7. Бутылка муската.

С тех пор как впервые возникло первичное беспокойство, вслед за которым появился мой внутренний и наружный мир, я был занят, в основном, исследованием мира вещей в наружном мире и мира идей во внутреннем мире. Но с какого-то момента я понял, что я всю жизнь пренебрегал изучением мира чувств, также находящихся во внутреннем мире. Дело в том, что я длительное время не мог научиться дистанцироваться от собственных эмоций по своему желанию, и это неумение не давало мне возможности изучать свой мир чувств спокойно и беспристрастно, а пристрастное внимание к нему было для меня чересчур болезненным. Впрочем, пристрастность и болезненность - обычное состояние философа. Философ потому и философ, что он умеет чувствовать абстрактную боль, тогда как обычные люди, не философы, умеют чувствовать только боль конкретную. Можно сказать, что философия построена скорее на боли, чем на мудрости, потому что для философа мудрость есть единственное средство если не преодолеть свою боль, то хотя бы защититься от этой боли, возвысившись над ней. Боль, таким образом, является первичным позывом и стимулом к получению мудрости, то есть защиты от этой боли. Те, кто этой боли не испытывает, не испытывают и потребности в защите, и поэтому философия им не нужна.

Философ может замаскировать свою боль академизмом или утонченностью интеллектуальных построений, как Декарт, Гегель, Лейбниц или Шелли. Он может более открыто выказывать свою пристрастность как Монтень или Шопенгауер, но суть от этого не меняется. Абстрактная боль, боль по смыслу всех вещей и месту человека среди них, остается фундаментом всей конструкции, в которой стены и крыша существуют постольку, поскольку существует фундамент. Те же, у кого причиной философствования является не боль, а тщеславие или стремление властвовать над умами и подчинить себе людей - это уже не философы, а самые мерзкие и отвратительные типы политиков, маскирующиеся под философов, из которых особое отвращение у меня всегда вызывал Карл Маркс и те, кого изображают рядом с ним на кумачовых полотнах.

Между тем, мой мир чувств со времени своего первоначального появления усложнился невероятно. Я насчитывал множество различных видов беспокойства, несколько отличающихся друг от друга видов страхов и тревог, капризное чувство неудовлетворенности, чувства любопытства, восторга, томления, нетерпения, азарта, пресыщения, брезгливости, множество различных видов желания и соответствующих видов удовольствия от удовлетворения этих желаний, а также несколько видов гнева, скорби, тоски, печали, грусти, приязни и неприязни, наслаждения прекрасным, ненависти и любви и их странных смесей - да что там, всего не перечесть!

Все эти ощущения развертывались в моем внутреннем мире, влияли на мое тело, заставляя его то дрожать от гнева или от желания, то собираться в комок мышц от ненависти, то расслабляться от грусти и печали. Со временем, точнее, с возрастом, во мне постепенно поселился наблюдатель, который спокойно и холодно наблюдал за моими эмоциями со стороны, нисколько не сопереживая, но при этом тщательно фиксируя все мои чувства, а также и то, что их вызвало.

Этот наблюдатель сохранял все мои чувства в своей безжалостно цепкой памяти, так что я потом легко мог пользоваться плодами его кропотливой работы. Но странное дело: в момент переживания самих чувств наблюдатель холодно делал свою работу, и тем нередко удерживал меня от эмоционального взрыва, зато впоследствии, при воспоминании об этих чувствах (и разумеется, о том, что их вызвало), я уже не мог найти внутри себя эту холодную, несопереживающую часть себя, которая помогла бы мне совладать с моими чувствами. Поэтому, в определенной мере для меня воспоминания о чувствах были тяжелее, чем вновь возникающие чувства сами по себе. Без этого холодного, серьезного, чуть ироничного наблюдателя я становился беспомощной жертвой собственных чувств, причем не актуальных, а давно прошедших. Именно по этой причине я всегда жил и продолжаю жить будущим и не люблю без нужды вспоминать о прошлом.

Впрочем, еще позже, опять таки с возрастом, я придумал чрезвычайно эффективное средство от таких тягостных воспоминаний. Я назвал это средство "Универсальный успокоитель Алексея Борщевского" и пользовался им, когда воспоминания вгоняли меня в тоску, в гнев или в печаль. Пользоваться Универсальным успокоителем оказалось чрезвычайно легко и удобно. Надо было просто о нем подумать, и при этом не думать ни о чем другом кроме Успокоителя в течение по крайней мере пяти или семи дыхательных циклов. За это время волна тягостных чувств успевала схлынуть, и я вздыхал с облегчением. Я никогда не думал о том, как устроен Универсальный успокоитель, потому что боялся, что можно повредить его работе слишком пристальным и неуместным вниманием. Таким образом, Универсальный успокоитель дал мне возможность более глубоко и безопасно изучать мой внутренний мир, но при этом сам создал в этом внутреннем мире маленький заповедный уголок, в котором охота за чувствами и представлениями была строго запрещена.

