Он был уверен: это счастье не может состояться. Почти уверен. Доводы казались такими убедительными. В свои пятьдесят пять лет он выглядел семидесятилетним стариком. Здоровье постоянно давало о себе знать. Неустроенная жизнь, к которой он, в конце концов, почти приспособился, стала привычной, хоть и по-прежнему горькой. Но едва ли не главное — он боялся ответственности за судьбу другого человека. Ее судьбу. Знаменитый русский писатель Иван Сергеевич Тургенев и вдова заслуженного генерала Юлия Вревская.
Двадцать лет разницы, и тем более она казалась совсем молодой. Наверное, сами по себе не останавливали бы Тургенева. Но он знал начало ее жизни, не слишком удачной или совсем неудачной, догадывался обо всем, что ей приходилось испытывать в окружении родных, и боялся возложить на хрупкие плечи любимой женщины лишние переживания и заботы. Любимой…
Они оба понимали, что подошли к порогу большого и светлого чувства. Оба готовы были переступить (уже переступили?) этот порог и не скрывали своих переживаний, хотя и не решались давать им воли. Может быть, еще и потому, что Юлия Петровна была ожившей героиней его романов, той самой воплощенной «тургеневской женщиной», которыми увлекалась вся Россия.
Да она и выросла на тургеневских книгах, дорожила каждым их образом, словом. В отношении нее он не считал себя вправе ошибиться. Другое дело — письма. Сколько же их было!
«Я почувствовал живую симпатию к вам, как только в первый раз вас увидел — и она с тех пор не умалялась». Еще не признание? Но через неделю с небольшим, Юлия Петровна приедет на несколько дней погостить в Спасское-Лутовиново — неожиданный, впрочем, вымечтанный и выпрошенный подарок судьбы! И вот вдогонку уехавшей летят строки: «Когда вы сегодня утром прощались со мною, я — так по крайней мере мне кажется — не довольно поблагодарил вас за ваше посещение. Оно оставило глубокий след в моей душе, и я чувствую, что в моей жизни, с нынешнего дня, одним существом больше, к которому я искренно привязался, дружбой которого я всегда буду дорожить, судьбами которого я всегда буду интересоваться».
И как же неожиданно опустело Спасское-Лутовиново, сколько потеряло вместе с едва промелькнувшей милой тенью, может быть, хозяйки. Может быть… «Мне все кажется, что если бы мы оба встретились молодыми, неискушенными, а главное свободными людьми — докончите фразу сами… Я часто думаю о вашем посещении в Спасском. Как вы были милы!»
Пройдет еще пять месяцев, и уже не из Спасского — из Парижа полетит письмо: «Вы еще настолько молоды, что не можете еще серьезно думать об устройстве себе гнезда, где бы «состариться и умереть». Во всяком случае мне (я теперь говорю с эгоистической точки зрения) хотелось встретиться с вами до подобного окончательного устройства вашей судьбы и до окончательного моего превращения в старика. Пять дней, проведенных нами вместе в деревне, показали мне, что между нами много симпатии…»
Между тем привычная парижская жизнь уже начнет предъявлять свои требования, засасывать в трясину повседневных мелочей, обязательных и необязательных. Обыденному станет трудно сопротивляться — останется лишь надежда на случай. Счастливый случай. И в будущем. В канун нового 1875 года доводы разума, как ему будет казаться, возьмут верх: «Вы пишете, что очень ко мне привязались, но и я вас очень люблю, и много ли, мало ли между нами общего — это в сущности неважно. У нас взаимное влечение друг к другу — вот что важно. Мне очень бы хотелось свидеться с вами, и я надеюсь, что это мое желание весной исполнится. Правда, мы оба тогда будем пить богемские воды, что менее поэтично, но что же делать? — Если вам 33 года, а мне целых 55 — вот что не следует упускать из вида».
