Сегодня у деда Сулейма́на был день получки. Выйдя из конторы управления районного водного хозяйства, он пошёл в продуктовый магазин: пользуясь случаем, хотел закупить провизии, чтобы ещё раз не приезжать потом в райцентр. Хвост очереди в бакалейный отдел тянулся через весь магазин. Покачав головой, Сулейман-бобо [2] повернул к выходу, но его остановил мальчишка в соломенной шляпе.
— Дедушка, встаньте на моё место, — сказал он тихонько, но настойчиво, потянув его за рукав якта́ка — длинной, навыпуск рубахи без ворота.
— Да что ты, сынок, — сказал Сулейман-бобо, бросив смущённый взгляд на очередь. — Люди ждут, а я…
— Так я ведь вам свою очередь уступаю… Мне не к спеху, постою ещё, — сказал мальчик, отходя в конец очереди.
— Вставайте, дедушка, вставайте, — раздались подбадривающие голоса.
— Спасибо, дети мои, спасибо, сынок! — сказал бобо, робко втискиваясь в очередь, на место мальчика в соломенной шляпе. Сулейман-бобо не любил считать себя немощным старцем, да и не был он таким, но почёт и уважение, оказанные ему людьми в очереди, были приятны.
Старик купил пачек двадцать зелёного чая, два килограмма колотого сахара, кулёк леденцов «Новва́т», связку румяных бубликов, уложил их в ситцевый мешочек и пошёл к выходу. В конце очереди, терпеливо прислонившись к прилавку, стоял мальчик в соломенной шляпе. Проходя мимо, дед ласково погладил его плечо.
— Дай бог здоровья родителям, вырастившим такого сына! — И чтобы более не смущать мальчика, поспешно зашагал прочь.
Ещё бобо заглянул в мясную лавку: купил два килограмма баранины, кило курдючного сала — для плова. Теперь можно идти домой. Только очень хотелось пить. А жажду дед мог утолить только крепким зелёным чаем. Других напитков он не признавал. Поэтому Сулейман-бобо поспешил, придерживаясь тенистой стороны улицы, к чайхане́, которая располагалась как раз по пути…
На широкой деревянной кровати — сури́, застланной шёлковым тюфяком, сидел, сгорбившись, точно замёрзший ворон, пожилой благообразный старец с пышной чалмо́й вокруг головы. Он полулежал на горке зелёных бархатных подушек, поджав под себя ноги в и́чигах. Сулейман-бобо хотел прошмыгнуть мимо, в глубь чайханы, где было тенистее, а значит и прохладнее, но старец окликнул его дребезжащим голоском:
— Эй, Сулейман-бай, милости прошу на пиалу чая! Садитесь ко мне, что вы вечно прячетесь?!
Бобо медленно направился к нему. Но именно этого-то он и не хотел; сидеть вместе с этим человечком, слушать его нытьё, поддакивать ему. Положив мешочек на край сури, Сулейман-ата[3] церемонно поздоровался со старцем за руку. Несмотря на жару, на нём был тяжёлый халат — чапан.
— Садитесь, Сулейман-бай! — пригласил старик, наливая в пиалу янтарного цвета чай. Бобо с ногами забрался на сури, принял чай, потом развязал свой ситцевый мешочек, высыпал на поднос, на котором стоял одинокий пузатый красный чайник, десятка два сушек, горстку леденцов.
— Угощайтесь, мулла. — Бобо с хрустом стал есть сушку.
Старец с изумлением наблюдал за тем, как он ест эти сушки, даже не размочив их в чае. Потом вдруг спросил:
— Сколько вам лет, Сулейман-бай?
Бобо некоторое время молчал, шевеля губами, точно вычислял про себя свой возраст.
— Кажется, уже за седьмой десяток перевалил. А что?
— Я много моложе вас, Сулейман-бай, — произнёс старец с какой-то непонятной обидой, — а посмотрите, сколько зубов у меня осталось, вот, глядите, а-а-а!..
Он широко раскрыл рот и приблизился вплотную к Сулейману-бобо. Тому волей-неволей пришлось заглянуть в рот собеседника. В нём было всего четыре сломанных, полусгнивших, жёлтых зуба.
— М-да, небогато, — сказал он удручённо. Потом улыбнулся в усы и добавил: — Если верно, что у человека тридцать два зуба, то все тридцать два у меня целёхоньки. И не помню, чтобы они когда-нибудь болели.
— Признайтесь, Сулейман-бай, вам, наверное, ведом какой-нибудь секрет, как беречь зубы? — заговорщицки придвинулся старец к бобо. — Почему ваш рот полон здоровых зубов, а у меня — всего четыре, и те больны?
Сулейман-ата пожал плечами:
— Не знаю. Но думаю, что с малолетства и за всю жизнь вы съели слишком много сладкого, может, и не одну арбу.
— Ну, было дело. А вы, вы разве не ели сладостей?
— Приходилось, как же иначе, мулла-ака? [4] Только сладостями, что доставались нам из вашего сада — кислыми яблоками и неспелым урюком не больно-то можно было испортить зубы.
Старичок опустил голову:
— На всё воля аллаха, Сулейман-бай. Такие были времена.
Наступило неловкое молчание. Сулейман-ата решил разрядить атмосферу:
— Да о чём говорить, что было — то быльём поросло. Ваш отец был богачом, а мы — дети «голопузых», как говорили тогда…
Помолчали.
Старец отпил из пиалы несколько глотков чая, потом сказал задумчиво:
— Конечно, мы с вами теперь, Сулейман-бай, не молодеем, а наоборот, стареем. С каждым днём годы всё больше и больше дают о себе знать. У меня, например, в последнее время сильно пошаливает желудок.
— Коли так, надо перейти на диету, — осторожно заметил Сулейман-бобо.
— Да какое там! — устало махнул рукой старец. — Каждый день по нескольку свадеб и не меньше похорон. Что на свадьбе? Сначала чай со сдобными лепёшками, самса́, всякие сладости, фрукты. Потом — шурпа́ из парной баранины, за которой тут же следует плов на курдючном сале. На поминках тоже не хуже, чем на свадьбах. Вот и получается, что никак не удаётся пощадить желудок…
— У каждой палки два конца… — сказал Сулейман-бобо, с трудом скрывая усмешку.
Допив чай, бобо бросил на дастархан [5] двадцать копеек — стоимость двух чайников чая, поднялся с места и, попрощавшись со старцем, вышел на улицу. Мулла дождался, когда бобо свернёт за угол, потом воровато огляделся, ловко подцепил крючковатыми пальцами двадцатикопеечную монету со скатерти и поспешно опустил в нагрудный карман грязного чесучового пиджака. Они с Сулейманом-бобо выпили всего лишь один чайник чая, и за него уже было уплачено самим муллой. Так что теперь он, не сходя с места, заработал гривенник. Тоже дело!
А Сулейман-бобо между тем бодро шагал по пыльной извилистой дороге. Он равнодушно пропустил два попутных грузовика, водители которых пристально вглядывались в него, словно вопрошая: «Не подвезти ли, дедушка? Ведь солнце печёт да и путь неблизкий!..» Не желал Сулейман-бобо ехать в машине. Он привык пешком. Всю жизнь ходил пешком. Да как! Никому было не догнать его, даже на коне! Друзья старика, седобородые деды, по сей день говорят с восхищением: «Сулейман — что норовистый конь. Только в отличие от коня, понукать не надо».
К полудню бобо дошёл до плотины, смотрителем которой он состоял при районном водном хозяйстве. Плотина эта, в пойме реки Сырдарьи, обеспечивала водой окрестные колхозы. Вода уходила отсюда по широким арыкам, выложенным железобетонными плитами. Плотину и арыки разделяли шлюзы с железными воротцами, открывать или закрывать которые имел право только один человек — Сулейман-бобо. Ключи от замков на шлюзах, надетые на верёвочку, дед всегда носил с собой, привязанными к поясному платку. Замки шлюзов были крепкие, фирменные, но старик всё равно трижды на дню проверял их — вода в Средней Азии на вес золота, особенно в дни полива хлопчатника. Сейчас с водой, конечно, не так трудно, как в былые времена, когда люди враждовали из-за неё, даже убивали друг друга. Но и сейчас нет-нет да сыщется человечек, готовый проехаться за чужой счёт: пропустит на свои поля больше воды, — значит, побыстрее справится с поливом, хлопчатник созреет раньше. Такому до соседних колхозов и дела нет, пусть, мол, выкручиваются сами, как знают. Дед таких не любил и наказывал их строго, гораздо строже, чем злостных браконьеров.
