«ТЕАТР В КОМНАТЕ»

Если мы не разделаемся со своим прошлым, оно разделается с нами.

Магнус Мэнкуп

Театр находился на Алстерском шоссе, которое, начиная от погруженного в безмолвие стадиона Национального спортивного общества до Алстерского парка, было заставлено автомобилями. На каждую машину иной марки приходилось десяток «фольксвагенов», безобразных с виду жуков, прочно вписавшихся в дорожный пейзаж Европы и Америки. Победить в жестокой схватке с конкурентами немцам помогло знание психологии обывателя, которому неважны красота и скорость, лишь бы дешево и удобно.

В поисках свободного места пришлось проехать всю улицу. Дальнейший путь преградила подсвеченная молочными фонарями темно-зеленая стена парка. Регулировщик в украшенной большой бляхой островерхой шапке транспортной полиции, вежливо потеснив владельцев прибывших перед этим машин, наконец нашел для них пятачок свободного пространства.

Они не спеша пошли к ярко освещенному подъезду. Мэнкуп замешкался, запирая машину. Ловиза остановилась. Она стояла под фонарем, почти слившись с сумерками, — продолговатое уплотнение воздуха с резко очерченной тенью, из которого выступала белая рука с блестящей черной сумкой. Мун и Дейли остановились почти в то же мгновение. Втроем они молча стояли, поджидая Мэнкупа. Уже у самого подъезда их нагнал Баллин. У него испортилась пружина дверцы, ему так и не удалось захлопнуть ее.

Посвятивший себя модернистским поискам «Театр в комнате» помещался в старинном здании. Это был такой же парадокс, как то, что интеллектуальные снобы прибыли на премьеру в обывательских «фольксвагенах».

Театральная витрина напоминала своей застекленной пустотой вестибюль метро после закрытия. Ни фотографий актеров, ни сцен из спектакля, одна лишь голая афиша с именем автора и названием пьесы «Перчатки госпожи Бухенвальд» — трезвая типографская заплата на богато разукрашенном классицистском фронтоне.

Спектакль еще не начался. Сцена размером не больше подмостков ресторанного трио лежала в темноте. Что-то смутно поблескивало в глубине выемки. При наличии фантазии нетрудно было представить себе огромную конуру и столь же огромные фосфоресцирующие зрачки притаившегося в темноте цепного пса. А тесно рассаженные в маленьком зале зрители, оживленно болтая, предвкушают минуту, когда чудовище бросится из своей конуры на публику. Как бы страшно оно ни было, цепь превратит его ярость в безопасное, забавное зрелище.

Прокладывая себе путь к первому ряду, раскланиваясь со знакомыми, Мэнкуп называл своим гостям имена известных журналистов, литераторов, актеров или просто состоятельных людей, для которых театр был одним из возможных видов развлечения. Независимо от профессии и состояния, публика разделилась на две половины: одна явилась в тщательно отутюженных костюмах и вечерних платьях, другая демонстрировала полное пренебрежение к портным и парикмахерам.

К своему крайнему удивлению, Мун заметил, что Ловиза собирается сесть рядом с Мэнкупом.

— Вы ведь участвуете в спектакле?

— Мой выход только в самой последней сцене, — пояснила она, усаживаясь в кресло.

Мун решительно оттеснил замешкавшегося Мэнкупа и занял его место. Дейли, применив тот же маневр, пристроился по правую сторону Ловизы. Мэнкуп саркастически улыбнулся, но ничего не сказал.

— Интересно, что нам преподнесут на этот раз. — Баллин зевнул. — В прошлый раз на сцене стояло четыре высоких табурета, изображавших бар. Актеры сидели спиной к зрителям и о чем-то спорили.

— Видите этого толстяка? — Мэнкуп повернулся к Муну. — Он здорово похож на Штрауса. Это Хэлген, при Веймарской республике студент богословия, при Гитлере прокурор имперского суда, а при Аденауэре ведущий театральный критик. Надеюсь, что автор сегодняшней пьесы не погрешит против святынь нации, иначе ему грозит репутация беспринципного графомана.

Мун посмотрел в том направлении и увидел за массивной спиной театрального критика знакомое лицо. Это был Фредди Айнтеллер, уголовный репортер.

В ту же секунду зал погрузился во мрак. На освещенной, почти голой сцене стояли ничем не покрытый стол и три стула. На одном из них уже восседал усталый молодой человек в помятом костюме. Усталым движением он перелистывал папку с документами.

