Зоя Григорьевна сидела в кресле на обтянутой парусиной террасе, когда к ней подошел Беркутов.
— Здравствуйте, — сказал он, приподнимая с курчавой головы свою крошечную шапочку. — Как вы себя чувствуете?
Зоя Григорьевна кивнула бледным и усталым лицом.
— Да как всегда, — покойно, хорошо. Только вот немного скучно. В Крым бы мне хотелось. Да вот вы денег мужу не даете.
— Это я умышленно, — усмехнулся Беркутов бритыми губами, — без вас мне будет скучно. Вот я разные резоны проконсулу и представляю. Так и так, дескать, денег нет и достать их неоткуда!
— Ну, Бог с вами, — сказала Зоя Григорьевна и устало улыбнулась.
— А почему на вашем капоте нет красной розы? — покосился Беркутов на голубой капот Столешниковой.
— Да зачем же ей непременно быть? — отвечала та вопросом.
— А помните условный знак?
— Ах, да…
Они замолчали. Тусклый и хмурый вечер затаскивал небо тучами. Близкое к закату солнце брызгало из-за тучи красными бликами по зеленым лугам и тусклой поверхности шумевшего на перекате Калдаиса. В поймах перекликались соловьи и квакали лягушки. Зоя Григорьевна вздохнула.
— Этому не бывать, — прошептала она и как будто чуть-чуть побледнела.
— Чему не бывать?
— Красному цвету на моем платье. Зачем его? Я не люблю красный цвет: он режет глаза.
— А вы придерживаетесь полутонов?
— Да. Видите ли, я ушла от жизни и только наблюдаю ее. Да и то не со всех сторон. Я избегаю всего чересчур резкого, мне хотелось бы прожить и умереть спокойно, без грома и молнии, без порывов, без бурь, а вот так, как проходят у нас хорошие осенние дни. Тепло, но не жарко, светло, но не до боли в глазах…
— Так-с, — усмехнулся Беркутов, — это все равно, что пойти в баню, да так и остаться на всю жизнь в предбаннике. Нет, по-моему это совсем не весело. — Беркутов сдержанно рассмеялся. — Нет, уж если жить, так жить, — продолжал он после минутной паузы. — Жить так, чтобы тебя как льдину вешней водой тащило. И так поставит, и этак, и ребром перевернет, и надвое расколет, и в конце концов на берег медленной смертью издыхать выбросит. Тут уж все от жизни возьмешь: и радость, и муки, и ужас, и даже агонию мучительной смерти.
Зоя Григорьевна слушала, поставив круглый подбородок на бледную с синими жилками руку и устремив усталый взор вдаль.
— И я в жизни много испытала нехорошего, — заговорила, наконец, она, — я была бедна, служила в гувернантках в разных домах, была незаслуженно оскорбляема. Иногда терпела нужду. Ну, я встретилась с человеком, который полюбил меня, которого от глубины души я уважаю.
— Это проконсула?
— Проконсула. Он дал мне полный комфорт, хорошую книгу и невозмутимую тишину. Ничего большого я не желаю. Я счастлива, насколько это возможно на земле.
Беркутов усмехнулся.
— И поэтому вы никогда не приколете к своей груди красного цветка?
— И поэтому я не приколю к своему платью красного цветка.
— Заперли вы самое себя в тюрьму и чувствуете себя на седьмом небе. Странно! — Беркутов стал было откланиваться, но, внезапно спохватившись, спросил Зою Григорьевну: — Ах, да. Кстати, как по-вашему, по тюремно-монастырскому уставу: можно пожертвовать жизнью человека, если это тебе необходимо и если человек этот никому не нужная размазня? Как вы думаете?
Зоя Григорьевна покачала головой.
— Нельзя. Конечно, нельзя.