Замки все были в порядке. Бобо медленно обошёл всю плотину, внимательно разглядывая дамбу: не размыло ли где-нибудь, не поднялся ли уровень воды, хотя твёрдо знал, что никакие неожиданности его здесь не подстерегают. Ведь он вот уже пятьдесят лет работает на плотине и следит за ней, как за родным детищем. За всё время только раз случилась беда, да и то не по его вине: паводковые воды прорвали дамбу. Но даже это не принесло больших разрушений — благодаря деду. Он вовремя заметил опасность, оповестил окрестные кишлаки, которым грозило затопление. Поднялось всё население, приехали люди из района, и дамба была восстановлена прежде, чем разрушения достигли значительных размеров.
Закончив обход плотины, Сулейман-бобо приложил руку ко лбу козырьком и вгляделся в даль, где у самой серебряной полосы Сырдарьи синел густой сад. Из-за макушек деревьев виднелась белая, сверкающая под солнцем крыша. Крыша его дома. Дома, который построили его сыновья. Построить-то построили, а сами в нём почти не пожили: ушли на войну и не вернулись…
Дед медленно пошёл по тропинке, занятый невесёлыми думами. Нет, не для того выстроили такой большой и просторный дом, чтобы в нём доживали свой век одинокие отец и мать. Они хотели, чтобы дом был полон счастья, радости, достатка. Чтобы в нём звенели голоса внуков и правнуков… И старики мечтали о том же. Самим-то им вполне хватало их маленького домика, стоявшего у самой плотины. Односельчане называли этот дом «караулкой» — то ли потому, что в нём жил Сулейман-бобо, смотритель плотины, то ли потому, что в домике этом всегда светился огонёк и каждый путник находил в нём приют, тепло, небогатый, но сытный ужин, доброе слово. Когда детей не стало, бобо снёс домик, посадил сад на его месте, а сам переехал в дом сыновей, как он его называл. С тех пор в нём и живут старик со старухой. А сад, вот он как разросся: из-за пышных, густых крон яблонь, урючин, айвовых и персиковых деревьев неба не видать. А тополя — не обхватишь и верхушкой облака достают.
Так уж устроена жизнь: сыновей давно нет в живых, а деревья растут, цветут, тянутся к солнцу… И он жив… старик, хотя уже за седьмой десяток перевалил.
В нос вдруг ударил чад от горелого хлопкового масла. Дед остановился, прислушался, и тонкий слух его уловил едва слышный шум голосов. «Гости, видно, нагрянули. Кто бы это мог быть? Наверное, свои, раз, не дождавшись меня, начали плов готовить!..» Сулейман-бобо ускорил шаги. К нему частенько наведывались гости из близлежащих кишлаков, из райцентра и даже из города. Их всех влекли сюда тенистый сад, солнце, полноводная Сырдарья с её рыбой и, конечно, гостеприимный Сулейман-ата.
Пройдя поляну, дед углубился в прохладу сада, что окружал дом. Теперь отчётливо слышались взрывы смеха. Так смеются обычно на состязании острословов. «Кажется, ребята из кишлака собрались», — решил бобо. Ну да, вон они, сидят на сури под большой чинарой. А на очаге — казан, и от него исходит аромат жареного мяса…
— О-о, Сулейман-бобо идёт. Наконец-то! — воскликнул кто-то.
Ребята повскакали с мест, пошли навстречу деду. Это были парни лет восемнадцати — двадцати. В жаркие летние дни, решив отдохнуть, они приходили сюда, купались в Сырдарье, загорали, ловили рыбу, потом, приготовив плов из захваченных с собою продуктов, ели его с шутками, прибаутками.
Кто-то взял из рук старика ситцевый мешочек, кто-то подскочил с кумга́ном — полить холодной водички на руки.
— Не сердитесь, дедушка, что явились без приглашения, — сказал широкоплечий парень с круглыми глазами, приложив руку к сердцу.
— Да что ты, Тахи́р, что ты, сынок! — перебил бобо юношу, замахав руками. — Вы все — мои дети, и было бы грешно вам дожидаться от меня особого приглашения.
— Нет, серьёзно, — продолжал парень, — как побываешь у вас один раз, потом так всё время и тянет. Будь моя воля — совсем бы у вас поселился!..
— Ну и приезжай тогда, сынок, почаще. В городе у вас духота и шум. Этих сорванцов тоже с собой приводи! — Бобо хитро прищурился: — Не то живут под боком, а носа не кажут!
— Что вы говорите, дедушка?! Это мы-то носа не кажем? Только в прошлое воскресенье были! И так боимся надоесть вам! — зашумели ребята.
— А вы приходите каждый день, вот тогда я и не буду сердиться. Ведь я… как это называется… эгоист! О себе пекусь: с вами я молодею. А со стариками что? Как сойдутся двое, так только и разговору, что о болезнях, о лекарствах да о докторах. Вот сейчас встретил одного такого, всё настроение испортил. Ну да ничего, вы мне его поправите…
Голос у Сулеймана-бобо лукавый, но говорит он искренне, радуясь. С молодыми и впрямь словно молодеет. Ему иногда действительно кажется, что эти парни — его дети. Вон тот напоминает старшего сына, Эрали́: приземистый, неповоротливый, застенчивый… А этот, высокий, стройный, смешливый, с тонкими чертами лица, — вылитый младший сын, Шерали́. Он и смеётся, как сын: запрокинув голову, обнажая жемчужнобелые зубы…
Когда сыновья деда уходили на фронт, им было примерно по столько же лет, сколько сейчас этим парням. Такими юными они и остались в памяти отца. Он не может даже представить их себе пятидесятилетними мужчинами, какими они были бы, останься в живых, не может представить их отцами семейства, с сединой в волосах и морщинками на лицах…
— Пожалуйста, дедушка, садитесь…
Кто-то из ребят хотел помочь, но дед легко поднялся на сури и сел на почётном месте. Галоши с ичигов он снял и оставил внизу, на земле. Бархатные подушки, которые кто-то услужливо подложил ему под бок, ата отбросил в сторону. Нет, не-ет, он ещё не собирается сдаваться старости, как тот мулла, не хочет хныкать и жаловаться. Восьмой десяток, а он ещё понятия не имеет, как опираются на палку. Поджарый, подвижный, усы, чуть свисающие к углам рта, чёрные, будто насурьмлённые, без единой сединки; слегка выступающая челюсть и нос с горбинкой придают его лицу орлиное выражение. И загар цвета спелой ржи.
Глядишь на Сулеймана-бобо, знаешь, что перед тобой пожилой человек, а признаков дряхлости, спутников его возраста, не находишь. Узкие, с хитрым прищуром глаза выдают в нём человека лукавого и весёлого нравом. Видно, именно поэтому молодёжь тянется к нему, как побеги — к солнцу… К тому же и рассказчик он отменный. Все замолкают, когда дед начинает: «Давным-давно, когда правил страной Белый падиша́х — царь Николай, в наших краях…» Он — настоящий сказитель, живой свидетель истории…
Сулейман-бобо некогда был известным сипайчи́. В те времена люди не знали, что такое цемент и бетон, которыми теперь укрепляют берега бурных рек, направляют воды в новое русло. Сипайчи тогда устанавливали сипа́и — треножник из брёвен или толстых жердей, который набивают камнями и валунами. Работа эта была очень тяжёлая и опасная, не всякий осмеливался вступить в противоборство с могучими волнами, способными смять, сломать человека, как щепку, и похоронить в своих глубинах. К тому же работать приходилось и в зной и в стужу в воде.
Сулейман-бобо участвовал в установлении всех и поныне существующих сипаев на Сырдарье. Не будь их — не было бы, наверное, сейчас ни этого сада, ни плотины. Река бы подмыла берега, и вот на этом месте, где стоит сури, давным-давно бурлила бы вода.
Но Сулейман-ата не любит вспоминать о своих заслугах. Орден «Знак Почёта», которым наградили его за работу, приколот к груди суконного камзола. Дед надевает его очень редко, по особо торжественным случаям. А так, тем более в жаркую погоду, он всегда в белых штанах и в белой рубахе, подпоясан цветастым платком, на голове — чустская тюбетейка. Бобо любит ходить босым, да и работать так сподручнее; с водой ведь постоянно возится. Ещё ата очень любит разговоры на охотничьи темы. С серьёзным лицом выслушает любую небылицу и сам тут же расскажет что-нибудь смешное.
