Странный узор… Кресты. Длинные. Короткие. Бесконечные. Перекрестья. Красные. Желтые. Всплесками — синие. Очень синие. Черный край. Словно оттиснутый. И снова наступающий.
Она смотрела на него часами. Не вспоминала. Не перебивала прошлое. Просто помнила. Почти вся жизнь прошла с этим паласом: Спасское-Лу-товиново — Ливны — Варшава — теперь Москва. Целых тридцать два года Москва. Все та же комната. Высокий потолок. Дубовые двери. Книги по всем стенам. Большое окно — навсегда задвинутое от света и солнца стеной слишком придвинувшегося соседнего дома. Дагестанский палас на стене, у узкой оттоманки. Красный. Зеленый — на куске пола. Другой мир — горы, обомшелые каменные башни домов, весенняя прозелень лугов.
Все началось с варшавского сна. Она еще не успела уснуть. В полудреме картина представилась удивительно яркой. Полумрак незнакомой комнаты. Диван с разобранной постелью. Ночник на столике. Отклонившееся, как от сквозного ветра, пламя. Раскрытый на первой странице Псалтырь с надписью, что куплен на ярмарке в селе Волово в 1899 году. На стене странный ковер с крестами и перекрестьями. Красный. И другой — зеленый — у ног.
Она никогда не была в такой комнате. Не видела странных ковров и вещей. Сердцем поняла: ушел из жизни отец. Перед ее отъездом с молодым мужем из Ливен в Варшаву (офицер штаба западных войск!) обещал своей любимице в минуту кончины прийти к ней. Чтобы укрепить в вере свою «математичку», рвавшуюся к Сорбонне. Это за ним потянулось пламя свечи в ее сне.
Телеграмму из Спасского от нее хотели скрыть. Все равно ехать на похороны за несколько дней до родов она бы не могла. Она опередила все сообщения, сразу же сообщив мужу о случившемся. И получила телеграмму сама: муж, не колеблясь, уехал на вокзал.
С. П. Лихнякович — С. С. Матвеевой,
17 сентября 1900 г.
«Дорогая моя милая Соничка, прежде всего горячо поздравляю тебя со счастливым разрешением от бремени. Пусть Господь прострет свою бесконечную милость на твою дочь и пошлет тебе всю меру материнских радостей от возможности воспитать чистую и преисполненную самых высоких побуждений душу. Не вмени мне в вину, что задержалась с ответом на твою просьбу подробно рассказать о последних минутах жизни твоего отца, а нами всеми так любимого брата. Помнила я об этом постоянно, но не хотела огорчать тебя лишними тяжкими впечатлениями до благополучных родов. Теперь же сообщаю тебе все, что знаю, тебе приятно будет узнать, что твое имя стало последним звуком, произнесенным Стефаном Львовичем.
Теперь я думаю, что он недомогал уже тогда, когда приехал в Спасское. Иначе трудно объяснить, почему избегал поездок к знакомым, которые могли хотя бы несколько развеять его настроение. Из комнат большого дома он предпочитал всем остальным казино (думаю, ты помнишь это смешное название), и Ефимовна говорит, что подолгу просиживал перед окном, глядя в сад. Когда Оля отозвалась как-то при нем о парке, он усиленно стал доказывать, что именно сад, и в этом особая прелесть Спасского, что если бы Нина это поняла, то не стала бы так безобразно переделывать Богдановку, которая теперь больше походит на «сквер». Можешь себе вообразить, он несколько раз повторил «сквер» с каким-то особенным выражением отвращения. Не могу поверить, чтобы Нина Илларионовна в действительности решилась на такие решительные перемены.
Как раз после такого спора, к вечеру, он отказался от чаю и, извинившись, ушел в свою комнату, а на следующее утро при туалете не нашел в себе силы встать и усиленно извинялся перед нами, что не станет в течение дня выходить. Он и в самом деле устроился в кресле и от еды стал отказываться. После обеда послали за Юрасовским, благо он гостил у Знамеровских, но напрасно — он уже уехал. Пришлось посылать за нашим земским эскулапом (впрочем, это очень достойный и знающий врач, над которым мы подтруниваем разве что по привычке). Доктор долго был на родах и добрался до Спасского лишь на следующий день.
