И вот сижу я в загородной резиденции митрополита Константина, за «митрополичью неправду» которого Киев будет три дня разоряем и ограбляем. Обоснование для убийств и грабежа исчерпывающее: «запретил он Поликарпа игумена Печерского за Господские праздники, не веля ему есть ни масла, ни молока в среды и в пятницы в Господские праздники».
Хорошая усадьба — теплая. И масло, и молоко есть. И мясо: вон мои уже тёлку свежуют. Мы ж на походе, «идущие по путям поста не держат».
Боголюбский с прочими где-то недалеко северо-восточнее, в погребе — голова Жиздора, тело — в сараюшке, на холоде. И чего делать дальше?
— Разведка не вернулась?
— Никак нет, господин Воевода!
Ну вот, приятно слышать. Чёткий уставной ответ. А не «это… ну… не…» сопливого проводника.
— Тогда… позови ко мне Ноготка. И пригласи Боброка из полонян.
— Эта… ну… пригласить?
Мда…
— Пригласить. Руки не выкручивать, по голове не бить. Просто сказать, что Воевода желает побеседовать.
Приведённый Боброк выглядел… плохо. Понятно, что Салман не рамка в аэропорту: личный досмотр проводит более разрушительно. Но бледен предок героя не от этого, а от вида Ноготка. Хорошо мой кнутобоец работает, выразительно. Я сказал «на показ» — исполнено. Попа-управителя так и забили. Демонстрационно.
— Садись, Дмитрий Михайлович.
— Ишь ты. И с чего мне честь такая великая? По отчеству величаешь.
— Разговор будет. Серьёзный. Ты ж при княжиче в кормильцах? Княжича на советы звали, и ты там бывал. Расскажи мне: что там говорили, кто в городе командует, сколько и каких воинов.
— Хочешь меня к измене склонить? Я клятв своих не нарушу. Хоть режь.
Упорный мужик. Говорит искренне. Похоже, будет терпеть пытки, пока не окочурится.
Ноготок тяжко вздохнул. Отвечая на мой вопросительный взгляд, смущённо объяснил:
— Дыбы-то нет. Как без рук. И ещё много чего нет. Эх, кабы его ко мне во Всеволжск. А тут…
Оценивающе окинул взглядом потенциального пациента:
— Разве что калёным железом попробовать…
Боброк стремительно покрылся крупным потом под нашими изучающими взглядами.
— Клятв, говоришь? А кому ты их давал? Жиздору? Так я тебя уже от них освободил: князь твой мёртвый лежит.
— Я… я крест целовал. Что княжича паче живота свово беречь буду.
— Так и я об этом. Ты не говоришь — он (я кивнул в сторону Ноготка) мальца в оборот берёт. Ты ж видел, как здешнего управителя на лоскуты распустили? Хочешь подвести княжича под беду? Клятвопреступником станешь: клятва о княжиче на тебе. А клятвы князю на тебе более нет.
Мужик потел, вздыхал, теребил в пальцах кайму шубейки своей. Наконец решился. Гордо вскинул голову:
— Расскажу. Всё что знаю. Как на духу. Только ты поклянися, что никакого худа княжичу не сделаешь.
— О-ох. Что ж вы все такие… несообразительные. Клятва господина рабу его — значения не имеет. Так, воздуха сотрясение, слова обманные. Ты ж холоп мой, Боброк. Ты в воле моей. Хочу — дал тебе клятву, хочу — назад взял. Ты ж ныне не муж добрый, а кощей, скотинка двуногая. И живот твой, да и мальчонки, зависят от поведения. Твоего и его. Ведёте себя хорошо, покорно, послушно, хозяина вашего, меня то есть, радуете — и сами целы и сыты. А нет… Попец этого не понял — вон, уже и кровь с него капать перестала. Не буди во мне зверя, Боброк.
Ноготок ушёл, позвал писаря и Чарджи. Инал тёр со сна глаза: все кто не в караулах, после эйфории боя, победы, нового места — попадали. Мощный откат. Душевный и телесный.
Людям можно, мне — нет. Предводитель должен сохранять работоспособность до завершения потребности. То есть — всегда. Чарджи это знает и умеет. Но сегодня даже ему много. Терпи инал — ябгой станешь. Или правильнее — ябгуем?
Заодно послушаешь «из первых рук». Может, спросишь чего умного. Моя голова — хорошо, а с твоей — лучше. Тебе надо «всё знать» по теме, я ж у тебя совета спрашивать буду.
Боброк сперва пытался как-то умалчивать, но, получив предложение осмотреть поближе запоротого попа, бросил это глупое занятие.
Картинка такая.
Полвека назад Киев выставлял семь тысяч бойцов ополчения или семь сотен гридней. Время идёт, Русь меняется, «путь» сдыхает, поганые наезжают, князья режутся… народ мрёт и разбегается.
Ещё: расслоение общества. Боярство, церковная и купеческая верхушки тянут под себя. Опасаются «вооружённого народа», тормозят обучение, обновление оружия. А люди и рады: своих забот выше крыши.
Жиздор третьего дня, после проигранной полевой битвы, велел собрать горожан. Посмотрел. «Умылся слезами». Точнее: слюнями. От ярости. А чего он ждал? — Первый смотр как бы не за двадцать лет.
Горожане. Тысяч пять лбов, самый многочисленный отряд обороняющихся. И самый мало-боеспособный. Топор да нож. У кого копьё или шапка железная — уже крутой. Драться «на кулачках» умеют все: на Масленницу кулачные бои ежегодно. А вот биться оружно…
Толпа, «смазка для клинков», «бегающий бруствер». В нём можно завязнуть, измотать своих, потерять время.
Бояре. В городе полтораста боярских семей. Одни из города в последние дни сбежали. Другие — наоборот. Кто умнее? — Станет ясно если город возьмём. Здешняя манера: при приближении врага бежать внутрь. Была бы длительная осада — всё вокруг на три дня пути съели бы, украли, сожгли, трахнули, убили или угнали. Кто за стенами не отсиделся — наплакался.
Полтораста бояр — две тысячи боярских дружинников. Тут разброс… от деда-воротника с дубьём, до главы дома, в полном доспехе, с доброй саблей, на аргамаке.
Таких, доброконных — пятая часть. Ещё столько же — доброоружных пешцев. Остальные… копья и щиты есть у всех, шапки железные… чаще, чем у горожан.
Городовой полк. Дружина киевская. По оружию не уступают самим боярам. Подешевле, не изукрашено так, мелочи разные: бармицы, козырьки, наносники… редко. Ламиляров нет, мечей новомодных, цельно-оцельных, мало, больше сабли. По качеству, комплектности и обученности — вполне. Пять сотен.
Четвёртое: две дружины, великокняжеская и «братца» Ярослава. Первых — две сотни, вторых — сотня.
У Жиздора гридней было больше. Но некоторых он потерял в недавней полевой битве, других оставил на Волыни для защиты тамошних городов и своего старшего сына, часть разогнал по делам здесь. Десяток мы под Вишенками положили. Остальные побитые в той стычке — ближники, слуги да отроки.
Обе дружины преимущественно волынцы. Но положение их нынче разное. Первые присягали Жиздору. Князь убит — они свободны. Будут они драться, как крепко? — Непонятно.
Вторая часть — люди Ярослава. Эти биться будут упрямо. И за князя, и за себя: его победа — им честь, слава и плюшки.
В городе нет обычных, по предыдущим конфликтам в этом месте, «чёрных клобуков». Но есть ляхи и мадьяры. Два отряда по сотне, примерно, бойцов. Профессионалы-наёмники, не худо вооружены, наняты Жиздором. Как они в бою? — Неизвестно.
Есть митрополичья и монастырская стража. Эти на стены не пойдут: у них своя зона ответственности. Им не сколько город от нападающих защищать, сколько себя от горожан. Сходно купеческие отряды: оборона своих лабазов, кварталов.
Итого: пять тысяч — третий сорт, две — второй, одна — первый.
Если «первосортная тысяча» соберётся и сюда, в «Митрополичью дачу», ударит, то… мне кранты.
Надеюсь, что «братец» Ярослав — не вояка, что общее управление сразу не восстановить, что присутствие недалеко «11 князей» их испугает… Правильно я сделал, что под Киев пришёл в последний момент.
С численностью и вооружением более-менее понял. Непонятно как у их с «боевым духом».
Всё держалось на государе, Жиздоре. Он погиб, присяга ему кончилась, наследник объявлен не был. «Братец» не Государь, а «комендант крепости». Назначенец. Нет «назначальника» — полномочия под сомнением. Чего головы-то свои класть? Волынцы, наверное, потребуют, чтобы из города выпустили, наёмники — денег и отпустить. А остальным… так ли велика разница чтобы убиваться?
Ещё одна моя ошибка. Стереотип: «феодальная пирамида», «всё держится на государе», «короля убили — армия бежит» — застил глаза. «Вижу, но не разумею»: киевляне полтора года выступали как относительно единая сила. Они осознавали свои интересы: «новгородские вольности». И были готовы биться за них под любыми княжескими стягами или без них.
К счастью, «энтузиазм свободолюбов» не обеспечивался «вертикалью управления»: слабость организации, свойственная вообще феодальным ополчениям, резко возросла при отсутствии устоявшегося лидера. Как муравьи: каждый тянет добычу на себя, но каждый — в сторону муравейника.
Ещё: я убедил Андрея идти в Киев. Его присутствие здесь не было тайной и вызывало у киевлян ужас: маячил сыск по всем прошлым делам. Принцип Боголюбского: непрестанный труд, суд, казни — был известен. Убийство отца его, Долгорукого, избиение суздальцев в «Раю» за Днепром… крамольный недавний призыв Жиздора… всё это могло стать поводом для следствия. Которое здесь без пыток не бывает.
«Загнанная в угол крыса» — они, как новогородцы, целовали икону и клялись умереть, но не сдавать город, не пустить врага. Вслед боярам, которых и прельщали более всего «вольности», которым и страшен был Боголюбский своим правосудием, валом валили к «поцелуйному» обряду и «подлые» люди. В кои-то веки можно с вятшими на одном майдане потолкаться, в одно место приложиться.
«За город наш! За волю! За свободу! Вместе! Умрём, но не уступим!».
Боброк несколько отошёл от напряжённого состояния, разговорился. Выпили чайку, попробовали красненького из митрополичьего винного погреба. Малость посплетничали о «братце» Ярославе, перешли к местному тысяцкому. Боброк охарактеризовал конюшенных обеих князей, поругал иноземцев-наёмников.
Тут с переменой блюд заскочила Гапа.
— Гапа, ты себе место нашла? Ты бы выспалась.
— Сейчас пойду. Там парни баню протопили, помоюсь и спать.
Боброк смотрел на неё, открыв рот.
— Что загляделся на мою хозяюшку? Аль хороша, глаз не отвесть?
Гапа улыбнулась Боброку, отчего нижняя челюсть его упала ещё ниже. Объяснила:
— Виделись разок. Было дело — княжич приболел. Так я Катеньке горшочек варенья клюквенного передавала и с ним столкнулась. Клюквы-то здесь не найти, а у меня с собой было.
Гапа выскочила из светлицы, Боброк проводил её задумчивым взглядом. Потом, набравшись смелости, прямо спросил:
— Так это они тебя на нас навели?
Я, весело улыбаясь, рассматривал его, молчал. Поняв, что ответа не будет, он высказался:
— Змея. Змеюки подколодные. В княжьем тереме жили, княжий хлеб ели, а сами…
— Не-а. Княжий хлеб ел ты. Теперь — мой ешь. Они князю — гостьи прохожие. Ты мне — холоп. Надумаешь их дела повторить — выпотрошу. И не тебя одного.
Он зло посматривал на меня исподлобья. Я вновь ухмыльнулся ему в глаза:
— Не думай: «не поймаешь, Воевода. Обману, перехитрю, обойду». Ты о сегодняшнем деле подумай. Разве победа моя в том, что у меня воев более или клинки лучше? Да, это так. Только откуда это всё взялось? Я наперёд продумал, предвидел. И с местом — я узнал, что вы побежите, когда, куда. Наперёд узнал, наперёд подумал, что надо узнать. А твой Жиздор — нет. Два войска здоровенных к Вышгороду сошлись. А он? Сделал вид, что нету их. Не схотел думать даже про то, что перед глазами. А я — думаю. Его голова у меня в мешке не потому, что у меня меч длиннее, а потому что у меня мысль острее.
Его потомок пойдёт именно этим путём — перемыслит Мамая. Найдёт способ получить сведения о замысле татарского похода, подберёт построение войска, заставит себя, Серпуховского князя, Засадный полк терпеть, ждать наперёд продуманного момента. И будет победа. При численном превосходстве противника.
«Потомок» поймёт. Поймёт ли «предок»? Точнее: примет ли, что перемыслить меня он не сможет, и пытаться не надо. Что попытка, если и будет, то одна. Последняя в жизни. И не только в жизни его самого.
Я сочувственно разглядывал сидевшего передо мной пожилого мужчину.
— Тяжко. Стыдно. Признать, что иной человек тебя мыслею острее. Что родовитее, богаче, сильнее — запросто. Книжностью превосходит, иных земель более видал — легко. А вот умом острее — стыдно. Хоть все понимают, что люди разные. И в этом деле — тоже. Но принять умственную немощь свою, перед живым человеком, за одним столом… тяжко.
Он смотрел на меня потрясенно.
Умный человек. Дурак чужого ума не улавливает — сравнивать не с чем.
Добавил веско, глядя ему в глаза:
— Не шути со мной. Не играйся. Поймаю. Прихлопну. Будет больно. И — стыдно. Своей глупости. Иди, устраивайся.
Я махнул рукой, Боброк заторможено поднялся, вышел во двор. Так и шёл к амбару, куда полон загнали, держа шапку в руках.
Я чего-то новое сказал? Что мозги имеют значение? Что дураком быть плохо? Может ему, как Фангу в Рябиновском порубе, надо про слабую, но умную обезьяну, скачущую по миру на злобном когтистом крокодиле?
Нет: христианин, набор образов другой. В христианстве умных нет. Победа над противником достигается молитвой, постом, терпением и смирением, милостью божьей — не умом. Из мирских мудрецов — один. Да и тот — Соломон.
Боброк уловил моё интеллектуальное превосходство. Не в каких-то хитрых мастеровых изысках — ему это не интересно. Не в количестве и качестве воинов. Как с этим бороться известно: надо — больше. Больше своих. Воинов, мечей, коней, кольчуг… Он ощутил моё превосходство в «кознях и ковах». И растерялся: как победить противника, который предвидит твои действия, меняет твои планы так, что ты уверен, что они твои, а они его.
Забавно: я убедил его в своём уме на примере эпизода, в котором сам постоянно чувствовал себя дураком.
Он сумел донести это ощущение — «не играйся» — до своего прежнего воспитанника, до Подкидыша. Это сэкономило время и ресурсы. Сохранило жизни тысячам людей русских. Уменьшило нужду демонстрировать реальность «третьего исхода» в «Каловой комбинаторике» — принять, убежать, умереть. И послужило одним из ключевых элементов в создании «Русской Хазарии».
Есть вопрос, девочка, который и по сю пору меня гнетёт. В те три дня в Киеве схватили и запытали Катеньку, Катерину Вержавскую. Кто навёл? Могли сами волынские или киевские догадаться, зная о близости её к Великой Княгине. Могли «сдать» смоленские потьмушники, зная о связи её со мной. А могло и через Боброка дойти. Он опознал Гапу. Он мог сказать об этом кому-то, кто в этот или следующий день ушёл в Киев.
Я спрашивал — нет. Гапа говорит: Не врёт. Но он ушёл от меня потрясённым, мог и забыть, мог болтануть, просто не заметив. Хоть и вряд ли. но… могло быть. В Киеве все, кто решал судьбу Катерины, погибли при штурме. Прислужники ответить не могли. Так и висит. Груз этот на душе моей.