— Это же почему? Ведь жизнь — борьба за существование. Она занимается только тем, что одной рукой производит, а другой истребляет. Жалости она не знает и для пустячного вывода она способна истребить тьмы народов. Если вам нужно произвести, например, вычитание, то на бумаге делается это так: пишется двести пятьдесят, минус сто пятьдесят, и производится расчет. А жизнь поступает в этом же случае гораздо проще. Она берет двести пятьдесят человек, истребляет из них полтораста, а оставшейся сотне говорит: подождите немного, я буду истреблять вас постепенно, поодиночке, но вместо вас, потребленных, я произведу зато двести пятьдесят тысяч живых! Вот и все. Поверьте, что это только теперь вычитание-то можно и карандашиком производить, а раньше карандашей-то не было. Ведь вычитание-то кровью человечество купило. Кровью! Подумайте-ка вы об этом. До свидания!
И Беркутов поспешно исчез с террасы. «Сейчас к Пересветовым надо будет махнуть, — думал он, — как слышно, температура повышена там до nec plus ultra и кислые щи, пожалуй, скорехонько разнесут бутылочку вдребезги. А где-то теперь сражение при Саламине», — вспомнил он внезапно.
Он вывел из конюшни своего рыжего иноходчика и поспешно стал его заседлывать. В этом ему помогал караульщик и, подтягивая подпруги на животе умышленно раздувавшего бока иноходца, он с улыбкой говорил Беркутову:
— А Глашка что-то к вам давнехонько не заглядывала. Ай вы ее бросили?
— Бросил, — отвечал с усмешкой Беркутов. — Глашку-то теперь Митькой зовут. На Саламине она теперь.
— Где?
— На Саламине. Остров такой в Греции есть. Грецкие орехи знаешь? Так вот она туда орехи грызть уехала. А здесь бы осталась, так, пожалуй бы, ей на орехи — ох, как влетело. Понял?
«Шутник», — подумал караульщик и громко расхохотался.
Беркутов иноходью выехал за ворота. Небо по-прежнему хмурилось, запад гас и в потемневших поймах у реки, заглушая соловьев, горланили лягушки.
Когда Беркутов вошел к Пересветовым, они сидели в столовой за чайным столом. С ними был и Трегубов; он был в серой паре, чулках и башмаках. На столе стояли две бутылки красного вина и лежали фрукты. Беркутов любезно поздоровался со всеми. Взглянув на похудевшее лицо Пересветова, он подумал; «Эге, кислые щи сильно бродят!» И, обращаясь к нему, он шутливо спросил:
— Ну, что, как поживают пятьсот султанш в гареме?
Пересветов кисло улыбнулся.
— Чего? — переспросил он и добавил: — Ах, да ты все о том же!
«Помнит, — подумал Беркутов, — следовательно, все обстоит благополучно!»
Он присел к столу и стал пить красное вино. Настасья Петровна сидела грустная и молчаливая. Трегубов то и дело поглядывал на нее.
— А вы как поживаете? — спросил его Беркутов. — Скоро ли Аляшино купите?
— Да двадцать шестого, должно быть, — отвечал тот.
— Это, стало быть, через неделю, — проговорил Беркутов и покосился на Пересветова. — А я слыхал, — продолжал он, — Верешимов тоже на Аляшино зубы точит. Тоже, говорят, двести тысяч собирает.
— Пока еще соберет, а они у меня в столе, — усмехнулся Трегубов.
— В столе? — переспросил Беркутов.
— А что, или, думаете, украсть могут? — внезапно спросил Трегубов Беркутова. — Нет, украсть-то трудненько. Я теперь по-холостяцки ночью в кабинете на диванчике сплю. Пледом прикроюсь, подушечку под голову, а на стульчик рядышком огнестрелочку. Да не револьверчик, а кольтовскую магазиночку о двенадцати зарядах. Вор-то в окно, а я раз, семь, двенадцать. Ведь этак, пожалуй, из человеческой-то головы решето можно сделать! Как вы думаете? — Трегубов рассмеялся, замолчал и, играя брелоками, стал смотреть на Настасью Петровну. — А меня дома нет, — добавил он, — так в моем кабинете приказчик мой старший сидит. А он все равно, что я! Это такой кащей бессмертный, что из-за полушки удавится!
Трегубов опять замолчал и стал играть брелоками.