К тому времени Стефан уже перебрался с кресла на диван, дышал тяжело, хрипловато и часто вздыхал. Из всех разговоров его больше всего занимал разговор о книгах. Он беспокоился как они разошлись и удастся ли их собрать, если придется восстанавливать Спасское. Он напоминал также, сколько у него сохранилось книг от батюшки с собственноручными пометками многих родственников, которые имели, как он выразился, «родственный обычай» оставлять повсюду свои автографы. У самого же в руках я заметила Псалтирь с надписью на титульном листе: «1898 г. 1 мая с. Волово Орловской губернии Ливенского уезда». Значит приобрел он ее совсем недавно во время тамошней ярмарки. Псалтирь эту родительскую посылаю тебе и не могу удержаться от замечания. Обложка Псалтири, несмотря на недавнее появление ее в нашем доме, сильно потерта: Стефан Львович не иначе часто и подолгу ее читал.
Похоронить его Стефан Львович распорядился, если будет на то наше согласие, в Спасском…»
Помещик и притом из достаточно состоятельных. Отец семейства: в соседней родовой Богдановке жили жена и еще трое детей. А рядом в селе находилась своя церковь и родные могилы. Окружающие недоумевали, как могла возникнуть мысль о похоронах в Спасском, куда Стефан Львович по-родственному лишь время от времени наведывался, теперь же и вовсе царил раззор. Наследники Ивана Сергеевича Тургенева состояли с писателем в слишком далеком родстве, да и не имели охоты приводить в порядок имение, предпочитая ничтожные заработки от случайных арендаторов.
Но при всем том существовало обстоятельство, которое делало решение Стефана Львовича Лаврова понятным близким. Сонечка! Старшая из детей. Только что окончившая ливенскую гимназию и решившая начать самостоятельную жизнь.
Супруга Стефана Львовича, Нина Илларионова, урожденная Мудрова, и к тому же прямая родственница знаменитого врача пушкинских времен, допускала необходимость образования для своих дочерей. Но, по ее выражению, в разумных пределах. Сразу по окончании гимназии Сонечке предстояло стать женой наследника богатейших ливенских элеваторов. Условия брака были оговорены между Ниной Илларионовной и родителями жениха. Сонечка решила свою судьбу иначе. И получила поддержку, казалось бы, ни во что не вмешивавшегося отца.
Софью Стефановну отличали математические способности. Она мечтала об университетском образовании, возможном для женщины тех лет только за границей. Ее выбор пал на троюродного дядю и близкого друга отца, только что окончившего Академию Генерального штаба Ивана Гавриловича Матвеева. С условием, что штабс-капитан предоставит ей возможность сдавать экзамены в одном из университетов. Точнее — в Сорбонне.
Влюбленный офицер был согласен на все. Может быть, рассчитывая, что семейные заботы отвлекут амбициозную барышню от научных планов. Отец и жених одинаково понимали, что категорический отказ Нины Илларионовны преодолеть не удастся. Решение — при всей его нелепости на рубеже XX столетия! — было предложено невестой: венчаться «уходом» и сразу же уехать в Варшаву. Казалось, время смягчит сердце матери. Если бы!
Венчание состоялось в сельской церкви. При закрытых дверях. И при двух свидетелях. Ими оказались только что приехавшие из Москвы и торопившиеся к началу театрального сезона кузен невесты, один из первых актеров труппы Художественного театра Владимир Васильевич Тезавровский и его приятель по труппе Всеволод Эмильевич Мейерхольд.
Разразившаяся в Богдановке буря ошеломила всю семью. Нина Илларионовна потребовала немедленного развода. Каждый день в Богдановке становился пыткой. В преддверии учебного года дети были перевезены в ливенский городской дом. Возвращаться без них в поместье тихий и мечтательный Стефан Львович не находил ни сил, ни смысла. Его слова об отъезде на некоторое время к кузинам в Спасское не нашли отклика. Нина Илларионовна подтвердила, что их развод — дело самого ближайшего времени. Богдановский помещик оказался в полузаброшенном Спасском. От большого дома он отказался. Ему устроили комнату во флигеле с обстановкой, когда-то перевезенной из тургеневского дома на Остоженке. В Москве.
О семейных неурядицах среди родственников не было принято говорить. Каким-то чудом все все знали, но огорчения не могли служить предметом обсуждения. Хватало «теплых тем», по выражению Стефана Львовича, и без них. О них говорили при встречах, писали в длинных и обстоятельных письмах. Можно было подумать, что дамские «кабинеты» — маленькие дамские бюро существовали специально, чтобы часами описывать близким людям свои переживания.
