В сумерках здесь носятся летучие мыши. Прошелестят над головой – и след простыл. В воздухе пахнет хвоей,

травами. И такая тишина кругом, что если раздастся где ранний крик еще сонной ночной птицы, то покажется, будто над ухом взревел лесной зверь. Сколько раз я, так глупо обманутый, вздрагивал, как последний трусишка!

Особенно там, где дорога огибает Змеицу… Правда, это место я обычно прохожу форсированным маршем – упражняюсь в быстрой ходьбе; говорят, она укрепляет сердце. Упражняюсь до тех пор, пока не отдалюсь от таинственной Змеицы шагов на сто. И тогда снова перехожу на обычный темп.

С пастбищ, что разлеглись между Момчиловом и Луками, временами доносится успокаивающий перезвон медных колокольчиков – там пасутся отары овец. Далекий собачий лай звучит в моих ушах, как сердечный привет. От него становится веселей на душе. Пусть себе лают, на то они и собаки!

Вот за все это я очень люблю дорогу из Момчилова в

Луки. Случается, что по ней ходит и доктор Начева, когда ее зовут к больному в какую-нибудь момчиловскую слободу. Но это несущественная деталь. Я прогуливаюсь там главным образом для того, чтоб любоваться природой.

Конечно, бывает, иногда мы встретимся – я хорошо знаю, в какое время она обычно возвращается от своих пациентов.

Но это, как я уже сказал, пустяковая и совершенно несущественная деталь.

С этой деталью мне довелось совсем случайно столкнуться однажды, когда я отправился на очередную прогулку в сторону Лук. На ее плечах был мягкий шерстяной платок цвета резеды; из-под его длинной бахромы виднелись обнаженные по локоть руки. Ее сопровождал босоногий мальчуган, чей носишко здорово напоминал запятую первоклассника. Остановившись, мы, как всегда, поболтали о том, о сем. Моя коллега доктор Начева возвращалась из Инджевой слободы – осматривала молоденькую помачку3, которая должна была скоро рожать. Муж ее работал в Мадане, там он стал ударником и зарабатывал хорошие деньги. Молодая женщина все допытывалась:

«Мальчик будет или девочка?»

Очень ей, бедняжке, хотелось родить мужу мальчика!

Начева, конечно, сказала, что непременно будет мальчик.

Тогда помачка позвала своего братца и велела ему проводить «дохторку» до самых Лук.

– Я ему говорю, возвращайся, а он ни в какую, – весело смеется доктор Начева. – Посмотрит на меня умильно вот этими своими угольками и опять семенит за мной, как на веревочке!

Внимательно слушая эту историю, замечаю, что моя коллега посматривает на меня лукавым, я бы сказал, интимным взглядом, и думаю: «А не сказать ли ей, что от коровы Рашки сегодня получен рекордный надой молока?»

Только хотел было я поделиться с ней этой важной новостью, как она вдруг повела плечом, и от этого движения платок цвета резеды распахнулся на ее груди.

– Ну, а вы как поживаете? – спрашивает она, и я улавливаю в ее голосе чересчур уж лукавую нотку.

Мне кажется, что это не вполне подходящий момент, чтобы сообщать ей такую новость. К тому же не очень-то к лицу солидному, серьезному человеку вроде меня глазеть


3 Помаки – болгары-магометане, живущие в Родопских горах.

со столь близкого расстояния на ее бюст. Поэтому я опустил голову и принялся чертить носком ботинка в дорожной пыли какие-то геометрические фигуры. Тогда доктор Начева совершенно неожиданно говорит:

– Ну, пойдем, Али! А то скоро начнет смеркаться!

При этом она обернулась в мою сторону и весело захохотала, от смеха даже за бока ухватилась. А я хоть и обиделся на нее за этот смех, но все же не мог не заметить, что ноги у нее стройные, как у серны, да и талия тоненькая.

Когда я брел обратно, настроение у меня было не такое уж бодрое. Почему она вдруг рассмеялась? Эта мысль не давала мне покоя. Видимо, я долго думал над этим, потому что когда поднял голову и поглядел вокруг, то обнаружил, что Змеица осталась уже далеко позади. Выходит, прошел это неприятное место так же, как по утрам прохожу мимо старой корчмы. Я остался доволен собой и почувствовал, что мое упавшее было настроение поднялось по крайней мере на одну десятую градуса.

Но в этот вечер судьба уготовила мне еще большую неожиданность. Уже возле самого села я увидел, что прямо на меня стремительно надвигается густое облако пыли.

«Легковая машина», – сказал я себе и предусмотрительно сошел на обочину. Через одну-две секунды мимо меня прошмыгнул темно-зеленый «газик». Стараясь разогнать клубящуюся в воздухе пыль, я махал перед носом рукой; в это время позади завизжали тормоза, послышался шум шуршащих по сухой земле шин. Я тут же обернулся. Вижу, из машины ловко выскочил человек и устремился ко мне.

Не успев опомниться, я оказался в чьих-то крепких объятиях.

Это был Аввакум.

Он немного похудел и выглядел чуть старше своих лет: морщины на его лбу как будто стали глубже. Виски совсем поседели. Взгляд был все такой же проницательный, твердый, пытливый и словно что-то оценивающий. Только вот прежде едва заметная задумчивость теперь как будто сосредоточилась в его зрачках.

– Ты ходил в Луки на свидание с Начевой? – улыбаясь, спросил он, продолжая держать меня за плечи. – А получилось не свидание, а ерунда, совсем не то, на что ты рассчитывал; вот ты и скис. Эх, ты, звездочет от ветеринарии, не смог научиться у капитана Калудиева, как вести себя с женщинами!

Я что-то промямлил, он снова обнял меня и похлопал по спине. Затем сообщил, что едет по делам в Смолян, и так как у него очень мало времени, то он не смог задержаться в

Момчилове. Зато на обратном пути, недельки через две, непременно заглянет и погостит у меня несколько дней –

пусть тетка Спиридоница имеет это в виду и упрячет куда-нибудь, хоть к черту на рога, своего голошеего вампира.

Прощаясь, он мне сказал:

– Через месяц на Змеицу приедут горняки. Ты слышишь, мечтатель из коровника? Там забурлит такая жизнь, какой момчиловцы и во сне не видели. Змеица, как предсказывал учитель Методий, действительно будет давать драгоценную руду!

Он пожал мне руку так, что она онемела, кинулся к «газику», который тут же тронулся с места, и сел рядом с шофером. Машина скрылась в облаках пыли. Дома меня встретила улыбающаяся тетка Спиридоница.

– Я сварила тебе куриный суп, – радостно сообщила мне хозяйка. После ужина я забрался на сеновал и улегся на свежее сено, подложив руки под голову. Что-то тихо зашуршало по черепице. Пошел мелкий дождик. «Первый осенний дождь», – подумал я.

Я старался представить себе, как тяжелые тучи надвигаются на голую вершину Карабаира. Картина не из веселых. Повернувшись на правый бок, я вспомнил про Аввакума.

А на следующий день, вернувшись из фермы, я принялся писать продолжение этой темной истории.

Дождь лил не переставая.


13

Пообедав у полковника Манова, где круглощекая, проворная Христина на славу угостила его любимым блюдом, Аввакум отправился в библиотеку Археологического института и просидел там до ночи. Он просмотрел все, что в ней было, об интересующем его уголке Родоп, сделал кое-какие заметки и к девяти часам вечера с отяжелевшей от долгого чтения головой вернулся к себе. Всю ночь ему снились всадники в шлемах и кольчугах, разрушенные крепостные стены и высокие горные перевалы, охраняемые зубчатыми башнями. Ему даже показалось, что одна из этих башен окрашена в ярко-розовый цвет и среди бойниц к ней прилепился маленький балкончик, похожий на птичье гнездо из прутьев или скорее, из тростника. А в этом гнезде стоит во весь рост Сия; ее волосы так блестят на солнце, словно они из золота. Приложив руку к глазам,

она смотрит куда-то вдаль, и ему очень хочется крикнуть:

«Я здесь!». Но почему-то у него не оказалось голоса. Потом он спросил себя: «А где же я в самом деле нахожусь?» У

него было такое чувство, будто башня с балкончиком постепенно отдаляется, а он стоит на месте и ему не видно, что происходит в тростниковом гнезде. Но стояло задать себе вопрос «где я?», как башня и гнездо исчезли, словно унесенные ветром, пропали в бескрайних лесных дебрях.

Он проснулся и тотчас же сообразил, что лежит в своей постели, и, хотя глаза у него были закрыты, почувствовал, что ночь уже на исходе.

Аввакум не любил нежиться в постели; проснувшись, он тут же вскочил, потянулся и на цыпочках пошел на кухню умыться. Вернувшись к себе в комнату, достал из шкафа темно-серый костюм, оделся и очень старательно завязал синий галстук. Он терпеть не мог, когда плохо завязан галстук, а в нагрудном кармашке пиджака нет платочка, когда на ботинках пыль или – боже упаси! – грязь.

Если в его одежде что-либо было не в порядке, он нервничал, злился по самому пустячному поводу, чувствовал себя, как путешественник, забывший дома самую нужную вещь.

Потом Аввакум занялся своим огромным чемоданом.

Со сноровкой портного он сложил белье и спортивный костюм. Затем аккуратно разместил несколько пузырьков с химикалиями, две пачки патронов и короткую стальную лопатку в кожаном футляре. Когда все было готово, запер секретные замочки и стянул чемодан поверх чехла ремнями. Написав несколько букв и цифр на маленьком кусочке картона, он привязал его пестрым шнурком к ручке, еще раз осмотрел все и подошел к телефону.

Через четверть часа из управления прибыл дежурный сержант.

– Этот чемодан имеете с портативной коротковолновой радиостанцией отправьте в Смолянское окружное управление, – распорядился Аввакум. – Отошлите со служебной машиной, и пусть он находится там, пока я не затребую.

Оставалось еще два дела, сообщить о своем отъезде Сие и проститься с хозяйкой.

С Сией было куда сложнее. Ему не хотелось об этом думать, но он прекрасно помнил, что с вечера, перед тем как уснуть, ломал голову над вопросом, как дать ей знать о своем отъезде. Сегодня она будет ждать ею на остановке, будет оглядываться и снова ждать. Придет в своем самом красивом платье, с самой очаровательной улыбкой и с самой лучшей помадой на губах – чтоб он не задавал ей неприятных вопросов, не расспрашивал про инженера. К

дьяволу этого инженера! Пускай себе занимается своими сильными токами и не попадается на глаза. Но как же все-таки сообщить ей?

Если просто пойти к ней и сказать: «Так, мол, и так, меня в срочном порядке посылают на какие-то там раскопки», – она спросит: «Но почему же так неожиданно? И

где они находятся, эти раскопки?»

Что ей тогда ответишь? Погребенным под землей древностям все равно – доберется он до них днем раньше или днем позже. Тут его позиция, конечно, крайне уязвима.

И потом в Болгарии нет Сибири или Дальнего Востока, чтобы можно было сказать: «Будем производить раскопки где-то в районе Алтая, а где именно, я и сам толком не знаю». В Болгарии все как на ладони.

Лучше ей ничего не говорить. На какое-то время он просто исчезнет.

И все-таки она не должна томиться в напрасном ожидании. Девушке и самом красивом платье, с самой очаровательной улыбкой зря ждать на остановке неловко и неприятно, разумеется. Он бы всю жизнь себя презирал, если бы по его вине случилось такое.

Остается одно: послать ей телеграмму. «Срочно уезжаю на новый объект». Но телеграмма – это слишком официально, от нее повеет педантизмом и канцелярщиной. Девушке, которая уже испытала однажды разочарование и теперь с такой надеждой ждала этого свидания, ей, этой девушке, послать лаконичную телеграмму – все равно что вместо теплого приветствия высокомерно и бездушно кивнуть головой. Он не хочет, чтобы она сочла его высокомерным и бездушным, ему противно прощаться одним кивком головы, как это делают некоторые надутые начальники, расставаясь с подчиненными. Короче говоря, надо написать си письмо. Слава богу, на свете существует срочная почта, и Сия получит письмо раньше, чем закончит свои приготовления к свиданию.

«Сия, – Аввакум не употреблял при обращении эпитетов, он не любил их, – меня включили в бригаду, которая через четверть часа выезжает. А не позвонил, потому что не хотел тебя будить.

Мне кажется, будет разумно и полезно, если ты проведешь отпуск в деревне. Скоро сбор винограда, и в деревне будет очень хорошо.

Я надеюсь, что через месяц наши раскопки закончатся.

Говорят, объект интересный и обещает ценный археологический материал.

Возможно, я не стану писать тебе, чтобы не отвлекать на себя твоего внимания. Но думаю, что в свободные минуты мысленно буду с тобой. От всей души желаю тебе быть веселой»

Тут Аввакум поставил подпись.

Он дважды перечитал письмо, подправил несколько нечетко написанных букв и остался вполне доволен.

Письмо ничего не раскрывало, ничего не обещало. И ни к чему ее не обязывало.

«Пускай себе живет, будто я и вовсе не существую на свете», – вздохнув, подумал он.

Было около восьми. Он вошел в кухню и любезно пожал руку хозяйке, которая, надев массивные очки, только что принялась перебирать рис.

– Отправляюсь в дальний путь, – улыбнулся Аввакум. –

Буду участвовать в нескольких археологических экспедициях, так что раньше чем через месяц-два меня не ждите.

Старуха сдвинула на лоб очки и посмотрела на него с удивлением.

– Вот вам плата за комнату на два месяца вперед, –

Аввакум положил на стол несколько банкнот. – Если почему-либо я задержусь дольше, то пришлю деньги по почте.

– Остерегайтесь гадюк, – сказала хозяйка, не сводя с него глаз. – На всяких там пустырях, где вам приходится копаться, полным-полно гадюк, не забывайте об этом. А

теплый свитер взяли?

Аввакум кивнул головой.

– А хинин?

