9. Кое-что о мистических слияниях.

Итак, я работал врачом-интерном в одной клинической психиатрической больнице. Та больница находилась в московском пригороде, и добирался я туда на электричке. Корпуса больницы располагались в живописной дубовой роще, и летом вся больница утопала в зелени. Я шел от платформы до больницы сперва по асфальтовой дорожке, потом по узенькой тропинке, проходившей по краю овражка, затем пересекал овраг по висячему мостику и оказывался в дубовой роще. Летом я шел через рощу с опаской, уворачиваясь от бомбежки и артобстрела - на вершинах дубов обитало несметное количество громадных черных оручих грачей. Зимой мне часто приходилось пробираться по глубокому снегу, если была метель, и больные не успевали прочистить дорожки лопатами.

Название пригорода, впрочем как и номер больницы, где я работал, проходя интернатуру, неважны для повествования, а важно то, что там со мной происходило. А происходили там со мной разные вещи. Некоторые из них приходилось подолгу обдумывать, и не всегда придуманная версия объяснения событий меня устраивала. К описываемому моменту я уже закончил курацию больных в острых отделениях и, по плану моей интернатуры, перешел в хронические, где больные лежали подолгу. Это были сильно измененные шизофреники с более или менее выраженными дефектами личности, так называемые травматики с психопатизацией личности, то есть те, на чью психику повлияла перенесенная травма головного мозга, эпилептики с изменениями личности, ну и конечно, хронические алкоголики, наркоманы и токсикоманы.

Вначале я попал в мужское отделение. Обстановка там резко отличалась от острых отделений - поскольку преобладал здесь не острый психоз, а дефект личности, здесь было поменьше надзора, несколько больше свободы для больных. Больные здесь жили месяцами и даже годами, знали друг друга, а иногда даже трогательно заботились друг о друге (впрочем, как выяснилось, это было больше характерно для мужских отделений). Часто в отделениях я слышал доверительные беседы больных, которые иногда переходили в своего рода совещание-практикум. -…да хули ты мне бля рассказываешь, а то меня по утрам блевать не тянет! Как встану, стоит блядь глоток воды выпить, так блядь от самой жопы наизнанку рвет! - Ну ты фраер! А меня блядь не рвет! Меня не рвет, ебена мать! У меня блядь дома весь туалет заблеван на хуй!….ну так и как же ты поправляешься с утреца, ебенать? - Да известно блядь, как! Сперва блядь покурить надо, чтобы душевную устойчивость обрести, потом обождать минут пять или десять. А там уже можно пивко, на хуй, маленькими блядь глоточками… только осторожненько блядь, не торопясь! Пивко с утра - это блядь ювелирная работа! Можно курить и пивко пить прямо между затяжечками, помаленьку. Затяжка - глоточек… А как пивко доехало - ты ж чувствовать должен этот момент, как тебя внутри блядь отпускает - ну и ты тут хуяк! - и сразу полстакана водяры вдогонку! Оба-на! А еще через пару минут еще полстакана - еблысь! Ну и заебись, сразу все пучком! Организм в полном твоем распоряжении - дальше пей, что хочешь. А до вечера дожил - там вообще проблем никаких, там блядь все уже как по маслу - там можно и портвешок, и яблочную блядь, слезы Мичурина, да что друзья блядь нальют, или на что денег хватит! Вот как надо, понял, мудила? - Хули тут непонятного! Ты блядь умный, у тебя ума - только на залупу мазать! Когда это у меня с утра блядь дома водка стояла? У меня с утра уже и хуй давно не стоит! - А ты мозгами-то бля прокручивай, так и найдешь! У тебя мозгов и на залупу не хватит. Сам бля знаешь, днем друзья выручат, а уж с утра бля - там каждая миклуха сам себе маклай! - Умный ты блядь маклай! Если ты такой умный, хули же ты сюда-то блядь попал? - Ну ты бля и хуйнул! А стаж? У меня же блядь стаж, как у Клима Чугункина!.. Ну-ка спрячь кружку, фофан бля, видишь - Борменталь идет!

Больные в хроническом отделении почему-то прозвали меня Борменталем. Ну конечно, понятно почему: по аналогии с моей фамилией. Вообще, некоторые матерые алкоголики сродни философам, народ вобщем неглупый и такой же несчастный. Впрочем, автор "Пигмалиона" подметил это гораздо раньше меня. Хотя папаша Элизы Дулитл, пожалуй, слишком легко переквалифицировался из алкаша в философы.

Я подошел, сунул руку под стол и вынул кружку из руки больного.

- Что пьем? - поинтересовался я.

- Да вот, чайком балуемся - смущенно ответил больной.

- Николай Петрович, а можно мне вашего чайку глоточек попробовать?

- Если после нас не побрезгуете, отчего же нет! - ответил больной.

Я поднес кружку ко рту и сделал глоток. Жидкость была страшно жгучей и терпкой, вызывая дикую оскомину.

- Ну как, доктор, вам наш чай? - спросил больной.

- Хороший чай, только крепкий очень - ответил я.

- Мы тоже ребята крепкие - ответил Николай Петрович, что впрочем, никак не соответствовало истине. Пониженный вес, вялые дистрофичные ткани, алкогольная миокардиодистрофия, печень торчит из подреберья сантиметра на два, и край ее тверд как угол стола… Помрет мужик от цирроза, жалко… Уже мертв наполовину, хотя ничего не видит и не чувствует. Алкоголизм - дело добровольное, но в сущности, это тоже не что иное как насильственная смерть, точнее самоубийство.

- И все же я бы вам обоим, а особенно вам, Звягинцев, посоветовал лучше пить молоко или простоквашу. Вот ее и носите из магазина через вашу дырку в заборе, а не портвейн. И заварочки поменьше в чай кладите. Но ведь вы ребята взрослые, вам и решать, чем свою крепость укреплять - молоком или чайком этим вашим и прочей отравой. Что хотите думайте, ребята, а я бы так жить не стал, я бы или вылечился или повесился!

Я брякнул кружку с "чайком" на стол и вышел из коридора, не оглядываясь. Не могу понять простой вещи: если человек решил совершить самоубийство, зачем растягивать процесс на многие годы, какое в этом удовольствие?

Я вышел во двор, наполненный солнцем вперемежку с густой тенью от разлапистых дубов, позвать одного из больных, которых я курировал. Мне надо было задать ему несколько вопросов о самочувствии и записать в историю болезни этапный эпикриз. Во дворе угрюмые мужики в черно-серых больничных робах и с топорами в руках не торопясь, но ожесточенно, с мрачным мужским наслаждением рубили дрова. При больнице было несколько корпусов, в том числе и общежитие для младшего персонала, где стояли печи, которые топились дровами и углем. Я понимал, что в полутюремной закрытой больничной обстановке рубка дров, запах теплого дерева, свеженарубленные щепки и стружки, которые можно было помять в руках и понюхать - все это было таким же праздником души для больного, как стакан портвейна, за который грозило наказание уколом сульфозина, или полулегального чифиря, или термос, наполненный теплой водой с растворенным в ней тюбиком зубной пасты Поморин, за которые тоже, вобщем, не миловали..

Мужики с отрывистым хаканьем рубили дрова, помахивая топорами, и пели какую-то мрачную, суровую мужскую песню, сливая голоса в унисон.

Емуде, емуде, ему девушка сказа-а-ла,

Не манди, не манди, Неман дивная река.

Хххххак!!

Толстое полено раскололось пополам и развалилось на стороны. Я подошел поближе и стал тихонечко слушать, стараясь не привлекать внимания.

Как ябу, как ябу, как я буду с ним купа-аться, С толстым ху, с толстым ху, с толстым худенька така! Хххххак!!

Я продолжал стоять, не двигаясь, как зачарованный. В песню тем временем подвалило еще несколько голосов.

Хххххак!! Хххххак!!

Охуе, охуе, ох уехал мой миле-о-нок,

Прямо сра, прямо сра, прямо с раннего утра

Хххххак!!

Тут в песню неожиданно влез тонкий, стенающий тенорок. Тенорок жалобно взвыл и повел за собой басы:

Ой пальцем в жо, пальцем в жо, пальцем в желтое коле-е-чко

Тенорок стеняще надорвался на верхней ноте, взвизгнул и резко оборвался, вылетел из песни, как птица из клетки.