С. П. Лихнякович — С. Л. Лаврову (без даты, угол 1-го л. оторван)
«…Твои воспоминания о лютиках всех нас очень тронули. В самом деле нигде в уезде нет таких лютиковых полей, как в саду Спасского. Но не такие это сорняки, как кажется. Недавно у Лаврецких нам пришлось слышать целую лекцию о том, что принадлежат они к одному семейству и с пионами, и с анемонами, и с диким хмелем. Не знаю, сколько в этом правды, но что называется лютик Адонисом, это верно. Не тот ли, которым врачуют сердечные болезни?
… Слов нет, хорошо бы заняться садом, но все это чистое прожектерство. Когда-то им очень серьезно занимались, и вот результат — слишком тесно посаженные липки превратились в какой-то длинновязый сорт деревьев, которые изо всех сил, отталкивая друг дружку, тянутся к солнцу
С. П. Лихнякович — С. Л. Лаврову (на штемпеле письма — 1898 г.)
«…Неужели Володя Тезавровский и в самом деле решил заняться театром? От кого-то довелось слышать, что он вошел в предприятие некоего Алексеева, который вместе с Немировичем-Данченко устраивает труппу. Это может быть любопытно, но разумно ли вкладывать в подобное предприятие свои средства, да еще жертвовать землей? Может быть, тебе следовало бы вмешаться?.. Во флигеле все стоит сундук с театральными платьями времен покойницы. Там же расписанные по ролям пьесы. Всем этим богатством никто не интересовался. Так не будут ли они любопытны для нового театра? Во всяком случае, при встрече оповести о такой возможности Белого Мавра (прозвище Владимира Васильевича Тезавровского (1880–1955), одного из первых актеров Художественного театра, впоследствии режиссера и помощника К. С. Станиславского по созданию оперной студии и оперного театра в Минске)…»
Шли годы, но семейный конфликт не находил своего разрешения. Нина Илларионовна приехала на похороны мужа в Спасское, но не пожелала разговаривать с примчавшимся из Варшавы зятем. Брать оставшиеся после Степана Львовича мелочи отказалась. Она и в последующее время не отвечала на письма дочери, не приняла приглашения ее навестить в Варшаве, не пригласила к себе даже внучку.
Едва ли не первая красавица в военной среде Варшавы, Софья Стефановна успела окончить физико-математическое отделение Сорбонны, стать магистром математики, опубликовать несколько сообщений в научных бюллетенях, начать заниматься на историко-филологическом отделении Варшавского университета, и только страшный пожар в Спасском подтолкнул ее на немедленную поездку в родные места. Богдановка по-прежнему для нее закрыта. Зато в Спасском она получает предложение забрать «все вещи из сна» — о варшавском видении знали все родственники. Но если так, она берет два паласа — «тот, который на стене» и «тот, который у ног» — и Псалтырь. Их уложили в два саквояжа, найденных в кладовке — из тех, с которыми в последний раз приезжал из Парижа Тургенев и которые не пожелал брать обратно из-за их громоздкости.
C. C. Матвеева — C. П. Лихнякович (Париж, 1907. Черновик)
«…He могу примириться с несчастьем. Неужели большого дома больше нет? Ведь какие-то вещи там оставались, а восстанавливать его дело слишком дорогостоящее. Пока-то соберешься с деньгами. Мне стыдно за мой непомерный эгоизм, но я все думаю о тех немногих мелочах, которые остались после папы и за которыми я все не могла собраться поехать.
…О книгах не беспокойтесь: все ли, нет ли, но кое-какие переехали на Королевскую (в Варшаве). Если будет в них нужда в связи с музеем, Иван Гаврилович найдет способ их переправить. Никаких трудностей не будет. Две их них (с надписями Лавровых) мне показались особенно интересными. Это Explication des gr Peinture, Sealpture, Architecture et navures, des Artistes vivas, exposes au Musee Napoleon le I en Novembre 1812. [Paris. Dubrag.1812] и Le chevalier de Maison-Rouge par Alexandre Dumas. Paris-1852. Chez Mareseq et С («Пояснение к произведениям, живописи, скульптуры, архитектуры с 9 гравюрами, портретами ныне живущих художников, выставленных в музее Наполеона I ноября 1812. (Париж. Дюбраг. 1812) и «Кавалер де Мезон-Руж» Александра Дюма. Париж. 1852. Изд.
