Учение о первичных и вторичных центрах доместикации было впервые разработано Н. И. Вавиловым на ботанических материалах. В целом эта идея оказалась весьма плодотворной и нашла широкое применение не только в биологии, но и в социальных науках. В настоящее время ни одно серьезное исследование, в котором затрагивается проблема возникновения земледелия и скотоводства, не может не учитывать достижений Н. И. Вавилова и его учеников. Возражения против концепции «центров происхождения», появившиеся в последние годы, кажутся неосновательными. Тенденция умаления принципиального значения теории Н. И. Вавилова восходит к работам Дж. Харлана, Э. Хиггса и М. Джермана [631, с. 468–473; 656, с. 31–40; 633, с. 4, 5], которые, опираясь на новейшие достижения археологов и ботаников (обнаружение фактов доместикации различных животных и растений в самых разных районах, выявление несовпадения центров разнообразия видов и центров происхождения их культурных форм и т. д.), призывают отказаться от идеи «центров происхождения», так как и земледелие и скотоводство возникали независимо в разных районах на обширных территориях, что будто бы не соответствует представлению о каких-то узколокальных центрах. На самом деле, как ни широки бывают порой ареалы подходящих для доместикации растений. и животных, они все же так или иначе, ограничены. Том самым лишается смысла стремление искать предпосылки становления производящего хозяйства там, где биологической базы для него не было и не могло быть. В действительности же границы первичных очагов возникновения земледелия и скотоводства, очевидно, не совпадали и с границами областей с благоприятным экологическим фоном. Первые оказались неизменно уже вторых в силу неравномерности исторического развития отдельных человеческих коллективов, которая начала проявляться весьма рано. Поэтому культурные, предпосылки для перехода на новую, качественно иную ступень эволюции складывались в рамках «биологически благоприятных очагов» неодновременно. Это, конечно, не означает, что в пределах таких очагов процесс никогда не мог идти параллельно. Так, на территории переднеазиатского очага земледелие возникло, очевидно, независимо в восточной и западной его частях. Однако по отношению к окружающим районам переднеазиатский очаг выступал как единое целое, ибо его влияние на них стало сказываться тогда, когда достижения восточного и западного регионов объединились в одном комплексе.
Концепция «центров происхождения» подкрепляется порой лингвистическими и антропологическими данными. Так, более чем вероятно, что распад сино-тибетской языковой семьи и рассредоточение отдельных ее ветвей прямо отражает процесс распространения производящего хозяйства из восточногималайского центра. То же можно сказать и о процессе расселения южных монголоидов в неолите.
Наконец, прекрасной иллюстрацией плодотворности концепции Н. И. Вавилова и разработанных им методов является составленная в 30-е годы советскими исследователями карта предположительных очагов доместикации различных животных [39, с. 26, 27], которая по точности и по соответствию современным археологическим данным не только не уступает, но в некоторых отношениях и превосходит позднейшие публикации такого рода [13, с. 120–122, рис. 1; 920; 685].
Вместе с тем правильное использование концепции «центров происхождения» требует учета одного важного обстоятельства. Дело в том, что первичные очаги доместикации отдельных видов далеко не всегда совпадали с первичными очагами возникновения земледелия и скотоводства, поскольку в ходе распространения производящего хозяйства на новые территории оно вбирало в себя новые виды, наиболее приспособленные к данной природной среде. Поэтому первичных очагов возникновения земледелия и скотоводства было значительно меньше, чем первичных очагов доместикации различных видов растений и животных. И если для биологов, как правило, это разграничение представляется малосущественным, то совершенно иначе к нему должны подходить историки, для которых проблема взаимоотношений различных обществ на протяжении их истории является одной из фундаментальных. Следует, правда, отметить, что и в настоящее время состояние наших знаний далеко не всегда позволяет определить степень первичности того или иного центра. Примером может служить восточноазиатокий центр, споры вокруг которого не смолкают и по сей день. В то же время уже сейчас выделяются центры, которые можно считать, бесспорно, самостоятельными. Это — Передняя Азия, Восточные Гималаи, Мезоамерика и Анды. Менее ясна картина возникновения земледелия в Африке. Новейшие, исследования дают основание считать, что самое раннее земледелие сформировалось здесь на местной основе. Вместе с тем и Африка и Закавказье являют собой любопытные примеры того, как более мощный — в данном, случае переднеазиатский — очаг влиял на соседние очаги, обогащая их своими достижениями и в известной степени на определенном отрезке времени нивелируя потенциальные различия между ними.
С распространением производящего хозяйства за пределы первичных очагов возникли вторичные центры, где земледельческо-скотоводческий комплекс развивался зачастую столь своеобразно, что по прошествии определенного промежутка времени приобретал облик, мало напоминавший его непосредственного прародителя. Такого рода процессы обусловили колоссальные трудности историко-генетических реконструкций, усугубленные иллюзией того, что описанное своеобразие является прямым следствием сугубо местного, независимого формирования земледельческо-скотоводческого хозяйства.
