IV Китайцы в их собственном изображении

Я расскажу вам теперь о Китае, каким он был за три или четыре тысячи лет. Можно было бы с полным правом назвать его новым, если не современным: мы знаем Китай неизмеримо большей древности!.. Кроме того, Китай страна, которая почти не меняется.

Редьярд Киплинг сказал: — «За спиной Китая столько тысячелетий и худо или хорошо, но он столько флиртовал, что было бы легкомыслием надеяться, что когда-нибудь он приобретет иные привычки».

Мне бы очень хотелось показать «Центральную нацию» такою, каковой она была всегда и какою осталась и теперь… Попробую заставить господ китайцев нарисовать свой собственный портрет.

Достаточно будет нескольких книг, при условии тщательного подбора и подлинно китайского происхождения… О!.. Конечно, это будут древние книги.

Мне представляется затруднительным вообще говорить здраво и справедливо о вещах малоисследованных; нетрудно догадаться, насколько это сложная и трудная задача, когда дело идет о народе, мозг которого, как говорит шутя Лоти, по-видимому, работает в обратную сторону по сравнению с нашим.

Было бы тщетным и рискованным предприятием пытаться изучить в кратком обзоре современную китайскую литературу. Поэтому я предпочитаю обратиться к отдаленным временам и говорить почти исключительно о самых древних китайских текстах, какие находятся в нашем распоряжении. Я полагаю, что таким образом мне удастся ярче и полнее показать, как сформировался настоящий Китай и каковы настоящие китайцы…

Я подчеркиваю слово «настоящий», то есть не Китай ширм, опереток и водевилей, но другой, — подлинный, серьезный, государство с 400 миллионами жителей, работающими больше, чем мы, лучше, чем мы, с большей настойчивостью и напряжением… Короче, Китай, один в мире, насчитывающий шесть тысяч лет достоверной истории! И несмотря на свою старость, не обессилевший нисколько, живущий жизнью более кипучей, более живой и активной, чем любая другая нация, будь она старая или молодая.

Но раньше, чем погрузиться в китайскую литературу, менее всего желая быть педантом, я все же принужден коснуться, хотя бы поверхностно, китайской грамматики и филологии. Да-с! Этот язык совершенно отличен от всех наших европейских, американских, африканских и даже азиатских! Действительно, у нас — у «варваров»! — каждое слово произносится с помощью нескольких следующих друг за другом звуков, называемых слогами; слоги состоят из букв и т. д.

У китайцев же, как когда-то у египтян, нет ни азбуки, ни гласных, ни согласных, ни слогов; каждое китайское слово, подобно египетским, пишется или, вернее, рисуется с помощью одного знака, одного иероглифа, если вы предпочитаете. Когда слово начертано, его произносят с помощью односложного созвучия.

Обратите внимание! Здесь имеет место нечто диаметрально противоположное нашему представлению о языке, то есть образованию понятий и их передаче словами. Китаец идет от начертания к мысли, и произношение для него не более, как аксессуар. Мы исходим из произнесенного слова, и наше письмо не имеет иного значения, кроме обозначения произнесенных звуков. Когда мы пишем, мы изображаем звуки нашего голоса, даем смутное изображение наших чувств. А когда пишет китаец, то он срисовывает свою мысль прямо с натуры. Он наносит, — не пером, а кисточкой, — рисунок, долженствующий изобразить, разумеется систематически и стилизованно, то, что он желает выразить.

Этот рисунок и есть то, что китайцы называют буквой и что египтяне называли иероглифом. Иначе сказать, всякая человеческая мысль представлена одним знаком.

Само собою разумеется, что собрание этих знаков или букв неизмеримо обширнее наших «а, b, с, d». Вместо двадцати шести букв считайте двадцать шесть тысяч, и то вы будете правы лишь в одной третьей части!

Не следует, однако, думать, что изучение китайских начертаний просто мнемотехническая символика. Нет! Существуют знаки основные и знаки производные.

Подобно тому, как мы добавляем суффиксы и флексии к корням наших существительных и глаголов, китаец комбинирует по-разному основные знаки, а их не более двухсот пятидесяти. Из основных знаков, путем упрощения и связывания, он образует знаки производные; и так, идя от элементов к сложному, он от основной идеи идет к идеям производным…

* * *

Несколько примеров, чтобы быть лучше понятым.

Чтобы изобразить человека, нужно провести две черты, идущие вкось, суживающиеся кверху; две ноги идущего человека. Этот знак произносится «жени» (сравните с арабским словом «джинн», взятым тоже с японского или индийского)…

Но, — повторяю, — произношение ни к чему не обязывает.

Чтобы изобразить юношу, — чертят одну черту, прихотливо прихотливо изогнутую, с небольшой пересекающей горизонтальной черточкой; это будет стилизованное изображение ученика, согнувшегося над рабочим столом, — человека, который учится. Две наискось поставленные и пересекающиеся черты будут изображать женщину. А если нам понадобится изобразить слово «любовь» (гао), мы поместим рядом знак, обозначающий женщину, и знак юноши, — независимо оттого, идет ли дело о любви супружеской или о любви материнской… Чтобы написать «слово» или «речь», мы грубо изобразим рот. Для обозначения двери мы наметим обе ее створки.

Итак, идя от простого к сложному, если я под «дверью» помещаю «рот», это будет значить «посланник», — тот, который дает проскользнуть своему слову под дверь другого… Еще комбинация, — я рисую знак, изображающий «сердце», и помещаю его тоже под знаком «дверь», — получается слово, обозначающее «меланхолию, печаль, сожаление»… И вправду, — не оставляем ли мы нашего сердца на пороге дома, только что закрывшегося для нас?

Вы видите, что китайский язык выше нашего, потому что он не только язык, но и целая философия. Что не мешает ему, однако, быть, в некоторых и даже многих отношениях ниже нашего, — и прежде всего в отношении ужасающего количества времени, необходимого для основательного его изучения.