Первый день весны. Во дворе, как после настоящего Нового Года, «тихий час». Намаялись ребятишки. «Ворогов напоили и сами полегли». Спать. Редкие слуги, выпущенные из-под стражи для дела, таскают воду, дрова. На дворе запах печного дымка. Печной — не костровой. Жильём пахнет, не походом. Баньку протопили: бойцы, потурменно, топают на помывку. От самого Курска в бане не были. Полтыщи вёрст на конях… Запашок у нас нынче… Я-то не чувствую — сам такой. Помыться бы! Аж спина зачесалась. От одной мысли.
Нельзя, рано. Вот Чарджи отоспится — тогда и я на помойку пойду. Кто-то должен быть «в головах» и на ногах. Как в мозгу — «тревожный центр».
Из конюшни Салман выносит за шиворот гридня. Заносит кулак, видит меня, смущается: я мордобой не одобряю. Только в условиях прямой опасности для жизни и исполнения боевой задачи.
— Э, сахиби. Этот… кён куртаксы (бурдюк с навозом) стёр спину коню! Варварлык!
Растёт Салман, растёт. В части словарного запаса, например.
— Где ветеринар?
— Спыт! Устал! Мат!
— Почему ветеринар спит, когда не все кони здоровы? Салман, отпусти бестолочь. Что с ним делать ты знаешь. А ты, гридень, запомни: если конь тебя в бой не повезёт, то это дезертирство. В боевых условиях… сам понимаешь.
Парень, встряхнутый напоследок за шиворот мощной рукой командира, убегает искать конского лекаря. Последнего из трёх, что из Тулы вышли.
— Сахиби, надо нового коня. Из добычи взять?
— Взять. Кому из сегодняшних героев конёк недорог — заменить на княжеских. По желанию. Наши-то строевые, обученные. А взятые… Скоки.
Летописи называют «скоками» дружинных коней, которые «на княжьем дворе играти горазды».
В ворота въезжает один из посланных разъездов. Кони в мыле, пятна крови, сами хохочут.
— Господин Воевода! Докладываю. Дошли до Белгородской дороги. Дальше пройти не смогли. Обозы боярские в город прут. Наскочили, переведались. Ихних кучу наклали. А Вихорко коню своему ухо срубил. Вот же ж дурень! Ха-ха-ха.
Чуть более подробный отчёт: едва отъехали — заблудились. С севера и северо-востока овраги — не пройти. Приняли ближе к городу — «дачный посёлок».
Киев защищаем не только своими рвами, валами и стенами. Ярослав Мудрый «накрыл» городом всю Гору. Ему пришлось сражаться с печенегами на ровной поверхности плоскогорья, на том месте, где Софийский собор стоит. Потом он поставил стены по краю плоского места.
С востока — Днепр. С северо-востока — Подол. Прикрыт Почайной и своими укреплениями. Даже взяв его, надо лезть круто вверх. С севера — детинец, град Владимиров. Самые крутые склоны. На северо-западе крутизна меньше, но город снова прикрыт стенами посадов-концов. Запад и юго-запад — «дачный посёлок»: сады и огороды киевлян.
Я уже говорил, что в эту эпоху городские общины имеют свои земли, которые распределяют между жителями. Формы собственности имеют не только социально-экономическое, но и военно-тактическое значение.
Местность пересечённая (холмы, овраги), плотно разгорожена, обустроена. «Обустроена» вовсе не для движения воинских отрядов. Предполье двойного назначения.
Ещё дальше от города — общественные выпасы. С вкраплениями «летних усадеб» знати. Ещё дальше — городские покосы.
Город, самый большой на «Святой Руси» и один из крупнейших в Европе, живёт «по-деревенски». Все имеют огороды. Вовсе не совейские «6 соток». Если для крестьянина «отхожий промысел» — приработок, то для горожанина «приработок» — «постоять в борозде раком».
Это не «любовь к природе», это — «любовь к жизни». Регулярные катаклизмы, погодные и социальные, заставляют и крестьян, и горожан стоять «на двух ногах»: добывать «и корм, и прикормку», дополнительные источники еды.
Отдельная тема: скотина.
Почти в каждом доме есть корова. Молоко — второй, после хлеба, основной продукт питания. Хозяйка кормилицу свою доит каждый день. Все молочные продукты делают в доме. Швейцарских сыроварен на высокогорных пастбищах, куда скотину загнали, там доят и молоко перерабатывают в компактный, долго хранящийся продукт — нет.
Возвращение деревенского стада с пастбища большинство попандопул видели. Хоть бы в кино. А вот как выглядит возвращение стада в самый большой город «Святой Руси»?
Два-три десятка тысяч голов скота нужно пропустить через 3–5 ворот. Некоторые держат по несколько коров, есть бычки и тёлки. Есть кони, овцы, козы. Утром раненько эта лавина прёт по всем дорогам из города. Вечером — обратно.
Выезд из мегаполиса на уикэнд видели? — Здесь хуже. Скорость движения 2–4 км/час. Разметки нет, все сигналят. Виноват: мычат и мекают. Съезжают на обочины — кустик понравившийся пощипать. Бодают и лягают соседей. Просто чтобы роги почесать. Непрерывно гадят. Не СО2 по евро-эко-нормам в воздух, а «лепёшками», «яблоками», «катышками» на дорогу. И сероводородом в воздух, само собой.
«Еду я на Родину.
Пусть кричат…»
Кричать тебе никто не будет. Все и так, «с младых ногтей», знают, что подходы к любому русскому городу завалены свежим дерьмом. Чем город больше, тем эта «дорожная подсыпка» длиньше и гуще.
Вывалившись на дорогу, заполонив её на версту-две-три, стада постепенно расходятся по своим, своей улицы, выпасам.
Бывают дневные дойки. Когда несколько хозяек уговаривают соседа отвезти их с подойниками к стаду. Бывают ссоры и драки между улицами из-за выпасов. Отдельная тема: найм и расчёт пастухов. Их общение с нанимателями, скотиной и между собой. На дороге, где каждый рвётся пройти первым, или на выпасе, где… разное бывает.
Огромный пласт тысячелетней культуры, экономики, фолька, эмоций, кусок почти каждой человеческой жизни, связанный с движением личной скотины на выпас и обратно, масса случаев, пословиц, историй, обычаев, законов, конфликтов, технологий… которые вокруг этого существуют и эволюционируют веками… почти полностью исчез во второй половине 20 в.
Здесь, в Киеве, он доведён до максимальной степени концентрации. Просто — город наибольший.
Странно: такое огромное явление — выгон общинного стада — коллегами не рассмотрено. Будто и нету. Впрочем, и археологи почти не замечают этого куска истории. Так только, этнографы чуток, на очень маленьких примерах.
«Если система увеличивается на порядок, то она приобретает качественно новые свойства».
«Сделать бутерброд может и однорукий. Для тысячи бутербродов нужна фабрика».
Отогнать десяток коров на версту — одно. А стадо в тысячи голов?
Ещё дальше, за огородами, садами, летними усадьбами, выпасами, располагается полоса городских сенокосов. Сено — не корова, его можно раз в год скосить, просушить и привезти.
Ещё одна тема здешней городской жизни почти отсутствуют в попадёвых рассуждениях: дрова. В лучшем случае вспомнят дровяные барки на Неве в 18–19 в. Очередное пренебрежение к людям, к предкам.
— Да чё там? Мужики привезут!
Привезут. Если заплатишь.
— Ты — плати. Что ты потом с этим оплаченным будешь делать — твоя забота.
Дрова бывают сырые, бывают сучковатые — колоть намаешься. По звуку определяют дрова в печи: сосна гудит и стреляет, осина — шипит, обижается, что заругали хорошее дерево.
Сколько съедает здешняя печка, сколько печек на подворье — я уже…
У крестьян дрова покупает верхушка среднего класса. Боярам дрова везут из вотчин.
— Холопы, сэр! Их всё едино кормить — пусть хоть что полезное сделают.
Народ попроще покупает у городских дровосеков.
Есть такая… общность. Специфическая. В которой постоянно идут свары вплоть до убийств. Несколько мест вблизи Киева называются «Дебри». При Ярославе Хромце там «гуляла» княжеская охота. Мономах за крупным зверем на ту сторону, в Бровары, ходил. А тут так… зайчишек погонять, лисичку поднять.
Леса эти постепенно редеют. Но для конницы, для пеших колон — непроходимы.
«Матрёшка»: стены-вал-ров. Но и вокруг со всех сторон очень неудобное предполье.
Батый взял город. У него были «пороки». Поставить их — нужно место. Множество рабов расчистили и выровняли дороги и площадку под стенобойные машины.
«Постави же Баты порокы городу, подъле вратъ Лядьских, ту бе бо беаху пришли дебри, пороком же беспристани бьющимъ день и нощь, выбиша стены, и вознидоша горожаны на избыть стены, и ту беаше видите ломъ копеины и щетъ скепание, стрелы омрачиша свет побеженым».
Нынче «11 князей» идут с севера от Вышгорода. Кирилловский монастырь на северо-западном конце Дорогожичиских холмов («горбов»). Рядом с ними, восточнее — обширное болото. Вышгородская дорога идёт между этими высотами и болотом. Было бы лето — перекрыть дорогу нетрудно, конницей там не обойти.
Так — со всех направлений. Немногочисленными силами в эту эпоху можно остановить существенно превосходящего противника.
— Они тама тянутся, возов с полста. Конных стока же. И одопешенные есть. Углядели нас, подъезжают, спрашивают — кто такие? А я им: зверичи мы, Зверя Лютого воины, с Всеволжска-города Киев брать пришли. А вы кто? — А мы, де, Олексы Дворьского люди, в Кием идём, господина нашего, Великого Князя Мстислава Изяславича боронити. А я им: куды ж вы, дурни, намылились? Воевода наш, Зверь Лютый, ещё нынче поутру вашему князю голову ссёк, в торбу ложил. А тот мне: брешешь, ехидна проклятая. А я ему: ты в Киев идёшь? Ну и иди. Мы там тож днями будем. Да вели бабе своей подмываться хорошее. А то я люблю чистенькой про меж ляжек засандалить.
Парень радостно ухмыльнулся, ожидая, видимо, похвалу своему острословию. Как он круто супротивника в разговоре уел.
— Тот сразу оскалился, меч выхватил да на нас с Вихорко. Да за ним следом ещё с десяток. А мы впереди стояли. Стрелки-то чуть сбоку да по-сзади. Тропка-то узкая, стрелами двоих коней положили, верховые и следом которые — кубарем. Ну, мы вперёд. Пеших-то, в снег свалившихся, одуревших, с седла рубить — милое дело.
— И как?
— Ну, стрелки по паре, вроде, я троих. И вот Вихорко коню своему ухо срубил.
Отчёты о нанесённых противнику потерях нужно делить в разы. Особенно это свойственно стрелкам: они от противника далеко, считают, что раз стрела попала — покойник.
Я обернулся к стрелкам. О, да это не Любимовские «драгуны», а «скифы» от Чарджи.
— Четверо убитых?
Парни помялись. Потом старший, с лычкой, ответил:
— Стрел пустили четырнадцать, попало десять. Одна в мешок на возу на дороге, другая там же — кобыле в зад. Случайно. Неудобно стояли. Остальные: четыре в коней, четыре в людей. Один слетел. Ещё двое… тяжёлых. Думаю. Без доспеха, без щита, на нас не смотрели. Не закрывались, не уклонялись. Но — неудобно. Мечники обзор перекрыли.
— Молодцы. Представить к следующему чину.
Парни разулыбались, недружно прокричали:
— Служу Воеводе!
По общему правилу, курсант, освоивший воинскую науку, получает чин «младший гридень» и зачисляется в войско. Дальнейшее повышение зависит от проявленных им талантов. Для каждого обязательно участие в бою в составе подразделения и личное уничтожение врага.
Убить — лично. Мечнику достаточно одного. Стрелку — трёх. Я видел этих ребят в бою у Вишенок. И нынешних засчитаю. Хотя из четырёх… покойников двое, не больше.
— Теперь с тобой. Младший десятник? Зарубил троих?
— Так точно!
— Молодец. Операция группой, нанесение численно превосходящему противнику существенных потерь. Следующий чин. За храбрость и проявленное личное воинское умение, за порубленных — «Святослав» четвёртой степени.
— Служу…
— Погоди. За раскрытие противнику факта прибытия отряда — «Святослав» отменяется.
— Эта… я ж… ну…
— Не нукай. Ты должен был не лясы с прохожими точить, да красой своей красоваться. Должен смотреть, думать. Делать. А дело — не сделано. Тебя зачем посылали? Посмотреть место да найти князей. Ты мог не вылезать на дорогу, глянуть скрытно со стороны, перескочить, как обоз пройдёт, продолжить поиск. Но ты погеройствовать решил. Языком посверкать. Может тебе к Хотену в сказочники? Дело не сделано. Теперь туда других слать придётся. А время уже потеряно. Мда… Приказ не выполнен. Чин — долой. Итого: что было — то и осталось. Вопросы?
— Дак… а как… я ж ну… троих… вот этой рукой… хрясь…
— Для бойца хряси достаточно. Но ты ж в командиры метишь. А командиру нужно думать. Выполнять поставленную боевую задачу. Ты пока… только хрякаешь. Ладно. Война только началась. Будет ещё случай. И хрякнуть, и мозгой извернуться. Давай, гридень, соображай лучше, мне командиры толковые — край нужны.
Парень раскрасневшийся, расстроенный повёл коня на конюшню, а я поймал задумчивый взгляд из-за створки амбара. Боброк. Слушай дядя, слушай. У меня думать — обязательно всем. Остальные просто героями остаются.
Вернулась «разведка вперёд». Та же беда: вроде и не далеко, а не подъехать. В лощинах снег глубокий, на склонах — скользко. На ровных местах — сады, изгороди, канавы. В хибарках изредка огородники копошатся, к весне готовятся.
— В пяти верстах вражье войско!
— И чё? Нам ни чё. Оно ж тама, в пяти верстах. Авось, и не дойдут сюды. А тёпло, как пить дать, прийде. А тута у мени ящички. З рассадою. А як без рассады? Ты, хлопчик, юнот ще, а як времячко пройде, ты до мени прийде. Перша капустка — наисладчише.
Чуть позже вернулась «южная разведка». Там местный «авось» выглядел ещё ярче. Парни перешли Василёвскую дорогу, но от Печерской повернули назад. По обеим густо шли возы. Крестьяне с юга округи торопились воспользоваться отсутствием на торгу конкурентов с севера, с Вышгородской стороны. Сообразив, что присутствие в городе многочисленной конницы, боярских ополчений, поднимет цены на сено и зерно, гнали бесконечные обозы с высокими, выше роста человеческого, увязанными стожками.
В «Дебрях» топоры звонко стучат: из-за «понаехавших» печки в городе топятся сильнее, запасённые поленницы истощаются.
Три дня назад была «кровавая битва». Жиздору «стрелы в зад пускали». Всего-то в пяти верстах. А тут «тишь, гладь и божья благодать». Каждый своё майно лелеет и голову поднять, посмотреть, послушать: чего вокруг делается — не желает. Так, разве что языком потрепать от безделья. Что битва Иерусалимцев с Фатимидами на Синае, что бой на Серховице — в одну цену.
Длинный день, начавшийся ещё до полуночи в двух десятках вёрст отсюда за Днепром, наполненный напряжением, физическим и душевным, важными событиями, размышлениями, решениями… постепенно катился к вечеру. Ещё и суток не прошло с того момента, как услыхал я на дороге смех Гапы:
— Штоб вам яйца ко льду приморозило!
А будто из другой жизни, из давно прошедшего.
«День — год кормит» — мудрость крестьянская.
А «день — государство рушит» — мудрость правительственная?
