Закрыв за собой дверь, он опустил защелку замка и некоторое время стоял неподвижно, весь превратившись в слух.
Он оказался в маленькой, почти пустой прихожей.
Кроме старой вешалки справа от двери, в ней ничего не было. Да и на вешалке ничего не висело. Прихожая без вещей вызывала ощущение одиночества и пустоты.
В сумраке смутно вырисовывались две двери – слева и против входа, – окрашенные коричневой краской. Судя по расположению квартиры, Аввакум определил, что дверь напротив входа ведет в комнату, окна которой выходят на улицу. Так как квартира была однокомнатной, нетрудно было догадаться, что другая дверь ведет в кухню.
Стараясь не производить шума, он приоткрыл дверь комнаты и чуть слышно постучал. Никто не откликнулся.
Тогда он открыл дверь пошире. Шторы были опущены, и в комнате тоже царил полумрак, как в прихожей. Виднелась неубранная постель, стоящий в углу гардероб и туалетный столик с зеркалом в резной раме; у кровати можно было разглядеть две табуретки – вот и вся меблировка. Среди этой скудной обстановки только одно привлекло внимание
Аввакума – на белеющих простынях постели лежала куча женской одежды. Бросался в глаза необычный вкус хозяйки: черная юбка из грубого домотканого сукна, из такого же сукна безрукавка, да еще шерстяная кофточка –
полное одеяние пожилой крестьянки соседствовало с тонким, изящным бельем городской девушки. На коврике перед кроватью валялись две пары чулок – вязаные из черной грубой шерсти и шелковые, нежные, почти воздушные.
Аввакум усмехнулся и покачал головой. Он тихонько вышел из комнаты и прильнул ухом к двери, ведущей в кухню. Ничего не было слышно. Но сквозь щель и замочную скважину просачивались тонкие струйки пара, клубившиеся в холодном воздухе. Пахло теплой водой и душистым мылом. Очевидно, за кухней была ванная, откуда и шел теплый пар. Там кто-то мылся. И этот «кто-то» был не кто иной, как владелица разбросанной по кровати одежды.
Он вернулся в комнату и стал искать, где бы спрятаться.
Угол за гардеробом был неплохой позицией, но отнюдь не наблюдательным пунктом. Аввакум быстро распахнул дверцу гардероба, раздвинул в стороны развешанные платья и с радостью отметил, что в тонких досках спинки зияли трещины, достаточно широкие для того, чтобы сквозь них наблюдать из-за гардероба хотя бы одним глазом. Он повернул ключ, чтобы выпустить задвижку замка и не дать дверце захлопнуться наглухо, и раздвинул платья, оставив между ними достаточный просвет. Затем отодвинул гардероб настолько, чтобы пролезть в угол, глянул в «амбразуру» и удовлетворенно кивнул головой.
Все его действия были всесторонне обдуманы, и для непредвиденной случайности не оставалось места. Если бы его заметили в прихожей, он бы ответил, что позвонил, а дверь оказалась незапертой, показал бы удостоверение инспектора пожарной охраны и все равно сумел бы осмотреть каждый уголок квартиры. Если бы за гардеробом не оказалось удобного места для наблюдения, он спрятался бы за кроватью или под ней, использовав классический опыт застигнутых врасплох любовников… Можно было совсем не прятаться и тоже достигнуть цели, но ценой нежелательного саморазоблачения. И, в конце концов, если бы события не громоздились одно на другое, и не шла борьба за каждую минуту, Аввакум успел бы так изменить свою внешность, что обошелся бы без игры в прятки. Так или иначе, но в его непрошеном посещении все нежелательные случайности были исключены. Аввакум лишь проверял на месте свои умозаключения, действуя сообразно с обстановкой.
Через несколько минут после того, как он занял свой наблюдательный пост в углу, дверь открылась и в комнату вошла какая-то фигура с накинутым на плечи полотенцем и в купальной шапочке. В сгущающемся сумраке лица нельзя было различить, и Аввакум начал проклинать себя за то, что забился в угол, но уже ничего не мог сделать.
Фигура присела на краешек постели, чтобы полотенце успело впитать влагу. Затем она подошла к окну и, проверив, плотно ли закрыты шторы, повернула выключатель, не спеша сняла шапочку и потянулась. Розовое мохнатое полотенце само скользнуло к ее ногам.
Посредине комнаты стояла, сияя молочной белизной кожи, молодая женщина с продолговатым, тонким лицом, высоким лбом, большими, широко открытыми карими глазами; у нее была девичья фигура: высокая грудь, мальчишеская талия, подтянутый живот.
Аввакум ничуть не удивился. Он знал, что перед ним стоит Лиляна Стамова – радистка ДОСО. Он был заранее готов и к метаморфозе, которая начала развертываться у него на глазах.
Лиляна натянула шелковые чулки и провела по ним рукой, а поверх надела толстые шерстяные, перехватив их под коленями резинкой, как это делают деревенские старухи, и, поднявшись с постели, стала похожей на белую птицу в сапогах. Надев тонкое белье, она облачилась в черную домотканую юбку, шерстяную кофточку и безрукавку. Вырядившись столь странным образом, она стала перед зеркалом, откупорила несколько банок и пузырьков и с искусством, которому Аввакум мог позавидовать, принялась терпеливо превращать свое лицо в старческое.
Исчезла перемычка меж бровей, волосы на лбу и висках слегка побелели, сеть мелких морщинок пролегла на щеках и под глазами. Резиновые наклейки под губами растянули рот, образовав длинные, глубокие складки, спускающиеся к подбородку. Осталось только набросить на голову большой черный платок, и тогда перед зеркалом оказалась пожилая крестьянка, худощавая и прямая, со следами былой красоты на лице и в осанке.
Она надела простые черные башмаки на резиновой подошве, накинула на плечи короткий кожушок, который вынула из гардероба, почему-то вздохнула и с явной неохотой ушла.
Через несколько секунд вслед за ней сбежал по лестнице и Аввакум.
В подъезде он чуть не столкнулся с лейтенантом Марковым.
– Я уже стал беспокоиться, – сказал лейтенант. – Собирался силой ворваться в квартиру.
– Благодарю! – сказал с усмешкой Аввакум. – Я недурно провел там время. – Он показал глазами на пожилую женщину, идущую шагах в двадцати впереди. – Узнаете эту персону?
– Да ведь это мать Лиляны! – удивился лейтенант.
– Не мать Лиляны, а сама Лиляна, – почти прошипел
Аввакум. – Идите рядом и, пожалуйста, поближе, чтобы не мокнуть под дождем. Ваш испанский берет стал похож на блин. Возьмите меня под руку!
Пройдя по бульвару, они расстались на перекрестке.
Аввакум подозвал свою машину, а лейтенант последовал за
Лиляной.
Вернувшись домой, Аввакум подкинул в камин дров и, сняв с полок целую кипу книг, взгромоздил их на стол. У
него вдруг возникло желание поработать над своей книгой о древних памятниках и античных мозаиках, и вся эта литература могла понадобиться ему для справок. Но усталость взяла свое. Он опустился в кресло, устроился поудобнее у огня и закрыл глаза. Через несколько минут он погрузился в дремоту, тихую, как моросивший за окном дождь.
Его разбудил пронзительный телефонный звонок. Было уже темно, и он зажег свет. В трубке пророкотал басовитый голос полковника Манова. Полковник просил его перейти на радиоприем. «Я сообщу тебе интересную новость», –
сказал он. Аввакуму показалось, что полковник даже задыхается от волнения.
После кодового сигнала послышался вопрос:
– «Ракип»?
– «Дауд», – ответил Аввакум.
– Поздравляю «Дауда» с большим успехом, – сообщил полковник. – Мы только что задержали Лиляну Стамову, Асена Кантарджиева и одну посольскую птицу. В наших руках соответствующий пакет. Все трое встретились в зале ожидания Подуянского вокзала.
– Из шифрограммы узнали о месте встречи? – спросил
Аввакум.
– Шифрограмма до сих пор не прочитана, – ответил полковник. – Заслуга целиком твоя.
– Ошибаетесь, – возразил Аввакум. – В этом деле мое участие ничтожно Большая заслуга принадлежит моему помощнику. Вам следовало бы его поздравить, а не меня!
Полковник хотел еще что-то сказать, но Аввакум отстукал «Конец!» и снял наушники.
Он взглянул на часы – скоро девять. Аввакум вспомнил, что со вчерашнего вечера ничего не ел, и горько усмехнулся. Чувство одиночества и смутной беспричинной тоски снова сжало сердце.
Он надел плащ и вышел. Не успел он сделать несколько шагов, как за спиной хлопнула дверь в квартире доктора.
По желтой тропинке, которая пролегала от освещенных окон до мостовой, бежала Виолетта в накинутом на плечи прозрачном дождевичке. Она подошла к нему так близко, что он почувствовал на лице ее дыхание, и сердечно протянула ему руку, как близкому, старому другу.
– Вы помните наш вчерашний разговор? – спросила она. Аввакум кивнул головой.
– Вы знаете, – сказала она, приблизившись к нему вплотную, – сегодня я вернула ему его подарок и написала, чтобы он не считал меня своей невестой. Между нами все кончено. Что вы скажете на это?
– Я очень рад! – улыбнулся Аввакум. – Это чудесно.
Помолчав немного, она сказала:
– Зайдите к нам в гости. Дедушка будет на седьмом небе от радости. А когда он ляжет спать, я опять поиграю вам, как вчера. – Она заглянула ему в глаза. – Хотите?
– Благодарю, – ответил Аввакум. Он поднял воротник плаща и закашлялся. – Весьма благодарен. Но в этот вечер я занят. Буду ужинать со своей бывшей женой…
– Бывшей женой? – прошептала Виолетта.
За занавеской гостиной мелькнул высокий силуэт
Йорданы. «Готовит праздничный ужин», – подумал Аввакум.
– … и двумя своими детьми, – добавил он. – Раз в месяц я ужинаю со своей бывшей женой и детьми.
Виолетта плотнее закуталась в дождевик и покачала головой.
– Приятного ужина, – сказала она и, резко повернувшись, быстро зашагала к дому. Каблучки ее сердито стучали по желтой полоске.
Аввакум вышел на улицу.
* * *
А что же я? Может быть, кто-нибудь из вас заметил, что для меня не нашлось места в этой, третьей части приключений Аввакума? Благодарю ту добрую душу, которая заметила это. Такие уж сложились обстоятельства. В то время я был очень занят: помогал деду Реджепу и другим славным кооператорам Видлы готовить скот к зимовке.
Правда, и Фатме трудилась не покладая рук, но дело не очень спорилось, потому что скота было много, а работников мало. К тому же она слишком часто смеялась, и притом без причины. Бусы на ее груди шаловливо приплясывали, и это, конечно, тоже мешало работе.
А зимой к нам приехал Аввакум. Он прожил у меня дней десять. Зима выдалась снежная, кружили метели, сугробы засыпали все пути-дороги. Я по обыкновению пек картошку в горячей золе очага, а он курил трубку, молчал и задумчиво глядел на языки пламени, лизавшие еловые поленья. Но мне все же удавалось иногда выудить из него словечко, и, хотя их набралось немного, по ним можно было догадаться и обо всем остальном.
СПЯЩАЯ КРАСАВИЦА
1
Возвращаясь однажды вечером с молочной фермы, я не пошел как обычно через Даудову слободу, а зашагал, сам не знаю почему, прямо через луга и вскоре очутился возле
Халиловой чешмы14. Отсюда начиналась большая проселочная дорога, которая шла на восток и за мостом через
Доспатскую речку вливалась в шоссе.
И тут, возле этой самой чешмы, я попал под проливной дождь. Погода испортилась еще в полдень, дождик то усиливался, то утихал, а с наступлением сумерек вдруг полил так, что деваться было некуда. По правде говоря, эта злая шутка, которую сыграл со мной дождь, не была для меня полной неожиданностью, я предвидел, что он меня настигнет, и поэтому, чтобы выиграть время, я оставил
Даудову слободу в стороне и пошел кратчайшим путем.
Напротив Халиловой чешмы стоит двухэтажный дом из белого камня. Таких домов в этих местах, слава богу, немало. Его верхний этаж опоясывает деревянная галерейка, по углам которой зеленеет герань, а старые столбы, на которые опирается галерейка, увиты плющом. На втором этаже дома живет одна моя знакомая, даже хорошая приятельница, но сие обстоятельство не выделяло этот дом среди других. Хотя моя приятельница на редкость белокурая, да еще с синими глазами и всего лишь первый год учительствует в нашем селе, дом, где она живет, вовсе не
14 Чешма – облицованный камнем источник.
кажется мне каким-то особенным и укрылся я под его черепичным навесом не потому, что он чем-то отличался, а потому, что дождь полил как из ведра, и притом совершенно неожиданно. Мне не хотелось оказаться побежденным – промокнуть до костей, – это было бы просто обидно, и поэтому я поневоле укрылся здесь – напротив
Халиловой чешмы.
Под широким черепичным навесом мне было вполне удобно, даже приятно, и я не находил ни малейшего повода для недовольства. Я даже позволил себе, как это и подобает людям сильного характера, когда судьба бросает им вызов, насвистывать веселую песенку, которую любила петь моя знакомая; наклонив при этом набок головку, она аккомпанировала себе на гитаре.
Налетел слабый порыв ветра, сорвал с кустов у ограды горсть листьев и небрежно рассыпал их у моих ног. Но тут сверху, с галерейки до меня донесся ужасно неприятный смех. Смеялся на низких нотах густой баритон, и я тотчас же узнал, кто он. Сей бесцеремонный тип был нашим зубным врачом. Этот противный человек с руками мясника и плечами тореадора беззаботно и весело смеялся наверху, совершенно не замечая того, что на улице идет тоскливый осенний дождь и холодный ветер разносит опавшие желтые листья.