Я очень скромный синолог, хотя давно изучаю китайский язык; я знаю еще очень мало знаков и не могу считать себя в числе грамотных. Но несмотря на это, я должен сказать, что китайский язык единственный, который изучаешь с удовольствием, без скуки или утомления, — потому что, изучая эти знаки, не только упражняешь память, но и получаешь урок мудрости, изобретательности, вдумчивости и иронии. В тот день, когда я узнал, что слово «син» (сердце) под знаком «мен» (дверь) значит «меланхолия», я невольно обратился к моим личным ощущениям… Моряк, я вспомнил все расставания, все прощания и всю глубокую, бесконечную печаль жизни…

В конечном итоге я полагаю, что такой сложный язык как китайский, конечно, менее доступен массам, нежели современные нам языки, и вследствие этого представляет более удобств для всякого рода таинственных мистификаций различных мудрецов, имя же им легион…

Но так или иначе, остановимся на том, что все эти знаки и начертания понимаются во всех восемнадцати провинциях империи десятью тысячами ученых, а местами и в других государствах; так, например, в Японии и всеми иностранцами, которых нельзя назвать варварами. Но не мешает иметь в виду, что во всех восемнадцати провинциях, в Пекине, Кантоне, Гайнане, или Шантунге, эти знаки будут произноситься на восемнадцать совершенно различных ладов.

Так, например, — то, что здесь выговаривается «сии», в другом месте может звучать «пао».

Отсюда вытекает еще одна особенность китайского языка, изобилие каламбуров. Два абсолютно различных знака, обозначающих две окончательно непохожие одна на другую вещи, могут произноситься совершенно одинаково. Беру первый попавшийся пример, слово «гоанг» — «священный», «высший», «царственный», которое пишется различно, но произносится одинаково и обозначает в то же время «желтый»…

Нетрудно заметить, во всяком случае, что игра слов на китайском языке имеет то преимущество перед нашей, что она менее груба, так как основана не только на произношении слов, но и на смысле их.

Припомните Мюссе, его лучшее произведение «Фантазио»… Принцесса упрекнула шута в том, что он играет словами:

— О! — ответил Фантазио, — игра слов не менее почтенна, чем игра мыслями, действиями или людьми.

В Китае этот способ имеет широкое распространение… Просодия китайского языка не слишком отличается от нашей. Такое количество слов произносится одинаково, что рифмование не представляет никаких трудностей. Оттого так много в Китае поэтов, и те древние тексты, о которых я собираюсь говорить, написаны большей частью в рифмованной прозе. Однако, не всегда. В китайских стихах налицо неизменно ритм, но большие поэты пренебрегают там иногда рифмой в силу ее чрезмерной доступности. В китайских стихах тоже различают то, что мы называем «стопами».

Чаще всего китайские стихи четырехстопны. Это как раз то, что нужно, если принять во внимание сложность, богатство китайских слогов, из которых каждый целое слово. Четыре стопы — прекрасная пропорция для стиха. Употребляют китайские поэты и шестистопие, но не более.

Что же до правил периодичности, то они мало чем отличаются от принятых у нас. И в этом мы сейчас убедимся.

Но прежде, чем погрузиться в китайскую поэзию, я бы хотел коснуться, хотя бы поверхностно, коренной китайской философии, которая не что иное, как мораль, которая чужда метафизики, которая покоится на глубоких, неразрушимых основах… Желательно было бы показать, насколько эта философия крепка, и до чего каждое ее положение приложимо к современности.

Передо мной на столе лежат книги, называемые у китайцев «классическими» и «священными». В действительности это… плеоназм, — по существу имеются лишь «священные книги», так как книги «классические» не что иное, как отдельные выдержки из «книг священных», приспособленные для детского или среднего понимания. Их издали отдельно для обращения в среде китайских учащихся.

Но для нас важно лишь то, что существуют китайские книги весьма древнего происхождения. Мне кажется, — я упомянул уже о том, что в XVIII веке до нашей эры в Китае появился замечательный муж по имени Лао-Тзы, сведения о делах которого дошли до нас весьма смутными и по всем вероятиям неполными. Я назвал его «отцом спиритизма». Он и был таковым, между прочим. Действительно, кто поручится за то, что метафизика, спиритизм и суеверие не родные братья?

Труды Лао-Тзы никогда не были переведены полностью на французский язык, да и вообще ни на какой язык. Пытались перевести их на немецкий, за неимением, вероятно, более тусклого языка, но… из попыток ничего не вышло, — на немецком языке текст Лао-Тзы стал еще непонятнее, чем на китайском. Так что из его текстов мы можем извлечь не так много. Но можно считать вполне достоверным, что ответственность за три четверти самых нелепых китайских суеверий лежит до известной степени на Лао-Тзы.

Так, например, когда я читаю в китайском подлиннике следующую фразу — для точного предсказания времени обращаются к черепахе и тысячелистнику в таких выражениях:

«При выборе дня мы доверяем вам, о, высокочтимая Черепаха, ибо вы следуете правилам верным и постоянным; и также мы верим вам, о высокочтимый Тысечелистник, ибо вы тоже следуете верным и постоянным правилам!»

Я-то вполне уверен, что только Лао-Тзы виновен в том, что подобная глупость сохранилась до наших дней!

При всем том я вынужден заметить, что цитированный текст живо напоминает мне кофейную гущу, к которой обращаются наши «пифониссы». Да, мы и китайцы, китайцы и мы, одинаково склонны обращаться к ведуньям и искать провидения будущего то в капризном рисунке стеблей тысячелистника, брошенных одним движением на стол, то в причудливых пятнах китайской туши, которую выплескивают в щит черепахи и потом сушат на огне. Вероятно, и вам когда-нибудь китайские прорицатели предсказывали ваше будущее.

Можно только удивляться тому, до чего два народа, рожденных на противоположных концах земного шара, могут сходиться в области диких суеверий!

Я очень хотел бы раскрыть тайну этого явления, но должен признать мои познания недостаточными и отказаться от разрешения непосильной задачи.

Остается добавить, что китайцы, знавшие астрономию задолго до нас, полагали, подобно нам (без всякого для них оправдания, так как они знали, о чем идет дело), возможным делать различные предсказания по затмениям луны и солнца. Вполне допустимо, чтобы круглый невежда усматривал непосредственную опасность в солнечном затмении, но когда это находит ученый, это и дико, и непонятно.

Вот что я нашел в «Чеу-Кинг», древней китайской книге: «Во время соединения луны и солнца».