Мареск и К). Дюма — это целый фолиант с богатыми иллюстрациями из издания сочинений. Мне кажется, обе книги куплены во Франции. Но есть и русская — инструкция, как морить клопов, 1842 года. На ее полях заметки от руки — может быть, кого-нибудь из старших?
С. С. Матвеева — С. П. Лихнякович [1908], Париж. Черновик.
«…Вам велела кланяться графиня Комаровская-старшая. Она прогостила прошедшую зиму вместе с фрейлиной Екатериной Леонидовной в Варшаве. Мать и дочь уверяли, что Володя Тезавровский очень хорош в Художественном театре, но почему-то больше всего хвалили его в Метерлинке, который мне никогда особенно не нравился. Вспоминали при случае о театре графа Евграфа в Городище, о лутовиновской театральной школе и о том, что многие роли и ноты оттуда до сих пор целы и все испещрены деловыми пометами. О таких же лутовиновских пометках говорили и братья Юрасовские…В родне нам по-настоящему не хватает человека, который бы отдал все время историческим изысканиям. Сегодня они в необычайной моде…»
Больше она не расстанется с паласами никогда. Вместе с ней они пройдут путь, который прошел штаб Западного фронта русской армии в Первую мировую войну, начиная с Минска. Потом будут Воронеж, Путивль, Орел, Ливны, откуда придется помогать выехать Нине Илларионовне, наконец, Москва, а в Москве сначала Большой Николопесковский переулок, в доме земляков Юрасовских, потом Замоскворечье, Пятницкая улица, дома ювелирных магнатов Исаевых, в приходе Троицы в Вешняках.
Сколько еще оставалось дней или недель? О болезни никто не говорил. Просто перестал бывать врач. Просто его заменила сестра. Облегчение наступало два раза. Ненадолго.
Но самое удивительное: на крошечном, увеличенном приставной линзой экране телевизора замелькали невнятные тени, объяснявшиеся на французском языке, с тем самым выговором — «парижским»! — который отличал всех Лавровых из поколения в поколение. В Москве гастролировала «Комедии Франсез». Та самая, спектакли которой когда-то она знала наизусть. В Париже.
Легенда носилась в воздухе. Кто-то когда-то что-то сказал, кто-то обратил внимание, кто-то, между прочим, удивился. Слишком недолго задержался Тургенев в Москве после смерти матери. Слишком много народу хлынуло в особняк на Остоженке, когда он стал полновластным его хозяином.
Впрочем, не совсем так. Судьба старого особняка стремительно решилась не по его желанию. Наследники. Раньше о них не думалось. Все перекрывало имя и воля Варвары Петровны. Теперь каждый торопился обрести самостоятельность, не упустить своего, не проиграть.
Все знали, в каком неистовом гневе уходила из жизни Варвара Петровна. Как требовала от управляющего все уничтожить, распродать, а если не успеет, просто сжечь, чтобы не досталось наследникам, чтобы в последний раз и окончательно наказать сыновей. Если в какие-то минуты и начинала колебаться, быстро брала себя в руки. Всем назло требовала, чтобы у дверей спальни оркестр, не переставая, играл польки, любую музыку, лишь бы веселую, лишь бы, как сама говорила, «наглую».
Теперь-то, в последний час, в душе не сомневалась, сколько собрала вокруг себя ненависти, злобы. Но до конца требовала покорности, униженности, страха. В части любви не обманывалась. Неужели же не успеет лишить всего и всех? Чтобы знали! Чтобы помнили!
Видеть сыновей не хотела. Николай все равно послал за братом. Иван не успел — приехал к могильному холму в Донском монастыре. Для всей Москвы писатель стал хозяином дома на Остоженке. Это время его фантастических театральных успехов. На Остоженке вся труппа Малого театра. Читки. Обсуждения. Первые репетиции. Народ, которого бы покойница не пустила на порог, а тут, на, поди, дорогие гости. Прислуга разводила руками. И ждала — до конца еще было далеко.
Актеры не удивлялись, что принимал их Иван Сергеевич на антресолях: привычка! Обживется после матушки, спустится в парадные апартаменты. Михаил Семенович Щепкин только вздыхал: больно крута и узка лесенка в хозяйские комнаты. Молодым что, а в его-то годы да при его «корпуленции»! В его семье так и остался рассказ о «тургеневской верхотуре». Из поколения в поколение его повторяли: ведь не какая-нибудь «верхотура», самого Тургенева.