Я себе представил, какое досадное чувство вызывает развязная веселость этого грубияна у моей голубоглазой приятельницы и как она, бедняжка, ждет не дождется той спасительной минуты, когда он наконец уйдет. Мне также представилось, как я сам поднимусь к ней на галерею, смерю его презрительным, уничтожающим взглядом и какой эффект произведет мое внезапное, но своевременное появление!
Вдруг наверху, прямо у меня над головой, раздался звонкий смех, такой звонкий, будто пришла в движение целая дюжина серебряных колокольчиков или зажурчали все горные ручейки, впадающие в Доспатскую речку. До чего же был весел этот девичий смех! Моя голубоглазая приятельница хохотала во весь голос, от всего сердца. Серебряному смеху вторил баритон непрошеного гостя, и притом такой противный, что серебряные колокольчики, казалось, звенели еще сильнее. Более неприятного дуэта я в жизни никогда не слышал.
Не было никакого смысла оставаться здесь дольше.
Мне даже стало жаль самого себя при мысли, что я так долго проторчал под этим черепичным навесом.
Дождь несколько поутих, но, если бы он даже лил с прежней силой, я все равно ушел бы отсюда. Мне всегда нравилось возвращаться домой под дождем.
Шел я медленно. С моих волос струйками лилась вода, она проникала за воротник куртки, стекала вниз по спине.
Но проявлять малодушие из-за обыкновеннейшего дождя –
ну, нет. И я продолжал спокойно шагать дальше, как и подобает мужчине с твердым характером.
Прошел я так метров тридцать. Дождевые струи, словно плети, с шумом хлестали разжиженную землю. Я слышал только это, но мне вдруг захотелось ускорить шаг. Впрочем, я никогда не любил медленной, флегматичной ходьбы.
Не выбирая дороги, я какой-то опустошенный брел по лужам, пока наконец добрался до колючего плетня, за которым нахохлился, словно наседка, дом Пантелеевицы.
Пантелеевица жила теперь вместе с сыном в новом каменном доме в самом центре села, а в прежней ее развалюхе «царствовал» я. И хотя это жилище не отвечало моему положению в обществе, жилось мне в нем действительно по-царски, да и вообще я всегда снисходительно относился ко всем этим современным домам с их крытыми верандами да солнечными эркерами.
Сейчас этот мокрый нахохлившийся домишко, видимый лишь наполовину из-за покосившегося скользкого и колючего плетня, действительно казался довольно жалким.
Но всему виной был проклятый дождь. Даже роскошные палаты и те, думалось мне, не покажутся веселее под таким сумрачным и мокрым ноябрьским небом.
Вставляя ключ в старый, ржавый замок, я ни о чем особенно не думал. Мне было абсолютно все равно, вхожу я в палаты или в халупу, окажется за дверью сверкающий мрамором холл с колоннадой или я ступлю на глиняный пол мрачной лачуги с черным от копоти допотопным очагом. Разумеется, никакой неожиданности за дверью быть не могло, и ни о каком мраморном холле я не мечтал. Мне казалось, что я просто нырнул в глубокий омут – так тихо и спокойно было вокруг. Лишь изредка на какой-то миг слышалось шипение – это в очаге на тлеющие угли попадали дождевые капли. Пахло горевшими поленьями и смолистой лучиной. К этому запаху примешивалось непередаваемое, едва ощутимое дыхание старины; ею веяло от кадки для теста, до сих пор пахнущей кукурузной мукой, от стоящих на полках закопченных горшочков, в которых когда-то варилась бобовая похлебка, приправленная желтой сливой-мирабелью, от обрезанной бутылочной тыквы, из которой торчали деревянные ложки. Все эти допотопные, давно вышедшие из употребления вещи издавали свой едва уловимый затхлый и спокойный запах.
Вот чем встретили меня мои палаты, едва я закрыл за собой дверь.
Отыскав в темноте на привычном месте керосиновую лампу, я снял стекло и зажег фитиль. Затем вошел в соседнюю комнату – она была без очага и несколько меньше первой – и сменил там мокрую одежду.
Покончив с туалетом, я вдруг снова ощутил в себе самом и вокруг такую пустоту, что мне даже стало страшно.
Казалось, все, что именуется жизнью, отделилось от меня и я, словно автомат, состоящий из мускулов и костей, двигаюсь в сумраке какой-то заброшенной гробницы. Мне ничего не хотелось делать, даже думать.
Несколько минут простоял я на пороге своей комнаты.
Кто знает, сколько длилось бы это дурацкое состояние расслабленности, если бы случайно мой взгляд не остановился на противоположной стене кухни, где отчетливо вырисовывалась какая-то тень. Вглядевшись в нее, я наконец сообразил, что это моя собственная тень. Когда я уразумел это, мне захотелось тщательнее приглядеться к ее форме, изгибам – меня заинтересовало, как выглядит мой силуэт. Должен признаться, я не пришел в восторг: поникшая фигура, опущенная голова, безжизненно повисшие руки. Мне стало неловко и даже стыдно, потому что до сих пор я представлял себя совсем не таким. В моем представлении я был человеком с гордой осанкой, широкоплечим, с руками копьеметателя (я очень любил античную историю). А на этом силуэте все оказалось наоборот.
Я, конечно, страшно вознегодовал, замахал руками, вскинул голову. Жалкий силуэт на стене, несомненно, отражал мою усталость, ведь я столько исходил за день, да еще по грязи. Чему ж тут удивляться! Такое может случиться и с прославленным копьеметателем.
Отвернувшись от тени, я с ожесточением принялся раздувать погасший в очаге огонь. Под теплым пеплом еще блестели крупные, красные, как рубин, угли. Положив на них щепок, я подул немного, вспыхнувшие языки пламени стали лизать покрытую сажей цепь над очагом.
Чтобы лучше горел огонь, я подложил большое полено.
Затем подтащил трехногий стульчик и сел у полыхающего пламени.
Мне стало хорошо и приятно, но в то же время прежнее чувство пустоты не покидало меня. Я понимал, что грустить мне вроде бы не от чего, дела мои были в полном порядке: месячный отчет составлен, здоровье кооперативного скота более чем завидное, удой молока на моем участке медленно, но верно растет, а слава коровы Рашки скоро облетит всю округу. Так чего же мне в самом деле грустить? Зубы у меня не болят, а что касается прыжков в длину и в высоту, то тут я не уступлю любому местному спортсмену.
Так что причин вешать нос и тем более жаловаться на одиночество нет никаких. Действительно смешно! С утра я принимал своих рогатых пациентов, после обеда обходил фермы, участвовал и в совещаниях и в летучках – о каком же одиночестве может идти речь? Ведь я только по вечерам остаюсь один.
Потом, когда пламя в очаге стало гаснуть и мне надоело ворошить палочкой золу, я – сам не знаю почему – вдруг подумал о том, что вот уже больше года я не выезжал за пределы своего ветеринарного участка.
Каждый раз, когда я начинал думать об отпуске, меня охватывала необъяснимая тревога. Я рассуждал так. Допустим, с завтрашнего дня я свободен от всяких обязанностей. Чудесно. А дальше? За этим «дальше» открывались такие удивительные возможности, что я не знал, за что мне ухватиться, чтобы не дать маху. Можно, к примеру, податься в леса и охотиться на волков или отправиться в Луки навестить доктора Начеву – и каждый день встречаться с ее мужем, чтобы окидывать его высокомерным, довольно вызывающим взглядом. И волки и поездка в Луки – все это весьма заманчиво. Не менее соблазнительно было съездить в Смолян, купить десяток романов и, пользуясь полной свободой, запереться у себя дома и читать с утра до вечера.
Это тоже было бы весьма недурно. А что мне ежедневно мешает захаживать к моей голубоглазой приятельнице?
Буду помогать ей проверять школьные тетради, а тот противный тип пускай себе стоит под черепичным навесом и бесится от ревности!
Были, конечно, и другие соблазны.
Но в этот вечер сердце мое как будто застыло. Что только не приходило мне в голову – во всех случаях оно оставалось безучастным, ничто не могло его взволновать.
Гложет его тоска, а отчего – дьявол его знает!
И вопреки всякой логике и ассоциативным связям я вдруг вспомнил маленький ресторанчик в Софии, где в прошлом году мы однажды обедали вместе с Аввакумом.
Это воспоминание так внезапно выползло из самого сокровенного уголка моего сознания и разбудило во мне такое приятное чувство, что я не в силах был удержаться и громко засмеялся.
В самом деле, воспоминание об этом ресторанчике было ни к селу ни к городу – ведь пить-то я не пью, да и вообще заведения такого рода не производят на меня особого впечатления. Но что касается Аввакума, должен признаться, его я частенько вспоминаю – дня не бывает, чтобы я о нем не подумал.
С нашими местами связаны самые важные эпизоды деятельности Аввакума, здесь в полную силу проявил себя его аналитический талант и произошли многие знаменательные события его беспокойной жизни. Тут мы впервые повстречались с ним, тут зародилась наша дружба, если только она вообще возможна между избранником богов и простым смертным, хотя он и участковый ветеринарный врач…
А за окном по-прежнему льет дождь. В трубе воет ветер, на догорающие угли время от времени с шипением падают капли, дверь то скрипит, то стонет, как будто хочет сорваться со своих разболтанных петель.
Ночь была неприятная. Сквозь щели в потолке сочились дождевые капли, холодное дыхание ветра проникало в комнаты и заставляло трепетать пламя в лампе.
Вот так, сидя у очага, я думал об Аввакуме, а быть может, больше о самом себе, чем о нем. От фитиля стала подниматься копоть, язычок желтого пламени за стеклом постепенно умирал, а в голове у меня зрело чудесное решение, я улыбался, и эта дождливая ночь перестала мне казаться ужасной.
Я подбросил в очаг щепок и раздул огонь. Снова вспыхнуло великолепное пламя. После того как я подлил в лампу керосину, она тоже засветилась золотистым светом.
В трубе напевал ветер, а дверь о чем-то весело спорила с заржавленными петлями.
Вытащив из-под кровати чемодан, я принялся укладывать в него вещи.
Что особенного – пусть завтра моя голубоглазая приятельница прольет слезки. Так ей и надо… Человек должен быть гордым.
2
Целый час стоял я под теплым душем, плескался, размахивал руками и весело насвистывал. Я любовался зеркалом, блестящими никелированными ручками колонки, стеклянной полочкой и лежащей на ней мыльницей, одним словом, я был счастлив. Я испытывал такое счастье, какое может испытывать человек после того, как больше года прожил в лесных дебрях. Правда, я и там купался – конечно, не в Доспатской речке с ее ледяными водоворотами.
Там из воды то и дело выскакивает форель, но купаться в ней неприятно. Скитаясь по пастбищам, я находил в небольших ручьях местечки поглубже, опускался в них на колени и плескался сколько душе угодно. Иногда вместе с водой зачерпнешь рукой песок или ряску – не велика беда!
А тут тебе и холодная вода, и теплая, да и на колени опускаться нет надобности. И вода чистая как слеза.
Одевшись, я вышел наконец на улицу и взял такси.
– Улица Латинка, – сказал я шоферу.
Настроение у меня было хорошее, и я решил поподробнее объяснить ему, где находится улица со столь странным названием, но тот, видимо, чем-то расстроенный, махнул рукой и не стал слушать.
Что ж, поплутает малость, тогда узнает, сказал я себе, хотя платить мне придется. Потеряв всякую надежду найти улицу, он неизбежно обратится ко мне с виноватым видом, рассчитывая на мою помощь, но тогда уж дудки – я только плечами пожму. Пускай на горьком опыте познает, что дурное настроение к добру не приводит.
Но в общем я чувствовал себя превосходно, и мне было весело. Денег у меня было достаточно, времени – уйма, а все мои служебно-ветеринарные заботы остались где-то далеко, за тридевять земель.
– Постой-ка, – обратился я к шоферу, – мне надо взять сигарет. Вон там, напротив, как раз продаются мои любимые.
Я сказал все это, хотя сигареты мне вовсе не были нужны – ведь я, в сущности, не курил, а только так, баловался изредка. Мне просто было приятно зайти в роскошный магазин, поглазеть на витрины. Выходя из гостиницы, я даже иностранную газету купил. Читать ее, разумеется, я не мог, потому что мои познания в этом языке были весьма слабые. Но зато каким тоном я сказал продавщице «пожалуйста», а на газету указал лишь кивком головы. Она сразу меня поняла, и, как мне показалось, на лице ее появилась улыбка. Было очень приятно!
Мы поехали дальше. Видимо, пока я делал свои покупки, шофер здорово поломал голову, потому что безо всякого труда попал в тот район, где находилась улица
Латинка. Обогнув телевизионную башню, мы минуты через две остановились у дома, в котором теперь жил Аввакум. Было около девяти часов.
Расплачиваясь с шофером, я почувствовал, что с веранды на меня кто-то смотрит. Взгляд этот пронзал меня насквозь, я чувствовал его каждой клеточкой своего существа, он прямо-таки подавлял меня. Я стиснул зубы, но головы не повернул.
Машина отъехала. Толкнув калитку, я вошел во двор.
Меня отделяло от дома расстояние в десять шагов, которые мне следовало пройти по вымощенной каменными плитами дорожке. Не успел я сделать первый шаг, как с веранды до меня донесся голос:
– А чемодан кому оставляешь?
Ах, этот голос! Я чуть было не споткнулся. Лицо мое вспыхнуло.
– У меня не было уверенности, что застану тебя дома, поэтому я и оставил свой багаж у калитки, – соврал я.
Как-никак, общаясь с Аввакумом, я прошел неплохую школу и выйти из затруднительного положения теперь для меня не составляло труда.