С толстым ху, с толстым ху, с толстым худенька такаа-а-а-а! - мрачно, но в этот раз глубоко и мягко потянули-выдохнули басы и бережно уложили песню на траву, рядом с порубленными поленьями и щепой, подсвеченной солнечными бликами. Я подошел еще ближе и, прижмуряясь от солнца, глядел, как больные оттаскивают и укладывают свежепорубленные поленья. У солнца были густые, пушистые рыжие усы, как в детстве. Казалось, что даже воздух во дворе пах солнцем. А еще он пах запахами лета, автомобильной гарью из гаража, терпким мужским потом и теплым запахом дерева. У этих людей, отделенных от мира высоким деревянным забором, был свой кусочек лета, как бы отдельно отрезанный для них этим забором, и мне было немножко стыдно вот так стоять на этом солнечном дворе и подставлять лицо тому кусочку солнца, который предназначался не мне, а им. Ведь мое солнце было не здесь, а там - за оградой.

Вдруг один из больных уронил топор на землю и уставился на свою руку, как будто это была неожиданно появившаяся змея. Я приблизился и увидел, что пальцы на его руке дрожат, кривятся, крючатся сами по себе, как в агонии, а лицо больного на моих глазах из багрово-сизого быстро становилось белым как мел. Дрожание неожиданно перешло на глаза больного, они заметались в орбитах, а затем закатились вверх.

- Р-р-р-а-а-а-а-а!!! - Из горла больного вырвался мощный утробный рев, и я едва успел подхватить его тело, перехваченное жесточайшей судорогой, чтобы уберечь от падения.

Неожиданно я увидел рядом с собой сильные заскорузлые руки, которые приняли ношу из моих рук. Больной положил товарища на землю, тотчас ему сбоку в рот в промежуток между зубами с силой воткнули туго скатанный грязный носовой платок, чтобы он не поломал зубов, а двое навалились на ноги и на руки, которые трясла и подбрасывала судорога, уже перешедшая из тонической в клоническую фазу. Я хотел было помочь, но один из больных посмотрел на меня таким взглядом, что я почувствал себя лишним и некомпетентным в такого рода делах. Еще бы - ведь я не принадлежал к их братству боли.

Эк тебя, Санек! Ну ниче, Санек, ниче, все нормально будет, все будет заебись!..

Изо рта больного, которого только что сразил эпилептический припадок, обильно пошла пена. Обладатель тенорка в это время появился из корпуса, куда он успел сбегать, с носилками в руке. Больные сами уложили припадочного, руки и ноги которого все еще подрагивали, на носилки и унесли в корпус. Я стоял и чувствовал себя в этом отрезанном мире чужим и лишним.

Неожиданно я пришел в себя и вспомнил, что вышел во двор позвать своего больного.

- Янчова Александра я от вас заберу, где он у вас тут? - обратился я к больным. Тощий мужик, гадко кривляясь, обернулся ко мне:

- Да вы че, доктор, да его же при вас того… припадком хуйнуло… я хотел сказать, уебало его припадком… то есть извините доктор, я не хотел матом, я хотел сказать, ведь это же его вот только сейчас припадком ебнуло, вы же это… вы же его сами это… вы же его аккурат за руки держали, когда его припадком-то пиздануло!

Я махнул рукой на больного, чтобы он перестал материться и кривляться, но тут же сообразил, что это хорея, и не кривляться он не может. И не материться, видимо, тоже. Я вспомнил диагноз: копролалия. Наконец-то я пришел в себя окончательно и вспомнил, что упавший в припадке больной действительно был мой больной Александр Янчов, за которым я пришел во двор. Видимо, я так растерялся, впервые в жизни увидев grand mal, что забыл и лицо больного, и все на свете. Я решил постоять еще пару минут на солнце и пойти в корпус. - Вот она, блядь, болезнь как человека-то калечит! Какой человек на радость рожден, а какой и на муку! Только что ведь дрова рубил, песни пел, и сразу - еблысь! И припадком наебнуло! Вот хуйня-то какая, а, бля! А пальцы-то как дергались у него, ой блядь страсть какая! А потом всего перехватило, сердешного, аж до пены со рта! И ведь ни хуя тут - ну ни хуя же тут, блядь, не лечат! Так блядь - одна хуйня эти ебучие таблетки с блядь уколами! Небось одни и те же таблетки всем хуячат, что от триппера, что от эпилепсии. А болезнь, она блядь свое берет!.. Ни хуя жизни нет в этой ебучей блядь больнице, ебаный рот, только сиди и жди, когда тебя тоже вот так, блядь, ебулызнет!

Мне надоело слушать завывания кривляющегося от хореи больного, которые почему-то напомнили мне Коровьевское "Хрусь, пополам!", и я пошел прочь со двора. Я зашел в палату, больной Янчов находился в состоянии сильного оглушения, лицо его было слегка синюшным, от него попахивало мочой (видимо, обмочился во время припадка), о припадке он ничего не помнил, говорил с трудом и вяло, но вобщем потихоньку приходил в себя. Я посмотрел на зрачки больного, чтобы не пропустить анизокорию, проверил пульс и давление, осмотрел зубы и ощупал кости конечностей на предмет переломов и отрывов сухожилй, которые нередко случаются во время сильных судорог, после чего ушел в ординаторскую, чтобы записать в историю время наступления припадка и то, как он протекал.

Вернувшись домой, я как всегда стал обдумывать случившееся. Без сомнения, больные, по многу месяцев находившиеся в обществе себе подобных и в изоляции от здоровых людей, испытывали друг к другу какое-то особое отношение, вне зависимости от личных друг к другу симпатий и антипатий. Это было по-видимому не что иное как совершенно особое братство по боли, братство по увечью, которое и роднило их всех. И вот я застал их как раз в тот момент в их мрачной жизни изгоев, наполненной страданием, когда они испытывали некое радостное освобождение, короткую разлуку со своей болью, маленький лучезарный полет над своим уродливым кукушкиным гнездом, и эти взмахи топорами, эта мрачная полуматерная окаянная песня, сливала их души в едином порыве, сообщала им всем единый нерв и ритм. Я был готов поклясться, что это было гораздо сильнее, чем любой сеанс групповой психотерапии, будь то психодрама Морено или гештальт-группа или все что угодно.

Это была групповая психотерапия, возникшая стихийно, сама по себе, именно та терапия, которая больше всего соответствовала характеру группы, которая была всего им нужнее. Я был готов поклясться, что та неведомая эманация, которую я условно называл жировым телом, в момент этой необычной терапии с песней и топорами, слилась у всех больных вместе, как цитоплазма в колонии вольвоксов, объединенная жгутиками, и в это самое время начинал действовать мощный очистительный механизм, который очищал эту эманацию неведомым образом. А припадок у Янчова? Был ли этот припадок случайным, или коллективная процедура очистки жирового тела инициировала этот припадок? Почему бы и нет! Сильные эмоции могут стимулировать истерический припадок, наверное и эпилептический припадок тоже может быть спровоцирован сильной эмоцией.

Может показаться удивительным, но я страшно жалел, что тогда на больничном дворе на мне не было этой робы, не было топора в руке, и я совсем не знал слов этой мрачной песни. Мне кажется, что если бы я был одним из них в эти несколько важных минут, я бы понял что-то чрезвычайно ценное и значительное о нашей жизни, а так мне могут понадобиться долгие годы, и можно вообще так и не понять простой вещи, которая была совсем рядом с тобой и обошла тебя стороной.

Примерно через пару недель, опять же в соответствии с графиком интернатуры, я перешел работать в женское хроническое отделение номер четыре. - Сука! Сука ебучая, стерва, манда! Вот только еще залезь блядь ко мне в тумбочку, только залезь! Я тебе блядь глаз на жопу натяну! Опять сухари с конфетами пиздила?! Еще раз блядь чего спиздишь - и я тебе суке всю харю раскровеню! Чего? Ааааааааа! Бля-я-я-я-я-я-я! - Ааааааааа!!! Падла хуева, пиздопроебина! Отдай!!! Не трожь! Это мои, кому говорят! Ты че делаешь! Отдай, убью на хуй, сука! Отдай, сука, пизда рыжая блядь! Ах, ты блядь когтищами царапаться?!! На-а-а-а-а, сука-а-а-а-а-а!! На, получи, прошмандовка, сука блядь манда!!!