И еще — «кабинет не для хозяина»: в восточных коврах, а на них оружие. Для офицера былых времен понятно, а для былого студента, нынешнего «парижанина» странновато. Пров Михайлович Ермилов, который стал Садовским, не удержался спросить: не мечтали ли смолоду об армейских подвигах? Иван Сергеевич усмехнулся: что нет, то нет. Это все матушкин вкус. Комнату приготовила к моему приезду из университета. Переделывать — нужды нет, только матушку обижать. У кого-то похлопотала паласы достать. Оружие, может быть, и отцовское.
Шурочка Щепкина — последняя из династии на сцене Малого театра — вспоминала все подробности, передававшиеся в семье. Москва, 1970-е годы — так ли уж много времени прошло? Прадед сам отвел Ивана Сергеевича к Гоголю на Никитский бульвар, в дом графов Толстых, сам слышал, как Николай Васильевич сказал, что им с Тургеневым уже давно надо было быть знакомыми, а Иван Сергеевич покраснел и онемел. Не нашелся, что ответить самому Гоголю. Всю дорогу, что возвращались, в себя прийти не мог.
Со стороны это выглядело почти невероятным: Александра Александровна Щепкина и последний из Садовских в том же Малом театре в одном доме, за одним столом, у окон, выходящих на последнюю квартиру Гоголя. Александра Александровна, до смешного похожая на прадеда: невысокая, плотненькая, круглолицая, «ухватистая», как говаривал Михаила Семенович. В каждый образ входила с первых же слов. Голубоглазая… И высокий, худенький как тростинка, Провушка Садовский с его рассказом из семейных анналов, как тесно было героям-любовникам казенной сцены, — а их как уланов отбирали, — под низенькими потолками тургеневской комнаты, как мостились на тахте с «кавказским ковром», а «расчитывали на голоса» сцену — «Случай на большой дороге».
Тургенев не обживался в материнском доме, потому что не мог рассчитывать его себе оставить. Раздел наследства был проведен так, что ему пришлось отказаться почти ото всего, чтобы только сохранить для себя Спасское, по сути, не приносившее никаких доходов. Наследники не стали возражать и тогда, когда Иван Сергеевич распорядился перевезти в Спасское обстановку своих московских комнат. В конце концов, это были такие мелочи, которые можно было и спускать с молотка. В Спасском-Лутовинове их не стали вводить в привычную обстановку — оставили во флигеле и спасли от будущего пожара.
Дальше было путешествие тургеневских вещей по России и снова Москва — как знак судьбы. Оставалось дождаться открытия музея — казалось бы, чего проще. Но факты складываются в упрямую схему: Тургенев не нужен Москве, и это начиная с советского периода.
1960 год. Решение правительства РСФСР — в ближайшие сроки основать и открыть мемориалы Гоголя, Щепкина, Островского, Левитана, Танеева, Телешева. Спустя 47 лет музея Гоголя по-прежне-му нет. Давно сметен с лица земли бульдозерами тот самый, подлежавший музеефикации дом Щепкина в Большом Спасском переулке — в порядке придания благообразия району (позади бывшего Центрального рынка) перед каким-то очередным празднеством. В нем великий артист жил четверть века, принимал Гоголя, Пушкина, всю литературную и артистическую Россию. В доме на 3-й Мещанской, вокруг которого сегодня устроена кутерьма по поводу открытия мемориального музея, Щепкин провел считанные месяцы и никого уже не принимал.
Ничего не сделано с мастерской Левитана, находящейся под неизменной опекой Художественного института имени Сурикова. Дом Танеева, выпотрошенный сразу после его восстановления культурным арендатором — Худфондом РСФСР, устроившим в крохотном деревянном особнячке производство гипсовых моделей вождей, не сохранил никаких первоначальных черт на 1995 год, а позже вообще перешел в ведение Патриархии. Переданный в аренду Московскому городскому отделению ВООПИК, дом Телешева до 1995 года приходил в руинообразное состояние.
За него боролся потомок и наследник писателя, пока сохранявшаяся его усилиями квартира не выгорела.