— Не может быть! — Скульптор даже не счел нужным приглушить голос.

Он не был исключением. Публика продолжала разговаривать — кто вполголоса, кто громко, кто тем свистящим шепотом, который акустика разносит по всем углам.

— Чувствуется, что ты никогда не играл в футбол во дворе. Неужели я после всех скандалов и оплеух не сумею отличить настоящее стекло от бутафорского?

— Ну и что? — спросила Магда.

— Как что! — возмутился Баллин. — Для экспериментального театра это совершенно новое направление. У них ведь от одного слова «декорации» волосы встают дыбом. Молодожены должны ложиться прямо на пол, если поставить для этой цели двуспальную кровать, то это считается профанацией искусства.

Усталый молодой человек на сцене продолжал перелистывать папку с документами. Временами он что-то отчеркивал воображаемым карандашом, временами что-то отмечал в воображаемом блокноте, изредка задумывался. Публику он полностью игнорировал, она платила ему тем же.

— Он играет роль следователя! — шепотом объяснила Ловиза. Она единственная из всех старалась соблюдать тишину.

— И долго он будет продолжать в том же духе? — спросил Дейли.

— Кто? Вальтер Хильдебранд? — отозвался Баллин. — Однажды толстый Хэлген спьяна заметил, что молчание Хильдебранда красноречивее воплей шекспировских героев, вот он и старается показать себя с лучшей стороны! — То ли Баллин забыл, что сидит в первом ряду, то ли нарочно дразнил актера.

Усталый молодой человек покосился на него, схватил папку, словно намеревался запустить ее в Баллина, но вместо этого выпил воображаемый стакан воды и, успокоившись, продолжал свое молчаливое занятие.

Зрители начали посмеиваться. Если действие, согласно заложенным Лессингом законам «Гамбургской драматургии», начиналось бы прямо с поднятия занавеса, они почувствовали бы себя оскорбленными. Сюда шли ради эксперимента. Но даже для их изощренного вкуса молчаливая прелюдия затянулась сверх меры.

Почувствовав это, молодой человек застегнул на все пуговицы свой двубортный пиджак и зычно крикнул:

— Анна, садись за машинку! Три копии!

Дейли с надеждой взглянул на сцену. Но на ней ничего не появилось — ни пишущей машинки, ни хорошенькой машинистки.

— Готово? — Молодой человек, расхаживая по сцене, принялся диктовать: — Заглавие: «Заключение по поводу убийства госпожи Эрны Бухенвальд, родившейся в 1914 году в Гамбурге, лютеранского вероисповедания, проживающей по Штреземанштрассе, 31, в собственном доме».

Следовало изложение дела. Явившись рано утром, служанка госпожи Бухенвальд нашла выходящую в сад дверь широко раскрытой. Забежав в спальню, она увидела на постели простыню с кровавыми пятнами. Одеяло отсутствовало. Полицейские ищейки обнаружили пропитанный кровью клочок этого одеяла на заборе, отделявшем сад от примыкающего к нему пустыря. Они же обнаружили на пустыре заброшенный в кустарник пистолет системы «Вальтер», из которого было сделано три выстрела. Экспертиза установила, что кровь на простыне и клочке одеяла относится к группе АБ. Поскольку у Эрны Бухенвальд та же группа крови, факт убийства не вызывает сомнения. Что касается картины преступления, то она вырисовывается следующим образом: застрелив Эрну Бухенвальд из пистолета системы «Вальтер», убийца завернул труп в одеяло и перекинул через забор. Погрузив тело в оставленную на пустыре машину, он увез его, чтобы потопить в Эльбе.

Дейли с облегчением вздохнул. Детектив вместо сидящих задом к публике масок — это была удача. Он прощал автору отсутствие реальной машинистки и прочие абстрактные выкрутасы, без которых пьеса не была бы принята в этом театре. Так же охотно он примирился с тем, что вместо драматических выстрелов слышит монотонную диктовку. Главное, что это не абсурдная болтовня ни о чем, а логический орех, который зритель может попытаться раскусить чуть раньше автора.