– Вон оно что? – с нескрываемым притворством удивился Аввакум. – Но раз у тебя не было уверенности, зачем же отпустил машину?
И он тихо рассмеялся своим добрым, чуть грустным смехом.
Аввакум, как всегда, обнял меня, похлопал тяжелой рукой по плечу (как он делал всегда), взглянул мне в глаза и ободряюще тряхнул головой. Затем он усадил меня в массивное кожаное кресло, стоящее у камина, и, придвинув низенький табурет, сел рядом со мной. Мы обменялись несколькими банальными фразами о моей работе, о наших общих знакомых (о Балабанице он не обмолвился ни единым словом) и о погоде в наших краях. Все это заняло не больше пяти минут. Во время разговора он взглянул на меня один-единственный раз – когда я достал сигареты, –
все остальное время он заглядывал только в свою трубку, ковырялся в ней без конца. Это давало мне возможность внимательнее присмотреться к нему, не рискуя встретиться с взглядом его ужасных глаз. Я говорю «ужасных» не ради эффектного словца, не потому, что в них было действительно что-то ужасное. Наоборот, глаза у него были красивые, серо-голубые, спокойные и сосредоточенные. Но для честолюбивых людей вроде меня их взгляд был просто нестерпимым: стоило Аввакуму посмотреть на человека, как тот сразу начинал чувствовать себя провинившимся школьником. Взгляд Аввакума словно бы проникал в ваш мозг и проверял мысль собеседника на сверхчувствительных весах. Вот почему глаза его порой казались мне ужасными.
Его тонкое худое лицо выглядело сегодня таким изможденным, как никогда раньше. Избороздившие щеки и лоб морщины удлинились, и стали глубже, подбородок заострился, скулы тоже выступали резче, чем обычно. Заметно прибавилось седины, особенно на висках. Да и кадык вырисовывался рельефней. Худощавость придавала Аввакуму подчеркнуто городской вид; не глядя на его руки, можно было подумать, что ни в его жилах, ни в жилах его предков никогда не текла крестьянская кровь. Руки же его с сильно развитыми кистями, с длинными пальцами и резко проступающими сухожилиями были воплощением первобытной силы и врожденной ловкости, и мне всегда приходила в голову мысль, что, должно быть, кто-то из его предков был строителем, возводил дома и мосты и слыл таким же умельцем, какими, к примеру, были мастера
Трявны или Копривштицы.
После того как мы обменялись приветствиями, Аввакум спросил, зачем мне понадобилось останавливаться в гостинице и почему я не приехал прямо к нему – ведь мне известно, что у него удобная квартира, в которой я чувствовал бы себя как дома.
– А может быть, я и приехал прямо к тебе, – многозначительно указав на свой чемодан, заметил я.
Он покачал головой и скупо усмехнулся. В глазах его горели знакомые огоньки – он явно готовился, как всегда после долгой разлуки, к своей обычной маленькой «охоте».
Это было его прихотью, своего рода упражнением, игрой в отгадывание и, видимо, доставляло ему удовольствие, потому что он повторял ее при каждой нашей встрече.
– Может быть, я приехал прямо к тебе, – повторил я, чтобы дать ему повод приступить к «охоте».
Огоньки погасли, и Аввакум зевнул.
– На сей раз задача предельно проста, но ты упорствуешь, и я безо всякого труда положу тебя на обе лопатки.
Любезный мой Анастасий, ты остановился в гостинице
«Болгария», в твоем чемоданчике лежит родопский домотканый коврик, который ты привез для меня. Я тронут до глубины души. Он напомнит мне о прежних волнующих переживаниях и о всяких приятных вещах.
Аввакум набил трубку, поднес огонь и выпустил несколько клубочков сизого дыма. Он выглядел задумчивым.
Я по опыту знал, что это его мания, любимая игра –
удивлять своих гостей, «отгадывая», что с ними приключилось, какие события произошли в их жизни. Этим он демонстрировал свою исключительную детальность, и, хотя внешне его лицо казалось равнодушным, я нисколько не сомневался, что при подобных опытах он испытывал двойное удовольствие: от эффекта, производимого «открытием», и от умения вести рискованную для его честолюбия игру. Я, конечно, предполагал, что относительно гостиницы он так или иначе может догадаться, но что касается коврика, то тут он меня буквально поразил. Я окинул взглядов чемоданчик – он был плотно закрыт и никаких щелей в нем не было. Аввакум выпустил еще несколько клубочков дыма и снисходительно пожал плечами.
– Все тут настолько просто, что я бы на твоем месте краснел, как школьник, не выучивший урок. Тебе, дружище, пора стать сообразительнее! Ну что тут особенного? На вокзале ты берешь такси и говоришь шоферу: гостиница
«Болгария». Почему именно гостиница «Болгария»? Потому что ты привык там останавливаться. Этот инстинкт присущ всем путешественникам мира – останавливаться в уже знакомой гостинице. Правда, из-за отсутствия свободных номеров человек может в конце концов оказаться совсем в другом месте. Это тоже случается. Во всяком случае, в силу того, что туристов сейчас мало, не сезон, а может, потому, что ты родился под счастливой звездой, тебе повезло – администратор «Болгарии» любезно записал твою фамилию в гостиничный журнал и тебе предоставили комнату. Ты спросишь, почему это видно?
Голубчик, пора отказаться от подобных вопросов, сколько раз я тебя учил думать аналитически! Во-первых, из левого кармана твоего пиджака выглядывает номер газеты «Юманите». Превосходно. Читать «Юманите» и вообще иностранную прессу похвально. Но ведь иностранные газеты продаются лишь в нескольких киосках и единственная гостиница, вблизи которой имеется такой киоск –
это гостиница «Болгария». Во-вторых, закуривая, ты только что вытащил из кармана пачку сигарет. Она в целлофане и с красной каемкой сверху. Это сигареты с фильтром высшего сорта, которые, к сожалению, продаются только в одном магазине – фирменном магазине
«Болгарский табак». Где он находится, этот магазин? В
нескольких шагах от гостиницы «Болгария»… В-третьих, ты прибыл сюда на старенькой «варшаве» СФ 58-74. Мне она знакома, и шофера я тоже знаю – он частенько привозит меня домой. Стоянка этой машины на улице Славянска
– это ближайшая стоянка возле гостиницы «Болгария»…
– Газета, сигареты, машина, – продолжал Аввакум, – да еще то, что у тебя оказалось достаточно времени, чтоб выкупаться, побриться, сменить костюм, надеть только что выглаженную рубашку, – все эти вещи, дорогой Анастасий, довольно недвусмысленно дают понять, что ты остановился не где-нибудь, а именно в гостинице «Болгария».
Он помолчал некоторое время.
– Теперь коврик… Ты, должно быть, обратил внимание
– пока ты в прихожей снимал пальто, я принес твой чемодан сюда. Мне он показался слишком легким и полупустым. Отправляясь из Триграда в Софию, с тем чтоб провести здесь отпуск, человек едет не с пустыми руками…
Большую часть багажа ты оставил в другом месте, где – мы уже установили. Но что находится тут? Это что-то объемистое, но не тяжелое, не твердое, без острых углов и, когда опрокидываешь, не гремит. Человек, остановившийся в отеле, не пойдет в гости к другу с бельем в чемодане. Если бы не кое-какие приметы, я бы установил лишь характер вещи: кожа. Но хранящийся в чемодане предмет оставил на тебе свои следы, если так можно сказать, свою подпись.
Взгляни, пожалуйста, на края твоих рукавов, вот сюда, на пиджак. Что ты видишь? Несколько белых волосков, длиной около четырех сантиметров. Это козья шерсть. В совсем еще новых ковриках некоторые волоконца выпадают из основы. Перекладывая угрюм вещи, ты трогал коврик, и на обшлагах твоих рукавов он оставил свою подпись.
Стоит быть чуть повнимательней, и прочесть ее – сущий пустяк!
В его глазах снова вспыхнули и сразу же погасли огоньки. Ни один мускул не дрогнул на его лице. Вид у него был озабоченный.
Встав с кресла, я только руками развел – что тут возразишь? Открыв чемодан, я вынул коврик и расстелил его у ног Аввакума. Какое-то время он рассматривал коврик, и я заметил, что тонкие губы его слегка искривились в горькой усмешке.
Пока он переодевался и приготовлял в соседней комнате кофе, я осмотрел его кабинет. Тут не было ничего нового, если не считать кинопроектора, которого я прежде не видел. Множество плотно установленных книг на полках и шкафу, старая тахта с потертым плюшевым покрывалом, высокая настольная лампа и продавленное кресла у камина – все это было мне знакомо – оставалось на прежних местах и, неизвестно почему, выглядело каким-то до странности усталым… Как будто всем этим предметам передалось скептическое выражение хозяина дома и каждая вещь дома навсегда простилась с мыслью когда-нибудь обновиться или хотя бы на сантиметр сдвинуться с места.
Один только проектор, вызывающе сверкавший стеклами, привлекал внимание своим подчеркнуто оптимистическим видом.
Что касается письменного стола, то на этот раз он был больше чем когда-либо завален какими-то бумагами, справочниками, иллюстрированными журналами и газетами – единственное место во всей комнате, где привычный строгий порядок утратил свою власть. Раскрытые книги, лежащие как попало журналы, разбросанные вырезки из газет с подчеркнутыми заголовками и частью текста – весь этот странный беспорядок свидетельствовал либо о том, что хозяин подолгу не задерживается у своего письменного стола, так как интересы его сосредоточены где-то в другом месте, вне дома, либо о том, что основную часть свободного времени он проводит в своем любимом кресле, вытянув ноги и закрыв глаза, как бы вслушиваясь в какой-то отдаленный и едва уловимый шум. Таким я его видел в самые жуткие для него дни после той страшной истории с бактериологической диверсией и самоубийства
Ирины – этот мрачный вид навсегда врезался мне в память.
Но мои наблюдения оказались не слишком точными.
– Ты ознакомился с моей фототекой? – спросил меня
Аввакум. Он поставил на стол поднос с чашечками кофе.
На Аввакуме был элегантный темно-коричневый костюм.
– С какой фототекой? – спросил я, оглядываясь по сторонам. Он положил мне на плечо руку и со снисходительно-добродушной улыбкой подвел меня к книжным полкам. Рядом стоял узенький шкаф, достигавший по высоте верхнего яруса. И шкаф и полки были изготовлены из одинакового дерева и выдержаны в одном стиле. Застекленный шкаф казался как бы продолжением полок.
Как-никак я эту ночь провел в дороге, и не удивительно, что некоторые мелочи ускользали у меня из поля зрения.
Аввакум стал выдвигать из шкафа ящики. Одни из них были полны фотоснимков, другие – роликов пленки, каждая составная частица этого безмолвного мира была надписана, снабжена этикеткой, номером и еще каким-то знаком, напоминающим букву греческого алфавита.
Он предложит мне назвать какую-либо букву, любую, какая придет в голову, и я выбрал «ф». Вероятно, мне пришло на ум понятие «фантазия», так что я назвал эту букву совсем непроизвольно.
– Отлично, – кивнул Аввакум.
Судя по всему, он был доволен, и я бы сказал, даже очень доволен моим выбором.
«На какие только фантазии не тратят время незаурядные люди, – подумал я, и в этот момент мой ничем не примечательный уравновешенный характер вызвал во мне чувство истинного умиления. – Верно, у меня тоже есть слабость – сачок для ловли бабочек, но одно дело собирать коллекции бабочек и совсем другое – заниматься каким-то фото-трюкачеством».
– Тут хранятся снимки лиц, чьи собственные имена начинаются с буквы «ф». Разумеется, это лица, к которым я испытываю, так сказать, профессиональный интерес. Вот снимок бесшумного пистолета FR-59 и черепной кости, пробитой пулей этого пистолета. Посмотри, какая узкая и ровная пробоина. А вот на этой пленке еще более любопытные вещи. Она способна доставить истинное удовольствие. Минуточку!
Он начал заправлять кассету в проектор. Я затаил дыхание. «Должно быть, я сейчас увижу, как такая же пуля поражает другие органы, – думалось мне, – бедренную кость или желудок».
Я даже зубы стиснул от любопытства.
Аввакум опустил шторы, и комната погрузилась в полумрак. Затем он вынул из-под книжной полки магнитофон и взялся его налаживать.
«Чего доброго, я еще услышу хруст треснувшей бедренной кости, – подумал я. – Ведь это как-никак пуля специального назначения».
Я тихо вздохнул и приготовился.
Мои уши улавливали шелест движущейся пленки; затем послышались звуки, которые, казалось, исходили из какого-то сказочного мира, залитого волшебным светом.
На стене, служившей экраном, появились дикие скалы, поросшие какими-то уродливыми, искривленными деревьями, мрак рассеялся, и я увидел таинственную горную поляну. В вихре танца, словно из небытия, появлялись ведьмы и черти, и среди них Ариэль и Оберон, Пук и
Прекрасная фея…
Начало Вальпургиевой ночи.
Это было поистине чудесно! Такое я мог бы слушать и смотреть целую вечность. Мне вспомнились мои студенческие годы, галерка, первые восторги и первые сомнения.
Ох, эта беззаботная юность, пора, когда я мечтал исколесить весь мир вдоль и поперек… Первые русые кудри, первая улыбка, первая счастливая бессонная ночь…
Щелкнул какой-то механизм, и от видений Вальпургиевой ночи осталось лишь темное пятно. Оборвалась и чарующая музыка. И холодный голос Аввакума сказал:
– Вот тебе еще на букву «ф». «Фауст». Балетное интермеццо.
Он раздвинул шторы, и комнату снова залил мутный свет дождливого дня.