Вежливая точка поставлена. Тургенев не принадлежит самому себе. Чего-то и почему-то надо ждать, на что-то зачем-то надеяться. И вдруг, как взрыв отчаяния, испуга, что все может и на самом деле сложиться по его словам, тургеневские строчки из того же Парижа 1 февраля 1875 года: «Уж как там ни вертись, а должен сознаться, что если и не веревочкой и не черт — а кто-то связал нас. Вы мне ужасно понравились, как только я с вами познакомился; потом мы как будто несколько разошлись; но со времени посещения в деревне узелок опять затянулся — и на этот раз довольно плотно. Смотрите не вздумайте ни перерубать, ни развязывать этот узелок…»
«Ялта д. Мельниковой 20 ок[тября][18]75.
Дорогой Иван Сергеевич!
Письмо Ваше застало меня еще в Ялте действительно, а когда выеду в Екатеринодар еще не знаю: скоро сказка говорится, но нескоро дело делается в нашей родимой сторонушке.
Много передумала я в последнее время, сидя на моем чудесном балконе, обсаженном кипарисами, любуясь плеском волн и чудной картиной родного мне юга. Знакомые горы — преддверье Кавказа — перенесли меня «в другую жизнь и берег дальний». Как невозмутимые судьи стоят передо мною эти громады, спрашивая отчета в прожитом. 18-летней женщиной выпустили они меня в житейский омут. С тех пор прошло столько же, но не на радость и счастье ушли эти годы, и не вернула бы я и одного часа из них.
Вам хочется покутить, дорогой Иван Сергеевич, за чем же дело стало. Это так легко и незатейливо. К тому же весь Вавилон у Ваших ног. По всем вероятиям, буду в Париже в половине нашего декабря и всеми силами буду помогать Вам.
Моя дорогая Индия еще и на этот раз ускользает у меня из рук. Принялась я за сборы слишком поздно, и все сделано наполовину. Ранее Генваря я там быть не могу, а это было бы слишком поздно, благоразумие берет верх, и я, скрепя сердце и горько проплакав 4 ночи, решилась отложить все это до будущей зимы и начать в мае с Америки и приготовлений своих не покидаю.
На днях приехал курьер из Коканда, и ждут производства Скобелева в генералы за последние подвиги. В Ливадии никаких приемов нет и все жалуются на скуку. К[няги]ня Воронцова по-прежнему экзальтированна и, кажется, прочит Бульку за гр[афиню] Строганову, дочь Марии Николаевны, на что m-me Скобелева вряд ли пришлет ему свое благословение. Игнатьев уехал, и приехали молодые Мингрельские, остальные все по-прежнему, и гр[афиня] Тизенгаузен и m-llе Тилор все налицо, и всюду тишь да гладь и царская благодать.
На днях давал тут концерт виолончелист Мешков, любопытно было слышать рассказы этого кроткого и смирного человека. Вообразите, он был крепостной Лярских, которые ни за какие деньги не давали ему вольной. Брали сбор с концертов и выдали за него обманом незаконную дочь барина, обещав ей и мужу свободу. Бедная так и умерла с горя. Брат Мешкова — скрипач, также не стерпел и умер в чахотке до манифеста 19 февраля. Все это истинная правда, нисколько не разукрашенная. Несчастный артист сед как лунь и очень нервен, у него осталось 6 человек детей, которых он кормит своим трудом, отказывая себе во всем, но смиреннее и незлобивее человека я никогда не видала. Я уверена, что Вам бы он очень понравился.
Бедный Толстой! Как он страдал. Как больно вспоминать о нем! Такая была чистая и светлая душа. Господь отозвал его в лучший мир, в который он верил. Всякий, кто его знал, помянул его добром. Я горячо помолилась об нем и никогда не забуду.
Итак, до свидания, дорогой Иван Сергеевич, крепко жму как всегда Ваши дорогие руки, не забывайте душой и сердцем преданную вам навсегда Ю. Вревскую.
Адрес мой после 18 ноября — Варшава — poste restante, а до этого Ялта.
Мой поклон Соллогубу и Оболенскому.
Если увидите мою belle-soeur, не говорите с ней обо мне, пожалуйста».
«Если бы мы встретились свободными людьми» — что имел здесь в виду Тургенев, какие обязательства? Для Юлии Петровны, дочери боевого генерала Варпаховского, прожитая жизнь оказалась связанной с Кавказом. Совсем юной она стала женой другого генерала, Ипполита Александровича барона Вревского, начальника Владикавказского военного округа. Громкий титул скрывал под вымышленным именем Вревских побочных детей князя Бориса Александровича Куракина. Трое из них, старших, получили баронский титул от австрийского императора Франца I, младшие, и среди них Ипполит, — в 1822 году от императора Александра I вместе с пожалованным им российским потомственным дворянством.