(Обратите внимание на слово «соединение». Китайские астрономы того времени отлично знали истинную причину затмений. Их суеверие, таким образом, не аналогично суеверию дикаря, полагающего, что луну сожрал дракон. Они отлично знали, повторяю, в чем дело…)

«Во время соединения луны и солнца, в первый день второго месяца, двадцать восьмого по кругу, солнце затмилось, что является весьма дурным предзнаменованием… Луна затмевается, солнце тоже… Судьба людей достойна сожаления».

Когда столь мудрый народ и столь трудолюбивый находится в течение многих и многих веков во власти таких суеверий, я склонен всегда искать причину не «в чем-либо», а в «ком». Я не хотел бы злословить по адресу Лао-Тзы, философию которого изложил столь поверхностно, но думаю, что он главный виновник всех китайских странностей, давших повод к возникновению «Китая ширмочек», над которым так много и так долго издевались и который заслонял собою подлинный Китай.

Перейдем теперь к величайшему из всех мужей Китая, к тому Кунг-Тзы, которого на западе называют Конфуцием, и который на пороге VI века до нашей эры дал основы этики.

Четыре классических книги Китая, — Та-Хио, что значит «Великое исследование», — Чунг-Иунг, то есть «Неизменяемая середина», «Беседы Конфуция с учениками» и «Беседы Менция», ученика Конфуция, жившего сто лет спустя.

«Великое исследование» содержит всего одну главу, — можно было бы даже сказать, одну фразу! Ничего не может быть проще и примитивнее этого «Великого исследования», положенного в основание китайской морали, — от сложного к простому, от коллектива к личности, — вот его суть.

Но я предпочитаю прочесть вам главную фразу этой книги…

Самый точный разбор ее ничего не стоит, тогда как текст сам по себе великолепен:

«Древние короли, — пишет Конфуций (он сам изложил „Великое исследование“), — чтобы зажечь истинную добродетель в сердцах всех людей, начинали с того, что старались как можно лучше управлять своими государствами. Чтобы лучше управлять государствами, они сначала устанавливали добрый порядок в семьях…

Чтобы утвердить добрый порядок в семьях, они старались самоусовершенствоваться, они учились управлять движениями своего сердца; чтобы управлять движениями сердца, они воспитывали свою волю; чтобы усовершенствовать волю, они развивали себя.

Они развивали свой ум, проникая в суть вещей, Проникновение в суть вещей возносит наши познания на вершину. И когда наши знания достигнут вершины, воля будет совершенной, движения сердца подчинены воле; а когда движения сердца будут управляемы, человек избавится от ошибок. Исправив самого себя, он исправит семейный уклад; а когда в семьях царит порядок, государство хорошо управляется; и в конечном итоге вся империя процветает в мире.

Слово „Чунг-Иунг“ — по-французски „Неизменяемая середина.

Эту неизменяемую середину Конфуций определял, как высшее достижение истинного совершенства.

Когда душа свободна от чувств радости, печали или гнева, — писал он, — говорят, что она находится в равновесии. Когда эти чувства рождаются в душе, не переходя известных границ, говорят, что они не нарушают гармонии. Равновесие есть отправная точка всех мировых процессов. Когда гармония и равновесие достигают своего полного выражения, каждое явление на земле и на небе получает свое место и все существа развиваются правильно. Равновесие и мудрость требуют, разумеется, воздержания от небрежности и преувеличения“.

Однажды Кунг-Тзы (Конфуция) спросили:

„Кого из ваших учеников вы предпочитаете?“

Он ответил:

„Один никогда не исполняет всего того, что должен исполнять; другой всегда делает немножко больше, чем требуется“.

„Значит, — сказали ему, — последний, конечно, и есть лучший?“

„О! — ответил Конфуций, — одинаково плохо делать больше, чем нужно, и меньше, чем нужно“.

Когда ученик его, по имени Тзы-Лунг, вернулся с праздника последнего дня, то есть с праздника 1 января, если вам угодно, Конфуций спросил его:

— Вы остались довольны, Тзы-Лунг?

Тзы-Лунг ответил:

— Конечно, нет! Казалось, что все жители провинции лишились рассудка. Я не могу понять, какое удовольствие в том, чтобы присутствовать при таком зрелище!

Тогда учитель сказал ему:

— Вы не понимаете, что, давая народу один день веселья после трехсот шестидесяти четырех дней труда, правитель поступает хорошо? Если бы лук всегда держали напряженным, то ни Ву-Ванг, ни Венн-Данг (основатели династии Че-У) не сохранили бы за собой престол долгое время! А если бы держали лук всегда ослабленным, то ни By Ванг, ни Венн-Данг не сделались бы императорами.

Умеренность, равновесие, справедливость, золотая середина, — таковы прочные основы философии, которой учат нас китайские древние книги. Отсюда последовательно вытекает идеал, который нас удивит, быть может, но удивит, главным образом, в силу своей скромности.

Однажды Тзы-Лунг спросил Конфуция: что такое совершенный человек?

Учитель ответил многозначительно:

— Тот, который обладал бы осторожностью Тзанг-У-Чунга (а он был до того осторожен, что всегда пребывал в нерешительности), тот, который обладал бы честностью Кунг-Хо (а он потерял жизнь, отыскивая незначительные погрешности счета), храбростью Чуанг-Тзы (который дал себя убить ни за что восставшим) и смышленостью Иен-Киу (которого даже самые речистые адвокаты не могли заставить замолчать), тот, который, кроме того, был бы сведущ в церемониале и музыке, — тот мог бы назван быть совершенным человеком.

И, улыбнувшись внезапно, добавил:

— Быть может, в наши дни, чтобы быть совершенным человеком, нет необходимости совмещать все эти качества… и, Бог мой, тот, который несмотря на возможность наживы, остается справедливым, который не бежит перед лицом опасности и тот, который, дав обещанье, держит его несмотря на то, что протекли долгие годы, — тот, я нахожу, уже достаточно совершенен.

Этот человек, столь мягкий в отношении других, был строг к самому себе; он обладал добродетелью всех великих людей, — он был скромен.