Как бы то ни было, и возникновение производящего хозяйства в первичных центрах и его распространение во вторичные требовало определенного уровня развития культуры их обитателей, без чего эта трансформация была бы немыслима. Только с учетом изложенного выше можно подойти к выяснению специфики процессов, имевших место в первичных и вторичных центрах.
Одной из важных предпосылок доместикации животных многие исследователи небезосновательно считают специализированную охоту, или «охоту с выбором». Однако ее характер и в особенности те ее черты, которые способствовали доместикации, до сих пор еще не получили достаточно детального освещения в нашей науке. Лучше всего изучен вопрос об охоте на северного оленя, или карибу, представляющей собой наиболее яркий пример специализированной охоты.
Археологически специализированная охота выявляется по двум признакам: во-первых, по высокому удельному весу костей данного животного в остеологических коллекциях, во-вторых, по специфическому половозрастному составу фаунистических остатков. Этнографические данные позволяют объяснить эти особенности. Первый признак, очевидно, можно связывать с характером природной среды, благоприятной для размножения именно данного вида млекопитающих, который и становится основной добычей охотников. Тем самым охота постепенно приобретает этническую окраску: люди охотятся на данного зверя не только в определенные, наиболее удобные сезоны года, но и в другие периоды, что требует выработки серии весьма разнообразных методов охоты. Другие виды млекопитающих становятся добычей охотников лишь в самом крайнем случае, независимо от численного соотношения этих зверей. Таким образом, культурный фактор наслаивается на природный и усиливает его. Конечно, нарисованная здесь картина отражает лишь самый крайний случай. Это скорее тот экстремум, к которому стремится специализированная охота в своей тенденции. Как бы то ни было, одним из условий такой охоты является относительная упрощенность экологической системы, отсутствие видового многообразия фауны, стимулирующее возникновение преимущественной охоты на единичные виды млекопитающих.
Второй признак отражает уже исключительно особенности культурно-исторической среды, которая определяет характер и методы охоты. Именно он делает специализированную охоту в полном смысле слова «охотой с выбором». Вместе с тем этот «выбор» вопреки бытующим представлениям определяется культурной средой зачастую не столько прямо, сколько косвенно, т. е. особенности половозрастного состава добычи возникают не столько в результате желания охотников, будто бы стремившихся в течение всего года охотиться преимущественно на вполне определенные половозрастные категории, сколько в результате сезонной охоты, которая делает эти категории наиболее легкой добычей.
Наконец, важная особенность специализированной охоты заключается в том, что она ни при каких условиях не может служить сколько-нибудь прочной основой хозяйства. Поэтому охотники должны время от времени добывать пищу другими способами, использовать иные природные ресурсы, причем эта деятельность зачастую оттесняет специализированную охоту на задний план и делает ее подсобным занятием.
Все отмеченное выше представляет собой не что иное, как этнографический комментарий к археологической картине. Для установления степени объективности этого комментария требуется остановиться на наиболее существенных этнографических примерах. Исследователи, изучавшие особенности охоты на северных оленей как в Северной Америке, так и в Северной Евразии, постоянно подчеркивают ее коллективный сезонный характер. Действительно, с учетом особенностей миграционного цикла северных оленей, колебаний в составе их стад, сезонных изменений в повадках и физическом облике этих животных, охотники устраивают основные поколки в миграционный период, т. е. в период их наибольшего скопления весной или осенью. Особенно важны осенние охоты, так как именно к осени животные нагуливают максимальный вес и дают шкуру высшего качества. Поколки устраиваются обычно у водных переправ; для загонов часто строят изгороди, деревянные в лесной зоне и каменные или ледяные — в тундре. Все это отнюдь не означает, что в другие сезоны года охота на северного оленя отсутствует однако тогда она становится спорадической, индивидуальной и менее эффективной. Основное мясо и сырье заготовляется именно в период коллективной сезонной охоты. В другие сезоны деятельность охотников связана с иными ресурсами, как правило, с рыболовством и реже с морским промыслом. В общих чертах описанная модель характерна для эскимосов, атапасков и ал-гонкинов Американского Севера [402, с. 7—11, 15–18, 62], а в прошлом — для самых разных народов Северной Евразии от Чукотки и Камчатки до Скандинавии [296, с. 88, 90].
Сезонная охота на оленей на переправах создает условия для непреднамеренного отбора. Описывая подобную охоту на р. Анадырь, Н. Л. Гондатти отмечал, что весной стадо возглавляют важенки, за которыми следуют взрослые быки. Так как охотники прибывают на место поколки поздно, на их долю достаются только быки [90, с. 129, 132]. Ясно, что на месте такой охоты археологи обнаружат преимущественно кости взрослых самцов. Прямо противоположную картину они могли бы встретить на месте поколок, устраиваемых эскимосами-карибу, добычу которых составляли важенки и телята, ибо, по словам К. Биркет-Смита, взрослые самцы шли в другом стаде [422, с. 108, 109].