Поднялся Чарджи, заново послали разъезд на север: надо, всё-таки, установить связь с основными силами. Уже имея представление о местности, о возможных путях подхода противника, выдвинули дальние посты. Посмотрел полон. Бабы с княжичем — в одном углу, волынцы, вятшие со слугами — в другом, возчики-киевляне — в третьем. Надо бы баб в жилое место перевести — свежо тут.
Бросились в глаза, в полутьме амбара, белый пуховой платок княгини и спящий, головой на её коленях, мальчишка. Выслушал в пол-уха радостный отчёт Николая: как тут много всякого «вкусного» он нашёл, прибрал, упаковал… Обдумал промелькнувшую мысль. И возможные варианты её реализации. Прогулялся по митрополичьим апартаментам, прикинул-примерился. Велел топить сильнее: за поход все намёрзлись, пусть в тепле ночь проведут.
У двери давешний вестовой.
— Что, добрый молодец, не сменился ещё?
— Никак нет, господин Воевода! Сменщик мой в бане отмокает. Поди, придёт скоро.
— Эт хорошо… Что такое «пригласить» — не забыл ещё?
— Никак нет! Не забыл!
— Ну так пригласи ко мне Великую Княгиню.
В светлице было темновато, душновато и жарковато. Принесённый второй стол, лавки, банная шайка и пара вёдер с водой загромождали помещение. Только перед дверью оставалось ещё пустое пространство. В него, через открывшуюся дверь, наклонившись, чтобы не разбить голову о низкую, как в «Святой Руси» принято, притолоку, неуверенно шагнула женщина в белом пуховом палантине. Замерла у стены.
— Поздорову ли, Агнешка Болеславовна?
Обычная формула вежливого приветствия в нынешних условиях звучала издевательски. Мужа убили на глазах, сына били нагайкой, украшения отобрали, саму полонили… Но на здоровье не жалуюсь.
Она подслеповато, в темноте комнаты, вглядывалась. Потом перевела взгляд на огонёк лампады в «красном углу». На освещаемый лик Спаса. Молчала, будто и не слышала моих слов.
Три реакции человеческих: напасть, убежать, затаиться. Реакции — на опасность. Здесь третья. Не видеть, не слышать, не замечать. Будто и нету. Может, тогда и не…? — Увы, я — уже.
— Сколь же переменчива жизнь человеческая! Вот, только что, на заре утренней, была ты великой княгиней, первой госпожой на всей Святой Руси. И вот, едва пришла заря вечерняя, а ты уже — вдовица убогая, полонянка беззащитная. Всё в руце божьей и ничего не случается мимо промысла его. И кто мы, чтобы спориться с ним? Вот, смотришь ты на лик Спасителя нашего, а он на тебя. Глаза в глаза. Будто спрашивает — хорошо ли ты поняла урок его? Покорствуешь ли судьбе, им предначертанной? Смирилась ли с волей его? С волей Всевышнего. Отдавшей тебя в волю мою, в лапы Зверя Лютого.
Она смотрела на огонёк лампадки неотрывно, не шевелясь. Будто и не слыша суждений моих.
— Да ты христианка ли? Веруешь ли в Господа Бога Иисуса Христа?
— Ве… верую. Во единаго Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым. И во единаго Господа Иисуса Христа, Сына Божия, Единороднаго, Иже от Отца рожденнаго прежде всех век: Света от Света, Бога истинна от Бога истинна, рожденна, несотворенна, единосущна Отцу, Имже вся быша. Нас ради человек и нашего ради спасения сшедшаго с Небес и воплотившагося от Духа Свята и Марии Девы, и вочеловечшася…
Стандартный вопрос вызвал стандартный, до «от зубов отскакивать» затверженный, ответ: православный «Символ веры». Так школьники в будущих веках услыхав — «дважды два», не задумываясь продолжают — «четыре».
— Исповедую едино крещение во оставление грехов. Чаю воскресения мертвых, и жизни будущаго века. Аминь.
— Аминь. Раздевайся.
Труд по шевелению языка, по управлению губами для произношения автоматически извлекаемых из памяти словесных формул, чуть пробудили её лицо, её сознание. Взгляд медленно переместился на меня. Кажется, она удивилась присутствию ещё кого-то. Кроме неё и бога. Чуть размятые произнесением «Символа» губы смогли равнодушно выдохнуть вопрос:
— Зачем?
— Жарко. Душно. Сомлеешь.
Три типичных реакции на стресс:
— истерика. Вой, плач, резкие бессмысленные движения, сердцебиение, рвота…
— эйфория. Смех (глупый, истерический…), резкие, кажущиеся остроумными, движения («животик надорвал», «упал со смеху»).
— ступор.
Все три легко переходят друг в друга. Все три мне не нужны: я работаю с разумом и душой. С логикой и этикой человека. А не с «мутной пеной» патологических, крайних и «за-крайних» состояний психики. Я хоть и псих, но не психиатр. Извините.
Здесь — ступор. Надо выводить.
Не понимая, кажется, сути: «сомлею — и что? умру — и что?», реагируя лишь на уверенный, сдержанно-утвердительный звук голоса, какими-то, кажется разумными аргументами подтверждающим команду, она стянула с головы свой приметный тёплый белый платок, аккуратно, равномерными неторопливыми движениями, сложила его, поискала глазами куда положить, пристроила на лавку у двери. Обыденным, отработанным за многие годы движением скинула с плеч шубу.
С сомнением посмотрела на сложившуюся на полу меховую кучу. Вроде что-то неправильно. Последние годы сброшенную с плеч тяжёлую одежду подхватывали служанки и сразу аккуратно укладывали на сундуки или лавки. Ну и ладно, сойдёт.
Пробежалась по крупным пуговицам богатой, крытой темным бархатом, душегреи. Принялась стаскивать неудобный, узкий рукав. Уже скинув с одного плеча, вдруг будто очнулась. Вновь удивлённо уставилась на меня, пытаясь вернуть одежду на место, снова попасть в пройму.
— Снимай-снимай.
Она, наконец, заметила меня, услышала. Вдруг резко затрясла головой, суетливо задёргалась, пытаясь попасть рукой. Помочь? — Как бы её от моего участия кондратий не хватил.
— Агнешка…
Не, не реагирует. Для неё в этот момент весь мир — рукав запутавшийся.
Я старательно не шевелился, чтобы не добавлять паники в возню с рукавом. Стоит сделать к ней шаг, просто встать с места, и она начнёт вопить, лезть на стены, рваться, колотиться… Или обделается со страху. А оно мне надо? Здесь насчёт воздуха и так…
Парни нашли бронзовую жаровню. Митрополит — грек, на Руси мёрз постоянно. Предусмотрителен: притащил жаровню из Царьграда и грелся тут. Слуги её раскочегарили, но, видать, не промыли. Вот и идёт посторонний запах. Что-то кипарисовое, вишнёвое, ладан.
— Управилась? Оделась-застегнулась? Молодец. Теперь снимай.
Да, осознаёт. Кое-что. Моё присутствие, например. Прежний прямой, остановившийся, «мёртвый» взгляд, скользивший по мне не замечая, не останавливаясь, как по предмету обстановки, исчез, сменился скрытным, испуганным, направленным вниз и в сторону. Боится взглянуть на меня. Если не видеть, то меня, типа, и нету.
— Ты помнишь — кто я?
Утвердительно-кивательное переходит в отрицательно-колебательное.
— Я — Воевода Всеволжский. По имени — Иван, по прозвищу — Зверь Лютый. Помнишь?
Помнит, кивает. Меленько, суетливо.
— Нынче утром я срубил голову. Твоему мужу. Тебя, с сыном, со слугами взял в полон. Понятно?
Всё, зашмыгала носом, сейчас плакать начнёт.
— Господа не гневи! Вон он, на тебя глядит!
Тычу пальцем в икону, она переводит на неё взгляд, замирает.
— Господь отдал. Тебя. Мне. В волю мою, во власть мою. Поняла? Или тебе Иисус Христос не указ?
Ошарашенно трясёт головой. Как же можно?! Верная дщерь Христова! Стандартная, с детства вбитая на уровень инстинкта, реакция. «Раба божья».
— Вот и хорошо. Прошлая жизнь твоя кончилась. Там, на дороге у Вишенок. Ты сказала: «исповедую крещение во оставление грехов». Пришло время оставления грехов, время нового крещения. Раздевайся.
Снова отрицательно трясёт головой. Но пальцы уже нервно бегают по опушке борта душегреи, цепляют, крутят пуговки. Головой — «нет», пальчики уже… — «может быть».
— Ты прежняя — умерла. Там. На дороге. На снегу. Пришло время воскресения. Твоего воскресения из мёртвых. Для жизни будущего века. Как в «Символе веры». Твоей веры. Для иной жизни. Твоей жизни. Жизни в рабынях моих. Ибо судил так господь. По грехам твоим. Не перечь же Вседержителю. Исполняй.
«Самсон, раздирающий пасть льва» — выразительно, экспрессивно. «Раздираемая сомнениями»… в её исполнении… так мило.
Раздеться? Перед мужчиной?! — Нет! Ни за что! Никогда! Нет! Но… воля божья… веруешь ли? — «Верую. Во единаго Бога Отца, Вседержителя…» Пойти против Господней воли? — Нет, невозможно!
Она тормозит, никак не может решиться. Но стоит мне начать подниматься, только обозначить движение, как она взвизгивает, начинает скулить. И, не поднимая глаз, судорожно рвёт застёжки, скидывает душегрею, путаясь в завязках, стаскивает через голову тяжёлое верхнее шерстяное платье, отвернувшись лицом к стене, лишь бы не видеть меня, приседая, спускает одну за другой нижние юбки.
— Всё снимай.
Тихонько подвывает. Ещё не крик, не громкий плач. Просто мелкое, всхлипывающее, чуть взвывающее, дыхание.
Снова приседает, охватывает себя крест накрест, вздёргивает нижнюю рубаху на голову. И, уткнувшись сложенными вместе руками в стену, головой — в руки, рыдает уже в голос.
Попочка ничего, беленькая. Спинка… тоже. Ляжки тяжеловаты. Живот там… висит. Как ямщицкий колокольчик: «весь зашёлся от рыданий». Красавица. Белая, пухлая, мягкая. Мечта поэта. Здешнего. И миниатюриста. «Радзивиловского».
Это ж какой номер был бы у её лифчика, если бы они здесь были? Теперь понятен восторг на лице того чудака без штанов на картинке в летописи, который её… тактильно исследует. Интересно: откуда у художника спустя столетие после изображаемых событий такая достоверность в деталях? — Видимо, от глубокого впечатления, произведённого на непосредственных участников и отражённом в недошедших до нас источниках. Как много интересного утрачено в русской историографии!
«Страдательный залог» становится всё заложистее. В смысле: громче и жалостливее. И мгновенно прерывается, едва я встаю с лавки. Собственные страдания мешают слышать чужие движения. Поэтому, ну их, эти страдания.
— Я сказал: снимай всё. Платок. Сапоги.
Она так и замерла: в наклонку, упершись руками в стенку, к которой она не может подойти ближе — лавка. Услышав щелчок, звякание — я стаскиваю портупею — начинает дёргаться. Железо? Зачем здесь железо?! Калёное для пыток?!!!
Непонятно. Страшно. Сдёрнув с головы рубаху, опустив её с плачем на лавку возле себя, боится обернуться, посмотреть. Всё также, упираясь одной рукой в стену, головой — в руку, другой раздёргивает узел повойника.
Косы, цветом в холодную платину, удерживаемые на месте двумя гребнями с поблескивающими мелкими изумрудами, остаются лежать короной. Замирает, но вдруг вспоминает мою команду: уперевшись носком одного сапога в задник другого, выдёргивает ногу, трясёт ею на весу. Чтобы портянка размоталась.
На «Святой Руси» Государыня носит портянки. Может, конкретным нынешним утром ей служанки заматывали, но уметь должна с детства.
Я, кстати, в этот момент делаю тоже самое, сапоги снимаю. Правда, по уставу: сидя, за каблук.
Другое отличие — запах… Волнами. Аж глаза…
До неё тоже доносится. Она перестаёт канючить, встревоженно принюхивается.
Э-эх, княгиня. Всё познаётся в сравнении. «Зверь Лютый» это, конечно, страшно. Но «Зверь Лютый», который последний раз парился в Курске. Да и потом… вовсе не самолётом.
«Чем хорош запах? — Не нравится? Отойди, не стой». — Увы, и Жванецкий не всегда прав: не всегда возможно отойти. Хотя…
— Отойди от стены. Отпусти её — не убежит. Повернись, подойди.
Отпустить стенку — со второй попытки. Поворачиваться — чуть не упала. Глаза в землю, голова в плечи, плечи согбённые, руки… везде, коленки сомкнуты, шажок мелкий, дыхание всхлипывающее. Остаётся добавить типа: «пульс нитевидный, зрачок сужен».
И это — взрослая женщина? Тридцать два, почти двадцать — в браке, двое — или трое? — сыновей. Каждую неделю — в бане. Каждый день — в церкви. Она что, не привыкла, что на неё смотрят? Гос-с-сударыня.
— Подойди. Ближе.
Спокойно, Ваня. Твоё раздражение от медленного исполнения не должно иметь выражения. В акустике, мимике. Это не ты, Ванька-лысый, командуешь, это Господь Всемогущий устами твоими повелевает.
— Что это — знаешь?
Отрицательно трясёт головой. И заливается румянцем. Жгучим.
Уже прогресс! Уже способна смущаться. Вышла из ступора. Прострация ушла. Правда, глупость осталось. Ну, с этим уже можно работать.
А краснеет она… нет, не от того, о чём вы подумали — я ещё в подштанниках, — от вида моих ног без сапог. Чисто аристократическая заморочка. Крестьянкам — пофиг, они и сами, и мужики их полгода голыми пятками. А вот княгине такое увидеть… только у мужа в постели.
Постукиваю по столу, привлекая её внимание.
— Это — холопская гривна. Неснимаемая. Вот так приложить к шее, свести концы до щелчка. Надеть ты можешь, снять… Только я. Надень.
Трясётся, не берёт.
— Сиё есть знак. Знак покорности твоей. Знак власти моей над тобой. Вот тавро. Листик рябиновый. Наденешь — станешь кобылкой в моём табуне, овцой в моей отаре. Древние говорили: «Орудия бывают молчащие, мычащие и говорящие». Ты — двуногое орудие. Вещь. Будешь молчать, пока велю, будешь мычать, коли прикажу, будешь говорить, ежели позволю. Так — по воле господа, по твоему желанию, по моему согласию. Господь судил дела твои. Привёл тебя, бросил в руки мои. Что ж, я судьбе не противник. Волю Всевышнего принимаю. А ты? Желаешь ли стать стать вещью бессловесной, безвольной в руках моих? Отринула ли ты грехи свои прежние? Принимаешь ли «крещение во оставление»?
Опять выть собирается.
Факеншит! Я тут как соловушка во лесочке по весне, в смысле: заливаюсь, а от неё ни слова. Одно только «ы-ы-ы-ы».
— Не ной. Гривна эта — навсегда. Даже будучи снятой, оставляет она след. След невидимый, след несмываемый. Клеймо вечное. Знак хозяйский. Отметина принадлежания. Власти моей. Над тобой, над имением моим. Над телом и душой, над умом и сердцем, в мире дольнем и в мире горнем. Ты отдана мне. Очерчена. Вся, судьбою. Ты отдаёшься мне. Вся, своей волей. Надень.
Ты смотри! Сомневается, не решается.
