оказаться, когда его видели на Микитовской до того, как Сличко свалился в овраг? Проделать весь этот путь назад в том состоянии, в каком он был? Вы лучше вспомните овраг, каким мы с вами видели его утром. Труп Сличко. А кроме того: рваный пиджак броской расцветки, чугунок со свежими царапинами…
— И нелепая крестовина. Так то пугало было! — неожиданно для самого себя догадался я.
— Вот именно, — подтвердил Привалов, не обращая внимания на ничего не понимающего Елышева. — Так что один из наших парней караулил в переулке вовсе не свою девчонку, а ее отца. Задумал каким-то образом заманить того к оврагу.
Да-а, ситуация. Знал ли об этом Чергинец, когда так старался выручить Володьку? Видно, Люба понимала парня лучше, чем все мы, потому и жить не смогла. Значит, Бизяев все-таки хотел отомстить за гибель своего отца.
— Ничего это не меняет, — сказал я. — Пусть он и установил пугало. Но с какой целью? Никто не докажет, что он таким способом хотел отправить Сличко в овраг. Это же просто смешно. Тем более что сам рядом с пугалом не остался. Может, он и забыл про него после всех катавасий в доме и во дворе?
— Верно, — охотно согласился Привалов. — Но в девятнадцать лет можно придумать что-нибудь пооригинальнее огородного пугала, если хочешь кого-то с дороги сбить. Тем более такого волка, как Сличко. Но так или иначе, а пугало тропку перекрывало, пути оттуда не было, если заранее не свернуть. Не мог разве наш парень так решить: заманю-ка этого гада за дом, он за мной погонится, я перед пугалом — в сторону, а он — в овраг? Мог? Но это примитивная выдумка. Правда? В нашем Новоднепровске эти пугала чуть ли не в каждом саду стоят. Так что выдумка даже неоригинальная.
— А по-моему, неплохая выдумка, — с вызовом возразил я, — тем более что в такую ночь может и дьявол померещиться. Видел кто или не видел неподвижного человека — в протоколе пока не записано. И кто и когда установил там пугало, может, оно давно стояло, да никто не замечал, неподвижное ведь, сами говорите.
Елышев хотел было вставить два слова в свое оправдание, но я опередил его:
— Тебя спросили про человека? А человека там никакого не было. Человека ты не видел, ты не мог его видеть — там его не было. Дождь, ночь. Про пугало ты вообще ничего не говорил. А человека там не было — даже прокурор признает.
— Разумеется, признаю, — вроде и не улыбнувшись, согласился Привалов. — Тем более что за неделю там в овраге от дождя и грязи все перемешалось. Теперь уж и не установить, чей то был пиджак. — Прокурор посмотрел сперва себе под ноги, а потом исподлобья метнул в меня хитрый взгляд.
— Лучше скажите, зачем все же я вам понадобился. Вы же обещали, — сказал я прокурору. — Сами признали, что дело закончено. Может, жалеете, что втянули меня?
Привалов ответил не сразу. Лицо его стало серьезным, задумчивым. Я вспомнил, что он часто выглядел таким раньше, когда мы, будучи почти незнакомыми людьми, встречались в компании. Он производил впечатление человека малоинтересного, скучного в общении. Потому что чересчур много молчал и думал о чем-то своем. Но сегодня-то я знал: за таким молчанием последует нечто важное, сейчас уж, очевидно, самое важное из того, что ему осталось мне сообщить.
— Нет, доктор, — заговорил наконец Привалов, — не я втянул вас в эту историю. Сама жизнь втянула. Когда я спросил вас, помните, говорит ли вам что-нибудь фамилия Сличко, и вы ответили, что никогда не слышали такой фамилии, — вот тогда я решил: вы должны пережить эту историю вместе со всеми. Не знаю уж, как сказать: то ли это был мой долг перед вами, чтобы вы приняли в ней участие, то ли это ваш долг, наш общий долг пережить ее вместе. Если бы вы знали, что такой Сличко существует, я бы вас, вероятно, не привлек. Сами бы интересовались, переживали бы за это дело, пока я вел бы его. А сказать вам сразу все о Сличко, сказать то, что вы сейчас услышите, я тогда не мог, не имел права. Вы могли мне помочь и помогли, лишь собирая объективную информацию, а для этого вы не должны были знать всего…
Он снова замолчал. Мы с Елышевым не дышали, чтоб не помешать, не прервать его.
— Этот Сличко, — продолжил Привалов, глубоко вздохнув, — как раз тот самый полицай, который пинком сапога выбил табуретку из-под ног вашей матери, доктор.
— Моей матери?
Привалов не шелохнулся, не поднял на меня глаз. Он словно не видел моего волнения, моей растерянности, моего смятения. Человек, конечно, привыкает ко всему, даже если ему еще долго до сорока. Видимо, он привык своими словами переворачивать людям душу и умеет оставлять слушателя как бы наедине с узнанным.
А Привалов медленно продолжал:
— Ваша мать была именно тем человеком, который оказал первую помощь летчикам, скрывавшимся на Микитовке. Родному отцу Володи Бизяева и его живому отцу, тому, кто вырастил парня. Вы же знаете, как она осталась в оккупированном Новоднепровске. Не могла бросить больницу, своих больных. Вот так-то, доктор, если не знали — узнайте.
— Нет, о ее подпольной деятельности… работе… я знал. О летчиках… теперь соображаю… тоже слышал… давно. Но о казни, о том, что было во время ее казни… о казни мне никогда никто…
— С войны прошло уже столько лет, — сказал прокурор, — но ее следы…
«Мама, мама», — повторял я молча. И вспомнил вдруг нашу больницу — мамину и теперь мою. И вспомнил яруговские липы в парке. До войны мать любила водить меня в этот чудесный сад. И в последний наш с ней день мы гуляли там.
— …иногда эти следы войны, — услышал я спокойный, мягкий голос Привалова, — обнаруживаются невероятно где. Хотите, я вам расскажу, как впервые столкнулся с ними? Это было мое самое первое дело. Я только что закончил университет, отпуск проболтался в Новоднепровске и первого августа явился в прокуратуру. Меня назначили помощником прокурора города и района, и я должен был представиться начальству…
Я попробовал вслушаться в его слова, но у меня ничего не получилось.