— Дедушка, а кто пустил слух, что у Абдумавля́на-охотника есть волчья шкура? — спросил как бы между прочим, когда разговор начал иссякать, крепко сбитый, щекастый парень. Он сегодня за повара и, спасаясь от жара очага, скинул с себя ковбойку и был в синей майке.
— Плут ты этакий! Знаешь ведь, а спрашиваешь!
— Что вы, откуда я могу знать?! — замахал парень руками.
— Да кто мог пустить такой слух, кроме Мирази́за-озорника! — Дед Сулейман удобнее подобрал под себя ноги и оглядел ребят. — Если и вправду не слышали этой истории, расскажу, так и быть…
Ата помолчал, почесал затылок, спрятал плутовскую усмешку.
— Пожаловался как-то Ташпула́т-Длинный Миразизу-озорнику на боли в пояснице…
— Ох, уж этот Ташпулат-ака, вечно всем жалуется на боли в пояснице! — засмеялся парень в синей майке.
— «До чего измучила меня эта проклятая поясница! — говорит Длинный Миразизу. — Слыхал, если найти медвежью шкуру да обмотать ею поясницу, вся боль пройдёт! Вот только где бы мне достать такую шкуру?!» Миразиз сделал вид, что сочувствует другу, что усиленно думает, чем бы ему помочь. «Медвежья шкура, медвежья шкура… у кого-то я её видел?.. Эх, никак не вспомню… А волчья не подойдёт?» — спрашивает потом. «Волчья? Кто знает, может, и подойдет. Волк ведь тоже дикий зверь! У кого есть волчья шкура, скажи скорее, Миразиз, умоляю тебя!» — «А какого волка тебе шкуру: серого или бурого?» — всё дурачится озорник. «Да хоть какого, пусть рыжего в горошек или серо-буро-малинового!» — «Таких не бывает, — гнёт своё Миразиз. — Вообще-то я знаю, где есть шкура серого волка. Своими глазами видел». — «Говори! У кого?» — завопил в нетерпении Ташпулат-Длинный. «Да у нашего Абдумавляна-охотника». — «Не может быть!» — «Сказал ведь, своими глазами видел. Поискать — у него и львиная шкура найдётся. Как-никак он же — охотник…» И Ташпулат-Длинный, святая душа, поверил, сполз кое-как с кровати и, охая при каждом шаге, заковылял к дому Абдумавляна-охотника…
Слушатели дружно расхохотались.
— Ну даёт Миразиз-ака! — хлопнул по колену парень в синей майке. — Ни дня не проживёт, чтобы кого-нибудь не разыграть…
Сулейман-бобо подождал, пока смолкнет смех, потом продолжал:
— Стояла ночь, кишлак уже спал, когда Ташпулат-Длинный принялся колотить в калитку Абдумавляна. Тот вышел на улицу, зябко подёргивая плечами, потирая заспанные глаза. «Чего тебе?» — спрашивает. Ташпулат с ходу накидывается на него: «Выручай, дорогой! Хоть лоскуток с ладонь дай, авось поможет!» — «Да чего тебе дать-то с ладонь величиной?» — «Не важно с кого, хоть с серого, хоть с бурого — всё одно, надо попробовать!» — «Послушай, Длинный, что ты среди ночи морочишь мне голову? — взрывается Абдумавлян. — Ослиных мозгов, что ли, объелся?!» — «Да нет, приятель, я вполне здоров, то есть, если не считать поясницы… Замучила, проклятая! Мне, может, лоскутка с твоей волчьей шкуры хватит, чтобы вылечиться! Не откажи, Абдумавлян, прошу тебя!» Тот, видно, уже начал догадываться, что над ним и над Длинным кто-то зло подшутил, и спрашивает: «Кто тебе сказал, что у меня есть волчья шкура?» Не успел Ташпулат произнести имя Миразиза, как горе-охотник дико завыл, заорал, посылая ночного гостя ко всем дьяволам, а потом захлопнул калитку перед самым его носом…
Слушатели заливались смехом.
— Миразиз-ака и Абдумавлян-охотник — неразлучные друзья, — пояснил Тахиру кто-то из ребят, — и при этом они вечно разыгрывают друг друга.
— Да уж, проделкам их нет конца, — засмеялся бобо. — Почему, вы думаете, Миразиз так пошутил над приятелем? А потому, что Абдумавлян пустил о нём свою байку!.. — Дед покрутил усы и усмехнулся: — Вообще парень этот — охотник что надо! Перекинет ружьё за плечо, а оно вдвое длиннее его самого!
Присутствующие кишлачные парни, по-видимому, не раз видели эту картину — громко засмеялись.
Сулейман-ата продолжал:
— Говорят, напал как-то на Миразиза зуд: поохотиться решил. Взял он охотничье ружьишко и пошёл к выходу. А пройти ему нужно было мимо кухни, где на полке — на самом видном месте — стояла бутылка водки, припасённая на всякий случай, для гостей. Миразиз этого зелья терпеть не может, но что-то ему подсказало, что коли выпить чуток, так легче будет волочить тяжёлое ружьё, да и храбрости прибавится. Во всяком случае, недолго думая он налил себе целую пиалу водки и выпил. «Охотнику положено выпить», — успокоил себя он, крякнул и закусил луковицей. Потом заткнул горлышко бутылки бумажной пробкой, засунул в карман: «На всякий случай, вдруг мороз ударит?!» Мороз по дороге не ударил, а при ходьбе пробка выскочила, водка пролилась и намочила штаны. Тогда Миразиз решил допить остатки. Не пропадать же добру. Сказано — сделано. Выпил, захмелел и прилёг под развесистым тамариском…
Дед помолчал, налил себе чаю, но пить не стал.
— Проснулся Миразиз, глядит: ночь, звёзды на небе, а его кто-то уносит на спине. Посмотрел — громадный волчище на спине его тащит! «Ну, — думает Миразиз, — пришёл, значит, мой последний час». Сам, однако, молчит, про себя думает: «Говорят, звери — медведи, волки — мёртвых не едят. Притворюсь мертвецом, вот он и бросит меня где-нибудь по дороге…»
Волк остановился у обрыва, осторожно опустил Миразиза на землю. Тот и теперь не проявлял никаких признаков жизни. Логово волка находилось под стволами громадных дубов, поваленных бурей. Судя по широкому входу, внутри было просторно, и серый мог там преспокойно съесть свою добычу. Отдышавшись, волк начал втаскивать его в логово. По счастью, в спешке он поволок Миразиза боком, ухватившись зубами за патронташ, отчего Миразиз застрял у входа. Волк его и так и сяк, надрывается, а добыча ни с места. И тут Миразиз не выдержал, поднял голову и воскликнул укоризненно: «Ия, что же ты за богатырь, никак не справишься? Ай-яй-яй!»
Волк испугался или стыдно ему стало, кинулся вон что есть силы, а Миразиз подобру-поздорову отправился восвояси. Вот как оно было…
— Однако на охоте, наверное, и вам доставалось, ведь правда, бобо? — улыбнулся парень в синей майке. — О них вы молчите, всё время рассказываете о подвигах моего дядюшки Миразиза…
— Потому что твой дядюшка — Ходжа́ Насредди́н нашего кишлака, сынок. И если рассказываем о нём байки и всякие небылицы, то только любя. А приключения на охоте — ты прав — и со мной случались.
— Расскажите, Сулейман-бобо, — попросил Тахир.
— Так все знают про тот случай…
— А я не знаю, — сказал Тахир.
— Расскажите, расскажите, дедушка! — загалдели и другие ребята.
Дед почесал затылок, хитро сощурился.
— Тогда слушайте, — начал он. — Не помню уж, в каком году это было. Но в том году в окрестностях развелось столько лисиц, что житья от них не было. А одна просто из дворов не вылезала. Хозяйки даже днём боялись выпускать кур из курятников. Никак я не мог с этой лисицей сладить. Моя верная помощница — охотничья собака — была уже так стара, что круглые сутки не покидала своей конуры. Из ружья в кишлаке не постреляешь. Что делать? Решил я поставить на рыжую чертовку капкан. Выследил, какими закоулками пробирается она к дворам, не пожалел мяса — целую баранью ногу, из которой можно было бы сварить большой казан шурпы. Поставил я капкан и жду за околицей. Вот мелькнул среди высоких кустов рыжий, как пламя, хвост. Лисица следовала проторённым путём. Значит, сейчас попадётся, нахалка. Через полчаса я пошёл вызволять лисицу из капкана. Подхожу и что же вижу? В капкане вовсе и не лиса, а чья-то коза. Видно, паслась поблизости и угодила. А рыжей и след простыл. Слопала баранину и дала тягу. Решила на этот раз обойтись без курятины…
Ребята засмеялись.