— Хочешь воле божьей, промыслу Творца предвечного воспротивиться? Гордыню свою смири пред сиянием величия Его. А коли нет… ты меня и своеволием своим позабавишь. Жаль, недолго. Господь — всемилостив, убивает быстро. Потом, правда… муки вечные. Печи адовы — не остывают. А здесь, в мире тварном… Не долго мучилась старушка в высоковольтных проводах…
«Высоковольтные провода» её добили. Она взвизгнула, выхватила у меня из рук ошейник, бестолково начала пристраивать, дёргать за кончики. Едва я поднялся помочь ей, отскочила, плюхнулась на попу.
Замок щёлкнул.
Пауза. Тишина ошеломления. Что дальше? Лицо снова начинает кривиться подступающим плачем.
— Вынь гребни и положи на стол.
Вытащила. Косы… рухнули. Рассыпались, закрывая спину, лицо, тело. Ещё несколько секунд то одна то другая прядь, завиток, локон, следуя бесшумному, невидимому движению своему или соседей, вдруг выскальзывал из общей массы, освобождался, разворачивался, падал в этом… платиновом водопаде.
Я уже говорил, что распустить волосы в присутствии постороннего для замужней женщины здесь — переступить через себя. Отказаться от положения, уважения. Обесчеститься. Стать «падшей». В собственном понимании себя, мира, бога.
— Руки.
Она протянула руки, я, тем временем, стянул с себя рубаху.
Да уж. Ядрён я. А в подмышках… Ур-р-рх…! И рубаха у меня… такая же. Пятьсот вёрст конного марша от последней помойки. Но мне-то… я с дезинфектантами работал, там ещё едучее.
Интересно: в обморок упадёт? От такой концентрации… феромонов. В 18–19 веках аристократка — обязательно. Корсеты — вдох-выдох как штангу таскать. Наши бабы в двадцатом… нашли бы противогаз или побрызгали чем-нибудь, ещё более… феромонистым. Керосином, к примеру. А здесь? — А здесь естественный иммунитет: все нюхательно-чувствительные особи в здешних душегубках, именуемых домами, дохнут в первый год жизни.
Тогда визуально-акустическое воздействие можно усилить вонятельным.
Я стянул протянутые кисти рук рукавами рубахи, аккуратно всунул её голову в вырез ворота, осторожно вытянул наверх «платиновый водопад». Успокаивающе улыбнулся и… накрыл её лицо подолом рубахи. Чуть затянул полотно на шее гайтаном её золотого крестика.
Нормально: край ушка её вижу, накрывающая ухо ткань — одинарная, тонкая. А на лице, на глазах, двойная — лишнего не увидит. Подцепил пальцем за ошейник:
— Поднимайся.
Тяжело, неловко, со связанными перед собой руками, поднялась.
Уххх… Понимаю того парня с картинки в летописи. Как оно всё… «Говорит и показывает».
«Пикник» прав:
«Чего ради как зверь дышу
Будто радио белый шум
Что же будет с тобой, ой
Если я попрошу…»
Говорит мало: ой, ах. Но как дышит! Показывает…! — Всё. Всесторонне. Но главное: как это всё… чувствуется. Даже жаль того чудака нарисованного: у него под рукой — парадное женское одеяние. Толстое, многослойное, жёсткое от дорогого шитья. А у меня в пальцах… белый шёлк. Белоснежный, нежный, жаркий.
«Что же будет с тобой? — Ой?». А попросить придётся:
— Левую ножку подними, поставь сюда. И пойдём мы с тобой, раба божья и моя, Агнешка, поближе к господу. Вторую. И ещё раз. Восхождение, искупление, испытание, окрещение и сотворение. Руки вперёд вытяни. Хорошо. Закрепляем. Голову опусти. Так и держи. Теперь коленочкой. И вторую. Вот, раба Агнешка, пришло время исповедания твоего. Исповедь есть по-гречески метанойя, «перемена ума». Ныне утром ты, Агнешка, Великая Княгиня, умерла. Ныне вечером ты, Агнешка, рабыня Зверя Лютого, им к жизни новой, к восстанию из мёртвых, воскрешаема. Перемени ум свой, измени мысли свои. Пройди испытания и восприми предначертанное.
Ничего нового, шизофренируем: движение антипсихиатрии в 60-х 20-го века трактовало как метанойю шизофренический психоз, который, по их утверждению, представляет собой перерождение, воскрешение, испытание и возможность обретения человеком своей истинной сущности.
Вот мы сейчас и узнаем. Её истинную сущность. И создадим. Имиджмейкнем.
— Исповедуйся. Явно, громко. Кричи о грехах своих. Пусть господь услышит покаяние твоё. Ну!
Молчит.
Обычно женщины легко и много говорят. Даже более, чем много. Эта — только хнычет. Вот что с женщинами аристократизм-то делает! Совершенно лишает «свободы слова»! Поскольку слово аристократки «имеет значение». За него мужу отвечать. Деньгами, трудами, а то и головой. «Вылетит — не поймаешь», но так нахлебаешься…
Я ущипнул её за бок.
— Ай!
— Хорошо. Я помогу тебе. Подскажу слова. А ты будешь их повторять. Громко, в голос.
Я сжал ей грудь.
— Ой!
Похоже, что на картинке в РИ она реагировала также. Но у меня жанр не изобразительный, а разговорный.
— Не так. Кричи: о-о-о! Ещё! Сильнее! Вторую! Ну! Кричи!
Более всего наши экзерцисы напоминали мне смесь секса гимнастов на брусьях с порнографией акробатов под куполом цирка.
Представьте себе довольно высокий стол. Специально выбирал по всей митрополичьей даче: слабовата здесь мебель, выдержать двух активно двигающихся взрослых людей — редкий сможет. Стол с одной стороны упёрт в стенку светлицы. На столе две нешироких лавки, поставлены параллельно, с небольшим промежутком, тоже торцами с одной стороны упёрты в стенку. На лавках, на широко расставленных коленках, лицом в стену, стоит абсолютно голая Великая Княгиня. В ошейнике, крестике и моей полу-истлевшей от пота рубахе на голове. Руки связаны перед грудью и подняты на стену выше головы. Вязки закреплены одним из моих огрызков, воткнутым в щель между брёвнами. Удобная вещь: их «рога» (вывернутые к клинку усы перекрестия) хорошо держат всё, что в них попало.
Руки — на стене, вытянуты вверх. Потому что я давлю ей на холку, заставляю держать голову низко. И тяну за волосы, как за поводья, чтобы лицо смотрело вперёд. В душник, в дырку в стенке. Который я только что, когда мы сюда взгромоздились, открыл.
Кляты митрополиты! Высоко душники прорезали! Так, что я, стоя на столе, не могу выпрямиться. Был вариант разместить даму иначе. Но тогда я уже недоставал. Нет, не до душника, если вы так подумали.
Геометрия, итить её циркулем! Её лицо должно находиться перед дыркой в стене, а другая… дырка — не в стене, если вы так подумали — должна находиться ещё выше. Поскольку… у женщины есть собственная геометрия. Включающая, в частности, довольно обширные ягодицы. Безусловно, очень привлекательные. Ну очень! Но… дистанцируют. Заставляя позиционировать.
В результате я стёр плешью и плечами всю пыль с митрополичьего потолка. Включая сажу и копоть.
«Негра заказывали?», итить их, пылесосить!
Приходится то на полусогнутых, то в наклонку. Наконец, прекратил эту… акробатику.
«Они прижались друг к другу так близко, что уже не было места на малейшие чувства».
Лежу у неё на спине, щупаю, щипаю, мну, выкручиваю и оттягиваю. И, толкаю, конечно. Тычусь. Не как котёнок, но тоже… помуркивая с закрытыми глазами.
«— Ты спишь?
— Нет.
— А почему глаза закрыты?
— Зрение экономлю».
Точно: «экономлю». Отключил глядение для расширения полосы пропускания. В смысле: по соседним каналам. Обонятельному, осязательному и, особенно, слухательному. Поскольку работаю суфлёром: подсказываю на ушко исполнительнице главной роли в нашей радио-пьесе её текст. Почему «радио»? — Так на аудиторию одним голосом приходится! Причём — её.
«Говорит и показывает». «Показывать» — не сейчас. А вот «говорит»… надо. Много и громко.
«Секс по телефону»? — Отнюдь. Телефон — оружие персонального общения. С высокой чувствительностью микрофона и наушников. Что позволяет использовать малую мощность голоса. Нежный шёпот, едва слышное задушевное слово, прерывистое взволнованное дыхание… Когда работать приходиться «в крик», тут уже… другие эмоции. И формы выражения: призывы, лозунги, слоганы.
Она дырки перед лицом не видит из-за рубахи. Холодный воздух… чувствует. Но не успевает понять, отреагировать: постоянно тискаю и жмакаю. И ещё кое-чем занимаюся… В высоком темпе.
Нет, не то. Отзывается. Но как-то вяло, вымучено. Надо её чем-то… стимульнуть. Ну, не железом же!
И, факеншит уелбантуренный! — я запел. Ей на ухо. Нет, не угадали: «когда я почте служил ямщиком» — не в этот раз.
«Если можешь беги, рассекая круги
Только чувствуй себя обреченно
Только солнце зашло, вот и я
На тебе. Фиолетово-черный
Нам сегодня позволено все
Так круши же себя увлеченно
Ощущаешь? — В тебя я вхожу
Это я. Фиолетово-черный».
— Кричи! Страстнее! Радости больше! Восторга! Ну!
Уверен, что никогда Агнешку не… не любили с песнями. Более того, при всей, мягко сказать, ограниченности моего вокала, она никогда не слышала такой музыкальной манеры.
Воспроизвести чисто голосом «Фиолетово-чёрный», с его мощной гитарой, барабанами, скрипкой… Но хоть напеть удивительный «дребезжащий» звук… не имея полноценной акустики, повторить хоть фонетику: растянутые согласные — «обречён-н-но», дрожащие гласные: «я-я-я»… заменяя визуальные эффекты тактильными, кусальными и… феромонными, подгоняя слова к ситуации. Типа: я — уже чёрный. В некоторых местах. От, факеншит! сажи и пыли. А фиолетового цвета на «Святой Руси» вовсе нет — не различают его предки в эту эпоху, названия не имеют.
Её жизнь была разрушена моим утренним ударом палашом по бобровому воротнику, её душа — моей проповедью «божьей воли». Чертовщина малопонятной песни, непривычной музыки — добила её окончательно. Срывая даже последние, от усталости происходящие, ограничители, она начала истерить и, утратив даже ощущение собственной измученности, закричала, воспроизводя мои подсказки:
— А-а-а! Хочу! О-о-ой… Да! Да! Сильнее! О-о-о! Глубже! Ещё! Ещё!
Нет, это совсем не «секс по-даосски» с его девятиступенчатым… Девять раз по девять раз девятью способами девятикратно… Я об этом уже…
Режим многоствольного отбойного молотка. Шагающий роторный?… Увы, нет у меня ротора. И шагать на этом столе… только шею свернуть. Ну, почему я не осьминог? Лучше — кальмар, у него — десять. Щупальцев, если кто не понял. Это то, чем щупают, судя по названию. Сколько квадратных миллиметров в поверхности женского тела? А микро-метров? Квадратных. А изнутри? И каждый надо… обслужить, обиходить. Поскольку там, на этих квадратных, круглых и сфероконических… нервные окончания. Которые надо… вы точно угадали — надо возбудить. Все вместе, попеременно и гармонично. Вы на рояле могёте? В смысле — по клавишам? Так вот, женщина, хоть бы и на рояле, который, как давно известно — ну очень скользкий инструмент, куда более… полифонична. А, так вы литаврщик? В смысле: тарелками по ушам по отмашке главного? Тогда вам в групповуху. В смысле: в ансамбль. Там и… стучите. Не-плотник вы наш.
Ограниченный словарный запас уместных выражений эмоций и восторгов, постепенно разнообразился подсказываемыми мною репликами.
Типа:
— Наконец-то! Первый раз в жизни! Хороша разница: е…т, а не дразнитца! Ай да е…ало! Не у моего — мочало. Верно я тебя ждала, верно я тебя звала! Лучше у милого на уду, чем в Киеве на столу! Милого удилище милей мужнина говорилища! Ванечка! Ублажитель! От постылого освободитель! Коль головка мужнина без толку болтается, то и голова бестолковая в торбе валяется… Сладко! Ещё! Не хренок с ноготок, абы да кабы, а оглобля дубовая для горячей бабы. Крепче! Сильнее! Ты ныне мне мясные ворота отворил — я те завтра Золотые распахну.
Короткий темп наших движений не позволял строить продолжительных сентенций с предикатами и деепричастными. Всё — на один вдох, вскрик, втык…
Фраза типа: «Великий Князь Киевский Мстислав Изяславич был справедливо обезглавлен, по предварительному сговору, заблаговременно приглашённым добрым молодцом, давно и страстно желаемым Великой Княгиней Агнешкой Болеславовной, молившего оного „Зверя Лютого“ тайно и и многократно об избавлении от постылого и сексуально несостоятельного супруга, чего оная княгиня дождалась и ныне вполне наслаждается счастьем, теша своё ретивое в размерах прежде даже не представимых» — озвучена быть не могла.
Интеллектуальное напряжение, вызванное необходимостью работать ещё и сценаристом, звукооператором, режиссёром-постановщиком… и режиссёром-располагальщиком — несколько притормаживало мои собственные синапсы. Но… тысяча вёрст заснеженной Степи — это не только вёрсты, но и дни. Вынужденного воздержания.
Короче: сеанс закончился. Выдав, со страстной хрипотцой, последнюю реплику: — Лучше с Ванькой во бля…нях, чем с Жиздором во княгинях.
Агнешка замолчала, тяжело дыша. Поскольку я… тоже закончил. В смысле… Ну, вы поняли. И слова подсказывать — тоже.
Несколько одурев от произошедшего, от своей многоствольности и параллельности, в смысле: одновременности умственной и физической активности, начал тупо соображать: залезть-то мы сюда залезли, а вот слезать…
Пропущу подробности. Да, ставя назад затычку в душник я стукнул Агнешку по уху, а когда вытаскивал «огрызок» из стены, едва не порезал ей вены. Но мы спустились. Не принеся друг дополнительных тяжких телесных… Снизошли. «Даже боги спускались на землю». Из этого филиала «мира горнего» в форме древнерусской мебельной пирамиды.
«Нравственную позицию мы всегда представляем себе вертикальной, безнравственную — горизонтальной».
Речевой штамп: «высокая нравственность». А здесь? — Судя по рельефу — «высокая безнравственность». Наглядно высокая. Физически. Экстраполируя возникшее подозрение могу предположить, что в невесомости «нравственность» невозможна — нет вертикали.
Удовлетворенно разглядывая покинутую «лестницу в небо», на вершине которой я так близко познакомился с самыми высокопоставленными на «Святой Руси» «вратами в рай», «высоко» — в гео- и социо-смыслах, подумал, что надо бы по возвращению сделать у себя во дворце люстру. А то, сами понимаете: «если бы я выбрасывала всю мебель на которой… то только люстра бы и осталась. Да и то — Иван Иваныч такой шутник…».
«Иван-шутник» — есть. В моём лице. А вот люстры… Надо заполнить лакуну и разнообразить декорации.
Вёдра с водой, тазик и прочее банное — вот оно. Я с таким удовольствием принялся скрести себя! Горячая вода на грани терпения, жёсткая мочалка, едкое зелёное мыло… Грязь слезала пластами вместе с кожей, эпидермис скрипел, визжал и осыпался..
Агнешка, усаженная рядом на половичок, привалилась к стоявшей у стены лавки и только замучено пыхтела.
Молодец. Вынесла, а ведь был шанс, хоть и не великий, сломать её шею. От моего… энтузиазма. Или — загремев с вершины этого… дровяного склада.
Она даже не пыталась откинуть с лица подол моей рубахи. Пришлось дотянуться, сделать это самому.
— Ты молодец. Хорошо кричала. Громко. Голос звонкий, сильный. Сотню душ православных от смерти жестокой спасла. А может — тысячу.