Большинство придерживалось совершенно противоположного мнения. Показывать в этом храме для избранных вульгарную уголовную пьесу было равнозначно пощечине. Только мысль, что дирекция едва ли отважилась бы на такую наглость, удерживала публику на местах. Зрители надеялись, что детективное начало только отвлекающий маневр. Сейчас убитая госпожа Бухенвальд собственной персоной явится с того света, соблазненный ею следователь, лишившись рассудка, решит, что убили не ее, а его, между мертвецами, мнимым и подлинным, развернется интимный диалог о смысле жизни. И так до конца пьесы, когда следователь объяснит зрителям, что всю эту историю он сам придумал, чтобы немного приукрасить постылые будни.

Мэнкуп реагировал совсем иначе. С самых первых слов он весь напрягся. Лишь изредка он вспоминал о Муне, переводил квинтэссенцию, предоставив Дейли роль основного толмача. Ловиза сидела, вцепившись в свою сумку. В ее прикованных к сцене, расширенных зрачках притаился ужас. Казалось, придуманная неизвестным автором история с убийством некоей госпожи Бухенвальд полна для нее реальной значимости.

А усталый следователь продолжал тем временем диктовать свое заключение… В ящике письменного стола Эрны Бухенвальд найдено адресованное главному прокурору Федеративной Республики незаконченное письмо. Судя по первым строчкам, оно касалось исповедей двух ее знакомых, сознавшихся ей в совершении тягчайших преступлений. Следствие установило, что эти знакомые — пенсионер Шульц и живущий на небольшую ренту бывший коммерсант Вирт — часто навещали ее. Одна соседка показала, что видела их входящими в дом Эрны Бухенвальд после двенадцати именно в ту ночь, когда было совершено преступление. Экспертиза установила, что найденные на пистолете системы «Вальтер» отпечатки пальцев принадлежат и Шульцу, и Вирту. Оба арестованы по обвинению в совершенном сообща, преднамеренном убийстве Эрны Бухенвальд.

Этот поворот был чисто детективный. Зал начал громко роптать. Успокоился он только после того, как усталый молодой человек зычным голосом приказал:

— Ввести обвиняемого Шульца!

Воображаемые конвоиры ввели арестованного. Сам он был вполне телесный — пожилой человек с выпиравшим из-под жилета брюшком и светлыми близорукими глазами.

— Садитесь! — предложил следователь.

Шульц покорно сел. Срывающимся от волнения голосом он принялся объяснять, что все это прискорбное недоразумение, что с госпожой Бухенвальд поддерживал самые дружественные отношения, что никогда раньше не имел судимости.

— Объясните, каким образом на оружии оказались отпечатки ваших пальцев?

— Поздно вечером госпожа Бухенвальд позвонила мне. Сказала, что у нее тяжелая депрессия, просила немедленно приехать. Наши отношения не были интимными, но я к ней очень привязался. Госпожа Бухенвальд обладала редким для женщины качеством — была прекрасным слушателем. Что-то в ней взывало к откровенности, а в нынешние времена особенно ценишь человека, которому можешь без утайки доверять все свои дела и переживания. Если не считать господина Вирта, то она была моим ближайшим другом. Этот полуночный крик отчаяния встревожил меня. Моим долгом было успокоить ее. В моей собственной жизни выпадало немало безысходных минут, но я всегда считал, что человек не имеет права безвольно идти ко дну. У госпожи Бухенвальд я застал господина Вирта… Хотя точно не помню, возможно, он явился чуть позже меня. Мои худшие опасения сбылись. Госпожа Бухенвальд заявила, что решила покончить с собой. Она показала нам приобретенный для этой цели пистолет системы «Вальтер». Мы с господином Виртом пытались незаметно отобрать его, но эта хитрость не удалась… Так что, как видите, отпечатки наших пальцев свидетельствуют о самых гуманных намерениях.

— Из вашего рассказа явствует, что госпожа Бухенвальд, показывая вам пистолет, была в перчатках!

— Я этого не утверждал. На ней не было никаких перчаток.

— На пистолете нет отпечатков пальцев госпожи Бухенвальд. Это не только доказывает, что она не покончила с собой, но и опровергает вашу нелепую выдумку, будто она показывала вам пистолет. А сейчас я вам предъявлю главное доказательство вашей вины. Вот оставшееся незаконченным письмо, в котором упоминается ваше имя рядом с именем господина Вирта.

— Разрешите?

