5

В октябре 1969 года скончался мой отец. О своей утрате писать не стану. Опишу лишь военные действия против меня, предпринятые Союзом Писателей немедленно после смерти Корнея Ивановича.

Я к этому времени была членом шести Комиссий по литературному наследию — Комиссий, образуемых Союзом каждый раз, как умирает кто-либо из литераторов. Я была членом Комиссий по литературному наследию Анны Ахматовой, Н.П.Анциферова, Ф.Вигдоровой, Т.Габбе, Бориса Житкова, М.Ильина.

Но в Комиссию по литературному наследию Корнея Чуковского меня не включили.

Реально, практически, в данном конкретном случае, это «невключение» звук пустой. Я провела под одной кровлей с моим отцом, в тесном общении с ним, не только детство и юность, но и многие последующие десятилетия. Моя память мобилизована. "Все мое — при мне". Но оскор-бительная выходка Союза явственно показывает: во-первых — цель (разлучение, отлучение), а во-вторых — нравственный уровень изобретателей этой меры. Экзекуция на свежей могиле! До такой низкой низости не каждый способен упасть.

Впрочем, по сравнению с любой низостью всегда остается нижайшая. Можно падать еще ниже, и еще, и еще. Была бы цель, а яма безнравственности, в которую летит падший, — бездонна. Цель обнаружилась быстро.

В последние дни своей жизни, в больничной палате, Корней Иванович продолжал, по обычаю своему, работать.

Работал он над статьей "Признания старого сказочника". Статья предназначалась для газеты "Литературная Россия". Недели через две после похорон я с помощью друзей разобралась в черновиках и набросках и подготовила статью к печати. Послала ее в редакцию. И примерно через месяц заметила: статья Корнея Чуковского на страницах "Литературной России" не появилась.

Обычно это была самая жадная до его работ, самая настойчивая газета.

Я поручила разузнать по телефону, в чем дело. Ответ т. Поздняева (главного редактора) последовал такой:

— Мы рады бы опубликовать… Но, к сожалению, не можем… Там стоит в конце пометка: "Подготовила к печати Лидия Чуковская".

Я попросила сообщить т. Поздняеву, что охотно отказываюсь от этой крамольной пометки. Лишь бы напечатали статью.

(Арифметика в действии; речь ведь идет не о моей, а о чужой рукописи. Вычтите, вычтите мою преступную пометку! Я согласна — лишь бы появилась предсмертная статья Корнея Чуковского, в которой критик анализирует стихи поэта, и этот критик, и этот поэт — одно лицо… Редчайший случай в литературе: автор во всеоружии своего критического мастерства анализирует собственные свои сочинения.)

Но мой отказ не удовлетворил редакцию.

Поздняев: Устного отказа Лидии Корнеевны недостаточно. Пусть она изъявит свою (!) волю в письменной форме.

Я — изъявила. С большим удовольствием. Написала в редакцию письмо и сохранила копию. Люблю письменную форму. Написано пером — не вырубишь топором.

Культура — отверделые следы благородных порывов человеческого духа, пересекающиеся, перекрещивающиеся, прокладывающие новые дороги в будущее. Бесстрашная память хранит эти следы, обороняет — где от пустодушия, равнодушия, а где от бесчинства. Но я полагаю, что и следы бесчинства необходимо беречь. (Иначе не будет понятно, что культура — не один лишь труд, но и борьба). Разговор с Поздняевым ухнул бы в вечность, а так — след насилия, — мелочной мстительности, бесчинства, запечатленный на бумаге, мое отрекающееся письмо Поздняеву — сохранится. И когда-нибудь представит собой материал для изучения литературных нравов семидесятых годов в России. Мне разрешается подготовить к печати статью Корнея Ивановича. Но пометить: "Подготовила к печати Лидия Чуковская" — нет.

Я написала: "Узнав, что подготовленная мною к печати статья моего отца "Признания старого сказочника" не печатается в вашей газете только из-за упоминания моего имени, — заявляю, что я согласна свое имя как публикатора снять".