— Провела-таки меня, бестия! — кончил дед с шутливой досадой, ударив себя по коленке. — Лучше бы я из этого мяса шурпы наварил и наелся в своё удовольствие.
Парень в синей майке принёс большую миску с салатом из помидоров и лука.
— Плов готов, дедушка, — доложил он.
— Тогда, значит, пора его есть, — улыбнулся бобо.
— Вы сами должны выложить плов на блюдо, дедушка, — сказал повар. — Это дело почётное, и мы уступаем его вам.
— Ну, что ж, тогда придётся поработать, — согласился дед.
Сулейман-бобо легко соскочил с сури и направился к очагу.
Через пять минут на большом глиняном блюде выросла целая гора янтарного рассыпчатого плова. Блюдо подхватил парень в синей майке, принёс и поставил на дастархан.
Принялись за еду. Чистый воздух, сырдарьинская вода сделали своё дело — плов убывал прямо на глазах. И вскоре блюдо было уже пустое. Перешли к зелёному чаю. В этот момент юноша, похожий на младшего сына бобо — Эрали, вдруг воскликнул:
— Смотрите, вон Бури [6] бежит!
Все разом обернулись и посмотрели туда, куда указывал парень.
— Да это же обыкновенная собака! — пожал плечами Тахир. — Хотя… здорово похожа на волка.
— Бури — ее кличка, — пояснил парень.
Собака бежала по тропинке мягкими, бесшумными прыжками, низко опустив большую, тяжёлую голову.
— Я неспроста её так назвал, — сказал бобо. — Бури можно считать на четверть волчицей.
— Как так? — удивился Тахир.
Его друзья тоже смотрели на деда, ожидая, что он пояснит свои слова.
— Дед Бури был матёрым волком.
Бобо переждал, пока стихнут изумлённые возгласы, и без обычных упрашиваний сам начал рассказ.
— Вы, может, слыхали от взрослых или читали в книгах, что тридцать третий год был очень тяжёлым. Засуха, неурожай, голод. Много тогда народу погибло. Чтобы прокормиться, я вылавливал из реки стволы, коряги, которые приносило течением, высушивал, рубил на поленья, а потом, выбрав свободный денёк, носил вязанки дров на базар. На этих вот своих плечах…
— Это отсюда-то на плечах до базара? С ума сойти! Ведь не ближний свет, дедушка!
— Конечно, далеко, кто спорит? Но что было делать: голод не тётка. Жить-то хотелось… вот и тащил. — Глотнув чаю, бобо продолжал: — Выходил затемно — к полудню был на базаре. Так, значит, продал я как-то свои дровишки, но не смог вовремя тронуться в обратный путь — всё ждал, не вынесет ли кто-нибудь на продажу джугары[7], из муки которой пекли лепёшки напополам с мякиной. Джугара была много дешевле пшеницы, которой мы в те годы и вообще-то не видели. Джугары я дождался, но и вечер наступил. Что делать? Пошёл потихонечку, хотя на дорогах в те годы пошаливали, да и идти надо было через пустынные места — всё по низине, по низине. Иду, чую, крадётся кто-то следом. Остановлюсь, прислушаюсь — тишина. Тронусь — опять осторожные шаги за спиной. Проверил, на месте ли нож, пошёл дальше. Тут, на моё счастье, вышла луна, и я разглядел крадущуюся за мной волчицу…
На этом месте рассказа все слушатели невольно посмотрели на Бури, которая улеглась под большой чинарой, печально опустив голову на вытянутые лапы.
— Волчица была старая, тощая — на расстоянии можно было посчитать её рёбра. Я сразу смекнул, к чему дело клонится: волк нападает на человека лишь в случаях, когда очень голоден или детёныши в опасности. А волчица явно оголодавшая, да, может, и волчата у неё есть, тоже некормленые. Деваться некуда — придётся, видать, схватиться с серой. Я быстро отвязал подвешенную к поясу верёвку, которой связывал дрова, опустил один конец на землю и иду дальше. В правой руке у меня нож. Волчица, похоже, тоже насторожилась — чуть замедлила ход и приглядывается к шуршащей в траве верёвке.
Иногда она пыталась хватануть верёвку, узнать, что это такое, но я успевал дёрнуть верёвку, и пасть волчицы с лязгом защёлкивалась ни с чем. Какое-то время эта игра спасала меня, но я понимал, что долго так продолжаться не будет. Голод подгонял волчицу, к тому же она поняла, что верёвка не грозит ей никакой опасностью.
Стоило мне на миг ослабить внимание, и серая в один прыжок настигла меня. Падая от тяжести её удара, я успел двинуть волчицу ножом и почувствовал, что он вонзился в неё. Волчица не издала стона, но я понял, что ранил её, легко ли, тяжело ли, но ранил. Мы покатились по земле. Рана помешала волчице перегрызть мне горло, да и сил у неё было не ахти… Катаемся, она рычит, хрипит, из раны бьёт кровь, а я кричу, ругаюсь, шарю рукой в траве, ищу нож, а его нигде нет… Но вот нащупал…
— М-да-а, весёленькая история, — поёжился Тахир.
— Волчица, видно, поняла, что плохо дело, улучила момент, да и в кусты. А я, сдуру, вскочил и кинулся за ней. Человек в таких случаях теряется, не понимает, что делает. Бегу я, значит, за ней, а она — впереди, стелет след крови.
Ну, думаю, крепко я её саданул, далеко не уйдёт. И вдруг волчица исчезла. Обыскал всё вокруг и нашёл её логово под деревом. Подкрадываюсь с ножом наготове, гляжу, а серая пала у самою входа. Подошёл ближе и ахнул от удивления: маленький волчонок впился в сосок матери, сосёт молоко и не знает, не ведает, что та уже мертва. Что делать: жаль, конечно, что малыш остался без матери, но, с другой стороны, не мог же я дать ей загрызть меня… Забрал я волчонка — и домой. Был у меня щенок от борзой, пустил к нему волчонка, и зажили они дружно, мирно. Волчонок вырос, ходил я с ним на волков, на кабанов.
Потом у них с борзой и щенки пошли. Несколько поколений. Так что предков Бури, — дед кивнул на печальную собаку, лежавшую под большой чинарой, — можно встретить по всей нашей области…
— А что она такая… — Тахир поискал подходящее слово, — обиженная вроде?
Бури всё ещё лежала, уставившись в одну точку. Временами еле слышно скулила, точно от глубоко затаённой боли.
Сулейман-ата мельком взглянул на собаку, нахмурился и ничего не ответил.
Солнце скрылось за чащей и сразу стало прохладно. Ребята начали прощаться.
Тахир, чуть помявшись, сказал, что у него завтра свободный день и, если можно, он хотел бы остаться у Сулеймана-ата.
— Если можно! — воскликнул дед обиженно. — Да я бы вообще никого вас не отпустил домой!
Проводив гостей, Сулейман-ата положил перед Бури остатки мяса, вкусные косточки, куски свежей пшеничной лепёшки.
Собака даже не глянула на угощение.
— Ну что ты сердишься на меня? — Дед присел перед ней на корточки. — Так, будто я твоих детёнышей в реке утопил…
Собака не шелохнулась.
— Правда, чего это она, а? — поинтересовался Тахир, наблюдавший за ними чуть поодаль.
— По щенятам своим тоскует, — хмуро проговорил дед, поднимаясь. — Не могу же я содержать целую псарню!.. И потом, хороший щенок должен попасть в хорошие руки…
Эти слова Сулейман-бобо обращал не столько к Тахиру, сколько к Бури. Было видно, что дед уже не раз увещевал тоскующую собаку.
— Неразумная, пойми же ты наконец: твоих щенят взяли хорошие, добрые люди. Вот увидишь, они станут такими же сильными, выносливыми, как ты. И вообще так не бывает, чтобы дети всю жизнь сидели возле своей матери!..
Бобо и Тахир пошли к сури.
— Бедняга, — еле слышно пробормотал дед, — горюет, как человек, только сказать не умеет.
Тахир промолчал. Он понял, что и у самого старика душа болит не меньше, чем у осиротевшей собаки.
Они сели на сури, дед разлил по пиалам чай.
— Да, собаки тоже чувствуют, как люди. Я своими глазами видел, как плакала собака…
Тахир глянул на Бури.
— Не эта. Её бабушка.