Подоспевшие санитарочки аккуратно растащили дерущихся, визжащих, женщин, уже успевших покрыть друг друга синяками и кровоточащими царапинами, спеленали обеих простынями и привязали каждую к своей кровати. Вообще я никак не мог поверить, но почему-то в женских отделениях царил не дух братства, а дух агрессии. Впрочем, мне говорили, что и в женских колониях наблюдается то же самое. В мужских отделениях я не видел между больными дружбы, но было какое-то мистическое мрачное взаимопонимание, было какое-то горькое понимание необходимости прийти на помощь и часто - и готовность это сделать. Ничего подобного я не увидел в женских отделениях. Мне показалось, что здесь каждая пациентка жила один на один со своим безумием. Впрочем, вполне возможно, что на мои впечатления наложила отпечаток моя принадлежность к мужскому полу. Скученность, неопрятность, а также видимый невооруженным глазом напряженный сексуальный голод этих женщин еще более утяжеляли и без того безрадостную картину этого отделения.

Как-то раз Лидия Ивановна, заведующая четвертым отделением, попросила меня посмотреть соматическое состояние одной больной, которой накануне ввели сульфозин, препарат, который весьма сильно ослабляет физическое состояние. Больная эта была молодая женщина по имени Ольга Пролетова. Она накануне подралась с другой больной и сильно ее изувечила. Санитарка вышла на пару минут из столовой, а когда вернулась, увидела у Ольги на щеке свежую царапину, а на полу лежала другая больная со сломанным предплечьем и несколькими сломанными ребрами. Побитую больную отправили в травматологию, а победительнице сделали сульфозиновый крест, то есть ввели по кубику сульфозина в плечи и в бедра. Сульфозин - это тончайшая взвесь серы в персиковом масле, и при внутримышечном введении вызывает очень сильную боль в месте введения, а также общую астению и высокую температуру.

Я вошел в палату, щелкнув трехгранником, и тихо приблизился к кровати больной. Она лежала, разметав по постели наколотые сульфозином руки и ноги, и лицо ее пламенело от сжигавшего ее сульфозинового жара. Заслышав шаги, она напряглась, и ее симпатичное лицо вдруг злобно исказилось. Но увидев меня, она сразу изменила выражение лица с озлобленного на приветливое.

- Присаживайтесь, Алексей Валерьевич, в ногах правды нет - сказала она приятным, чуть сипловатым голосом. Я снял с шеи фонендоскоп и потоптался вокруг кровати, ища стул.

- Какой вы жеманный, доктор! - Ольга посмотрела на меня каким-то глубоким, странно волнующим взглядом - Что вы так уж боитесь присесть на девичью постельку? Я присел на краешек кровати, попросил больную приподнять рубашку и принялся слушать сердечные тоны.

Почти сразу же больная незаметно и мягко подвинулась и прижалась своим горячим боком прямо к моему бедру. Ее кожа жгла мое бедро даже через одежду. Затем больная неожиданно взяла мою руку, державшую фонендоскоп и слегка потянула за кисть, так что мои пальцы коснулись ее упругого коричневого соска. От этого прикосновения Ольга слегка вздрогнула и то ли вздохнула, то ли всхлипнула, коротко и глубоко. Я передвинул фонендоскоп.

- Ну как мое сердце? - серьезно спросила Ольга, снова близко заглянув мне в глаза, - Оно бьется?

Моей руке, державшей фонендоскоп, неожиданно стало очень приятно, ощущение было, как в детстве, когда родители брали меня на руки из кроватки. И почти сразу я увидел, отчего стало приятно моей руке: Ольга гладила ее своей рукой нежно-нежно, и ее горячая рука была необыкновенно мягка и вкрадчива, она обволакивала мою кисть и запястье изнывающе сладкой истомой, и эти ощущения от руки неожиданно стали уходить в плечо и в шею, а оттуда вниз к животу и между бедер.

Мне вдруг показалось, что у меня внутри что-то оборвалось, как бывает, когда падаешь во сне, и я вдруг ощутил, что мне сильно не хватает воздуха. Я глубоко вздохнул и вынул фонендоскоп из ушей свободной левой рукой. В это время Ольга, коротко ойкнув от боли, подняла другую руку и, взяв мою правую руку уже двумя горячими руками, мягко поднесла ее к своему лицу и прислонила ладонью к своей горячей щеке, а затем, слегка повернув голову, стала водить по моей ладони мягкими, нежными губами, изредка коротко прикасаясь языком и слегка прикусывая зубами подушечки моей ладони.

Странно, но в таком мало подходящем месте, каким была вонючая, душная палата для душевнобольных, на меня вдруг снизошел такой порыв нежности и желания, которого я никогда не испытывал ни с Леночкой-Пеночкой, ни с кем из других женщин, которых у меня было в моей жизни, если честно, совсем мало. Почти не понимая, что я делаю, я протянул свободную левую руку и стал гладить и перебирать спутанные волосы Ольги, нежно водить пальцем по ее мохнатым бровям, и вокруг мягких, нежных губ, гладить подушечками пальцев завитки хрящей ее аккуратного уха, а потом веки и длинные ресницы.

Вдруг Ольга неожиданно поймала мой палец губами и забрала его глубоко в рот, засасывая все глубже и слегка прикусывая зубами. При этом она закрыла глаза, по ее телу прошла волной легкая судорога, и Ольга коротко застонала, а затем она выпустила влажный палец на свободу, открыла глаза и снова посмотрела на меня этим глубоким, бездонным взглядом серо-зеленых глаз, в котором я тонул, как муравей в колодце. Я с огромным трудом заставил себя оторваться от этого взгляда и встать.

- Алексей Валерьевич, я надеюсь, вы меня не оставите своими заботами? - осведомилась Ольга.

- Да-да, я к вам еще зайду - торопливо сказал я и быстро вышел из палаты, судорожно вытирая палец об халат, чтобы не ощущать на нем влагу этой женщины и остудить себя.

Меня трясло от возбуждения, и как ни ужасно это сознавать, от дикого, свирепого, никогда раньше не испытанного сексуального желания. Да, я хотел эту лихорадящую от сульфозина больную грязноватую женщину, желал ее, как ни одну женщину до нее, желал неистово и страстно. Как ни странно, ее боль и лихорадка не мешали этому желанию, а напротив, увеличивали его. Я видел ее боль, и я чувствовал, что эта боль и лихорадка не глушит, а напротив, странным образом подогревает ее нежность, обостряя ее, как пряные специи обостряют вкус пищи, и у меня немедленно возникло острое и сильное ответное чувство.

Мне хотелось войти в эту женщину глубоко до боли, так чтобы изнутри ощутить ее боль и ее нежность. Я понимал, что почти не способен контролировать себя и сомневался, что мне удастся удержать себя в руках в следующий раз. И что самое смешное, я понимал, что она разбудила во мне это чувство играючи. А главное, я понимал еще и то, что и Ольга все это отлично знала сама и прекрасно видела мое состояние, несмотря на высокую температуру и боль.

Я взял историю болезни и стал записывать терапевтический статус: тоны сердца ритмичны, умеренная тахикардия, в легких везикулярное дыхание, единичные сухие хрипы… Я неожиданно перестал писать и открыл историю сначала. Итак, Пролетова Ольга Андреевна, год рождения… поступила в отделение… диагноз: последствие органического поражения ЦНС (перелом основания черепа и сотрясение мозга тяжелой степени), осложненное психопатизацией и алкоголизацией. Анамнез жизни: росла и развивалась нормально, в школе училась на хорошо и отлично, много читала помимо школьной программы, выступала в школьном драмкружке, замечательно рисовала. После школы - Строгановка, затем работала художником-оформителем в богатеньком "ящике", одновременно серьезно занималась живописью. Хорошая зарплата, много друзей, посиделки за полночь с вином и разговорами о жизни, искусстве и вообще… А потом работа запоями - долгие недели подряд все вечера и ночи с холстами, красками и мольбертами… По выходным - выезды на природу и н городские окраины с этюдником… Пять раз участвовала в коллективных выставках молодых художников, несколько работ были отмечены солидными дипломами. Потом - страстная любовь, а еще меньше чем через год - разрыв с любимым, завершившийся трагическим броском под автобус с целью поставить последнюю точку над i. И результат - четыре месяца в отделении нейротравмы. После выписки - год на инвалидности. Потом инвалидность сняли. Восстановилась на работе в "ящике". Еще через полгода в характере больной стали отмечаться возрастающая неуживчивость, частые вспышки гнева, конфликтность, брутальность. В этот период у больной начались периодические запои. В течение запоя выпивала более двадцати бутылок шампанского, более крепких напитков и суррогатов алкоголя не употребляла. Больную уволили из "ящика" за прогулы и появление в пьяном виде на работе. Устроилась художником- дизайнером на кондитерскую фабрику, вскоре потеряла работу и там, а потом устраивалась на работу и увольнялась еще несколько раз. В конце концов, устроилась рабочей в овощной магазин. Живет с матерью, отец умер от инфаркта семь лет назад. В последний запой стала продавать вещи из дома, произошел конфликт с матерью, перешедший в борьбу, мать вызвала психиатрическую бригаду, утверждала что была жестоко избита дочерью, демонстрировала ссадины и синяки. Больная в приемное отделении доставлена в средней степени алкогольного опьянения, ведет себя адекватно, конфликт с матерью не отрицает, но отрицает, что наносила ей побои. Против госпитализации не возражает, понимает, что надо лечиться… Я захлопнул историю болезни и ушел в себя.