Час спустя он уже летел на самолете в направлении

Варны. Над Балканским хребтом их неожиданно встретили тучи, и стало темно, как в сумерки. Самолет задрал нос, пробил громаду облаков, и через несколько секунд его тень стремительно заскользила поверх облачного ковра.

Приземлились на аэродроме в окрестностях Горна

Оряховицы. Аввакум вышел из самолета. Багаж его состоял лишь из легкого плаща, который он нес, перекинув через плечо.

Вздохнув полной грудью, он сделал несколько шагов и улыбнулся: ведь это был его родной край! Час езды – и он в

Тырнове.

«На обратном пути обязательно заеду», – подумал он и, оглянувшись, быстро вошел в телефонную будку.

Когда самолет скрылся из виду, Аввакум закурил и направился по дороге в город. Там его ожидала серая

«Победа». Шофер, высокий парень, облокотившись на капот и весело поглядывая вокруг, грыз семечки.

– Здравствуй, – обратился к нему Аввакум. – Может, и мне дашь горсточку позабавиться?

Парень молча посмотрел на него и продолжал грызть семечки. Аввакум засмеялся.

– А в Тырговиште меня отвезешь?

Услышав эти слова, шофер выпрямился, щелкнул каблуками и тотчас же открыл дверцу машины.

– Я прислан в ваше распоряжение, – сказал он.

«Победа» пронеслась мимо села Арбанаси и уже через несколько минут мчалась по старой восточной части города. Аввакум опустил занавески, забился в левый угол машины и закрыл глаза. «Площадь Девятого сентября, –

принялся угадывать он. – Сейчас спускаемся к городскому народному совету… Первый поворот, второй… – Он прижался к спинке. – Вот проезжаем мимо нашего дома, мимо дворика с виноградной лозой и тремя акациями. Может быть, мама глядит сейчас со двора мне вслед».

Он закурил и нахмурился. Когда сигарета догорела и начала жечь пальцы, он посмотрел вперед – машина, едва касаясь черной ленты шоссе, стремительно мчалась на

Козаревец…

В Тырговиште у почты остановились на несколько минут. Пока Аввакум разговаривал по телефону, шофер достал из кармана горсть семечек и снова принялся их грызть. Было жарко, душно, пахло пылью и раскаленным щебнем.

В три часа дня они прибыли в Преслав. Аввакум вышел из машины, пожал руку шоферу и зашагал к центру городка. Улицы были пустынны, на покрытых пылью плодовых деревьях не шелохнулся ни один листок, все будто погрузилось в какую-то ленивую, беззаботную дрему.

Заказав в гостинице комнату, Аввакум подозвал возницу обшарпанного фаэтона и велел везти его в старый город. Когда они подъехали к парку, соединяющему новый и старый Преслав, он послал извозчика вперед, а сам не спеша пошел по главной аллее пешком. Возле памятника погибшему антифашисту Борису Спирову стоял невысокий, довольно полный мужчина в белом пиджаке и черных брюках. На его круглом лице блестели капельки пота.

– Делайте вид, что не знаете меня, – бросил ему Аввакум, заметив, что тот заулыбался. Он посмотрел вокруг и тоже остановился перед памятником.

Мужчина в белом пиджаке встал рядом.

– Мне необходимы сведения о Методии Парашкевове, сказал Аввакум. – О нем, о его родителях и обо всех родственниках. А также сведения о людях, с которыми он был в более или менее близких отношениях. Кто они, где проживают и чем занимаются. Завтра вечером на этом же месте мы снова встретимся и вы передадите мне эти сведения… – Он помолчал. – Только глядите в оба. – В голосе

Аввакума чувствовалась строгость. – Я археолог и с сотрудниками милиции не имею ничего общего, ясно?

Мужчина кивнул головой.

– Я изучу полученные материалы ночью. Если понадобятся дополнительные сведения, вы меня застанете на следующий день часов в восемь утра в маленькой кондитерской напротив гостиницы. Если нет – меня там не будет.

Тогда можете считать, что задание выполнено хорошо.

Он вгляделся в надпись на памятнике, потом повернулся и неторопливо пошел к выходу из парка. Там его, как было условлено, ждал обшарпанный фаэтон. Возница, надвинув на глаза барашковую шапку и раскрыв рот, сладко дремал на козлах.

С этого момента и до следующего вечера Аввакум был только археологом. Методий Парашкевов, некто Икс, таинственное урочище Змеица вдруг как бы перестали для него существовать. Прежде всего, он нанес визит вежливости директору музея и имел с ним длинный разговор.

Потом осмотрел экспонаты, хотя некоторые из них он видел десятки раз, и покинул музей лишь с наступлением сумерек. На следующий день он побродил немного у развалин внутренних стен крепости, набросал в записной книжке орнаменты карнизов Золотой церкви и, сев в фаэтон, поехал на правый берег Тичи. Среди зелени кустарников на солнцепеке громоздились руины знаменитых в древности преславских монастырей. Аввакум расположился в тени, набил трубку и с удовольствием закурил.

В горячем воздухе дым вился колечками. Над головой пролетали крикливые сороки, а высоко, в бледной синеве плавно парил орел, неподвижно распластав крылья. Груды камня, заросли, где наверняка водились змеи, запах горячей земли и прелой листвы и тяжелая душная тишина.

Аввакум улыбнулся: «Sic transit gloria mundi 4!» Может быть, именно здесь царь Симеон Черноризец Храбрый, отточив гусиное перо, вспоминал кровавую Ахелой 5 и изнывал от неутоленной жажды власти, мечтая вступить на царьградский престол… «Sic transit gloria mundi!» Важно, чтобы о тебе осталась добрая память.

Вечером Аввакум принес к себе в номер большой конверт, в нем были записи, сделанные от руки и на пишущей машинке, – сведения о Методии Парашкевове.

Тут возникает вопрос. Допустим, что в соответствии с гипотезой, изложенной им полковнику Манову, преступление совершил некто Икс. Он оглушил постового милиционера, разбил окно в помещении военно-геологического пункта, похитил схему стратегического значения и прочее.

А Методия Парашкевова – момчиловскою учителя, человека, ни в чем неповинного, – просто-напросто оклеветали.

Почему же в таком случае Аввакум собирает сведения о невинном человеке, и притом не открыто, а в строгой тайне, с тысячью предосторожностей?


4 «Так проходит земная слава» ( лат.) 5 В сражении на р. Ахелой войска болгарского царя Симеона 20 августа 917 года разгромили византийцев.

Мне, летописцу этой истории, можно задать не один, а десятки подобных вопросов, и я всегда отвечу вполне серьезно и с большим удовольствием. Что касается Аввакума, то он только усмехнулся бы сдержанно, как обычно, и промолчал.

Он был глубоко убежден, что поступает правильно и делает именно то, что следует. Если диверсия против Методия Парашкевова есть плод личной мести, то Аввакум надеялся найти в биографии учителя тот ключ, которым он легко откроет дверку и обнаружит за ней автора диверсии, некоего Икс. Но если в биографии учителя нет ничего такого, что указывало бы на его более особые отношения с кем-либо, тогда станет ясно, что в преступлении не следует искать проявления личных чувств и субъективных мотивов. В этом деле была еще одна сторона, над которой Аввакум часто задумывался. Опасение, что какая-либо случайность поставит его гипотезу с ног на голову. Он строил свою версию на основе нескольких трудноуловимых, но очевидных ошибок преступника. До сих пор все шло хорошо, все покоилось на железной логике: ошибки в конце концов уличают и раскрывают преступника. Прекрасно. Но как в математике, так и в разведке при решении сложных задач иногда приходится пользоваться методом «от противного». Аввакуму был знаком этот математический метод, и, когда нужно, он применял его в своей практике.

Отсутствие битого стекла на земле, следов на штукатурке и то, что железный прут был перепилен с внутренней стороны и отогнут наружу, крупные осколки стекла на каменном полу – это действительно могло быть ошибкой преступника. Но кто мог с полной уверенностью утверждать, что все это сделано не преднамеренно, не с умыслом?

И Аввакум попробовал идти «от противного»: некто

Икс умышленно делает ошибки, чтобы навести разведку на мысль, что она имеет дело с мнимой, а не с настоящей диверсией, или, проще говоря, что Методий Парашкевов сам выдает себя за жертву диверсии, из чего следует, что некто

Икс и Методий Парашкевов – одно и то же лицо.

В этой контргипотезе был какой-то процент вероятности. Ничтожный, правда, процент, потому что она предполагает исключительные способности преступника, что в практике встречается очень редко. Во всяком случае, Аввакум решил подвергнуть контргипотезу самой придирчивой проверке, чтобы не осталось ни капли сомнения в возможности тою, что Методий Парашкевов и загадочный

Икс – одно и то же лицо. Он проследит за жизнью учителя

Методия Парашкевова с его юношеских лет вплоть до того полночного часа, когда было совершено преступление. Эта работа должна послужить как бы введением к решению загадки.

Он вынул записи, набил табаком трубку, уселся поудобнее за столом и принялся читать.

На следующее утро ровно в восемь часов человек в белом пиджаке вошел в маленькое кафе-кондитерскую, окинул взглядом столики и облегченно вздохнул. Хотя человек этот еще не завтракал, он заказал лимонад и с наслаждением выпил его залпом.

Из Преслава Аввакум уехал в Шумен, но остановился не в городе, а снял на несколько дней комнату в ближнем селе Мадар. Сюда ему были доставлены два объемистых пакета – первый вручили в большой пещере, а второй – три дня спустя у развалин над селом; оба пакета содержали сведения о Методии Парашкевове и о людях, с которыми он дружил и общался.

Затем Аввакум отправился в Провадию. Там он пробыл три дня и почти не выходил из своего номера. Лишь вечером совершал небольшие прогулки по улочкам, прилегающим к гостинице.

На одиннадцатый день после того, как он покинул

Софию, он приехал в Пловдив. С вокзала на квартиру, которая была заранее приготовлена для него, он добрался на служебной машине. Ехали с задернутыми занавесками: сержант, сопровождавший его, за всю дорогу не проронил ни слова.

Квартира оказалась просторной, солнечной, с ванной и закрытой верандой, на которой вдоль стен стояло несколько пестрых шезлонгов. Обслуживала ею пожилая женщина, которая приходила из кухни только по вызову.

Аввакум дал сержанту денег и попросил купить костюм, чтобы можно было переодеться, и флакон одеколона.

Затем он помылся, укутался в прохладные, безупречно чистые простыни, закрыл глаза и тотчас же уснул.

Спал он до самого вечера. Когда стемнело, выбритый, чистый, надушенный вышел на улицу. Узнать его, правда, было нелегко – в очках, с коротко подстриженными усиками. Перекинув через плечо бежевый плащ, с рассеянным, беззаботным видом побрел он к центру города.

На квартиру Аввакум вернулся ранним утром, когда шли на работу рабочие первой смены.

Так он проводил в Пловдиве все дни и ночи: вечером уходил из дому и возвращался утром.

По вечерам Аввакум шел в управление, запирался в комнате секретаря и вооружившись записной книжкой и карандашом, перелистывал целые горы дел. Его интересовали те из них, в которых содержался материал об имевших место в последние два-три года пограничных происшествиях: переброска из-за границы диверсантов, обнаружение и раскрытие шпионской резидентуры, шпионаж на границе и прочее. С предельным вниманием он читал и снова перечитывал страницы, где местом действия были пограничные участки, находящиеся в районе

Момчилова.

Каждый день, прежде чем идти в управление, Аввакум забегал в отдаленный от центра ресторан «Фракия», где ужинал в укромном уголке и полчаса слушал музыку. Здесь был хороший оркестр, и обычно исполнялись веселые мелодии, но почему-то от этой веселой музыки Аввакуму становилось грустно, словно с эстрады веяло холодом, а угол, в котором он уединялся, находился где-то на краю света. В такие минуты ему очень хотелось заказать чего-нибудь горячительного, и он начинал стучать перстнем по тарелке, но когда появлялся официант, Аввакум мрачно требовал счет и быстро уходил.

Он ложился спать в семь утра и вставал в двенадцать.

Освежившись под холодным душем, садился есть. Обед его состоял из двух больших чашек кофе и тонкого бутерброда.

Затем, положив перед собой сигареты и обставившись пепельницами, он принимался за работу.

Еще находясь в Мадаре, Аввакум запросил из управления дополнительные сведения о Методии Парашкевове, так как о его учительской деятельности между Девятым сентября и началом 1947 года ничего не было известно.

Кроме того, он попросил полковника Манова прислать ему координаты пунктов тайных радиопередач, засеченных нашими пеленгаторами, и личные дела сотрудников момчиловского военно-геологического пункта.

Материалы были ему переданы на следующий же день после его прибытия в Пловдив.

Облик Методия Парашкевова уже начал вырисовываться в сознании Аввакума. Разумеется, он видел его пока лишь в «три четверти». Чтобы получился полный «анфас», в характеристике учителя недоставало момчиловского периода. Но даже и так он целиком совпадал с тем первоначальным представлением об учителе, которое создалось у Аввакума.

В роду Методия Парашкевова ни по отцовской, ни по материнской линии не было никого, кто был бы уличен в каких бы то ни было проявлениях реакционных настроении. Все его близкие и дальние родственники усердно работали теперь в сельскохозяйственных кооперативах, а два двоюродных брата за успехи в выращивании десертных сортов винограда «димят» были награждены серебряными медалями. Став учителем, Методий Парашкевов по-прежнему сторонился политической борьбы; правда, в некоторых материалах имеются намеки на его «скрытые симпатии» к прогрессивно настроенным учащимся. Однако нигде в документах нет ни одного свидетельства даже о «скрытых симпатиях» к правым.

