Наконец-то, подумал я, мне представляется возможность вернуться с женой и детьми в среду подобных мне людей. Если только мне удастся разыскать этих верблюдов, а в этом не было ничего невозможного, — я загоню их к себе, приручу понемногу и тогда двинусь со всей своей семьей на юг. Размышляя таким образом, я вернулся обратно к своим чернокожим спутникам и, взяв с собой небольшой отряд из числа самых смелых и смышленых туземцев того племени, вождем которого я считался, отправился с ним по следам верблюдов. После нескольких дней неотступного преследования этих животных мы, наконец, настигли их. Верблюдов оказалось четыре; эти совершенно одичалые, злобного вида животные бродили тесной кучкой, не разлучаясь со своим вожаком. Когда я попытался было разъединить их с предводителем, то этот последний с разбега погнался за нами, оскалив зубы и с несомненнейшими признаками бешенства устремляясь на нас, так что мои дикари, все до единого, объятые паническим страхом, обратились в бегство. Я один шел за животными еще в продолжение нескольких дней в надежде загнать их в какой-нибудь овраг, где, как я рассчитывал, мне удалось бы путем систематического лишения пищи привести их к покорности и до известной степени приручить к себе. Но это мне не удалось. Верблюды неизменно следовали по пути, ведущему от одного туземного колодца, или вернее водяной ямы, к другому, и при этом совершали свои переходы довольно поспешно, так что следовать за ними далее становилось все труднее и труднее. В конце концов я отказался от всякой надежды овладеть ими и не без горького сожаления проводил глазами этих безобразных, неуклюжих животных, когда они наконец совершенно стали скрываться из глаз за грядою песчаных холмов.

Понятно, я не сказал никому о том намерении, с каким я желал приобрести для себя этих верблюдов, хотя и постарался объяснить туземцам, для чего употребляются людьми в других частях света эти сильные и выносливые животные.

Странный случай произошел с Ямбой вскоре после того, как мы с ней поселились в горах; случай этот служит ярким доказательством того, как строго преследуется у дикарей всякого рода браконьерство. Однажды такого рода погрешность чуть было не стоила мне и жене моей жизни. Возвращаясь с Ямбой с одной из наших многочисленных экскурсий, часто весьма отдаленных, продолжавшихся иногда несколько недель, а иногда даже месяцев, мы расположились на привал в послеполуденное время и Ямба, по обыкновению, отправилась на поиски кореньев и дичи к ужину. Прошло немного времени после ее ухода, как я вдруг услышал столь знакомый мне призывный крик Ямбы, по которому тотчас же узнал, что она нуждается в моей помощи, попав в какую-нибудь беду. Схватив свое оружие, я поспешил к ней на выручку, направляясь по ее следам, и на расстоянии какой-нибудь четверти мили наткнулся на сцену такого рода: моя бедная Ямба отчаянно отбивалась от целой толпы чернокожих туземцев, которые с криком и воем старались увлечь ее куда-то. Я сразу понял, в чем дело; очевидно, Ямба, по незнанию местности, забрела для своих поисков за кореньями на территорию такого племени, с которым мы еще не успели вступить в дружеские отношения, и так как она явно нарушила воспрещение перехода за грань чужих владений, то, согласно местным законам, она была задержана. Я подбежал к чернокожим и стал с ними объясняться и возражать, протестуя против их действия, говоря с ними на их родном языке, но они были крайне неподатливы и упорно стояли на своем, ни за что не соглашаясь отпустить мою перепуганную и плачущую Ямбу. Наконец, мы пошли на компромиссы: я согласился сопровождать свою жену в их селение с тем, чтобы уладить это дело переговорами с их вождем. По счастью, селение их отстояло недалеко от того места, где происходила эта сцена. Как и следовало ожидать, вождь принял сторону своих воинов и поспешил заявить, что берет Ямбу себе. Напрасно я старался втолковать ему, что жена моя не умышленно, а только по незнанию местности переступила границу территории его племени, и что знай я, что его племя находится здесь так близко, я не замедлил бы прийти к ним и пробыть с ними несколько ночей, давая этим понять вождю, какая я великая персона. В подтверждение этого намека я тут же проделал перед ним и в присутствии всего собравшегося племени часть моего акробатического репертуара, а Бруно, как бы угадавший чутьем, что что-то неладно, поспешно проделал сам по себе все свои фокусы: кувыркался через голову в ту и другую сторону и при этом то лаял, то визжал.

Не знаю, намеревался ли этот хитрый вождь подольше удержать нас при себе или нет, но только он посматривал на меня свирепо и грозно, как бы намереваясь настоять на своем. При этом он высказал, что закон гласит очень ясно, что всякий пойманный на чужой земле и перешедший границу без разрешения, конфискуется за браконьерство, а умышленно ли или неумышленно нарушено право перехода через границу, — это в расчет не принимается. И все это было высказано им так спокойно и решительно, что с минуту я серьезно начал опасаться навсегда потерять свою верную подругу.

Когда эта страшная мысль явилась у меня и мне вспомнились все ужасы моего прошлого, в душе моей возникла непреодолимая решимость лучше самому расстаться с жизнью, но только не лишиться Ямбы, и ценой собственной крови я решился отстоять ее.

Приняв весьма надменный вид, я заговорил с вождем этого племени совершенно иным тоном, результатом чего оказалось, что непреклонный вождь вдруг вспомнил о какой-то оговорке в законе, согласно которой ближайшие родственники пленницы могут отвоевать ее путем поединка с конфисковавшим виновную. Именно этого-то мне и было нужно, тем более, что неумолимый вождь еще не был знаком с моим чудесным, магическим оружием. Так как я был убежден, что он изберет метание копий, то заранее был уверен в победе. Он с видом знатока выбрал прекраснейшее во всех отношениях копье, между тем как я достал из своего запаса три стрелы, которыми с намерением потряс в воздухе, с тем, чтобы дать заметить моему противнику, как они малы в сравнении с его копьем. И старый вождь, и воины его от души рассмеялись и с сожалением смотрели на мое жалкое, детское, по их мнению, оружие и потешались, что мне пришла в голову мысль сражаться таким игрушечным оружием. Старый вождь, очевидно, был приведен в прекраснейшее расположение духа и с добродушным, снисходительным презрением взирал на своего противника.



Отмерив расстояние в двадцать шагов, мы встали, каждый на свое место, готовясь вступить в бой, от которого для меня зависело гораздо более ценное, чем даже собственная жизнь. Несмотря на то, что по наружному виду я был не только совершенно покоен и равнодушен, но и смотрел так же гордо и надменно, как и мой противник, однако находился в крайне возбужденном состоянии. Я упорно уставился глазами в сухощавого, но мускулистого вождя и, не дрогнув ни одним членом, дал ему первому пустить в меня копья. Эти грозные орудия с невероятной быстротой и свистом прожужжали в воздухе, прямо над моей головой, но долгий навык и основательное знакомство с манерой метания этих копий туземцами помогли мне благополучно избегнуть всех трех, несмотря на необычайную меткость, с какою они были направлены, и на ту быстроту, с какою они следовали одно за другим. Но едва я успел встать на свое место и принять надлежащую боевую позицию, как с молниеносной быстротой и проворством натянул свой лук и пустил в своего противника стрелу, с намерением сделанную тяжелее других, так как к ней вместо гирьки я привесил целый унц золота. Противник мой, весьма естественно, не мог заметить приближения маленькой оперенной стрелки, которая вонзилась ему прямо в левое бедро, в мясистую часть его, как раз в то место, куда я и метил. Раненый вождь подскочил не столько от боли, сколько от неожиданности и удивления, как будто в него вселился на мгновение нечистый дух, а воины его племени положительно не могли дать себе отчета в случившемся и не могли прийти в себя от изумления. Так как кровь были пролита, то считалось, что и честь, и закон удовлетворены. Ямбу тотчас же возвратили мне, а она, бедняжка, даже сама не верила своему счастью и радости, что теперь ей не придется разлучаться со мной. Быть может, читатели мои пожелают узнать, почему эти чернокожие дикари и людоеды не отказывались от своего уговора и возвратили мне Ямбу, несмотря на то, что я победил их вождя в бою. Но эта честность дикарей во всех их уговорах и сделках происходит от врожденного чувства добросовестности отношений во всем, а также и от их раболепного преклонения перед силой, ловкостью и искусством во всех их проявлениях, а следовательно, и пред неизменным пристрастием к победителю.