Беркутов заметил, что Пересветов сильно побледнел.
«Что, голубь, нелегко калач-то достать? — подумал Беркутов. — Нелегко, а все-таки можно. Нужно ему, однако, мысль подать, а то ему самому Америки ни за что не открыть. Такие люди пороха не выдумывают, но выдуманным порохом почище изобретателя пользуются!»
— Да кто у вас воровать-то станет, сторона здесь глухая, — рассмеялся Беркутов, — народ смирный!
— Да, это правда, — Трегубов зевнул и заиграл на скатерти до глянца выхоленными ногтями.
Мужчины молча стали пить красное вино. Все чувствовали себя как будто не по себе. Даже всегда веселый Трегубов смеялся реже.
— А я в Аляшине хорошо устроюсь. — заговорил он с зевком, — первое дело локомобиль заведу. Он у меня и пахать и молоть будет. Хлеб на пеклевань я буду перерабатывать; отрубь за границу шибко идет, и я от одной отруби миллионы наживу.
— Отрубь — хорошая штука — заметил Беркутов, — от отруби и свинья жиреет. Что верно, то верно.
— У меня все будет пар делать, — мечтал, позевывая, Трегубов, — и молотить, и веять, и пахать, и молоть. Нынче век пара, и мы не из толстокожих. Мой тятенька покойный «Егоров» через «ферт» писал, пар только в банях видел и по железной дороге ездить до смерти боялся. Дьявол, дескать, колесами вертит. А у меня все пар будет делать. Слава Богу и мы не хуже европейцев стали, а в чем ином, так, пожалуй, сто очков вперед европейцу-то дадим! Времена не те-с!
— Да, это верно, — вставил Беркутов, — перемена повсеместно огромная видна, прежние собачьи дети теперь уж давно фисдешьенами стали!
— Как-с фисдешьенами? — переспросил Трегубов и расхохотался. Смеялся он долго и звонко, но, наконец, встал. — Однако, мне и домой пора; старший приказчик, поди, теперь в моем кабинете носом клюет! — И он стал прощаться.
«Заволновался, это нехорошо!» — думал о нем Беркутов.
— Как вы сказали? — между тем спрашивал его при прощанье Трегубов. — Чем собачьи-то дети стали? Фисдешьенами? Это верно, это верно. Одежа не та же, да душа погаже! Это верно, это верно!
И, громко хохоча, он скрылся в дверях.
— Читал ты, какое в Оренбурге дело разбиралось? — спрашивал Беркутов Пересветова, когда Настасья Петровна ушла спать и они остались вдвоем в комнате.
— Нет, не читал. А что? — переспросил Пересветов.
— Это любопытное дело. Мещанин один купца облапошил в Оренбурге. Подкупил его любовницу, и пока та в одной комнатке с купцом-то балясы точила, он в другой шкап подломал и пятнадцать тысяч выудил. Тоже, должно быть, лишний калач взял из любви к ближнему.
— Как же он попался-то, если ловко все обделал? — спросил Пересветов.
— Как же? — Беркутов на минуту задумался. — Любовница на него донесла. Обсчитал он ее на три тысячи, она и донесла! И Беркутов тотчас же переменил разговор. — Я к тебе вот зачем, собственно, приехал, — сказал он Пересветову, уже прощаясь, — Столешников может дать тебе через день тысячу рублей. Возьмешь?
Пересветов покачал головой.
— Нет, теперь мне деньги не нужны. А впрочем… — заколебался он на минуту и добавил: — Нет, не нужны, не нужны…
Он вышел провожать Беркутова за ворота и долго стоял там, поглядывая на Трегубовский дом. Там, в кабинете, сквозь ветки деревьев, мерцал огонек. Окошко точно подмаргивало Пересветову и дразнило его. У него снова помутилось в глазах и закружилось в голове. С острым ощущением в сердце он, наконец, вернулся в спальню, разделся и лег спать. Но сон не шел к нему. Он лежал с открытыми глазами и все думал, и думал, взвешивая каждую мелочь. Порою он поднимался с постели, подходил к окну и, опустившись на стул, долго глядел на тихий двор, шевеля бледными губами, точно производя какой-то расчет.
