Бомбежка была на наши позиции, но наступать не стали. Сидим в земле, представленной воронками от взрывов. Кучками сидим. Кто где уцелел, там и угнездился. Губы слиплись, не говоря про все остальное. Только высунись, он очередями по всему, что движется в несколько пулеметов пристрелянных. Связь между небом и землей у всех была, только больше никакой связи не было. Никто не знает, что там слева, а слева не знают, что там справа. Наши пулеметы тоже по ним работают. Мы в своих воронках, и они в своих. Кровь тоже жидкая, но ей не напьешься. Солнце жарит. Хочется выпить реку, только из убитого Витьки перестало течь, запеклось все. Вдруг слышится топот и скрип колес телеги. На полном скаку между нами и ними врывается конь, запряженный бочкой с водой, и останавливается посреди нейтральной полосы. Пулеметы заглохли, а конь стоял до тех пор, пока разливали воду по флягам они и мы. Потом разбежались по позициям люди с флягами, наполненными водой. Конь ушел с поля боя, а люди остались с той и другой стороны. Только с третьей стороны прозвучал выстрел. Лейтенант застрелился из табельного оружия. Тишина потом была долгая. После началось снова. Визг, скрежет, вой и плачь проходили через жерло коловращения, чтобы выползти наружу месивом кровавой каши с запахом серной кислоты и ладана. Это произошло много лет спустя, после великой победы 45-го, и началось с поминок моей роты, принадлежащей отдельному саперному понтонно-мостовому батальону, отправленного в Афганистан еще до начала официального ввода Советских войск на его территорию. Будучи ноябрьским дембелем-78, я отсылал новогодние поздравления уже не существующим адресатам. Только об этом чуть ниже.
Когда я выпил свои первые фронтовые сто грамм, то осознал, что этой дозой не отделаешься, а надо знать меру. Мера бывает разная. Для разгона. Для успокоения. Чтоб догнаться. Чтоб нажраться. Можно еще невозможное количество мер перечислить, но самое главное – осознать критическую точку. Венечка Ерофеев свою точку определенно знал, Гоголь тем более. Оба сошли с ума, или мир сдвинулся с рельс, пришпандорив к обочине Мертвых душ вялотекущую блевотину «Москва – Петушки».
Сегодня мне страшно. На современной сцене ставят невообразимое. Многие мои современники не знают, кто такой Ленин. Неужели я такой старый, а мне всего пятьдесят четыре? Один из моих дедов уже умер в этом возрасте, отвоевав Великую Отечественную во фронтовом тылу. Когда даже его дочь, моя мама, не знала, на каком производстве он работает. Только ноги его распухали до размера хорошего бревна, а топить печку было нечем. Только младший мамин братишка, привезенный из Башкирской эвакуации в Москву, увидев яблоко, сказал: «Какая красивая картошка». Причем это элитные дети. Не в нынешнем смысле, а в том, что папа стоял у окна вечерами и ждал, когда его семнадцатилетняя дочка придет домой с прогулки, а потом уходил в ночь на работу руководить предприятием замкнутого цикла.
Нынешнее, безусловно, срастается с настоящим. Не знаю, что такое настоящее.
Настоящий цвет.
Настоящий блик.
На столе предмет.
Я к столу приник.
За столом своим
Я смотрел в окно.
Сяду перед ним
И протру стекло,
Под которым жизнь,
За которым цвет.
«Пьяному от радости
Пересуда нет».
Здесь Есенин жил,
Пушкин ночевал.
Я все тот, как был.
Был и не пропал.
Письменный мой стол,
Мой ночной причал.
На тебе порой сына пеленал.
И в созвездьях плыл
И ура кричал.
Мой, братишка, стол,
Мой немой причал.