И вот, как только раненый вождь оправился от удивления, он приблизился ко мне и горячо приветствовал меня, не позаботившись даже вынуть стрелу из раны, откуда кровь так и сочилась. Мы быстро стали с ним друзьями, и я с женой пробыл у него в качестве почетного гостя несколько дней, а когда мы, наконец, расстались, то он дал мне такой внушительный конвой, как если бы я был вождем дружественного ему племени, оказавшим ему серьезную услугу.

Быть может, мои почтенные читатели пожелают узнать, говорил ли я своим друзьям, чернокожим австралийским людоедам, что-нибудь об обширном мире божием, — на это я скажу, что говорил им о нем лишь настолько, насколько они могли понять, но если бы я вздумал рассказать им более того, они пришли бы в недоумение, а то, чего они не могут понять, неизбежно возбуждает их недоверие и подозрение. Так, например показывая им картины конских скачек и овцеводных ферм, я принужден был объяснять им, что лошадь употребляется только на войне, а овцы — в пищу, но если бы я вздумал говорить о лошади, как о вьючном животном, и стал рассказывать им о том, что изготовляется из шерсти овец, они совершенно не сумели бы усвоить всего этого и я только принес бы им этим более вреда, чем пользы. Об астрономии и мироздании они имели своеобразные понятия и перечить им в этом было бы крайне неразумно. Земля, по их мнению, лежит на одной плоскости, а свод небесный поддерживается над ней, наподобие навеса, столбами или высокими жердинами, расставленными по краям и кроме того поддерживается душами усопших, которым, по словам жрецов и священнослужителей, и вместе с тем колдунов и кудесников, следовало постоянно приносить жертвы, состоящие из питья и пищи, чтобы не прогневать их. Млечный путь представлял собой подобие рая для душ отшедших, тогда как солнце являлось средоточием всей вселенной. Я не раз размышлял о том, каким бы образом можно было внушить дикарям какое-нибудь представление о могуществе и значении Британской империи. Я постоянно имел в виду Британскую империю не только потому, что все мои симпатии клонились в эту сторону, но и потому, что первые друзья, которые будут приветствовать меня по возвращении в среду подобных мне людей, непременно будут британцы. Десятки раз повторял я собравшимся вокруг меня наивным дикарям о том, что правительница Британской империи, простирающейся на целый мир, самая могущественная правительница, какая только существует на земле, и затем я уверял их, что сам лично послан ею, этой могущественной правительницей, к ним для того, чтобы пересказать им о величии и могуществе той нации, к которой принадлежали и они. Я никогда не давал туземцам ни малейшего повода подозревать, что я не более, как несчастный, заброшенный судьбой и злым роком в их среду человек, рвущийся на свободу к подобным мне людям, как узник из душной тюрьмы, а умышленно говорил им, что Британская империя обнимает собою весь мир, потому что ничто иное не произвело бы на моих дикарей надлежащего впечатления и не дало им представления о могуществе и величии Англии и ее правительницы.

Если бы я, например попытался дать им понять, что кроме Британской империи есть еще и Германская, и Российская, то только смутил бы этим моих слушателей, вызвал бы в них недоумение и создал бы себе тем самым массу затруднений. Так, например я скорее инстинктивно, чем умышленно не упоминал о том, что правительница Британской империи — женщина, но однажды, это как-то случайно вырвалось у меня с языка, и тогда надо было видеть, что произошло с моими дикарями! Я тотчас же понял свою ошибку по презрительным минам чернокожих туземцев, и хотя поспешил тут же уверить их, что королева могущественнейшая вождь-женщина, во владениях которой никогда не заходит солнце, и что в настоящее время она является также государыней всех чернокожих австралийцев, а следовательно, и их, но они с гневом отвергали ее и даже выражали ко мне презрение за то, что я мог так превозносить женщину. На этот раз мне пришлось переждать некоторое время и не заговаривать более об этом предмете, который, однако, не выходил у меня из головы. Я положительно не знал, что бы мне придумать для восстановления моего положения в глазах туземцев, не отрекаясь от своих слов. И вот, однажды, когда мы с Ямбой бродили по окрестностям, мы случайно наткнулись с ней на гряду известняковых холмов, изобиловавших пещерами. Осматривая их, мы набрели на громадный отвесный утес с совершенно гладкой, точно отшлифованной поверхностью, и вот у меня вдруг явилась мысль начертить на этой отвесной гладкой стене известняка гигантское изображение ее королевского величества королевы Виктории. Надо сказать, что в то время я был уже признанным и утвержденным вождем того племени туземцев, среди которых жил, и время от времени, именно каждое новолуние, устраивал официальные приемы для своего племени и для туземцев соседних дружественных племен. И я постоянно старался приберегать им для этих торжественных случаев какие-нибудь диковины, повергавшие в восторженное недоумение моих подчиненных. Потому-то мои посетители никогда не пропускали моих приемов и как только получали приглашение, тотчас же спешили стекаться ко мне со всех сторон. К этому времени я всегда заботился о том, чтобы у меня имелись громадные запасы пищи для насыщения моих гостей.

Итак, мы с Ямбой наткнулись на эти известковые скалы вскоре после того, как я так опрометчиво проговорился о том, что ее королевское величество — женщина, и я тут же решил, что к следующему приемному дню задуманный портрет непременно должен быть готов. И вот, выбрав камень такой величины, чтобы его удобно было держать в руке, я стал скрести им гладкую ровную поверхность отвесной скалы известкового утеса, предварительно смочив ее водой, и скреб до тех пор, пока не получилась достаточно мягкая поверхность для того, чтобы можно было без труда начертить углем желаемое изображение. Конечно, для этого потребовалось немало времени, но пока я трудился над этим, Ямба готовила необходимый мне уголь и те притирания, какими туземцы разрисовывают себя для корробореев. Имея кое-какое понятие о рисовании, я взобрался на выдающийся высокий камень и принялся рисовать смелыми размашистыми штрихами самый необычайный портрет королевы Виктории, когда-либо существовавший.

Изображенная мной в профиль фигура имела 7–8 футов вышины.



Само собой понятно, что фигура эта должна была быть представлена без всякого одеяния, иначе это вызвало бы полнейшее недоумение дикарей. Корона также, чтобы быть понятной для туземцев, состояла из самых редких перьев, какие только могут быть у ловкого, хитрого и могучего охотника, как, например перья лирохвостки и райской птицы. Скипетр представлял собой увесистую дубину или палицу, называемую туземцами вадди, которой в случае надобности можно было причинять громаднейший урон врагу или неприятелю. Лицо ее королевского величества имело также свои характерные особенности: нос был чрезвычайно велик, так как это считается у туземцев несомненным признаком выносливости и большой физической силы; вообще мышцы были необычайно развиты. Я постарался наделить ее величество таким множеством мускулов, какого бы хватило на добрую полудюжину профессиональных силачей и атлетов-борцов. Желудок был так велик, что, несомненно, возбудит любопытство моих читателей, которые пожелают, вероятно, узнать, какого рода значение это имело в глазах туземцев. Дело в том, что у чернокожих желудок считается чуть ли не величайшим божеством, какое только известно этим дикарям и, так как в пище часто бывает недостаток, а добывать ее очень трудно, то, по их мнению, человек с очень большим желудком, т. е. с желудком очень полным, несомненно должен быть смелым искусным охотником, а то он не мог бы добыть достаточного количества пищи, чтобы наполнить свое брюшко.

Этот необычайный портрет был затем живо раскрашен самыми яркими и блестящими красками и притираниями и ослепительными брызгами желтого, синего и красного цветов. Я добыл для этого чрезвычайно ярко-красную краску из сока особого рода ползучего растения, которое давил между двух камней. На это произведение искусства я потратил около двух недель. Понятно, нельзя было посвящать этому занятию целые дни; единственные знавшие об этой затее люди были — жена моя, наши детки и ближайшие друзья. Окончив этот великолепный и совершенно необычайный портрет, я удалился оттуда и с нетерпением стал ожидать следующего приема.