Она непонимающе смотрела на меня. Неуверенно моргала. Решилась спросить, но первая попытка оказалась неудачной: горло сорвала. Откашлялась:
— К-как это? К-кого я… спасла?
Я, энергично продирая жёсткой мочалкой на длинных завязках себе спину, деловито объяснил:
— Киян. Мужиков тамошних. С сотню, думаю, наверняка. Может, и больше.
Недоумение, непонимание. Переходящее даже в страх. Пребывание в одной комнате с сумасшедшим…
Кивнул на стену:
— Там — двор.
Не, не поняла.
— Ты кричала в ту дырку (показал на уже заткнутый душник). Чего нам туда и лезть пришлось. Митрополит, мать его, богатенький. У него в покоях окна везде стеклянные. На зиму забиты, законопачены. А душники не везде есть. Тепло берегут, живут… в духоте. Чего съели — тем и дышат.
Ох, как хорошо мочалочкой по бокам пройтись!
— На дворе ныне народу полно собралось.
— И… и все слышали…? как я… как ты меня… как я про… и мои?
Я снова радостно улыбнулся.
— Конечно! И моих сотни две, и твоих десятка два. И местных с полсотни.
— И… и сын?
— Насчёт княжича не знаю. Но кто не услышал — тем перескажут. Да ещё и прибавят по уму своему.
Она, снова наливаясь краской, поднесла руки к лицу, попыталась закрыть глаза ладонями.
— Матка бозка… святый боже… стыд-то какой… опозорена-обесчестчена… пред людьми, пред всем миром…
Связанные рукавами моей рубахи руки оказались у неё перед глазами. Вдруг, придя в ярость, она, выкрикивая что-то неразборчивое, принялась рвать эти вязки, визжа и ругаясь. Пропотевшая ткань рубахи легко уступала бешенству её пальцев, но сам узел…
«Святая Русь» меня многому научила. Перевязка ран, фиксация переломов. Или вот такие: иммобилизирующие для здоровых. Пока здоровых. С болезненными последствиями вплоть до летальных или просто неснимаемые — по настроению завязывателя.
Она продолжала рваться, но не долго — безуспешность занятия постепенно доходила. Визги и ругань теряли экспрессивность и громкость, переходя в тихие слёзы.
Получилось. Аттракцион «говорящая женщина»… э-э-э… «громкоговорящая женщина» — прошёл успешно.
Давненько я собирал коллекцию текстов и режиссуры. Со времён «древнеегипетского» послания Кудряшка посаднице в Елно. Аннушка в Смоленске очень разнообразила своими «криками страсти». Софочка внесла немалую лепту.
Теперь я суфлировал монолог, «на лету» проводя аранжировку накопленного материала.
Посадницу ненароком убил Сухан. Аннушка удачно вышла замуж, прекрасная портниха, счастлива, иногда применяет тогдашние акустические наработки в семейном кругу. Софочка уехала, вволюшку попив моей крови, в Саксонию. Ныне, поди, там… выразительно звучит.
Каждая постановка уникальна. И по исполнителям, и по декорациям. Реплики сходные, но…
Подобных нынешней «акробатической» — мизансцен прежде строить не приходилось. «Смертельный номер: секс под куполом цирка. Без страховки, батута и репетиций». Барабанная дробь, «урежьте туш, пожалуйста». «Не то с небес, не то поближе раздались страстные слова…».
Ас-Сабах показывал своим ассасинам «говорящую голову». «Голова» рассказывала курсантам как хорошо в раю, как во всём прав «Старец Горы», как важно слушаться начальника. Что Пророк ну прямо исходит любовью к исмаилитам вообще и к «Старцу» особенно. Курсанты кайфовали, балдели и уверовались. Потом «говорящую голову» тайно отрубали от наивного тела и публично выставляли как улику «прямого вещания из рая».
Я не шейх, поэтому голову Агнешки рубить и на показ выставлять не буду. Гумнонист, извините. Да и жалко — волосы хороши.
Ещё радует, что остался «в правовом поле». В смысле: в рамках УК РФ. Здесь, сами понимаете, ни — УК, ни — РФ, но мне приятно.
Прикидывая возможные варианты, я придумал три. Чтобы склонить Агнешку к произнесению актуального текста требуемой направленности.
Можно было просто изнасиловать. Или — «с особым цинизмом».
Можно было запугать болью тела, подвесив, к примеру, под кнут. Не обязательно ж насмерть. Можно и легонько, чисто для повышения отзывчивости и восприимчивости. К моим рекомендациям. А уж потом, по свеже-поротому…
Можно было шантажнуть её сыном. Уже начал прикидывать монолог о его возможной судьбе. На основе одного Пердуновского эпизода.
Тогда в Паучью Весь пришли находники, мы туда прибежали ночью под дождём, влезли тайком в селение. И наткнулись на племянника одного из моих людей. С которого прохожие сняли кожу. Живьём. На глазах его матери, родственников и соседей. Освежевали мальчишку. В целях получения финансовой информации.
Там это произвело на меня… сильное впечатление. До сих пор помню шум ночного дождя, запах свежей крови в смеси с водяной пылью, моих блюющих от зрелища людей…
Можно было дать ей яркое, красочное описание процесса с известными уже, из моего святорусского личного опыта, деталями реализации…
УК РФ трактует все три варианта как преступные. Не только физическое насилие, но и психическое. Когда процесс происходит с согласия, но полученного с применением явной угрозы жизни и здоровью жертвы или близких.
Здесь удалось найти и реализовать четвёртый вариант.
Но вот что меня смущает: я грозил ей «карой божьей», настаивал на следовании «Символу веры». А вдруг в очередной редакции УК РФ и это будет квалифицированно как явная угроза жизни? Посмертной, например. Или — здоровью. Духовному.
Пугал бы калёным железом — прямая угроза. Статья УК. А обещание вечного поджаривания в преисподней её души? Душа — часть человека? Значит… Тут всё зависит от «православизации» государства, от сращивания властей. На этот раз — не с орг. преступностью.
Добрался до пальцев ног. Ради разнообразия — своих. И — промыл. Сполоснул и ещё раз прошёлся с мылом.
Так вот что я вам скажу: мужчина с вымытыми ногами чувствует себя лучше, чем даже мужчина с вычищенными зубами. И к одному, и к другому надо привыкнуть. Но потом… кайф!
Вылез из тазика, довольный принялся вытираться. Эта тёлка в ошейнике, уже отмумукала? В смысле: отплакалась?
Уже — да. Я тут «стою пред ней в одной харизме». И, по дрожанию ресниц понимаю, что она то пытается взглянуть на меня, то пугается и прячет взгляд.
«Настоящего мужчину видно, даже когда он голый».
Чего меня пугаться? Я, конечно, не Аполон, но и не чудище лесное.
Подошёл, вздёрнул за связанные руки на ноги.
— Чего глаза отводишь? Стыдно? Ты раба моя. У тебя ныне один стыд — не исполнить волю господскую. Ни бояре, ни слуги, ни родня, ни сын твой — пристыдить тебя не могут. Как корова в стаде: пастуха не послушать, подойник обернуть — стыдно. А иные телки да тёлки… лишь бы травку щипать не мешали. Поняла? Тёлка Болеславовна.
Она продолжала всхлипывать, дрожать, потихоньку успокаиваясь от моих слов, но более — от звука ровного, весёлого, уверенного голоса.
Взял за подбородок, заставил взглянуть прямо.
— Смотри. Смотри на господина своего и владетеля. На хозяина. Тела твоего и души. Отныне счастье и горе, радость и печаль твои — в руке моей, в глазах моих. Отныне наигоршая беда — не увидать господина, не узреть благосклонности на лице моём.
Она взглянула, дёрнулась, попыталась как-то спрятаться. Не видеть, не слышать… не быть здесь.
А по другим каналам? В смысле: тактильно.
Я куда успешнее того парня с летописной картинки: могу щупать невозбранно и без одежды. Теперь следующий шаг: сама.
Приложил её ладошки к своему телу.
— Чувствуешь? Стучит сердце. Сердце твоего повелителя. Это отныне — самое дорогое для тебя. Ни сыны твои, ни сама жизнь, ни даже и царствие небесное, не сравнимы с этим стуком. Пока оно стучит — и тебе есть свет, есть надежда. Затихнет — тебе мрак настанет, безнадёга повсеместная.
Она заторможено слушала звук моего, постепенно успокаивающегося сердца. Впадая, кажется, в подобие транса.
Пульс мужчины, обычно, медленнее пульса женщины. Поэтому дамы, как правило, лучше высыпаются в супружеской постели, чем в собственной. Частоты двух близкорасположенных генераторов подстраиваются друг под друга. «Навязываемое» замедление позволяет быстрее заснуть и реже просыпаться.
Точно: сейчас выключится. Рано, рано спать девочка.
— Помыться хочешь? Эй, вестовой. Воду вылей, шайку сюда. Воды… ещё ведро есть. Не надо.
Она рванулась, едва распахнулась дверь и в светлицу вскочил молодой парень из моей обслуги. Ошарашенно оглядел мебельную пирамиду, голую женщину, едва прикрытую водопадом волос до пят, стоящую, держа руки на груди совершенно голого, даже и без волос, мужчины.
Парень «завис». Потом игриво осклабился. Всё шире.
Пришлось сдвинуть волосы на её шее и, чуть провернуть ошейник. Рябиновым листком к зрителю. Помогло: зубы вернулись в исходное положение, морда лица уподобилась торцу кирпичу. Выразительностью и цветом.
Моё — моё. Здесь так не принято.
Очень крестьянская страна с очень общинным населением. Это прорывается постоянно. И в отношениях к вещам, и в отношении к женщинам. «Всё вокруг народное, всё вокруг моё». Очень устойчивый стереотип. Уже и в 20 веке большевикам ставили в вину стремление «обобществить баб». Не важно, что было на самом деле, важно, что противники большевиков, в рамках своих «границ допустимого», смогли такое придумать. А их сторонники — такую идею воспринять и распространить. Наоборот, идея о высылке «эксплуататорских классов» на Луну — даже не родилась.
— Русские полетели на Луну.
— Все?
Это — через поколение, другая эпоха, другие представления о возможном.
Ребята ко мне приходят нормальные, «типичные». Приходиться «народные» привычки выбивать, мозги вправлять и прополаскивать. Утверждая «священное право собственности». Для начала — моей. Обычно такое удаётся довольно быстро. Но требует постоянного подкрепления. А штат у меня… переменчивый. Прослужив в вестовых год-два парень, по талантам своим и желанию, продолжает обучение или уходит в гос. службу. Формальных преимуществ у них нет, но возле меня умные — умнеют. Да и я их знаю, судьбами интересуюсь. Многие выходят в начальники.
Есть в этом кругу и своя легенда, «маяк» — Алу.
— Вот же, холопчиком несмышлёным, рабёнышем иноплеменным, к «Зверю Лютому» попал. А ныне — хан. Ордой правит.
Это неправда. И Алу ныне не хан, и возвышение его — от отца, хана Боняка. Я в его судьбе лишь так, чуток подправил, помог. Но… легенда.
Развязал даму, пока воды наливал, она, чисто автоматически, подобрала волосы, посадил в тазик, начал намывать да приговаривать. Не важно — что, важно что по-доброму.
Успокоилась, перестала дрожать, отшатываться от моих прикосновений. Даже… и «нескромных». Отдалась. Телом и душй. «Что воля, что неволя…» «Плетью обуха не перешибёшь».
Вдруг спросила:
— Ты… господин… сказал, что я души православные спасла. Во множестве. Как это?
— Спасла. Криками своими. Во дворе — полно людей. Час пройдёт — все всё до словечка знать будут. Ещё и своих выдумок добавят. Про то, как ты мужа под мечи полюбовника своего подвела. Дабы тот тело твоё белое мял да лапал. По похоти и прихоти твоей бабской.
Она вздрагивала от моих слов, собралась, было снова заныть. Но я продолжил:
— Нынче ночью кто-то из местных побежит в город. Осады нет ещё. К воротам и стенам подход свободный. Утром про твою измену в городе узнают, к полудню на всех семи киевских торгах в крик кричать будут. Про то, как Великая Княгиня супруга своего венчанного, Великого Князя Киевского, Зверю Лютому на съедение выдала. За-ради крепкого уда чужого мужика. Лютого-лысого, дикого-безродного.
Она не выдержала. Сложила руки на краю лавки возле шайки, уткнула в них лицо и зарыдала. Я продолжал намыливать, натирать да смывать, это нежно-белое тело, наблюдая розовеющую кожу под моей мочалкой.
— Бабы-торговки разнесут новость по домам. Спросит иная мужа своего вечером: Куды ты, Микола? — Дык, на стену в очередь лезть.
Не ходи, — скажет, — не ходи муж мой. Оставайся в дому. На что тебе грудь под стрелы вражеские подставлять, за-ради вятших да главных кровь проливать? Вон, аж и на самом верху, в самом княжьем дому — измена. Сама княгиня, за-ради блуда плотского, мужа своего под смерть подвела. Вятшие нас, людей простых, хоть бы по похоти своей — как тряпку старую выкинут. Не ходи, Миколушка, пожалей меня да деток наших малых. Ни за что, по измене, голову сложишь, сиротами нас оставишь.
Она постепенно затихала, вслушиваясь в мой голос, подставляя своё тело моим рукам.
Чуть слышно произнесла:
— Господи Иисусе… честь моя… имя доброе… все погибло… курва-изменщица… блудодея-душегубица…
Я же оптимистически продолжал:
— Призадумается тот Микола. Да и не пойдёт на стену. А и пойдёт, да, увидев приступ, вспомнит слова супруженицы своей, вспомнит о детках малых. И чего ради за бояр, за начальных людей, голову свою класть? Коль они все скрозь изменники? Коли даже и сама Великая Княгиня… как ты сказала? — курва-изменщица. Кинет тот Миколка щит с копьём да и побежит до дому. К жёнке своей под подол прятаться. Через что и жив останется. Будет дальше жить-поживать, детишек своих поднимать.
Слёзы её были уже все выплаканы, сил не осталось ни на страх, ни на стыд, ни на вражду. Вымытая и вытертая, была она перенесена в соседнюю комнату — опочивальню митрополита, и уложена на его кровать.
Ложе у грека… царьградское. С балдахином, резными столбиками, высокое, на ножках. Не знаю бывали ли здесь прежде дамы. Русый кудрявый волос на полу в заметённом мусоре мои слуги углядели. По длине… такие и в бородах бывают.
Агнешка бездумно расчёсывала свои прекрасные волосы: пред сном надо заплести косы. Я, устроившись у неё за спиной, наглаживал тихонько это нагое тело, никогда не встречавшееся ни жаркому солнцу, ни вольному ветру, ни тяжкой работе.
«Пластилиновая покорность»: повернул, отклонил — так и замирает. Уже не дёргается, не напрягается. Привыкла.
— Я тебе всякого чего порассказывал. Расскажи и ты мне.
— Про чего сказывать-то? Господин.
— Расскажи, как ты мужу сына подкинула. Про Романа, про Подкидыша.
Бедро её, которое я в этот момент наглаживал, мгновенно напряглось. Дыхание сбилось. Старательно неизменяемый тон, стал, однако, тревожным.
— О чём ты, господин? Ничего я не подкидывала.
— Плохо. Исповедь ложная. Метанойя не состоялась. Ты не переменила ума своего. Я не хочу тебя наказывать, но что делать с лживой, негодной рабыней? Как не стыдно тебе передо мной и перед Господом, за лжу свою?
— Я не… не…
— Брось, Агнешка. Упорствуя, ты лишь отягчаешь преступление своё. Да и глупо это. Иль ты думаешь, что меня «Зверем Лютым» прозвали лишь за умение мечом махать да головы рубать? Зверю надобно умным быть. Западни — избежать, добычу — загнать. А уж Лютому Зверю — особенно. Не лги мне. Никогда. Поняла?