Как странно, мы ведь такие разные люди! Почему же прелюдия к нашему мистическому слиянию произошла так неожиданно легко и быстро? В чем здесь причина? Я понимал, что то, что произошло между мной и этой странной женщиной с больной головой, это еще не само мистическое слияние, а только пролог к нему, а само слияние еще впереди, и оно неизбежно, и от понимания этой неизбежности между нами образовалась какая-то сверхестественная связь, и с того самого дня я начал покорно ждать развития этой связи, я ждал продолжения с мне самому непонятным мистическим чувством неизбежности, и в этом чувстве сочетались одновременно любопытство, надежда и некий подсознательный страх, который ни ко мне, ни к этой больной прямо не относился, но тем не менее, упрямо не желал исчезать.

Скорее всего, это был страх того, что эта женщина может запросто перевернуть мою жизнь, и я не в силах буду что-либо сделать. Тем не менее, еще через несколько дней я начал сознавать, что я не только покорно жду продолжения этой странной связи, но и жажду его и буду рад воспользоваться любым случаем, если только он представится, а если не представится, то я начну этот случай искать. Я боялся этого случая и в то же время страстно жаждал его.

Продолжение наступило во время моего дежурства по отделению. Вообще говоря, полагалось, чтобы один из врачей дежурил по обоим хроническим отделениям - мужскому и женскому - в выходные дни, и мне досталась одна из суббот, то есть с восьми утра в субботу и до восьми утра в воскресенье - ровно сутки. Я приехал рано утром, заступил на дежурство и начал свой обход с мужского отделения. Там было все спокойно, и больной Янчов мирно играл в шахматы с другим больным, тихим шизофреником по фамилии кажется Черемных или как-то похоже. Черемных рассеянно поставил коня, походив им как пешкой. Янчов поправил его, Черемных извинился, и игра продолжилась своим чередом. Я перекочевал в женское отделение и прошелся по палатам, оставив Ольгину палату напоследок. И там тоже все было спокойно.

Наконец я зашел в палату, где лежала Ольга, и чувствовал, что мое сердце глухо ухает в грудной клетке. Ольга сидела на постели в опрятном свежевыстиранном халате, она видимо только недавно помыла голову, и волосы ее распушились. Я обратил внимание, что у нее красивые руки и изящная нежная шея с пульсирующей жилкой в области кивательных мышц. Глаза у Ольги были большие, серо-зеленые, с пушистыми длинными ресницами, но не загнутыми, а прямыми. У нее был прямой продолговатый нос с маленькой острой горбинкой и резким, но изящным вырезом ноздрей, чуть выдающиеся скулы и чувственный рот с сухими, немного потрескавшимися губами, обнажавший при улыбке ровные желтоватые зубы, которые из-за острых клычков имели хищные очертания, напоминая мне о каком-то небольшом хищнике - лисице или кунице.

- Здравствуйте, Алексей Валерьевич! - сказала Ольга и заглянула мне в глаза уже знакомым мне глубоким взглядом - Я вас ждала. Вообще, я вас уже давно жду. Мне бы очень хотелось с вами поговорить.

- Я взял стул у стенки и придвинул его к Ольгиной кровати.

- Да нет, не здесь. Если не возражаете, я хотела бы поговорить с вами наедине, ведь сегодня выходной, в ординаторской никого нет, и нам никто не помешает побеседовать.

У меня неожиданно пересохло в горле, а сердце забилось сильными толчками. Не знаю, о чем думали пять остальных обитательниц этой палаты, но если бы они были способны нормально думать, то вероятно, они подумали о том же, о чем подумал я. Впрочем, они молчали, и те из них, кто способен был реагировать на мое появление, тупо ждали окончания обхода.

- Алексей Валерьевич, если вы не возражаете, я хотела бы нарисовать ваш портрет карандашом на бумаге. Я надеюсь, у вас найдется полчаса времени для больного художника?.

Мы прошли в ординаторскую, и Ольга задержалась у двери, пропустив меня вперед, а затем закрыла дверь на щеколду и повернула ключ в замочной скважине. Я увидел это движение, и неожиданно вспомнил, что то же самое сделала Леночка-Пеночка, когда я пришел к ней в гости в общежитие. Но в этот раз все было не так, и я испытывал совсем другие чувства. Тогда я был, можно сказать, грубо изнасилован, так как Лена перешла к активным женским действиям, которые не имели ничего общего с нашими предшествующими платоническими поцелуями, и она преодолела эту "дистанцию огромного размера", не дав себе труда меня к этому сколько нибудь подготовить. Вот поэтому я и чувствовал тогда фальшь, хотя не мог понять, в чем дело. Теперь же я был подготовлен вполне и ясно сознавал, что то, что сейчас случится, должно случиться неизбежно и закономерно, и поэтому я не выразил никакого протеста, когда Ольга заперла дверь, метнув при этом на меня короткий, многозначительный взгляд.

Я решился нарушить молчание:

- Вы знаете, Оля, вы мне напоминаете какого-то зверька, маленького но хищного, особенно когда улыбаетесь. Что-то типа лисицы или куницы…

- Я знаю, Алеша - Ольга неожиданно назвала меня просто по имени, как будто она была у меня в гостях, и мы были сто лет знакомы. До этого никто и никогда не звал меня Алешей. Родители всегда звали меня Ленькой, а в институте называли Лешей, а чаще Алексеем, видимо из-за моих габаритов - Я знаю, Алеша. Только не лисица и не куница, а мюпсик.

- Мюпсик? - удивился я - Никогда не слышал про такого зверька.

- А про него и не надо слышать - ответила Ольга - На него можно просто посмотреть. Ольга подошла ко мне очень близко и улыбнулась своей улыбкой хищного, но симпатичного зверька.

- Да, действительно мюпсик - согласился я, и вдруг неожиданно для себя порывисто обнял Ольгу и крепко прижал ее к себе.

Ольгино тело было небольшим, упругим и крепким, и когда я прижал ее к себе, по ее телу прошла волной уже знакомая мне сладкая чувственная дрожь. Ольгины губы скользнули по моим губам, они были сухие и мягкие, я провел языком по ее ровным зубам, они были прохладно-скользкие и приятно отдавали запахом мяты. Ольга подразнила меня языком, отвечая на мой поцелуй, а затем мюпсик выскользнул из моих объятий, уселся на стул и неожиданно вновь превратился в серьезную Ольгу. Она сидела на стуле и опять смотрела мне в глаза своим странным взглядом.

- У вас найдутся карандаш и бумага? - спросила Ольга - Я действительно хочу вас рисовать. Не только рисовать, гм… но сперва рисовать! Потерпим полчаса ради искусства? Вы не возражаете?

Разумеется, я не возражал.

Ольга усадила меня на стул у окна, придирчиво подбирая поворот моей головы по отношению к свету, затем уселась напротив меня на стуле по-турецки, с листом бумаги, положенным на твердую папку, и заскрипела карандашом. Взгляд Ольги разительно изменился, он был теперь не глубокий, а скорее острый, царапающий. Ольгины глаза как бы слизывали изображение с моего лица. Это был взгляд не Ольги-женщины и не Ольги-мюпсика, это был взгляд Ольги-художника. Карандаш скрипел довольно бойко, но минут через двадцать моя шея начала постепенно неметь.

- Еще пять минут потерпите, Алеша, и все.