Когда мои, жадные до всякого рода зрелищ и увеселений, туземцы собрались снова густой толпой вокруг меня, я сказал, что имею замечательный портрет, т. е. изображение великой британской правительницы, который намерен показать им. И вот, они все до единого; совершенно по-детски предвкушая ожидаемую радость, гурьбой двинулись вслед за мной к тому месту, где я на отвесной стене известкового утеса нарисовал гигантский портрет королевы. Скажу без преувеличения, что вся толпа чернокожих стояла или сидела калачиком на земле в безмолвном изумлении и восторге от громадного яркого изображения, с которого они не сводили глаз; труды рук моих приводили их в неописанный восторг. Затем они вдруг разразились криками радости, смешанными с возгласами удивления и одобрительным похлопыванием себя по бедрам: я указывал им все подробности этого изображения, давал им разные пояснения, которым они внимали с восторгом. Я указал им на громадный рост королевы, на различные эмблемы ее могущества и славы, на различные характерные особенности ее наружности и, наконец, отступив на несколько шагов от изображения, запел прекрасный национальный гимн Англии «Боже, спаси королеву», который я заимствовал от несчастных молодых девушек, так безвременно погибших, и который, как я уже говорил раньше, очень напоминает напев французской песенки «Rute chances».

В результате произведенного этой картиной впечатления получилось то, что не только ошибка моя была совершенно заглажена, но и то обстоятельство, что правитель Англии и Британской империи — женщина, перестало возмущать туземцев. Мало того, мое личное положение в глазах чернокожих было теперь более чем восстановлено и я воспользовался этим, чтобы сообщить моим дикарям, что ее величество королева имеет у себя в услужении большее число людей, чем вся эта толпа собравшихся здесь чернокожих туземцев, и что если размеры моего жилища поражают их своей величиной, то что же бы они сказали про жилище королевы Виктории, которое так велико и обширно, что могло бы вместить все население, целый народ чернокожих австралийцев.

Чтобы совершенно восстановить себя в глазах туземцев, я решился еще усилить впечатление, произведенное на дикарей портретом королевы Виктории. Я сообщил им еще, что королева, при всей своей силе, могуществе и народной любви к ней, будучи самой мудрой и самой строгой и грозной для врагов правительницей, не может водить на войну своих воинов, и в подобных случаях ее заменяет, в качестве предводителя дружин, ее старший сын, весьма грозный и славный воин и метатель копий, который и в других случаях, когда сама королева не может присутствовать, заменяет свою августейшую родительницу. Но так как упоминание о герцоге Валлийском влекло за собой необходимость демонстрирования и его особы, с которой мои дикари также желали познакомиться, то я решил испробовать на этот раз свое искусство в другом роде, а именно, в скульптуре. Я полагаю, что эта мысль пришла мне на ум в то время, когда я с Ямбой проходил по сырой, низменной местности с липкой глинистой почвой. Прежде всего я срубил толстое молодое деревцо, которое, будучи воткнуто в землю, послужило главной подпоркой моей будущей статуе; к этому деревцу я прикрепил еще две большие ветки, расходящиеся в противоположные стороны и призванные служить мне для создания рук и ног моей фигуры. На этой-то основе я и стал лепить из комков сырой липкой глины свою фигуру, и после трех-четырех недель усиленной и старательной лепки мне, наконец, удалось создать статую, долженствовавшую изображать из себя его королевское высочество принца Валлийского, вышиной в 772 футов и с несоразмерно развитыми членами и торсом, весьма похожими, в общих чертах, на живописное изображение его августейшей родительницы. Эту статую я показал своим туземцам на следующем ежемесячном приеме и, если судить по тому впечатлению, какое это никогда не виданное туземцами зрелище произвело на присутствующих, то успех этого второго моего произведения превзошел даже успех первого. Перед лицом статуи принца Валлийского был устроен колоссальный корроборей, на котором прославляли принца, его державную родительницу и меня до глубокой ночи.

К сожалению, это мое произведение искусства стало вскоре постепенно разрушаться под влиянием палящих лучей солнца и это постепенное распадение наместника или вице-правителя великой правительницы ужасно забавляло туземцев, так что я даже принужден был ускорить разрушение этой статуи, опасаясь, чтобы безмерная веселость дикарей не скомпрометировала моего достоинства. Хотя я и не упоминал каждый раз об участии, какое принимал Бруно во всех событиях моей жизни, тем не менее мой верный товарищ играл и теперь, как и прежде, во всем, что со мною случалось, немаловажную роль. Он постоянно был со мной, но следует заметить, что он быстро старился и здешние туземцы отнюдь не проявляли такого страстного желания обладать им, как туземцы с берегов залива Карпентарии. Заговорив о собаках, я упомяну кстати об одном любопытном суеверии туземцев, а именно: туземные женщины нередко выкармливают грудью щенят, будучи уверены в том, что воспитанная на молоке женщины собачонка, когда вырастает, бывает одарена почти человеческими способностями и разумом и потому является бесценной в деле охоты на кенгуру или на какую бы то ни было другую дичь.

Я натыкался на всякого рода любопытные случайности во время моих бродяжнических прогулок; так, например не раз меня вводили в обман различные миражи. Я как сейчас помню мое горькое разочарование, когда мы раз тихонько шли по низменной ровной песчаной местности, и вдруг мне представилось, что там вдали расширяется предо мною беспредельная гладь океана. Со свойственной мне пылкостью я ринулся вперед в твердой уверенности, что мы наконец достигли прибрежья океана. Ямба напрасно уверяла меня, что это не более, как мираж, обман зрения, но я ничего не хотел слышать и, вероятно, пробежал не одну милю, прежде чем обескураженный, усталый и разбитый и телом, и душой наконец решился вернуться к своей терпеливой женушке. Это воспоминание приводит мне на мысль другую подобную же ошибку, еще более странную, как мне кажется. Мы проходили тогда с Ямбой по стране бесконечных холмов и вереска, являющимися главной бедой и проклятием всех путешественников и исследователей Австралии. Я увидел на некотором расстоянии впереди себя нечто такое, что я принял за громадное стадо овец и баранов, мирно пасшихся в ложбинке, поросшей зеленой муравой, где несомненно должна была быть и вода. Я, как безумный, помчался вперед, крикнув только Ямбе: «Овцы, овцы! А где овцы, там и люди! Цивилизованные люди!» И вот, наконец, когда я добежал до мнимого стада овец, так что они уже могли заметить мое приближение, то представьте себе мой ужас и разочарование, как вдруг, точно по команде, сотни голов на высоких шеях поднялись над стадом, и я с первого же взгляда узнал, что вижу перед собой стадо эму, которое теперь во всю прыть улепетывало от меня. Очевидно, эти громадные птицы спокойно паслись, опустив головы, и потому весьма естественно, что я принял их за стадо овец.

Всем, конечно, известно, что продолжительные засухи — вещь весьма обычная в центральной Австралии и что именно они и являются главной причиной бродяжнической, кочевой жизни аборигенов, в особенности же в отдаленных пустынях центральной Австралии. Самая ужаснейшая засуха, какую мне случилось испытать и пережить в бытность мою в этой стране, продолжалась целых три года. Даже лагуна, на берегу которой я выстроил свой дом в горах и которую я считал неиссякаемой, и та вдруг пересохла до того, что повергла всех нас в полнейшее отчаяние. Представьте только себе, что в продолжение более чем трех лет не выпало ни единой капли дождя, а нестерпимо знойное солнце палило и сжигало землю по целым дням своими точно раскаленными лучами. И за все это время землю поила только обычная роса, спускавшаяся каждую ночь. Но эта роса поила только землю и способствовала, тем самым, произрастанию, но отнюдь не пополняла естественные и искусственные водохранилища, столь необходимые для поддержания жизни людей и животных. Последствия этой засухи были поистине ужасны: кенгуру и змеи, эму и какаду, ящерицы и крысы дохли не десятками, а сотнями; повсюду валялись эти несчастные животные, издохшие или издыхающие, а те, которые еще каким-то чудом уцелели, те даже перестали бояться своего естественного врага — человека и как будто искали у него помощи и спасения.