В большинстве материалов Методий Парашкевов рисуется как человек необычайно скромный, пренебрегающий бытовыми удобствами, спартанец по духу. Утверждали, что он несколько молчалив, замкнут, у него довольно тяжелый характер. По общему мнению, он прекрасный педагог, интересуется научной литературой, любит бывать «среди природы». После химии вторым его увлечением была геология – везде, где ему приходилось учительствовать, он оставлял в качестве наглядных пособий небольшие, тщательно подобранные коллекции минералов. По мнению некоторых, именно это увлечение и помешало ему жениться: он терял много времени на собирание различных камешков и вечно транжирил деньги на книги, инструменты, всевозможные препараты и химикалии. Не было ни одного свидетельства, где бы не упоминалось о его необыкновенной страсти к охоте. У него она была наследственной. Дед его по отцовской линии, Игнат, слыл на всю околию опытным охотником на волков. А

Методий был не только метким стрелком, но и искусным препаратором: всюду, где он работал, кабинет по естествознанию украшали чучела препарированных им зайцев и лисиц, сов и куропаток, которые выглядели совсем как живые.

Трудно было, однако, понять, что заставило ею прервать свою учительскую работу и поселиться в Софии.

Сведения об этих двух годах его жизни были довольно скудными. Удалось установить немногое: он жил на деньги, полученные им от продажи отцовского виноградника; приобрел у какого-то иностранца, вероятно, у англичанина, охотничье ружье; подавал заявление о приеме его на работу в горно-геологический институт. В этот институт его не приняли – на заявлении значится резолюция заведующего отделом кадров: «Не соответствует политически». Хозяин квартиры, где он жил в ту пору, паровозный машинист, сообщил о нем такие данные: «Молчалив, нелюдим, много читает, часто ходит на охоту. У него хорошее ружье, патроны делает сам, убитую дичь раздает всем, кто пожелает. Человек он тихий, замкнутый. Василка, жена моя, ужасно сердилась из-за камней, которыми он завалил всю комнату. На столе всегда держал большие и маленькие пузырьки со всякими химикалиями, разные увеличительные стекла и молоточки. Как-то даже купил себе у старьевщика маленький микроскоп, видать, неплохой, потому что блестел, словно сделан из золота. В тот день мы даже услышали, как он насвистывал у себя в комнате. Видимо, микроскопу радовался. Гости к нему не ходили, за комнату платил в срок, а вот тратиться на одежду скупился. Жена моя, Василка, стирала ему белье, и ей приходилось вечно штопать воротнички его рубашек. Нам он был не в тягость, да и нами был доволен. Когда сказал, что уезжает в деревню учительствовать, жена очень огорчилась. Он оставил нам на память замечательную спиртовку, заграничную».

Выбрав главное из всех этих сведений, Аввакум удовлетворенно потирал руки: теперь уже не было никаких оснований сомневаться в том, что некто Икс и Методий

Парашкевов не одно и то же лицо.

На пятый день Аввакум покинул Пловдив и уехал в

Смолян.


14

В Смоляне его застало письмо полковника Манова.

Полковник писал:

«…Итак, я перечитал протоколы первых допросов обвиняемого Методия Парашкевова. Перечитал я их с большим вниманием и должен тебе сказать, что сейчас мне по этому делу известно столько же, сколько и в самом начале.

Прежде всею я хочу процитировать тебе несколько мест, которые лично мне представляются интересными.

На первом допросе, чтобы вызвать его на разговор, ему задали обычный вопрос: «Что вы можете рассказать о себе?» Методий Парашкевов вздохнул. «Что же вам рассказать, если вы лишили меня возможности закончить важное и полезное дело, на которое я возлагал большие надежды!»

– «Что вы имеете в виду?» – спросил его следователь.

Методий помолчал и улыбнулся. «Я собирался жениться, –

ответил он и тут же добавил не переводя дыхания. – Для такого старого холостяка, как я, это могло бы стать значительным событием, о котором стоит поговорить, не так ли?» Следователь спросил его: «Чем объяснить ваши частые прогулки в горы?». Методий ответил: «Хожу на охоту». – «На охоту ходят с ружьем, а вы часто бываете там без ружья. Разве без ружья охотятся?» – «Нет, конечно, – согласился учитель и добавил: – Но, кроме охоты, у меня есть и другие интересы» «А именно?» – спросил его следователь. «Я изучаю природу».

Следователь задал ему новый вопрос: «Вы утверждаете, что вечером двадцать второго августа вы прогуливались западнее села Момчилова, а свидетели встречали вас на дороге, которая ведет в село Луки, – направление, противоположное тому, что указываете вы. Почему вы нас вводите в заблуждение?» «Это мое личное дело», – поджав губы, ответил учитель. И больше не сказал ни слова.

На втором допросе следователь спросил его: «В прошлом году в урочище Змеица в перестрелке был убит диверсант Кадемов, уроженец села Луки, Вы знали этого человека?» «Знал, – ответил Методий. – У него был меткий глаз и твердая рука. Замечательный был охотник». – «Вы часто ходили на охоту с Кадемовым?» «Я несколько раз встречался с ним в горах». «А вы не припомните, когда вы последний раз видели его?»

Методий ответил весьма спокойно: «Мне кажется, это было за год до того, как он бежал на юг». – «И больше вы не виделись с ним?» – «Мы могли бы увидеться в день его похорон, но мне не захотелось тащиться пешком до Лук». –

усмехнулся Методий.

Во время третьего допроса следователь спросил: «Вы, гражданин Парашкевов, отрицаете свое участие в нападении на военно-геологический пункт. Как же в таком случае вы объясните наличие отпечатков ваших пальцев на разбитом стекле?» «Если бы я был детективом, я бы постарался как-нибудь удовлетворить ваше любопытство, –

пожав плечами, сказал Методий Парашкевов. И после некоторою раздумья добавил: – Тут возможно только одно: кто-нибудь стащил пальцы моих рук, когда я спал. Взял их, пошел к пункту и разбил ими окно. Потом вернулся обратно и водворил их на место. А вы как считаете?» – «Это не серьезно», – сказал следователь. «Наоборот! Это настолько же серьезно, насколько серьезно ваше обвинение против меня!» – сказал Методий и метнул на него сердитый взгляд.

Тогда следователь распорядился, чтоб принесли ампулу с хлороформом, полотенце и окурок, и спросил его «Вы узнаете эти вещи?» – «Как же мне их не узнать?» – сказал

Методий. – «Ампула и полотенце, безусловно, мои, я их покупал на собственные деньги. А что касается окурка, – он некоторое время осматривал его, – то я не уверен, мой он или нет. Окурки, они все похожи друг на друга, как близнецы». – «Насчет окурка вы, пожалуйста, не беспокойтесь,

– заметил следователь, – мы позаботились о том, чтобы его исследовать, и экспертиза установила на нем след набойки вашего ботинка». – «Тогда и окурок мой, – усмехнулся учитель и добавил: – «Если мне намять не изменяет, я, проходя мимо пункта, действительно бросил сигарету где-то неподалеку от окна, но тогда дул сильный ветер, и я, чтобы не натворить беды, затоптал его». – «У вас отличная память, – сказал следователь. – Поэтому вам нетрудно припомнить, каким образом ваше полотенце пропиталось хлороформом и оказалось намотанным на голову старшины Стояна».

Методий Парашкевов долго молчал. «Ну, говорите!» –

нетерпеливо потребовал следователь.

«В тот вечер, – заговорил Методий, – не была израсходована ни одна капля моего хлороформа: я отлично помню деление на ампуле – черточку, до которой доходила жидкость. Сейчас она точно на том же уровне». – «А кто может это подтвердить?» – рассмеявшись, спросил следователь. Методий пожал плечами, потом и он рассмеялся.

«Послушайте, – сказал он, – эта история с моим полотенцем действительно любопытна, как прелюбопытен и случай с отпечатками моих пальцев. Если вы хорошие следователи, то должны разгадать эти загадки и для себя и для меня. Но если вы будете тратить время на мою скромную персону, то, уверяю вас, из этого ничего путного не выйдет» – «Пока что все факты вертятся именно вокруг вашей скромной персоны», – припугнул его следователь.

Парашкевов немного помолчал, потом снова заговорил.

«Я за себя не боюсь, потому что в этой темной истории я не принимал абсолютно никакого участия и потому что найдутся разумные люди, которые установят это. Неужели в наше время могут осудить человека за преступление, которого он не совершал? Не говорите, пожалуйста, мне смешных вещей, я не из тех, кто любит много смеяться».

Так закончился третий допрос.

Похоже, что обвиняемый не сознает всего ужаса положения, в которое он попал. Такая наивность и хороша, и в то же время трагична. Хорошо, что человек сохраняет спокойствие, не испытывает страха. Но трагичны его оптимизм, его вера в то, что все кончится хорошо и ему не грозит опасность. Он не представляет себе, что фактов и вещественных доказательств вполне достаточно для того, чтобы предать его суду. Попытка совершить предумышленное убийство, нападение на военно-геологический пункт, похищение документа стратегического значения –

тебе-то известно, как закон карает за это. И если обвинение до сих пор не попало в руки прокурора, то вовсе не потому, что нет доказательств против обвиняемого – такие доказательства налицо, и они бесспорны! А потому, что мы хотим распутать все нити этого преступления, то есть обнаружить его организаторов, людей, участвовавших в нем, центр, который ими руководит. Разумеется, если мы дадим маху, если следствие затянется и потеряет перспективу, Методий Парашкевов, пусть единственный, все равно будет предан суду. Таково положение вещей в данный момент.

Что касается тех контрмер, которые мы приняли, помимо командирования тебя в Момчилово, то результаты их не ахти какие, но ты должен знать о них. Во-первых, схема стратегического значения, по всей вероятности, не переброшена за границу: как момчиловский, так и соседние пограничные участки находятся под усиленным наблюдением. Не установлено ни одной попытки даже приблизиться к границе. Но отсюда вовсе не следует, что этот документ не попал в руки иностранной разведки.

Во-вторых, неусыпно следящими пеленгаторами перехвачена лишь одна шифрограмма, переданная тайной радиостанцией двадцать четвертого августа из района, находящегося в двадцати километрах к северо-западу от Момчилова. Место действия тайной радиостанции не было зафиксировано точно – передача длилась всего полминуты.

Во время передачи вблизи границы пролетал иностранный самолет.

Я тебе пришлю, вероятно, завтра координаты пунктов, откуда велись две предыдущие радиопередачи, а также приблизительные координаты места, откуда была передана последняя шифрограмма. К сожалению, все три шифрограммы еще не прочитаны. Однако установлено, что прием вела одна и та же станция. Позаботься о том, чтобы наладить регулярную и срочную связь со Смолянским окружным управлением, и обеспечь себе – пусть в большинстве случаев как «археологу» – помощь и сотрудничество со стороны верных людей. Будь внимателен и вне населенных пунктов никогда не ходи без оружия. Я распорядился, чтоб тебе обеспечили круглосуточную связь с Софией».

Аввакум прочитал письмо в номере гостиницы, где остановился на ночь. Записав кое-какие данные себе в блокнот, он достал спичку и сжег письмо.

Облокотившись на подоконник, он долго смотрел на улицу. Утро было пасмурное, серое. Над холмами нависало свинцовое небо.


15

О первой встрече с этим человеком у меня остались самые мрачные воспоминания. Вот как это произошло.

В Момчилове есть две корчмы (подобные заведения я именую по-старому); над входом одной из них – той, что побольше и поновее, – красуется внушительная вывеска:

«Ресторан Карабаир». «Ресторан» занимает половину недавно построенного здания сельского кооператива. Его широкие окна выходят на площадь. Внутри заведения чистота, порядок, на столах белые скатерти; за полированной стойкой до самого потолка тянутся полки буфета.

Момчиловцы очень гордятся своим новым рестораном, с удовольствием заходят сюда, чтоб опрокинуть рюмочку мятной настойки, послушать радио, хотя при виде белых скатертей и гладко выстроганного деревянного пола некоторые из них испытывают неловкость. Здесь обычно обедают местные учителя, бухгалтер сельскохозяйственного кооператива и майор Стефан Инджов. По вечерам к этой солидной компании присоединяются еще двое – молодой агроном и его жена, с лица которой не сходит счастливая улыбка, а из-за уха всегда выглядывает желтый цветок.

Вторая, старая момчиловская корчма находится в восточной части села, у самой развилки дорог, одна из которых ведет к Верхней слободе, другая – в Луки. Это низкий одноэтажный дом, обветшалый и облупившийся от времени, с одним-единственным зарешеченным окошком; перед узкой входной дверью четыре каменные ступеньки; под нависшей крышей из плитняка не видно никакой вывески, если не считать выцветшей и смытой дождем корявой надписи, сделанной, возможно, четверть века назад рукою тогдашнего ее владельца: «Спиртные напитки и табак в розницу». Ниже, где, вероятно, прежде значилось имя корчмаря, была проведена, судя но всему, сравнительно недавно, жирная красная черта. Эту корчму момчиловцы называют Илчова корчма.

Внутри Илчова корчма неблагоустроенна еще больше, чем это может показаться по наружному виду. В просторном помещении стоит с десяток дощатых столов. Пол земляной, толстые балки потолка почернели. Деревянная стойка устроена против входа, может быть, чуть-чуть правее. Слева в углу виднеется старинный очаг и свисающая над ним цепь. Свод очага маслянисто-черный: видимо, языки пламени и дым десятилетиями лизали его.

Между очагом и стойкой была прежде дверь, но потом ее сняли, сохранились только косяки с наличниками. Отсюда можно пройти в небольшую комнату с низенькими лавками вдоль стен. Лавки покрыты потертыми пестрыми домоткаными ковриками, в расцветке которых преобладает желтый цвет – широкие желтые полосы между красными и синими прямоугольниками. Посреди комнаты стоит длинный, уже изрядно охромевший стол. Свет проникает в комнату через единственное узкое продолговатое оконце, выходящее прямо на перекресток. Корчма расположена на небольшом холме, и через это оконце виден даже минарет покосившейся мечети в Верхней слободе и дорога на Луки.

Большая часть постоянных клиентов старой корчмы перешла, конечно, в «Карабаир». В «Карабаире» есть и радио, и пиво летом, и горячие супы, и мною всяких закусок под ракию. Его посещают все уважаемые момчиловцы, он стал чем-то вроде клуба в разбогатевшем за последние годы кооперативном хозяйстве. «Карабаир», так же как и современное здание школы, был для момчиловцев как бы олицетворением нового в их жизни.