– Сейчас я покажу тебе Прекрасную фею. Вот она. – И
он протянул мне продолговатый снимок. – Это уже на букву «М»: Мария Максимова. Тебе знакомо это имя?
Мне пришлось сознаться, что я впервые его слышу. В
наших краях обо всем не узнаешь – радио у меня не было, а без него как услышишь новости культурного фронта? Но что касается этой звезды столичного балета, то я, разумеется, не стал особенно упрекать себя в невежестве и промолчал.
Однако, увидев фотографию, я не мог скрыть свое восхищение.
– Что за красавица! – вырвалось у меня.
У этой «феи» и в самом деле было что-то колдовское, особенно глаза; поразительно красивые, они смотрели совершенно беззастенчиво, хоть и молодые, а уже таили опыт зрелой женщины.
– Нравится? – снисходительно усмехнулся Аввакум, ставя снимок на место.
Я уже овладел собой после первого восторга. Сунув руки в карманы, я пожал плечами:
– У нее очень красивые черты лица.
Больше к этой красавице мы не возвращались.
Аввакум повел меня в музей, где он по-прежнему работал реставратором. Сквозь сводчатое окно в его мастерскую струился холодный, печальный свет. Еще ни разу мне не приходилось видеть у него столько всяких черепков
– растрескавшиеся амфоры, раздавленные вазы и гидрии, разбитые статуэтки, мраморные плиты со стертыми надписями, – ступить было некуда среди этого кладбища памятников старины.
– Ты один будешь со всем этим возиться? – удивился я.
Аввакум молча улыбнулся. Он показал мне две только что реставрированные гидрии и беломраморную статуэтку женщины без головы и без рук высотой сантиметров в тридцать. Он давал пояснения таким тоном, как будто решалась судьба по меньшей мере половины человечества.
– Артемида!
Я кивнул головой, хотя вполне мог и не согласиться.
Она с таким же успехом могла сойти за Афродиту, Афину и за какую-нибудь древнегреческую гетеру. У нее не было ни головы, ни рук, а ведь в остальном все женщины похожи одна на другую.
– Ее узнают по тунике и по позе, – сдержанно улыбнулся Аввакум. – В этом вот месте, у левого бедра складок нет и на мраморе неровности. Очевидно, тут находился колчан со стрелами. Туника короткая, выше колен, а правая нога и правая рука чуть выдвинуты вперед как будто она бежит иль подгоняет кого-то. Правая рука держала копье, а левая была согнута в локте. А то, что складки на правом бедре более крупные…
Он объяснял мне, а я думал: «Вот почему здесь в мастерской столько всяких черепков! Сначала надо анализировать, строить предположения выдвигать гипотезы, и лишь после долгих поисков можно установить истину.
„Консервация“ Аввакума как сотрудника госбезопасности оторвала его от живой жизни, и вот он с головой ушел в другое любимое дело; теперь он разгадывает тайны античного мира, восстанавливает то, чего не пощадило время». Перед тем как нам расстаться, Аввакум сказал:
– Вечером, дорогой Анастасий, мы с тобой пойдем к очень симпатичным и приятным людям. Там ты увидишь
Прекрасную фею. Это действительно очаровательное создание, и есть опасность, что ты влюбишься в нее. Смотри, не слишком увлекайся, она помолвлена, а жених се ужасно ревнив и вдобавок свирепый малый.
Пришлось срочно купить себе новый галстук. Впрочем, я давно собирался это сделать – мой галстук был слишком светлым для моего черного костюма.
3
Так я очутился в доме доктора физико-математических наук, профессора Найдена Найденова. Мог ли я предполагать, что вскоре после этого цветения судьба сделает меня безучастным свидетелем ужаснейшей драмы? Знай я это заранее, я бы, конечно, остался в Триграде, охотился бы себе на волков – ведь охота на волков требует большого мужества и сообразительности. К тому же я давно мечтал о теплой волчьей шубе. И если бы я повстречался, например,
со своей голубоглазой приятельницей, она бы, конечно, уставилась на меня с удивлением, а я бы сказал: «Волчья шуба – сущий пустяк. В эту зиму я перебил столько зверья, что не знаю, куда девать шкуры. Хранить их негде! Хочешь, притащу тебе несколько, сделаешь чудный коврик –
говорят, в них блохи не заводятся. Удобная вещь». Вот как могло обернуться дело, останься я в селе.
Бедняге профессору Найденову должно было исполниться шестьдесят лет; он был на пенсии и жил в полном одиночестве – овдовел давно, а детей у него не было.
Ужасная болезнь – частичный паралич ног – обрекла его на сидячий, отшельнический образ жизни; он почти не выходил из дому.
Небольшая вилла, в которой он жил, своим фасадом была обращена к лесу. В нижнем этаже находилась просторная гостиная и кухня. Из гостиной витая лестница вела на верхний этаж, в профессорский кабинет. В сущности, верхний этаж был обычной мансардой, потому что только кабинет представлял собой большую и удобную для работы комнату. Вместо окна здесь была сплошь стеклянная стена. А две другие комнатки глядели на лес сквозь круглые, обитые железом слуховые оконца.
В кухне жил дальний родственник доктора, бывший кок дунайского пассажирского парохода, в прошлом большой весельчак и гуляка, а теперь старый холостяк – лысый, с мешками под глазами. Он стряпал профессору и был для него как бы сиделкой; у старика повара были небольшие доходы, поступавшие из провинции от съемщиков доставшегося ему в наследство дома. Так что этот краснолицый толстяк жил довольно беззаботно, весь день напевал давно вышедшие из моды песенки и венские шансонетки тридцатых годов.
У профессора Найденова был племянник по имени
Харалампий, или Хари, как все его звали. Молодой человек слыл большим умельцем. Из нескольких соломинок ему ничего не стоило смастерить китайского мандарина, слона, осла или жар-птицу. Окончив факультет декоративного и прикладного искусства Академии художеств, он прославился как мастер по устройству витрин и выставочных павильонов. Высокий, гибкий, подвижный, он относился к разряду людей, у которых энергия, как говорится, бьет ключом. Куда бы Хари ни пришел, он всегда находил себе дело, подчас на первый взгляд бессмысленное и бесполезное, – то стол передвинет или скатерть поправит, то переставит книги, если на глаза попадается книжный шкаф.
Если ему приходится сидеть на одном месте, обязательно вытащит этюдник и начинает рисовать или же сплетает из позолоченной цепочки разные фигурки у себя на коленях.
А когда он в ресторане встанет из-за стола, официант подолгу с удивлением рассматривает петушков и крохотных человечков из хлебного мякиша – пальцы Хари машинально лепят их во время паузы между вторым блюдом и десертом.
Зарабатывал Хари хорошо, тратил деньги довольно осторожно, порой даже скупился, и единственной его страстью были карты. Они играли в его жизни роковую роль, и не потому, что он чересчур увлекался игрой, а из-за его склонности к передергиванию, которое нетерпимо среди карточных игроков. Как только его проделки всплывали наружу – а это бывало довольно часто, – игра обычно кончалась скандалом.
Шулерство было у него своего рода манией, внутренней потребностью. Впрочем, заскоки, правда, несколько иного рода, бывали и у его дядюшки, почтенного профессора. В свободные от писания научных статей и составления учебников минуты он принимался за решение математических ребусов. Профессор выписывал из-за границы специальные журналы, вел с их редакциями оживленную переписку. Иногда он сам составлял такие ребусы из дифференциальных уравнений, которые и Аввакуму были не под силу.
Надо сказать, что маниакальные увлечения были характерны для всего их рода. Покойный отец Хари был по профессии ихтиолог, все его считали серьезным, преданным своему делу научным работником, однако и он отличался причудами. Во время отпуска или когда наступали праздники, он брал рюкзак и, вместо того чтобы отправиться куда-нибудь на речку или на побережье моря, пускался в дремучие леса на поиски монастырей и заброшенных часовен; там он собирал старинные подсвечники, ржавые задвижки, ветхие останки иконостасов. Однажды во время подобной экспедиции в Странджанских горах он погиб от укуса змеи. Вот почему мне кажется, что в их роду все были немного чокнутые. Участковому ветеринарному врачу не зазорно ловить пестрых бабочек в свободное время, но ихтиологу собирать старые щеколды вовсе не к лицу. Я так считаю.
А теперь мне хочется немножко рассказать и о Прекрасной фее. Меня не причислишь к романтикам, но в порядке исключения я позволю себе одно поэтическое сравнение. Нежностью своей Прекрасная фея напоминала водяную лилию, а живостью и резвостью – белую шаловливую козочку моего старого друга деда Реджепа. Она была поистине редкостным цветком из Магометова рая правоверных, созданного богатейшей фантазией восточных поэтов.
Вот какова была Прекрасная фея – и на лилию походила и на козочку, но прежде всего она была женщиной!
Но, как ни странно, в жизни ей пришлось немало выстрадать. Первое несчастье постигло ее, когда ей исполнилось восемнадцать лет. Едва она поступила стажеркой в
Театр оперетты, как помощник дирижера предложил ей прокатиться с ним к Золотым мостам. Водил он машину неплохо, но чем-то отвлекся на мгновение – наверное, задумался над какими-то контрапунктами, – и машина свалилась под откос. Для водителей транспорта рассеянность
– опаснейший порок, подчас ведущий к гибельным последствиям. Раз ты сел за руль, нечего засорять себе голову всякими там гаммами, тактами да контрапунктами.
Когда Прекрасной фее исполнилось двадцать лет, она вышла замуж за очень видного инженера, который руководил крупным строительством. Муж был на целых тридцать лет старше ее, и не трудно себе представить, какое это было трогательное зрелище, когда молодость и зрелость влюбленно, рука об руку шли по улице. Однако вскоре после свадьбы инженер скоропостижно скончался.
Как видите, нельзя сказать, что жизненный путь Прекрасной феи был усеян розами. Но она держалась храбро. Я
ни разу не видел, чтоб эта женщина предавалась скорби или, отчаявшись, наряжалась в мрачные одежды. Наоборот, все ее наряды были ярких цветов; она даже настаивала, чтоб Хари носил желтое пальто.
Вот в какой необычный мир привел меня Аввакум.
Среди этих людей со столь странными привычками я казался человеком не в меру прозаичным. Да так оно и было на самом деле – иначе едва ли я добился бы таких успехов на ветеринарном поприще. Человеку со странными привычками нелегко бороться за высокие надои молока.
Тот вечер, когда Аввакум впервые привел меня в гости к профессору Найденову, пролетел, как сон в летнюю ночь, несмотря на то, что уже кончился октябрь и на улице моросил отвратительный дождь.
Бывший кок приготовил для нас отменный шницель, а
Хари вынул из глубоких карманов своего плаща две бутылки выдержанного красного вина. Затем они вместе с
Аввакумом взяли на руки и перенесли к столу почтенного профессора, что было не так уж трудно – старик весил не более пятидесяти килограммов. Прекрасная фея расцеловала его в обе щеки и весь вечер заботливо ухаживала за ним, как родная дочь. Несмотря на тяжелый недуг, дядюшка был человек веселый и забавный, рассказывал старые анекдоты и неожиданно в минуту старческого умиления подарил своей будущей снохе изящное золотое колечко с маленьким изумрудом. Мы все захлопали в ладоши. Прекрасная фея, обняв его, обронила от радости слезу, а бывший флотский кок сыграл на старой гармошке церемониальный марш моряков.
Затем мы поднялись наверх и разместились в профессорском кабинете. Прекрасная фея надела белый передничек с оборочками и занялась приготовлением кофе; Аввакум с профессором уткнулась в новый алгебраический ребус, а Хари, засучив рукава, с увлечением принялся за дело – он давно уже начал мастерить для дядюшки специальное чудо-кресло. Да, это было настоящее чудо: и кресло для отдыха, и письменный стол, и кровать, к тому же сооружение это могло свободно передвигаться, потому что «шасси» его было смонтировано на роликах!
Бывший кок подал нам бисквит с кремом, мы пили кофе и ликер. После кофе Хари предложил поиграть в …
жмурки. Я вытаращил глаза, мне показалось, что я не расслышал как следует, и это вызвало взрыв смеха. Но тут
Прекрасная фея топнула ножкой, и тотчас же лица насмешников стали очень серьезными. Затем она мило взглянула на меня и даже слегка улыбнулась. А ведь говорят, что если чья-нибудь невеста ласково посмотрит на другого и улыбнется ему, то это может послужить началом небольшого романа. Вот почему мне показалось, что температура в комнате поднялась по меньшей мере градусов на двадцать. Впрочем, перед этим я выпил полную рюмку ликера.
Профессор, увлеченный своими дифференциальными ребусами, не обращал на нас никакого внимания. Он даже не заметил, как мы вышли из кабинета.
Хари погасил свет, и игра началась – игра простая, но очень увлекательная, потому что все происходит в непроглядной тьме. Каждый из нас мог прятаться где угодно, по всему дому, начиная от входной двери и до самого чердака.
Один только профессорский кабинет был табу. Разумеется, в игре участвовал, и притом очень активно, и бывший кок.
Несмотря на свои девяносто килограммов, он с поразительной ловкостью, к тому же совершенно бесшумно двигался по лестницам и таился по углам, словно рысь. Но если кто-либо из нас все же обнаруживал его, он, хлопнув руками, давился от смеха и сипло гудел, словно речной пароход.
Все время, пока мы играли, я чувствовал, что каждый из нас постоянно находится в поле зрения Аввакума – он мог безошибочно сказать, кто в данный момент где спрятался, а его беспомощность, которую он проявлял во время своих поисков, – чистейшее притворство. Однако свою роль он играл очень естественно, как способный и весьма опытный артист.