Правомерен вопрос, в какой мере охота на северных оленей может привлекаться для характеристики первобытной специализированной охоты в целом. Может быть, охота на других стадных копытных отличается принципиально иными чертами? Материалы, собранные Б. Энелом, показывают, что принципиальных отличий здесь нет: повсюду в Северной Америке основным средством получения мяса для местных охотников служили коллективные загонные охоты, зачастую с помощью изгородей. В районах с ярко выраженным сухим сезоном для таких охот применялись поджоги, которые одновременно обновляли растительность, создавая более благоприятные условия для питания как людей, так и животных [402, с. 101, 102]. В западных районах Северной Америки от Канады до Калифорнии была широко распространена коллективная охота на горных коз и баранов, причем первых, как правило, гнали вниз на охотников, а вторых вверх [402, с. 99]. Тем самым охотники учитывали индивидуальные особенности этих животных: горные козы становятся более легкой добычей на плоских участках предгорий, тогда как бараны, напротив, стараются избегать скалистых ландшафтов и крутых утесов, где им трудно спасаться от погони. Шошоны и паюти Большого Бассейна охотились с помощью загонов на антилоп и кроликов [582, с. 37; 402. с. 48, 49], которые были здесь основными видами дичи. На равнинах Северной Америки в долошадиный период главным методом охоты на бизонов была охота с изгородями [582, с. 52, S3; 402, с. 68–73].
Существенным представляется тот факт, что во всех отмеченных случаях охота, будучи главным источником мясной пищи, не являлась главным видом хозяйства. Неземледельческое население занималось в первую очередь собирательством или рыболовством [402, с. 95], а земледельческое, естественно, земледелием. Коллективная охота проводилась нерегулярно, в какие-то определенные сезоны года, а то и раз в несколько лет. Как и в северных районах, она зачастую велась с «выбором». Так, шошоны горных районов охотились на баранов весной, когда самки приносили потомство и представляли собой весьма легкую добычу [681, с. 156, 157]. Атапаски-талтаны также охотились на горных коз и баранов весной и летом [560, с. 71, 72], по-видимому, по той же причине. Следовательно, основную добычу таких охотников составляли самки с детенышами. Надо сказать, что молодые животные вообще гораздо чаще попадают в лапы хищников, чем более опытные старые. На них легче было охотиться и людям. Так, апачи ухитрялись в ходе загонной охоты ловить молодых антилоп голыми руками [402, с. 59]. Австралийцы также чаще всего добывали на охоте молодых, неопытных, слабых животных [628, с. 290].
В других районах мира коллективная охота с помощью изгородей и огня известна, например, у бушменов [582, с. 29], австралийцев и тасманийцев [401, с. 1, 7]. В древности загонная охота с изгородями применялась германцами для ловли лосей, серн и коз [289, с. 297, 299]. Об облавах с огнем сообщается в китайских источниках II тысячелетия до н. э. [295, с. 108–110]. Таким образом, специализированная охота в том виде, как она охарактеризована выше, может считаться поистине универсальным явлением, которое возникло весьма рано (не позднее конца верхнего палеолита — мезолита). Предположения некоторых исследователей о ее тесной связи в ряде районов с поджогами растительности [740, с. 193–219;796, с. 15–42] представляются вполне обоснованными.
Мне уже приходилось отмечать, что специализированная охота была важной, но далеко не достаточной предпосылкой доместикации [373, с. 42]. Сама возможность существования такой охоты зависела от степени развития других видов хозяйства: в доземледельческий период — от собирательства и рыболовства. В еще большей мере развитие последних предопределяло вероятность доместикации животных, поскольку одомашнивание могло осуществляться только там, где относительно стабильная кормовая база позволяла сохранять жизнь отдельным особям, а также, хотя бы Минимально, обеспечивать их пищей, ибо даже в условиях вольного выпаса прирученные и одомашненные животные вначале требовали искусственной подкормки. Такую базу предоставляли развитые собирательство и рыболовство и раннее земледелие, однако их роль в доместикации была различной. Дело в том, что ареалы многих подходивших для доместикации животных (коз, овец, гуанако, туров, гауров и др.) локализовались в районах, не располагавших достаточно обильными водными ресурсами. Рыболовство в этих районах служило не более чем подсобным видом хозяйства. Напротив, собирательство растительной пищи стало здесь главным фактором, обусловившим переход к более или менее оседлой жизни. Такое собирательство и выраставшее из него земледелие и стали основой, на которой оказалось возможным приручать и одомашнивать многие виды животных. В этих условиях, по-видимому, и происходила доместикация животных в переднеазиатском, восточногималайском и андийском центрах.