— Мудрец, — писал он, — соблюдает четыре главных правила, а я, Конфуций, я никогда не мог соблюсти даже одного. Я еще не воздал моему отцу всего того, что требую от моего сына, ни моему государю того, что требую от подданных, ни моему старшему брату того, что требую от младшего; и для друга моего не умел первым сделать то, что я хотел бы, чтобы он мне сделал… Бойтесь все обещать больше, чем можете исполнить!

В другой раз он сказал своим ученикам:

— Вы думаете, что я обладаю обширными познаниями? Но я не обладаю никакими познаниями! Только, — добавил он, в виде примера, — когда меня спрашивает человек самого скромного звания, и как бы невежествен он ни был, я обсуждаю с ним вопрос от доски до доски, как бы я поступил в беседе с мудрецом, не пропуская ничего.

Эту скромность он проповедовал всем. Известна его беседа, которую я хочу передать здесь, находя ее чрезвычайно красивой и поучительной. Подобно Платону, он имел привычку беседовать с учениками, задавать им вопросы и выслушивать их ответы. Однажды, находясь со своими любимыми учениками Тзеу-Лу, Тзенг-Си, Иен-Лу и Кунг-Си-Хуа, сидевшими рядом с ним, он сказал:.

— Говорите со мной откровенно, позабыв, что я ваш учитель. Когда вы у себя, говорите вы себе: „Я человек неизвестный, люди не знают моих способностей и достоинств, но если бы люди их знали, они доверили бы мне великие дела“.

— Что это за дела, которые вы бы желали, чтобы вам доверили? Вы, Тзеу-Лу, скажите мне.

И Тзеу-Лу поспешил ответить:

— Предположим, — сказал он, — что государство, обладающее тысячью военных колесниц, стонет под игом двух других могущественных государств, что оно даже подверглось разграблению и что у него иссякли припасы. Так вот! Если бы мне было передано управление этим государством, то мне кажется, я сумел бы вдохнуть мужество в сердца жителей, обуздать врагов, насадить мир и заставить торжествовать справедливость.

Учитель посмотрел на Тзеу-Лу и улыбнулся:

— А вы, Иен-Лу, — спросил он, — что бы вы сделали?

— О! — отвечал Иен-Лу, — если бы мне довелось управлять маленьким государством, пространством в шестьдесят или пятьдесят стадий, мне кажется, что в три года я довел бы жителей до благоденствия. А для поддержания этикета и культивирования музыки я призвал бы мудреца.

На этот раз Конфуций не улыбнулся, но повернувшись к третьему, сказал:

— А вы, Кунг?

Кунг-Си-Хуа ответил;

— О! Я не говорю, что способен на что-либо подобное, но так мне подсказывает мое честолюбие… Я бы хотел одетым в черную тунику, с черной шапочкой на голове, исполнять обязанности помощника во время религиозных процессий в память предков и в церемониях императорского двора.

Конфуций размышлял некоторое время. Потом, повернувшись к четвертому ученику — Тзенг-Си, сказал:

— А вы, Тзенг, чтобы сделали?

Тзенг-Си, человек очень странный, игравший постоянно на гитаре, даже тогда, когда говорил учитель (ему по этому поводу часто делали замечания!), — Тзенг-Си выпустил из рук гитару и струны ее зазвенели…

Тзенг-Си встал, поклонился и ответил:

— Я не разделяю вожделений трех других учеников!

— Какое же зло вы в том видите? Каждый может чувствовать, как ему вздумается! — сказал учитель.

Тогда Тзенг-Си сказал:

— Так вот! Весной, когда созреет листва деревьев, я бы хотел отправиться в сопровождении молодых людей моего возраста и старших к реке Ли, омыть руки и ноги в теплой струе, вдохнуть свежий воздух в тени ветвей, петь стихи и так вернуться, потому что мне кажется, я не годен ни на что иное.

И учитель вздохнул тогда и сказал:

— Я одобряю это желание.

* * *

Он проповедовал необходимость самосовершенствования для каждого, убежденный, что в этом — все спасение общества и государства. Он не пренебрегал, однако, и религией, хотя на вопрос окружающих, что он думает о смерти, ответил:

— Я еще не знаю, что такое жизнь. Когда я пойму это, то займусь смертью!

* * *

Чтобы еще ближе познакомить вас с китайцами, я должен перейти от общего к частному и показать, как отразилась эта строгая мораль на китайских нравах.

Существует солидное сочинение „Ли-Ки“, — одна из пяти священных книг Китая, которая заслуживает внимательного изучения. Рядом с Ли-Ки я бы поставил Чеу-Кинг — сборник стихов. Если вы спросите, почему из всей классической китайской литературы я выбираю именно эти книги, я вам отвечу цитатой из Конфуция.

Вот что он сказал по этому поводу:

„Когда приходишь в какую-нибудь страну, то легко определяешь, какая форма обучения должна быть выбрана для ее жителей. Если они незлобивы, покладисты, искренни и добры, с ними нужно заниматься по Чеу-Кинг. Если они почтительны, умеренны и внимательны, преподавание должно быть основано на Ли-Ки“.

Я, так как я пишу для моих компатриотов, то я не стану искать лучшего!..»

Ли-Ки — «Книга ритмов», — очень древняя книга. Первоисточник ее в точности неизвестен, но, вероятно, она восходит к третьей династии Че-У, правившей с XII по II век до нашей эры; некоторые же тексты еще более отдаленного времени.

Несмотря на то, что первый император четвертой династии Т’син сжег, как мы знаем, старые книги и приказал закопать живыми всех, кто по ним читал, всю эту литературу удалось восстановить по памяти, быть может, не вполне точно, тотчас же после падения династии, то есть лет пятьдесят спустя. (Династия Т’син’ов пробыла у власти весьма недолго).

Таким образом, в наших руках находится текст, если и не вполне точный, то весьма близкий к подлиннику.

Эта книга содержит все правила, коим должен строго следовать каждый китаец, начиная от рождения и до самой смерти: рождение, воспитание, брак, развод, семейные отношения, отношения к главе государства, наконец, смерть и погребение — все оговорено здесь до мельчайших подробностей.

Необходимо иметь в виду, что весь китайский ритуал, каким бы странным, чуждым и отличным от всего, к чему мы привыкли, он нам ни казался, направлен к одной цели.