Единственный, снова, казалось бы, процветающий Дом-музей Островского на Малой Ордынке в действительности представляет собой чистый новодел, типологически обставленный внутри. Достаточно сказать, что сообразно нашим нынешним представлениям о классиках, скромнейшее домовладение дьякона приходской церкви превратилось в лакированную то ли барскую, то ли купеческую усадьбу, в которой характерная замоскворецкая теснота сменилась размахом «благоустроенной территории». А ведь когда Бахрушинский музей начинал свои «восстановительные» работы, еще были живы те, кто жил с дореволюционных времен в этом доме и вокруг него, кто располагал любительскими фотографиями и тщетно пытался передать их реставраторам, а главным образом руководству музея.
И как же характерно для позиции Москвы (советской и постсоветской — никакой разницы!): Ивана Сергеевича Тургенева в списке вообще нет. Как, впрочем, и памятника писателю. Инициативные группы борются за памятники братьям Лихудам на Никольской улице, Уолту Уитмену, Абаю, героям Конан Дойла и Ильфа и Петрова, Осипа Мандельштама — на том месте, где войско Дмитрия Донского служило напутственный последний в городе молебен перед походом на Куликово поле, — городского головы Алексеева, основателя Канатчиковой дачи и многих других, необходимых для города предприятий — ему отдается вся Таганская площадь. Второму по счету в городе грандиозному памятнику Шолохову предоставляется тургеневский бульвар — Гоголевский (в прошлом — Пречистенский), как раз под окнами того дома, в котором после продажи особняка на Остоженке останавливался в каждый свой приезд в Москву великий писатель. Тургенев, создавший эпоху в литературном и нравственном формировании своего народа, должен удовлетвориться бюстом у библиотеки в переулках Мясницких ворот.
Но ведь было же издано постановление Правительства Москвы за № 971 от 24 ноября 1992 года о передаче в аренду Государственному литературному музею Министерства культуры Российской Федерации «строения № 1 дома № 37 по улице Остоженка» под размещение музея И. С. Тургенева. Было, но только за эти годы вырос не музей, а нелепое безвкусное чудище из многоэтажных домов центра Галины Вишневской, изменившее весь облик улицы, надвинувшееся и на Зачатьевский монастырь, и на тургеневскую усадьбу.
В незапамятные времена лучшим арендатором тургеневского особняка нашли Комитет по физкультуре и спорту, поскольку «спортсмены» изловчились произвести необходимый ремонт деревянного особняка силами и материалами… стройбата. Вопрос квалификации строителей, естественно, не стоял: как сделают, так сделают. Перемены в правительственных структурах не сказывались на профиле арендатора. Чиновники от спорта обшивали стены анфилады, где скончалась мать писателя, новомодными облицовочными материалами. Переделали под нужды бухгалтерии комнату писателя в мезонине. Добивались пробивки все новых окон в старых стенах. Наконец, устроили новый конференц-зал, выкопав соответственно подвал по периметру старого фундамента.
Всякие технические нормативы были отброшены. Тогдашний Комитет по культуре и соответственно предшественник позднейшего ГУИОПа убеждали беспокойную «общественность», что «физкультурников» следует благодарить хотя бы за репродукцию портрета Тургенева в прихожей дома с установленной перед ним пластмассовой вазочкой с искусственными цветами. Все-таки помнят, слава богу, и не наломали большего. В этой повседневной изматывающей борьбе первое место традиционно принадлежало «Литературной России».
В результате спустя годы там благоденствовал тот же арендатор, который, впрочем, в поисках средств — кто их не ищет сегодня? — именно тургеневские комнаты передал субарендатору, а в былом подземном конференц-зале функционируют 17 рабочих мест «по пошиву спортинвентаря», под которым в 1995 году подразумевались трусы. «Дом-сирота» — сравнение, от которого может быть только стыдно и Министерству культуры, и Литературному музею, и отцам города. Надежда на музей растворялась в туманной дали.
Все шло (пусть не на словах — на деле) по привычным советским нормам. Только еще медленнее, с еще большими канцелярскими препонами, зато пышнее, представительнее, со все возрастающим числом симпозиумов, конференций, общественных советов — огромное маховое колесо без приводного ремня. Бесконечные доклады, научные сообщения, съезды со всех концов страны, соответственно «культурные программы», при удаче — отчеты на телевидении. Все шелестело, никого и ни в чем не заставляя действовать…
Фургон привез в Орловский музей изобразительных искусств подаренные ему работы профессора Э. М. Белютина и мастеров «Новой реальности». Когда машина уже собиралась отъехать от дома на Никитском бульваре, хозяевам одновременно пришла мысль: «вещи из сна»! Надо было немедленно воспользоваться оказией и переслать их в Тургеневский музей, тот самый, на берегу Орлика, который чудом сохранился в дотла разрушенном Орле. Немедленно! Иначе переговоры, оформление командировок, согласования — одни заняли бы месяцы, если не годы.