Единственное исключение из этого правила составляли, видимо, собаки и свиньи, которые, как подчеркивал С. Н. Боголюбский, могли быть одомашнены оседлыми рыболовами, охотниками и собирателями [37, с. 106]. И волки и дикие свиньи водились в местах, где оседлорыболовчеокий образ жизни позволял в доземледельческий период использовать окружающую природную среду с максимальным эффектом. Примером доместикации собак рыболовами служит мезолитическая культура маглемозе, а свиней, возможно, культура лепенски-вир.
Этнографические материалы не подтверждают встречающегося порой и до сих пор мнения о доместикации стад животных, пойманных методами загонной охоты. В специализированной охоте следует видеть не столько механизм доместикации, сколько ее необходимое условие, позволяющее добывать живых особей, которые могли бы послужить материалом для приручения. Известно, что шошонам порой удавалось поймать в загон нескольких антилоп, которых они убивали по мере надобности в течение нескольких дней [402, с. 51, 52]. Любопытный метод охоты был обнаружен в Центральной Австралии, где некоторые группы аборигенов калечили кенгуру и других животных и гнали их в район, богатый растительностью, где эти животные могли кормиться в течение некоторого времени, пока их всех не истребляли на мясо [967, с. 135]. Вместе с тем, хотя подобного рода методы и сохраняли жизнь пойманным особям, они нигде не влекли за собой какую бы то ни было доместикацию стад.
Судя по этнографическим данным, в первобытности могли применяться два способа доместикации: импринтинг и насильственное приручение с помощью голода, причем первый из них встречался на более ранней стадии развития, второй появился позже. Описывая импринтинг, Е. Хейл отмечает, что «поимка детенышей служит самым прямым и действенным средством приручения диких зверей, что проявляется в сильном социальном тяготении к человеку в критические периоды импринтинга (запечатления — В. Ш.), или социализации» [627, с. 22]. Влияние человека, который в полном смысле слава заменяет животному мать на ранних стадиях онтогенеза, оказывает поистине волшебное Воздействие на животное: впоследствии оно становится преданным другом человека и редко покидает его по своей воле. Приручение молодых животных известно у многих отставших в своем развитии народов: у австралийцев, семангов, аэта, андаманцев, северных атапасков и многочисленных раннеземледельческих групп в разных районах мира. Чем более прочной является хозяйственная база коллектива, тем в большем количестве и тем длительнее он способен содержать прирученных животных. Как показывают этнографические источники, активнее всего приручением животных занимаются ранние земледельцы, одной из особенностей поселков которых, издавна отмечаемой путешественниками, является множество прирученных животных и птиц. Уникальная практика доместикации свиней с помощью импринтинга фиксируется у папуасов Новой Гвинеи (население р. Тор и др.). Ловля (молодых оленят или гуанако и обучение их для целей охоты (охота с манщиком) отражает то же явление. Наконец, выращивание прирученной молодой самки тура германцами для использования ее в качестве манщика [289, с. 295, 296] тоже демонстрирует успешное применение метода импринтинга. Импринтинг использовался и белыми охотниками в Северной Америке для приручения жеребят одичавших лошадей [502, с. 78]. Таким образом, импринтинг можно считать универсальным ранним методом доместикации. По-видимому, его применяли и для одомашнивания коз и овец.
Более развитым методом следует считать насильственное приручение с помощью голода. В отличие от импринтинга оно имело дело с массовым материалом и практиковалось людьми, уже обладавшими домашними животными и знакомыми с методами скотоводства. Оно проводилось сознательно и целенаправленно для создания популяции домашних животных [36, с. 40; 37, с. 228–234]. Этот метод чаще всего заключался в том, что стадных диких животных загоняли за изгородь, перекрывали входы и выходы и оставляли «узников» без воды и пищи, пока они не делались достаточно смирными. Так приручали слонов и, возможно, туров в Индии [394, с. 74, 75], буйволов в Лаосе [687, с. 201] и мустангов в Северной Америке [502, с. 69, 70]. Описанный способ доместикации не обязательно требовал создания искусственных загонов: достаточно было держать пойманных животных на привязи. Туареги, например, стреноживают пойманных диких ослов и держат на привязи в лагере в течение 1–2 месяцев, после чего объезжают их и уже спокойно используют для верховой езды [831, с. 108, 109]. Для приручения маралов их также держат некоторое время на привязи [46, с. 151, 152].
Нельзя не отметить, что люди, несомненно, пытались одомашнить гораздо большее число видов, нежели было одомашнено в действительности. Однако какие-либо сведения об этом процессе практически отсутствуют. Большое внимание ему уделил Б. Брентьес, который попытался проанализировать под этим углом зрения множество предметов изобразительного искусства, происходящих из древней Передней Азии [448; 449]. К сожалению, анализ проводился без должной критики источников, и результате чего многие дикие животные были безосновательно зачислены в категорию прирученных.