Илчова корчма, славившаяся прежде своей бурной жизнью, вдруг захирела, обезлюдела, стала похожа на заброшенный памятник, напоминающий о далеких и безвозвратно ушедших временах. Сюда большей частью наведывались старики, несколько смирных пьянчужек, иногда заходили лесозаготовители из Верхней слободы, которые все еще никак не могли привыкнуть к белым скатертям «Карабаира». О том, что заведение безнадежно устарело, подобно старой водяной мельнице на какой-нибудь речушке, спору нет. Но что в его бочках не перевелось более выдержанное, крепкое и чистое вино, чем в «Карабаире», – в этой истине могут усомниться лишь люди неискушенные.

Марко Крумов, на которого сельский кооператив возложил ведение хозяйства Илчовой корчмы, не признавал никаких мятных настоек, ликеров и прочих искусственных напитков, которыми уставлены буфетные полки «Карабаира». Однако Марко Крумов всегда держал под стойкой несколько бутылей с желтой сливовицей, неизвестно откуда и как доставленной, с душистой, огненной сливовицей, которая заставляет седовласых стариков вспоминать свою молодость, а верхнеслободских лесорубов хвататься за нож и по рысьи сверкать глазами. «Карабаир» гордится своими закусками, но ему и не снились «фирменные блюда» Илчовой корчмы. Взять хотя бы жаренный в масле горький перчик с винным уксусом. Верно, и в «Карабаире»

подавали перец, но какой! – облагороженный, сладкий или чуть-чуть с горчинкой. А вот перец в Илчовой корчме – это ни дать ни взять язычки зеленого пламени, вырвавшиеся из самого пекла. Надо иметь нёбо, подшитое двумя слоями подошвенной кожи, чтобы не прослезиться, до того он лют.

В Илчовой корчме не бывало никаких супов. Марко

Крумов обычно угощал своих верных клиентов жирной вяленой бараниной – пастырмой, подрумяненным на жару свиным салом, яичницей с луком и брынзой, жарил им под крышкой откормленных петухов.

А что собой представлял этот Марко Крумов? Внешне с директором «Карабаира» у него не было ничего общего.

Тот был сухой, строгий, смотрел на всех недоверчиво, напоминая охотника в засаде. У Марко же был солидный живот и по-юношески розовые щеки, хотя ему уже перевалило за пятьдесят. Лихо закрученные кверху гайдуцкие усы придавали его свежему лицу молодецкий вид. Глаза

Марко Крумова, всегда согретые лукавой усмешкой, изгоняли из сердца человека тоску и постоянно напоминали, что в бренной жизни нашей, кроме забот, есть еще целое море радостей и удовольствий. Вообразите: щетка седых волос на голове, огромные волосатые ручищи, обнаженные по локоть, толстый живот, обвязанный фартуком, который никогда не отличался белизной, – и вы будете иметь представление о том, кто управлял Илчовой корчмой.

Ах, как я любил эту старую развалюху! И не за лютый жареный перец, от которого хотелось вопить благим матом. Я через силу глотал это адово зеленое пламя, чтобы почтенные посетители Илчовой корчмы не поглядывали на меня с насмешкой и презрением. И к желтой сливовице я никогда не питал слабости. А вяленой баранины вовсе не выношу. Конечно, я не стану кривить душой – говорить, что мне не нравилось вино. Нет, вино, да еще с жареным петушком, всегда было мне по душе. Я любил и буду любить и вино и петушков, хотя такая любовь не очень-то может украсить положительного человека вроде меня.

Перечитав множество книг, я ни в одной из них не обнаружил подобной слабости у ветеринарных врачей.

Но все равно! Будь в Илчовой корчме только один лимонад и злой жареный перец, я все равно ходил бы туда, а чем она меня привлекала, я до сих пор не могу понять. В

обеих ее горницах всегда было сумрачно и печально, но в очаге потрескивал огонь, плясали языки пламени, и я часто сиживал на треногом стульчике у очага и ковырял прутиком в золе. Это доставляло мне большое удовольствие, особенно в осеннюю пору и зимой. Я слушал, как в дымоходе нашептывает ветер, как завывает снежная метель, и оставался один на один со своими мыслями. Я думал, разумеется, о корове Рашке, потому что я ветеринарный врач, а Рашка – гордость нашего кооперативного хозяйства.

Мелькало у меня перед глазами и кое-что другое, например, платок цвета резеды моей коллеги доктора Начевой или ее ресницы, на которых однажды, когда я глядел на нее, блестели снежинки. А порой мне казалось, что возле меня у очага сидит на такой же треноге, протянув руки к тлеющим углям, существо в белом платьице. Я очень ясно видел маленькие белые руки, тянущиеся к огню, и мне становилось смешно. Да и как было не смеяться? Как не будешь смеяться при виде такой картины: девушка в летнем белоснежном платье сидит с протянутыми руками у огня. Если бы на плечах у нее был платок цвета резеды, а под платком желтый свитер, какой носит доктор Нечева, все было бы в порядке и я бы не стал смеяться… Но я, пожалуй, больше думал о нашей Рашке, потому это она ведь рекордистка и мы очень гордимся этим.

Так что на вопрос, почему я любил заходить в Илчову корчму, мне и теперь трудно ответить. Может, я заходил туда, чтобы посидеть у очага, чтобы испечь картошку в горячей золе.

С прибытием из Софии геологической группы обстановка в Илчовой корчме несколько переменилась. В начале, правда, все члены группы, как и следовало ожидать, удостоили своим вниманием чистенький новомодный

«Карабаир». В этом не было ничего удивительного – они привыкли к удобствам, к тому же их, видимо, привлекало и радио. «Карабаир» ежедневно предлагал им супы и разные горячие блюда.

Илчова корчма продолжала жить тихонько, по старинке. Кроме меня, сюда изредка наведывался учитель Методий Парашкевов, да бай Гроздан, председатель кооперации, направляясь в «Карабаир», частенько заходил сюда, чтобы промочить горло рюмочкой анисовки. Он это делал на ходу, возле стойки, – ему, видите ли, даже присесть некогда, дела. Я прекрасно понимал, что торопился он по другой причине – опасался, как бы кто не сказал: «Гляди-ка, а председатель наш поддерживает старое!» Поэтому-то он и пил анисовку стоя. А Методий Парашкевов в отличие от других старых холостяков мало говорил, мало пил, зато вдоволь наедался острым перцем с хлебом. Он приносил, бывало, Марко Крумову зайца или фазана. Бай

Марко готовил дичь по-мужски, по уже забытым гайдуцким обычаям. Но и эти торжественные для завсегдатаев старой корчмы случаи не очень-то трогали Методия Парашкевова. Он, знай себе ел да ел злющий перец, макал и свирепую подливку огромные ломти хлеба, а к дичи почти не притрагивался. Вполне возможно, что он заботился о нас, хотел, чтобы нам больше досталось, и поэтому сам отказывался есть.

Однажды на такой торжественный обед – в глиняном горшке гостей дожидался тушеный заяц – Методий Парашкевов привел заместителя начальника геологической группы Бояна Ичеренского. Боян Ичеренский любил полакомиться – он один уничтожил добрую половину зайца и столько же вкуснейшего винного соуса. Нас с Марко

Крумовым вовсе не привел в восторг его аппетит, но Методий Парашкевов прямо-таки таял от блаженства. Можно было подумать, что это он сам уписал половину зайца.

В этот-то день в старой корчме и наступила та перемена, о которой давеча зашла речь.

Наевшись досыта и влив литр, а то и больше вина, Боян

Ичеренский расстегнул ворот рубашки и, глубоко вздохнув, стал с любопытством разглядывать все вокруг. Обедали мы в меньшей горнице.

– Ну и берлога! – засмеялся Ичеренский и смолк. Потом снова засмеялся. – Ведь отсюда до моей квартиры рукой подать, а я не знал про эту лисью нору, тащился в центр, в ту харчевню! Как тебе это нравится, учитель?!

Методий Парашкевов радостно закивал головой. Мне и самому стало приятно, я пробормотал: «В самом деле, в самом деле», – однако Боян Ичеренский не обратил на меня никакого внимания. А Марко Крумов, приведенный в восторг откровением геолога, тут же подал на стол еще две бутылки вина.

Пользуясь случаем, я скажу еще несколько слов и про этого Бояна Ичеренского. В день, когда случилось происшествие на Илязовом дворе, он подался в Пловдив, к своей жене, поэтому я и не спешил знакомить вас с ним. Внешность у него была довольно приметная, хотя его нельзя было сравнить с таким красавцем, как капитан артиллерии

Матей Калудиев. Боян Ичеренский производил внушительное впечатление своим массивным торсом и столь же массивной головой. Хотя ростом он был не выше ста семидесяти сантиметров, но не казался толстым, хотя и весил точно сто килограммов – я собственными глазами видел, как он взвешивался на весах сельского кооператива. Плечи у него были, как у борца тяжелейшего веса, да и шея тоже –

короткая и крепкая, а мышцы такие, что самый дюжий верхнеслободский лесоруб позавидовал бы. Голова же у него была, что называется, львиная: широкий лоб, выступающие скулы и мощные челюсти с квадратным подбородком. Особенно примечательны были его желто-коричневые глаза. Когда он был зол или весел, в них преобладала желтизна, а в минуты задумчивости или усталости – коричневый цвет. Голос у него был теплый, чистый, движения – мягкие, точные и легкие, что казалось удивительным для такого массивного тела. Ичеренский умел развеселить окружающих, сам же смеялся мало. Он умел настроить на песенный лад других, но я ни разу не слышал, чтобы он пел сам. У него были немалые заслуги: в бассейне Марицы и в лесных дебрях Странджи он открыл залежи весьма ценных ископаемых, но он не любил ни сам о себе говорить, ни слушать похвалы в свой адрес.

В характере его были свои особенности и странности, но о них расскажу потом, когда придет время. Сейчас напомню лишь об одном. Боян Ичеренский был очень любезен и обходителен со всеми и в то же время он как бы никого не замечал, говорил со знакомыми ему людьми так, словно перед его глазами пустота. Таков он был и по отношению ко мне. А я ведь все же ветеринар крупного участка!

Впрочем, это частный вопрос. Речь идет о перемене, наступившей в Илчовой корчме. Уже на другой день Боян

Ичеренский привел с собой капитана Калудиева и горного инженера Кузмана Христофорова. Капитану Матею Калудиеву обстановка старой корчмы сразу пришлась по душе. Он плюхнулся на стул и довольно бойко крикнул

Марко Крумову:

– Старшина!

Тот подбежал и стал навытяжку, прижимая руки к краям фартука.

– Что за снаряды в твоих зарядных ящиках – боевые или холостые?

– Только боевые, товарищ капитан, – отчеканил Крумов, и усы его лихо взметнулись вверх.

С этого дня в маленькой мрачной комнатушке строй корчмы снова забурлила веселая жизнь. Геологи во главе с капитаном, учитель и ваш покорный слуга регулярно в обед и по вечерам сидели за низким длинным столом, болтали и спорили обо всем на свете, пели песни, и время летело, как говорится, незаметно. Я только что упомянул о песнях, но мне придется тут же оговориться – пели только мы вдвоем, капитан и я, да учитель тихонько подпевал нам.

Ичеренский же, постукивая пальцами о стол, отбивал такт, а Кузман Христофоров привычно хмурился и тяжело вздыхал. Но в общем и целом было весело. А как только на столе появлялся знаменитый жаренный под крышкой петух, становилось еще веселее.

Бай Гроздан, председатель кооператива, обнаружив в старой корчме столь внушительную компанию, набрался мужества и тоже присоединится к нам. Этот непревзойденный специалист по табачной рассаде превосходно пел; как затянет, бывало, задушевные, немного печальные родопские песни, даже Кузман Христофоров и тот, подняв глаза к потолку, вроде бы виновато и с растроганным видом покачивает в такт головой.

Один лишь начальник, майор Инджов, не присоединялся к нам. Но и он время от времени заходил в старую корчму: ему ведь полагалось надзирать за своими подчиненными. Появится, бывало, – вид у него строгий, как всегда, – сядет в самом конце лавки и молчит.

«Старшина» Марко Крумов тут же подносил ему на деревянной тарелочке рюмку сливовицы, обильно подслащенную медом, и дела несколько поправлялись. Но вообще-то начальник подолгу не засиживался с нами. Он ведь как-никак начальник, и мы на него не были в обиде.

Так, незаметно, как я уже сказал, проходил наш досуг.

Мне очень полюбились эти люди, хотя Боян Ичеренский по-прежнему не замечал меня, а капитан артиллерии все чаще и чаще наведывался в Луки: в этом селе была амбулатория, и властвовала в ней доктор Начева. Она любила выходить на прогулку, накинув на плечи платок цвета резеды. Но как бы там ни было, я не имел оснований глядеть на капитана косо за то, что он часто наведывался в Луки. На своем-то мотоцикле почему бы ему на съездить туда?

Рашка исправно давала высокие надои, в районе не было ни сапа, ни куриной чумы, кооператоры рассчитывали получить осенью кругленькую сумму дохода, и вдруг эта неприятность – происшествие на Илязовом дворе. Мы были так встревожены, так потрясены, словно нас громом поразило. Гром и в самом деле нас не миновал: арестовали нашего славного сотрапезника Методия Парашкевова.

Его место на лавке пустовало.

Мы по-прежнему собирались в старой корчме, но куда девалось былое веселье? Капитан, человек далеко не сентиментальный, то и дело вздыхал, Боян Ичеренский помрачнел, замкнулся и походил на зловещую градовую тучу.

Один Кузман Христофоров как будто не изменился. В

глазах его даже вроде бы проглядывало злорадство, но он по-прежнему молчал.

В таком вот прескверном настроении нас и увидел впервые Аввакум Захов. А почему у меня осталось мрачное воспоминание о нашей первой встрече, я сейчас расскажу.