Этот вечер оставил в моей памяти самые лучшие воспоминания. Но особенно запечатлелся такой случай: спрятавшись в чуланчике за кухней, я замер в темноте и стал прислушиваться; вдруг к двери приблизились чьи-то легкие, торопливые шаги. Затем открылась дверка, и в тот же миг я почувствовал сильный опьяняющий запах духов
Прекрасной феи.
В тесной каморке этот запах подействовал на меня, словно хлороформ как будто вдруг не стало воздуха, и я лихорадочно задышал раскрытым ртом…
Тогда Прекрасная фея осторожным движением прикрыла дверь, ощупью приблизилась ко мне, присела на корточки и рукой обняла меня за шею. Ее волосы касались моего лица, я ощущал ее упругую грудь, ее горячее дыхание. Мне было так приятно, что я закрыл глаза.
Да, значит, не случайно она тогда улыбнулась мне, остановила на мне затуманенный взгляд – я сразу же понял, что ее влечет ко мне.
Но кому понять капризы любви.
Пока я раздумывал, что сказать, какими словами выразить ей свою радость, она все время что-то шептала мне на ухо и вдруг назвала меня Аввакумом… И тогда передо мною с беспощадной ясностью открылось все, как сказал однажды Александр Блок.
Чтобы помочь Прекрасной фее выйти из неловкого положения, я осторожно освободился из ее объятий и не промолвив ни слова, выскользнул из чуланчика. В тот же миг я, словно снаряд, налетел на что-то громоздкое и неподвижное, после чего послышался отчаянный рев. Ревел бывший кок. То ли от восторга, что обнаружил меня, то ли от испуга, но ревел он, как раненый бык. Но тут чья-то рука закрыла ему рот и настоящий Аввакум довольно грозно сказал:
– Перестань реветь, болван, или я заткну тебе горло кухонным веником, слышишь?
Вот чем закончилась эта сцена.
Игра продолжалась еще какое-то время, но теперь я участвовал в ней без особого желания и без прежнего энтузиазма. Разве знаешь, что с тобой может еще приключиться. В этой игре всякое возможно. Да и Прекрасная фея время от времени бросала в мою сторону злые, презрительные взгляды.
4
В тот же вечер двадцать седьмого ноября – запомните дату! – пока мы с Прекрасной феей играли в жмурки, на южной границе в секторе L–Z была объявлена тревога.
Погода стояла прескверная: непрерывно моросил дождь, темное небо низко нависло над горными хребтами,
затем оно опустилось еще ниже и как бы грудью навалилось на верхушки высоких сосен. Из сырых темных ущелий сползал густой туман; скатываясь волнами со склонов, он забирался в леса, долины и пустынные закутки оврагов и там словно замирал. Стало так темно, что нельзя было отличить исполинскую ель от орешника, осыпь от скалистого утеса.
В такой каше из дождя и тумана даже самое острое зрение теряет силу – глаз проникал сквозь густой мрак на один-два шага, не более, а свет электрического фонарика превращался в жалкий тонкий лучик, едва ли уходящий на метр от руки, которая его держит. В подобных условиях пограничные патрули движутся по компасу, надеясь на служебных собак с их безошибочным чутьем, на своих навык и инстинкт.
Этим людям, привыкшим к жизни среди диких гор и лесов, понятен голос земли. Ведь когда нога ступает на гнилую листву, на сосновые иголки и на мокрую траву, земля отзывается по-разному. Различными способами она предупреждает путника, когда перед ним подъем, или спуск, или крутой обрыв. Как никто другой пограничник понимает и язык тишины. Зимой и летом, на открытой поляне и в молчаливой лесной чаще тишина различна.
По-разному говорит она в ясную погоду и в туман, глубокой ночью и на рассвете, в сосновом бору и в буковой роще. Тишина всегда различна, у нее всегда свой ясный язык.
Дождь шел уже несколько дней и ночей; все вокруг пропиталось влагой и казалось дном мглистого моря, покрывавшего еще с незапамятных времен эти первозданные края. Несведущие люди могут подумать, что в такую погоду кто угодно может перейти границу, стоит только захотеть, – ведь в эдаком густом, липком тумане и слона не приметишь, не то что человека! Важно, мол, уметь бесшумно передвигаться, не кашлять, не курить и не нарваться на проходящего пограничника.
Но опытные люди знают, что перейти границу не так-то просто. Пограничная охрана имеет свои посты, в определенных местах располагаются секреты, участки патрулируются; к услугам пограничников служебные собаки, телефон, средства сигнализации; граница охраняется опытными людьми – они обладают умением видеть в тумане, понимать язык притаившейся тишины.
И все-таки пора туманов перед первым снегом самая тревожная для пограничников – дождь размывает следы, отбивает запахи; под прикрытием тумана легче подобраться к пограничной полосе и выжидать, пока пройдет патруль.
Около шести часов вечера двадцать седьмого ноября в третьем пограничном районе сектора L–Z неожиданно объявили тревогу.
Сектор L–Z образует дугу, обращенную своей выпуклой частью к востоку. Третий пограничный район находился именно в этом месте. На флангах района располагались 178-я и 179-я заставы, а в глубине, примерно на середине хорды, стояло оборонительное сооружение «Момчил-2». Третий район представлял собой лесистую местность с множеством глубоких, заросших кустарником ложбин. Две из них находились на участке 178-й заставы, пересекали границу и полого спускались к юго-востоку.
Эти две ложбины представляли собой естественный выход к юго-восточной низменности, геометрически замыкаемой линией границы.
Тревога была объявлена именно здесь. На дне восточной ложбины – в ней стоял такой густой туман, хоть ножом режь, и тьма – ни зги не видать – охрана уловила какие-то необычные, подозрительные звуки. Несколько раз был слышен треск валежника, то тут, то там с присвистом покачивался орешник. Медведи в такую пору не бродят, да и ступают они тихо и никогда не ломают валежник на своем пути. Волкам было еще рано появляться, но и волки обычно передвигаются настолько бесшумно, что подчас и волкодав их не приметит. Серны инстинктивно сторонятся оврагов и закрытых мест. А в тишину и безветрие, когда все тонет в густом тумане, ветки не шумят сами по себе.
Невольно возникала мысль, что в овраге люди и пришли они оттуда. Люди, судя по всему, неопытные – ломают ногами валежник, задевают ветки. Опытный нарушитель границы ночью или в густом ноябрьском тумане все равно обязательно передвигается ползком.
А может, это какие-нибудь легкомысленные смельчаки, не в меру самонадеянные, уповающие на свою счастливую звезду? Но не важно, кто они, важно другое – они пытаются тайком проникнуть в чужой дом.
Двое пограничников 178-й заставы, патрулировавших на своем участке, залегли у них на пути, в нескольких шагах от пограничной полосы, а третьего своего товарища срочно отправили предупредить секретный пост. Отсюда по телефону сообщили дежурному, затем находящийся в секрете вместе с прибывшим связным продвинулся повыше и тоже залег. Так четверка пограничников образовала подковообразную западню для непрошеных гостей.
На все это – начиная с того момента, когда был услышан шум, – ушло десять минут.
Моросил холодный, мелкий, как пыль, дождик. Впрочем, не сразу можно было определить, дождь это или оседающий туман. Видимости не было – пограничники двигались вслепую, по памяти. Они знали эти места как свои пять пальцев и могли быстро и безошибочно вести немой разговор с землей.
Начальник 178-й заставы мгновенно поднял на ноги весь личный состав. Он позвонил на соседнюю заставу, в нескольких словах объяснил обстановку и попросил прикрывать его фланг с юго-запада. Распорядившись выслать донесение в штаб погранотряда, он кинулся к выходу. Но едва успел он положить трубку, как снова задребезжал телефон. На этот раз сигнализировал секретный пост из соседней ложбины – и там были обнаружены неизвестные, явно намеревавшиеся нарушить границу. Начальник заставы приказал занять позицию в самом узком месте ложбины и, пока нарушители не появятся там, огонь не открывать.
Затем он разделил своих солдат на три группы. Первым двум приказал расположиться на высотах, вокруг обеих ложбин, и третью группу с двумя ручными пулеметами повел сам к узкому выходу из ложбины, с тем чтобы в нужный момент перекрыть его, и тогда непрошеные гости окажутся зажатыми с трех сторон.
Не успели пограничники занять свои позиции, как из ложбины донеслась частая автоматная стрельба.
Начальник сектора L–Z, узнав от командира третьего пограничного района о насильственном вторжении, отдал приказ о приведении в полную боевую готовность всего сектора, а в наиболее угрожаемые места направил мощные огневые средства. Двадцать минут спустя, когда ему донесли, что противник обстреливает наши подразделения из пулеметов и автоматов, ему пришлось поднять по тревоге резерв и связаться по радио с Центральным управлением пограничной охраны.
Вскоре после того, как нарушители открыли стрельбу, над оборонительным сооружением «Момчил-2» пролетел самолет. Он сбросил две осветительные ракеты и, круто развернувшись, исчез по ту сторону границы. Начальник сооружения распорядился о принятии мер, способных обезвредить любых нарушителей.
Вся эта суматоха, сопровождавшаяся автоматными и пулеметными очередями, длилась около двадцати пяти минут. Внезапно начавшись, она столь же внезапно и кончилась. Над обеими ложбинами снова воцарилась глубокая, мирная тишина. Только туман хранил еще некоторое время кисловато-терпкий запах пороха.
Был один убитый. Труп обнаружили у самой границы на нашей стороне. Осветив фонариком окровавленное лицо убитого, начальник 178-й заставы тотчас же опознал его: это был небезызвестный Хасан Рафиев из Барутина, племянник знаменитого диверсанта Шукри Илязова, два года назад бежавший за границу.
Вскоре после рассвета начальник третьего пограничного района в течение нескольких минут вел переговоры с начальником пограничной охраны соседнего государства.
Переговоры велись на середине вспаханной нейтральной полосы. Легкий ветерок несколько разрядил туман, и теперь с сумрачного неба лил настоящий ноябрьский дождь.
– Вся эта история, – пожав плечами, отвечал по-французски иностранный офицер с таким видом, будто речь шла об интрижке между ним и наивной деревенской девчонкой, – вся эта история, как вы сами могли убедиться
– дело ваших беглецов, политических эмигрантов. Я глубоко сожалею о случившемся.
– Да, – кивнул начальник третьего пограничного района. Он смотрел на своего иностранного коллегу со смешанным чувством глубокой озабоченности и непреодолимого презрения. – Вы подбросили нам труп и теперь умываете руки, не так ли?
– Это ваш трофей, вы убили человека. Точнее говоря, его убил один из ваших солдат.
– Мои солдаты убивают нарушителей лицом к лицу, а этот человек убит выстрелом в затылок. В него стреляли почти в упор.
– Что поделаешь, господин начальник? – Офицер вздохнул, будто мимо него прошла та самая девчонка, не поздоровавшись с ним. – Убитому совершенно все равно, как его убили. На войне всякое бывает! – Он улыбнулся и спросил: – Не желаете ли закурить, господин офицер?
Начальник третьего пограничного района в ответ предложил сигареты.
Они откозыряли друг другу в соответствии с дипломатическим протоколом и встреча закончилась.
На обезлюдевшую пограничную полосу продолжал лить дождь.
В полдень в районе оборонительного сооружения
«Момчил-2» можно было заметить необычное оживление.
Майор контрразведки Н. обнаружил вблизи плаца любопытный предмет, очень напоминающий кинопленочную кассету. Эта вещица была найдена под двуколкой, на которой со склада на кухню подвозили продукты. Продсклад находился в северной части плаца, неподалеку от дороги, идущей через село Тешел на Момчилово.
Майор Н. знал свое дело. Надев перчатки и осторожно взяв находку за края, он так и ахнул от удовольствия –
кассета оказалась совсем сухой, отпечатки пальцев, если они были, не смыло дождем. Упаковав находку как редчайшую драгоценность, он приказал своим помощникам проверить, не занимается ли кинолюбительством кто-нибудь из личного состава, а сам принялся обследовать местность вокруг продовольственного склада.
Искать следы на земле было бы глупо – дождь не прекращался ни на минуту. Места, поросшие травой, напоминали болото, на голой земле разлились маленькие и большие лужи, от падающих дождевых струй вода в них все время пузырилась, будто кипела. Нагибаться и разглядывать землю не было никакого смысла. Он зашел за продсклад и стал шаг за шагом осматривать проволочное заграждение. В этом месте плац был обнесен двумя рядами колючей проволоки. Между рядами проволоки виднелась яма глубиной около метра, залитая до половины грязной дождевой водой. Как раз напротив продсклада нижние ряды проволоки были перерезаны и концы их свисали в яму. Ненастной ночью неизвестный, пришедший со стороны Момчилова или Тешела, незаметно для охраны проник в расположение объекта. Не исключено, что это произошло именно в то время, когда личный состав занимал оборону южнее объекта. По всей вероятности, найденная кассета и принадлежала этому лицу.
Час спустя майор Н. мчал на «джипе» к ближайшему военному аэродрому. Он вылетел на специальном самолете в Софию и около трех уже докладывал полковнику Манову о своей находке на территории оборонительного сооружения «Момчил-2».
5
И вот наши дороги с Аввакумом снова сошлись, если только узенькую тропинку, по которой петляла моя жизнь, можно было назвать дорогой.
Порой я думаю: случайно ли все это или нет? Почем, я время от времени оказываюсь на высоком берегу, под которым полноводной рекой льется жизнь Аввакума? Может, я сам напрашиваюсь на то, чтобы поблистать чужим, отраженным светом? А быть может, напав на интересную находку, мне просто-напросто хочется насладиться тем любопытством, которое она вызовет у публики.
Впрочем, не такой уж я романтик, чтобы предаваться столь поэтическим влечениям! Как ветеринарный врач, я рассуждаю просто и деловито. Многие ходят в картинную галерею посмотреть на картины знаменитых художников.