Обвиняемый Шульц взял письмо, несколько раз внимательно перечел, задумался. Свет прожектора, лежавший на белом листке, вздрогнул, медленно пополз наверх, остановился на лице Шульца. В маленьком зале, где даже последний ряд находился совсем близко от сцены, каждый зритель имел возможность проследить за единоборством различных мыслей, отражавшихся на неподвижном, неестественно белом лице. Наконец лицевые мускулы ослабились — Шульц нашел выход из критического положения.

— Вы убедили меня. — Голос обвиняемого звучал хрипло. — Я обращаю внимание на то, что текст письма истолкован вами неправильно. Меня госпожа Бухенвальд упоминает в качестве свидетеля, могущего подтвердить злодеяния господина Вирта… Сейчас я уже не сомневаюсь больше, что он убил госпожу Бухенвальд. Кстати, мне только что пришло в голову, что после нашего совместного ухода из дома госпожи Бухенвальд он как-то подозрительно быстро распрощался со мной. Вирт ужасный человек, и я считаю своим долгом рассказать о нем все, что не успела из-за своей смерти госпожа Бухенвальд.

— Минуту назад вы назвали его лучшим другом, — напомнил следователь.

— Совершенно правильно. Что такое друг? В мире, где каждый норовит перегрызть другому горло? Человек, который не в состоянии причинить нам особого вреда. Я слишком много знал о Вирте, поэтому он не был мне опасен.

Публика утихомирилась. Должно быть, это начало ожидаемого ею диспута о смысле жизни. Правда, слишком лобовое и плоское для автора, осмелившегося дебютировать в «Театре в комнате», однако дающее возможность при помощи постепенно наращиваемых недомолвок, недоразумений, осложнений достичь того туманного состояния, без которого немыслимо подлинное искусство.

Но герой пьесы не оправдал возлагаемых на него надежд. Шульц не философствовал, не рассуждал, не спорил. Превратившись в регистрационную машину, ни разу не сбиваясь с делового тона, не упуская ни малейшей подробности, он принялся рассказывать биографию Вирта. Свою карьеру Вирт начал в концентрационном лагере Заксенхаузен и кончил в Алжире. Каждый его шаг был преступлением. Перечень зверств, совершенных из служебного рвения, чередовался с описанием неслыханных жестокостей, творимых ради чистого удовольствия. О том, что происходило в концлагерях, Шульц рассказывал как нейтральный очевидец, старавшийся, если верить его словам, всячески помочь несчастным узникам. Что касается подвигов в Алжире, то сам Вирт неоднократно хвастался ими.

Зрители притихли. В зале стояла мертвая тишина, в которую слово за словом падал неторопливый рассказ Шульца. Да, это не был ни утомительный «театр абсурда», ни захватывающий детектив. Это был памфлет, беспощадный в своей непримиримой обнаженности, страшная правда жизни, не требовавшая никаких драматических ухищрений. Не выдумка автора, а документ. За любым изложенным в абсолютно деловом тоне эпизодом стояли подлинные события. И это чувствовал каждый зритель.

В маленьком зале запахло смрадом сжигаемых трупов, сквозь стены и потолок просачивались душераздирающие крики истязуемых, в темноте, зиявшей за окном сценической комнаты, угадывались нескончаемые безликие колонны, бредущие навстречу заранее вырытой огромной яме.

Свет на сцене погас, словно нехотя загорелись люстры в зале. Безмолвствующие зрители с облегчением поняли, что это означает антракт.

Мэнкуп встал первым. На фоне все еще продолжавших сидеть посетителей он казался необыкновенно высоким и моложавым.

— Ну как, коллега? — обратился он к знакомому журналисту.

— Не знай я, что вас зовут Мэнкуп, а не Арно Хэлл, я бы подумал, что автором пьесы являетесь вы, — огрызнулся тот.

— Судите по авторскому почерку? — Мэнкуп миролюбиво улыбнулся.

— По желчи.

— Жестокость всегда бессмысленна, — вмешался в разговор другой журналист. — Я отнюдь не оправдываю нацистского террора. Но напоминать о нем в такой натуралистической форме не менее омерзительно и жестоко. Есть только один путь освободиться от скверны — поскорее забыть ее.

— Вы правы, коллега. — Мэнкуп саркастически усмехнулся. — В том смысле, что придерживаетесь общепринятого мнения.

— Отвратительная пьеса! — вспылил первый журналист. — Ваша ирония не докажет мне обратного. Если мы не перестанем оглядываться на наше прошлое, мы не сумеем ступить и шагу вперед. Автор не только садист, но и безнадежный глупец.