На второй странице Ли-Ки я читаю следующую заповедь:

Перед лицом наживы не насилуйте справедливости, дабы воспользоваться ею. Перед лицом несчастья не пренебрегайте обязанностями, чтобы избежать его. Не старайтесь одерживать верх в мелких распрях. Во время разделов требуйте только то, что вам следует. Не утверждайте, если сомневаетесь, а когда уверены, то выражайте ваше суждение; но из скромности преподносите его, как если бы то было мнение другого, старейшего и более умудренного.

Несколько слов о китайском воспитании.

В шесть лет, — читаем мы в Ли-Ки, — ребенок должен учить названия чисел и четырех стран света. В семь лет дети разного пола не должны более сидеть на одной циновке. (Совместное обучение в Китае не пользовалось сочувствием).

В восемь лет они должны научиться уступать место старшим, а также почтительности и вежливости. В девять лет их учат счислению. В десять лет мальчика берут из дома родителей, он не возвращается туда больше, берет уроки у преподавателя, учится читать (то есть изучает знаки и вместе с чтением изучает, таким образом, философию); он не будет носить ни туники, ни панталон, пока не сделается взрослым. В то же время он учится скромности и снисходительности.

Мужчина в тридцать лет уже женат и начинает управлять работами, заниматься которыми ему приличествует. Он расширяет тогда свой кругозор, и никакое правило не должно ограничивать его в стремлении к познанию. В сорок лет он получает доступ к государственным должностям.

Пятидесяти лет он может быть назначен великим префектом или министром, а семидесяти лет он отстраняется от дел.

Десяти лет девочка не выходит больше из помещения для женщин. Наставница учит ее послушанию и тому, чтобы служить с приветливым и ласковым лицом; учит прясть коноплю, сучить шелковые нитки, ткать ленты и вить шнурки. Она учится обычным женским обязанностям; она сама учится смотреть за священными предметами, приносить масла, вазы из бамбука, деревянные сосуды; учится помогать при церемониях и расставлять дароприношения. В пятнадцать лет она получает шпильку для волос (предназначенную для возмужалых). В двадцать лет она выходит замуж и тогда ею больше не занимаются.

Не подумайте, однако, что браку здесь не придают особенного значения. Ярким примером служат правила, которым подчинялся сам император:

«Сын Неба, — говорится в Ли-Ки, — глава I, часть II, параграф И), — Сын Неба имеет одну жену первого ранга, три второго, двадцать семь третьего, девять четвертого, восемьдесят одну пятого и неограниченное число шестого».

Вот это император!

При этом, если вам кажется, что подобные правила продиктованы пренебрежительным отношением к женщине, то вы сильно ошибаетесь!.. Ибо даже тогда, когда имели место весьма досадные случаи и по вине женщины развод становился неизбежным, то церемония развода сопровождалась жестами самой утонченной галантности, которой мы могли бы позавидовать.

Так, например, если владетельный князь отсылал свою главную жену, то, возвращаясь в родительский дом, она путешествовала, как жена князя. Прибыв в дом (к отцу), она была принята, как княгиня. Посол, который сопровождал ее, от имени мужа говорил:

— Мой князь, ваш покорный слуга, недостаточно образован, чтобы служить духам земли и теням усопших предков вместе с этим редким созданием. По его повелению, я, такой-то, посланник его и слуга, существо презренное и ничтожное, позволяю себе оповестить об этом офицеров этого благородного дворца.

На что офицеры, по поручению принимавшие посольство, отвечали:

— Несомненно, вина с нашей стороны. Во время переговоров, предшествовавших браку, наш милостивый князь не получил разъяснений и указаний на ужасные недостатки принцессы; и вследствие этого мы только и можем, что принять ее из ваших рук обратно с почетом.

После этого передавали вазы и прочую утварь вместе с приданым и офицеры дворца принимали все это.

Если событие имело место и не в столь высоких кругах, то вся церемония была та же.

И верно, — уж если разводиться, то почему не сделать это галантно? Эти старые китайцы вполне правы…

Все это представляется довольно ребяческим и формальным, но в действительности этот формализм имел прочную основу и в деле правосудия, например, только усугубляя строгое применение действующих законов. Так, например, когда высокопоставленные, облеченные большою властью особы совершают проступок или преступление и есть основание думать, что они не понесут него наказания, то обращаются к Ли-Ки. В Ли-Ки все предусмотрено; предвидя подобные случаи, Ли-Ки говорит, что положение и сан виновного не должны приниматься во внимание правосудием. Если кто-либо из родственников правителя совершил тяжкое преступление, то, чтобы затушевать скандал, дело разбирал не городской следователь, а сельский, и вся процедура происходила вне стен города.

По окончании разбирательства, судья шел к правителю и объявлял о состоявшемся решении. Если виновный заслуживал смерти, то он говорил:

— Преступление такого-то карается смертью.

Правитель отвечал:

— Я прошу о помиловании такого-то!

Он «просил», так как право помилования принадлежало одному судье. Тогда судья произносил вторично:

— Виновный заслуживает смерти.

Правитель вторично просил о помиловании; судья снова настаивал на применении смертной казни. А когда правитель в третий раз просил о снисхождении, то судья выходил, не ответив ничего, и давал приказание привести приговор в исполнение немедленно. Тогда правитель посылал к судье офицера сказать:

— Приговор вполне правилен, однако, я прошу помиловать осужденного.

И тогда судья отвечал:

— Очень жаль, но теперь слишком поздно!

Но помимо преступников, на земле, по счастью, очень много невинных, и их-то нужно оградить от возможности сойти с пути истинного. На этот случай китайцы издали ряд следующих правил:

— Пусть мужчины не говорят о предметах, касающихся женщин, ни женщины о том, что касается одних мужчин. Пусть мужчина и женщина не передают друг другу ничего из рук в руки иначе, как во время траурных церемоний. В иных случаях, если мужчина хочет передать что-либо женщине, то пусть воспользуется корзинкой. Если нет корзинки, то оба должны опуститься на колени; мужчина положит вещь на землю и тогда женщина возьмет. Мужчина и женщина не ходят к одному колодцу или в одну баню. Они не должны отдыхать на одной циновке, не должны просить или занимать что-либо друг у друга, и никогда не надевать одежд друг друга. Сказанное в помещении женщин не должно выходить из него, и сказанное вне не должно проникать в него.