По мере того как я видел, что моя лагуна с каждым днем пересыхает все более и более, я понял, что если только не приму каких-либо радикальных мер к предотвращению грозящей нам страшной беды, то я и народ мой, т. е. те чернокожие туземцы, вождем которых я считался, неизбежно должны будем погибнуть. Весьма понятно также, что эти бедные люди взирали на меня с надеждой, что я сделаю что-либо для спасения их от ужасной смерти, грозившей им в близком будущем. Почти ежедневно до меня доходили неутешительные вести о том, что наиболее известные водохранилища, водоемы и так называемые туземные колодцы пересыхали до дна во всей окрестной стране, и я увидел себя принужденным пригласить все эти соседние племена и предложить им пользоваться наравне с нами моей лагуной, грозившей тоже, не сегодня-завтра, окончательно пересохнуть. Видя эту грозящую всем нам в недалеком будущем опасность, я решил вырыть колодезь. Выбрав более или менее подходящее место у подножия крутой обрывистой горы, я вместе с моей верной Ямбой принялся за работу. Рассчитывая на удачу, я устроил грубое подобие брашпиля, а рабочими орудиями у меня служили самодельная деревянная лопата и каменная кирка. Ямба, оставаясь наверху, работала воротом, то опуская, то подымая кверху ведра с землей, которую она располагала с проворством опытного землекопа. При страшной нестерпимой жаре и скудости в воде, да еще при том условии, что ни один из туземцев ни за какие блага в мире не согласился бы проработать и одного часа, наш труд был крайне тяжелым и утомительным, и работа продвигалась медленно, но мы с Ямбой так усердно работали день за днем, что в конце первой же недели после того, как я стал копать, был прорыт узкий и тесный колодец глубиною свыше 14 футов — и к великой моей радости я стал замечать несомненные признаки того, что немного ниже должна быть вода. В течение следующей за сим недели я вдруг совершенно неожиданно наткнулся на родник. В этот момент я почувствовал, что вознагражден за все свои труды. Даже и тогда, когда наша прекрасная лагуна совершенно пересохла и на виду оставалось одно сухое, песчаное дно ее, наш маленький колодезь не переставал снабжать всех нас водой в количестве более чем достаточном для удовлетворения всех наших нужд и потребностей. Мало того, я вздумал даже снабжать водой несчастных птиц и животных, чтобы дать им возможность поддержать свое существование, утоляя нестерпимую жажду, томившую все живущее.

В нескольких шагах от колодца я построил большой деревянный желоб, который у меня постоянно был наполнен водой и который ежедневно посещался самыми необычайными стаями разноперых птиц, начиная с эму и кончая подобием наших милых воробушков. Громадные змеи, от 10 до 15 футов длиной, часто отгоняли от желоба злополучных кенгуру, и порой вокруг этого желоба жаждущая толпа животных была так велика, что некоторым из несчастных приходилось ожидать по несколько часов очереди утолить свою мучительную жажду, а многие умирали, даже не дождавшись очереди. Я помню, что это обстоятельство и тогда уже поразило меня как нечто ужасное, тем более, что я почти постоянно находился в такое время у желоба и отгонял тех птиц, гадов и животных, которые успели напиться, заставляя их уступать место ожидавшим, и всякий раз, когда замечал, что в дальних рядах кто-нибудь окончательно изнемогал от жажды, спешил подставлять мех с водой для поддержания угасавшей жизни. Обыкновенно эти посетители моего желоба меня совершенно не замечали, но точно инстинктивно сознавали, что я их общий благодетель. Конечно, мне приходилось плотно накрывать отверстие моего колодца, иначе вся поверхность воды была бы завалена скелетами различных животных и птиц.

Однако меня, быть может, спросят, почему я так заботился о всех четвероногих, крылатых и пресмыкающихся, снабжая их водой в то время, когда вода являлась таким ценным продуктом; но на это весьма легко ответить: если бы я допустил подохнуть всем этим животным, то я и все мои чернокожие, оставшись без пищи, принуждены были бы умереть от голода, — а это было бы, пожалуй, даже хуже смерти от жажды. Самыми неблагодарными созданиями оказались, на мой взгляд, змеи. Нередко они с умыслом залегали в самый желоб, сворачивались в нем клубом и не подпускали к нему ни птиц, ни других животных. Я всегда знал, когда что-либо подобное случалось, так как около желоба подымалось страшное волнение и крики, издаваемые возмущенными и негодующими пернатыми. Тогда я спешил к месту происшествия и изгонял непрошеных гостей самодельными деревянными вилами. Однако, я никогда не убивал зачинщиков всей этой сумятицы, так как и без того уже они околевали во множестве. Не только животные, птицы и пресмыкающиеся умирали от жажды, но даже и самые кусты, деревья и травы засыхали, что являлось новой не малой бедой, а именно: причиной страшных степных и лесных пожаров. Заговорив о лесных пожарах, я должен сказать, что нам часто приходилось видеть, как огонь свирепствовал в наших горах, иногда по целым неделям, опустошая пространства в несколько десятков миль. Что же касается нас и нашего селенья, то мы ограждали себя, оцепив свое жилище и всю нашу местность точно кольцом совершенно оголенного и нами самими выжженного пространства. Это, конечно, спасло нас от пожаров, но зато мы порой положительно задыхались от нестерпимой жары, приносимой палящим дыханием знойного ветра, что, в связи с нещадно пекущим солнцем, сжигавшим землю и раскалявшим воздух, — и скудостью воды, сделало жизнь здесь совершенно невыносимой.



Быть может, эти климатические условия немало влияли на бедного Бруно, о котором я теперь хочу сказать несколько слов. К этому времени он стал заметно слабеть, казался каким-то унылым; впрочем, с самой смерти Гибсона он уже был не тот, что прежде, хотя я по-прежнему продолжал пользоваться его удивительной смышленостью для того, чтобы удивлять ею чернокожих.

Одной из моих обычных привычек было запрятать в присутствии Бруно так, чтобы он видел, какой-нибудь предмет, вроде моего томагавка, где-нибудь вблизи дома, и затем отправиться куда-нибудь в лес или в горы в сопровождении моих чернокожих. Пройдя несколько миль от дома, я вдруг делал вид, что забыл дома тот или другой предмет, и приказывал Бруно отправиться за ним и принести мне его, сопровождая свое приказание различным таинственным нашептыванием. Умное доброе животное всегда понимало, что от него требовали, и через час-другой возвращалось ко мне и клало к моим ногам в присутствии всех туземцев требуемый предмет, после чего с видом наивысшего равнодушия принимало лестные о себе отзывы и похвалы моих чернокожих спутников. Бруно был действительно чрезвычайно умная собака; так, например он никогда не забывал, что нужно делать всякий раз, когда мы встречали на своем пути новое племя туземцев, с которыми мы еще не успели познакомиться. Он каждый раз вопросительно поглядывал на меня в этих случаях и как только видел, что я начинаю проделывать свои акробатические штуки, тотчас без всякого понуждения с моей стороны проделывал весь свой репертуар кувырканий, прыжков, лая и катанья кубарем через голову, с удивительной энергией и одушевлением.

Его милое, ласковое обхождение и его привязанность ко мне сделали Бруно особенно дорогим для меня существом, так что я не мог без ужаса подумать о том, чтобы с ним что-нибудь случилось. Однажды, когда мы проходили голой бесплодной песчаной пустыней, Бруно и я жестоко страдали от сыпучего горячего песка, забиравшегося нам между пальцев, — и мой бедный пес протестовал единственным возможным для него способом, т. е. протяжным, жалобным воем; судя по тому, как осторожно и боязливо он переставлял свои лапы, было ясно, что вскоре бедное животное будет уже совершенно не в состоянии идти за мною дальше. Чтобы этого не случилось, я сделал ему мокасины на все четыре лапы из шкуры кенгуру и затем надел их ему. С тех пор он постоянно носил их, когда нам приходилось проходить по такой же песчаной и открытой местности и со временем так привык к своей обуви, что, как только мы подходили к пескам, уже подбегал ко мне и протягивал ко мне свои лапы, изъявляя тем свое желание одеть обувь.