— Д-да… господин…
— Тогда сказывай. А начни… С той поры, когда матушка твоя Саломея, первый раз мужа тебе выбирала. Тебе сколько годков тогда было?
— Три… нет, четыре.
История Агнешки типична для феодальной принцессы. Это то, о чём мечтают юные девицы, начитавшись рыцарских романов.
Принцесса — товар. Её тело, душа, судьба… предмет сделки. Точнее, предмет, удостоверяющий соглашение сторон. Сургучная печать на протоколе о намерениях.
Мать Агнешки, Саломея фон Берг, была дамой с выраженным стремлением к доминированию. Польше это дало «Статут» Болеслава III Кривоустого и столетия феодальной раздробленности. Мужа она втягивала в войны, из которых минимум две — с Мономахом и мадьярским Белой II Слепым закончились поражениями. Поляки занимали Поморье и Руян, но справится с немцами, даже в союзе с датчанами, не смогли.
Раздел Польши, проведённый по «Статуту», оставил в её руках «вдовью долю» — целое княжество. Там, в её столице Ленчице, происходили многие важные события.
Саломея не только вправляла мозги мужу, но и рожала. За почти 30 лет супружества она родила двенадцать детей. Едва королева умерла, как более не сдерживаемые железной волей этой женщины, её сыновья передрались друг с другом.
Но сперва она их обезопасила.
Она была второй женой. От первой остался сын Владислав. Который и должен был стать королём. Но Саломея сказала «нет» и пасынок получил в истории прозвище «Изгнанник».
Открытый конфликт между мачехой и пасынком начался с того, что Саломея собрала у себя в Ленчице съезд, который решил выдать вот эту Агнешку, тогда четырёх лет от роду, за сына Киевского Великого Князя. На тот момент — Всеволода Ольговича из черниговских «Гориславичей». Про него и его братьев: забитого насмерть киевлянами монаха Игоря и отдавшему Долгорукому права на «шапку» при «основании Москвы», неукротимого мстителя за брата, Святослава (Свояка) — я уже…
Повернись судьба чуть иначе, и маленькая девочка, которая со скуки норовила побегать под столом, за которым шли важные межгосударственные переговоры, поехала бы в жёны Гамзиле. Да только конь у соглядатая резов был, а у стражников — нет.
Изгнанник резко подсуетился и Киевский Князь передумал. Сам выдал свою дочь Звениславу за сына Изгнанника.
Агнешка росла, мечтала свои детские мечты о прекрасном принце на белом коне, который отвезёт её в величественный замок, где она будет хозяйкой.
Принцессы — товар токсичный и скоропортящийся: девицу уже начали приуготовлять к постригу в монастырь в Цвихельтене. Тут «власть переменилось»: император Конрад III, который поддерживал Изгнанника — мужа своей единоутробной сестры, поехал во Второй Крестовый поход. Саломея выдохнула и померла. Старший братец принялся искать место для успешного кап. вложения своей младшей сестрёнки.
— О! Да тут же Волынь недалече! А Волынский князь нынче — Великий Князь Киевский. Брачуемся!
Брат, очередной Болеслав (IV, Кудрявый) сделал правильный выбор: Изя Блескучий в очередной раз выбил Долгорукого из Киева и стал Князем Великим. С точки зрения интересов Пястов — верно. С точки зрения двенадцатилетней, к этому времени, девочки… а у неё есть точка зрения? — Нет. И быть не может. Брат-сюзерен сказал — встала-пошла. В замуж.
В конце пути трепещущая в радостном ожидании неведомого мужа, семейного счастья, своего дома… девочка обнаружила, что избранник её уже женат.
— А… а как же…?
— Погодь. Сща исправим.
Я уже упоминал странность святорусского «Устава церковного»: церковь берёт 12 гривен за развод венчанных супругов. И 6 — за развод супругов невенчанных.
Здесь — дешёвый вариант.
Процедура развода исполнена, вчерашняя не-вполне-жена из терема съехала. Венчальный обряд идёт без проблем. Но уехала-то «бывшая» недалеко, через улицу перейти. И увезла с собой сына. Отцом и дедом признанного Святослава. Старший сын — законный наследник.
Повтор судьбы её матери: девочка-мачеха.
На это накладывается разница в возрасте: ей — 12, Жиздору — 24. О чём ему с ней трахаться? Ей бы ещё в куклы играть, а он уже воин, полки в битвы водит. Взрослый мужчина. Достаточно резких обычаев, нравов и габаритов.
«Молодой» исполнил супружеский долг. Так, что «молодая» утратила лёгкость прежней девической походки. Окинул по утру эту мелочь сопливую в платочке и… сбежал к «бывшей».
Тут война, события разные. Муж то в Венгрии войско набирает, то половцев режет. Жена подрастает, но детишек нет. Поскольку муж не попадает. Нет, не туда, куда вы подумали — в «график».
Время идёт, Изя доказал, что «если стол не идёт к князю, то князь идёт к столу». Сидит в Киеве, Долгорукий угомонился, поддержка Пястов уже не критична. Не критична стала и «малолетняя печать сургучная».
Жиздору она тоже не нужна — у него другая есть. Люди вокруг начинают намекать на её бесплодие.
И правда: три года замужем, 15 лет, восьмиклассница. И — без пуза. Почему? Кара господня? — Фактор объективный, можно отправить взад в Краков. А мы запустим новую полит-игру. С поиском новой невесты в качестве печати на новом договоре. С кем-нибудь другим, кто нам интересен как перспективный союзник. Например с… Грузией.
Этот вариант в РИ Изя Блескучий разыграл сам. «Тётушка Русудан», тётушка будущей царицы Тамары, двенадцати лет от роду, была привезена в Киев. Где за пару месяцев ухитрилась ухайдокать пятидесятипятилетнего Изю насмерть. Я про это уже…
Агнешка — не южанка Русудан, у неё отношения с мужем вовсе не жаркие. Они-то и видят друг друга редко, нимало от этого не печалясь. Однако, бывают обязательные торжественные мероприятия.
Муж с свёкром возвращаются с победой над галичанами на реке Сан, большой пир. Свёкор, чуть подпив, громко удивляется:
— Здоровая девка выросла. А не брюхата. Уж не порча ли на ней? Ты, сынок, как?
— Пашу и засеваю. Да только не будет плода от сухой смоковницы.
За большим столом пересмешки да перегляды. Агнешка рывком встаёт с места, собираясь уйти. Окрик свёкра:
— Куда?! Из-за стола без спросу? Сын, да ты, верно, жену и вежеству не учишь?!
Ей становится дурно. От жары, от волнения, от обидных слов. Она едва не падает, её тошнит, голова кружится, бледность. Сквозь туман голос свёкра:
— А мы, пожалуй, напраслину на княгиню возводим. Ты в тягости?
Она пытается встать на ноги, пытается вырваться из поддерживающих рук служанок, худо соображая трясёт головой.
— Вот сынок, точная примета: как баба без памяти падать начала, значит под сердцем дитё завелось.
Это относительно справедливо: здешние дамы просто так в обмороки не падают. «Падающие» — уже выпали, по кладбищам лежат.
Отлежавшись пару дней, молодая княгиня обнаруживает, что свёкор и муж куда-то ускакали, а все в замке уже в курсе, уже высчитали день, когда ей рожать. И спорят лишь о поле ребёнка. Все уверены, что по приметам будет мальчик, но допускают возможность божьего неудовольствия в форме девочки.
Феодалы — им нужны наследники.
Объяснять, что всё это ошибка — некому. Перспектива гнева мужа и свёкра — пугает до икоты. Икоту засчитывают в приметы.
Она молчит, надеется, что всё это как-то… само рассосётся. А окружающие стараются её опекать, услужить. Оберечь. Лоно и чрево, будущего князя носящее. Любопытствуют, расспрашивают, оглядывают фигуру, заглядывают в глаза, подглядывают в спальню и мыльню.
В истории известны случаи, когда страстное желание родить наследника приводило королев к ложным беременностям. У Агнешки такой силы самовнушения нет. Она просто умирает от страха. С ужасом ждёт конца, истечения срока.
«Всё открылось. Уезжайте».
Банкиру, получившему такую телеграмму от Конан-Дойля, хорошо: пароход, загранпаспорт. А ей куда?
— В то лето муж снова на войну пошёл. Половцев на Псёле бить. Жарко. В замке хоть шаром покати: господа из города — слуги в шинок. Я уж из покоев не выхожу, ноги не держат. Страшно. Хоть вешайся. Тут Крыся, кормилица моя. Ты её видел — на дороге Боброка от казни спасла. Говорит: родить ты не можешь, раскрыть обман не можешь. Остаётся один обман другим закрыть. Другая баба родит, мы у неё ребёночка выкупит, твоим покажем. Мальчика. Как им жаждется. Мне опять дурно. Ночь проплакала. Утром говорю: делай. Через день, заполночь, приносит. Младенчика в тряпке. Грязненький, страшненький. Мы и изобразили. Будто это я… Да я-то, честно, без чувств почти все те дни. Крысю расспрашивали, она всё молодостью моей отговаривалась. Первый раз, де, скромность-неискушённость…
Младенец, объявленный сыном Мстислава и Агнешки, был крещён Романом. Его сразу забрала прислуга, матери показывали лишь изредка.
Нервное потрясение не прошло для Агнешки бесследно — она долго болела. И добрых чувств к «сыну» не испытывала.
— Я надеялась. Что это как-то… само собой… Я ж показала, что могу родить, что не с чего меня выгонять, нет на мне порчи. А этот… мало ли что, маленькие дети часто мрут.
«Этот» оказался не из «частых». Сперва у Агнешки была надежда, что «сын» не доживёт до возвращения супруга. Но что-то сделать самой, как-то «приспать» желанное-нежеланное дитя… Да и не просто это: ребёнком занимались слуги.
Через год умер свёкор, через два Долгорукий выбил Жиздора с Волыни. Тот, вместе с семейством, бежал в Польшу. Ещё через год Жиздор вернулся на Русь. Воевал с галичанами, поддерживая Ивана Берладника, бился с черниговцами, помогая дяде Ростику. Я про это уже…
Агнешка, войдя в возраст, родила, через пару лет, ещё в Польше, мальчика, Всеволодом назвали. Года через три — второго, Володеньку. Старший нынче остался во Владимире Волынском, с братом Святославом, младший поехал вместе с ней и отцом. Сегодня все трое вместе отправились из Киева. И повстречали «Зверя Лютого» на дороге.
— А откуда прозвание «Подкидыш»? Кому-то говорили?
— Нет-нет! Как можно?! Это ж… смерть!
— Так откуда?
— Не… не знаю я. Говорят, от ляхов. Что я его, вроде, подкинула братьям в Краков. Он же там долго жил.
— Ты вернулась на Волынь вместе с мужем?
— Нет. Я ж говорю: у братьев жила. Там и Всеволода родила. Ещё через год приехала во Владимир. Ещё через два — Володеньку. А Роман у братьев моих оставался. Да и… не мил он мне, противен. Может, думаю, он без меня, в чужих людях…
— Муж знал?
— Н-нет. Сперва. Потом… измучил он меня! Дрался, обижал по всякому. А тут… у Володеньки — зубки режутся, у Всеволода — жар вдруг… А этот… пьяный да наглый… Говорит: один квёлый, другой — приблуда ляшская. Ну, что я его у братьев в дому родила. Ничего, говорит, сдохнут щенки — у меня орлы останутся, им и землю отдам. Тут я и высказала. Что старший — ублюдок от сожительницы невенчанной, второй — вовсе подкидыш от незнамо кого, третьего он ляшёнком назвал. Так что, молись, муженёк, чтобы Володенька жив был — единственный тебе точный наследник.
— А муж?
— Пьяный он был. Побуянил малость, спать завалился. По утру и вспомнить не мог. Только… как-то посматривать начал. Про Романа слуг расспрашивал. В Краков людей посылал. А звать в отцов дом… не велел.
Она бездумно смотрела в стену опочивальни, вспоминала дела давние, водила гребнем по уже расчёсанным волосам.
— Вскоре младший мой брат, Казимеж, из заложников от Барбароссы вернулся. Два бездомных, безудельных, нелюбимых. Я, когда малая была, за братом ходила, присматривала. Вот и он взялся присмотреть за… за сыном моим. Как-то сошлись они, дядя с племянником. Отец во Владимир не зовёт — Роману и хорошо. Да и мне… нет его на глазах — будто и вовсе греха на мне нету.
Она тяжело вздохнула.
— Двенадцать лет Роман там прожил. Уж и веру католическую принять собирался. Тут братья в поход на язычников пошли. Генрих погиб, удел его, Сандомир, к Казимежу перешёл. У Казика дел много, на Романа времени нет. Здесь Ростик умер, муж в Киеве сел. Роман и приехал к отцу. Тот на него… злобится. Не понять с чего. У него и так-то норов… Жиздором не спроста прозвали. Послы новогородские пришли, дебрями лесными пробрались: Дай нам, Великий князь, сына во князи. Как по старине — старшего. Муж фыркнул: старший, де, мне наследник, отцов удел держит. Берите второго, «Подкидыша». Типа пошутил. Роман и понял, что в отцовом дому ему доли не видать. Пошёл в Новгород да стал господе Новгородской угождать. Коль ворогов резать-жечь, так особенно. Жестоко как-нибудь.
— Так он знает?
— Откуда? Нет. Но… молву-то и он слышит. И видит, что и я, и… отец — к нему неласковы.
Не меняя выражения лица и тона, вдруг спросила:
— А ты — знаешь. Не — догадываешься, не — слышал. Знаешь. Откуда?
— Эх, Агнешка, рабыня моя свеже-похолопленная, я ж — «Зверь Лютый». Мне многие тайны, от обычных людей сокрытые, известны.
«Берестечковая война». В русских летописях она не упомянута. Польские хроники… недостоверны и политизированы.
Сам эпизод содержит элемент… совершенно редкостный.
Через тринадцать лет (в РИ) Роман будет князем в Бресте (Берестье). И вот эта Агнешка публично объявит, что он ей не сын, что он не сын её мужа, что вообще — подкидыш. Объяснит, что пошла на такой обман из-за задержки с беременностью и страхом развода.
Услышав про «нечестие» князя, жители Бреста восстанут и выгонят Подкидыша из города. А его дядя, к тому моменту уже король Польский Казимир II Справедливый, придёт племяннику на помощь и восстановит власть того над городом.
В средневековье полно эпизодов с внезапным обнаружением незаконнорожденности наследников. История восшествия на престол Ричарда Глостера — один из примеров.
Инициаторами объявления наследника незаконным являются, обычно, но не всегда, другие родственники, претендующие на наследство. Иногда так поступает родитель, отстраняя нежелательного наследника в пользу более приглянувшегося.
Подобные истории рассказывают своим детям особо честолюбивые матушки:
— В тебе течёт кровь великих Гоген-Фоген-Штауфенов! Про Иисуса слышал? Мой муж тоже был «плотником». Ты не сын покойного супруга, барона фон дер Швальден, а плод тайной любви самого императора!
Но подобного — объявления своего старшего сына безродным подкидышем — я не нахожу в этой эпохе. Какие-то внешние причины, давление, которое бы могло принудить Агнешку к такому заявлению — не видны.
Что мог сделать Роман, чем так досадить Агнешке, чтобы она пошла на такое?
Это последнее упоминание её в летописях. Где, как, когда она умерла, где похоронена — неизвестно.