Несмотря на тесную взаимосвязь самих по себе чувств, телесных проявлений и внешних событий, я почему-то всегда предпочитал рассматривать пространство, в котором происходят коллизии чувств, как некое отдельное специальное вместилище, предназначенное для помещения внутри себя явлений эмоциональной жизни. Без сомнения, это пространство было каким-то образом связано с восприятием и памятью, в результате работы которых оно наполнялось своим эмоциональным содержимым. Кроме того, процесс мышления и порожденные этим процессом мысли также весьма сильно влияли на то, какие чувства появлялись в этом пространстве.

Я не раз думал, насколько можно было бы проще и в то же время интереснее жить, если бы можно было по желанию объединять внутренние миры различных людей, создавать небольшие группы и целые ассоциации и дать возможность людям пользоваться чувствами друг друга, сравнивать их, бережно отбирать лучшее, создавать удачные комбинации, так чтобы всем было хорошо и приятно. Я безусловно соглашался с тезисом Шопенгауэра о том, что духовно одаренный человек достаточно легко находит удовлетворение в самом себе, и ему не нужен для счастья никто другой. Но, в конце концов, и сам Шопенгауэр соглашался, что альтернативы этому экзистенциальному одиночеству, изначальной и в то же время конечной предоставленности самому себе, собственным мыслям и чувствам, нет ни ни у кого - ни у гения, ни у глупца. Таким образом, обращение духовной жизни в цель всей жизни и осознанное стремление к одиночеству, в противовес невольному экзистенциальному одиночеству и тоске - это всего лишь спасительная благодать, ниспосланная гениям.

А как быть остальным? Довольствоваться поверхностным общением? Нет, определенно, в идее объединения человеческих чувств в созвездия было что-то будоражащее, я видел в ней великий прорыв, блестящее бегство от экзистенциального одиночества. Явная физическая неосуществимость этой идеи, как ни странно, не отнимала у нее в моих глазах ни грана ее вдохновенного романтизма, и до сих пор эта абстрактная идея почему-то заставляет мое сердце работать в учащенном ритме. Несколько позже я дал этому явлению название "мистическое слияние", правда потом я стал употреблять его для обозначения нечто другого. Но об этом позже.

Вместе с тем, идея объединения чувств всего человечества в одно целое меня совсем не привлекала, потому что мне казалось, что если чувства всех людей объединить в каком-то общем пространстве, то не будет ни хаоса, ни даже коллизий, а скорее всего эти чувства растворятся в общей массе и взаимно нейтрализуют друг друга без остатка, как если смешать в одной склянке кислоту и щелочь.

Идея объединения пространства мысли многих людей тоже казалась мне невозможной, и вызывала во мне безотчетный страх. Скорее всего, это была боязнь потерять индивидуальность своего мышления, так я как видел, что другие люди мыслят совсем по другому, чем я.

А вот идея объединения чувств нескольких людей меня не пугала нисколько, потому что все равно мои чувства очень редко доставляли мне удовольствие. Мне даже приходило в голову не раз и не два, что если бы я сумел подключить свое пространство чувств к таковому пространству издевавшихся надо мной сокурсников, то они, обнаружив в своем внутреннем мире мою заплеванную ими же душу, без сомнения узнали бы дело своих рук и ужаснулись бы тому, что они наделали, и постарались бы скорее ее отлизать от своих грешных следов.

Конечно, по зрелом размышлении я понял, что эта мысль являлась безусловным идеализмом. Скорее всего, отлизать мою душу пытались бы те, кто ее никогда не пачкал и вообще не любил пачкать чужие души. А те, кто любил поганить чужие души насмешками и издевательствами и умел от этого получать удовольствие, как получают его от посещения ресторана, те наверное бы почувствовали не жалость и не раскаяние, а отвращение, такое, какое чувствует насильник к использованной уже жертве, и попытались бы скорее избавиться от моей души как от ненужного тела этой жертвы, соскрести, смыть ее с себя, как грязь, которая вдвойне отвратительна, когда ты сотворил эту грязь сам, гнусно надругавшись над кем-то, и эта тайная, скрытая в тебе гнусность вдруг овеществляется в этой грязи, и ты видишь и понимаешь, что эта грязь есть твоя внутренняя, скрываемая тобой сущность, и это невольно заставляет тебя почувствовать отвращение к самому себе.