- Ничего-ничего, Олечка, работайте, я в порядке - ответил я и улыбнулся ей.


Ольга не ответила на улыбку, она была всецело поглощена работой. Наконец она слезла со стула и положила лист на стол.

В первый момент я не узнал себя на рисунке, потому что ракурс был такой, в котором невозможно увидеть себя в зеркале. В следующее мгновенье я узнал свои черты. Да это без сомнения был я. Но… не совсем я. С рисунка на меня смотрело лицо философа, которому можно было дать на вид лет пятьдесят, но при этом все черты этого лица были определенно моими. И на этом лице было выражение мудрой, сосредоточенной печали, понимания жизни и как бы усталости от нее. Какими художественными средствами Ольга этого добилась, я не могу сказать, потому что я не художник.

Портрет этот я бережно храню до сих пор, и надеюсь со временем стать похожим на него. В какой-то мере этот портрет, это выражение, для меня - точка отсчета. Мистическое слияние началось. Ведь Ольга ничего не знала про принцип жирового тела, да что там - она вообще меня не знала! Не знала, но почувствовала каким-то непонятным потрясающим чутьем, и сразу безошибочно ухватила главную идею моей жизни и сумела отразить ее в рисунке столь пикантно и оригинально за каких-нибудь полчаса.

Я посмотрел на свой портрет и покачал головой: "Да, Олечка, вам палец в рот не клади!". Ольга посмотрела мне в глаза увлажнившимся взглядом: "Алешенька, за эту работу я расчитываю получить от Вас не только ваш палец! Вы меня понимаете? Скажите, Вы когда нибудь чувствовали настоящую тоску? А вас когда-нибудь держали подолгу взаперти? Нет, Вы меня не понимаете, я вижу по глазам. А Вы вообще хорошо понимаете женщин? Мне кажется, что ни капельки! Но это ничего, я вас сейчас научу." Последние слова Ольга не проговорила, а почти прошептала сквозь неопределенную, влекущую улыбку, медленно и сладострастно, глубоким, воркующим шепотом, таким же глубоким, как ее взгляд.

Этот шепот прозвучал для меня как зов, как сигнал. Я словно лунатик пошел к Ольге навстречу и раскрыл руки чтобы ее обнять. Я не успел сомкнуть свои объятия, потому что Ольга слегка уперлась мне руками в грудь, не давая себя обнять:

- Подождите, Алешенька, вы забыли постелить нашу постель. Я хочу, чтобы вы меня уложили в постель, а не на казенный диван. Я рванулся к шкафу, чтобы схватить простыню, но Ольга повисла у меня на руке и спросила:

- Алеша, вы куда-то торопитесь? Может быть, мне уйти?

- Нет, что ты, Оля! - испугался я.

- Тогда не суетитесь, пожалуйста! Я не люблю, когда такие большие мужчины так суетятся. Ольга прильнула ко мне, и поцеловала меня мягко и нежно, а затем неожиданно слегка прикусила мне верхнюю губу и выскользнула из моих рук:

- Стелите простынку, а я заправлю одеяло в пододеяльник - деловито сказала Ольга. Мюпсик умел обворожительно смотреть, нежно целовать и наносить тонкие, деликатные укусы.

Я изо всех сил заставлял себя не спешить и чувствовал свое прерывистое дыхание. А Ольга напротив, умиротворенно возилась с постелью, любовно взбивая безобразный клочковатый ком казенной подушки и расправляя на ней наволочку. Наконец, постель была постелена, Ольга подошла ко мне и стала мелкими, отточенными движениями одной руки расстегивать пуговицы на моем халате сверху вниз, одновременно расстегиваясь сама другой рукой. Ольга несильно распахнула свой халат, и я увидел, что на ней нет трусиков. Значит, она все расчитала заранее. Затем она расстегнула мои джинсы, и я несколько смущенно сбросил их вниз к ногам и переступил через них. Ольга проделала то же самое с моими плавками, заставив меня переступить еще раз, а затем, распахнув мой халат и рубашку, она крепко прижалась ко мне всем телом. Соприкосновение нашей кожи из-под одежды чувствовалось остро, немножко по-воровски и намекало на что-то еще, гораздо более острое и волнующее.

Ольгины руки взяли мои руки и повлекли их вниз, она положила мои руки себе на ягодицы:

- Алеша, приподнимите меня, я хочу чувствовать Вас внутри! Я приподнял Ольгу руками за ягодицы, опираясь своей поясницей об массивный стол, она слегка развела ноги, и я почувствовал, как она поймав между бедер моего утенка, медленно и сладостно погружает его в свою плоть. Почувствовав меня внутри себя, Ольга вдруг откинулась назад и посмотрела мне в глаза торжествующим взглядом победительницы, чуть насмешливо и иронично, а затем глаза ее закрылись, она глухо застонала, и вместе со стоном тело ее пронизала такая судорога, что вместе с ней вздрогнул и я, и при этом мне неожиданно вспомнился больной Янчов.

Ольга крепко обхватила меня за шею и за плечи обеими руками, сильно прижалась ко мне своей упругой грудью с твердыми сосками, которые приятно щекотали мне кожу груди, впилась в мой рот глубоким хищным поцелуем и стала ритмично и глубоко работать бедрами. Гамма получаемых мной ощущений была такова, что я понял, что все отношения с женским полом, которые я имел до сих пор, можно считать недействительными. Действительной, реальной женщиной была только Ольга, которая превратилась в маленький живой ураган, и я находился в центре, внутри этого урагана.

Неожиданно ураган сменился полным штилем, Ольга обмякла, разжала объятия и глубоко, но ровно и легко дыша, сползла с меня и встала на пол. На лбу ее обозначилась вертикальная морщинка между бровей, рот был влажен и полуоткрыт. Ольга рывком сбросила свой халат и знаком показала мне сделать то же самое. Затем Ольга улеглась на постель, увлекая меня за собой. В перерыве между серией поцелуев Ольга сказала:

- Алешенька, вот теперь мне понадобится ваш пальчик. Она взяла мою руку и потянула ее, поместив ее у себя между бедер. Она удивительно мягко и точно показывала своими пальцами тот путь, который должен был проделать мой палец, в результате чего он оказался глубоко внутри. Там внутри, в принципе, было все то же самое, что я нащупывал там при пальцевом обследовании женщин на цикле по гинекологии. Но тогда на моей руке была грубая резиновая перчатка, и я не чувствовал ничего, а сейчас ощущения живой, влажной, горячей вибрирующей плоти, в которую был погружен мой палец, волновали меня почти также сильно, как когда там был предназначенный для этого орган.

Ольга крепче обхватила бедрами мою руку, прижимая ее своей, и поцеловала меня сперва нежно и мягко, а затем жестким свирепым поцелуем, а вокруг пальца вновь начал бушевать живой ураган из Ольгиной плоти. Другой рукой Ольга гладила и ласкала моего утенка, низ живота и промежность, и ее быстрые нежные пальцы совершали разнообразные и совершенно бесстыдные движения, и от прикосновений этих бесстыдных пальцев, то сладких, то острых, по всему моему телу разливалось такое же бесстыдное, утробное, животное удовольствие, которого я пожалуй раньше никогда не испытывал за всю жизнь. В какой-то момент Ольга сделала резкий глубокий вдох, сильно развела бедра и вновь со стоном погрузила меня в себя. Сквозь стон Ольга произнесла:

- Теперь надо сильно, очень сильно! Алеша, будьте мужчиной, сильным мужчиной! Сделайте это свирепо и решительно!

Я глубоко вздохнул и начал неистово работать тазом, Ольга возвращала мои движения с той же бешеной силой. В какой-то момент я почувствовал, что Ольга дышит в такт нашим возвратно-поступательным движениям, я прижался к ее лицу, впился губами в ее рот, глубоко погрузив язык Ольге между зубами, и задышал носом, синхронно с ней. Дышать сразу стало намного легче и приятней, наше дыхание слилось, и было ощущение, что наши тела тоже полностью слились, и я перестал отличать, где Ольгино тело, а где мое. Так продолжалось еще какое-то время, во все возрастающем темпе, и неожиданно мой глубоко погруженный в Ольгу утенок почувствовал, что влажный жар в недрах ее тела вдруг сменился на удивительную, потрясающе приятную прохладу, и одновременно Ольгино тело все завибрировало мелкой, сладостной дрожью, а вслед за этим я услышал свой собственный стон, меня спеленала судорога, и началось пульсирующее семяизвержение, такое сильное, что его каждый удар я чувствовал как выстрел. Ольга со сдавленным криком извернулась как змея, набросилась на моего утенка ртом, так что он оказался глубоко внутри, чуть ли не около горла, нежно взяла рукой мою мошонку, слегка сжала ее и сделала несколько резких судорожных глотков. С каждым своим выстрелом и ее глотком я извергал из себя океаны нежности и наслаждения. Наконец, мой утенок отдал все до последней капли, и мы улеглись на постели рядом, с сильно и часто бьющимися сердцами, все еще тяжело, возбужденно дыша и нервно, а потом все более спокойно и нежно лаская друг друга.