16

Мы только сели было обедать – Марко Крумов потчевал нас яичницей, – как вдруг с площади доносится автомобильный сигнал. Все прислушались, а Боян Ичеренский встал и выглянул в окошко. Мы были в полном сборе – это означает, что майор Инджов тоже находился среди нас и молча потягивал свою медовицу. И только он один, пожалуй, не обратил внимания на сигнал.

– Машина окружного совета, – скачал Боян Ичеренский и снова сел за стол. Потом, отламывая кусок хлеба, он добавил – Эта машина уже приезжала сюда. Я запомнил номер. Бай Гроздан почесал в затылке.

– Наверное, окружной агроном. – На его лице вдруг появилась озабоченность.

Пока мы гадали, кто бы это мог приехать, наш «метрдотель» уже громко приглашал кого-то в корчму.

– Просим! Пожалуйста, заходите!

И авторитетно отдавал распоряжения:

– Мальчик, тащи сюда чемодан, чего стоишь!

Вот на пороге появились двое; одного мы сразу узнали

– это был секретарь окружного совета. Другого – он был тоньше, ростом выше и моложе – я видел впервые. На нем был серый спортивный костюм, на руке висел бежевый плащ, одним словом, вид у него был вполне элегантный.

Его лицо, строгое и немного усталое, не отличалось привлекательностью и красотой капитана Калудиева. Но его облагораживали необычайно глубокая сосредоточенность и спокойствие.

Секретарь окружного совета очень торопился. Он выпил у стойки полстакана вина, поблагодарил и коротко представил нам своего спутника. Нам стало известно, что

Аввакум (он назвал его подлинное имя, но какое это имеет значение для рассказа?) Захов – историк, археолог, прислан

Академией наук изучать далекое прошлое края, и потому он некоторое время будет жить в нашем селе.

– Ба! – хлопнув себя по лбу, воскликнул бай Гроздан. –

То-то нам в совет прислали письмецо из какого-то института, просили оказывать кому-то содействие. – Он задумался. – Совсем недавно дело было, дня два назад!

Секретарь окружного совета выразил уверенность, что мы поможем Аввакуму получше устроиться, и, так как он очень спешил – его где-то ждали, пожелал нам успешной работы и отбыл. Майор, допив свою медовицу, вышел проводить его.

Серая машина исчезла в направлении Лук.

Боян Ичеренский, которого мы с молчаливого согласия избрали нашим старейшиной, пригласил Аввакума сесть возле себя, налил ему стакан вина и попросил бай Марко приготовить гостю что-нибудь поесть. Потом, как и подобает в таких случаях, стал представлять приезжему каждого из присутствующих.

– Это бай Гроздан, – кивнул он в сторону председателя и добродушно усмехнулся ему. – Председатель кооперативного хозяйства, наш отец-кормилец. Человек очень славный, а его сосед, что сидит насупившись, будто целый мешок зеленых яблок съел, – это известный горный инженер Кузман Христофоров. Он много пьет и столько же молчит. Загадочный экземпляр. Теперь прошу обратить внимание! – Он показал головой на капитана. – С их милостью не советую меряться силами на поприще любви.

Смахнет, как букашку. У него немало талантов; кроме всего прочего, он артиллерист. Окончил академию, и, если его раньше времени не погубит какая-нибудь Станка, он непременно дослужится до генерала. Простите меня за откровенность, капитан, но я вас очень люблю! Ваше здоровье!

– А почему вы забыли этого молодого человека? –

спросил Аввакум.

Речь шла обо мне. Я покраснел.

– Вот этого? – Боян Ичеренский пожал плечами и снисходительно усмехнулся. Потом пояснил: – Он весь на виду, судите сами, что он собой представляет. О нем я ничего не могу сказать, – и выпил залпом вино.

Аввакум тоже осушил свою рюмку. Я вздрогнул и потупился.

– Этот молодой человек (господи, он не больше чем лет на пять старше меня, а я для него «молодой человек»!)…

этот молодой человек, – начал Аввакум, глядя в окно, как будто я не сидел прямо против него, а находился где-то на улице, – душой поэт, а занимается ветеринарией. Он, вероятно, ветеринарный врач. Притом я готов биться об заклад, несмотря на поэтические наклонности, он хорошо знает свое дело. И, как мне кажется (тут Аввакум тихонько вздохнул), он влюблен, и к тому же несчастливо. Впрочем, в том, что человек влюблен, нет ничего плохого. Хорошо быть влюбленным, даже если девушка не отвечает взаимностью.

Я чувствовал себя так неловко, мне было так стыдно, что я готов был сквозь землю провалиться. А капитан Матей Калудиев захохотал, и притом так нагло, – я же точно знал, что доктор Начева вовсе не приглашала его к себе, он сам за нею волочился.

Боян Ичеренский молчал и удивленно смотрел на нашего нового знакомого.

– Когда же вы успели так подробно изучить его биографию? – полюбопытствовал он.

То, что я оказался предметом общего разговора, меня, разумеется, задело, и не знаю почему, мне стало вдруг неприятно и тоскливо.

– Ничего я не изучал, – сказал Аввакум. – Я приехал прямо из Смоляна и вот сейчас впервые ступил на момчиловскую землю. Если я что-то правильно подметил в этом молодом человеке, то этим я обязан прежде всего своему чутью реставратора. Вы должны знать, что я археолог и в то же время реставратор. Я занимаюсь реставрацией всевозможных старинных вазочек, горшочков и других бытовых вещей, которые мы находим в земле уже разбитыми на десятки кусочков. В Софийском археологическом музее имеется двенадцать древних глиняных сосудов, восстановленных моими руками. Это довольно доходное дело, оно хорошо оплачивается, но требует ловкости и очень острой наблюдательности. Прежде всего наблюдательности. Я хочу сказать, что моя профессия научила меня видеть все в мельчайших подробностях. Одна из таких подробностей – глаза этого молодого человека. Реставратор сразу подметит, что они очень чисты и мечтательны. Другая подробность – его лоб: он у него высокий,

гладкий. Эти две детали – глаза и лоб – навели меня на мысль, что молодой человек обладает поэтическими наклонностями. А что он занимается ветеринарной практикой, это каждый может определить, стоит только обратить внимание на левый карман его куртки – оттуда выглядывает неврологический молоточек для обследования крупного скота. Товарищ Христофоров не носит с собой такого молоточка – он не занимается ветеринарией. А на основании чего я заключаю, что молодой человек влюблен и что ему не везет в любви? Поглядите на круги у него под глазами – это результат бессонницы. Но по его виду не скажешь, что он ведет разгульную жизнь. Этот молодой человек не спит или спит мало, а почему? Потому что у него на сердце камень. Счастливый влюбленный спит как младенец. У счастливого влюбленного прекрасный аппетит и хороший сон. Верно, товарищ капитан?

Пока он говорил, Марко Крумов поставил перед ним тарелку с яичницей и свежеподжаренной домашней колбасой.

– Вот, приятного аппетита! – обратился к нему бай

Гроздан.

– Я на свой аппетит никогда не жалуюсь, – засмеялся

Аввакум и, ловко разрезая колбасу, спросил Ичеренского: –

Гожусь я в реставраторы, как, по-вашему?

– Что и говорить! – тотчас же согласился геолог и как-то задумчиво усмехнулся.

Аввакум посмотрел на него довольно нахально и сказал:

– Но за каждую реставраторскую работу мне платят деньги. Я не привык тратить время зря и болтать попусту.

Вот и вам за то, что я нарисовал, так сказать, духовный портрет товарища ветеринара, придется платить за мой обед.

Ичеренскому стало вдруг весело. Все от души рассмеялись. Только бай Гроздан, председатель, недовольно покачал головой.

– Нехорошо, что ты все сводишь к деньгам, – сказал он.

– Ученый человек, а только и разговору, что о деньгах!

– Ну, не сердись на меня, товарищ председатель. –

дружески улыбнулся ему Аввакум. – Великий Наполеон

Бонапарт сказал однажды: «Дайте мне деньги, и мир будет мой!» Я чуть поскромней Наполеона и потому говорю, дайте мне деньги, я хочу оборудовать в своей будущей квартире ванную и ватерклозет. Наш строительный кооператив, в котором я состою пайщиком, отказывается оборудовать в моей квартире ванную с душем и еще один маленький душ более интимного назначения. А я без этих вещей жить не могу.

Все снова расхохотались; даже бай Гроздан усмехнулся. Я тоже заставил себя засмеяться.

Потом Аввакум обратился к Марко Крумову:

– За то, что я тут съел, заплатит сей почтенный муж, – и он указал на Ичеренского. – А теперь налей-ка всем нам вина, и себя не забудь! Тут речь зашла о жилье для Аввакума.

Бай Гроздан, которому археолог, очевидно, не очень понравился, начал хитрить: есть, мол, на селе несколько приличных комнат, но их снимают учителя и геологи. Так что нелегко будет подыскать жилье.

– Он может временно расположиться в моей амбулатории, – сказал я, хотя у меня было достаточно причин не выказывать особой любезности этому человеку.

– Это разумно, – сказал Ичеренский. Аввакум вздохнул.

– Я человек очень чувствительный, – заметил он. –

Стоит мне увидеть больное животное, как у меня портится настроение. А уж если я узрю шприц с иглой, то впадаю в меланхолию на целую неделю.

– А мне хоть тысячу шприцев покажи – все трын-трава!

– усмехнулся Матей Калудиев. И тут же наш весельчак добавил: – Я не имею ничего против, если мы вдвоем будем жить в моей комнате. У меня просторно, южная сторона.

– Прекрасно, – кивнул Аввакум. – У меня слабость к комнатам, обращенным на юг. Два окна моей будущей квартиры расположены с южной стороны. Но я очень плохо сплю, у меня очень обострен слух, и я не выношу храпа. Чуть только услышу, что кто-то захрапел, на меня тут же нападает ипохондрия…

Бай Гроздан нетерпеливо пожал плечами, но смолчал.

– Я не храплю, – неожиданно отозвался Кузман Христофоров. Все почему-то вздрогнули и как по команде смолкли. Возобновил разговор Аввакум.

– Большое спасибо за добрые чувства, – сказал он, напряженно всматриваясь в лицо Христофорова. – Я бы с удовольствием поселился вместе с таким замечательным горным инженером. Я всегда уважал горных инженеров.

Но ты, дружище, имеешь обыкновение бормотать во сне, верно? Так что весьма сожалею.

– Не стоит! – сказал Кузман и налил себе вина. Снова наступило молчание.

– Ваша милость, как я вижу, любит удобства, – заговорил, пристально вглядываясь в лицо Аввакума, бай

Гроздан. – Такая комната есть у Балабаницы: просторная, с тремя окнами, на втором этаже – тихая независимость!

– У Балабаницы? – лукаво взглянул на него Матей Калудиев и подмигнул.

– Эх ты! – нахмурился Ичеренский. Он отщипнул кусочек мякиша и принялся сминать его пальцами.

Бай Гроздан посмотрел в его сторону, и на лице его вдруг появилось выражение, какое бывает у человека, понявшего, сколь непростительную ошибку он допустил. Он хотел было что-то сказать и открыл уже рот, но потом опустил голову и не издал ни звука.

Матей Калудиев присвистнул и повернулся к окну.

– Что, эту удобную комнату вы уже кому-нибудь пообещали? – спросил Аввакум.

Мы переглянулись. На столь лобовой вопрос определенно должен был ответить Ичеренский. В конце концов, мы уже уполномочили его быть старшиной нашего стола.

Так и получилось.

Ичеренский откашлялся и взял слово.

– Тут дело несколько особое, – сказал он. – Бай Гроздан упомянул про комнату Балабаницы. Комната эта действительно имеет ряд удобств, это верно.

– Да и сама Балабаница кое-чего стоит, – лукаво подмигнул Матей Калудиев.

– Тут шутки неуместны! – одернул его Ичеренский. Он немного помолчал. – Но есть и одно неудобство: неизвестно, что может статься с человеком, который ее снимал!

– Будьте спокойны, – сказал Аввакум. – Этот человек едва ли скоро выйдет из тюрьмы.

Мы все уставились на Аввакума. Лицо бай Гроздана утратило жизнерадостность, а по губам Кузмана Христофорова скользнула какая-то злорадная и в то же время страдальческая усмешка.

Боян Ичеренский шумно высморкался в платок, хотя все мы знали, что никакого насморка у него нет.

– Его непременно повесят, – с веселой улыбкой повторил Аввакум. Он закурил сигарету и удобно устроился на лавке. – Секретарь окружного совета рассказал мне об этом учителе. Методий или как его…

– Методий Парашкевов. – буркнул я.

– Именно… Человек во всем сознался от начала до конца.

– Странно, – сказал Ичеренский.

Бай Гроздан тяжко вздохнул. Как будто не Парашкевова должны повесить, а его самого.

– И подобный субъект сидел тут, за этим столом, среди нас! – вдруг воскликнул капитан Калудиев и, стукнув кулаком по столу, схватился за кобуру.

От удара кулака, которым он мог свалить теленка, рюмка Кузмана Христофорова подскочила, и вино, пролившись на стол, полилось ему на колени. Однако он даже не шелохнулся.

– Кто не умеет смеяться и не любит говорить о женщинах, тот не заслуживает доверия, – глубокомысленно заключил капитан и угрожающе затряс головой.

– Мне везет! – расхохотался Аввакум. – Как видите, все складывается в мою пользу. Год назад, когда мы были на раскопках под Никополисом, одна старая цыганка гадала мне на бобах и сказала, что я родился под счастливой звездой. Так прямо и сказала: «Ты, сынок, родился под счастливой звездой. Но эта звезда восходит на небе, когда созревает виноград и наступает пора убирать кукурузу. В

эту пору, за что ни возьмешься, любое дело будет спориться». Вот что мне нагадала цыганка среди руин под

Никополисом, и я полагаю, она не ошиблась. Иногда эти цыганки знают про тебя все. Судите сами: какая сейчас пора? Ранняя осень. Созрел виноград, начинается уборка кукурузы. То есть моя звезда уже засияла. Значит, у меня будет удобная квартира и приятная хозяйка. А это, согласитесь сами – вы ведь тоже люди науки, – имеет в научно-исследовательской работе немалое значение.