Юлия Петровна овдовела в год своего замужества, в 1858 году, и единственными воспоминаниями о нем остались сложные материальные расчеты с тремя побочными детьми покойного мужа, которые, впрочем, со временем получили титул баронов Терских. Родственные отношения при всем желании не успели сложиться. Встрече с Тургеневым предшествовали шестнадцать лет одинокой жизни, которую не обошли светские колкости по поводу происхождения фамилии мужа — Вревские были так названы от Вревского погоста Островского уезда Псковской губернии. Невесткой Юлии Петровны была Евпраксия Николаевна Вревская-Вульф, проведшая рядом с Пушкиным все последние дни его жизни.
«Вы меня называете «скрытным», — пишет Тургенев в очередном письме Юлии Петровне, — ну, слушайте же — я буду с вами так откровенен, что вы, пожалуй, раскаетесь в вашем эпитете.
С тех пор как я вас встретил, я полюбил вас дружески — и в то же время имел неотступное желание обладать вами; оно было, однако, не настолько необузданно (да уж и не молод я был), чтобы попросить вашей руки, к тому же другие причины препятствовали; а с другой стороны, я знал хорошо, что вы не согласитесь на то, что французы называют мимолетной связью… Вот вам и объяснение моего поведения. Вы хотите уверить меня, что вы не питали «никаких задних мыслей» — увы! я, к сожалению, слишком в том был уверен. Вы пишете, что ваш женский век прошел, когда мой мужской пройдет — и ждать мне весьма недолго — тогда, я не сомневаюсь, мы будем большие друзья, потому что ничего нас тревожить не будет. А теперь мне все еще становится тепло и несколько жутко при мысли: ну что, если бы она меня прижала бы к своему сердцу не по-братски? — и мне хочется спросить, как моя Мария Николаевна в «Вешних водах» — «Санин, вы умеете забывать?» Ну, вот вам и исповедь моя. Кажется, достаточно откровенно».
И вообще, если говорить о «несвободе» и обязательствах, этот разговор касался только Тургенева, и здесь все было на самом деле совсем не просто.
Пройдет еще 17 лет. Ничто не переменится в положении Тургенева. Незаживающая рана «неправильного счастья» будет отдаваться той же болью. Друзья перестанут давать советы, уговаривать переломить себя. Как давно он писал Льву Толстому: «Я уже слишком стар, чтобы не иметь гнезда, чтобы не сидеть дома!» И там же пояснял: «Я должен буду проститься с последней мечтой о так называемом счастье — или, говоря яснее, — с мечтой о веселости, происходящей от чувства удовлетворения в жизненном устройстве». С появлением баронессы Вревской эта мечта оживала, и если он чего-то и боялся, то того, чтобы отзвуки старой, неизжитой грозы не замутили ее счастья. Именно ее.
Тургенев опасался за женщину, которую столько лет влюбленно и бережно создавал в своих произведениях. Вревская не относилась к числу тех, кто способен бороться за свое счастье и навязывать свою волю. Оставались редкие встречи и переписка, которая продолжалась. И тяжелая болезнь Тургенева, которую от Юлии Петровны он тщательно скрывал: ноги, на которые нет сил встать. Карлсбадское лечение, упоминаемое в переписке, это попытка справиться с изнурительными болями. В Спасском он лежал день за днем, не выходя из комнаты.
Тургенев просит Юлию Петровну прислать ему фотографию: он хотел бы, чтобы она постоянно была рядом с ним, и сердечно благодарит за карточку, как за самый дорогой подарок. «Это очень мило с Вашей стороны, любезнейшая Юлия Петровна, что Вы вспомнили обо мне и прислали свою весьма похожую карточку (я принимаю ее как подарок ко дню моего рождения — он наступает послезавтра, 28-го октября, мне 56 лет!)». С ней делится наиболее важными событиями своей жизни. О том, как пытается помочь H. Н. Миклухо-Маклаю подготовиться к путешествию, неоднократно дает ему безвозмездно значительные суммы денег и ходатайствует перед П. М. Третьяковым о ссуде в 6000 рублей серебром на пять лет без процентов: для «выдающегося нашего естествоиспытателя и путешественника».