Через какое-то время наши сердца умерили свой неистовый бег, дыхание успокоилось, и наши горячие тела тоже немного остыли. Мы лежали молча, спокойно и отрешенно. Я неожиданно почувствовал себя как в далеком детстве, как будто родители только что положили меня в кроватку, взяв перед этим на руки и приласкав. Все лишнее, тягостное, раздражающее ушло из моего внутреннего мира, мне казалось, что он вдруг странно уменьшился, что все тяжелое и враждебное, что произошло со мной за эти годы, произошло вовсе не со мной, а с кем-то еще. Исчез тяжелый внутренний камень, который я носил в своей душе много лет, уже почти и не ощущая его тяжести из-за этой многолетней привычки. Каким-то непостижимым образом я знал, что этот камень обязательно вернется на положенное место, и вернется очень скоро, но в этот момент я не хотел об этом думать и наслаждался только чудесным ощущением покоя и умиротворенности. Судя по Ольгиному выражению лица, она переживала то же самое. Так прошло минут десять.

- Алексей Валерьевич - негромкий, чуть-чуть сипловатый Ольгин голос неожиданно разорвал окутавшую нас тишину - Я вижу, вам сейчас хорошо со мной, но скоро вы меня проводите в отделение, умоетесь, придете в себя, и наверняка будете думать, что я ужасно испорченная дама. Соблазнила молодого врача. Можно сказать, почти изнасиловала. К вечеру вы будете думать, что я - нимфоманка и монстр и начнете меня бояться. Ведь правда, я права?

- Нет, Оленька, я так думать не буду - твердо сказал я.

- А почему не будете? Вы знаете, ведь у меня в этой больнице ужасная репутация! Вообще, у меня везде ужасная репутация. Так почему вы так уверены, что не будете обо мне плохо думать, Алешенька?

Ольгин глубокий и значительный взгляд куда-то исчез, и она теперь теперь глядела на меня искоса и с прищуром, как будто хотела подсмотреть, что у меня в голове.

- А потому не буду, Олечка, что Вы меня рисовали целых полчаса, и нарисовали просто великолепно. Я, признаться, потрясен вашим талантом. И еще знаете, Оленька, я ведь знаю, как женщина себя ведет, если она просто хочет использовать мужчину, я однажды побывал в такой ситуации. Она тогда ведет себя совсем по-другому.

- А как я вела себя? Я хоть вообще Вам понравилась?

- Оленька! Вы вели себя очень искренне. И вообще вы потрясающая женщина!

- Спасибо, Алешенька! - Ольга коротко чмокнула меня в нос и потерлась щекой о мою щеку как кошка - Я уж думала, что так и не дождусь комплимента - Ольга сипловато хихикнула, и это хихиканье вдруг перешло в чуть слышный глубокий грудной смех, а смех неожиданно перешел в плач.

Ольга вновь слегка вздрогнула, на глазах ее показались слезы, а плечи затряслись от подступивших рыданий, которые однако, были легки и почти беззвучны. Я забеспокоился:

- Оленька, Вам плохо?

- Алеша, какой Вы смешной, глупый человечек! Я плачу от того, что мне с Вами хорошо. Бедный вы бедный! Вы совсем не знаете женщин! Подайте мне, пожалуйста, мой халат. И между прочим, сколько времени? Пора возвращать заключенную в ее камеру.

Я посмотрел на часы, быстро оделся и оглядел Ольгу. Мне показалось, что она чертовски похорошела, как-то вдруг посвежела, ее серо-зеленые глаза излучали какое-то таинственное свечение, и даже уголки рта, которые раньше были несколько опущены, приподнялись и расправились. Нет, Ольга совсем не улыбалась лицом, но казалось, что она улыбается какой-то тайной внутренней улыбкой, и эта скрытая внутри улыбка слегка просачивается наружу через невидимые щелочки. Ольга подошла к двери и отперла ее аккуратно и беззвучно. Теперь и на ее лице появилась легкая, чуть ироничная улыбка.

- Ну все, Алексей Валерьевич, я оставляю Вам легенду прикрытия - она указала рукой на рисунок - и смею надеяться, приятные впечатления на остаток дня. Мне было с Вами очень хорошо, спасибо Вам! - и Ольга легко шагнула в коридор и двинулась по направлению к отделению. Я шел следом за ней.

- Оля, вы разве не хотите меня больше увидеть?- как-то испуганно спросил я.

- Вообще-то мужчины обычно сами выражают желание и готовность вновь увидеть даму - невозмутимо ответила Ольга - Но поскольку Вы очень мало общались с женщинами, я прощаю Вам бестактный вопрос и возвращаю его Вам. Алеша, Вы хотите меня видеть?

- Конечно, Олечка, конечно хочу!

- Ну вот и ладушки - ответила Ольга - Палату мою Вы знаете, адрес мой есть в истории болезни. Диагноз и все прочее тоже - тут взгляд Ольги помрачнел, голос ее стал глухим, и в нем прозвучала горечь.

Мы подошли к двери Ольгиной палаты, в коридоре было пустынно и мрачно. Я отпер дверь трехгранником, и тут Ольга огляделась по сторонам и тихо сказала:

- Алешенька, нагнитесь ко мне, я хочу оставить Вам кое-что на память. Я наклонил голову, и Ольга поцеловала меня своим, уже хорошо мне знакомым, мягким нежным поцелуем, и вдруг в конце этого короткого поцелуя она неожиданно и остро прикусила мне губу.

- Ну вот, теперь Вы мой, я Вас пометила - Ольга опять глянула на меня своим насмешливо-торжествующим взглядом, прощально и нежно провела рукой по моей щеке и нырнула в палату. Я не стал туда входить, а просто закрыл дверь снаружи, запер ее трехгранником и побрел в ординаторскую.

Во рту у меня был соленый привкус. Я провел пальцем по нижней губе и посмотрел на него. Палец был слегка красный от крови. Я слизнул с пальца кровь, и от этого прикосновения собственного языка к пальцу и от вкуса крови во рту у меня вдруг пошли мурашки по коже и сердце сладостно защемило, словно Ольга была все еще рядом. Я зашел в ординаторскую и закрыл дверь. Как всегда, мне предстояло обдумать то, что произошло. Такой был в моей жизни заведенный порядок.

Но посидеть и подумать мне не пришлось. Меня вызвали по телефону в приемное отделение и попросили помочь. Там неожиданно привезли партию больных из межобластной больницы для временного размещения в нашей больнице, в связи с только что происшедшим у них пожаром. Все больные были мужчины: пожар был в мужском корпусе. Часть прибывших больных должна была пойти в наше отделение. Вот их-то я и явился описывать. Рядом сидели еще два наших врача, срочно вызванных из дому по телефону.

Больных, напичканых на дорогу нейролептиками, по одному выводили из автобуса в приемный покой, я смотрел этапный эпикриз, наскоро написанный на бланках межобластной больницы чудовищным врачебным почерком (как курица лапой), коротко описывал статус при поступлении, и санитарочки уводили больных в лечебные корпуса.

Мне запомнился один больной - тощий как жердь мужчина с желчным лицом, который, войдя в приемный покой, поднял руку со сложенными пальцами, как будто готовясь перекреститься, и стал шарить глазами по стене, словно ожидал найти там образа, но нашел там только портрет Ленина. Столкнувшись глазами со взглядом вождя пролетариата из-под кепочки, больной опустил поднятую для крестного знамения руку, грязно выругался и смачно плюнул в прямо портрет.

- Зачем вы это сделали?- удивился я.

- А то ты, доктор, не знаешь! Все знают, а ты не знаешь!

- Что знают? - не понял я.

- А вот, доктор, какая у тебя, для примера, зарплата?