— О чём плакала?
— О, это история длинная… — вздохнул ата.
Сулейман-бобо славился как охотник на всю округу. Даже из самого Ташкента приезжали к нему любители побродить с ружьём в тугаях[8]. Возвращались они в город довольные и ещё долго, вспоминая про охоту, говаривали своим приятелям, не скрывая восторга: «Этот Сулейман-ата, что был нашим проводником, удивительный человек! Природу знает, как никто. Слыхали про Дерсу́ Узала́? Так вот, если хотите увидеть живого узбекского Дерсу Узала, поезжайте на Сырдарью. Сулейман-охотник по пению любую птицу отличает, по одной примятой травинке может определить, кто по ней проходил: медведь или сайгак. Потянет старик воздух и говорит: «Сегодня нам наверняка встретится дикий кабан, зарядите ружья жаканом». Или: «Да повесьте вы ружьё за плечо, до послеполудня стрелять не придётся». И так всё и было! Редкий человек! Таких поискать надо!
Сулейман-ата понятия не имел, кто такой был Дерсу Узала; когда его сравнивали с ним, только скромно говорил: «Каждый должен хорошо знать то дело, которое его кормит. Я и знаю своё дело, и никакой моей особой заслуги в этом нет». Но в душе старик всё же гордился. Не тем, что его сравнивали с каким-то знаменитым человеком, а тем, что люди ценили в нём охотника. Конечно, он в этом не новичок: охотится с тех пор, как себя помнит. Нужда заставила. И навидался всего на своём веку — дай бог каждому. Не чужаком, не хищником чувствовал себя среди природы, а частью её. Ходил на волков и на диких кабанов. И не по прихоти, как некоторые, а тогда, когда хищники начинали вредить людям. В тугаях и зарослях ставил капканы на лисиц. Специальной плетёной корзиной ловил рыбу в реке. Никогда не уносил всей добычи домой: охотно угощал путников, делился с соседями, с незадачливыми охотниками. Поэтому-то и тянулись к нему люди — знакомые и незнакомые. Щедростью души подкупал.
Говорят, лесть приятна даже богу. Но Сулейман-ата терпеть не мог лести. А ложь и вовсе. Не терпел и подлости. Но однажды случилось так, что всё это, вместе взятое, разом обрушилось на него…
…Стояла осень, дул промозглый, противный ветер, который гнал по небу низкие лохматые облака. В дверь хижины (нынешнего дома тогда ещё не было) постучались. Накинув на плечи чапан, ата вышел на улицу. У ворот стоял среднего роста, коренастый человек, за плечом — ружьё, опоясан патронташем, у ног на земле — рюкзак.
— Входите, будьте гостем, — пригласил бобо. — Милости просим… Закоченели небось… Вон какая погода стоит…
Человек вошёл, точнее, не вошёл, а вкатился в комнату, будто большой тяжёлый мяч, скинул куртку и патронташ, вмиг освоился и почувствовал себя как дома. С аппетитом поедая предложенный ужин, гость заговорил и уже более не останавливался. Он доложил, что фамилия его Явка́чев, что отправиться к Сулейману-ата ему посоветовали друзья, которые уже бывали здесь, что они очень хвалили старого охотника и что вот он, Явкачев, и приехал…
Хозяйка подала чай. Громко, со смаком прихлёбывая из пиалы, с хрустом откусывая колотый сахар, гость неумолчно говорил. Хозяину он и слова не давал вставить. Рассказал, в каких водоёмах какая рыба водится, на что и в какое время её лучше всего ловить, какие змеи сколько граммов яда вырабатывают в месяц, чем питаются слоны, какие народности мира живут охотой, по какому принципу муравьи ладят свои муравейники, сколько дней верблюд может обходиться без воды… В общем, наговорил столько, что у деда и у старухи голова разболелась. Лишь изредка прерывал он свой рассказ, чтобы взять карандаш и блокнотик, которые положил рядом с собой на тюфяк, и что-то быстро-быстро записывал. Ещё он часто, очень часто приглаживал свои густые курчавые волосы, точно хотел сказать: «Посмотрите, какая у меня пышная шевелюра!» А шевелюра у него была иссиня-чёрная, и казалось, что это парик. Потому что сам он был светлокожий, ресницы белёсые, а глаза какие-то водянистые, неопределённого цвета.
«Странный человек, — думал бобо, глядя на гостя. — Знаний в нём, как в мешке набито. Только словно бы этот мешок переворошили, и всё в нём смешалось. Слыхано ли, мне, старому охотнику, рассказывает про муравейники, про змей и верблюдов? Я хоть и книг мудрых не читал, но в жизни видал побольше его». Тем не менее старик не обиделся на Явкачева. «В каждом человеке свои чудачества, — решил он. — Его прислали ко мне хорошие люди, значит, и он неплохой».
Утром, когда небо прояснилось, выглянуло солнце и сразу всё вокруг ожило, Явкачев засобирался на охоту. Он звал с собой и деда, но тот отказался. Надо было смазать на зиму распределительные щитки на плотине, кое-где подправить дамбу. Неизвестно, какой ещё будет весна, к ней-то и надо готовиться загодя.
— Жаль, что не хотите со мной, — сказал Явкачев и, глянув на чёрно-рыжую собаку, лежавшую в тени поодаль, спросил:
— Не дадите ли мне с собой корноухого?
Пса и в самом деле звали Корноухим. Одно ухо он потерял, ещё когда малым щенком Сулейман-ата впервые взял его на охоту. Только они напали на след лисицы, щенок обрадованно заскулил, заволновался и, не слушая хозяина, рванув вперёд, исчез в зарослях колючки. Сулейман-ата побежал следом, окликая щенка, но тот и сам уже выскочил обратно, жалобно скуля, с повисшим ухом. Делать нечего, дед пожурил щенка за горячность и перевязал рану. Но эта первая беда не образумила Корноухого: он остался таким горячим и азартным на всю жизнь. А надо сказать, что эдакий нрав для охотничьей собаки не самое лучшее. Поэтому-то Сулейману-ата не хотелось посылать Корноухого с Явкачевым, боялся, как бы не случилось новой беды.
— Намучаетесь с ним, — сказал дед. — Очень уж он строптив…
— Не бойтесь! — Лихо расправив плечи, охотник вогнал в стволы ружья по патрону. — Со мной ваш пёс не пропадёт. Я ведь Явкачев. А знаете, что это означает? Человек, от которого бегут враги. С Корноухим мы ни одной твари не упустим.
Сулейман-ата не хотел огорчать гостя. К тому же по всему было видно, что охотник он бывалый, хоть, конечно, малость того, хвастлив.
— Ну что ж, пусть идёт, — согласился ата. Эти слова он сказал так, словно родного сына посылал на трудное испытание.
Корноухий, который, казалось, только тем и был занят, что наблюдал за горлинками, мгновенно вскочил и рванул по тропке, ведущей к тугаям. Изредка он оглядывался на Явка-чева, точно желая удостовериться, поспевает ли охотник за ним, и нёсся дальше, успевая обежать и обнюхать каждый куст и дерево, встречающиеся на пути.
— Вон ты каков? Делал вид, что всё тебе безразлично, а сам рвался на охоту! — добродушно улыбнулся бобо, глядя вслед Корноухому.
Явкачев быстро семенил за псом, чтобы не отстать, и выглядел очень смешно в своих охотничьих резиновых сапогах выше колен.
Корноухий бежал легко, низко опустив голову, унюхивая все запахи, исходившие от тропинки. Совсем как его отец — волк. Бежит-бежит и вдруг замрёт, прислушается к звукам, настороженно оглядится. Это уже точь-в-точь как мать — борзая. Если из-под кустов неожиданно выпорхнет какая-нибудь пичужка, Корноухий резко вскинет голову, щёлкнет зубами и дурашливо кинется догонять её. Балуется. Знает, что это ещё не охота. Всё серьёзное — впереди.
Яркое солнце стало заметно пригревать. Жаворонки, радуясь свету и теплу, весело звенели и штопором ввинчивались в голубую высь. Небо было чистое-чистое, только у самого горизонта плыли, тихо растворяясь в голубизне, несколько облаков, похожих на кучки хлопка снежной белизны.
Чисто и покойно было и на душе Явкачева. Сердце ликовало и пело как звонкоголосый жаворонок. Явкачев блаженно улыбался: он был полон ожидания. А чего ждал, неведомо. Вот, скажем, выскочит из-за кустов серый волчище, он, Явкачев, мгновенно сорвёт с плеча ружьё, бабахнет и уложит зверюгу на месте! А шкуру потом, перекинув за спину, повезёт домой… И все будут дивиться в городе, когда увидят его в трамвае, а знакомые, те просто от зависти лопнут… Это уж как пить дать.