Это было слишком суров! Но ведь это было так давно… и кто знает — может быть, необходимо в то время, — если, при том, считать, что в этом нет необходимости сейчас!

* * *

Почти половина Чеу-Кинг и Ли-Ки посвящена траурным церемониям. Я не стану портить ваше настроение столь мрачными вещами. Однако, дабы показать, что в благоустроенном государстве даже последние мгновения жизни должны быть подчинены соответствующим правилам, приведу несколько примеров. Сообщая о том, что умер Сын Неба, нужно сказать, — «он пал, как вершина высокой горы»; о князе выражаются проще — «он рухнул с грохотом»; о великом префекте — что он «достиг конечной цели своей деятельности»; о простом офицере говорят: «он не получает больше своего жалованья» и, только когда дело идет о простом смертном, то можно сказать: «он умер».

Составитель Ли-Ки не ограничился рецептами на все случаи жизни от рождения до перехода в лучший мир; он предложил некоторую дисциплину даже применительно к явлениям природы! Согласно его правилам, весну в Китае в те времена встречали по следующему чину:

— В дни первого весеннего месяца солнце находится в созвездии Пегаса. Созвездие Ориона бывает в зените вечером, а созвездие Скорпиона утром.

— Из имен в эти дни должно даваться имя Киа-Хи.

— Рыбы, змеи, жесткокрылые относятся к этому месяцу[15].

— Этому месяцу соответствует число 8, кислый вкус и горький запах.

Жертвы приносят сначала гениям внутренних дверей, в качестве жертвы идет селезенка животных.

Восточный ветер приносит оттепель, зимовавшие животные начинают приходить в движение; рыбы, спавшие в глубине, поднимаются до поверхности льда. Выдра приносит в жертву богам рыб (надо думать, что она оставляет их себе). Возвращаются дикие гуси, большие и маленькие…

Сын Неба живет в боковом флигеле, выходящем на север. Его повозка украшена голубым штандартом и вышитым на нем драконом; ее везут лошади голубовато-серой масти. Одежды его сини и синие драгоценные камни висят на его шапочке и на поясе. Он кушает рожь и мясо барана; принадлежности, коими он пользуется, вырезаны ножницами и на них выгравированы рельефы растений, выходящих из земли.

— В этом месяце имеет место встреча весны. За три дня до ее прихода старший астроном извещает Сына Неба, говоря:

— В такой-то день начнется весна. Сила природы проявится по преимуществу в растительности.

И тотчас же император предписывает себе воздержание. В день прихода весны он идет встречать ее в долину, лежащую на восток, за ним следуют три великих министра империи, девять министров второго ранга, все великие князья, все мелкие князья и главные префекты. По возвращении он раздает награды.

(Как видите, обычай раздавать ордена офицерству 1 января сложился очень давно).

— Затем он приказывает министрам опубликовать распоряжения, вывесить регламенты, распределить поздравления; он повелевает секретарям стоять на страже законов, обнародовать эдикты, а главе астрономов наблюдать за солнцем, луной, звездами и созвездиями, особенно за возвратным движением луны по отношению к солнцу.

(Астрономические наблюдения тысячелетней давности, поспорить с которыми затруднилась бы и наша обсерватория).

— В этом месяце благоприятный день. Сын Неба испрашивает у Великого Повелителя обильный урожай. В день благоприятствующий он ставит соху на свою повозку между возницей и офицером, и вместе с великим министром, девятью другими, всеми князьями и префектами, он пашет сам ниву небесного владыки. Император проводит три борозды; великий министр пять; остальные министры и князья девять. По возвращении во дворец, император сзывает в особую залу трех великих министров, девять других князей и префектов и, поднимая чашу, говорит:

— Я предлагаю вам этот напиток в награду за усталость и труды.

— В этом месяце опускаются небесные туманы, а туманы земли поднимаются к небу; небо и земля в полной гармонии; растения поднимаются высоко.

— Если бы в первый весенний месяц император повелел соблюдать правила на лето, то не выпали бы дожди, растения погибли и люди опасались бы голода. Если бы император повелел соблюдать правила на осень, начала бы свирепствовать чума, задули бы ветры, дождь полил не переставая, а на нивах произросли одни плевелы. Если бы он следовал зимним правилам, то непрерывные дожди причинили бы большие убытки, среди лета выпал бы снег и поля не дали бы урожая.

* * *

Несколько слов о китайской поэзии.

На свете едва ли найдется книга более древняя, чем Книга Стихов Китая. Когда, в 1214 году до нашей эры, Т'син-Чеу Гоанг-Ти, первый император четвертой династии, сжег все книги, а пятьдесят лет спустя китайские, оставшиеся в живых, книжники, старались их восстановить, то естественно, что скорей всего это удалось в отношении поэзии. Стихи еще звучали в памяти у многих; и вот почему в Чеу-Кинг собраны стихи, которые относятся, наверное, к XVII веку до нашей эры. Даже в гробнице египетского фараона, которую открыли в последние годы в долине Царей, нет ничего, что восходило бы к временам еще более отдаленным.

Да если бы даже Египет и подарил нас документами исключительной важности, то интерес к ним не был бы так велик, ибо Египет умер и умер две тысячи лет тому назад. Старый же Китай живет и посейчас. Любой гражданин Пекина или Кантона может смело вести свой род от Хана, прапредка китайцев, жившего за сорок или пятьдесят веков назад. И не было перерыва, не было мертвой точки между этим седым прошлым и настоящим, — все тот же Китай!

Стихи Чеу-Кинга уводят нас к затерявшейся в веках юности единственного в мире народа, сказочно древнего и сказочно живого в одно время, народа, перед которым лежит великое будущее.

Конечно, Чеу-Кинг не может быть в полном объеме отнесен к XVII веку до нашей эры, — только несколько поэм дошло от столь отдаленной эпохи. Остальные сложились при династии Чеу в XII, X и VIII веках. Но все же это, как-никак, а эпоха Гомера!