За последнее время старость начинала заметно угнетать его; он уже становился тяжел на ноги и теперь редко отправлялся со мной на охоту, а больше только спал или дремал целыми днями. Некогда он был бесподобный охотник на кенгуру и с особым увлечением предавался этой охоте. Он загонял самых громадных кенгуру под какое-нибудь большое дерево и, если только это громадное животное пыталось уйти от него, хватал его за хвост и принуждал снова оставаться в еще худшем состоянии, чем доселе, и держал его до тех пор, пока я не подоспевал и не убивал его добычу. Конечно, бедному Бруно не раз попадало за его смелость, его кусали и кенгуру, и змеи, и ядовитые, и безвредные, — но все это, по-видимому, проходило у него бесследно. Но Бруно уже и тогда, когда я впервые получил его, как будто примирился с мыслью, что он проживет недолго. За последнее время он стал весьма равнодушно относиться ко мне и к Ямбе, неохотно двигался с места, вяло ел; в таком положении он прожил более года. Однажды утром, войдя во вторую мою хижинку, которая по старой памяти называлась у нас хижиной Гибсона, хотя бедняга никогда в ней не жил, я к неописанному ужасу своему увидел моего Бруно, вытянувшимся и окоченевшим на подстилке из шкуры кенгуру, пожертвованной ему покойным Гибсоном. Несмотря на то, что я давно уже готовился к этому — я положительно поражен был горем при виде бездыханного трупа моего верного товарища. Мне кажется, что сам я не сознавал, насколько он мне был дорог и близок до того момента, пока не утратил его навсегда. И вот, пока я стоял над ним и слезы градом катились по моим щекам, в памяти моей воскресали одни за другими все странные события моей жизни, в которых бедный Бруно неизменно всегда принимал самое деятельное участие. Он был со мной и на разбившемся судне, и на пустынном острове, и во всех моих странствованиях, и не раз выводил меня из беды. А его различные забавные причуды, привычки и ухватки доставляли мне всегда бесконечное удовольствие и развлечение. И вот его не стало! Хотя я давно ожидал этого неизбежного удара, тем не менее горе мое было очень глубоко. Ямба тоже ужасно горевала о нем и оплакивала его смерть, потому что и она так же сильно привязалась к Бруно, как и он к ней. Я закатал его в особого рода глину и затем обернул древесной корой, как это обыкновенно делают со своими покойниками туземцы, затем положил его на самородную полку или выступ в одной из наших горных пещер, где бы дикие собаки не могли добраться до него и где уже лежало тело, или вернее, мумия покойного Гибсона.

Чтобы забыться и не думать о своем горе, я собирал вокруг себя своих дикарей и в дружеской беседе с ними старался отвлечь свои мысли от воспоминаний о Бруно. И вот, во время таких бесед я иногда начинал заговаривать о людоедстве и говорил им, что Великий Дух, которого все они так боялись, дал мне письменный завет, в котором он строго воспрещает употреблять в пищу тела человеческих существ.

Этот завет, или письменное завещание, о котором я говорил им, была моя старая библия. Понятно, что мои дикари не могли усвоить ее значения как книги, потому что у них не было никакой письменности, но мои слова и движения и высоко поднятая мною книга, которую я держал в руке, тем не менее производили на них сильное впечатление. Вообще туземцы с величайшим интересом прислушивались к моим рассказам о жизни, обычаях и приемах цивилизованного мира, но опыт доказал уже мне, что необходимо соизмеряться при этом со способностями усваивания, понимания и мировоззрением туземцев. Так, например я говорил им, что в больших городах (становищах, как я их называл) на моей родине никогда не бывает темно, даже и ночью, потому что у белых людей в их распоряжении имеются такие светила, которые они могут по желанию зажигать и гасить. Причем, конечно, самым подходящим сравнением являлись звезды небесные, но мои слушатели были до крайности удивлены, что такого рода светила могли находиться в зависимости от человеческой воли. Однажды я смастерил маленькую тележечку из тонких бревешек, чтобы возить в ней детей. Так как эти дикари впервые увидели применение колес при передвижении, то это казалось им совершенно непостижимым. С чисто детским восторгом и громкими возгласами радости и удивления, превосходящими всякое описание, и мужчины, и женщины чуть не дрались за честь катить эту первобытным способом сделанную тележечку. Я изготовил ее из тонких бревешек на четырех сплошных деревянных колесах, сделанных из цельного ствола дерева в поперечном разрезе. Немалое удивление возбуждали также в туземцах размеры моего жилища, но удивление их не имело границ, когда я сказал им, что некоторые строения в больших «становищах» белых людей не уступают по величине своей холмам и притом несравненно многочисленнее и стоят теснее друг к другу. Я уже рассказывал о том необычном телеграфе, который существует у туземцев. В начале восьмидесятых годов до меня стали доходить новости, что на севере появились белые; и однажды в одно из своих продолжительных странствий я повстречал группу белых старателей. Я вспомнил об этой примечательной встрече потому, что их временное пристанище предстало предо мной совершенно неожиданно. Так всегда происходит в австралийском буше.

Я выяснил, что это была не единственная артель старателей: я несколько дней прожил среди нескольких становищ белых, после чего вернулся к своему дому в горах. Едва ли нужно говорить, что белые, увидев меня, были поражены этим фактом, гораздо больше, чем я удивился, встретив их. Я мог бы пойти с ними и вернуться к цивилизации, но я не хотел оставлять свою жену-туземку и семью. Я встретил эти партии старателей в районе Кимберли; и хочу отметить, что я и прежде знал о существовании этого золотоносного района. Впоследствии я узнал, что географически плато Кимберли было ближайшей точкой, куда я мог дойти, чтобы добраться до цивилизации.

Затем я снова осел в своем горном жилище, и скоро зажил по-старому, и мой образ жизни практически не отличался от жизни аборигенов, кроме того факта, что я не всегда сопровождал их, когда те переходили на новое место жительства. Аборигены постоянно навещали меня и гостили три-четыре дня. Я поощрял эти визиты и неизменно подготавливал какое-нибудь развлечение для своих гостей — я даже предоставлял им жен, согласно туземному обычаю. Но вы спросите, где же я брал этих жен? Вопрос конечно интересный и требует довольно обстоятельного ответа. Туземцы не в восторге от появления младенцев женского пола, наоборот, зачастую они стараются избавиться от них, чтобы оградить себя от необходимости брать их с собой, когда отправляются странствовать. Поскольку я всегда души не чаял в детишках, я решил попытаться положить конец этому ужасному обычаю — убивать новорожденных девочек, поэтому я повсеместно распространил известие, что родители могут передать своих дочерей мне, а я уже воспитаю и позабочусь о них. В результате этого предложения у меня вскоре образовался настоящий приют — учреждение, которое неоднократно и во многих отношениях приносило мне пользу. Помимо удовлетворения от сознания того, что я уберег от ужасной смерти детей, которых я считал своими приемными дочерьми, ко мне отовсюду приходили молодые люди, чтобы выбрать себе жену.

Как я уже говорил раньше, мои приемные дни начинались в новолуние.

Гости, как и члены моего племени, постепенно проникались уважением к Библии; но я опасался, что причина заключалась не в святости, которую несла эта книга, а скорее в благоговении перед чудесами, о которых в ней говорилось и которые я толковал им, сообразно с их примитивным разумом.

Бывало, что я совершал ошибки. Например, мне казалось, что их весьма заинтересует притча о том, как Моисей ударил скалу и чудесным образом обрел источник воды. Все, что касалось добывания воды в пустыне, невероятно их занимало. Но туземцы попросили меня совершить такое же чудо!

Другая библейская история, которая привела меня в замешательство, повествовала о Валааме и его осле. Решив рассказать эту притчу, я уже по опыту знал, что если я упомяну об осле, то придется пуститься во все возможные пространные объяснения, описывая это животное, что, скорее всего, не приведет ни к чему, а лишь возбудит недоумение моих слушателей; я решил рассказать им о Валааме и его кенгуру. Однако то обстоятельство, что кенгуру Валаама могло говорить человеческим голосом, ужасно смущало их. Очевидно, говорящее животное казалось чем-то особенно забавным для туземцев и, хотя мой рассказ был встречен громким весельем и одобрениями, и даже распространился из одного племени в другое, я все же был того мнения, что им не следует говорить о том, чего они не могут вполне усвоить.

Однажды я рассказал им о гибели Содома и Гоморры от огня и каменного дождя и это снова вовлекло меня в беду. Меня тотчас стали допрашивать, как это возможно, чтобы Великий Дух, или кто-либо другой, мог спалить огнем камни, из которых были построены дома? Понятно, что всякие такого рода вопросы подвергались тотчас же обсуждению каким-нибудь колдуном, или кудесником из чернокожих, или каким-нибудь другим моим завистником, которые, конечно, сейчас же старались дискредитировать меня. Несколько дней спустя после того, как я позабавил своих чернокожих рассказом о гибели Содома и Гоморры, гуляя с Ямбой в Наших горах, я случайно открыл большие залежи сланцеватой глины и, при виде ее, тотчас же решил воспользоваться ею, чтобы демонстрировать чернокожим, что библейский рассказ не только правдив, но и весьма возможен, и что я в состоянии зажечь камень и показать им наглядно, как это было.

С помощью Ямбы и других членов моей семьи я соорудил громадную пирамиду из больших глыб сланцеватой глины, перемешанных с песчаником. Этот песчаник и другой простой камень я употребил на это сооружение частью для того, чтобы скрыть от дикарей однообразие материала, послужившего для постройки, а частью и потому, что, как мне хорошо было известно, эти камни раскалившись трескались с невероятным шумом и производили сильный взрыв, что в сильной степени должно было вызвать страх и ужас в туземцах.