Можно предполагать, что приручению подвергались представители едва ли не всех видов, попадавших в руки людей во время загонной охоты. Поэтому объяснение тому факту, что лишь немногие из них были одомашнены, следует искать по и человеческой среде, а в биологических особенностях самих животных. Эта проблема изучена еще весьма слабо. Однако уже те немногие исследования, которые имеются, приводят к важным выводам. Так, И. И. Соколову удалось убедительно показать, что «потенциально домашние животные» обладают особым типом высшей нервной деятельности и отличаются высокой степенью экологической и морфофизиологической пластичности [302, с. 48–54]. В организме домашних животных и их диких сородичей было обнаружено много адреналина по отношению к норадреналину. Выяснилось, что виды с иным соотношением этих гормонов мало подходят для доместикации [587, с. 77, 78]. Сходные выводы получил Е. Хейл, который проанализировал главным образом поведенческие характеристики животных, способствующие или препятствующие доместикации [627, с. 25–31].
Приручение разнообразных животных, как выясняется, возникло на поздней стадии развития общества собирателей, рыболовов и охотников, а его расцвет и превращение в подлинную доместикацию, за редкими исключениями, надо связывать уже с раннеземледельческими обществами. Нельзя не видеть в этом некую закономерность, которая определялась тем, что именно в такого рода обществах приручение и доместикация стали жизненной потребностью населения. Причину этого явления надо, очевидно, искать в резком изменении пищевого баланса при переходе к более оседлому образу жизни, основанному главным образом на растительной или рыбной пище. И рыболовство, и усложненное собирательство, а тем более земледелие не позволяли отдавать охоте столько же сил и времени, как раньше: охота стала менее регулярной и, следовательно, менее эффективной. Правда, повышению ее эффективности способствовали хорошо организованные коллективные охоты, однако они про водились редко. Б. Энелл, сравнивая охоту земледельцев Новой Гвинеи и охотников и собирателей Австралии, убедительно показал, что в первом случае она совершается много реже, чем во втором, и имеет своей целью прежде всего обеспечение мясом приближающейся праздничной церемонии [401, с. 7, 124]. Охота, результат которой в гораздо большей степени зависел от случайностей, чем успех рыболовства, хорошо налаженного собирательства или же земледелия, за редкими исключениями, не могла долго конкурировать с этими видами хозяйства. Роль ее постепенно падала, а с нею вместе падал и удельный вес мяса в пищевом рационе людей. Потребность же в мясе, как важном источнике животных белков, не только не уменьшалась, а, напротив, росла, причем в большей степени в раннеземледельческих, чем в рыболовческих обществах, где рыбная пища компенсировала потерю в животных белках — их в рыбе содержалось не меньше, чем в мясе. В обществах усложненных собирателей и ранних земледельцев притягательная сила мясной пищи привела к ее ритуализации: мясо и его источник, животные, со временем наряду с пищевым приобрели важное социально-престижное значение. Мясная пища превратилась в праздничную пищу, а обладание прирученными животными стало мощным фактором, определявшим выдающееся место человека в обществе. В этом и надо видеть основу характерного для раннего скотоводства парадоксального на первый взгляд явления, которое заключалось, с одной стороны, в стремлении содержать как можно больше домашних животных, а с другой — во всевозможных запретах на их убой. Таким образом, стимулом к доместикации животных можно вслед за Г. Райтом [1042, с. 469, 470] считать желание сохранить важный источник питания в условиях роста роли растительной пищи и тенденции к оседлости, что привело к оттеснению охоты на второй план.
Раннее скотоводство, как показывают этнографические данные, определялось следующими чертами: домашних животных было мало; за ними ухаживали в основном женщины; особой заботой пользовался молодняк, тогда как взрослых особей отпускали на вольный выпас; убой животных производился редко и, как правило, устраивался по случаю тех или иных церемоний; на мясо старались убивать взрослых особей; домашние животные имели важное социально-престижное значение.
Возникнув самостоятельно в нескольких первичных очагах, производящее хозяйство, и в частности скотоводство, постепенно распространилось по значительной части ойкумены. Конкретные примеры распространения скотоводства были рассмотрены и, насколько это позволяет характер источников, проанализированы выше. Здесь же кажется уместным привести лишь общие теоретические модели, построенные на основании изучения этнографо-археологических данных. Скотоводство проникало на новые территории двумя путями: 1) в ходе миграции, которая могла как представлять собой инфильтрацию. мелких групп населения в среду аборигенов, так и иметь более массовый характер. Последнее было более характерно для поздних этапов первобытной истории; 2) в ходе заимствования, когда отдельные домашние животные и навыки скотоводства, занесенные извне, могли восприниматься местным населением. В условиях как миграции, так и заимствования вступали в действие факторы, существенно влиявшие на облик хозяйства. В применении к скотоводству они были подробно описаны Ш. Бекени [434, с 88, 93]. Наиболее важными из них для ранней эпохи представляются экологические факторы и порожденная ими та или иная хозяйственная ориентация, а также сопутствующая ей идеология, способная повлиять на процесс восприятия новшеств.