Капитан Калудиев неожиданно заявил:

– А мы с тобой, братец, будем хорошими друзьями.

Он налил в рюмку Аввакуму, налил в свою и, потянувшись к археологу через весь стол, звучно поцеловал в левую щеку.

Аввакум в свою очередь сделал то же самое. Они чокнулись и выпили до дна.

– И все же, – сказал Ичеренский, к которому снова вернулось хорошее настроение, – я бы тебе не советовал устраиваться в этом доме. Подумай только: разве приятно жить в комнате повешенного?

– Но, друзья мои, – засмеялся Аввакум. – Неужели я похож на человека, который боится привидений?

Мы молча согласились, что на такого человека он не похож. Тут Ичеренский поднялся со своего места, шумно зевнул и медленно направился к двери.

– Ты, приятель, забыл заплатить, – бросил ему вслед

Аввакум. Я вздрогнул. Который уже раз в этот день! Разве можно так дерзко вести себя с заслуженным человеком, ученым, который открыл столько месторождений меди!

Хотя я его не любил в душе, но относился к нему с уважением и – сам не знаю почему – боялся его, как в свое время боялся учителя математики.

Но Ичеренский только улыбнулся.

– Не беспокойся, мой мальчик! – сказал он. – Сегодня среда, а по средам я всегда плачу за все, что поедается за этим столом, в том числе и за то, что съедят гости. Тебя это устраивает?

– Очень, – сказал Аввакум. – Я вполне удовлетворен. И

торжественно клянусь перед всей честной компанией, что отныне каждую среду я буду твоим гостем.

– Благодарю, – кивнул Ичеренский. – Разумеется, мне будет очень приятно. Я люблю учтивых людей.

Не успел он переступить порог, как Аввакум кинулся за ним.

– Да покажите мне, где дом этого злодея и его прелестной хозяйки! – смеясь, попросил он.

По лицу Ичеренского как будто пробежала тень. Он остановился, помолчал мгновение, словно раздумывая, стоит ли отчитать нахала и какими словами. Но тут же, сменив гнев на милость, сказал спокойно и вполне любезно:

– Дом злодея? Но он отсюда виден, мне и провожать тебя нет нужды. – Он показал через окно: – Вон смотри, третий слева, напротив него кирпичная ограда.

– Ага, – сказал Аввакум. – Вижу.

– Я провожу, – вздохнул бай Гроздан. – Мне надо самому зайти с тобой. Балабаница не примет тебя без представителя совета – такой у нас порядок. – Взмахом руки он сдвинул набок свою барашковую шапку. – Что ж, пойдем!

Аввакум уже стоял на пороге.


17

Вот какое ужасное впечатление осталось у меня от первой встречи с этим человеком. Разумеется, сейчас у меня о нем совсем другое мнение. И отношение к нему другое. Но если кто-нибудь спросит, какое же оно, я, прежде чем ответить, подумаю как следует. И тем не менее я не уверен, что ответ мой будет точен, что я не ошибусь.

Однако две вещи мне совершенно ясны. Во-первых, я им восхищаюсь. Но это восхищение несколько необычно. Я

могу восхищаться, например, ярким цветком, лесной поляной. Но когда я думаю об этом человеке, мне кажется, что перед моими глазами встает панорама каких-то суровых гор с головокружительными стремнинами под ногами и с еще более головокружительными вершинами. Меня оглушает грохот водопада, перед глазами над вспененной пучиной сверкают обломки радуги; высоко в небе неподвижно парит орел. Подобная картина тоже радует меня, но ей я радуюсь несколько иначе – не так, как яркому цветку или маленькой полянке, затерявшейся в тиши зеленой лесной чащи.

Во-вторых, когда я думаю об этом человеке, я как будто забываю о своем возрасте, о своем общественном положении и о том, что я ветеринарный врач большого участка.

Я чувствую то же, что чувствовал бы тщедушный, близорукий мальчишка, стоя рядом с могучим Спартаком. Это очень неприятно, потому что мне уже тридцать лет, рост метр семьдесят три и рекордные надои Рашки даже при ее огромном вымени – как-никак моя заслуга. Это чувство, как я уже сказал, не из приятных, но избавиться от него у меня недостает сил. Разумеется, если все наши коровы станут такими же высокоудойными, как Рашка, и если доктор Начева, встречая меня, перестанет смеяться, тогда, быть может, я не буду в его присутствии чувствовать то же, что чувствует тщедушный, близорукий мальчишка, стоя рядом со Спартаком. Во всяком случае, так мне кажется.

Когда я говорю об Аввакуме, мне, естественно, хочется быть объективным, но из-за уже перечисленных обстоятельств, да и по другим причинам мне это не удается.

Лучше всего, если я и впредь буду выступать в роли беспристрастного летописца.

Я должен сделать лишь одно замечание. Замечание это пустячное и не имеет прямого отношения к рассказу. А

именно: тому, что говорит обо мне Аввакум, не следует верить. Не следует потому, что у него вообще ошибочное представление о моем характере. Так, например, он считает, что я романтик, даже поэт, застенчивый мечтатель, но во всем этом нет ни грамма правды. Я ветеринар крупного участка, и на его территории, как я уже говорил, нет ни сапа, ни куриной чумы. Да и корова Рашка свидетель, хоть и бессловесный, что я свое дело знаю. Ну, а раз так, то о какой поэзии, о какой романтике может идти речь! А его утверждение, что я застенчивый мечтатель, совершенно беспочвенно. Когда доктор Начева стала водить дружбу с капитаном, я тут же прекратил прогулки но дороге в Луки.

А ведь на такой решительный шаг не способен ни один застенчивый мечтатель. Когда же капитан убрался восвояси, я опять возобновил прогулки как ни в чем не бывало. О какой застенчивости может тут идти речь?

Совершенно очевидно, что у Аввакума ошибочное представление о моем характере. Но я на него не сержусь –

кто на свете не ошибается? Даже гениальный Шерлок

Холмс и тот ошибался.

Балабанице уже давно стукнуло тридцать, но с виду даже самый отчаянный скептик не дал бы ей больше двадцати пяти: высокая, пышногрудая, со стройными бедрами, тонкая в талии. Рот у нее маленький, а темные глубокие глаза всегда влажны, как у косули в весеннюю пору.

Муж ее, бай Балабан, был мастером на сыроварне; пять лет назад он скоропостижно скончался от разрыва сердца.

Соседки, женщины завистливые, утверждали, что в его преждевременной смерти повинна сама Балабаница, потому что она, мол, в любви ненасытна, как ламия6. Но разве бывает, чтобы о молодой и бездетной женщине не злословили болтливые кумушки? Сколько времени им кололи глаза два кунтушика, которые ей справил Методий Парашкевов! Не потому ли они столько шушукались и злословили? Но все это, так сказать, мелочи частного характера. Балабаница слыла на сыроварне работягой; у нее всегда было много трудодней; зарабатывая достаточно, она не торопилась вторично выходить замуж. Это была женщина сноровистая во всяком деле и очень жизнерадостная.


6 Ламия – в болгарском народном творчестве сказочное существо с собачьей головой и змеиным хвостом

Когда бай Гроздан и Аввакум вошли к ней во двор, а затем в сени и остановились перед распахнутой дверью, ведущей внутрь дома, Балабаница, присев на корточки, мыла блестящий бидон. Сидя к ним спиной и подавшись вперед всем своим гибким телом, она ловко орудовала щеткой. Ее черная шерстяная юбка немного приоткрывала ноги выше колен, и смущенный бай Гроздан дважды кашлянул. Аввакум же оставался совершенно спокойным. Балабаница услышала лишь тогда, когда председатель кашлянул в третий раз.

Она поднялась и с улыбкой отвела прядку черных волос, упавшую ей на лоб.

– А ты почему не на работе? – спросил с напускной строгостью председатель.

– Сперва следует поздороваться, – отрезала Балабаница, искоса поглядывая в сторону Аввакума, – а тогда уж и спрашивать! Неужто со вдовой здороваться не стоит?

– Ну, будет тебе! – нахмурившись, сказал бай Гроздан.

Аввакум тотчас же подал ей руку, и хозяйка протянула свою, хотя та и была мокрая.

– Здравствуйте! – Аввакум энергично потряс ее руку. –

Бай Гроздан сердит потому, что я не дал ему доесть обед.

Тут виноват я.

– Так почему же ты не на работе? – упорствовал председатель, но уже без прежней строгости в голосе.

– Я во второй смене, бай Гроздан, – ласково взглянула на него Балабаница. – Потому-то я и дома. Добро пожаловать, заходите! – пригласила их хозяйка и пододвинула к очагу стульчики.

Так Аввакум попал в дом Балабаницы.

Когда председатель сообщил ей, по какому случаю они пришли, она опечалилась, ее большие глаза наполнились слезами. Было видно, что женщине искренне жаль учителя.

Приветливости, с какой она встретила Аввакума, теперь как не бывало. Ей даже смотреть не хотелось в его сторону.

– Сложи все вещи учителя в сарае или еще где, – продолжал уже смущенно председатель. – А этого человека устрой в его комнате – пусть живет у тебя, пока будет в нашем селе.

Балабаница вздохнула.

Что касается Аввакума, то он прямо-таки ликовал: не успел он, как говорится, ступить обеими ногами на момчиловскую землю, как ему улыбнулась удача. Разумеется, удача эта не вспорхнула с дерева и не села ему на плечо, словно золотая птичка из сказки. Аввакум сознательно стремился к ней – внимательное и детальное изучение дома, где жил Методий Парашкевов, его обстановки было в его плане пунктом номер один.

Они поднялись по витой скрипучей лесенке на второй этаж. Она прямо со двора вела на длинную узкую галерею, опоясывающую дом со стороны огорода. Тут были две двери, сколоченные из сосновых досок, когда-то покрашенные, вероятно еще при жизни бай Балабана, серой, теперь уже выцветшей краской. Обе двери были опечатаны –

на красном сургуче значилась печать Момчиловского народного совета. Председатель колебался некоторое время.

То ли ему самому сорвать печати, то ли позвать в свидетели кого-нибудь из членов совета? Но, подумав, что он,

«отец-кормилец», и сам член народного совета, а может, просто чтоб не терять больше времени с этим навязчивым софийцем, дернул цветные шнурочки с такой решительностью, какая совсем не шла к его добродушному лицу.

– Ну, в добрый час! – сказал он Аввакуму и, словно испугавшись своей дерзости, стал торопливо спускаться по витой лесенке вниз.

Балабаница отперла ту дверь, которая была чуть подальше от лестницы, и молча кивнула Аввакуму.

Комната была бедная, гораздо беднее, чем он мог себе представить. Напротив окна стояла железная койка, застланная солдатским одеялом. Шкаф, видимо для одежды, высокая этажерка, большой стол, покрытый оберточной бумагой, и два стула – вот все, что здесь было. Над кроватью висела охотничья двустволка с кожаным патронташем.

На столе поблескивал микроскоп, стояли два штатива для пробирок. Кроме того, тут были пинцеты, спиртовка, молоточки и несколько коричневых бутылочек с кислотами.

Все эти вещи Аввакуму были знакомы по докладу

Слави Ковачева. Пока он с лупой и сантиметром обследовал разбитое окно Илязова дома, Слави Ковачев осматривал комнату учителя. И так как Аввакум питал к своему пловдивскому коллеге полное доверие и учитывал его педантичную добросовестность, а времени было мало, то он удовлетворился сведениями, которые почерпнул из его доклада. Теперь он мог убедиться, что Слави Ковачев не пропустил ни одного сколько-нибудь значительного предмета.

Балабаница остановилась посреди комнаты.

– Вот только кровать и одеяло мои, да еще шкаф, –

сказала она, показав рукой. – Остальное, что ты здесь видишь, – учителево, и все, что в шкафу, – тоже его. Я дала расписку на эти вещи. Если что пропадет, мне придется отвечать.

– Будь спокойна, – усмехнувшись, сказал Аввакум. – Я

буду беречь их как зеницу ока. Можешь отсюда ничего не уносить. У меня, как видишь, багаж невелик, и его вещи мне не помешают.

Пока она меняла простыни и выносила одежду учителя.

Аввакум стоял к ней спиной, однако он слышал, как она тихонько всхлипывала и шмыгала носом. Он прикусил губу и нахмурился. «Если я ничего не добьюсь, – подумал он, – то едва ли эти вещи когда-нибудь попадут на прежнее место. Учителю тогда уже не вернуться в Момчилово».

Он выглянул в окно. Отсюда открывался вид на ощетинившуюся Змеицу. Над бурыми осыпями нависало мрачное дождливое небо.

«А эта женщина любила его, – подумал Аввакум. –

Потому-то она и плачет». Он глядел на развилку дорог и вспоминал ее маленький рот и тоскливый взгляд темных глаз. «Наверно, жила с ним». Он вздохнул. И вдруг вздрогнул: его удивил собственный вздох. В том, что она, может быть, любила учителя и жила с ним, не было ничего грустного. Вздыхать тут ни к чему.

Он вышел на галерейку и открыл соседнюю дверь. Она вела в маленькую комнатушку, заваленную всякой рухлядью. Тут лежали кучей старые книги, газеты, тетради, торчали чучела белок, глухарей, лисицы и маленького бурого медвежонка. Закрепленный на деревянной подставке медвежонок стоял на продолговатом ящике. На трухлявой полке среди паутины и пыли поблескивали склянки со спиртом. В них плавали скрученные спиралью змеи с белесым брюшком и пестрой спинкой, ящерицы, саламандры. Одно из чучел белки глядело стеклянными глазами в единственное в этом чулане окошко – маленькое, квадратное, с не мытым годами стеклом, заделанное толстыми железными прутьями.

Аввакум почувствовал на себе взгляд Балабаницы. Он медленно обернулся.