Пирамида эта около 15 футов высотой имела на вершине своей круглое, довольно большое отверстие и несколько малых отверстий по бокам, с разных сторон для того, чтобы лучше была тяга. У основания я оставил также отверстие достаточно большое, чтобы я мог ползком войти в него. Затем я вложил внутрь известное количество горючих веществ вроде сухого дерева и сухой древесной коры и тогда уже счел свое дело оконченным. Так как сооружение это и все эти приготовления заняли у меня немало времени, то, когда я их окончил, новолуние уже приближалось. Имея в виду возможно большее стечение народа, я позаботился заранее разослать приглашения ко всем ближним и дальним племенам, предлагая им прийти посмотреть, как я буду зажигать камни и скалы.

К назначенному времени собралась громадная толпа туземцев; так как они уже издавна знали и много слышали о моих великих чудесах, то и на этот раз были уверены, что увидят нечто необычайное и потому, разжигаемые любопытством, толпами спешили на зов. Я никогда не забуду, с какой жадностью это великое сборище людей ожидало обещанного зрелища, хотя, насколько мне помнится, они к этому времени порядочно попривыкли, так как насмотрелись уже на множество чудес.

И вот, когда ночные сумерки спустились на землю, я осторожно, крадучись, подполз к пирамиде и, вползши внутрь, принялся там действовать с помощью кремня и огнива, которые я там оставил. В одну минуту я зажег дерево и сухую кору, и когда успел убедиться, что все эти горючие материалы весело разгораются, также осторожно выполз из пирамиды и никем не замеченный смешалея с толпой, которой строго запретил подходить близко к пирамиде. Густые облака дыма вскоре повалили из нее, а вслед за тем яркое пламя охватило всю пирамиду и в один момент вся она превратилась в пылающее горнило, из которого со страшным треском и шипением вылетали увесистые камни и пламенеющие огненные глыбы сланцеватой глины и высоко взвивались в воздух, выброшенные силой взрыва.

При виде всего этого мои чернокожие были положительно уничтожены, парализованы ужасом и страхом; многие из них распростерлись на земле и воздевали руки к небу, невзирая на каменный дождь, сыпавшийся на их обнаженные спины и головы. Я бродил между ними, наслаждаясь своей славой, властью, могуществом и успехом моей манифестации. Громадная пирамида горела и пламенела в течение нескольких дней сильнее и ярче, чем даже груда каменного угля, и меня только удивляло, как это туземцы до сих пор не додумались до того, что камень может раскаляться и воспламеняться.

К этому времени я по наружному виду ничем не отличался от чернокожих туземцев и одеяние мое состояло из одного только маленького фартука, или передничка, из шкуры эму, который я носил для защиты от ссадин и царапин во время моих странствований. В обычное время я не носил на себе никаких украшений, кроме этих лоскутьев шкур, но в торжественные дни разукрашивался пестро и вероятно был бы посвящен в возмужалый возраст, как это в обычае у туземцев, если бы только я не был уже вполне взрослым мужчиной во время появления среди них.

Для меня, очевидно, невозможно пересказать подробно все события каждого дня моей жизни среди австралийских дикарей уже потому, что только одни выдающиеся факты и события удержались в моей памяти, да и, кроме того, я, кажется, и так уж отдал должную дань повседневной рутине и повторялся не раз в моем повествовании.

Скажу теперь несколько слов о моих детях. Их слабое здоровье являлось причиной постоянной моей заботы и тревоги о них; я с болью в сердце сознавал, что они не доживут до зрелого или хотя бы даже до юношеского возраста и, быть может, именно вследствие того, что они были, так сказать, осуждены на преждевременную смерть, я любил их еще более страстно. Но вместе с тем, натура человеческая так непостижима, что я нередко ловил себя на мысли о том, что я буду делать, когда ни их, ни Ямбы не станет у меня. Надо сказать, что к этому времени и моя верная подруга и помощница стала заметно терять силы. Не следует забывать, что, когда я впервые встретил ее на безлюдном острове, она была уже стареющая женщина, по местным понятиям, иначе говоря, ей было около тридцати лет.

Как ни готовился я к страшному удару — потере моих детей, тем не менее никогда в жизни я не забуду кончины моего сына. Он подозвал меня к себе и сказал, что он очень счастлив, что умирает, потому что он чувствовал, что никогда не будет в силах пробиться в жизни сам, без посторонней помощи, и переносить все то, что переносят его сверстники, другие туземные мальчики — а потому, добавлял он, он был бы только обузой для меня. Это был добрый, ласковый и очень умный мальчик; его умственные способности были развиты не по его годам и все ровесники его, дети туземцев, в этом отношении далеко отстали от него. Он говорил со мною по-английски, потому что я научил его и его сестренку этому языку и в последние минуты я, наконец, узнал, что его ужасно мучило и терзало сознание, что он никогда не мог соревноваться со своими товарищами, другими чернокожими мальчиками, в играх и забавах, в которых те проявляли свою силу и ловкость, и он знал, что, не будь моим сыном, он был бы отверженцем в своем племени. Последние слова его, которые я едва мог разобрать, были те, что он сумеет быть лучшим для меня помощником в Стране Духов, чем здесь, на земле. Он до последней минуты был в полной памяти, и когда я, опустившись на колени подле его постели из душистых листьев эвкалиптуса, склонился над ним, чтобы уловить последнее его дыхание, он чуть слышно пролепетал мне, что он вступает в прекрасную незнакомую страну, где птички поют не смолкая, а цветы цветут не увядая всегда; он говорил, что чудные голоса духов зовут его и он чувствует, что что-то неудержимо влечет его туда. Я не стану говорить о своих личных чувствах в эти минуты, скажу только, что я целовал своего мальчика в глаза и в губы; затем, с чуть слышным: «Прощай, они пришли за мной», он тихо отошел в вечность.

Я знал, что так должно было случиться. Несколько дней спустя и моя маленькая дочка, единственный оставшийся у меня ребенок, вдруг захворала и была так слаба, что вскоре последовала за своим братишкой в страну, где нет ни забот, ни горя. Несчастья мои, казалось, превзошли всякую меру, но величайшее из них ожидало меня еще впереди. Я упоминал уже о том, что у Ямбы появились симптомы различных болезней — несомненных спутников старости. Я не мог не замечать, с чувством затаенного страха и ужаса, что ее прежняя бодрость духа и живая сообразительность, бойкий находчивый ум стали изменять ей, не говоря уже о замечательной эластичности ее движений и удивительной физической выносливости, какими она отличалась в былое время. Теперь она не могла уже сопровождать меня в те дальние и интересные экскурсии, которые мы с ней постоянно делали в течение стольких лет. Кожа ее стала как-то вянуть и морщиться, и она постепенно делалась совершенно старухой. Это явилось причиной того, что на меня стали находить припадки уныния и горького отчаяния. Я часто сидел дома отчасти потому, что уже давно изучил всю эту страну, а также и вследствие отсутствия своей верной спутницы, моей самоотверженной и неоцененной помощницы Ямбы. Я постоянно тешил себя надеждой, что моя жена только временно прихварывает, и что она так ослабела только вследствие того горя, которое постигло нас в последнее время. Но увы! Она слабела день ото дня. Мы оба знали, что конец ее близок, но по какому-то молчаливому соглашению никогда не намекали на эту близкую катастрофу. Каждый раз, когда я останавливал на ней свой пытливый, вопрошающий взор, с тщетной надеждой отыскать в ее чертах какие-либо признаки улучшения в ее состоянии, она делала вид, что вовсе не замечает этого, и продолжала заниматься своим делом, как ни в чем не бывало.