Один придет, полюбуется выставленными полотнами, уйдет и не вернется. Мне кажется, он попал в галерею случайно – наткнулся по пути на выставочный зал. Бывают и другие посетители: они заходят в галерею в другой и в третий раз и всегда с интересом, достойным похвалы, рассматривают картины, любуются произведениями искусства с неподдельным восторгом. Такие люди приходят сюда не случайно, но и у них интересы довольно общие,
они напоминают школьников, которые учатся на одни лишь пятерки. Но есть и третьи, эти совсем особые – они пробегают по залам, скользя глазами по большинству выставленных полотен, и останавливаются лишь у тех картин, от которых они ни глаз, ни души оторвать не в силах.
Всякий раз это одни и те же произведения, написанные одними и теми же мастерами. По-видимому, эти полотна обладают какой-то притягательной силой, именно они, а не какие-либо другие способны удовлетворить ненасытную духовную жажду этих людей. Они не просто любуются этими картинами, они живут ими. Можно ли назвать таких людей случайными посетителями?
Вот как я начинаю рассуждать, когда «случается», что наши пути с Аввакумом вдруг сходятся.
Теперь, когда все эти события давно стали прошлым, мне приходится рассказывать о них, как свидетелю – от «третьего» лица. Так бы стал рассказывать ют, кто часто приходит в художественную галерею, чтобы поглядеть на картины любимых художников.
Прежде чем приступить к этой истории, необходимо, как мне кажется, вкратце напомнить о некоторых более давних событиях. Сейчас, глядя с вершины настоящего, невольно хочется дополнить их некоторыми эпизодами из жизни Аввакума до упомянутого дня 27 ноября.
Аввакум по-прежнему жил на улице Латинка, в доме подполковника запаса доктора Свинтилы Савова. Ему пришлась по душе эта тихая, уединенная улица, которая с восточной стороны упиралась в сосновую рощу городского парка; да и сама квартира – на втором этаже с верандой и старинным камином – полностью отвечала его желанию отдаться спокойному творческому труду.
Напомню: после дела Ичеренского и бактериологической диверсии руководство госбезопасности приняло решение на время «законсервировать» своего секретного сотрудника, чтобы он, не будучи непосредственно связанным с оперативной работой, оставался некоторое время в тени. Временная «консервация» была необходимостью –
тяжкой для Аввакума, но как тактический маневр полезной. В придачу ко всему возникла совершенно опереточная история с Виолеттой – внучатой племянницей Свинтилы
Савова. Ее увлечение напоминало ему оперетту Кальмана или Штрауса – музыка чарует, нашептывает о весенних ночах, о молодости – и это прекрасно, однако и роскошные мундиры с эполетами, и кринолины, и до глупости наивные любовные речитативы – весь этот блестящий мир дешевых эффектов давно ушел в прошлое и стал бесконечно чужд современному зрителю. Неподдельная прелесть молодой девушки – ее чистый взгляд, хрупкие плечи, упругая грудь,
– разве она не напоминает чарующую музыку из доброй старой оперетты? Слушать подобную музыку, радоваться ей – чудесно, но выступать в роли жениха в мундире с эполетами было бы по меньшей мере смешно. С момчиловской Балабаницей или с официанткой из софийского ресторанчика было куда проще – радость за радость и ничего больше.
Быть может, и Виолетта на большее не рассчитывала, когда судьба столкнула их, – она ведь очень тонкая, чувствительная натура и ей не так трудно было это заметить.
Но мог ли он – человек зрелый, намного старше ее, познавший разные стороны жизни, – мог ли он ответить на ее легкомыслие таким же безответственным легкомыслием?
Потом все образовалось, как и предвидел Аввакум.
Спустя несколько месяцев после истории с кинорежиссером к внучатой племяннице Свинтилы Савова снова вернулась радость, и это было вполне естественно в ее девятнадцать лет. Вскоре она увлеклась каким-то молодым инженером по водоснабжению – он оказался значительно моложе Аввакума – бросила Академию художеств, вышла замуж и уехала с ним на строительство Родопского каскада.
Когда она пришла к Аввакуму, чтоб проститься с ним, глаза у нее были веселые. И он, как истый сердцевед, должен был признаться самому себе, что веселость ее была не наигранная, что она ничего не помнит или не желает ни о чем вспоминать и что для нее все сложилось как нельзя лучше. Она была счастлива.
Пожелав ей счастливого пути, Аввакум долго сидел с застывшим лицом у своего камина.
6
Итак, после отъезда Виолетты в доме на улице Латинка, казалось, остались не живые существа, а некие призраки, вышедшие из подземного царства Гадеса. Доктор Савов почти не выходил из своего кабинета – торопился закончить мемуары, которые пока не двинулись дальше кануна первой мировой войны. Впрочем, политические события мало его занимали, в основном внимание его привлекали быт и нравы той эпохи, и, конечно, в центре всего были придворные балы, любовные интриги в офицерской среде, вальсы, мазурки и пышные дамские туалеты. В таком жизнерадостном восприятии мира, как в зеркале, отражается вечно молодой лик жизни. Однако сам доктор Савов в последнее время стал заметно сдавать, особенно после отъезда Виолетты. Лицо его все больше приобретало землистый оттенок, а когда он изредка выходил во двор подышать свежим воздухом и погреться на позднем осеннем солнышке, было до боли жалко смотреть, с каким трудом он передвигал ноги, обутые в мягкие войлочные шлепанцы, по вымощенной камнем дорожке. Шлепанцы казались настолько тяжелыми, как будто к ним привязали мельничные жернова.
Вторым призраком в доме была давнишняя прислуга
Савовых – Йордана. Эта старая дева ухитрялась ни разу не присесть в течение всего дня – может быть, боялась, что если присядет хоть на минутку, то ей уж не подняться на ноги. И не потому, что ее покинули силы, а от сознания, что она давным-давно перешагнула порог того, ради чего стоило жить. И если вопреки всему она все же двигалась, что-то делала, и делала неплохо, то это у нее получалось машинально, словно она была не человек, а отлично обученный автомат. Она подметала двор, стирала пыль с обветшалой мебели, варила суп из картофеля и моркови, и все это делала молча, как будто у нее отнялся язык, а тонкие посиневшие губы срослись.
Третьим призраком был Аввакум Захов. Выскользнув рано утром из своей квартиры на втором этаже, он бесшумно спускался по лестнице. Высокий, в черной широкополой шляпе, в просторном легком черном пальто, худой и мрачный, с горящим, сверкающим взглядом, он походил в это время на загадочного посетителя больного Моцарта, которого он побудил написать себе «Реквием». Выйдя из дому, Аввакум медленным широким шагом направлялся в сосновую рощу. Заложив за спину длинные руки, слегка сгорбившись, но держа голову прямо, он обходил все просеки. Он нисколько не был похож на человека, который пришел сюда, чтобы в полном уединении любоваться природой, чтобы дать отдохнуть глазам и мозгу, – он ничего не замечал, ни на то не обращал внимания. Не был он похож и на прежнего Аввакума, способного решать в уме сложные математические задачи, в любых условиях строить самые невероятные на первый взгляд гипотезы, потому что не было заметно, что он над чем-то глубоко задумывается. Он скорее напоминал собой рабочего человека, которого оторвали от верстака и вытолкали из мастерской, чтоб он отдохнул, подышал свежим воздухом, хотя в сущности он нисколько не испытывал усталости и лучшего воздуха, чем воздух мастерской, для него не существовало.
Человек этот просто не знал, чем утолить привычный, неизбывный голод своих рук, он мучился, слонялся как неприкаянный. Подобное же происходило и с Аввакумом, но только для него это было куда более мучительно, потому что не руки остались без привычного дела, а его деятельный, активный ум.
Мучительность его нынешнего состояния усиливалась еще и одиночеством. Странный и трудно объяснимый парадокс – общительный по природе, Аввакум вел совершенно отшельнический образ жизни. У него была тьма знакомых, особенно среди художников и музейных работников, – они все как один признавали, что он человек высокой культуры, все отмечали его эрудицию, говорили, какой он интересный и приятный человек. Он был желанным гостем в любой компании, его все зазывали к себе, рады были сидеть с ним рядом за столом, зная, какой он остроумный собеседник, и время в его обществе летело незаметно. Аввакум умел развлечь общество всевозможными фокусами – с картами, со спичками, монетами, великолепно рассказывал анекдоты, был просто неутомим.
Одинаково легко и живо он мог вести разговор об импрессионистах – он их обожал – и о значении гравитационного поля для теории относительности. Словом, в компании образованных, культурных людей он был тем, кого французы называют animateur – душой общества.
И несмотря на все это, у него не было друзей. Имея множество знакомых, он был очень одинок. Причин этого странного, я бы сказал, парадоксального, явления было много, они сплетались в сложный, труднообъяснимый комплекс. И все же некоторые из них стоило бы разобрать в тех пределах, в каких они вообще поддаются объяснению.
Будучи любезным и внимательным собеседником, Аввакум ни при каких обстоятельствах не допускал, чтобы его кто бы то ни было «прижал к стенке». Гибкий ум и большие знания позволяли ему выходить победителем в любом споре. Разумеется, при этом он никогда не был позером – мелочность и тщеславие были абсолютно чужды его природе. И если он вступал в спор, то лишь ради того, чтоб найти «верное решение», именно это и было его страстью. А ведь известно, что очень много людей мучительно переживают ощущение превосходства другого над собой; им просто неприятно сознавать это. Обычно к такому человеку относятся с должным уважением, слушают его, награждают аплодисментами, но недолюбливают.
Умение Аввакума отгадывать по едва заметным внешним признакам то, что случилось с тем или иным из его знакомых, вызывало не только удивление, но и тревогу, какой-то смутный страх перед ним. У каждого простого смертного есть свои маленькие и большие тайны, которые ему не хочется выставлять напоказ или доверять другим. И
стоит ему заметить или почувствовать, что чья-то чужая рука способна сдернуть покровы и обнажить сокровенное, как он начинает опасаться за свои тайны. Люди обычно избегают тех, кого природа наделила способностью видеть спрятанное в тайниках души.
В моих записках уже говорилось о глазах Аввакума.
Сквозь эти «оконца» можно было смотреть только изнутри: для чужого взгляда они были непроницаемы, заглянуть в них не представлялось ни малейшей возможности. Сами же они проникали в душу другого, разглядывали, шарили, пусть в шутку, в самых скрытых ее уголках. В определенном смысле эти глаза словно бы охотились за тайными мыслями и за скрываемыми чувствами.
А люди обычно не любят оказываться в роли преследуемой дичи, даже если охота – просто игра или безобидная шутка.
Сложный комплекс причин, обусловивших одиночество Аввакума, можно образно, хотя и упрощенно, пояснить на следующем примере. Искусный дрессировщик, приручая леопарда, делает его настолько ручным, что постепенно страшный хищник уподобляется ласковой кошке.
Эта «кошка» выделывает фокусы, мурлычет, прыгает, кувыркается и делает все это с наилучшими намерениями понравиться гостям, чтобы и у них появилось желание включиться в игру и покувыркаться вместе с нею на ковре.
Наблюдая за ней, такой красивой и грациозной, гости восхищаются, ахают от восторга, даже говорят ей ласковые слова, однако сами все время держатся в сторонке, предпочитая быть подальше от нее. Никому и в голову не придет лечь на ковер и потрепать ее за уши. Каждый в душе испытывает страх – ведь челюсти и мускулы этой «кошечки» обладают страшной силой. Ни у кого не появляется желания испробовать эту силу на себе. Если кто и способен подружиться с нею, так это либо очень добрые и доверчивые люди, либо экземпляры, которым все равно – жить или умереть. Люди, подобные киплинговскому Маугли, испытывают душевное сродство с миром животных. Но это исключения. Обыкновенные люди стараются не трепать за уши даже самого ручного леопарда.
Так или иначе, Аввакум был одинок. Он страдал от одиночества и боролся с ним, а когда наступала депрессия, он, словно выбившийся из сил пловец, напрягал до предела остаток сил, лишь бы добраться до берега. Так обстояло с
Аввакумом и в те дни, когда завершилась история с режиссером и после отъезда Виолетты. В мрачные часы бессмысленных скитаний по лесу его мозг непрестанно искал ответа на одолевавший его вопрос: чем отвлечься, как выбраться из этой трясины вынужденного бездействия? Речь, конечно, шла лишь о том, чем ему занять себя, а вовсе не о настоящем деле – это он отлично понимал. Но подчас и такой самообман может сыграть роль спасительного круга.
Он не мог себя увлечь сейчас ни реставраторской работой в музее, ни работой над рукописью об античных мозаиках. У него просто-напросто душа не лежала к таким занятиям. Он считал, что было бы неуважением и к такому серьезному делу и к самому себе, если заниматься ими лишь для спасительного отвлечения от вынужденного безделья. Но тут он вспомнил, что у него есть кинокамера –
чудесно! И очень кстати. Затем Аввакум достал сборники задач по высшей математике; в борьбе с одиночеством и бездействием эти сборники были для него самым испытанным средством. Разыскал этюдник – он давно не рисовал по памяти. А что, если взяться изучать своих соседей по улице, не обращаясь к досье и не следя за ними. Даже не посещая квартальных собраний – это ему тоже было запрещено. Как много еще есть способов развлечься! А ему уже стало казаться, что он забрел в трясину слишком далеко, что тина засосала его до самых плеч и добраться до сухой, твердой почвы теперь совершенно невозможно.
И действительно, дела Аввакума пошли на лад. Вначале казалось, что болезненное состояние не прошло – температура оставалась все еще высокой. Так подчас и бывает.