Русские летописи, в части касающейся Волынского княжества в эту эпоху, весьма отрывочны, а польские…:
«…деятельный Казимир, полагая беспричинную бездеятельность противной природе, обратился к соседним землям, не терпя замкнутости в пределах родины. Вторгшись на Русь, он нападает прежде всего на город Берестье… решив вернуть его первородному сыну своей сестры (Роману Подкидышу — авт.), неоправданно изгнанному братьями из-за того, что мать, по причине скрытой ненависти, наклеветала, будто он [ей] не сын, а был подложен, когда не было надежды на потомство. Это обстоятельство, хотя и не предрешавшее вопроса, как то было на самом деле, в глазах многих показалось порочащим его имя. Поэтому граждане, считая недостойным, чтобы какой-то незаконнорожденный княжил над князьями, решительно бунтуют; но даже и предводители войска весьма смущены этим».
Нестыковки режут глаз и травмируют логику.
Кто инициатор «Берестечковой войны»? Казимир, который от «беспричинной бездеятельности» «обратился к соседним землям», «не терпя замкнутость в пределах»? Который «нападает», «вторгается на Русь»? Или Роман, выгнанный «волей народа» и просящий помощи дяди?
«…обстоятельство, хотя и не предрешавшее вопроса…» — незаконность наследника не предрешает вопроса незаконности наследования в феодальной системе? Расскажите такое в любой европейской королевской семье и вам отрубят голову.
Бресту приходит на выручку «белзский князь Всеволод с князьями владимирскими, с галицкими боярами, с отборными отрядами чужеземцев, с тысячами парфян. С горсткой воинов Казимир смело вступает в бой…
Когда решительное сражение гремело уже долго, тогда только друг за другом спешат люди Казимира, оплакивая звезду своей славы как уже угасшую. Но завидев знамя победоносного орла, пробиваются сквозь горы трупов с поздравлениями; они тем более празднуют победу, чем явственнее обнаруживается триумф Казимира, так что из стольких тысяч неприятелей один их князь едва спасся благодаря стремительности коня. Всех или истребил пресытившийся кровью меч, или обратившихся в бегство поглотили вздымавшиеся волны потока, или сдавшихся предал оковам победитель….
…Казимир поставил того князя, какого собирался. Но спустя совсем немного времени поставленный князь умирает от яда, поднесенного своими же. Область умершего Казимир предоставляет владимирскому князю Роману, рассчитывая на [ответную] уступчивость… Его же щедрый Казимир за отличия в заслугах отличил также Галицким королевством…
После этого такой ужас охватил королевства востока, что все они содрогались от [одного] мановения Казимира более, чем дрожащие листья…».
«Королевства востока» здесь — русские княжества.
Хорошо видно, что «ещё Польска не сгинела», но уже «пованивает». В форме неудержимого самовосхваления.
«Наградить» можно тем, что тебе принадлежит. Однако Галич — не владения Казимира. Эдак и Путин может «отличить» Польшу тем же Галичем.
Какого князя «Казимир поставил…, какого собирался»? Казимир Справедливый не восстановил «справедливость» — не вернул сыну сестры его удел?
Польский ставленник «умирает от яда, поднесенного своими же». Поляками?
Про поздравления на горах трупов… оставим.
Чем дальше от события, тем «запах мозговой гнили» сильнее. Ян Длугош (15 в.) ещё более патетичен:
«Известие об отпадении города Бреста и области, расположенной по реке Бугу, побудило князя и монарха Казимира немедленно взяться за оружие. Собрав воедино конные и пешие войска, он стремительным маршем подходит к Бресту, осаждает его и в течение двенадцати дней побеждает и захватывает. После того как под топором пали головы зачинщиков измены, он строит там укрепление, господствующее над городом, и, снабдив [его] крепким гарнизоном, чтобы держать народ в повиновении, ведёт войско на город Галич и [его] землю, чтобы восстановить своего родственника…, которого братья под лживым предлогом, будто он — не законный [сын], а рождён от тайного и незаконного брака, изгнали из королевства.
Большинству польской знати этот поход казался тягостным, они с трудом выступили в него, втайне и негласно упрекая князя Казимира за то, что не ограничиваясь собственными войнами, он берётся за войны внешние, не обещающие ни удачи, ни выгоды; кроме того, недостойно, чтобы они в несправедливой войне вдалеке от дома безвозмездно сражались за человека сомнительного и тёмного происхождения…
Уже дошли почти до Галича, и на следующий день готовилась осада галичан, как вдруг разведчики сообщают, что приближаются князья Всеволод Белзский и Владимир Галицкий… со всеми русскими князьями и боярами и вражеским войском…. поляки осыпают упрёками своего князя Казимира… жалуясь, что их подвергают очевидной опасности и чуть ли не предают русским. Ведь они видели, что русское войско несчётно, словно все русские земли, как сговорившись, соединились на погибель полякам. Кроме врождённой ненависти к полякам, русских толкали на бой замеченная ими малочисленность поляков и собственная многочисленность, а также гадатели, которые на вопрос об исходе войны, предсказывали им всяческую удачу, а полякам — бедствия.
Казимир… ободряет воинов, указывая, что русское множество составлено, за редкими исключениями, из ничтожных рабов и если не давать им волю, то они легко уступят победу… Подбодрив такими [словами] воинов и воодушевив их надеждой на победу, он… велит трубить сигнал к началу битвы… Тут на правом крыле польская фаланга, прорвав и смяв строй русских, простерла мечи на остальные русские полки, тогда как на левом крыле русские разбегаются…
Князья Всеволод Белзский и Владимир Галицкий, чтобы не попасть живыми в руки Казимира, меняя лошадей, ускользают от преследователей. Большое число русских в том сражении было или убито, или пленено, русский лагерь, полный всякого добра, разграблен по приказу Казимира, да и галицкая крепость и город немедленно сданы победителю Казимиру, который препоручает его… своему родственнику, взяв с него прежде клятву, что тот никогда не оставит ни его, ни польский народ ни в счастье, ни в несчастье…»
Это — текст 15 века. Ещё нет объединения с Литвой, полонизации западно-русских земель, Ливонской войны, Смутного времени, разделов Польши. У Польши и Русского Государства вообще нет общих границ — между ними Великое Княжество Литовское. Но король Польский рассуждает об «отпадении» (от Польши?) Бреста. Творит там суд и расправу, рубит головы за измену (кому?), строит укрепление и ставит гарнизон. Т. е. — «на чужой земле». Агрессор, захватчик. Герой польского хрониста. Причём ляхи понимают, что «недостойно, чтобы они в несправедливой войне вдалеке от дома безвозмездно сражались за человека сомнительного и тёмного происхождения».
Характерно сочетание: «безвозмездно» и «в несправедливой войне». А если «возмездно», то война — «справедливая»?
«Кроме врождённой ненависти к полякам, русских толкали…»
Откуда такое? Длугош составил описание «Грюнвальдской битвы», где смоленские («русские») полки бились бок о бок с польскими хоругвями, он не мог не знать, что в 12 в. Пясты — главный брачный партнёр Рюриковичей.
Длугош приписывает противной стороне собственные чувства? Свою «врождённую ненависть»?
«Противной» — почему? Русские и поляки в его эпоху не воюют друг с другом, языки и обычаи весьма сходны. Разница? — В католицизме.
«…русское множество составлено… из ничтожных рабов» — вот так должен говорить настоящий, восхваляемый, «Справедливый» польский король! Объект для подражания всех «правильных» правителей Польши.
Забавно: и 12, и 15 веках Русь отстаёт от Польши по уровню рабства. На Руси крепостное право становится общепринятым к исходу 15 в. после законов Ивана Третьего. В Польше уже давно все крестьяне — холопы. Но «русское множество составлено… из ничтожных рабов». А польское? — Нет!
И тут включается вторая идея: войско — не народ, а шляхетство. А шляхта — не поляки! «Мы — сарматы!».
«Сарматизм» и католицизм (Длугош — успешный дипломат в католическом мире) закономерно дают русофобию. Реал прорывается лишь надеждой, что русский князь «никогда не оставит ни его, ни польский народ ни в счастье, ни в несчастье».
Какие-то… брачные клятвы.
Длугош пересказывает, в этой части, более древнюю хронику Винцента Кадлубека, современника событий, советника королей, краковского епископа, в 1764 году причислен католической церковью к числу блаженных. «Хроника и происхождение королей и правителей Польских» Винцента в своей последней части является свободным изложением его видения событий.
Главным отрицательным героем Кадлубека является русский князь Роман Мстиславич (Подкидыш — авт.), которому, среди прочего, Винцент приписывает террор в отношении галицкой знати (с описанием зверских казней, изобретавшихся Романом).
«Повествование в пределах „русских сюжетов“ подчинено идеологической сверхзадаче воспитания будущих поколений польских интеллектуалов в духе презрения и ненависти к православной Руси, которая настойчиво изображается как естественный объект для польского завоевания».
Это — о сочинении конца 12 в.
Сочинение Кадлубека представляет собой образец средневековой польско-католической пропаганды. Временами довольно красочной:
«[Болеслав] подверг Володаревича (Остомысла — авт.) немедленному наказанию, и не хитростью, не обманом, а справедливым молниеносным ударом: яростнее вепря вторгся он на Русь, прямо к самому врагу. Однако тот, зная за собой злодеяние, в какой-то внезапной метаморфозе обращается в лань, бросается в лесную чащу, прячется со зверями в ущельях и дебрях. Не найдя его, Болеславичи еще более ожесточаются, неистовствуют среди брошенного стада свирепее, чем львы, чем тигрицы, лишенные детеныша. Нет милости ни к самим вождям стада, ни к носящим плод, ни к приплоду; упиваются не столько кровью, сколько истреблением всего стада. Не щадят ни городов, ни предградий, ни крепостей, ни сел, не спасают ни возраст, ни слабость пола, никого ни высокая должность, ни благородство крови не избавляют от кровавой чаши. Униженно склоняется блеск надменного золота, тщетно множит мольбы окаймленная пурпуром тога и ковер…
Вот так одних укротил взмах мстительного меча, других в прах испепелил пожар. Ибо напрасно бросать пух, чтобы остановить бег ревущего потока, и где неистовствует меч, напрасны мольбы о пощаде. Так стократным мщением Болеслав воздал Володаревичу… вполне заслуженное наказание за коварство и вероломство».
Это должно внушать уважение? Взбесившийся псих окровавленный — образец для подражания?
Как и во всякой нац. пропаганде, Кадлубек «лепит лажу»: увлекаемый пафосом своей проповеди польского превосходства, не замечает внутренних противоречий собственного изложения. Упрекает Подкидыша в жестокости, «врождённо» свойственной свирепым русским дикарям-схизматам. Но восхваляет деяния Болеславичей: «Не щадят ни городов, ни предградий, ни крепостей, ни сел, не спасают ни возраст, ни слабость пола, никого ни высокая должность, ни благородство крови не избавляют…».
Пясты — людоеды на свободе? Маньяки с железяками?
Не задумывается о том, что детство и юность Романа — время формирования личности — прошла в королевской семье. Что такой-сякой, жестокий и вероломный русский князь является, по сути, воспитанником восхваляемого Казимира Справедливого. Его выдвиженцем, ставленником.
«Сукин сын. Но — наш сукин сын».
Точнее: сын сестры короля.
Такие «идеологические фильтры» тем более забавны, что Кадлубек был лично хорошо знаком с Казимиром и Романом.
Винцент, скромный монашек из цистерианского ордена (про «неукротимого Бернарда», связанного с этим орденом — я уже…) является также «отцом-основателем» одного из самых долгоиграющих маразмов в истории европейских идеологий — «сарматизма».
Основа идеологии польской знати. Социальный расизм: аристократия — потомки сарматов, простонародье — славян и балтов.
— Славяне — быдло, рабы. Поляки — славяне. Значит — мы (шляхетство) — не славяне, а… сарматы. Поэтому мы — прирождённые господа в этом море балто-славянского холопства.
Откуда взялось у Винцента название давно исчезнувшего, оставшегося только в сочинениях древних авторов, народа?
Аврелий Виктор, в произведении «О цезарях», пишет, что во время провозглашения цезарем Константа (320–350 гг.), были разгромлены полчища готов и сарматов. Сократ Схоластик сообщает, что в год смерти Валентиниана (321–375 гг.), сарматы напали на Римскую империю, перейдя Дунай в области Реция. Это последние упоминания. Потом приходит Аттила, готы бегут на запад, сарматы исчезают.
Кажется, общность «полчищ готов и сарматов» и привела Винцента к мысли о «сарматности» польской элиты. Он знает, что пруссы — готы (геты):
«Казимир… отважно вооружается против жестоковыйной свирепости полешан, до тех пор никем не поверявшейся военной доблестью… Полешане — это род гетов, или пруссов (Prussi), народ жесточайший, ужаснее любого свирепого зверя, недоступный из-за неприступности обширнейших пущ, из-за дремучих лесных чащ, из-за смоляных болот».
Если пруссы — готы, то где же их спутники — сарматы? Вот они мы! Но не дикие, а облагороженные верой Христовой.
В истории многократно бывало так, что один народ, покорив другой, создавал государство, в котором покорённые были нижним сословием, а победители — высшим. Гумилёв называл такие, этнически-сословно разделённые государства, «химерами».
Так в Англию пришли нормандцы и стали господами-баронами. Или парфяне в Персию и стали династией Аршакидов.
Этносы со временем сливались. «Химера срастается».
В Польше удалось запустить и веками поддерживать обратный процесс: сделать из одного народа два. Из социальной дифференциации вывести дифференциацию этническую.
Многие аристократы возводили свою родословную к тем или иным древним иноземцам. Монархи 16 в. постоянно доказывали, что они от Цезаря или Августа. Но не меняли свою этническую идентификацию. Иван Грозный, хоть и был «потомком Юлия по прямой», не считал себя латинянином.
Для соц-дискриминации вводят этно-дискриминацию. Для чего придумать этнос. О котором мало что известно, но у древних авторов — упомянут. И, вроде бы, в недалёких местностях когда-то обретался.
Чем им так глянулись сарматы? На кривых ногах… пахнут по-конски… Можно ж было придумать какой-нибудь «пропавший римский легион» или «случайно отставших спутников Одиссея»…
Лажа — запущена, лапша — развешана, химеризация Польши началась. В 12 веке. Только победа Красной Армии, приход к власти коммунистов с их анти-этническим, классовым сознанием несколько сбили многовековой польский само-расизм.
Последствия «этнизации» элиты очевидны: этнократия.
Если человек храбро бился на поле боя, то его можно произвести в рыцари, в дворянское сословие. Но «произвести в сарматы» невозможно — с этим надо родиться. Можно уравнять законом в правах литовскую или запорожскую верхушку. Но, все равно — «второй сорт». Поскольку — не сарматы.
Множество людей, энергичных, талантливых… прежде всего, из самих поляков, отсекались от государства, от активного участия в общественной жизни.
Это ж поляки! Пшеки, пан! Славянское быдло! Им оружия давать нельзя! Война — наше, исключительно сарматское, занятие!
Франция набирает солдат по найму. Своих, французов. Россия устраивает рекрутские наборы. Из своих, русских. Шведы вводят «индельту» — милиционно-территориальную систему комплектования. Из шведов.
У поляков — или шляхта в хоругвях, или иностранные — венгерские, немецкие — наёмники. Шляхта, конечно, размножается как кролики, куда быстрее самого народа. Но едва приходит эпоха «больших батальонов», как всё сыпется. «Сарматов» не хватает, а брать в армию поляков… «множество… из ничтожных рабов… легко уступят победу».
Расширение государства сталкивается не только с обычным противодействием присоединяемых, но и с отвращением. Никто не хочет идти в «ниже пояса» сарматской химеры. Северские князья и часть литовцев — бежали в Москву. Верхушка местных на Подолии или Волыни восставала. И отвечала на презрение людей, в которых веками вбивалась идея нац. превосходства, «сарматизма» — массовыми кровавыми расправами.
А те не могли понять: за что?! Вы же — быдло, славяне. Мы — господа, сарматы. Такова воля божья. От сотворения мира.