Иногда я уводил ее с собою в далекую прогулку, которая оказывалась, в сущности, свыше ее сил, только для того, чтобы обмануть и потешить и себя, и ее обманчивой надеждой. И она, бедняжечка моя, шла через силу для того, чтобы доставить мне хотя бы минутное успокоение; так, иногда она принималась скакать, прыгать и бегать впереди меня, резвясь, как дитя, для того только, чтобы доказать мне, что она все еще сильна, молода и весела, как прежде, и вслед за этим, поистине трагическим усилием над собой она старалась всячески скрыть от меня свое изнеможение. Однако вскоре ей пришлось совершенно отказаться от прогулок и видя, что силы окончательно изменяют ей, она собралась с духом и сказала мне однажды, что она знает, что ей недолго осталось жить и что в сущности, она даже очень рада умереть, потому что тогда мне будет легче вернуться в цивилизованные страны, достигнуть этой заветной цели, к которой я стремился всегда в продолжение стольких лет. Она принялась доказывать мне, что теперь это уже будет не так трудно, потому что я уже встречался и имел случай завязать некоторые сношения с белыми людьми, а кроме того, до нас давно уже стали доходить вести о проведении трансконтинентальной телеграфной линии от Аделаиды до Порт-Дарвина. Едва успела она заговорить о своей смерти, как я почти обезумел от горя. Мысль, что ее не будет со мной, была столь ужасна для меня, что при одном упоминании об этом я не помнил себя от горя, ужаса и отчаяния и, бросившись подле нее на землю, рыдал, как безумный.

Я уверял ее, что мне все равно, сколько бы лет мне ни пришлось прожить здесь, среди чернокожих ее собратий, только бы она всегда была со мною, я старался всеми силами уверить ее, что она не только не умрет, а вернется вместе со мной на мою родину и там, перед лицом белых людей, я прославлю ее безграничную преданность и ее достоинства. Но так как на все эти речи она только печально улыбалась, я переменил тему разговора и перешел к воспоминаниям о прошедшем. Стал перебирать всю свою жизнь с того самого момента, когда она была заброшена на безлюдный остров Тимбр; при воспоминании о всех пережитых нами вместе лишениях и страданиях, радостных и счастливых делах всей этой дружно прожитой жизни, она тоже не выдержала и разразилась слезами; тогда мы долго плакали в объятиях друг друга.

Я забыл сказать, что к этому времени она уже приняла христианство и сделала это исключительно по своему собственному желанию и убеждению. Она так безгранично верила в мою мудрость и в мои знания, что постоянно просила меня рассказать ей все о моей религии для того, чтобы и она могла ее принять и верить тому же, чему верю я. Как большинство вновь обращенных, она была преисполнена самой пылкой горячей веры и энтузиазма и теперь, в эту трудную минуту, старалась побороть в себе страх близкой смерти, уверяя меня, что она не боится смерти, потому что уверена в возможности охранять меня больше и лучше, чем прежде. «Как бы все было со мной иначе, если бы я осталась жить среди своего народа, — говаривала она, — я и теперь бы все еще продолжала верить, что величайшей для меня честью после смерти — было бы превратиться в какое-нибудь животное, а теперь, я знаю, что светлое, счастливое будущее ожидает нас всех там, в небесах и что в определенный срок и ты придешь туда и мы свидимся там, чтобы никогда более не расставаться».

Ямба не чувствовала никаких физических страданий и даже слегла в постель не ранее, как дня за четыре до смерти.

Так как моя любовь, моя привязанность и уважение к Ямбе были известны не только всему нашему племени, но и всем соседним племенам, то, как только прошел слух, что она лежит при смерти, отовсюду стали стекаться к моему горному жилищу толпы туземцев. Все они спешили высказать мне свои соболезнования и всякого рода нежное участие. С раннего утра и до поздней ночи к жилищу нашему тянулись вереницы туземных женщин и многие из них пришли сюда издалека, чтобы узнать о состоянии здоровья моей умирающей жены.

Между тем единственной заботой Ямбы в эти последние дни ее жизни была забота о том, чтобы как нельзя лучше снарядить меня в путь в цивилизованные страны. Она целыми часами пересказывала мне различные способы отыскивать воду в безводной пустыне, какими пользуются туземцы; затем несколько раз напоминала мне, что прежде всего мне следует идти к югу до тех пор, пока не дойду до местности, где деревья опалены, и затем следовать тропой, которая идет на запад. Эти последние дни прошли как-то удивительно быстро. Однажды ночью ей вдруг сделалось очень худо. До того времени она никогда не называла меня иначе, как «господин мой», но тут, стоя, так сказать, на краю могилы, она вдруг отбросила эту привычку и, обхватив мою шею обеими руками, нежно прошептала мне: «Прощай мой дорогой супруг, прощай! Я ухожу, ухожу… да, ухожу… я буду ждать тебя там». Что же касается меня, то я не мог смириться с мыслью, мне даже не верилось, что она уходит от меня. Я вскакивал с постели с тем только, чтобы убедиться, не сон ли это, не страшный ли кошмар. Мне вдруг припоминались десятки, сотни примеров ее самоотверженных поступков, ее безграничной привязанности ко мне, и глядя на эту неподвижно лежащую фигуру женщины, которая была мне бесконечно дороже жизни, я чувствовал, что жизнь ничто иное, как ужаснейшая пытка и что мне необходимо сейчас же искать в чем-нибудь забвения, или иначе я лишусь сознания. Мне казалось положительно невозможным, что Ямбы не станет со мною. Ведь это самая возмутительная, самая страшная несправедливость — отнять ее у меня! В бешеном порыве я обхватывал ее обеими руками, сжимал в своих объятиях, старался поставить ее на ноги, умоляя ее, чтобы она мне показала, как она еще сильна, и нашептывал ей все нежные воспоминания прошлого, а она, бедняжка, старалась угодить мне, успокоить меня, делала последние, тщетные усилия устоять на ногах, отвечать мне объятием на объятие, но вдруг опрокинулась назад и испустила последний вздох. Никакие слова не в силах описать мой ужас и отчаяние. Я чувствовал нечто подобное тому, что должен был бы чувствовать человек, которому только что ампутировали обе ноги и обе руки, оставив один искалеченный, истекающий кровью торс. Я сознавал, что для меня нет более в жизни ни радости, ни светлых надежд на отрадное будущее. Я с радостью приветствовал бы смерть как милостивую освободительницу от оков и мук этой грустной жизни. В своем безумном горе я часто умолял моих чернокожих заколоть меня своими копьями… Но я не могу далее говорить об этом, да к тому же почти не помню, что было со мной после. Долгое время я жил точно в бреду, даже люди, которых я встречал в это время, казались мне не живыми существами, а какими-то видениями. Я даже не сознавал своей страшной утраты, но только чувствовал непреодолимую потребность деятельности. Я едва помню искреннее горе моих чернокожих и их усилия утешить и успокоить меня. Женщины долго жалобно выли, что чуть не довело меня до умопомешательства и еще более усилило мое желание как можно скорее покинуть это ужасное место. Я до того стал не похож на самого себя, что мои чернокожие решили, что в меня вселился какой-то страшный дух. Они, очевидно, полагали, что я предоставил им все заботы о погребении, а сам только о том и думал, как бы мне скорее пуститься в путь. Я откровенно сознался моим туземцам в своем намерении и тотчас же сорок человек из них вызвались сопровождать меня в моем странствовании до тех пор, пока я только позволю им идти за мной. Я с готовностью принял это предложение, во-первых, потому, что сознавал, что одиночество сведет меня с ума, а во-вторых, потому еще, что был уверен в безопасности путешествия, раз меня будет сопровождать такой конвой.



Я ничего не взял с собой, а длинные волосы свои срезал стилетом и раздал их на память о себе туземцам, чтобы они наделали себе из них браслеты, ожерелья и другие украшения. Затем я без дальних проволочек покинул то место, где прожил столько лет. Все имущество я роздал остающимся и покинул свой горный приют почти без сожаления. Весь мой наряд состоял из кожаного передника, а у пояса на тонком кожаном ремне висели мой томагавк и стилет, а лук и стрелы я закинул за плечи. Мы шли день за днем, точно совершая экскурсию. Условия местности, конечно, изменялись и я не раз проходил мимо несомненных доказательств минерального Богатства этой страны, особенно изобилующей золотом.

Однажды, когда все мы расположились на отдых у подножия большой скалы, я от нечего делать стал, почти машинально, обкалывать своим томагавком голый камень скалы. Вдруг кусок камня отскочил, обнаружив ярко-желтую блестящую полосу благородного металла. Я вскочил на ноги от удивления и в тот же миг сообразил, что вся эта скала была чрезвычайно золотоносной и что у меня перед глазами лежит громадный самородок, который, если бы его извлечь, оказался бы настолько велик, что его насилу могли бы снести два человека…

Проходила неделя за неделей, а мы все продолжали свой путь, направляясь к югу. Понятно, что с течением времени мои чернокожие, один за другим, стали возвращаться обратно к своим домам и семьям, но за это время я успел уже окончательно слиться и сродниться с другими племенами туземцев и теперь уже без всякого труда переходил от одного племени к другому, всецело рассчитывая на свое знакомство с характером и нравами туземцев, и прибегая постоянно к своему обычному репертуару гимнастических упражнений. По прошествии месяца я дошел, наконец, до опаленных, или меченных деревьев, и затем пошел прямо на запад.