- Зарплата? При чем тут зарплата? - я опять не мог понять, к чему клонит больной - Ну, сто тридцать пять рублей месячный оклад.

- А ты говоришь "не зна-а-а-ю"!"- передразнил больной паскудным, глумливым голосом, наподобие того, каким говорил булгаковский Коровьев-Фагот - Да если бы не этот пидор в кепочке, ты бы, доктор, сейчас пару тысчонок получал, яхту имел свою, и в отпуск отдыхать в Италию ездил. А меня из-за этого козла ебучего в психушку упрятали - вот тебе, доктор, и весь хуй до копейки! А ты говоришь "зачем"…

Потом передо мной прошла еще целая вереница лиц и кратких описаний чужих несчастливых судеб, и к вечеру в голове у меня звенело как в гаршинском медном котле. Я прошел по обоим отделениям с вечерним обходом, оставив на закуску Ольгину палату. Я тихо зашел туда и неслышно ступая, по-воровски подкрался к Ольгиной кровати. Ольга спала и видела счастливый сон, между ее бровей обозначилась легкая вертикальная складочка, рот был слегка приоткрыт, и я снова незримо почувствовал Ольгину внутреннюю улыбку, которая горела словно ночник и тихонько освещала ее сон. Быть может, она видела во сне меня… Я осторожно вышел из палаты и отправился в ординаторскую устраиваться на ночь. Я улегся в постель, и мне показалось, что она еще хранит мягкое живое тепло Ольгиного тела. С ощущением этого тепла я тихо и безмятежно уснул. До самого утра меня ни разу не разбудили, я спал, и мне снилась загадочная и манящая Ольгина внутренняя улыбка.

10. Размышления о необходимости и полезности скорби и печали.

Воскресным утром я вернулся домой после дежурства, поздоровался с родителями, отказался от завтрака, потому что меня досыта накормили на больничном пищеблоке при снятии пробы, и попросил только чаю. Затем я прошел к себе в комнату, уселся на любимый диван и решил для начала собрать свои разрозненные впечатления и чувства в кучу, а потом постараться эту кучу, по возможности, рассортировать.

Как я и ожидал, камень в моей душе довольно скоро возвратился на свое место. Мне нисколько не пришлось напрягаться и вслушиваться в себя, чтобы почувствовать его присутствие, он сам недвусмысленно дал о себе знать. Но тем не менее, что-то все же произошло в моем "жировом теле", потому что теперь этот камень ощущался мной несколько по-другому, я бы сказал, не так тягостно, как раньше. Я не ощущал ничего, что бы указывало на то, что мой камень полегчал, его абсолютная тяжесть нисколько не уменьшилась. Да она и не могла уменьшиться: ведь все, что со мной произошло, то произошло, и этот камень, сцементированный из сотен неприятных осадков от неприятных жизненных событий, как зубной камень из зубного налета, был моим личным и пожизненным достоянием.

Стало быть, дело было в чем-то другом. Вероятно, сладостное сознание того, что на свете существует женщина по имени Ольга, которая на короткий миг моей жизни вдруг стала мне очень близка, даже не сознание, а скорее, ощущение сумело за короткий отрезок времени укрепить в моей душе платформу, на которой лежал этот камень, так что его острые углы и грани, усиленные его весом, стали меньше травмировать мою душу. Для того, чтобы проводить такого рода ремонтно-восстановительные работы, камень необходимо было на это время убрать.

Неизвестная мне психически больная женщина - по свидетельству наших врачей, жестокая, брутальная, вероятно умевшая яростно бить и безжалостно калечить, по какой-то странной прихоти вдруг пролила на меня океан напряженной, жаркой, волнующей нежности, и эта нежность могучей волной приподняла мой камень, подровняла под ним все углы, а когда она схлынула, мой камень улегся более удачно, чем раньше. Интересно, какой необъяснимой с научной точки зрения волшебной силой обладала эта странная женщина? Но какова бы ни была природа этой силы, я мог теперь с уверенностью сказать, что я был безупречно и беспредельно счастлив как минимум полчаса в моей жизни - вполне почтенный промежуток времени, чтобы быть благодарным прихотливому случаю и капризной судьбе (я вдруг подумал "похотливому случаю" и слегка улыбнулся, вспомнив наши с Ольгой жаркие любовные упражнения).

Я подумал еще раз об изменившемся ощущении "камня" и вдруг понял, что не могу объяснить этот феномен на основе "принципа жирового тела". Напротив, мне предстояло каким-то образом переосмыслить и достроить сам этот принцип, чтобы сохранить его в работоспособном состоянии. Плохо, когда теория перестает объяснять факты, тем более столь важные и значительные.

До меня довольно быстро дошло, что я чересчур бездумно, прямолинейно и механистично сравнивал глубины человеческой души с выделительным органом насекомого. Без сомнения, в этих глубинах происходили гораздо более сложные процессы, чем в жировом теле жука. Вполне очевидно, что радости и горести оседали в "жировом теле" человеческой души не изолированно друг от друга, а вступали в определенные отношения друг с другом, и текущее состояние обладателя "жирового тела" определялось общим балансом этих отношений. Мое неожиданное и страстное сближение с Ольгой повлияло на этот баланс таким образом, что мое "жировое тело" почувствовало себя гораздо более сносно, и моя жизнь стала казаться мне намного более осмысленной и терпимой.

И была еще одна важная вещь. Там, под грязным, с желтыми потеками, потолком ординаторской, когда мы вдвоем с Ольгой лежали на казенной постели, отдыхая от жарких ласк, нахлынувшее состояние безоблачного и беспредельного счастья не только окатило меня волной радости и наслаждения, но еще и опустошило и уменьшило мой внутренний мир, не оставило в нем ничего, кроме самого себя. Я был счастлив и спокоен, я наслаждался этим состоянием беззаботно, как ребенок, потому что я обладал полнейшей внутренней уверенностью, что мое обычное состояние - с тяжким камнем на душе, со всеми тягостными болями и печалями, непременно и скоро ко мне вернется.

А что бы я чувствовал, если бы я не был в этом уверен? Что, если бы вдруг это блаженство "застряло" в моих ощущениях и в моем "жировом теле" навсегда, что бы я тогда почувствовал? Радость избавления от страданий? Принесло бы мне удовлетворение это вечное счастье? Вряд ли, не уверен! Скорее всего, сначала я бы почувствовал беспокойство, затем некоторый безотчетный страх, а если бы я осознал, что назад пути нет, то возможно, мной бы овладела дикая тревога, и я бы запаниковал.

Выходит, счастье - это кратковременное состояние, а печаль и неудовлетворенность составляет тяжелую, массивную оправу, почти полностью скрывающую этот маленький бриллиант, и поэтому он может сверкать нам лишь изредка и недолго. Интересное открытие! Люди делали это открытие уже бессчетное количество раз, но мир устроен так, что каждый должен переоткрыть эту истину сам для себя. Пока эта истина находится в наружном мире, а не во внутреннем, то есть она только знаемая, а не ощущаемая, она не является истиной, а является всего лишь пустым звуком. Все надо пережить самому. Даже воображаемую ситуацию, когда человек вопит в панике: "Караул! Помогите! Мне плохо! Не могу избавиться от постоянного счастья в душе и вернуться к своим будничным печалям!!!".

Так или иначе, но мне в этой воображаемой ситуации действительно было бы, отчего пугаться и паниковать. Ведь я теперь знал, что помимо приятного чуства наслаждения и радости, в полном и беспредельном счастье нет никакого иного позитива. В этом состоянии невозможно трезво мыслить, получать удовлетворение от своих дум, нельзя заниматься сосредоточенной деятельностью, потому что счастье легкомысленно и рассеянно. А для некоторых вещей, как например, для философии, глубокая и сокровенная печаль попросту необходима, как необходимы крылья для полета. Философией нельзя наслаждаться, от нее можно получать только горькое удовлетворение.

Есть много способов поведать миру о своей печали - не только философия. Ольга-женщина убежала со мной от этой печали в интимные глубины древних отношений, связывающих мужчину и женщину с незапамятных времен. В пылу любовного экстаза Ольгино тело рассказывало мне о своей недавней печали. Как знать, может быть ее душа оглядывалась на печаль, от которой она убегала вдвоем со мной, и это являлось причиной стонов, содроганий и тонких вибраций ее чудесного тела… Ольга-художник нарисовала мой необыкновенный портрет, в котором тоже зримо присутствовала печаль.