— Вы говорите — надо забыть? — Мэнкуп продолжал спор в коридоре. Часть зрителей толпилась у гардероба, остальные, сбившись в группы, шумно дискутировали. — Это мудрость страуса. Автор, по-видимому, придерживается другой точки зрения — наша обязанность вырыть все ужасы из могилы и поставить в качестве «мементо мори» рядом со столом, за которым Западная Германия заключает выгодные сделки с торговыми партнерами и со своей совестью.

Не дожидаясь дальнейших возражений, Мэнкуп повернулся к своим спутникам. Баллин, Магда и скульптор обсуждали пьесу, которая им в общем нравилась. Одна лишь Ловиза молчала, не реагируя на шутки Дейли. Мун стоял прямо под табличкой, изысканно вежливо призывавшей воздерживаться от курения, и сердито пыхтел сигарой. После нескольких слабых попыток Мэнкуп полностью предоставил роль переводчика Дейли. Тот, увлекшись пьесой, тоже забыл о своих обязанностях. Так что, в сущности, представление для Муна превратилось в пантомиму немых, лишь время от времени обретавших дар речи.

— Великое бегство! — Баллин пренебрежительно кивком указал на устремившийся к дверям людской поток. На улице послышался шум заводимых моторов. Непрерывно сигналя, автомобили разъезжались.

— Будучи автором, я бы счел это симптомом успеха. — Мэнкуп поежился. Из открытых дверей несло сквозняком. Портьеры шевелил холодный воздух, настоянный на угаре выхлопных газов и вялом аромате отцветших лип. — От чего бежит добропорядочная сволочь? От правды! Они не возражали бы против набальзамированной ароматными травами мумии. Но им преподносят тошнотворного мертвеца, который к тому же вот-вот воскреснет.

— Все же я рад, что не ты автор, Магнус. — Баллин показал на группу ожесточенно жестикулирующих людей, столпившихся вокруг Хэлгена. Упитанное, тяжелое тело ведущего театрального критика содрогалось от возмущения. — Толстый Хэлген и его соратники и не думают дезертировать. Вот увидишь, они даже вызовут автора.

— Чтобы набить морду? — Мэнкуп кивнул. — Слава богу, только в переносном смысле.

— Как знать, — подала голос Магда. — Завтра Хэлген отхлещет его в статье, а послезавтра кто-то из его единомышленников сочтет кастет куда более действенным средством критики.

— Послезавтра? — Мэнкуп тихо рассмеялся. — Полагаю, что к тому времени автор будет вне предела досягаемости.

— Ты говоришь так, как будто знаешь, кто этот загадочный Арно Хэлл, — заметил Баллин.

— Просто считаю его достаточно осмотрительным, — пробормотал Мэнкуп. — Глядите, вот и директор театра! Надеюсь, он застрахован против увечий!

Баллин проводил глазами подбежавшего к директору Хэлгена, к которому присоединилась большая часть оставшихся зрителей.

— Это позор! — донесся негодующий голос театрального критика.

Директор туманно оправдывался. Господину Хэлгену отлично известно, что театр существует в основном за счет меценатов. Если они в последнее время не поддерживают единственный центр гамбургской интеллектуальной мысли, можно ли винить во всем одну дирекцию? Конечно, ему самому пьеса не очень нравится, зато автор покрыл все расходы. Во всяком случае, он, директор, не допустит ни одного спектакля сверх обусловленных контрактом десяти представлений. Он очень просит уважаемого господина Хэлгена напомнить в своей рецензии, что театр не кабак со стриптизом и поэтому нуждается в финансовой поддержке общественности.

Третий звонок положил конец кулуарным дебатам. Второй акт начинался в точности как первый. Пока следователь с еще более усталым видом перелистывал следственный материал, Мун оглядел зал. Пустовала почти половина кресел. Оставшиеся зрители напряженно молчали. По позам и выражению лиц можно было без труда отгадать их отношение к пьесе. Единомышленники Хэлгена всем своим видом напоминали посетителей митинга, готовых вот-вот ринуться на трибуну и расправиться с оратором. Остальные тоже ничем не походили на театральных зрителей. Зарытые в руки лица, склоненные головы, сцепившиеся пальцы. Так обычно выглядят слушатели судебного процесса.