Миграция[26]. Миграция ранних земледельческо-скотоводческих коллективов была обусловлена прежде всего демографическим взрывом, сопровождавшим процесс возникновения производящего хозяйства. За ним неизбежно следовали сегментация чересчур разросшихся общин и отлив населения в поисках новых плодородных земель. Поскольку определяющей сферой хозяйства у этих групп было земледелие, то его потребности и обусловливали направление миграции.
Примером последней служит инфильтрация мелких земледельческо-скотоводческих групп из Анатолии на Балканы в VIII (VII) тысячелетии до н. э., а также, видимо, из Передней Азии в Египет в неолите. Несколько более широкий характер имели передвижения племен культуры линейно-ленточной керамики в Центральной Европе и «луншаноидных» культур в Восточной Азии, отлив населения из районов Сахары к югу на протяжении III (III–II) тысячелетия до н. э., распространение астронезийцев в Океании и т. д. Любопытно, что все миграции этого типа были устремлены прежде всего в районы, экологически близкие к первичным областям обитания передвигавшихся коллективов. По мере того как мигранты удалялись от своей родины, их скотоводство начинало испытывать определенные труд ности. Дело в том, что при крайне низком уровне скотоводческой техники в ранний период большую роль для пополнения стада должна была играть повторная многократная доместикация местных видов. Этнографам известно множество примеров того, как в голодное время люди могли съесть или потерять, всех своих домашних животных. То же выявляется и по археологическим источникам. Так, на некоторых островах Океании домашние животные (собаки, свиньи), приведенные первопоселенцами, исчезли со временем на протяжении первобытного периода. В этих условиях население могло легко оказаться без стад. Поэтому столь важной для него являлась проблема доместикации новых местных видов фауны. Наиболее остро она стояла в тех районах, к природным условиям которых приведенные с собой домашние животные были плохо приспособлены. Именно такую ситуацию Ш. Бекени выявил в Карпатском бассейне, где на ранних этапах развития скотоводства мелкий рогатый скот не приживался, что повлекло за собой доместикацию местных видов (туров, свиней) [434, с. 89, 90]. Впрочем, в любом случае в условиях по крайней мере примитивного скотоводства разведение местных пород оказывается более предпочтительным, ибо они гораздо продуктивнее и лучше приспособлены к местной природной среде, чем интродуцированные. Вследствие этого с распространением производящего хозяйства из Передней Азии на восток и юго-восток обыкновенный крупный рогатый окот утерял лидирующее положение, будучи оттеснен такими видами, как зебу, буйвол, як. То же произошло и с рядом других животных. Иным путем образования новых пород была гибридизация приведенных домашних животных с родственными местными дикими видами, от которых дикие предки первых были отделены географическим барьером [140, с. 155; 627, с. 34]. Гибридизация могла осуществляться без вмешательства человека в результате широко распространенной в ранний период практики вольного выпаса. Именно этим путем гены европейского тура могли влиться в состав популяции крупного рогатого скота. Так же могла происходить гибридизация каменных коз с домашними козами и овцами, при скрещивании с которыми они дают плодовитое потомство. То же самое имело место, видимо, и в ряде других случаев. Процесс этот, к сожалению, за редкими исключениями [200, с. 34, 41], почти не учитывается специалистами, изучающими историю домашних животных.
Миграция вела не только к модификации производящего хозяйства, но в ряде случаев и к почти полной утрате его навыков. Выше указывалось на переход к конной охоте земледельцев Северной Америки и на отказ самодийцев от скотоводства при передвижении на север в тайгу. К этому можно добавить, что некоторые группы банту и первые поселенцы на Новой Зеландии, оказавшись в природных условиях, мало благоприятных для развития производящих форм хозяйства, почти полностью забросили их, перейдя к охоте и собирательству [817, с. 27, 28; 965, с. 19]. То же наблюдалось не раз в истории человечества и должно учитываться в работах по первобытной истории.
Заимствование. Общеизвестно, что заимствование всегда имеет избирательный творческий характер и происходит лишь в том случае, когда ему благоприятствует целый ряд сопутствующих обстоятельств. Обстановка, в которой хорошо налаженное присваивающее хозяйство дает населению достаточное питание, не способствует восприятию земледелия и скотоводства. Доказано, что на обширной территории Африки длительное сохранение доземледельческого образа жизни было вызвано обилием пищевых ресурсов дикой природы. Специальные исследования показывают, что во многих ее районах с единицы площади дикие местные копытные дают больше мяса, чем крупный рогатый скот, а применение методов экстенсивного земледелия часто влечет. за собой эрозию, почвы и ее бесплодие [243, с. 8—16]. О том же говорит пример с Амазонией, где охота и рыболовство являются порой не менее продуктивными, чем земледелие, способами ведения хозяйства и тормозят развитие земледелия [137, с. 68–70]. Наконец, весьма ценными представляются заключения Д. Даунса, изучавшего индейцев уошо, которые в отличие от своих соседей почти не переняли у европейцев лошадей и целиком отказались от разведения других животных. Причину этого Д. Даунс видит прежде всего в относительном богатстве природных ресурсов в районах обитания уошо, которые законсервировали здесь охотничье-собирательский образ жизни и создали особую систему ценностных ориентаций, не благоприятствующих заимствованию производящих форм хозяйства [535, с. 115–134; 536, с. 138–149].