Человек с головой ушел в какую-то работу, очень возбужден, а ему все кажется, что он ничего не делает и что все это сон. Нечто подобное происходило и с Аввакумом при его первой попытке выйти из своего тягостного душевного состояния.
Но постепенно киносъемка из простого развлечения превратилась для него в действительно увлекательное дело. Проявление пленки, проектирование кадров на стену, заменяющую экран, сменяющиеся изображения – все это была уже действительность, хотя и привнесенная извне. А
когда в хаос происходящего начала вторгаться его мысль,
когда, устраняя случайное, она пробовала найти связь между отдельными заснятыми эпизодами, иллюзия превратилась в реальный мир.
Так по крайней мере ему хотелось.
Как-то раз, решая дифференциальное уравнение, Аввакум долго бился над тем, чтобы найти выражение векторного пространства, однако ответ не получался. Не пространство, а какие-то джунгли абстракций, не поддающихся численному определению. И вдруг в силу неизвестно какого ассоциативного процесса в джунглях появился фасад какого-то здания, а затем векторное пространство заполнила небольшая белая вилла под веселой красной черепицей. В верхнем этаже вместо окна оказалась витрина, а за стеклом торчала голова пожилого мужчины, напоминавшая голову воскового манекена. Манекен сидел, облокотившись на стол, на плечи был накинут коричневый халат, а поверх халата – желтоватый шерстяной шарф. Цвет шарфа был схож с цветом лица, но казался несколько свежее. На входной двери латунная табличка, на ней темнеют выгравированные буквы:
ПРОФЕССОР НАЙДЕН НАЙДЕНОВ
Доктор физико-математических наук
Судя по наклонному каллиграфическому шрифту и по завитушкам для красоты у забавных букв, напоминающим контуры облаков или женские локоны, надпись была сделана лет двадцать-тридцать назад.
Вилла стояла в самом конце улицы Латинка, примерно в пятистах метрах от дома, где жил Аввакум. Тут, у сосновой рощи, простирался холмистый пустырь, который пересекало шоссе, ведущее к разбросанным у подножия
Витоши селам. Над этим диковатым местом гуляли ветры.
Ночью, когда вдали мерцали городские фонари, темнота здесь казалась более густой и непроницаемой, а зимой здесь наметало столько снега, что люди проваливались в него по пояс.
Об этом стоящем на отшибе доме и вспомнил Аввакум: его хозяин – доктор физико-математических наук, он наверняка подскажет ему кратчайший путь решения этого неподдающегося уравнения. Была ли тут виной его собственная рассеянность или же действительно задача оказалась слишком крепким орешком, но, так или иначе, векторное пространство по-прежнему было окутано для Аввакума непроницаемой мглой.
Что и говорить – случай для Аввакума необычный. Он достаточно глубоко знал предмет, чтобы просто капитулировать перед каким-то дифференциальным уравнением, пусть даже сложным и трудным, – в его тетради были решения задач куда более сложных, чем эта.
Когда же его мысли стали все чаще отскакивать от задачи, убегать в направлении виллы, стоящей на отшибе, и кружить возле человека с восковым лицом и желтоватым шарфом на плечах, Аввакум оттолкнул от себя тетрадь и, потирая с довольным видом руки, встал из-за стола: все-таки это чертово уравнение навело его на мысль…
Векторное пространство окутано мглой? Тем лучше!
После того как он вторично нажал на кнопку звонка,
дверь медленно открылась и на пороге показалась огромная тучная фигура, заполнившая собой все пространство между полом и притолокой, в поварском колпаке на голове.
Поверх вылинявшего сине-зеленого мундира неизвестной национальной принадлежности был натянут белый халат, испещренный спереди жирными пятами. Из-под расстегнутого мундира выглядывала синяя матросская тельняшка, а за ней виднелись седые космы, вьющиеся, как руно племенных баранов.
– Мне бы хотелось поговорить с профессором, – сказал
Аввакум.
Быстрый взгляд Аввакума, которым он окинул толстяка, сразу приметил его широкие, как лопаты, и тяжелые, словно кузнечный молот, руки. Толстяк бесцеремонно разглядывал посетителя своими круглыми выпученными глазами и ничуть не торопился.
– Мне надо поговорить с профессором, – повторил
Аввакум и подумал, глядя на него: «В прошлом волокита и скандалист, а теперь чревоугодник и пройдоха».
Аввакум повертел перед его носом своей визитной карточкой, затем сунул ее в кармашек захватанного халата и без особого усилия заставил посторониться. Едва заметного, но достаточно решительного движения Аввакумовой руки оказалось вполне достаточно для того, чтоб эта огромная туша на целый шаг отодвинулась в сторону.
Неожиданно мясистая физиономия повара расползлась в угодливой улыбке. Он хихикнул, как будто его пощекотали, сдвинул на затылок свой белый колпак и широким жестом правой руки указал на лестницу, ведущую на второй этаж.
– Вот здесь вы можете оставить свой макинтош, –
пробормотал он, кивнув в сторону вешалки. – А вот стульчик, посидите, я пойду предупрежу профессора, что к нему пришли. – Усмехаясь своими толстыми губами и качая головой, он попятился к лестнице.
Чрезмерная любезность повара, его угодничество произвели на Аввакума отталкивающее впечатление: такому бульдогу не подобает вилять хвостом, как колченогой дворняжке.
В просторной прихожей, кроме вешалки и табурета, никакой другой мебели не было. Но цветная мозаика пола, витая лестница красного дерева и лепные карнизы у потолка были по-настоящему хороши. И если бы воздух не был пропитан запахом кислой капусты, распространяющимся из кухни, можно было бы подумать, что в этом доме царит дух артистичности и прекрасного вкуса. Поэтому запах кислой капусты да громадная туша повара в грязном халате казались обидно несовместимыми с причудливыми арабесками мозаики и с гипсовыми кружевами у потолка.
Оглядев по привычке внутреннее убранство прихожей, Аввакум обернулся: стоявший позади него толстяк молча наблюдал за ним.
– Ну как, примет меня профессор? – спросил Аввакум.
Он с трудом преодолел смущение – то ли слух у него притупился, то ли этот человек так и не поднимался по этой великолепной лестнице красного дерева.
– Пожалуйте, – произнес толстяк, склонив свою массивную голову. В уголках его мясистых губ мелькнул остаток прежней улыбки. Но глаза были спокойны и сосредоточенны. – Профессор ждет вас, – добавил он. Очевидно,
мысли его были заняты совсем другим: доходивший из кухни запах уже внушал тревогу, кушанье начинало подгорать.
Лестница вела в продолговатую сводчатую гостиную, от которой под прямым углом шел налево небольшой коридорчик. В двух шагах от угла была массивная дубовая дверь, обитая красной кожей; блестящая бронзовая ручка была инкрустирована тончайшей сетчатой резьбой. Одна створка двери оказалась приоткрытой. У порога на коричневой ковровой дорожке образовалось светлое пятно –
сквозь раскрытую дверь падал сноп бледно-желтого электрического света. В гостиной было сумрачно, ворс дорожки как будто впитывал шум шагов, все вокруг было окутано сонной тишиной. Остановившись на пороге, Аввакум чуть наклонился и заглянул в кабинет. Профессор, шевеля губами и качая головой, производил на стареньком арифмометре какие-то вычисления. Аввакум подождал, пока он перестанет вертеть ручкой, и когда машинка мягким звоном оповестила, что подсчет закончен, сделал шаг вперед и сказал, почтительно поклонившись:
– С вашего разрешения, Аввакум Захов.
– А-а! – протянул профессор и кивнул ему.
Он уставился на Аввакума почти невидящим взглядом.
Мысли его, видно, были еще заняты вычислениями, потому что он перенес взгляд на табло арифмометра и недовольно причмокнул. Помолчав немного с задумчивым видом, он вдруг порывисто обернулся к гостю и удивленно спросил:
– Господи, почему же вы стоите?
От резкого движения его шарф, еле державшийся на плечах, сполз еще ниже и совсем упал на пол.
– Не могли бы вы поднять мне шарф? – безо всякого стеснения попросил профессор и потянулся к кучке отточенных карандашей. Пока Аввакум поднимал шарф, профессор добавил, сбрасывая показанный арифмометром итог вычисления: – Мне самому трудно двигаться, моя правая нога полностью парализована. Да и левая с некоторых пор почти не повинуется. Извините…
– Пожалуйста, – любезно ответил Аввакум.
Этот пожелтевший, как мумия, человек с живыми глазами и бодрым голосом держался как настоящий мужчина.
Аввакум опустился в кожаное кресло возле книжного шкафа и достал сигарету. Курить тут не возбранялось –
стоящая перед профессором пепельница была полным-полна окурков и недокуренных сигарет, – видимо, с вычислениями дело не ладилось. Аввакум знал это по собственному опыту.
Кабинет был просторный – своими размерами он скорее напоминал небольшой зал. Окно во всю стену, начинавшееся в полуметре от пола, было обращено к востоку и глядело на лес. Сбоку начинался пустырь, подернутый туманом. Пол был застлан плотным персидским ковром, вероятно, почтенного возраста – яркие краски его сильно потускнели. Впрочем, новизной здесь не отличалось ничто
– ни книжный шкаф красного дерева, ни огромных размеров письменный стол, ни кресла, обитые красной кожей.
Но и обветшалых, непригодных вещей тут тоже не было –
один только хозяин дома с этим вылинявшим дамским шарфом на плечах казался каким-то безнадежно вышедшим из строя.
– Ну, что скажете? – начал профессор, отодвинув от себя арифмометр. – Чем могу быть полезен? Зачем пожаловали? Вы, как я понял по вашей карточке, – археолог, а я
– математик, хотя и в отставке, и наши координаты, простите за математический образ, нигде не пересекаются.
Комнат для сдачи у меня нет, в археологии я ничего не смыслю, а характер у меня скверный. Его изрядно испортили болезнь и старость.
– И одиночество, – слегка улыбнулся Аввакум.
На стене, над головой профессора, висел женский портрет, написанный маслом. Это была зрелая, хорошо сохранившаяся женщина: ее полные плечи прикрывали кружева. Женщина ушла отсюда безвозвратно, навеки. Это сказывалось во всем – в отсутствии каких бы то ни было безделушек, создающих домашний уют, и в мрачной, гнетущей тишине, от которой дом казался опустевшим роскошным отелем. Аввакуму, как никому другому, был понятен язык этой тишины.
– Да, и одиночество, если угодно, – согласился профессор. Он помолчал, теперь уже с некоторым любопытством посматривая на гостя. – Человек становится брюзгливым, – продолжал он, – либо от одиночества, либо оттого, что он лишен одиночества. В свое время последнее обстоятельство и сделало меня брюзгой. Тогда я чувствовал себя глубоко несчастным. Жена моя была человеком общительным, веселым, собирала у себя подруг, знакомых, здесь вечно гремел граммофон, устраивались танцы – сущий сумасшедший дом. Все это меня бесило, и мне казалось – я говорю вполне серьезно, – что я самый несчастный человек на свете. Я вечно злился, ходил с кислым видом, стал раздражительным. Любая мелочь приводила меня в ярость, я поднимал шум из-за пустяков, срывал зло на студентах – на двойки не скупился, – в общем, вы понимаете?
– Вполне, – сочувственно улыбнулся Аввакум, хотя и считал, что профессор не прав – ведь шум, пусть он даже бессмысленный и не в меру громкий, все же лучше, чем мертвая тишина.
– Ничего вы не понимаете, – вздохнул профессор. – С
одиночеством вы знакомы, так сказать, теоретически, поскольку вы еще сравнительно молоды. А на практике что вы пережили? Прочли кое-какие книги. Но жизнь лучше всего познается на опыте. Когда от меня ушла жена – в сущности это была легкомысленная дура – и сошлась с каким-то музыкантом, вы не поверите, я чуть не ржал от восторга – таким счастливым я себя почувствовал. В ту пору я наставил своим студентам невообразимое количество пятерок, хотя они, конечно, их не заслуживали. Я
ставил им «отлично», потому что у меня было легко на душе, мне было весело. Мне было тогда сорок пять лет. Я
вышвырнул вон граммофон вместе с пластинками, зеркала, духи, выбросил цветы, картины со всякими там натюрмортами, мебель с золотистой обивкой, подушечки с оборками, гобелены – словом, все, что напоминало о праздной суете, о легкомысленной жизни. Вокруг меня стало тихо, спокойно и как-то уютно. Я весь отдался работе
– составлял учебники, писал книги, вел переписку с иностранными академиями и университетами. В общем, жизнь моя обрела смысл, она стала такой, о какой я мечтал прежде, до ухода жены – Он на мгновение остановился. – Я
вам не надоел своими рассказами?
– Наоборот! – вскинув руки, воскликнул Аввакум. –
Продолжайте, прошу вас!
Он подумал: «Одинокие люди ужасно разговорчивы, если кто-нибудь нарушит их одиночество». Да и сам он разве не прочь поговорить, если подвернется подходящий слушатель? Но о самом себе, о своей личной жизни он никогда никому не говорил ни слова. А если обстоятельства вынуждали сказать что-либо, он просто-напросто сочинял, импровизировал, превращался в воображаемое третье лицо. Обычно это третье лицо отличалось такими выходками, на какие сам он едва ли был способен.
– Я рассказываю все это вам в назидание, – продолжал профессор, зябко кутаясь в шарф. – К тому же вы археолог, привыкли иметь дело с прошлым. Итак, остался наконец один. Сколько это продолжалось – то ли год, то ли два?