Надо сказать, такие довольно нелепые мысли занимали меня весьма часто. Я видел, что люди издевались не только надо мной, но вообще друг над другом. Однажды я был свидетелем, как на вокзале какой-то парень смачно плюнул прямо в лицо стоящей на платформе женщине из окна отходящей электрички. Я потом долго вспоминал эту гнусно осклабленную после плевка харю, сладко причмокивающую от удовольствия и от ощущения безнаказанности.

Видно было, что мерзавец обеспечил себе этим плевком хорошее настроение не только на всю дорогу, но и на весь вечер, и может быть, на весь завтрашний день. В голове пронеслось слово "хулиган", но как всегда, моей мысли было слишком тесно в рамках тех слов, которые приходят в голову первыми. Слова, которые первыми приходят в голову, никогда не объясняют сути вещей. Так и слово "хулиган" не объяснило причин плевка, а только квалифицировало поведение мерзкого подонка с точки зрения допустимости в обществе. Я задумался над сутью увиденного и пропустил свою электричку, на которой собрался ехать на дачу.

И вдруг неожиданно я понял, что этот самый плевок следует рассматривать как своего рода сакральный акт - то самое объединение человеческих душ, мира чувств, о котором я мечтал, да-да, того самого мистического, трансцендентного объединения внутренних миров, без слов, без жестов. Это и было такое объединение, правда, на очень короткое время, но все же объединение. И в момент этого объединения парень высвободил из своей души заранее подготовленную порцию дряни и вплюнул ее в чужую душу. Парень точно расчитал, что ответного плевка не последует - у женщины не будет времени вернуть вплюнутую в ее душу гадость обратно ни плевком, ни ударом, ни даже ругательством.

Вот от этого-то он и испытывал такую острую радость, такой мистический восторг, такое безудержное ликование паука, только что впрыснувшего в муху порцию яда. Но это было еще не все. Я также вспомнил, что сокурсники издевались надо мной не потому, что мое поведение было чересчур странным, а главным образом, потому что у меня напрочь отсутствовал инстинкт самозащиты от таких плевков в душу. Люди глядели на меня и инстинктивно видели, что при моем весе в девяносто три килограмма и силе, достаточной для того, чтобы расплющить обидчика, даже без всякого умения драться, я никогда не ударю в ответ на издевательство и даже не выругаюсь.

Таким образом, я понял очень простую вещь: душа человека каким-то образом должна самоочищаться, как и лимфа у жука, и один из возможных способов очистки души, имеющийся в природе - это собрать побольше грязи в своей душе и вплюнуть ее в душу того, кто слабее и не может противостоять этой агрессии. Конечно, не все умеют очищать свою душу подобным образом. Но я служил очень удобной плевательницей для тех из сокурсников, кто умел в нее плевать и находил в этом пользу и удовольствие.

Что касается меня, то я всегда предпочитал очищать свою душу, слушая классическую музыку в концертных залах.

Однажды мне по случаю подвернулись билеты в Большой зал консерватории, и я с огромным удовольствием прослушал сороковую симфонию Моцарта и Маленькую ночную серенаду. Как всегда я ушел с концерта в приподнятом настроении, и мне вдруг захотелось купить какого-нибудь хорошего вина, лучше всего муската, и выпить его вместе с родителями. Родители иногда позволяли мне такой маленький разврат, и сами с удовольствием принимали в нем участие. Бутылочка хорошего вина обычно выпивалась за вечер под душевную беседу, и всем нам было очень хорошо, и я тогда чувствовал себя почти как в детстве на даче, сидя с родителями у костра после длинного, теплого, солнечного дня.

Я зашел в винный магазин, встал в очередь, приготовил деньги и попросил бутылку муската "Лоел". Получив бутылку муската и расчитавшись, я вдруг заметил на витрине Бабаевский шоколад, который очень любила мама, и папа тоже всегда помогал ей его любить, когда дома был шоколад. Я сделал шаг назад, повернулся к прилавку и попросил отпустить мне пару плиток шоколада. Я не успел протянуть деньги, как неожиданно почувствовал толчок сбоку и, потеряв от неожиданности равновесие, больно ударился боком об острую железную стойку. А у прилавка уже стоял крепенький мужичок с массивным перстнем на среднем пальце правой руки и с нехорошими белыми глазами. Продавщица протягивала ему бутылку водки.