Следователь вызвал обвиняемого Вирта — сухопарого немолодого человека с военной выправкой. Вирт также клялся в своей невиновности, рассказал с теми же подробностями о полуночном звонке госпожи Бухенвальд, о ее намерении покончить с собой, о пистолете, который она им показала. Следователь опять предъявил незаконченное письмо генеральному прокурору, оно оказало на Вирта такое же действие, как и на первого обвиняемого. Но истолковал он его в свою пользу. Госпожа Бухенвальд намеревалась рассказать о страшных преступлениях, содеянных Шульцем. Его же имя упоминалось в связи с тем, что он мог выступить в качестве свидетеля.

И тут Вирт принялся высказывать все, что знал о своем друге Шульце. Это было почти буквальным повторением первого допроса. Единственная разница заключалась в том, что приобретенный в концлагерях богатый опыт Шульц после войны применил не в Алжире, а в Конго, да, пожалуй, еще в том, что подробности были еще страшнее. Самого себя Вирт выставлял в роли исполнительного солдата, которому всегда претила излишняя жестокость.

Молчавшие поначалу противники пьесы реагировали свистками и криками. Должно быть, автор предусмотрел и такую реакцию публики. Недаром на голом столе, где в первом акте лежала одна только папка, теперь стоял микрофон. После первых же свистков включились громкоговорители. Страшный рассказ Вирта громовыми раскатами обрушился на маленький зал. Слова гремели, били по обнаженным нервам… Иерихонские трубы, светопреставление, Страшный суд — все это извергалось маленькой сценой, где на обычном стуле сидел заурядный человек по имени Вирт. Замученные покойники вставали из могил, палачи с хохотом делили золотые коронки и перстни с обрубками пальцев, ужасный бог без лица, со свастикой на нарукавной повязке, изрекал инструкции…

Даже Мун, почти ничего не понявший в этой сцене, вспотел от неимоверного напряжения. Магде стало жарко. Она сбросила жакет и перекинула через спинку кресла. Громкоговорители замолкли. Полуоглушенные зрители постепенно приходили в себя.

А тем временем следователь уже приказал ввести Шульца — для очной ставки с Виртом. Несколько минут они продолжали обличать друг друга.

— Хватит! — прекратил их перепалку следователь. — После всего сказанного вами я пришел к единственно логическому выводу, что госпожа Бухенвальд убита вами обоими по обоюдному сговору.

И тут начался диспут, о котором давно мечтали зрители. Правда, не о смысле жизни, а о разнице между исполнением служебного долга и преднамеренным убийством.

Шульц и Вирт объединились, чтобы указать следователю на его глубокое заблуждение и полное игнорирование реальности. Они объяснили ему, что приписываемый им мотив преступления — желание избежать наказания за совершенные в прошлом проступки — смехотворен. Весьма возможно, что госпожа Бухенвальд в пылу умопомрачения действительно собиралась сообщить прокурору об их так называемых преступлениях. Однако она так же, как и достопочтенный господин следователь, забыла, что в гитлеровской Германии, в Алжире и в Конго они подчинялись приказам. Даже если бы против них возбудили дело, наказание, учитывая давность и политическую ситуацию, было бы незначительным. За убийство же госпожи Бухенвальд, совершенное по собственной инициативе в правовом, демократическом государстве, где закон охраняет неприкосновенность человеческой личности, их неизбежно ожидала бы самая суровая кара, вплоть до пожизненного заключения. Неужели господин следователь считает их абсолютными идиотами?

Дейли по достоинству оценил этот полный сарказма, парадоксальный поворот. С запозданием вспомнив, что Мун лишен возможности разделить его восхищение, он наскоро объяснил ему драматургическую ситуацию. При этом его взгляд случайно упал на переброшенный через спинку жакет Магды Штрелиц. Только сейчас Дейли заметил, что его можно носить на обе стороны. Палево-сиреневый с одной, темно-вишневый с другой, он пробуждал не то ассоциацию, не то конкретное воспоминание. И в кафе, и сейчас, в театре, Дейли видел Магду в сиреневом. Отчего же именно вишневый цвет казался таким знакомым? Может быть, потому, что более гармонировал с ее лайковыми перчатками, театральной сумочкой и кожаным портсигаром, имевшими тот же бордовый оттенок?