Однажды в метро я подслушал разговор двух интеллигентных женщин, преподавательниц консерватории. Одна из них возмущалась своей ученицей: "Она, конечно, талантлива, она просто блестящая пианистка, но послушайте, она наслаждается, играя Бетховена! Она ни капли не страдает! Я не могу этого понять, это чудовищно!". Вторая, та что постарше, отвечала ей с милой улыбкой: "Не волнуйтесь так! У меня были такие ученики. Ваша девочка просто еще не научилась страдать, но она обязательно научится. Все будет в порядке, все будет хорошо, вот увидите!".

Я вспомнил этот разговор, и меня поразило, как я в то время не ухватил его сути: "человек научится страдать, все будет хорошо". Значит, страдать, уметь страдать и скорбить, способность чувствовать страдание - это не зло, а благо! "Во многой мудрости много печали, и умножающий познание умножает скорбь",- говорил царь Соломон. "Я жить хочу, хочу печали…" - писал Лермонтов. Через скорбь и печаль мы познаем жизнь, ее уродливость, ее красоту и их бесчисленные коллизии, и иного пути не существует. Можно еще вспомнить о чувстве юмора, но ведь хорошо известно, что от самого лучшего юмора часто хочется уже не смеяться, а рыдать, и смех до слез в этом случае - это единственное средство не пролить эти слезы вовсе без смеха.

Что может быть более прекрасного для живого человека, чем тонкое понимание жизни! Но жизнь трагична по своей природе, и выходит, что преимущество имеет тот, кто лучше и тоньше чувствует этот трагизм. И без печали и страданий тут не обойтись. Счастлив тот, кто может их испытать и отложить их результат в той таинственной субстанции, которую я условно называл "жировым телом".

А когда психическая болезнь ломает в душе способность чувствовать обычную человеческую печаль, в искалеченной болезнью душе развивается anaesthesia dolorosa psychica - ужасное, кошмарное состояние, которое переводится на русский с латыни как "скорбное чувство бесчувствия". Судя по описаниям больных, anaesthesia dolorosa psychica по своей тяжести во сто крат превосходит любое мыслимое чувство человеческого горя, боли и скорби. Это тяжкая, невыразимая ничем, непереносимо тяжелая скорбь по утерянному раю, полному простой человеческой печали.

Я хорошо умею чувствовать и скорбь, и печаль, и это значит, что я гораздо более счастлив, чем все остальные. Тогда почему я так долго чувствовал себя таким несчастным? Наверное потому, что не умел пользоваться тем преимуществом, которое мне дала природа. Тут я почувствовал как бы некий удар мысли: зато этим моим преимуществом умели пользоваться другие - те кто надо мной издевался. Ведь если человек не может чего-то сделать сам, он старается, чтобы это сделал за него кто-то другой.

Если чувства человека тупы от природы, и он с рождения не умеет чувствовать жизнь, ее красоту и печаль, не умеет страдать, то такой человек не умеет и радоваться. Его одолевает скука и злоба, и его тянет причинить боль другому живому существу, чтобы это существо испытало те крайне необходимые ему страдания, которых он сам не в силах испытать. Видимо в этом и заключается природа издевательств, объектом которых я и сам был длительное время. Издеваясь над живым существом, тупой жестокий человек с черствой душой получает возможность близко наблюдать страдания жертвы, чувствовать их всем своим существом. В этом и заключается причина всех "беспричинных" издевательств людей друг над другом. Мучитель и жертва в момент мучения связаны незримой духовной связью, и мучитель страдает вместе с жертвой, пьет каждую каплю ее страдания и наслаждается страданиями жертвы, потому что не может наслаждаться своими страданиями, в которых ему было отказано природой. Если сравнивать способность страдать со способностью синтезировать белок, то всех людей можно поделить на хищных и травоядных. Я был типичным травоядным, а те кто издевался надо мной - были хищниками или паразитами.

И еще одна интересная вещь: вообще-то, в мире существует милосердие, и иногда оно удерживает людей от издевательств над слабым или от презрения к падшему. Но как выяснил я за долгие годы, на неправильных жуков милосердие не распространяется. Мне кажется, что это опять-таки связано с дихотомией наружного и внутреннего мира и связанного с ними различного опыта. Человеку легче простить и понять то, что он знает изнутри, чем то, что наблюдается лишь снаружи, и от этого оно чуждо, непонятно, и вызывает не сочувствие, а неприязнь. Можно простить пьяницу, потому что многим это понятно и близко, многие пережили это сами. Можно простить труса, подлеца, лгуна… Это такие понятные и близкие сердцу пороки! А вот неправильного жука нельзя простить. Нельзя, потому что он посмел родиться не таким как все. Его нельзя понять, ему нельзя посочувствовать, потому что он не такой как все. Неправильный жук обречен подвергаться жесточайшему остракизму, как только правильные жуки обнаружат, что он неправильный. И в ответ неправильный жук может только замкнуться в себе, уединиться в своем внутреннем мире и познавать природу вещей в одиночку, в компании книг. И это горькое пожизненное вынужденное одиночество - удивительно питательная среда для самосовершенствования, философских открытий, творческих прорывов… Конечно, я не утверждаю, что именно эти люди и только в таких обстоятельствах приносят в мир новые идеи, есть масса других примеров. Но настоящему философу, возможно, гонения могут пойти на пользу. Убедившись в том, что он может расчитывать только на себя, что он остался без социальной помощи, человек гораздо легче сможет перешагнуть через планку общественных стереотипов, запретов, предписаний. Он сможет тогда легко поломать все эти внутренние запреты и мыслить свободно и независимо ни от кого и ни от чего. И в этом сила страдания и одиночества. Они подавляют страх и придают решимость и твердость духа.

Интересный вывод получается из всего этого: выходит, страдание правит миром людей, совершенствует этот мир, заставляет человека глубже его узнавать, понимать природу вещей, тонко чувствовать красоту. И еще выходит, что радость и наслаждение - это только краткий отдых, позволяющий на время забыть о страдании, чтобы потом вновь со свежими силами к нему вернуться, а истинное наслаждение без страдания почти невозможно.

Жаль только, что правильным жукам не дано правильно понять всех этих вещей. С моей точки зрения атеиста по рождению, Иисус был не болеее чем неправильным жуком, но не просто неправильным, а неправильным в квадрате, потому что просто неправильные жуки не имеют привычки громко жужжать и обращать на себя всеобщее внимание. Правильные жуки - иудеи посчитали его жужжание вредным и опасным для общества и попросили римского прокуратора примерно его наказать. Римляне, согласно обычаям того времени, прибили неправильного жука длинными ржавыми гвоздями к большой, воткнутой в землю деревяшке. Потом какой-то проходимец назвался апостолом Павлом и придумал красивую легенду о том, что это была искупительная жертва, которую сын божий принес своему отцу во искупление грехов всех правильных жуков. В результате была основана целая религия, и уже два тысячеления правильные жуки умиляются на пришпиленного к деревяшке неправильного жука, который согласился пострадать, чтобы не пришлось страдать всем правильным. Все правильно, все так и должно быть. Правильный жук всегда ищет лазейку, чтобы увернуться от своей доли страдания и переложить его на кого-нибудь другого. И неправильный жук - это наилучший кандидат. Народ равнодушен к страданиям Джордано Бруно. Он терпел пламя костра, защищая научную истину. И другие неправильные жуки типа Вольтера или Спинозы тоже не пользуются особым спросом. А вот Иисус нужен всем и каждому, потому что он с радостью и блаженством позволил пришпилить себя гвоздями к куску дерева за них за всех.

Неизвестно, что на самом деле произошло в древнем Иерусалиме в далекие времена, но вполне очевидно, что тот, кто представил этого несчастного в легенде как ходатая по делам всего неправедного человечества перед высшими силами, благодаря усилиям которого можно после смерти отвиливать от наказания за учиненные при жизни большие и малые пакости, был исключительно умным проходимцем и отъявленным негодяем. Одной религией в мире стало больше, а милосердия и человечности не прибавилось ни на грош. Неправильного жука пришпилили к кресту и не снимают уже два тысячелетия, а смотрят на него и умиленно крестятся, а тем временем детишки собирают "гербарий из бабочек" и аккуратно наклеивают их трепещущие крылышки на школьный картон.

Загрузка...