По виду мужика, эта бутылка явно была не первой, но на ногах он еще держался хорошо и, видимо, умел пить. Я ошарашенно посмотрел мужику в лицо, и он перехватил мой взгляд своими злобными белыми глазами:

- Чего смотришь, интеллигент блядь ебучий! - заревел он пропитым басом, поставив бутылку на прилавок - Вали отсюда на хуй, пидарас, а то тебе щас будет, блядь, шоколад!

И вдруг, возможно под влиянием ощущений, полученных на концерте, что-то неожиданное произошло в моем внутреннем мире. Я подошел вплотную к мужику и сказал то, что сам от себя не ожидал:

- Если ты, подонок, сейчас не извинишься, то я тебя покалечу! Мужик широко улыбнулся и примиряюще развел руками, а в следующий момент я качнулся на ногах и голова моя больно мотнулась на шее. Само ухо, в которое пришелся удар, как ни странно, не болело, но неприятно звенело.

- Еще въебать? - услышал я вторым ухом. Мужик все также широко улыбался уверенной и злобной улыбкой.

И вдруг неожиданно все те плевки, которыми меня наградили товарищи за долгие годы, собрались в один большой плевок, и этот плевок привел в неистовое движение мое большое неуклюжее тело.Я резко схватил мужика за уши, рванул на себя и изо всех сил мотнул головой вперед, целясь лбом в его подлую улыбку. Попал я в переносицу. Удар получился сильный, больно было даже мне. На лице у мужика вместо улыбки появилась хорошо знакомая мне как врачу гримаса острой боли, и из обеих его ноздрей обильно хлынула кровь. Моя бешеная злоба не ослабевала. Я не ударил, а скорее даже изо всех сил толкнул своего противника ногой в живот. От толчка он пролетел несколько шагов, с глухим стуком ударился спиной и головой о бугристую стену, покрашенную темно-синей масляной краской, сполз по ней вниз и затих, сидя и свесив голову вперед и несколько набок. Из носа его бежала струйка крови и капала на рубаху и на пол.

От очереди отделились трое и стали неторопливо подходить ко мне. В руке у одного я заметил нож, который он держал, прикрывая рукой, лезвием к себе, не очень длинный ножичек, но вредной бандитской формы, явно не из тех, которые носят с собой, чтобы резать хлеб и колбасу. Видимо то, что случилось в моем внутреннем мире, было очень серьезно, потому что я, вместо того, чтобы испугаться и убежать, схватил бутылку с мускатом, которая все еще стояла рядом на прилавке, и двинул ей об металлический угол прилавка, почувствовав резкий запах вытекшего вина. В моей руке оказалось грозное оружие. Я развернул его навстречу подходившим ко мне людям со злобными багрово-серыми лицами и сказал чужим хриплым голосом:

- Учтите, подонки, я врачом работаю, знаю откуда кровь пускать. Подойдете ближе - порежу как свиней! Трое качнулись и встали, прячась один за спину другого, а затем, злобно ворча, отошли назад и присоединились к толпе.

И тут внезапно я впервые в своей заплеванной жизни почувствовал вкус победы, я ощущал совершенно определенно, что я в этот раз не только вернул то, что в меня только что вплюнули, но и щедро поделился с подонками тем, что у меня было из старых запасов. Дерьмо вернулось к дерьму. Но при этом моя злоба все еще не ослабевала.

- Червяки! Мразь! Огрызки человечьи! - рявкнул я вслед ретировавшимся товарищам побитого мною подонка, а затем неожиданно сам для себя я вынул из кармана десятку и сказал продавщице:

- Мне, пожалуйста, бутылку "Лоела" взамен разбитой и две Бабаевских шоколадки. Получив требуемое, я спрятал в пакет покупки и сдачу, собрал осколки, повернулся к стоящей рядом урне, бросил в нее разбитую бутылку и звучно плюнул в урну, глядя на очередь и вложив в оскорбительный звук плевка все свое презрение. Очередь промолчала, проглотив плевок.

- У вас кровь из уха идет, гражданин - сообщила мне продавщица и деловито спросила - Милицию будем вызывать?

- Спасибо, я вроде сам справился - ответил я, понемногу приходя в себя, доставая носовой платок и прижимая его к саднящему уху, покарябанному перстнем моего недавнего противника.

Сам он, с оскаленным и залитым кровью лицом и рубахой, безуспешно пытался встать на четвереньки.У меня вдруг возникло неожиданное и безотчетное желание подойти и ударить его со всей силы острым носком ботинка по голове. Но тут я уже совсем пришел в себя и, извинившись перед продавщицей, вышел из магазина с пакетом, в котором лежали вино и шоколад, и с платком, прижатым к окровавленному уху.