Увесистый сверток перешел в руки водителя безо всяких сохранных расписок с единственной просьбой — передать директору Музея изобразительных искусств как личную посылку. Внутри лежала дарственная на имя «тургеневцев». Через считанные часы «тургеневцы» разворачивали «вещи из сна». Те самые, о которых рассказывали современники. Специально примчавшиеся из Москвы сестры Гамзатовы, дочери поэта Расула (песня о белых журавлях!) — директриса Дагестанского художественного музея и кандидат наук, специалист по коврам Патимат подтвердили: это лучшие и на сегодняшний день старейшие образцы дагестанских ковров. И вообще, по-настоящему их место в Махачкале. Как же мы умудрились опоздать! Все, что они могли теперь сделать для тургеневских паласов — привезти настоящего профессионального реставратора. Из Дагестана. Пусть поработает в Орле.
Выбор матери… Ее причуда, вкус, но и забота. Но вместе с паласами возвращался в родные места еще один живой след Варвары Петровны.
Маленькая книжка в желтом кожаном переплете с золотым обрезом легко умещалась на ладони. Редкий образец искусства печатников, сохранивший инициалы владелицы на серебряном щитке и крохотный исправный замок. Муаровая подкладка с тончайшим тисненым орнаментом. Единственная иллюстрация — не слишком искусная гравюра с картины Рубенса. Разрешительное благословение архиепископа Турского. Парижское издание. И двойной текст — французский и латинский всех воскресных и праздничных богослужений в году. С этим французским молитвенником Варвара Петровна не расставалась никогда, даже в православной церкви.
Это можно было назвать интересом к католичеству, которое проявлялось в 1820–1830-х годах в русском дворянстве, — объяснение, принятое многими литературоведами. Только увлечения некоторых дам высшего петербургского света трудно спроецировать на сельскую жизнь Орловщины. Тем более в столице на Неве Варвара Петровна оставалась очень редкой и тяготившейся окружением гостьей. Скорее здесь давал о себе знать XVIII век с его французскими увлечениями, одинаково близкими и Лутовиновым, и Лавровым. Недаром помещица из Спасского добивалась точных переводов французских текстов, которые казались ей более изысканными. Всю жизнь, особенно после смерти мужа, она следила, чтобы в ее доме говорили и писали исключительно по-французски. Хотя для того, чтобы точнее выразить свое состояние, она неизменно обращалась к русскому языку, которым пользовалась почти на профессиональном литературном уровне. Если говорить о наследственности, то в отношении литературы Тургенев был многим обязан одаренности матери.
И любопытная рукопись без имени автора и даты в собрании Тургеневского музея — попытка перевода основных молитв с французского. Предположение некоторых исследователей — труд, предпринятый отцом писателя по просьбе Варвары Петровны, что не представляется единственным возможным вариантом. Трудно объяснить, почему уехавший для лечения в Париж Сергей Николаевич именно там должен был заниматься столь кропотливой и требовавшей подручных справочников работой. К тому же переводчик Варвары Петровны явно глубже знает смысл текстов, чем мог знать обычный, пусть и широко образованный прихожанин. Речь шла о так называемой Общей молитве, которая привычно и выразительно звучит на церковнославянском языке: «Отче наш, иже еси на небесех, Да святится имя Твое, Да приидет Царствие Твое, да будет Воля твоя…»
В опустевших после рабочего дня залах музея было тихо. Они словно снова становились обыкновенными комнатами для жизни людей. Где-то потрескивали половицы. Последний луч солнца с трудом разрезал плотные шторы. В главном зале с деревянными колоннами, как в театре на репетиции, горела лампочка у небольшого стола. Глаза не могли оторваться от маленькой книжки, переходившей из моих рук в руки главного хранителя, как будто в дом возвращалась сама ее хозяйка: «В прегрешениях моих каюсь Тя, Господи! но преисполни мое раскаяние искренним и сердечным самознанием». Угловатость и явное несовершенство перевода, в которых признавался сам переводчик, здесь значения не имели. Это был Ее характер. Ее разумение. Ее отношение ко всему и ко всем. Прежде всего к Ивану.