Неплохо, конечно, и лисицу подстрелить. С длинным таким, пушистым золотисто-жёлтым хвостом. Отличный подарок жене…
Здесь, в камышах у реки, наверно, и уток видимо-невидимо. Корноухий вспугнёт их, они взлетят, и тут-то Явкачев покажет себя. Подвесит к ягдташу штук тридцать — сорок, нет, штук семьдесят — восемьдесят, головка к головке — и домой. Смеху-то будет: вокруг пояса одни утки! Правда, нести будет тяжеловато, ну да ничего, возьмёт такси. Ради такого случая можно и раскошелиться…
Явкачев шёл, погружённый в свои сладкие мечты, под ногами шелестели золотые палые листья. Но вот он выпрямился и увидел, как с острова из-за камышей поднялась стая воробьёв. Азартный охотник Явкачев тут же вскинул ружьё, но через минуту опустил. Пороха жаль. Явкачев поглядел на камыши, желтеющие у Сырдарьи. До поймы, богатой дичью, было ещё далеко, но чувствовалось дыхание воды: в воздухе пахло рыбой и тиной.
Отставший было Корноухий выбежал из тугаев. Некоторое время он трусил рядом с охотником, тоже всматриваясь в камыши у реки, потом вскинулся и понёсся вперёд. Ему, похоже, передался азарт Явкачева.
Пёс исчез в камышах. «Как бы он раньше времени не встревожил уток», — забеспокоился Явкачев.
От быстрой ходьбы охотник запыхался. На лбу выступили капельки пота. Расстегнул верхние пуговицы куртки, хотел слегка расслабить патронташ, туго повязанный вокруг пояса, но передумал.
Обойдя камыши, Явкачев увидел Корноухого. Волкодав стоял, утонув в густой траве, к чему-то тревожно прислушивался. Было видно, что он учуял опасность.
Явкачев подошёл к псу поближе и властно приказал:
— Вперёд ма-арш!
Но Корноухий вместо этого отступил на шаг и тихонько заскулил и вроде даже хвост поджал. Горе-охотник не обратил никакого внимания на беспокойство собаки. Ослеплённый азартом, он всё рвался вперёд. Несколько минут назад в пойме сел целый выводок уток. Надо было спешить.
— Вперёд! — повторил Явкачев. — Вперёд, кому говорят?!
Пёс нехотя тронулся с места. От прежней безмятежности его не осталось и следа.
Дорогу им преградило болото, образовавшееся на месте отступившей к реке воды. Если обходить болото — пропадёт много времени, а утки ждать не станут. К тому же на пути поваленный камыш и курай[9]. А что, если попытаться перебраться по ним, как по мосткам? Вот незадача! Самая малость осталась — и на тебе, такая преграда! А как явственно слышатся гортанные крики уток! Хоть бы пернатки минут десять не улетали, а там… А псина опять поджала хвост! Кто бы мог подумать, что такая здоровая собака столь труслива!
— За мной, вперёд! — скомандовал Явкачев и ступил на камыши. И вдруг случилось страшное и неожиданное: куча камышей зашевелилась, вздыбилась и из-под неё вылетел кабан. Его клыки были страшно загнуты, как серпы, и сверкали на солнце, будто сабли палача. Яростно визжа, кабан кинулся на незадачливого охотника. Тот, насмерть перепуганный, истошно заорал:
— Ма-ма-а! Спа-си-те-е!
Мимо Явкачева в этот миг молнией пронёсся Корноухий, грудью сшибся с многопудовой тушей кабана и впился ему в загривок. Кабан завизжал ещё пуще и закрутился на месте. Корноухий отлетел в сторону, плюхнулся в грязную жижу. Кабан одним прыжком настиг его и, не дав опомниться, резким взмахом клыков вспорол псу живот.
Явкачев всё это видел. Видел, как внутренности Корноухого вывалились на траву, видел, как кабан, шумно дыша, постоял с минуту, озираясь по сторонам — самое бы время ударить ему в лоб! — но Явкачев не стал и ружья снимать, боком, боком отошёл в сторону, потом, когда достаточно удалился от кабана, который опять скрылся в камышах, со всех ног припустил к дому Сулеймана-бобо.
Бежал он долго, без оглядки, задыхаясь и не разбирая дороги. Лишь выбравшись из зарослей, вспомнил о ружье, тяжело бившемся о бок. «А вдруг этот зверь ещё вздумает погнаться за мной!» — мелькнуло в голове. Явкачев лихорадочно сорвал с плеча ружьё и разрядил его в воздух. «Теперь не погонится, — отметил он с удовольствием. — Какая животина полезет на человека с ружьём?»
Вдали, из-за деревьев, виднелась крыша караулки. Воровато оглянувшись, Явкачев направился туда. Шагал горе-охотник широко и поспешно. С лица его градом лил пот.
Сулейман-бобо находился на плотине, когда раздались выстрелы. Потом он увидел Явкачева, выбежавшего из зарослей. «Что-то приключилось с гостем, — с беспокойством подумал дед. — И выстрелы были какие-то… какие-то ненормальные».
Сулейман-ата вытер масленые руки куском мешковины, заторопился домой. Но гостя здесь не было. Старик обошёл сад, покричал. Никого. Ни Явкачева, ни Корноухого.
— Странно, сквозь землю, что ли, они провалились?! — проговорил дед удивлённо.
Тут его внимание привлёк шум грузовика, катившего по дороге к городу. Глянув в ту сторону, ата застыл на месте. Явкачев стоял в кузове грузовика, небрежно опираясь руками о крышу кабины.
— Ну и ну! — пробормотал ата. — Мог бы и попрощаться, коли вздумал уезжать!.. А куда же девался Корноухий? — вспомнил он вдруг. Сердце гулко забилось, предчувствуя беду.
— Кор-но-у-хий!
В тугаях угрожающая тишина, как перед грозой.
— Ах, какой неблагодарный человек, будь он проклят! — в сердцах выругался бобо, осматривая следы на траве.
Тугаи кончились. Дед вышел на открытую поляну. Солнце уже достигло горизонта, оранжевый бок его стал погружаться в воды Сырдарьи — осенний день короток. Справа — камыши, грубые, толстые, частые, через них не продерёшься. А вот и следы… Скорее, скорее… «Неужели Корноухий увяз в болоте?» — полоснуло, как ножом по сердцу.
— Корноухий, сюда! — крикнул бобо.
Тишина. Только какая-то пичуга чирикает в кустах, жалобно так, точно лишилась своего птенца. А перед глазами всё стоит видение: Корноухий, медленно погружающийся в вязкое болото…
Сулейман-ата запыхался, пот застилал глаза, но он не убавил шагов. Впереди, в густой траве мелькнуло что-то чёрное. А может, показалось? Быстрее, быстрее туда!..
— Корноухий!
Тихий, слабый стон. И вот он, Корноухий, под самыми ногами. Чуть не наступил на него… Пёс лежал, растянувшись на траве, с распоротым брюхом. Из глаз медленно сползали тяжёлые капли слёз…
Сулейман-бобо опустился на колени перед собакой.
— Что ж с тобой стряслось, милый? — прошептал ата тихо. — Подвёл тебя негодяй? Будь он проклят… Потерпи, потерпи, милый… Ничего страшного… Главное — внутренности целы… Только брюхо распорото. Я пока сам зашью, потом отвезу к доктору. И будешь опять бегать, как раньше.
Сулейману-ата не приходилось ещё делать такое, но он не раз слышал, как охотники зашивали собаке брюхо, вспоротое кабаном. Старик всегда носил при себе, на всякий случай, приколотую к изнанке тюбетейки иголку с шёлковой ниткой…
Наконец дед кончил. Погладил Корноухого по лбу. Молодец, ни звука не издал, пока дед возился с раной. Снял чапан, расстелил его на земле, уложил Корноухого, поднял на руки и бережно понёс к дому… Вскоре на попутной машине он доставил собаку в райцентр, в больницу.
Не прошло и недели, как в субботу вечером из Ташкента примчались озабоченные сыновья: Эрали и Шерали. Оба они учились в сельскохозяйственном техникуме. Позабыв даже поздороваться, сыновья закричали с порога:
— Папа, Корноухий погиб?
Бобо удивлённо вскинулся: откуда они узнали о несчастье?