Получив мое письмо, "Литературная Россия" немедленно напечатала последнюю статью Корнея Чуковского*.

* См. "Литературную Россию" от 23 и 30 января 1970 года.

Эти унижения не помешали мне, однако, продолжать начатые прежде работы. Наоборот, они как-то раззадоривали меня. С осени 1969 года на мои плечи легли новые дела и труды. Литератур-ный секретарь Корнея Ивановича, его многолетняя помощница, Клара Израйлевна Лозовская, вместе с нашими старинными друзьями и моей дочерью Еленой занялись разбором архива, охватывающего 1900–1969 годы; отверделый след русской культуры почти за две трети века; занялись описанием и каталогизацией библиотеки в 5 тысяч томов. Я тоже принялась разбирать письма Корнея Ивановича, прежде всего ко мне — с 1912 по 1969 год. Кроме того, я предложила другим членам семьи: не занимать, а сохранять в неприкосновенности, без малейших перемен, те комнаты на переделкинской даче, где в течение тридцати лет жил Корней Чуковский. Три комна-ты из пяти — те, в чьем обличье, убранстве запечатлены его вкусы, привычки, навыки, образ жизни. Сам он был весьма фотогеничен, выражен в каждом слове и каждом движении — голос, походка, руки, — эта выразительность присуща и его комнатам; письменному столу; книжным полкам, игрушкам, картинам, фотографиям; даже лавочкам и лесу за окнами, даже скворечнику на березе, где жили любимые им белки. Микромир, сложившийся за 30 лет, так же отчетливо выражает его личность, как каждая его статья, фотография или звукозапись. Корнею Ивановичу свойственно было трудолюбие и неутомимая общительность — в его комнатах живет дух сосредоточенного труда и веселого, разнообразного, деятельного общения с людьми. Следы не одной лишь личности хозяина — след русской культуры. Сколько поэтов — молодых и старых, сколько лингвистов, филологов, переводчиков, сколько знатоков английской и американской литератур поднимались по ступеням этой лестницы! Сколько книг и писем прочтено и написано в этом кабинете, за этим столом; на балконе или в лесу! (Писал, положив листок на дощечку.) Сколько голосов, читающих вслух великие стихи и великую прозу, звучат в этих стенах и сколько пародий и шуток!

В 1969 году, 5 октября, Корней Иванович покинул свой дом для больничной палаты — вот такими, какими комнаты его остались, когда он в последний раз спустился по ступенькам своей лестницы, я и предложила семье оставить их. Не селиться в них. Оставить — за ним.

Не сразу научаются люди отучать себя трогать, передвигать с места на место, употреблять привычные вещи. Ведь только что все это еще было в движении. Постепенно мы научились.

Но передо мною возник еще один долг: написать воспоминания о нем. Ведь не многие из живых помнят его молодым. Детей у него было четверо. В живых я одна. Я помню наше детство и его молодость. Мне и писать.

Я принялась за воспоминания. Задуманы они в трех частях, но самым спешным мне казалось написать о том времени, какого уже не помнит почти ни один человек: о жизни Корнея Чуковско-го в Финляндии, в Куоккале (ныне поселок Репине), между тысяча девятьсот двенадцатым и семнадцатым годами.

Эту первую, куоккальскую дореволюционную часть я и написала в 1970–1971 годах. Предназначалась она для сборника памяти Корнея Чуковского в Детгизе. Так и называлась моя работа: "Памяти моего отца".