– И это тоже все учителево, – сказала она. Глаза ее были красны. – Для школы все делал. – Она помолчала некоторое время. – Здесь ничего не описано. Да здесь и нет ничего особенного. Зря они дверь опечатывали! Я снесу все это вниз, а тут поставлю ткацкий станок.

Она повела плечом, искоса взглянула на Аввакума; он заметил, что в глазах ее больше нет слез.

– Тут я поставлю станок, – повторила она и добавила несколько тише: – Если проживешь у меня подольше, коврик тебе сотку. Ты женатый?

– Да еще шестеро детей вдобавок!

– Несчастный! – Она как-то странно засмеялась и, помолчав немного, снова повела плечом. – Пойду на сыроварню, – сказала она, не оборачиваясь. – Вернусь к вечеру.

Если будешь уходить, ключи бери с собой!

– Обязательно, – заверил Аввакум.

Она неторопливо стала спускаться вниз, может быть, даже медленнее, чем следовало.


18

Проводив взглядом хозяйку, Аввакум спустился во двор и внимательно осмотрел дом со всех сторон. У выходящего на юг окна широко раскинула ветви суковатая сосна. Ее верхушка была на уровне крыши, а некоторые ветки толщиной с руку почти касались окна.

«Вот откуда можно входить без приглашения», – подумал Аввакум.

Он постоял под деревом, мысленно вскарабкался по суковатому стволу вверх, продрался сквозь плотно сплетенную зеленую крону к стене дома и преспокойно уселся на карнизе. Да, все это не так уж трудно.

Окно это выходило в сливовый сад. Довольно запущенный, он зарос густой, уже пожелтевшей травой. От старой сосны до плетня высотой по пояс Аввакум насчитал тридцать шагов. Плетень отделял сад от глухой улочки, по которой вряд ли могла проехать повозка. Улочка протискивалась между плетнями, ничем не отличавшимися от плетня Балабаницы. Через сад проходила утоптанная тропинка – она вела к хозяйственным постройкам: к свинарнику, где не было свиней, к пустому хлеву, сеновалу с черной, прогнившей соломенной крышей и широкому навесу для хранения дров. Под навесом стояла колода с воткнутым в нее топором и лежало воза два крупноколотых сухих сосновых поленьев. Было ясно, что тропинка не зарастала только благодаря этому навесу.

Больше тропинок в саду не было.

Аввакум снова вернулся к суковатой сосне и начал внимательно осматривать пространство между нею и глухой улочкой. На его напряженном лице появилась едва заметная улыбка: кое-где виднелась примятая трава – стебельки были желтее и суше других. Прежде чем трава увяла, по ней ходили, в этом не могло быть никакого сомнения.

Два вполне различимых следа привели Аввакума к забору. В этом месте из плетня было выдернуто несколько веток терновника. Они валялись в густом бурьяне. Перелезть здесь взрослому мужчине ничего не стоило. Но если бы это захотела сделать женщина, ей пришлось бы прежде чем встать ногой на плетень, дольше топтаться около него.

Аввакум нагнулся, но у самого плетня почти не было следов. Здесь проходил только мужчина. И проходил не один раз, а несколько, притом путь его оставался открытым –

иначе ветки терновника были бы водворены на место.

По-видимому, мужчина собирался пользоваться этим перелазом и в будущем. Или же ему просто не хватило сообразительности – одно из двух.

Аввакум задумался: может быть, это следы влюбленных? Может быть, ночью какой-нибудь усатый Ромео пробирался к красотке вдовушке. Но в таком случае следы должны были бы вести к ее двери, к комнате, где спит она.

Он тихонько присвистнул и удовлетворенно потер руки. Следы вели не к ее двери, они начинались у суковатой сосны и кончались суковатой сосной.

Аввакум быстро вернулся в комнату учителя. «Если окно закрыто изнутри на крючки, я сам себе дам пощечину», – подумал он и бросил взгляд на оконную раму.

Нижний крючок лежал на подоконнике, верхний свободно висел. Они сильно заржавели. Он слегка нажал на раму –

обе створки окна со скрипом распахнулись и уперлись в зеленые ветки.

Аввакум достал из внутреннего кармана плаща большую лупу и снопа спустился во двор. Подойдя к стволу старой сосны, он запрокинул голову. «Надо обследовать третью и четвертую ступеньки – они самые трудные. Чтоб добраться до кроны, до больших ветвей, надо крепко ухватиться руками именно за эти сучья».

Поднимаясь по стволу, он достиг четвертой ступеньки –

остатка обрубленной ветки – и, держась левой рукой, начал рассматривать сквозь толстую лупу его чешуйчатую поверхность.

Это продолжалось не более трех минут.

И тут он чуть было не выронил лупу: впился взглядом в стекло и почувствовал, что перед его глазами завертелись синеватые круги.

Он на мгновение прикрыл веки, глубоко вздохнул и опять посмотрел – перед глазами замелькали искры.

Спрятав лупу, он вынул перочинный ножик, открыл его зубами, срезал кусочек чешуйчатой коры и осторожно слез на землю.

Вернувшись в комнату, он отделил пинцетом чешуйку от коры, положил ее на стеклянную пластинку микроскопа и посмотрел в окуляр. На стеклянной пластинке лежал волосок синего цвета.

Синий волосок от шерстяной пряжи.

Аввакум взял сигарету и жадно затянулся.

Затем он достал из портфеля пергаментную бумажку, в которой лежал другой, такой же синий волосок. Он нашел его на подоконнике Илязова дома среди железных опилок и поврежденного прута. Аввакум сравнил волоски под микроскопом: по цвету и толщине они были совершенно одинаковы.

Он встал и принялся медленно расхаживать по комнате.

Теперь ему было точно известно, что перелаз на плетне, тропка, суковатая сосна и не закрытое на крючки окно связаны невидимой нитью с Илязовым домом. Одна и та же перчатка прикасалась к обрубленному суку сосны и согнутому пруту в разбитом окне.

Но разве на свете одна синяя перчатка? А если другой такой нет, то где эта единственная и кто ее владелец?

Все же сделанные им открытия были важными звеньями в цепи событий, предшествовавших преступлению. У

него не было оснований быть недовольным собой.

Спрятав свою находку, Аввакум вошел в чуланчик.

Здесь, казалось, не было ничего такого, что обращало бы на себя внимание. Чучела животных и птиц месяцами не сдвигались с их мест – об этом говорила паутина, образовавшаяся вокруг них. Он уже собрался уходить, как вдруг взгляд его остановился на маленьком буром медвежонке.

Он был совершенно чистенький – даже на подставке, к которой прикреплен, совсем нет пыли. Единственный чистый предмет среди множества окутанных паутиной и покрытых пылью – это не могло не привлечь внимания

Аввакума. Значит, сравнительно недавно медвежонка касалась рука человека. Но почему среди стольких чучел животных один лишь бурый медвежонок удостоился такой чести?

Аввакум подошел к медвежонку и поднял его. Под деревянной подставкой находился продолговатый ящик.

Аввакум зажег электрический фонарик и увидел на дне ящика кучку камней, разных по цвету и по величине.

Ничего другого в ящике не было. Но один камень,

размером с кулак, был обернут листком, вырванным из ученической тетради, и перевязан красной шерстяной ниткой. Он лежал на самом верху кучки.

Аввакум просунул руку, взял камень и под желтым лучом фонарика прочитал: «Змеица, 7 августа».

Надпись была сделана нечетко, химическим карандашом.

«Какой-то минерал, найденный Методием Парашкевовым в урочище Змеица за пятнадцать дней до происшествия в Илязовом дворе», – подумал Аввакум. Подержав камень в руке, он положил его в ящик, на прежнее место, и поставил медвежонка так, как он стоял.

Начал моросить дождик.

Серые тучи лизали своими косматыми языками голые осыпи Змеицы. В открытое окно проникал холодный воздух, напитанный запахом хвои и влажной земли.

В доме было тихо и как-то очень пусто и тоскливо.

По телу Аввакума пробежал озноб. Чувство одиночества, казалось, проникало в его душу вместе с резким холодом. «Я должен обязательно уснуть», – подумал он. Аввакум укутался с головой своим плащом и закрыл глаза.

Капельки дождя словно бы ощупывали оконные стекла, и этот слабый звук делал тишину еще более тягостной.

Его разбудил тихий стук наружной двери. В сенях раздались шаги. Он прислушался и узнал по ним Балабаницу. Ему больше не хотелось лежать в темноте. Он зажег лампу, открыл шкаф и стал приводить в порядок свою одежду. На кровати остался один только плащ. Под его подкладкой были два глубоких кармана, в которых Аввакум хранил нужные ему вещи: веревку, запасную батарейку для карманного фонаря, пачку патронов и маленькую, но прочную стальную лопатку в кожаном футляре.

За окном продолжал моросить дождь.

Аввакум распахнул обе створки, накинул на плечи плащ, сошел вниз и остановился в сенях. Он кашлянул.

Через секунду дверь отворилась и в освещенном проеме появилась Балабаница.

– Чего же это ты стоишь в сенях? – удивленно спросила она. – Заходи, погреешься, смотри, какой я огонь развела!

Пламя очага за ее спиной то вспыхивало, то словно замирало. Аппетитно запахло печеным картофелем.

– Спасибо, – сказал Аввакум. Он вдруг почувствовал голод и сглотнул слюну. – Я настроился уходить. А то бы с удовольствием зашел к вам погреться.

Балабаница продолжала стоять на пороге.

– Подожди немного, пока перестанет дождь, – сказала она.

– Впрочем, верно, – усмехнулся Аввакум. – Почему бы мне не переждать? Дождь скоро прекратится.

Он сел у очага и с наслаждением протянул к огню руки.

Затем достал трубочку и, набив ее табаком, закурил.

Пока Балабаница сновала по комнате, готовя ужин, Аввакум по привычке осматривал домашнюю утварь, непрестанно вслушиваясь в мягкое шлепанье босых ног хозяйки.

Комната была просторная, вдоль стен тянулись полки, у входа на железных крючьях висели два медных котла. В

левом углу темнела открытая дверь – там, вероятно, была спальня. Он вспомнил, что окно ее выходит туда, где в глубине сада видны заброшенные хозяйственные постройки.

– Послушай, Балабаница, а тебе не холодно босиком? –

спросил Аввакум.

Она на мгновение приостановилась. Казалось, эти слова ее очень удивили.

– Мне, холодно? – она посмотрела на свои ноги, неизвестно зачем приподняла юбку и весело засмеялась. – С

какой стати мне будет холодно! Придумал тоже! Я привыкла, – и, опустив юбку, кивнула головой в сторону, где стоял накрытый стол. – Ну, давай будем ужинать, а то остынет. Угощать, правда, мне тебя нечем – одна ведь я, одинешенька.

Чтобы не обидеть вдову, Аввакум сразу же подсел к столу. Перед ним стояла глубокая тарелка с печеным картофелем, брынза, яичница на сковороде и большая миска простокваши. Посередине горкой лежали ломти хлеба.

– Как говорится, одной головке и обед варить неловко,

– вздыхала Балабаница, энергично уничтожая яичницу. –

Пока бедняга Методий был здесь, он часто составлял мне компанию, не брезговал, сам он тоже бобылем жил. Бывало, и баницу испеку, и то, и другое сготовлю, а как его взяли – все ни к чему. Ем всухомятку, куски в горле застревают.

Аввакум, правда, не заметил, чтобы у нее куски застревали в горле, она ела с завидным аппетитом, и лицо ее выглядело очень свежим.

– Скажи, Балабаница, – спросил Аввакум, – к Методию часто захаживали гости? Когда я был холостяком, ко мне по десятку вваливались каждый вечер.

– Да что ты! – Балабаница тряхнула головой. На лоб ей упала черная прядка волос, но она не подняла руки, чтобы отбросить ее. – Какие там гости! Никто не приходил к

Методию. У него доброе сердце, только он, бедняжка, нелюдим. Как и я.

– Не может быть, чтоб у такого человека не было друзей, – усомнился Аввакум.

– Нет, не было, – Балабаница покачала головой. – Он был хорош со всеми, и к нему все хорошо относились, но дружить ни с кем не дружил.

Она помолчала немного и нахмурилась.

– Был один, да вот уж три года, как того человека загрызли на Змеице волки. Охотились они вместе. Лесничим он был.

Аввакум задумался. Он почувствовал, что на этот раз касаться темы «Методий» больше не следует.

Разговор зашел о сыроварне. Балабаница похвасталась, что брынза в этом году жирнее прошлогодней, что теперь у них перерабатывается вдвое больше молока, чем раньше.

Еще сказала, что они должны выиграть в соревновании с

Луками и что все рассчитывают осенью получить много денег.

– Что ж ты станешь делать со своими деньгами? –

спросил Аввакум. – Небось, замуж выйдешь?

Она весело рассмеялась. Ее ситцевая блузка так разволновалась на груди, словно изнутри ее надували порывы южного ветра.

– Стоит мне только захотеть, я завтра же приведу себе мужика, – ответила она. – И такого, какого захочу. Экая невидаль – муж. Меня сейчас другое беспокоит, это дело поважнее. Мой муж большой мастер был варить брынзу, и я вот тоже решила стать таким же мастером, как он. В память о нем. Очень уж мне по душе эта работа. И получается у меня неплохо. Но, чтобы стать мастером, мне еще надо малость подучиться, во всяком деле есть свои тонкости.

В ее глазах вспыхнули огоньки, и она засмеялась.

– Весною обещали послать на курсы. Это для меня поважнее замужества. Как сделаюсь мастером, сыроварня станет мне настоящим домом, а сюда буду заглядывать, только чтобы моему муженьку не было скучно, – если заведу себе мужа.

– Только ради этого будешь заглядывать домой? –

спросил Аввакум.

– Еще затем, чтобы поспать на пружинах, – лукаво усмехнулась Балабаница. – У меня пружинная кровать. Лежишь на ней и не чувствуешь ее под собой. Очень удобная.

После столь интересного разговора Аввакум снова набил свою трубочку табаком, пересел поближе к очагу и молча закурил.