Дейли снова повернулся к сцене. Персонажи пьесы, казалось, успели поменяться ролями. Железная логика контраргументов повергла следователя в прах. С видом побитой собаки он просил извинения за досадную судебную ошибку. Шульц и Вирт, снисходительно посмеиваясь, внушали ему быть впредь осмотрительным. Пьеса со всей очевидностью подходила к концу. Существуй в этом театре занавес, сценический рабочий стоял бы уже наготове, чтобы опустить его.

Поэтому ни Дейли, уже давно переставший следить за Ловизой, ни Мун не обратили внимания на то, что она встала. Мун спохватился, лишь увидев раскрытую сумку, из которой она молниеносным движением выхватила пистолет. Он порывисто вскочил, чтобы выбить оружие, но тут кто-то (впоследствии оказалось, что это был Мэнкуп) обхватил его обеими руками, вдавил обратно в кресло. Дейли вообще не успел среагировать.

В зале внезапно вспыхнул свет. Ловиза Кнооп, полуповернувшись к публике, шагнула вперед, один за другим прогрохотали два выстрела, Шульц и Вирт как подкошенные рухнули на пол.

И прежде чем Мун сумел понять, что это эпизод пьесы, Ловиза с пистолетом в руке вскочила на сцену. Зал снова погрузился в темноту.

— Кто вы такая? — Следователь казался не менее ошеломленным, чем зрители.

— Я — Эрна Бухенвальд!

Зал зашумел. На секунду он уподобился заколдованному лесу, где ожили все деревья сразу. Независимо от отношения к авторской концепции, драматический эффект поразил решительно всех.

— Да, я Эрна Бухенвальд! Все, что они рассказывали о нашей ночной беседе, — правда. Я действительно показывала им свой пистолет, но вовсе не потому, что помышляла о самоубийстве. Для выполнения моего плана было необходимо, чтобы на нем они оставили отпечатки своих пальцев. Я надеялась, что в качестве моих убийц они получат то, что давно заслужили. Такие люди не имеют права жить. Вы согласны?

— Как человек — абсолютно согласен. Но как представитель закона — бессилен. В нашем государстве не существует реальной возможности покарать их за бывшие преступления.

— Именно поэтому я решилась на эту инсценировку, подстроив улики таким образом, чтобы подозрение пало на них. Я не учла, что у честных немцев остался один-единственный путь. Вершить правосудие собственными руками!

— Я понимаю вас — как человек. Даже помог бы спрятать трупы. Но как следователь вынужден вас арестовать. Вы оставили улики!

— Какие улики?

— Найдутся свидетели, которые слышали выстрелы.

— Насчет этого не беспокойтесь. Разве вы не слышите, что творится на улице?

Госпожа Бухенвальд подходит к окну и распахивает его. В комнату врывается многоголосый, возбужденный гул толпы, требующей освобождения Вирта и Шульца, выкрикивающей в адрес следователя типичные для нацистов погромные лозунги.

Следователь быстро захлопывает окно.

— Я, право, не знаю, — говорит он в нерешительности. — Есть еще другие улики.

— Какие?

— Отпечатки ваших пальцев на пистолете.

Госпожа Бухенвальд смеется, потом медленно стягивает с обеих рук что-то невидимое и бросает на стол.

— Вот вам мои перчатки! — Только сейчас, когда следователь поднимает их, зрители видят, что это действительно перчатки. Абсолютно прозрачные, почти невесомые. — Так что успокойте свою служебную совесть — отпечатков не осталось, как и в тот вечер, когда я показывала пистолет Шульцу и Вирту… Возьмите их! И пистолет тоже! Он вам еще пригодится, если вы за настоящее правосудие!

Госпожа Бухенвальд уходит. Следователь не задерживает ее. Он тяжело садится, задумчиво смотрит на оставленные ею предметы.

Окно со звоном разлетается, сыплются осколки, брошенный в комнату булыжник сбивает со стола папку с материалами следователя. Толпа на улице поет: «Германия, Германия превыше всего!» В мелодию тревожно вплетаются звуки нацистского гимна на слова Хорста Весселя. Темноту за разбитым окном сменяет полыхающее зарево — огненное напоминание о подожженном гитлеровцами рейхстаге.

Следователь, выпрямившись, стоит посреди комнаты. Освещенный зловещим пламенем, он надевает невидимые перчатки и прячет пистолет в карман.

Свет на сцене погас, но в зале вместо люстр загорелись только аварийные огоньки над дверьми. И пока не вышел последний зритель, в глубине сценической выемки продолжал трепыхать пожар.

Загрузка...