— Вы что, дети? Где подхватили такую чёрную весть? Тьфу-тьфу, жив-здоров наш Корноухий.
— А где он?
Дед повёл сыновей в сарай, где лежал пёс, тихо скуля и царапая пол когтями — ему ещё было худо, очень худо.
— Вот он, как видите, жив, — пробормотал Сулейман-ата. Отец понимал волнение сыновей, ведь это они растили волкодава.
— А в газете написано: «…При охоте на дикого кабана героически погиб охотничий пёс Сулеймана-бобо Корноухий». Тут и фамилия ваша, отец, и адрес, и место работы. Ошибки нет.
Эрали протянул отцу газету.
— Какая газета? — удивился бобо. — Откуда газете знать про меня да ещё и про Корноухого?!
Шерали выхватил из рук брата газету и тут же стал читать вслух. А бобо всё понял, как только услышал название очерка: «Узбекский Дерсу Узала».
— Вот как он вас назвал, отец! — Шерали, видно, очень понравилось сравнение журналиста.
Сулейман-ата молча взял газету из рук сына, скомкал её и швырнул в очаг. Бумага сперва почернела, дымясь, потом разом вспыхнула синим пламенем. Сыновья недоуменно смотрели на отца.
— Чего сам подлец стоит, того и слова его! — горько подытожил свои действия Сулейман-ата. Потом, видя, что Эрали и Шерали ничего не понимают, рассказал обо всём случившемся.
— Человек он, видно, такой, с чёрной, трусливой душонкой, — закончил старик. — На сердце одно, на языке — другое. Презираю таких…
На небе засверкали звёзды. Всплыла луна, обогнула чинару и уже опустилась в Сырдарью, а на сури всё ещё звучал приятный, негромкий, как журчание ручейка, голос Сулеймана-бобо. Тахир слушал его с неослабевающим вниманием.
— Вот так я впервые в жизни увидел, как плачут собаки. Корноухий лежал со вспоротым животом… И едва увидел меня, из глаз у него покатились крупные капли слёз.
— Да-а! Но если собаки умеют плакать, то они, наверное, умеют и смеяться?
— Представь себе, что и смеяться умеют.
— Поправиться-то Корноухий поправился, — продолжал дед, — только вот после того случая совсем стал не пригодным к охоте…
Собака в войну тоже хватила беды — наголодалась не меньше, чем Сулейман-бобо и его старуха. К тому же у стариков было великое горе: одна за другой пришли «похоронки» — извещения о смерти сыновей. Старуха занемогла. Сулейман-ата тоже едва ноги волочил. Свет стал не мил его глазам, иногда он ловил себя на том, что разговаривает сам с собой. Пугался, думая, уж не сходит ли с ума. А тут пёс, вертится под ногами, заглядывая в глаза, ластится. Бывали минуты, бобо гнал его в сердцах, мол, без тебя тошно. А однажды, было дело, чуть греха на душу не взял…
Известно, все надежды дехканина связаны с урожаем. Сулейман-ата в том году тоже с нетерпением ждал, когда созреет кукуруза. Его заработка едва хватало на покупку чая — пачка чая стоила очень дорого, а дед со старухой никак не могли обойтись без чая. Сулейман-бобо ещё весной решил отвоевать у болота небольшой клочок земли и засеять его кукурузой. Всё-таки будет подспорьем. Сам окучивал, поливал, наперечёт знал, сколько початков на каждом стволе. Вместе со старухой они даже подсчитали, сколько снимут зерна, сколько из него намелют муки, сколько продадут на базаре.
Кукуруза росла неплохо, и старики жили надеждой. Но как-то на исходе лета старуха пришла с огорода в страшном гневе, кого-то проклинаючи. Увидев Корноухого, лежавшего под навесом в тени, она схватила кочергу и кинулась к нему.
— Ах, проклятый, чтоб ты издох, чтоб тебя кабаны задрали, изверг!
Сулейман-бобо удивился гневу жены — давно не видал её такой разъярённой.
— Ты в своём ли уме, старуха?! Что случилось? За что ты его?
— Всю кукурузу уничтожил изверг. Чтоб он провалился!
Корноухий, видно, чувствуя свою вину, бежал и оглядывался. Поняв, что его не догнать, старуха со злостью отшвырнула кочергу.
Сулейман-ата не поверил жене.
— Не может быть! Не кабаны ли нашкодили? — предположил он.
Ведь почти всю жизнь бобо охотился вместе с Корноухим, и подбитую дичь всегда подбирал пёс, но при этом не было случая, чтобы он позарился на добычу. А какие утки, фазаны, перепела, зайцы побывали у него в зубах! Нет, не может быть, чтобы эдакий пёс стал вдруг вороватым!
Сулейман-бобо молча направился к тугаям. Пробрался сквозь чащу тамариска и джиды, подошёл к кукурузному полю. Нет, кабанов здесь не было. Они бы с корнями выворотили кукурузу, всё растоптали бы да вмяли в землю. А тут другое дело. Стволы целы, а налитых початков как не бывало. Сорваны, точно руками человека. Но следов человечьих не видно. Да и откуда здесь взяться человеку? Кроме старухи, никто тут не ходил. Вон как ясно отпечатались на мокрой земле следы её галош. Но рядом… ещё следы. Собачьи. Сулейман-ата мог отличить их среди тысячи других собачьих следов: они принадлежали Корноухому. Кровь прилила к голове. Стало трудно дышать. «Вот ты как подвёл друга, несчастный! А я верил тебе, точно самому себе! Обокрал своих кормильцев! Нет, это непростительно…»
Дед медленно побрёл домой. По дороге он чуть поостыл. Конечно, проще простого взъяриться на беспомощную тварь, но если прикинуть, подумать, то ведь не припомнишь, когда в последний раз накормили беднягу собаку досыта. Поневоле начнёт промышлять…
Дома старуха гремела посудой и продолжала клясть Корноухого.
— Да замолчишь ты или нет! — прикрикнул на неё ата. — Что бедняге делать, если голод мучает? Собака не человек, чтобы поститься, просить аллаха ниспослать ей сытую жизнь! Если хозяева не кормят, приходится самой позаботиться о своём желудке!..
Старуха виновато замолчала.
В тот вечер они легли не ужинавши, сердитые друг на друга. Дед почти всю ночь не спал. Он видел, как упала звезда, прочертив в небе яркий след. Поверье гласит: коль упала звезда, значит, оборвалась чья-то жизнь. А сколько их обрывается сейчас на фронте? Звёзды Эрали и Шерали уже погасли… Сколько ещё парней унесёт война, пока сломят проклятых фашистов.
Сулейман-бобо повернулся на другой бок, вздохнул. На заснежённых полях России властвует смерть, а тут… а тут какие-то кукурузные початки!.. Но с другой стороны, у них вся надежда была на эту кукурузу, иначе ведь пропадут с голода…
Подул ветерок. Невнятно зашумела листва деревьев, напомнив старику шорох обрываемых початков кукурузы. Бобо беспокойно зашевелился, поднял голову — под ним скрипнули доски сури. Корноухий обычно в это время лежал под навесом, свернувшись в клубок, и спал неглубоким старческим сном. Сейчас его на месте не было.
Сулейман-ата тихо позвал его, боясь разбудить жену. Потом призывно свистнул. Ответа не последовало. «Может, пошёл поохотиться?» — с надеждой подумал дед.
Бывало, что пёс по ночам охотился на крыс и сусликов. Но это раньше, а сейчас уже силы не те.
Ещё до рассвета Сулейман-бобо был уже на ногах. Выпив наскоро пиалу-другую крепкого зелёного чая, он направился к плотине. Занялся делом, а сам всё посматривал, не появится ли Корноухий. Пока дед проверял уровень воды, щитки и дамбу, солнце забралось на вершину далёких гор. Решил сходить к кукурузному полю. Пошёл берегом реки, по каменистому, местами занесённому песком руслу. И лишь дойдя до сипаев, засыпанных тяжёлыми глыбами камней, повернул к зарослям тамариска и джиды. Он продирался через колючие кусты, отводя их руками, шёл, низко пригнувшись, чтобы не оцарапать лицо, а когда поднял голову, опять захолонуло сердце, опять вскипела в груди злоба. Сегодня с кустов исчезли последние початки! Ну что за наказание! Просто плакать охота.
Сулейман-бобо не мог заставить себя войти в кукурузник. Постояв немного, пошёл краем поля и тут вдруг наткнулся на Корноухого. Пёс лежал в неглубокой канаве под тенью джиды и жадно грыз початок кукурузы. Перед ним высилась ещё гора таких же початков.