В марте 1877 года Тургенев просит Вревскую о любезности: «Вы прелесть и будете еще прелестнее, если не поскучаете прислать мне еще несколько заметок насчет юных нигилисток, которых судят теперь в Петербурге. Факт, что из 52-х подсудимых революционеров 18 женщин — такой удивительный, что французы, например, решительно ничего понять в нем не могут! А меня упрекали критики, что «Марианна» у меня сделанная! Через 3 недели я отсюда выезжаю — это верно — и надеюсь еще захватить процесс и Вас».
Летом они встретятся на даче поэта Полонского, в Павловске, под Петербургом. В последний раз. Для Тургенева станет неожиданностью решение баронессы уехать на фронт турецкой войны в Болгарию. Решение, принятое тихо и бесповоротно. То, как она, казалось, не привыкшая ни к каким лишениям, способна была отказать себе во всем ради раненых, ради сотен солдат, пропущенных через мясорубку войны, представлялось чудом. Юлия Петровна не знала усталости. Не знала раздражения и досады. В болгарских легендах она останется светлой и ясной лампадой любви к ближнему, неиссякаемого сочувствия и всепрощения. Она утешала, писала солдатские письма и вместе с ними письма к человеку, бесконечно ей дорогому, — Тургеневу Их было десять, по словам самого писателя, ничем не выдавших тех трудностей, через которые Юлии Петровне в действительности приходилось проходить. Десять писем… Дальше был сыпной тиф, от которого сестру милосердия оказалось некому лечить. Эта потрясшая Тургенева смерть привела к рождению стихотворения в прозе, так и названному «Памяти Ю. П. Вревской».
«На грязи, на вонючей сырой соломе, под навесом ветхого сарая, на скорую руку превращенного в походный военный госпиталь, в разоренной болгарской деревушке — с лишком две недели умирала она от тифа.
Она была в беспамятстве — и ни один врач даже не взглянул на нее; больные солдаты, за которыми она ухаживала, пока еще могла держаться на ногах, — поочередно поднимались с своих зараженных логовищ, чтобы поднести к ее запекшимся губам несколько капель воды в черепке разбитого горшка.
Она была молода, красива; высший свет ее знал; об ней осведомлялись даже сановники. Дамы ей завидовали, мужчины за ней волочились… два-три человека тайно и глубоко ее любили. Жизнь ей улыбалась; но бывают улыбки хуже слез.
Нежное, кроткое сердце… и такая сила, такая жажда жертвы! — Помогать нуждающимся в помощи… она не ведала другого счастия… не ведала — и не изведала. Всякое другое счастье прошло мимо. Но она с этим давно помирилась — и вся пылала огнем неугасимой веры, отдалась на служение ближним.
Какие заветные клады схоронила она там, в глубине души, в самом ее тайнике — никто не знал никогда — а теперь, конечно, не узнает.
Да и к чему? Жертва принесена… дело сделано.
Но горестно думать, что никто не сказал спасибо даже ее трупу — хоть она сама и стыдилась, и чуждалась всякого спасибо.
Пусть же не оскорбится ее милая тень этим поздним цветком, который я осмеливаюсь положить на ее могилу!»
Эти строки были написаны в сентябре 1878 года. Меньше чем через пять лет, в преддверии своей смерти, Тургенев отправил из Буживаля в Ясную Поляну последнее письмо. Написанное на случайной неопрятной бумажке, слабеющей рукой, без подписи. Оно кончалось страшными словами: «Не могу больше, устал…» У Ивана Сергеевича еще хватило сил назвать Толстого «великим писателем русской земли», призвать его «вернуться к литературной деятельности». Но на жизнь уже сил не было.
А между тем имя Юлии Вревской не забылось. Его почти не знают в России и боготворят в Болгарии. Больница ее имени, площадь ее имени, памятник… Спасибо целого народа не за войну, а за способность смягчать ее удары, противостоять злу добром. Просто жалеть и любить человека.