Все это приводит к выводу о том, что наилучшие условия для восприятия земледелия и скотоводства создаются у охотников и собирателей в период хозяйственного кризиса. Последний может быть вызван как природными, так и культурными причинами. К первым относятся климатические колебания, которые существенно модифицировали природное окружение и влекли за собой перестройку образа жизни людей. Вряд ли следует считать случайностью, что широкое распространение производящего хозяйства в Европе, Северной Африке, Восточной и Юго-Восточной Азии хорошо привязывается к атлантической климатической фазе. Среди культурных факторов надо различать прямое и косвенное воздействие носителей производящего хозяйства на местное население. В ходе прямых столкновений аборигены могли оттесняться в изолированные районы либо происходила ассимиляция носителей контактировавших культур; к косвенному воздействию следует относить изменение ландшафта, а таким образом, и характера природных ресурсов, составлявших основу питания местных жителей. Домашние животные не только выбивали пастбища, вытесняя оттуда местную дикую фауну, но и составляли реальную опасность для аборигенов, уничтожая массу съедобных растений. Недаром для некоторых отставших в своем развитии народов характерно чувство ненависти к европейским домашним животным, в которых они видят своих злейших врагов. Кроме того, на дикую фауну отрицательно влиял эффект беспокойства, неизбежно возникающий в условиях выпаса домашнего скота [386, с. 23, 24]. Вклиниваясь в районы расселения охотников и собирателей, ранние земледельцы и скотоводы нарушали привычный цикл их жизни, перерезая важные пути коммуникаций. Первым последствием описанной ситуации стали набеги аборигенов на поля и скот пришельцев, причем зачастую местные жители считали приведенных домашних животных дикими и охотились на них как на диких (австралийцы, бушмены, индейцы Америки и др.).
В главе II приводился ряд примеров несколько более раннего появления домашних животных, чем земледелия, у носителей некоторых археологических культур. Если отвлечься от того факта, что свидетельства раннего земледелия часто обнаруживаются с большим трудом, чем данные о скотоводстве (это также всегда следует иметь в виду), то оказывается, что отмеченные находки вполне могли быть связаны не с ранним скотоводством у охотников, а с грабительскими набегами либо с получением домашних животных у соседнего земледельческого населения путем обмена. Повсюду в этих местах вскоре появляются и свидетельства земледелия, что вряд ли могло бы иметь место с такой регулярностью и закономерностью в случае «скотоводческого пути развития». Многочисленные этнографические параллели подтверждают, что на ранних этапах своей истории производящее хозяйство имело наиболее благоприятные перспективы для развития лишь в том случае, если оно было комплексным [324; 122; 530]. Чисто земледельческие общества развивались более замедленными темпами, а чисто скотоводческое хозяйство вряд ли могло вообще существовать в ранний период при отсутствии земледельческого окружения. Есть веские основания полагать, что стада ранних земледельцев были невелики по размерам и не могли полностью обеспечить все потребности населения в пище, тем более что употребление вторичных продуктов скотоводства еще не было известно.
Как и в случае миграции, в процессе заимствования огромное значение имела характеристика самих домашних животных. Легче всего происходила интеграция в местное хозяйство тех видов, которые обладали высокой степенью морфофизиологической пластичности, а также тех, размножению которых благоприятствовали местные условия (распространение лошади в степях, оленя — в тайге и тундре и т. д.). Наоборот, специализированные виды редко проникали далеко за пределы своего первоначального обитания (ламы, яки и др.). Поэтому исключительное значение приобретала доместикация местных видов, причем можно предполагать, что коренное население, хорошо знакомое с их повадками, переняв скотоводческую технику, внесло в этот процесс гораздо больший вклад, нежели пришельцы.