Составители сборника передали мне, что редакция Детгиза встретила мои мемуары радушно. Цензурных преткновений я не опасалась: речь в первой части идет о годах дореволюционных, и главным образом об играх Корнея Ивановича с маленькими детьми. Как он учил нас грести на неуклюжей рыбачьей лодке; как учил английскому языку; как мы вместе с ним носили воду из репинского колодца; как он читал нам в море стихи Баратынского, Некрасова, Тютчева. Действие происходит до семнадцатого года; я — маленькая, мне между пятью и десятью; возраст полити-чески безответственный и вполне безопасный; и рассказать есть о ком (и все такие общепризнан-ные имена!): несмышлеными своими глазами вижу я Репина, Короленко, Леонида Андреева, Маяковского, Шаляпина…

(А куоккальская дача хоть и пуста, но жива еще; не рухнула еще, еще стоит; она тоже помнит их шаги и их голоса; этот узелок русской культуры, сплетенной из множества разнообразных нитей, еще можно спасти*… Кроме лиц, перечисленных мною выше, бывали там и Н.Гумилев, и Анна Ахматова, и Н.Евреинов, и Н.Кульбин, и Борис Григорьев, и Борис Садовской, и Тэффи, и Шкловский, и Иван Пуни.)

* Уже нельзя; куоккальская дача сгорела дотла 1 сентября 1986 года Примеч. 1988 года.

После истории с "Литературной Россией" я, разумеется, никакой своей работы газетной или журнальной редакции более не предлагала. Уж очень популярно т. Поздняев, можно сказать, по складам, мне все растолковал. Получив требуемое от меня письмо — снимите, мол, слова "подготовила к печати Лидия Чуковская", я сама об этом прошу вас, — он произнес нечто еще более вразумительное: "Совесть коммуниста не позволяет мне употреблять в газете имя Лидии Чуков-ской. Никто мне ничего сверху не указывает, но я сам не считаю возможным". Так сказать, действует не общепартийная, а персональная коммунистическая совесть т. Поздняева.

Однако вскоре сделалось ясно, в какой степени то, что двигало товарищем Поздняевым (не знаю, можно ли это назвать совестью), было лишено индивидуальности и самобытности.

Сначала произошло нечто волшебное, неправдоподобное, неслыханное. Редакция журнала "Семья и школа" пожелала ознакомиться с моими воспоминаниями о Корнее Чуковском.

Решительно ни на что не надеясь (после немой гибели лениздатской ахматовской книги и красноречивых разъяснений т. Поздняева), ознакомиться редакции "Семьи и школы" с моими воспоминаниями я все-таки разрешила. Развернувшаяся далее феерия ослепила меня. В моих воспоминаниях 15 глав. Мне позвонила Любовь Михайловна Иванова*, тогдашний редактор "Семьи и школы", и произнесла слова о художественной силе моих мемуаров столь лестные, что приво-дить их неловко. Любовь Михайловна Иванова предложила опубликовать в слегка сокращенном виде все 15 глав. Она находила их полезными для родителей, для учителей, для детей. Я, изверив-шаяся, тупо предлагала напечатать не 15, а всего одну главу, самую для меня дорогую: о том, как Корней Иванович читал нам в море стихи. Нет, лучше все 15. Нет, мне бы одну-единственную! Нет, лучше 15. Так мы торговались и торговались и наконец сошлись на семи главах. Они должны были пройти в трех номерах "Семьи и школы" — № 9, 10 и 11 за 1972 год.

* Ныне покойная. — Примеч. 1975 года.

И вот я, не веря глазам, держу в руках № 9 журнала — и там действительно напечатан первый отрывок из моих воспоминаний под заглавием "На морском берегу". Фееричность доведена до беспредельности: не только большими буквами набрано мое крамольное имя, которое т. Поздняеву запретила употреблять в печати его чуткая совесть, не только так прямо и написано "Лидия Чуков-ская. На морском берегу", а в конце отрывка — "Продолжение следует", но даже помещен мой портрет! 1915 год, рисунок Маяковского*.

* Ср. «Маяковский-художник». М.: Советский художник, 1963, с. 30.

А совесть-то у т. Поздняева оказалась отнюдь не персональной! И вообще не совестью, а циркуляром свыше.

В № 9 отрывок оканчивался словами: "Продолжение следует".