«Бремя белого человека».
Не «человека» — сармата.
В средине 18 в. Ломоносов приобщает к своим успехам в части естественных наук и технологий труды по истории. Три актуальных противника Российской империи в этот период: Швеция, Пруссия, Польша. В части шведов «убивает» норманскую версию, выводит Рюрика из Пруссов. Соответственно, шведы «нам никто и звать их никак». Попутно Пруссия становится исторической прародиной, что и обосновывает создание Кенигсбергской губернии.
С Польшей чуть замысловатее. Ломоносов объявляет сарматов предками славян. Всех. Что пан, что хлоп — одного корня.
«Вставай, сарматством заклеймённый,
Весь мир холопов и рабов…»
Сталин как-то говорил, что Россия не воюет с немецким народом, что немцы — первая жертва Гитлера, немецкого нацизма. Первая жертва «сарматизма», нацизма польского — сам польский народ. Многовековая жертва.
Буду в Польше — пришибу этого Кадлубека. Или — нет. Не идеи движут миром, наоборот: мир схавывает то, чего он жадно алкает. Разные словеса висят в воздухе постоянно, но становятся силой, «овладевают массами», только тогда, когда именно эти идеи стали желаемы, потребны.
Пришибу одного — будет другой. Возможно, не столь литературно изысканный. Тот же «сарматизм», только более вульгарный.
«Тут не Винцента менять надо, тут вся система прогнила».
Но что же так «вонько сдохло» нынче в Польше, что запустило процесс, который будет отравлять «духовную среду» и 20 веке?
Кадлубек? Ты ж его знаешь, девочка: Винцентий Богуславовович Магистр. Прозвище «Кадлубек» пристало в РИ к нему позже, посмертно.
Через пару лет судьба свела меня с князем Казимежем. «Берестечковое сидение». В свите епископа краковского был молодой, чуть за двадцать, монах-цистерианец. Он только что вернулся из Болоньи, отчего и получил прозвище «Магистр». По диплому своему: «магистр свободных наук».
Меня, в юности первой жизни, частенько называли «Профессор» или «Доцент». Человек со сходным по смыслу прозвищем, не мог не обратить на себя моего внимания. Он, и в правду, был неглуп и хорошо образован. Сыпал латынью, цитировал отцов церкви, понимал греческий, владел немецким… белое одеяние с чёрным скапулярием, чёрным капюшоном и чёрным шерстяным поясом. «Брат» Бернарда Клервосского.
Я посчитал, что идеи Неистового Бернарда, выраженные в булле римского папы как Tod oder Taufe (уничтожить или обратить), направленные против европейских язычников, полезно знать. Пригласил Винцентия прочитать курс лекций в Муроме.
Он был потрясён размером, богатством, разнообразием нашей страны. Поступил ко мне в службу. Его чёрный фартук (скапулярий) вызывал доверие у католиков, ряд миссий, в Сицилии, Апулии и Тунисе, например, были весьма важны.
Позже он увлёкся разбором архивов, хрониками, сочинительством. Его трактат «Небо славян», в котором он, цитатами из «Ветхого Завета» и трудов отцов церкви, обосновывает славянство первых людей (Ева — ляшка, Адам — вятич) и доказывает, что исторической прародиной славян является «Седьмое небо», а конкретно — пыль у правой передней ножки престола господнего, довольно известен. Винцента называют основателем панславянизма.
Как оно мне? — Ну, есть же у нас пантуркизм, панугрофиннизм, пангрекизм, пандревнеримлянизм… Давим помаленьку, чтобы от дела не отвлекали. Коли у нас «двунадесять языков под одной шапкой», то таким панам место в Пустоозёрске. Серьёзные-то люди семью кормят, страну строят. Им «панство» без надобности.
Агнешка вырубилась, едва коснувшись щекой подушки. Ещё бы: сутки такой насыщенности бывает раз в жизни, да и далеко не во всякой. А она хорошо смотрится. В митрополичьей постели. Под этим атласным красным одеялом… на белых пуховых подушках…
Стоп, Ваня. Если ты продолжишь, то по утру тебя ветер на ходу колыхать будет.
Сходил, погулял по двору. Нашёл подручного Ноготка.
Толстячок у него такой работает. Совершенно глупая, круглая, розовая мордашка. С невинными голубыми глазками. Однажды в Передуновке, когда мы поташ со стеарином делать начинали, он этими глазками рыдал и плакал. Я тогда на простецкий вид его повёлся, и сам запаха до слёз хватанул.
В этой, розово-поросячьей голове, имеются весьма неплохие мозги. Когда данный факт доходит до допрашиваемых, часто оказывается уже поздно — только «колоться по полной».
Промыл парню мозги: запугал дополнительно.
— Всё что ты узнаешь — смерть. Во сне, сдуру, спьяну, на исповеди вспомнил — сдох. Болезненно. Записи показал, потерял, не доглядел… яма кладбищенская — главная мечта о лучшем будущем.
И разбудил Крысю. Здоровая, дебелая дама, со сна начала ругаться. Потом вспомнила где она. И окончательно проснулась, когда я, заведя её в каморку к толстячку, объяснил:
— Ты расскажешь ему. Всё. Под запись. С пира по поводу победы над галичанами на Сане, начиная. Подробненько. Что ели-пили. Кто что сказал, кто где стоял, кто что знал. Попов-исповедников не забудь. Где ты мальчонку нашла, кто мать, кто отец, во что завёрнут был, сколько заплатила. Всё. Поняла?
При первых моих словах она вскинулась. Типа: нет, не была, не привлекалась, не состояла… Потом, уловив некоторые детали, почерпнутые мною из нынешнего разговора с Агнешкой, поняла. И сразу начала торговаться:
— Ишь ты, Крыся нужна стала. А что я с этого буду иметь?
— Немного. Мелочь мелкую. Жизнь твою. Здешний управитель мелочью такой побрезговал — вон, на забор перевесили, утром закопают.
— Кормилицу самой Великой Княгини?! Не посмеешь!
— Не посмею? Я? «Зверь Лютый»?
Поморгала своими, заплывшими от жира, белесыми глазками…
— А, ладно. Вели пива принести. А лучше вина красного. Я видала, тут есть. Горло сохнет.
Велел. Кажется, и у этой исповедь пошла. «Перемены ума» тут не случится, но для закрепления факта должно хватить. Позже и Агнешка под запись даст. Э-э-э… Не то что вы подумали — показания. Может, даже, под присягой в присутствии авторитетных, заслуживающих доверия, свидетелей.
Я не знаю кто и насколько в курсе. Думаю, что и посадник Якун в Новгороде, и братья на Волыне, и сам Подкидыш… подозревают. Но не знают. В РИ они узнали через 13 лет. Роман был уже тридцатилетним мужчиной, славным боевым князем, сидел в собственном уделе. И то — удержался только с помощью иностранной интервенции. Если сейчас на него надавить… Организовать признание Агнешки я могу громко и доказательно… Подкидышу придётся с Новгорода уйти.
Похоже, что сегодня Агнешка не только паре сотен киевлян своими страстными криками жизни спасла, но и тихим постельным разговором — тысячи жизней новгородцев и суздальцев. Дела-то тамошние всё равно решать придётся.
Обошёл посты. Я, таки, прав: ребята показали две цепочки свежих следов из усадьбы в сторону Белгородской дороги.
— Ушли — мы и не видели кто. По следам — из местных. Велено было не препятствовать. Прикажешь догнать, господин Воевода?
— Нет. Больше — не выпускать.
Завтра в Киеве будут языками звонить. Об «измене Агнешкиной». Это-то хорошо, но «перескоки» расскажут и о моём отряде. Численность, вооружение, местоположение… Как я уже переживал: если «первосортная тысяча» сюда приедет… или даже пол-тысячи…
Надежда на «разруху в головах»: не смогут быстро решиться, собраться. На «11 князей» — им пора бы город обкладывать. Или я опять чего-то в летописях напутал? Если бы тот герой не геройствовал на дороге, не хвастал, что он чистеньких любит, то я бы к закату уже имел связь с отрядами Боголюбского, поспокойнее было. А так… ждём рассвета.
Ага, ждём. Ты ещё скажи: тихо-мирно спим-посапываем.
Заскочил на огонёк в пральню. Это не там, где «прут что плохо лежит», а где «прут» что плохо пахнет. Ребята всем отрядом помылись, грязное сняли. Теперь местные бабы снятое стирают. Высохнет — штопать начнут. Если «труба» не позовёт.
Командует Гапа, резвенько так. Режим у всех моих сломался, день-ночь местами поменялись. Я вежливо интересуюсь:
— Как самочувствие? Отдохнула, отоспалась?
Молчит. Будто не слышит.
— Ты чего такая злая?
В ответ… фейерверк сильно эмоционального:
— А…! Ты…! Такой-сякой-эдакий…
— А ну выйдем. Нечего добрых женщин задарма веселить.
Вышли.
— Ты…! А я, как дура…! Ночей не сплю…! Ночью по морозу…! В темень глухую, в пургу злую…! Голову свою под мечи вражески…! За-ради тебя на коня влезла! Ногами потёрлась, задницей побилась…! А ты…! Едва только новую мордочку углядел… лишь бы сиськи больше да задница ширше…!
— Погоди-погоди! Ты про кого?
— А! Про ту… с которой ты нынче! На весь двор! На весь честной мир! Про твою… Гавнешку Болькойславовну.
— Кого-кого?!
— Того! Про курву старую! Ты с ей… А я… Для тебя… А ты как что — так сразу… Ну-у, конечно. У меня задница не така мягкая — по твоим делам об седло бита. У меня кожа не такая гладкая, по твоей заботе на морозе морожена, у меня косы не таки длинные, по твоей воле урезаны. Я для тебя — всё! Из кожи вылезаю! Ванечка — то, Ванечка — сё… А ты…! Чуть сучка беленькая плечиком повела — кобелёк лысенький про своих и думать забыл. Побежал как на привязи.
Мда… Какой тут «сарматизм» или «дела новгородские»?! Тут женщина себя обиженной почувствовала, вот это реально забота.
— Гапа, ты чего, взревновала, что ли?
— Кто?! Я?! Кого?! Тебя?! Да ты мне и на…! Да. А что я должна подумать?! Ты с ней…! Ты её…! Вон, она на всю округу криком кричала…! Называла тебя по-всякому по-хорошему. Ты с ней — на постелюшку, а я — с бабами в пральню? Одна-одинёшенька, позабыта, заброшена…
— Гапа, уймись.
— Чего уймись?! Нет, я понимаю, я конечно против этой… груба да корява. Только, Ванечка, морщинки эти у глаз, от за твоими заботами доглядания, а что похудела, так от по твоим делам скакания. Знаешь, как обидно-то? Я-то к тебе… по слову первому… а тут… сразу и не нужна… сразу другая милкой стала… паскуда золотоволосая… Ну конечно! Она ж из благородных! Она ж княжеска роду-племени! По воду не ходила, печь не топила, кашу не варила!
— Уймись. Грудаста она или нет, бела иль черна, княгиня или смердяка… Никому с тобой не сравниться. Ни одной бабе в мире. Потому что есть у тебя такое, чего ни у какой другой нет.
— Да? И что ж это за сокровище такое у меня такое тайное? Про которое я не знаю?
— Знаешь. Только понять не хочешь. Годы наши, вместе прожитые, дела, вместе сделанные, беды, вместе пережитые, радости, вместе отпразднованные. В тебе — кусок души моей. А моё — всегда моё. Я своего — никому не отдам, в мусор не выброшу, втуне не оставлю.
Она недоверчиво фыркнула, потом хмыкнула, потом всхлипнула. Потом, обхватив меня руками, воткнулась лбом в плечо и зарыдала. Перемежая слёзы неразборчивыми выражениями:
— Ну ты ж пойми… вы там… ты её… она вся… исходит… криками да стонами… а я тут, на дворе… темно, холодно… слушаю… ей там хорошо… а наши-то кругом стоят, поглядывают, скалятся… а я столько трудов для тебя переделала… столько страхов перебоялась… у тебя баб много, а ты у меня один…
Вдруг оторвалась, спросила:
— А другие? Ты ж и в других… ну… души кусок…
— Сколь в тебя — в других нету. Да ты вспомни по годам: кто прежде тебя ко мне пришёл? По дням посчитай: кто больше со мною рядом? Иные ушли, иные отдалились. Кроме как с Куртом и сравнить не с кем.
Поразглядывала меня недоверчиво. Потом расхохоталась:
— Ха-ха-ха! Ну вот, толковал-улещивал сударушку-полюбовницу. Да и сравнил. Со зверем лесным, с волком серым. Из тебя, Ваня, бабский угодник, как из ведра коромысло.
Вдруг, неуверенно, изображая, однако, игривость спросила:
— А что ж не зовёшь? На постель митрополичью? Иль на ту… на то… чего ты там в светлице выстроил? Что, рабыня прежняя рылом не вышла? На шёлковых простынях обниматься, под потолком целоваться?
— Гапа, какие тебе нынче обнимашки-целовашки? Ты ж сама сказала: задницу побила, ляжки постёрла. Какие тебе нынче игрища любовные?
Разочарованно протянула:
— Так-то оно так… всё тело от скачки ломит, спину не разогнуть. Но… Вот ты бы попросил. А я бы не дала. Обсказала бы, что, де, устала, делов много, голова болит… Но мне бы приятно было. А так… будто и не нужна.
— Факеншит! Я о тебе забочусь! Глупостей, тебе вредных, не предлагаю. И я же виноват!
— А ты… ты заботы-то по-уменьши. А зови… почаще. А я, как раба твоя верная, завсегда… может, и соглашусь.
И, лихо махнув подолом в темноте сеней, весёлой походкой отправилась подгонять прачек. И штопальщиц — поистрепались ребята.
Так-то, коллеги. А вы говорите Киев, Великое Княжение, Ляхи и Чахи, производительные силы и производственные отношения…
Что в речах её прорывается… м-м-м… чувство эдакой… сословной ущербности — плохо. Надо как-то поднять её… позиционирование. В смысле: в обществе, а не так, как вы подумали.
Выдать замуж за боярина? — Чего-то мне… не хочется. Да и не одна она такая. Потаня, к примеру, хоть и не боярин, а только муж боярыни, но другие мои… да и с мужиками ему легче, те к нему уважительнее… Терентию чаще приходиться подчинённых мордой лица пугать да рявкать. Иной раз — лишне.
Чарджи — инал, Марана — ведьма. Их и так… уважают. А вот остальным… Не оснастил своих подчинённых функционально бесполезным, но технологически эффективным атрибутом: сословной превосходством. Не потому, что оно существует, а потому, что туземцы так думают.
Как здешние бояре плохо воюют без князя, так и простолюдины менее эффективны без боярина. Отсутствие лейбла у начальника сказывается на производительности подчинённых.
Надо бы им боярское достоинство раздать. Или правильнее — в него произвести? Шапки-то пошить есть из чего. Вотчины давать не буду. Были же на Руси служилые бояре?
Только… ярлычок должен быть выдан «авторитетным источником». Как цифровой сертификат. На «Святой Руси» — князем. Хоть каким, но рюриковичем. Боголюбского, что ли просить? Или Живчика? — Плохо. Безземельный боярин — чей-то. Кто ему шапку дал — тому и присягу принёс. Люди мои станут вассалами Боголюбского. Не моими. Нехорошо. Надо тут чего-то… уелбантурить.
Проблема с раздачей боярства решилась сама собой. Точнее — Боголюбским. Совершенно неожиданным для меня образом. Впрочем, что Андрей — завзятый инноватор, я уже… По возвращению во Всеволжск я вполне законно «надевал на…» — в смысле: шапки, и «вводил в…» — в смысле: в достоинство. Агафья оказалась снова первой. Первой на Руси женщиной, которая стала боярыней не по мужу, а сама.