Поэзия того времени, подобно нашей, знала три средства выразительности: описание (наши романтики ничего нового не сказали, как видите), сравнение (сильно распространено у нас, особенно во времена ренессанса; блестящие примеры даны Ронсаром), и, наконец, непосредственные впечатления, состояния души, психологии, чувствования… все то, что составляет суть современной литературы.

* * *

Я начну с описания, которое, кстати, дает представление о том, что такое была охота тридцать веков тому назад:

Четыре серых коня, выносливых и быстрых, запряжены в повозку князя, шесть еще ведут в поводу. Загонщики поднимают самцов (наши охотничьи правила уважались уже и в то время), и только самцов тех животных, которых позволено поднимать в это время года. Дикие животные велики и жирны. Князь слева объезжает их и поражает стрелами. После охоты, князь со свитой прогуливается по парку. Лошади хорошо дрессированы и идут шагом; охотничьи собаки, одни с длинными, другие с короткими мордами, отдыхают на легких повозках, лошади которых позвякивают бубенчиками, навязанными на удила.

Перед вами нечто, весьма похожее на возвращение с охоты где-нибудь в Бретани.

Но как бы захватывающи ни были описания, и сколь гениальны ни были бы сравнения, — поэзия всех времен и народов неизменно черпала из другого, более обильного источника, — из области чувств, душевных состояний… а существует ли что-либо более вдохновляющее, чем любовь? Итак, вот образцы древней китайской любовной поэтики.

— На юге (говорит поэт) немало высоких дерев, почти лишенных ветвей. Под тенью их нельзя отдохнуть, — они не имеют ее. По берегам великой реки проходят девушки, но добродетель их так же трудно поколебать, как перейти вброд ту великую реку, а она глубока!

— Я хотел бы срезать колючий кустарник, что поднимается над оградой из жимолости. Эта девушка будет праздновать свою свадьбу. Она так хороша, что я был бы счастлив давать корм ее лошади. Но невозможно перейти реку вброд, когда она глубока! Девушка не приняла бы…

— Я хотел бы срубить деревья, что шумят высоко над кустами. Эта девушка завтра будет замужем, а за один ее взгляд я готов носить корм ее собаке. Но невозможно перейти реку, она слишком глубока! Девушка не согласится никогда!

Но как бы ни велика добродетель, любовь порой торжествует. Поэт, оставивший нам строки, что я привожу ниже, вероятно был влюблен.

— Та девушка, что в уединении скрывает свою красоту, должна была ждать меня за углом ограды. Я люблю ее и не вижу. Возвращаясь с лугов, где она гуляла, она принесла мне цветов. Как хороши эти цветы и как необычайны!.. То есть нет, эти цветы обыкновенны и даже некрасивы, но особа, что дала их, о! Какое чудо!..

Как и теперь, влюбленные тех отдаленных времен жаловались горько на разлуку:

Мой друг собирает цветы на полях. Каждый день, проведенный без него, представляется мне долгим, как три месяца.

Мой друг собирает плоды в садах. Каждый день без него долог, как три времени года.

Мой друг собирает хворост в лесах. Каждый день вдали от него представляется мне тремя годами.

В этом старинном отрывке почти современная грусть!

Но любовь чувство непрочное, — не всегда стоит ему доверять. Один из первых поэтов преподал девушкам совет осторожности в едва ли не лучшей из поэм Чеу-Кинга, написанной в ироническом тоне…

Повествование ведется, по-видимому, от лица юноши:

Я срываю цветы вишни в стране Me-И. Знаете ли вы, о ком я думаю? Так вот! — Я думаю о прекрасной Менг-Кианг.

Она обещала встретиться со мной в Санг-Чунге. Я был там; она пришла еще раньше меня, прошла до Чанг-Кунга, а потом проводила меня до границы.

А теперь я срываю цветы сливы в стране Me-И. Знаете ли вы, о ком я думаю? О прекрасной Менг-И. Она назначила мне свидание в Санг-Чунге. Она тоже еще раньше меня прошла до Чанг-Кунга и тоже проводила меня до границы.

А теперь я срываю цветы персика в стране Me-И. Знаете ли вы, о ком я думаю? О прекрасной Менг-Иунг! Она тоже мне назначила свидание в Санг-Чунге, и тоже прошла раньше меня до Чанг- Кунга и, как и те, проводила меня до границы.

Урок благоразумия в легкой форме! Быть может, следствием хорошо воспринятого урока в том же роде являются три строфы, написанные молоденькой девушкой.

Я умоляю друга моего Чунга не врываться в наше селение и не ломать ив, что посадила я под окном. Не то, чтобы мне были дороги ивы… но я боюсь моих родителей. Чунг вполне заслужил, чтобы его любили, но мне не снести упреков родителей.

И я прошу Чунга не перескакивать через стену и не ломать шелковиц, что посадила я за оградой. Мне не дороги деревья, но боюсь моих братьев. У них дурной характер. Чунг вполне заслужил, чтобы его любили, но нужно страшиться нрава моих братьев.

И я умоляю Чунга не прыгать через окно в мою комнату и не ломать горшков с цветами на подоконнике. Не то, чтобы я любила эти горшки, но я боюсь лишних разговоров. Чунг вполне заслужил, чтобы его любили, но пересуды, ох, эти пересуды…

Приведенным текстам не менее трех тысяч лет.

В VIII пеке нашей эры Китай дал лучших своих поэтов, во всяком случае, двух величайших, — Ли-Таи-Пе и Ту-Фу, которых можно смело поставить рядом с Мюссе и Ронсаром.

Я процитирую параллельно поэта глубокой древности и стихи Ли-Таи-Пе и Ту-Фу. Это даст вам возможность окинуть одним взглядом всю линию, по которой шла китайская цивилизация в ее никогда не прерывавшемся движении.

Перед вами рассказ, восходящий к временам второй династии, то есть приблизительно к XVII веку до нашей эры. В то время династия Чангов сменила династию Хиа. Согласно преданию, мать первого императора Чангов спала однажды с раскрытым ртом; ласточка уронила ей в рот яйцо, а через некоторое время у ней родился сын — император.

— Так хотело небо, — говорит поэт, — ласточка спустилась и ей обязана династия Чангов своим происхождением. Чанги жили в стране Ин; они были могущественны и Владыка Неба повелел воинственному императору Чангу установить с точностью границы во всех частях империи.