Со мной не случилось за это время почти ничего такого, что стоило бы рассказывать; я неотступно держался своего намеченного пути в продолжение восьми или девяти месяцев — и вот, наконец-то, я увидел несомненный признак близости цивилизованных людей, потому что по пути мы постоянно встречали такие предметы, как ржавые жестянки из-под мясных консервов, старые газеты, изношенное и сильно изъеденное муравьями платье, т. е. отдельные части одежды и множество других признаков жизни пионеров.

В один прекрасный день около полудня я завидел на расстоянии 500 или 600 шагов впереди себя лагерь белых людей, который тотчас же узнал по холщовым палаткам. Я поспешил остановить своих чернокожих спутников, приказав им не двигаться с места, между тем как сам отправился на маленькую рекогносцировку. Странно сказать, вид этих палаток не особенно взволновал меня, я ведь уже встречал исследователей еще в местностях Кимберлея, и кроме того, я так долго ожидал этого, что был только удивлен, что этого не случилось раньше. Бродя вокруг лагеря этих людей, видимо европейцев, в одежде, принятой пионерами и исследователями, мне вдруг сделалось совестно своей наготы, и я вдруг понял, что в таком виде не могу явиться к ним, что мне необходимо подходящее одеяние. Теперь, наученный горьким опытом, я знал, насколько следует быть осторожным, когда приближаешься к людям цивилизованным. Это доказала мне моя встреча с экспедицией Жиля. Вернувшись к своим чернокожим друзьям, я сказал им, что повстречал, наконец, людей моего племени, но до поры до времени не желаю еще пристать к ним — и, избрав двоих самых ловких и смышленых туземцев, сказал им, что мне нужно достать одежду белых людей, и научил их тихонько подползти к лагерю белых, снять пару брюк и сорочку, которые повешены, вероятно, для просушки, за палаткой, и взяв эти вещи, принести их мне. Мои дикари с видимым наслаждением ухватились за это поручение, но когда они вернулись по прошествии нескольких минут, то принесли с собой только одну рубашку, так как брюки сам владелец успел убрать раньше прихода моих чернокожих приятелей. Их чрезвычайно смешил мой вид, когда я надел принесенную ими рубашку, и действительно, принимая во внимание, что эта рубашка являлась единственным предметом одеяния, я, вероятно, представлял собою довольно забавную фигуру. Но вот явилось новое затруднение — не мог же я, в самом деле, явиться к этим людям в украденной у них же рубашке, — и я решил распроститься здесь с моей чернокожей свитой и отправиться одному разыскивать другой подобный лагерь пионеров.

Через день-другой я наткнулся на второй такой лагерь белых и на этот раз решился подойти и объяснить, кто я такой. Однако прежде чем решиться на этот шаг, я соскреб со своего лица всю ту черную глину, которая облепляла все мое тело и лицо по манере дикарей, опалил насколько следует свои волосы и бороду с помощью головешки, бросил мой лук и стрелы, которые являлись теперь единственным моим оружием, и смело направился к лагерю.

Человек пять-шесть загорелых, с медно-красными лицами англичан сидели перед палаткой вокруг костра и, как видно, ужинали в тот момент, когда я приблизился к ним. Когда они заметили меня, то все слегка вздрогнули от удивления и недоумения, но затем разразились громким смехом, полагая, вероятно, что это какой-нибудь из их черномазых слуг вздумал подшутить над ними. Между тем очутившись на расстоянии всего нескольких шагов от них, я крикнул по-английски:

— Здорово! Ребятушки, не найдется ли у вас местечка и для меня? Все они были настолько поражены этой неожиданностью, что не могли отвечать тотчас же, но затем один из них сказал:

— О, да; идите и садитесь с нами!

Я присел к костру, и они стали расспрашивать меня.



— Вы занимались исследованиями? — спросили они.

— Да, — ответил я совершенно спокойно, — я долго находился в отсутствии.

— А где же вы оставили своих товарищей?

— У меня не было товарищей, — отвечал я, — я пустился странствовать один.

Они переглянулись, подмигнули друг другу и стали недоверчиво улыбаться. Затем один из них продолжал допытывать меня, не находил ли я золота.

— О, сколько угодно, — сказал я, — золота здесь очень много.

— И захватили вы с собой сколько-нибудь этого драгоценного металла? Далеко ли вы заходили?

На это я сказал им, что бродил долго по Центральной Австралии, жил, так сказать, в самом сердце этого континента, но не имел возможности носить с собой кварц и зерна чистого золота. Но такого рода объяснение только усилило их веселость, которая достигла крайних пределов, когда я в неожиданный момент вдруг спросил:

— Который у нас теперь год?

Вместо ответа один из них злобно сострил и его остроту весело приветствовали все остальные его товарищи, а я начинал думать, что если цивилизация готовила мне только такой прием, то лучше бы мне было оставаться с моими верными дикарями.

Однако спустя несколько минут обхождение этих людей со мною изменилось и было ясно, что они смотрели теперь на меня как на безобидного полоумного, который только что выбрался из глухих дебрей. Я убедился в том, что мое предположение было верно, когда, неожиданно подняв глаза, увидел, что рудокопы эти переглядывались между собой, указывая пальцем себе на лоб. Я решил не говорить им ни слова более о себе, будучи уверен, что чем больше стану рассказывать, тем более они будут укрепляться в уверенности, что я бездомный полоумный, бродящий по лесам. Я узнал, что эти люди, среди которых я теперь находился, были все приличные молодые люди из Кульгарди. Они предложили мне чаю и закусить и советовали мне провести ночь вместе с ними, но я отклонил их любезное приглашение, хотя с благодарностью принял от них в подарок пару брюк, но от сапог отказался, потому что был уверен, что не буду в состоянии носить их. После того мои неприветливые благодетели сообщили мне, что я встречу еще много таких же лагерей белых людей и к Югу, и к Западу. Затем, простившись с ними, я ушел в лес и провел там ночь совершенно один.

Затем я двинулся по направлению к Моун-Маргарет и по дороге, по которой я шел, находил кирки, лопаты и другие орудия рудокопов, очевидно разбросанные или растерянные погибшими или обескураженными искателями золота. Я решил не входить в этот город, а, миновав его, шел далее к Сусерн Кросс (Южный Крест), а оттуда к Кульгарди.

Побродив некоторое время в этом городе, я направился в Перт, столицу Западной Австралии. Там мне сказали, что для меня лучше всего отправиться в Мельбурн, так как там я легче всего найду судно, которое доставит меня в Европу. Согласно этому совету, я двинулся в Мельбурн, как только мог скорее, и там единственный стоящий внимания инцидент, случившийся со мной, был мой разговор и свидание с французским консулом. Я обратился к этому уважаемому чиновному лицу на отвратительном французском языке и сказал ему, что я французский подданный и желал бы вернуться в Европу. Я поминутно запинался, искал слова, и когда не мог сказать по-французски того, что хотел, то говорил по-английски. Консул, поглаживая свою бороду, терпеливо ожидал, пока я кончу, и глядел на меня весьма подозрительным взглядом.

— Вы требуете, чтобы вам доставили возможность вернуться в Европу на том основании, что вы француз?

— Да, именно так! — отвечал я, невольно возвращаясь к английскому наречию.

— Прекрасно, — холодно продолжал он, отворачиваясь от меня, — но только в другой раз, когда вы станете уверять, что вы француз, то вы уж лучше не говорите по-английски, так как на этом языке вы говорите лучше меня.

Я попытался было разъяснить ему все это, сказал, что потерпел кораблекрушение, но когда сообщил, как давно это было, то он невольно улыбнулся, — и я затем ушел от него.

Из Мельбурна я отправился в Сидней и оттуда в Брисбен.

В мае месяце 1897 года я очутился в Виллингтоне, Новой Зеландии, где, как мне сказали, я мог найти прекраснейший случай отплыть в Англию. И действительно, я отбыл на судне Ново-Зеландской судоходной компании, на «Waikato», и прибыл в Лондон в марте 1898 года.

* Конец *

1898 г.

Загрузка...