Дома родители поохали, повозмущались грубостью нравов, мама смазала зеленкой на моем распухшем ухе большую ссадину, которая все еще слегка кровоточила, и мы уселись пить мускат и закусывать шоколадом. Об инциденте в магазине больше не вспоминали. Говорили о разном, смеялись, и все было хорошо. И тут мне как всегда что-то подумалось, и я вдруг сказал:

- Папа, а признайся, ты все-таки был неправ, когда сравнивал жизнь с конфетой "Белочкой"! Как-то мало она мне ее напоминает.

- Папа, нимало не смутившись, ответил:

- Сынок, ты забываешь, что я не только ученый, но еще и педагог, студентов учу. Разве педагогично было бы, если бы я тебе маленькому сказал, например, что смысл твоей жизни состоит в том, чтобы ты вырос, и тебе дали в ухо в винном магазине?

- Нет, не педагогично - согласился я - А врать педагогично?

Мама внезапно застыла как соляной столб, с недожеванной долькой шоколада во рту: я никогда раньше не говорил родителям таких слов.

- Что я тебе могу сказать, Алексей Валерьевич - ответил папа с мрачной миной на лице - Ей богу, не знаю! Я сделал, как считал лучше. Когда у тебя будут свои дети, ты им все будешь объяснять по-своему. Только ты, сынок, врач, и тебе лучше знать, когда лучше сделать больно, если делать больно все равно когда-нибудь надо.

Я накрыл папину руку своей рукой и крепко ее сжал, а потом осторожно взял папу за уши и потерся лбом об его нос и лоб. Мы когда-то так с ним в детстве бодались. Папа похлопал меня по плечу, а мама тем временем налила всем по полной рюмке. Хорошие все же у меня родители!

Я выбросил пустую бутылку в мусорный бак и стоял минут пять, глядя на него и вспоминая детство, и все никак не мог понять, почему люди предпочитают использовать души других людей как мусорный бак для отходов из своей души.

И вдруг меня озарила догадка: если люди пытаются очистить свою душу как жировое тело, то нужно что-то, в чем можно растворить накопившуюся грязь, а растворить эту грязь, видимо, можно только в другом "жировом теле" - в душе другого человека. Для того, чтобы избавиться от разрушающей душу грязи, нужно перебросить ее в чужую душу. Разрушающей, разрушение… Так ведь разрушение есть смерть, это очевидно. И тогда выходит, что каждый человек носит смерть в своей душе и стремится избавиться от этой смерти, отдав ее соседу.

Так вот в чем был сакральный смысл плевка в лицо! Вот в чем был смысл площадных ругательств и удара в ухо! Помимо своей видимой и общеизвестной агрессивной и оскорбительной функции, все эти действия представляют собой не что иное как страшные ритуалы передачи смерти из души в душу. Я остолбенел от этой мысли. Как жутко и скверно устроены люди! Гораздо ужаснее, чем жуки. Я, конечно, до этого читал и про смерть вуду, и про астральное карате, и про карате по чакрам, когда боец передает противнику импульс смерти, не касаясь его тела. Но все это мне казалось оторванной от реальной жизни экзотикой.

И вдруг я неожиданно для себя выяснил, что ритуал передачи смерти гораздо более распространен, обыден и обычен среди нас, вот только никто этого не видит и не замечает. Все так, к сожалению все именно так. Плевок в душу - это не что иное как порция смерти. Каждый полученный плевок убивает в душе часть желания жить, и согласно принципу жирового тела, совершенно очевидно, что должна существовать критическая масса полученных плевков, после которой желание жить пропадает совершенно и должна наступить смерть, не важно в какой именно форме она придет. В литературе и в жизни полно примеров, когда общество сообща заплевывало человека до смерти.

Меня ни мало не заботило, что представляет из себя то поле, или особого рода эфир или эманация, в котором соприкасаются души людей в момент передачи смерти из души в душу, потому что я всегда чувствовал это поле, эту эманацию непосредственно, внутренним зрением своей души. Смерть, исходящую от того подонка в винном магазине, я почувствовал внутри себя едва ли не раньше, чем увидел его белые глаза, источающие смертельную, ледяную злобу. Я знал, что теперь не успокоюсь, пока не найду ответа на вопрос, откуда берется смерть в живой душе, и что заставляет эту душу передавать ее дальше по этой страшной эстафете смерти.

Загрузка...