В № 10 несколько абзацев из следующей главы открывались словом «окончание».

Мне от души было жалко ответственного редактора Любовь Михайловну: она говорит автору ответственные слова, предлагает печатать мемуары в трех номерах, а потом открывает редактиру-емый ею журнал и вместо «продолжения» внезапно читает: «окончание». Подмена совершилась без ее ведома. И Корнея Чуковского тоже было мне жаль: рассказано, как он учил нас, детей, становиться на четвереньки и лаять на собак, а вот, как он учил нас понимать стихи, об этом умолчено. Известный писатель, критик, мемуарист, историк литературы, филолог, знаток русской поэзии, человек, всю жизнь радевший о "стиховом воспитании детей"; поэт, автор многочислен-ных стихотворных сказок; автор работ по теории перевода, мастер перевода; словом — Корней Чуковский, известный писатель и стихолюб, превращен в какого-то лихого затейника.

Я так до сих пор и не знаю: случился этот обрыв потому, что в 1968 году решено было кем-то «наверху» ничего моего не печатать, или потому, что как раз летом 1972 года за границей изда-тельство имени Чехова напечатало мою старую повесть "Спуск под воду" (1949-57). И "Голос Америки", сообщив об этой книге по радио, разбудил во всех редакторах всех газет и журналов Советского Союза одну и ту же персональную совесть.

"Памяти моего отца"… Он не был замучен в лагере, не был расстрелян. Последнее десятилетие его жизни прошло в достатке и славе. Однако была у него в жизни своя трагедия и своя борьба. Он был наделен редкостным даром: даром литературного критика, повышенной восприимчивостью к искусству слова. В десятые годы и в начале двадцатых не было в России ни одного сколько-нибудь значительного явления литературы, на которое не отозвался бы особенный, всегда узнавае-мый голос Корнея Чуковского. Лучшие его статьи того времени — полемические, а иногда и парадоксальные — сквозь внешний анализ стиля ведут читателя внутрь, вглубь, к постижению духовной личности изучаемого автора. Статьи эти сами по себе — произведения искусства, главным образом — портретного. Однако к концу двадцатых годов литературным критиком Чуковский быть перестал. Время исключало самобытность в восприятии чего бы то ни было — в том числе и литературы, а тем самым и своеобразие критического жанра. Задача литературного критика сведена была правительствующей бюрократией преимущественно к популяризации очередных "партийных постановлений в области литературы". Корней Чуковский продолжал работать по другим своим специальностям, но до конца жизни остро и болезненно ощущал неосуществленность своего основного призвания… Десятилетиями участвовал он в борьбе за право детей на сказку литературную и народную — и вышел из этой борьбы победителем. Сказка вообще сказка — взята была властями под подозрение: руководящие неучи полагали, будто сказка мешает детям понимать реальную жизнь. Каждая из собственных сказок Чуковского, ныне рождающаяся заново вместе с каждым новым поколением детей, превратившаяся в фольк-лор, рассыпавшаяся на прибаутки, пословицы и поговорки, каждая из сказок Корнея Чуковского — от «Крокодила», «Мухи-Цокотухи» и до «Бибигона» — подвергалась в свое время гонениям и цензурным запретам.

Однако ни о его беде, ни о его борьбе я и не покушалась в своих воспоминаниях писать. О борьбе за сказку потому, что он сам написал о ней в книге "От двух до пяти", а о Чуковском-критике потому, что, я уверена, о нем вспомнят и напишут другие, чуть только и это "утаенное наследство" будет читателю возвращено.

Я же в своих воспоминаниях собиралась припомнить то, что помню во всем мире я одна: свое детство и его молодую дружбу с детьми.

Но хозяйство-то у нас плановое: кому о ком вспоминать, что следует в памяти укоренить, а что из памяти выкорчевать, кто будет назначен в близкие Корнею Чуковскому, а кто в дальние, об этом не нам судить. Начальству виднее. Мне о нем вспоминать — не положено.


Загрузка...