Балабаница убрала со стола, затем пошла в другую комнату и зажгла лампу. Через открытую дверь Аввакум видел часть высокой кровати с картинками на железной спинке. Она была застлана ослепительно белым одеялом из козьего пуха, а на стене над ней висел вязаный коврик.

Балабаница шумно зевнула, лениво потянулась и принялась разбирать постель.

В дымоходе тихонько вздыхал ветер.

Аввакум встал. Он надел плащ и кашлянул.

– Ты уходишь? – спросила его Балабаница. Она держала в руках белое одеяло.

– Мне пора, – сказал Аввакум.

Вместо того чтоб сложить одеяло – она уже принялась было это делать, – Балабаница снова покрыла им кровать.

Постояв немного в задумчивости, она спросила:

– Уже есть девять часов?

– Больше, – ответил Аввакум.

Она опять задумалась. Теперь глаза ее глядели не на

Аввакума, а куда-то мимо него.

Он застегнул плащ и пошел к двери.

– Ты долго будешь спать завтра? – спросила вдруг Балабаница. Аввакум застыл на месте: в ее голосе были нотки, показавшиеся ему странными. И то, что она снова застелила кровать одеялом, и ее молчаливое раздумье, и взгляд, устремленный куда-то мимо него, – все это, казалось ему, было неспроста.

– Долго ли я буду спать? – повторил ее вопрос Аввакум, чтоб обдумать ответ. – Вот что, хозяюшка, сегодня я, видно, не буду ночевать дома. Я сегодня в гостях у бай

Гроздана. Он просил зайти поболтать, выпить стаканчик вина, и я наверняка останусь у него ночевать.

– Хорошо придумал, – повела плечом Балабаница.

Больше она не промолвила ни слова.

– Комнату я запер, и ключ у меня, – добавил Аввакум. –

Спокойной ночи!

Он вышел.

Дождь лил сильнее прежнего.

Аввакум сильно хлопнул калиткой и осторожно побрел по широкой дороге, которая вела к Верхней слободе. Тьма была непроглядная. Добравшись до первого перекрестка, –

он определил это чутьем, – Аввакум тотчас же повернул влево и отсчитал десять шагов. Осторожно касаясь рукой плетня, он стал ощупью искать перелаз.

Еще несколько шагов, и колючки кончились.

Он подобрал полы плаща и перепрыгнул через плетень: впереди, в темноте, виднелся дом Балабаницы. Аввакум пошел напрямик.

В увядшей листве шумел дождь. Подойдя к дому, Аввакум прислонился к тому углу, который был ближе к окну, и стал ждать. Не прошло и минуты, как свет погас. Балабаница вышла на крыльцо, огляделась вокруг и торопливо зашагала к калитке. Вскоре ее фигура растаяла в темноте.

Подождав немного, Аввакум, пригнувшись, бегом пробрался к лестнице, поднялся на галерею и бесшумно закрыл за собой дверь своей комнаты.

В распахнутое окно ветер задувал сырой воздух и мелкие капельки дождя.

Однажды я спросил у Аввакума:

– Зачем ты обманул Балабаницу, сказав, что не будешь ночевать у себя? Что у тебя было на уме, зачем тебе понадобилось врать? Или ты и самом деле был уверен, что кто-то придет ночью в дом?

Аввакум пожал плечами.

– Я ничего особенного не имел в виду, и никаких определенных планов у меня не было. Просто хотелось вернуться в комнату незамеченным – я так и сделал!

Помолчав немного, он улыбнулся.

– У меня было предчувствие, что в эту ночь что-то случится, или, точнее, должно что-то случиться…

Он лежал на кровати одетый, покрывшись одним плащом, успевшим основательно намокнуть под дождем. Лежал, вслушиваясь в постукивание капель по оконной раме, в тихий разговор ветра с суковатой сосной, и ни о чем не думал.

Время как будто остановилось.

Вдруг он услышал, как глухо скрипнула входная дверь.

Кто-то открыл ее, затем прошел через сени, щелкнул замок, и снова все потонуло в тишине.

«Дверь скрипнула только один раз? – подумал Аввакум.

– Значит, она сейчас открыта, как будто ждет кого-то. И

ключ щелкнул один раз».

Он лежал в темноте с открытыми глазами.

Но вот ему показалось, что кто-то еще прошел по сеням

– шаги более тяжелые и уверенные. И снова тишина.

Дождь по-прежнему дробно стучал в оконную раму.

Аввакуму стало смешно: стоит ли зябнуть под мокрым плащом ради любовных свиданий Балабаницы?

Однако он не шевельнулся. Все ждал, что случится нечто, имеющее прямую связь с впечатлениями, которые наслоились в его сознании на протяжении сегодняшнего дня. Вдруг по его спине побежали мурашки: кто-то поднимался по лесенке – скрипнула одна ступенька, потом скрип повторился уже у самой галереи.

Он оставил дверь незапертой. То ли он нарочно это сделал, то ли просто забыл повернуть ключ – не мог вспомнить.

Видно, поднявшийся на галерею человек не собирался входить в его комнату. Он открыл соседнюю дверь и вошел в чуланчик.

Что ему там делать, среди чучел птиц и животных да всякого старья? Это произошло так неожиданно, что Аввакум от удивления чуть было не вскочил с кровати.

Он овладел собой лишь после того, как снова скрипнула ступенька. Человек уже спустился во двор.

Дальнейшие события произошли в течение одной-двух минут. Аввакум бросился к окну, перемахнул через подоконник и, вцепившись руками в сук старой сосны, стал быстро спускаться вниз. Едва ощутив под ногами землю, он стремглав кинулся к плетню. Перед ним бежал человек.

Аввакум сунул руку в карман, чтобы выхватить фонарик, но поскользнулся и упал навзничь на мокрую траву.

Поднимаясь на ноги, он горько усмехнулся от сознания, что первая схватка кончилась для него поражением.

Аввакум долго не мог уснуть. Упустить такой момент!

Почему он не зажег фонарик, направив его прямо в лицо неизвестному, когда тог находился в чулане? Это способна сделать любая женщина…

Скрипнув зубами, он повернулся к стене и закрыл глаза.

На заре Аввакума разбудил сильный ветер; он метался в ветвях старой сосны, гнул и ломал их. По небу бежали рваные тучи, в их просветах блестели синие лоскутки умытого дождем неба.

Казалось, ветер развеял и его дурное настроение; когда он открыл глаза, ему почудилось, что вокруг несутся звуки знакомой мелодии, очень веселой, вероятно, вальса.

«Сейчас я должен посмотреть, что произошло в чулане», – решил Аввакум. Он схватил полотенце и спустился во двор. Он мылся и плескался холодной водой до тех пор, пока не покраснела кожа.

«Сейчас посмотрю, что произошло в чулане», – снова подумал Аввакум, но занялся бритьем; вдруг он вспомнил, что мелодия, звучавшая в его ушах, когда он проснулся, из

«Евгения Онегина».

Он надел новый пуловер, начистил ботинки, смочил одеколоном волосы и стал причесываться перед маленьким зеркальцем, которое пристроил на штативе с пробирками.

Все это время он насвистывал вальс из «Евгения Онегина», как будто перед ним была не ощерившаяся Змеица, а розовый с желтыми балкончиками фасад знакомого дома.

На галерейке было мокро. Дверь чулана тоже всю ночь поливал дождь. Не было смысла искать на дверной ручке какие бы то ни было следы.

Внутри все оставалось на своих местах.

Стоя на пороге, он внимательно осматривал одну вещь за другой.

Так продолжалось минут десять.

Наконец он улыбнулся. Подставка, на которой был укреплен медвежонок, сдвинута примерно на два пальца влево, и виден верхний левый угол ящика. Вчера он сам ставил сюда медвежонка и отлично помнит, что все углы ящика были одинаково хорошо прикрыты подставкой. А

теперь левый угол пальца на два приоткрыт. Кто-то сдвинул чучело в сторону, очевидно, для того, чтобы заглянуть в ящик и просунуть туда руку. А потом, так как было темно, не сумел поставить медвежонка в прежнее положение. «Образовавшееся смещение равно двум сантиметрам», – определил Аввакум.

Он поставил медвежонка на пол и посмотрел в ящик.

Внутри как будто ничего не изменилось. Та же кучка разноцветных камешков, а на ней – самый большой камень,

завернутый в листок из тетради с надписью: «Змеица, 7 августа». Он лежит на том же самом месте, где его оставил

Аввакум. И бумага и надпись те же. Только цвет самого камня стал иным. Аввакум отлично помнил, что тот камень был коричневый. Этот, что сейчас у него в руках, по размеру и форме почти такой же, а вот цвет другой, какой-то белесый.


19

Со стороны Лук показалось солнце, и небо над Змеицей заалело. Далекие осыпи и зубчатые скалы потонули в призрачной розовой дымке.

Аввакум спустился по лестнице вниз и чуть было не столкнулся в сенях с Балабаницей.

– Мне уже пора быть на сыроварне, а я вот проспала! –

улыбнулась она, поспешно пряча под платок кудряшку, упавшую на лоб.

Поверх ситцевой блузки она надела кунтушик с короткими рукавами. Он был открыт на груди, и в вырезе, отделанном золотистыми отворотами, поблескивала ее гладкая молочно-белая кожа.

– Что поделаешь, – сказал Аввакум. – Кто ночью мало спит, тому утром трудно проснуться!

Балабаница посмотрела на него удивленными, искрящимися глазами, пожала плечами и весело засмеялась.

Смех ее был чистый, звонкий. Она уперлась руками в бока, блузка натянулась, обрисовывая пышную грудь.

– Что поделаешь, такова уж моя вдовья доля! – вздохнув, сказала она с грустью в голосе.

Но глаза все еще продолжали смеяться.

Аввакум поглядел ей вслед. Он проснулся в бодром настроении, ему даже хотелось насвистывать.

Когда она скрылась из виду, он быстро вернулся в дом, отпер маленькой отмычкой дверь ее комнаты, прошел в спальню и опустился на колени. Некрашеный дощатый пол был чист, на нем никаких следов. «Сюда он входил в носках, – подумал Аввакум. – Ботинки оставил в первой комнате, а там пол земляной, неровный, и, после того как его подмели, разглядеть ничего не удастся».

В черепке от разбитого кувшина пышно цвела пеларгония – в комнате стоял приятный запах; он сливался с ароматом цветущей герани, которая красовалась на окне, напоминая о беззаботной юности, о давно прошедшем.

Быстро заперев дверь, Аввакум вышел на улицу и торопливо зашагал к старой корчме. Марко Крумов накормил его тюрей из поджаренного хлеба, брынзы и горького перца. Он уничтожил ее с волчьим аппетитом, и у него долго еще жгло во рту.

Бай Гроздан наливал себе на кухне рюмку анисовой водки, когда увидел, что к нему во двор вошел Аввакум.

Сердце у него почему-то екнуло, и он, глубоко вздохнув, мрачный и недовольный, спрятал бутылку в буфет.

А тем временем жена его, Грозданица, уже болтала с

Аввакумом возле дома.

«Почему я не ушел минут на пять раньше!» – досадовал на себя председатель. Он важно откашлялся, вышел в сени и широким жестом пригласил Аввакума в дом.

– Милости просим! – сказал он, глядя на гостя исподлобья. Пока он думал, предложить ли Аввакуму стул, сюда вбежала тетка Грозданица, с виду женщина сердитая, и накинулась на мужа:

– Что ты за человек, Гроздан! Пришел гость, а ты стоишь посреди дома, как столб, разве так можно! – гортанным голосом выговаривала она ему. Потом распахнула дверь горницы, кинулась к столу, торопливо разгладила кружевную скатерть, снова подбежала к мужчинам. – Заходите, заходите, присядьте, как положено, а я соберу скоренько на стол, что бог послал!

Аввакум поклонился и почтительно поцеловал ей руку.

Грозданица покраснела и с невиданной доселе гордостью взглянула на мужа.

Бай Гроздан от смущения закашлялся.

Вошли в горницу, сели друг против друга.

Тут стоял гардероб, комод с будильником на нем и широкая кровать с разрисованными спинками; сиденья стульев были застланы вязаными салфетками, на стенках висели лубочные картинки, на окнах – белые занавесочки.

В сравнении с этой комната Балабаницы казалась убогой кельей.

– Славно вы живете, – улыбнулся Аввакум. Тут не хватало лишь пахучей пеларгонии.

– Да уж как есть, – в третий раз прокашлялся бай

Гроздан.

– Наверно, хорошо зарабатываете?

Бай Гроздан покручивал ус.

– Неплохо, – ответил он. – В этом году заживем еще лучше.

Аввакум посмотрел на дверь, достал свое служебное удостоверение и подал его председателю. Затем закурил и подошел к висящим на стене фотографиям.

– А это не сын твой, такой богатырь? – спросил он.

Бай Гроздан молчал. Насупив брови, он рассматривал печать. Аввакум взял удостоверение и спрятал его, затем уселся поудобней на стуле и вытянул ноги.

– Это сын твой? – снова спросил Аввакум, указывая головой на портрет.

– Сын – служит республике. В Благоевграде сейчас, –

шепотом сообщил бай Гроздан.

Аввакум рассмеялся.

Вошла Грозданица. Она принесла полную миску меду, брынзу и хлеб.

– Подай-ка, мамаша, немного анисовки, – ласково попросил Аввакум, принимая из ее рук угощение. – Мы должны выпить за здоровье вашего сына, который служит республике в Благоевграде. Верно, бай Гроздан?

Они чокнулись и отпили из рюмок…

Когда они снова остались вдвоем с председателем, Аввакум сказал:

– Пришел я к тебе, бай Гроздан, не потому, что ты председатель богатого кооператива и член народного совета, а потому, что очень ответственные люди мне рассказывали о тебе как о надежном человеке, которому я могу довериться. Мы знаем о твоей преданности с двадцать третьего года7, тяжелые времена умудрили тебя и научили хранить тайну. Пришел я затем, чтобы открыть тебе, для чего я в действительности приехал в Момчилово и в чем ты мне должен помочь. Но прежде всего я хочу тебя преду-

Загрузка...