Сулейман-ата остановился, поражённый. Он потерял дар речи: ведь если ему, проклятому, очень хотелось есть, мог сорвать початок-другой, а тут же целая гора, считай, весь урожай! И за неделю ведь не сожрёт! Что значит неразумное существо…
Вид старика, видно, и впрямь был страшен. Корноухий едва заметил его, кинулся бежать, бросив всю свою добычу.
— Ну, погоди, вор треклятый! — выдохнул дед в сердцах, погрозил собаке кулаком и, собрав нетронутые початки в подол чапана, побрёл домой.
Шаги его были мелкими, неверными. Старик не разбирал перед собой дороги. Такого с ним ещё не случалось, если не считать страшного дня, когда пришли «похоронки» на сыновей. Губы ата непроизвольно шептали одни и те же слова: «Нет, раз уж повадился воровать — не отучишь! Всё будет уничтожать подчистую. А ведь одного не понимает глупый зверь: поспела кукуруза — в доме появился бы хлеб. И он сам был бы сыт, и мы. А так и себя губит, и нас, а ведь впереди ещё зима! Ох, глупый, глупый зверь… Нет, теперь уж не отучишь, раз повадился!»
Дед высыпал початки перед очагом. Старуха, ставившая кумган[10] с водой на огонь, глянула на них, собралась было опять запричитать, но осеклась, попятилась от бобо, тихо шепча:
— Да что с тобой, отец? На тебе лица нету! Что ты задумал?..
Бобо, жестом руки велев ей молчать, пошёл к навесу.
Корноухий стоял за домом, пугливо выглядывал, виновато помахивал хвостом. Старик точно не замечал его, что-то искал на перекладинах навеса и продолжал бормотать про себя:
— Нет, раз уж повадился — не отучишь!..
Не найдя того, что искал, бобо пошёл в сарай. Через минуту он вышел обратно, держа в руке обрывок верёвки.
— Ложись! — приказал дед собаке, всё ещё стоявшей за углом.
Корноухий послушно лёг на землю, опустил голову. Сулейман-ата подошёл, крепко обвязал верёвкой шею пса, выпрямился, дёрнул поводок. Пёс покорно встал и затрусил за хозяином.
Вскоре они вышли к берегу, где Сырдарья выгибалась дугой. Вода здесь буйствовала, бешено билась о скользкие валуны. Старенькая лодка, привязанная к сипаю, беспомощно дёргалась под напором волн. На дне была вода, но дед не стал её вычерпывать, положил туда камень величиной с большую дыню и сам влез. Корноухому, видно, вспомнилось, как они добирались охотиться на острова, — он не задумываясь последовал за хозяином.
Сулейман-бобо отвязал лодку, оттолкнулся ногой от сипая. Быстрая вода тотчас вынесла их на середину реки. «Пора». Дед нагнулся, взял в руки камень. Притянул к себе пса, стал привязывать камень к обрывку верёвки, свисавшей у него с шеи.
— Раз уж повадился воровать — не отучишь… И ничего не поделаешь…
Корноухий стоял, ничего не подозревая. Он не сопротивлялся, когда ата привязывал ему на шею камень. Наоборот, даже радовался, что бобо взял его с собой, весело глядел на заросли камыша, росшие на острове, к которому они приближались, с удовольствием вдыхал влажный воздух, пахнущий рыбой. Глаза, слезящиеся то ли от старости, то ли от сладкого предвкушения последней охоты, невольно следили за низко пролетающими над водой стрижами. Иногда пёс нетерпеливо повизгивал. Кто знает, что ему приходило в голову? Быть может, вспоминал, как ещё щенком гонялся здесь, на острове, за нарядными куропатками или отыскивал зарытые в песок птичьи яйца?
Между тем лодка влетела в водоворот. Сулейман-бобо потянул за камень и поспешно выбросил его за борт, толкнув следом Корноухого. Но пёс вдруг с неожиданной силой упёрся о борт лодки. Ата в сердцах схватил его за задние лапы, чтобы вытолкнуть за борт, при этом тяжесть его собственного веса тоже переместилась, утлая лодочка не выдержала и опрокинулась.
Падая, Сулейман-бобо ударился головой о камень, выступавший над водой. Сладковатая глинистая вода тотчас хлынула в горло, носоглотку, спёрла дыхание, на глаза наплыла темнота… Дед понял, что стремительно уходит ко дну. Но нет, вот он, глоток свежего воздуха! Словно кто-то выдернул его из воды на несколько секунд. Это жизнь!.. Надо держаться… работать руками, ногами. По лицу, по глазам бьют волны. Ещё камень впереди… Нет, удара не избежать… Искры из глаз. Всё вокруг пылает, горит красным огнём… Опять на дно… На этот раз… Но почему-то дна всё нет… Что-то… кто-то не даёт ему окончательно погрузиться в чёрную пучину, тащит, уцепившись за плечо. Кто бы это мог быть? Надо и самому помочь… стоит только напрячь волю… До берега близко, совсем близко…
Но ата потерял сознание ещё в воде. И когда открыл глаза, всё ещё был наполовину в воде. И она шевелила его беспомощно раскиданные ноги. У изголовья Сулеймана-бобо сидел Корноухий. С его шеи свисал обрывок верёвки. Без камня. «Как же он спасся?» — мелькнуло в голове старика, хотя он уже всем своим существом понял, что произошло. Ата поспешно закрыл глаза, тихо застонал: он не мог смотреть на собаку, которую хотел утопить. Жгучий стыд захлестнул его горячей волной…
Корноухий встряхнулся, осыпав хозяина ледяными брызгами, потом осторожно лизнул его щёку. Бобо открыл глаза. И не поверил себе: Корноухий смеялся. Смеялся от радости. От радости, что беда миновала и друг его жив, что он, старый пёс, помог ему спастись. Разве не порадуешься такому счастью?
Сулейман-ата отвернулся. Ему было не до смеха. Он плакал…
Под чинарой на какое-то время наступила тишина.
— Может, нарезать дыню или арбуз, а, гость? — проговорил вдруг Сулейман-бобо.
Тахир, погружённый в свои мысли, молча покачал головой. Он забыл, что уже ночь и дед не может видеть его жеста. Но бобо и без слов понял его состояние.
— Вот так-то, сынок, проучил меня Корноухий. Я хотел сделать ему зло, а он сделал мне добро. Никогда не забуду этой науки. Потом-то мы ухаживали за ним, как за родным ребёнком. Сами не ели, не пили, а его голодным не оставляли. И всё равно порой мне было стыдно взглянуть ему в глаза. Эх, да что тут говорить!.. Стоит раз сделать глупость, потом, глядишь, всю жизнь придётся краснеть… Ну, пора и спать, время уже позднее, — сказал Сулейман-бобо и встал с места.
…Разбудила Тахира перепёлка. Открыв глаза, он увидел висящую над самой головой клетку с тыквенным донышком. В ней-то и прыгала солидная, неторопливая перепёлка, выводя свои рулады. Сердце Тахира захлестнула невыразимая радость. Он одним прыжком выскочил из постели, натянул брюки, сунул ноги в сандалии, обошёл двор, надеясь отыскать деда. Старика нигде не было, но Тахир с удивлением обнаружил, что везде — и на деревьях, и на балках навеса перед домом, и по краям шалаша, стоявшего посреди бахчи, — висели клетки с перепёлками. И все они, словно соревнуясь, отщёлкивали: «Ва-вак, ва-вак, пит-палак, пит-палак!» На разные голоса приветствовали нарождающийся день.
«Куда девался в такую рань дедушка? — недоумевал Тахир. — Удивительный он человек».
Тахир всмотрелся в возвышающуюся вдали плотину. Не видать деда.
Тогда парень решил сходить к реке, искупаться. «Может, там где-нибудь и встречу его».
Миновав большой сад, Тахир выбрался на лужайку. Далеко впереди расстилались тугаи. На краю их, в густой, высокой траве стоял бобо. Вот он низко пригнулся, отвёл назад руку, взмахнул. Веером полетела прозрачная шёлковая сетка, накрыла куст джиды. «Это он наверняка ловит перепёлок», — догадался Тахир. И он побежал к тугаям, навстречу этому милому, доброму старому человеку.
Юноша бежал легко, быстро, рассекая грудью высокую, мокрую от росы траву, вдыхая чистый утренний воздух, и ему хотелось закричать во весь голос: «Ого-го-го, люди-и! Вы знаете, как это радостно — жить!»