Наконец, он подошел к жене, сел к ней на постель и осторожно разбудил ее. Вздрагивая всем телом и слегка жестикулируя, он шепотом стал передавать ей свой план.
Это необходимо для них обоих, и если жена не поможет ему, он все равно пойдет один, очертя голову, рискуя пасть с простреленной головой. Пусть она слушает внимательно и запомнит все до последней мелочи. Это нужно. Через три дня они должны обокрасть Трегубова. Они выкрадут у него двести тысяч. Вдвоем сделать это вовсе уж не так трудно. Даже легко. И это нужно сделать. Иначе они оба измучаются. Не быть же ей вечно Трегубовской содержанкой? А сделают они это так. Два дня Пересветов будет притворяться больным и лежать в постели. А на третий день к ночи пусть жена идет к Трегубову. Трегубов должен будет провести ее к себе в дом так, чтобы никто не знал об ее присутствии в доме. Чтобы ни одна душа не видела. На этот счет она заранее должна сговориться с Трегубовым. Она обещает ему пробыть у него до рассвета, и тот от радости совсем ошалеет. И пусть они оба будут сидеть в спальне. Когда Трегубов уснет, она придет в кабинет и отворит окошко. Тем временем Пересветов будет уже в саду. Он поймет этот условный знак и придет к ней. Когда он влезет в окно, она снова придет к Трегубову. А он взломает стол. На это ему будет достаточно четверти часа. Даже меньше. Через четверть часа жена возвратится в кабинет, и они оба исчезнут в окно. Деньги они спрячут вы лесу. После этого они вскоре прекратят с Трегубовым всякое знакомство. Через год именье их будет продано, к тому времени все подозрения улягутся, и они, забрав припрятанные денежки, уедут куда-нибудь далеко-далеко и будут жить счастливо и независимо. Но пусть она будет хладнокровна, насколько это возможно, и не оставит в спальне после себя ничего, что может подать повод к подозрению, ни булавки ни шпильки — ничего. У него уже все обдумано и заготовлено. Стамеска в саду. Жестяной ящик, в котором они зароют деньги, уже в лесу, и яма приготовлена им. Одним словом, им внимательно обдумана каждая мелочь, и они могут сделать это безнаказанно. Это даже не грех, потому что наказать негодяя не грешно. Мало ли они от него пострадали? Он, как паук, высосал из них всю кровь. Они оба худеют не по дням, а по часам, потому что им тяжко от этого скорпиона. Он их заклятый враг, и щадить его нечего. Да у него и без двухсот тысяч много еще останется.
Настасья Петровна долго слушала мужа с широко открытыми, неподвижными глазами, затаив дыхание и вздрагивая плечами. Долго она не соглашалась принять решения мужа. Но тот настаивал на своем и говорил, что иначе он пойдет один, на свой страх, рискуя пасть с простреленною головою. Он не может делиться с Трегубовым своим последним достоянием — женою, он его ненавидит всем сердцем и пойдет один туда, за деньгами, если жена не захочет помочь ему. Это единственное средство избавиться навсегда от нужды и Трегубова. Жена умоляла мужа помедлить; но он не соглашался. И долго они сидели на своей постели друг против друга, бледные и взволнованные, страстно перешептываясь и слегка жестикулируя, то хватая друг друга за руки и попеременно прижимая их к сердцу, то касаясь ими плеч и колен, с горящими глазами и вздрагивая всем телом. За окном шуршал ветер; по небу стадами ходили тучи; серп луны пришел с востока, долго глядел в их окошко неподвижным взором и, наконец, ушел дальше, а они все еще сидели друг перед другом, жестикулируя, страстно перешептываясь и вздрагивая всем телом, как охваченные ознобом. Наконец, они оба заснули тяжелым сном, крепко прижавшись друг к другу и тесно обнявшись, оба измученные, усталые и больные. В комнате сразу стало тихо.