Допустим, пять лет. Но вот однажды – я как раз писал тогда статью для академического ежегодника – со мной случилось нечто странное: у меня появилось такое ощущение, будто на сердце лег камень – боли нет, а тяжко. Я швырнул ручку и стал ходить взад и вперед по комнате – тут, как видите, есть где разгуляться. Гляжу в окно – на улице туман, моросит дождь, живой души не видно. Дело было осенью. На мокрой земле кучками лежит сбитая ветром пожелтевшая листва. Мне вдруг стало холодно, хотя и тогда, как сейчас, в углу стояла электрическая печка в три тысячи ватт. И сам не знаю почему – блажь какая-то, – я ни с того ни с сего полез в подвал, где были свалены выброшенные отсюда вещи. Порывшись среди этого хлама, я взял и приволок сюда – что бы вы думали?
– Портрет, – тихо сказал Аввакум.
Профессор вздрогнул, и шарф опять едва не соскользнул с его плеч. С полуоткрытым ртом он уставился на Аввакума.
– В том, что я догадался, нет ничего удивительного, –
кротко улыбнувшись, сказал Аввакум. Но тут же пожалел, что поторопился с ответом и лишил профессора удовольствия – ведь тому хотелось удивить его. – Разгадка так проста, – сказал он, – что любой мог бы догадаться. – Рама слева внизу сильно ободрана – такое впечатление, будто ее пытались разрезать большой пилой. Но пила, разумеется, здесь ни при чем – кто бы стал портить пилой такую роскошную раму? Куда логичнее предположить, что это работа какого-нибудь грызуна. Скорее всего, крысы – одной или даже нескольких, ведь они обычно водятся в подвалах.
По-видимому, портрет какое-то время находился в подвале, а затем был взят оттуда и снова водворен на место. Это вполне вероятно.
Профессор кивнул.
– Да, но вам ни за что не отгадать другого предмета. Я
готов биться об заклад, что вам ни за что не догадаться, –
повторил он с детской настойчивостью, – хотя, как я заметил, вы отличаетесь дьявольской наблюдательностью.
Но все равно вам не угадать, что еще я принес оттуда.
– Сдаюсь, – рассмеялся Аввакум.
– Сдаетесь? Это делает вам честь! – Профессор улыбнулся бледной, вымученной улыбкой. Он потянул к себе ящик стола и вынул оттуда крохотный флакон из-под дорогих духов с выцветшим розовым бантиком на горлышке.
– Смотрите, – сказал профессор. – Вот он, второй предмет. Флакон из-под духов. Я нашел его там среди всякого мусора и принес вместе с портретом. Это глупость, конечно. Но тогда шел дождь, и я впервые заметил, что на улице нет ни одной живой души. Я редко выглядываю на улицу. Мне не привыкать вслушиваться в тишину, но в тот момент тишина вдруг загремела – да, загремела в моих ушах страшно, невыносимо, это было гораздо хуже, чем самые дикие завывания джаза, которыми она меня изводила в ту пору, когда была еще здесь… Так вот, притащил я портрет, повесил его и, отступив на несколько шагов, улыбнулся ему. Флакон был почти полон духов. Открыв его, я вылил несколько капель себе на ладонь, затем растер и понюхал. И вы знаете, боль в сердце прекратилась.
Можно было подумать, что с одиночеством покончено.
Такой боли, как прежде, я больше не ощущал, но, должен признаться, что-то все же оборвалось в моей груди, осталась в ней какая-то тяжесть. Словно в душу вселилась тишина этого дома с его немыми комнатами, безлюдье грязной улицы, отвратительный холод осени… Это ощущение до сих пор сжимает мне грудь.
Старик положил флакон на место и задвинул ящик стола.
– В нем еще осталось несколько капель, – сказал он. –
Иногда я открою пробку, и. знаете, делается как-то веселей вокруг. Какой у них запах, бог их знает. Я никогда ничего не смыслил в духах. Но вы не делайте ошибочных выводов.
По ней, по жене, я не тоскую. Боже сохрани. Кстати, ее давно уже нет в живых. Я даже на похороны не пошел.
Более легкомысленной и глупой женщины представить себе нельзя. Я уже говорил, что своим сумасбродством она выбила меня из колеи, но с ее уходом мне, кажется, стало еще хуже. Разумеется, я никогда не жалел о том, что мы расстались с ней. Я читал лекции, написал кое-какие труды, слава богу, продолжаю работать. Только на один вопрос мне пока что не удается ответить: какое из двух зол больше
– праздный шум легкомысленной суеты или мертвечина так называемой мудрой тишины? А как вы считаете?
Аввакум пожал плечами. Профессор, видимо, очень долго молчал, накопившееся в его душе желание поговорить сделало его таким словоохотливым, что он был рад своему терпеливому собеседнику. Одиночество как бы роднило их, в этом отношении они были очень похожи друг на друга, и разница лишь в том, что Аввакум никогда ни перед кем не сетовал на свое одиночество, никогда никому не сознавался, как он несчастлив.
– У меня просто еще нет на сей счет определенной точки зрения, – ответил Аввакум. Но, увидев разочарованное лицо профессора, почувствовал к нему жалость, подобную той, какую испытывают люди, говоря неправду безнадежно больному человеку. Он добавил: – Все это, мне кажется, слишком субъективно. Для одного шум бедствие, а другой не выносит тишины. Все зависит от характера человека, от характера его занятий, от того, где он работает.
Шум и тишина – понятия относительные.
Профессор задумался.
– Ваш ответ не отличается оригинальностью, – заметил он. – На портрет у вас хватило догадливости, а сейчас вы рассуждаете, как великовозрастный гимназист. А вы, собственно, по какому делу пожаловали ко мне?
– Хотел проконсультироваться, – улыбнулся Аввакум.
Он положил перед профессором листок бумаги с нерешенной задачей, сообщил ему, что часто «для души»
занимается математикой, что эта задача его очень увлекла, но ему никак не удается установить, в чем его ошибка. А
так как он живет на этой же улице, то решил зайти по-добрососедски к профессору как к крупному специалисту, в надежде, что тот ему поможет.
– А кто это вам сказал, что я такой специалист? –
спросил профессор.
– Латунная табличка на двери вашего дома, – ответил
Аввакум.
– Иными словами, вы имеете обыкновение засматриваться на двери чужих домов?
– Но ведь табличка для того и существует, чтобы ее читать! – смеясь, заметил Аввакум. – К тому же она единственная на нашей улице и невольно обращает внимание.
– Возможно, – рассеянно согласился профессор. Он оторвал глаза от листка и ткнул в него пальцем: – Здесь линейное преобразование пространства сделано правильно, но, раскрывая скобки, вы допустили детскую ошибку –
забыли умножить второй множитель правой части равенства на вектор… Вот поглядите! – помолчав, профессор продолжил: – А еще вы станете утверждать, что шум лучше тишины, да? К черту ваш шум! Факты не в вашу пользу.
Когда вы ломали голову над этой задачей, в соседней комнате гости вашей супруги пили крепкий ликер и танцевали твист или еще какой-нибудь дикарский танец. Ведь правда же?
– Но я не женат, – улыбнулся Аввакум.
Да, его соседняя комната была так же пуста и мертва, как и та, в которой он работал. Он входил, окунаясь в ее тишину, и им овладевало такие чувство, будто он погружался в глубокий темный омут с ледяной водой.
– Все равно, – сказал профессор. Он, казалось, начинал нервничать. – Тогда у вашей молодой хозяйки были гости, гремел патефон или магнитофон и молодое поколение топало своими копытами, так, будто стадо взбесившихся баранов. И вы, конечно, забыли умножить второй член уравнения на вектор. Я вас понимаю и сочувствую вам, случались и со мной подобные вещи. A propos15, вы решаете ребусы?
– Изредка, – ответил Аввакум. С этим сварливым стариком надо держать ухо востро.
– Сейчас вы лишь изредка ими занимаетесь, – заметил профессор, – но придет время когда ребусы станут вашей страстью. При условии, однако, что вы не женитесь. И еще при двух условиях: если вы не запьете и не втянетесь в азартные игры.
– Позвольте, – сказал Аввакум. Ему вовсе не хотелось давать повод для поспешных суждений. – Вы судите обо мне слишком опрометчиво, основываясь вероятно, только лишь на собственном опыте.
Профессор остановил на нем взгляд, и на его посиневших губах появилась виноватая усмешка.
– Я не хотел вас обидеть.
– Ничего обидного вы и не сказали! – возразил Аввакум. У него снова возникло такое ощущение, будто он имеет дело с безнадежно больным человеком. – Я всегда любил ребусы, мне и самому кажется, что постепенно они
15 Кстати ( лат.)
превратятся в мою страсть. Жены у меня нет, пить я не пью, а к азартным играм не испытываю никакого интереса. Так что остаются одни ребусы. Больше ничего.
– Раз так, сосед, то мы с вами установим прочные и постоянные творческие связи! – Теперь губы его вытянулись в счастливой, хотя все еще неуверенной улыбке. – Я
имею в виду серьезные задачи, переплетающиеся с алгебраическими транспозициями, круговыми интегралами и дифференциальными уравнениями. Над этим стоит поломать голову. Вы как считаете?
– И я того же мнения, – засмеялся Аввакум. Ему стало приятно, что глаза этого парализованного человека вдруг ожили, заблестели.
– В таком случае можете считать эту встречу счастливым событием в вашей холостяцкой биографии, сосед. У
меня имеется богатейшая коллекция зарубежных журналов с математическими ребусами. A propos, вы не доставите мне удовольствие, поужинав со мной?
Не дожидаясь ответа Аввакума, он поспешил нажать кнопку звонка рядом с телефоном.
– Только вот скверно, когда в ребусы вплетают всякий вздор, ну, скажем, литературного или музыкального характера. Однажды мне пришлось запросить из нашей филармонии партитуру концерта Моцарта, чтобы установить соотношение в нотах целых и четвертей.
В дверях появился, вытянувшись в струнку, толстяк повар. Он не замечал присутствия Аввакума или делал вид, что не замечает его.
– Ужин на двоих, – сказал профессор и кивнул в сторону гостя.
– На четверых, профессор! – довольно бесцеремонно поправил его повар.
Профессор поднял на него удивленный взгляд, и тот пояснил, сопровождая свои слова нагловатой ухмылкой:
– А про племянника с невестой вы забыли?
Фамильярность повара не рассердила профессора.
– Сервируй на четверых, ладно.
Он махнул рукой, и огромная фигура повара исчезла за дверью. Профессор извинился перед гостем и. помолчав немного, заговорил с прежней словоохотливостью.
– Что касается трудностей литературного характера, то тут я кое-что уже придумал, и вы убедитесь, что это очень практично. Я систематизировал в алфавитном порядке имена наиболее значительных писателей и их произведения. С помощью Библиографического института, разумеется, потому что в литературе я полный профан. Теперь в моей картотеке вы найдете почти всех виднейших писателей мира; и перечень их произведений – тоже в алфавитном порядке. Скоро у меня будут подобным образом систематизированы и основные герои произведений. Дело это довольно трудоемкое, но, вы в этом убедитесь, исключительно полезное. И вот почему. Недавно я имел удовольствие потрудиться над одной загадкой, ключ к которой следовало искать в решении уравнения четвертой степени.
Для меня это не составило бы никакой трудности, как вы сами понимаете, не будь числовое значение одной из величин «литературно» зашифровано. То есть имелось в виду число, квадратный корень которого соответствовал порядковому номеру латинской буквы, какой начинается имя автора известного романа. Заглавие же этого романа начиналось с буквы «Е». Вещь на первый взгляд довольно простая, но попробуйте найти разгадку.
– В самом деле, – сказал Аввакум. Он закурил и сделал затяжку. – И вам удалось найти эту таинственную цифру?
– Разумеется! – В глазах профессора блеснул торжествующий огонек. Вспыхнув на фоне воскового лица, огонек этот напомнил собой мерцание могильной лампады. – Я
ведь, кажется, уже говорил, что пока не было такой задачи, с которой я не справился бы. В данном случае мне очень помогла моя картотека. А картотеку произведений я довел до буквы «Е» включительно.
– И вы установили, что имеется в виду цифра «4», –
сказал Аввакум, стряхивая с сигареты пепел. Сказал и тут же пожалел об этом, но удержаться не смог. – Автор –
Бальзак, а произведение – «Евгения Гранде», если не ошибаюсь.
В глазах профессора снова вспыхнули огоньки, но сразу же погасли, отчего восковое лицо показалось еще более худым и изможденным.
– Как же это вы?.. – пробормотал старик и замер с приоткрытым ртом. Его искусственные зубы отливали синевой – может быть, от губ, которые сейчас казались чуть фиолетовыми. – Уж не довелось ли вам самому решать этот ребус? Вы случайно не получаете журнал «Enigmes mathematiques»? – У него все же теплилась надежда, он на что-то рассчитывал.
Аввакум покачал головой и повернулся к широкому окну – на улице начинало темнеть, шел дождь.
– Странно в таком случае, как вы могли допустить эту ошибку, раскрывая скобки, – тихо проговорил профессор.
– Видимо, это чистейшая случайность, – сдержанно рассмеялся Аввакум.
Внизу послышался звонок. Толстяк повар, встречая кого-то, громко захохотал.
7
Так Аввакум попал в дом профессора математики
Найдена Найденова. Вроде бы совсем непреднамеренно; ведь если вспомнить причину его посещения, то она была поистине пустяковой, в жизни подобные причины часто находятся всего лишь на ступеньку выше простой случайности. Возвращаясь однажды из лесу – это было приблизительно за месяц до его первой встречи с профессором, – Аввакум заметил, что из дома профессора вышел человек, как будто чем-то ему знакомый. Темнота помешала разглядеть его лицо; к тому же у него была надвинута низко на лоб шляпа. Человек торопливо завернул в первый переулок, где его ждала машина со светящимися подфарниками. В момент его приближения шофер включил мотор и открыл дверцу. Не успел человек опуститься на сиденье, как машина тронулась.