— Мы, недостойные потомки его, взошли на гору Кинг, где величественно поднялись к небу ели и кипарисы. Мы срубили кипарисы и ели и перенесли их на самую вершину. Там мы разрубили, сравняли стволы и распилили на нужные нам отрезки. Длинны еловые стропила, высоки и бесчисленны кипарисовые колонны. Мы закончили этот храм, и душа императоров Чанг будет покоиться в нем, и не выйдет из него никогда. Отсюда будет бдить она над страной.

Не правда ли, — подлинная ода! И притом из весьма величавых!

А вот поэмы, которым от роду на двадцать пять веков меньше. Сначала поэмы Ли-Таи-Пе.

Ли-Таи-Пе был чистым лириком. Его поэзия приближается к поэзии Мюссе… тем более что, подобно Мюссе, он отличается силой вдохновения и ставшей слишком известной склонностью к преувеличениям. Его творения — неизменной чистоты, благородства, теплоты и всегда безыскусственные — не могут оставить нас равнодушными.

Вот поэма Ли-Таи-Пе:

Молоденькие девушки срывают водяные лилии на берегах Ио-Ие, они почти скрыты гроздьями цветов и завесой листьев. Невидимые, они бросают друг другу жемчужины смеха и песен. Под солнечным лучом, в зеркале вод отразились их грациозные силуэты… ветер, напоенный ароматом цветущих ветвей, колышет легкую ткань их одеяний…

Под плакучими ивами на берегу показалась группа всадников… И вдруг, растоптав копытами оброненный сноп цветов, чья-то лошадь ржет и удаляется… А в группе девушек одна стоит смущенная, опустив глаза, и позволяет угадать трепет ее сердца.

Немного философии:

— Повелитель, — говорит Ли-Таи-Пе, обращаясь к своему князю, — вы видите воды Желтой Реки? Они спускаются с неба и стремятся к морю, ни когда не возвращаясь к источнику…

Повелитель, разве вы не посмотрелись в зеркало? Ваши волосы, вчера еще черные, сегодня белее снега.

Поспешим, повелитель. Выпьем триста чаш вина, ибо все течет в едином устремлении, люди, события и воды реки, бегущие к морю.

Можем ли мы предъявить что-либо равное этому? Разве что-нибудь у Ронсара!

Перейдем теперь к Ту-Фу, современнику Ли-Таи-Пе и его другу, согласно преданию. То была личность совершенно иного порядка, отличавшаяся крайней сдержанностью. Подобно Овидию, Ту-Фу был изгнан приказом императора, по причинам весьма таинственного характера, и никогда не пытался испросить милости. Он умер в изгнании, неизменно отвечая, когда его спрашивали:

— Почему вы не поговорите с императором?

— Что я могу сказать ему еще? Я уже сказал ему однажды, что он неправ!

Вот его стихи:

Ручей кипит, убегая в даль. Свирепый ветер стонет в вершинах сосен и крысы, при нашем приближении, бегут отовсюду и прячутся под разбитыми черепицами. Тут был дворец. Какой князь построил его когда-то? Никто не знает о нем. Кто оставил нам старые развалины на той высокой горе? Никто не ответит больше. А на дороге слышатся шумы, напоминающие стенанья, — то голоса природы слились в единой гармонии, и кажется, что осень созвучна этим печальным руинам.

У князя, что правил здесь, были молодые, прекрасные женщины, — от них осталась горсточка пыли… У него были воины без числа и могучие кони, которых запрягал он в свою колесницу, — от всего осталось лишь это, — обломки, каменная лошадь без ног, без головы…

Глубокая печаль сжимает мое сердце. Я сажусь в густую траву…

Увы! по жизненному пути, которым суждено идти каждому, кто может шествовать долгое время?

Читайте дальше, — вот «Тристии», напоминающие «Тристии» Овидия:

Я был в фаворе когда-то, жил во дворце, богатом живописью. Передо мной курили благовония, и спал я на шелковых подушках…

Теперь, через амбразуры крепости, где мрачно перекликаются часовые, я созерцаю дикую растительность на скалах, освещенных луной, а ниже, в тени, что ложится от них, песчаные острова великой реки с уже поблекшим тростником.

(Вспомните Овидия в Констанце!)

Угрюмое спокойствие висит утром и вечером над печальной и пустынной землей. Я переменил сотню мест, но все они в тумане и мгле. Каждая ночь напоминает ту, что ей предшествовала.

На лодках те же рыбаки исполняют ту же работу… А вот ласточки, они собираются в стаи и улетают. Они счастливы, — они улетают!

Романтизм Запада не сказал больше. В произведениях лучших его представителей глубокая грусть не нашла себе белее сильного выражения, несмотря на то, что зачастую пускались в ход торжественно-мрачные слова…

Такова древняя китайская литература, — классическая и позднейшая.

Но довольно!

Многие годы я скитался по земле и не было людей и не было народа, которых я не полюбил бы. Почти у всех можно найти драгоценные качества рядом с простительными недостатками… Мне, например, очень нравились мусульманские народы, храбрые, прямодушные, терпимые, несмотря на установившуюся, абсолютно неверную репутацию обратного порядка. Я полюбил чернокожих, населяющих наши африканские колонии, которых беззастенчивая пропаганда выставляет свирепыми варварами, тогда как в действительности имеет место нечто противоположное, — добрые существа, нежные и наивные, и все это тем более, что они примитивны и не вышли из детства народов. Я полюбил многие племена Азии и Америки, потому что все они, или почти все, честны, гостеприимны и верны слову.

Но есть в мире народ, у которого я открыл прежде всего все основные добродетели, — глубокую честность, героическое терпение, — и добродетели, более редкие и исключительные: такое великолепное презрение к смерти, что нам, европейцам, никогда не понять его, неслыханное, философское спокойствие, и самые удивительные интеллектуальные и моральные особенности.

Да, я люблю китайский народ; но еще более чту его и восхищаюсь им, — как почитал бы древнего старца, сохранившего всю свежесть, всю энергию, всю восприимчивость, присоединив к ним мудрость многих тысячелетий.

Таков в действительности китайский народ, единственный среди других народов мира.

Загрузка...