Уже давно в науке появилась идея о становлении скотоводства у охотников в ходе заимствования ими домашних животных. В отечественной литературе она нашла в последнее время поддержку у С. И. Вайнштейна [59, с. 180; 60]. Анализ этого процесса показывает, что охотники заимствуют главным образом тех животных, которые могут быть использованы ими без коренной ломки прежней системы хозяйства. Речь идет об охотничьих и транспортных животных: собаках, лошадях, оленях и верблюдах. Так, тасманийцы заимствовали у европейцев собак, но не заимствовали овец. Собак они широко использовали для охоты, объектом которой зачастую служили домашние овцы [709, с, 268]. Таким образом, заимствование собак само по себе еще не приводит к скотоводству. Все остальные перечисленные выше животные были одомашнены довольно поздно, а еще позже возникло их транспортное использование. После этого процесс заимствования домашних животных охотниками и собирателями вступил в новую фазу: транспортные животные, не только не нарушавшие прежнего ритма жизни, но, напротив, делавшие его более интенсивным и эффективным, привлекали внимание охотников в гораздо большей степени, чем другие домашние виды. Помимо собак из всех домашних животных тасманийцев заинтересовали только лошади. У них даже были зафиксированы случаи верховой езды. Однако лесистый ландшафт и, вероятно, некоторые культурно-исторические причины не позволили тасманийцам стать конным народом [709, с. 269, 270]. Единственным из ввезенных в Австралию домашних животных (не считая собаки), которого аборигены успешно приспособили к потребностям своего традиционного хозяйства, стал верблюд, использовавшийся ими для транспортных целей [787, с. 99]. То же самое отмечалось и в Южной Африке, где наибольшей притягательной силой для бушменов обладали завезенные европейцами ослы и лошади [847, с. 71; 913, с. 193]. Заимствование лошадей индейцами Америки и оленей охотниками Сибири, о чем писалось выше, только подтверждает выявленную закономерность.
Включение всех этих животных в хозяйство охотников и собирателей не породило автоматически какого-либо преимущественно скотоводческого образа жизни: долгое время транспортные животные играли подсобную роль. И лишь действие некоторых дополнительных факторов (ухудшение возможностей для охоты, контакты с соседним населением, миграции) было способно трансформировать такое хозяйство и привести к росту роли его скотоводческой сферы. Тот факт, что возможности для рассмотренного пути развития создались сравнительно поздно, а также необходимость специфических условий для его реализации заставляют считать его второстепенным, который тем более не мог определять характер распространения скотоводства в ранний период.
В ходе заимствования при интеграции домашних животных в новую культурную среду их первоначальные функции порой существенно изменялись, так как их значение переосмысливалось в свете традиционных представлений. Так, на некоторых островах Полинезии, где до появления европейцев собак не знали, жители стремились теми или иными способами их заполучить, причем главный стимул к этому заключался в желании прослыть обладателем диковинных животных и тем самым повысить свое социальное положение. С этой точки зрения весьма характерен пример, описанный К. Луомала. Когда в 1850 г. к о-ву Пукапука подошел корабль и начался товарообмен с местными жителями, прежде не видавшими собак, один из них выкрал собаку капитана, прославив тем самым не только себя, но и членов своего линиджа. Собака была помещена в священное место, ее украсили цветами и листьями и кормили самой лучшей пищей. Похититель же прослыл героем. По данным К. Луомала, использование собак в пищу возникло гораздо позже, когда их стало относительно много [765, с. 194–197].
То же явление было зафиксировано исследователями, изучавшими процесс проникновения лошадей к индейцам Северной Америки. Ф. Хейнс отмечает, что в первые годы, когда лошади только что попали к неперсе, их рассматривали исключительно как предмет роскоши, способный повысить престиж владельца. Лишь позже, когда индейцы обучились верховой езде, они стали широко использовать лошадей для транспортных нужд [624, с. 58].
Не меньший интерес в рассматриваемом аспекте вызывает история коня, оставленного Кортесом на попечение индейцам майя. Последние увидели в этом больном животном воплощение бога грома и молнии и, пытаясь добиться его расположения, украшали его гирляндами из цветов и приносили ему в жертву цыплят. После смерти коня ему был воздвигнут храм [907, с. 58].
Вместе с тем, сколь бы ни были причудливы те формы, в которых протекал процесс заимствования домашних животных на первых порах, их распространение и глубокая интеграция скотоводства в местные культуры происходили лишь с ростом роли их практического использования [375, с. 41].
С распространением скотоводства в новую экологическую и этническую среду характер его со временем неизбежно менялся, причем тем больше, чем дальше оно распространялось из первичного очага своего возникновения. Модификации оказывались порой столь значительными, что черты первоначального облика распознаются в них с огромным трудом. Однако это ни в коей мере не противоречит идее возникновения первичного скотоводства в нескольких мировых очагах [375, с. 40; 376, с. 147].
Проблема развития раннего скотоводства имеет несколько различных аспектов: 1) эволюция способов использования домашних животных [а) использование продуктов скотоводства; б) использование мускульной силы животных]; 2) эволюция скотоводческой техники и методов скотоводства; 3) развитие социально-экономических отношений, основанных на владении скотом; 4) динамика взаимоотношений скотоводческого хозяйства с другими видами хозяйственной деятельности, и прежде всего с земледелием. Все эти аспекты и их взаимосвязи в конкретно-исторических условиях надо иметь в виду для уяснения процессов формирования тех или иных скотоводческих комплексов, часть из которых дожила до настоящего времени.
До сих пор не устарело, а, напротив, становится все более обоснованным предположение Э. Хана о том, что получение молочных продуктов, шерсти, а также использование мускульной силы домашних животных возникло не изначально, а стало возможным лишь на определенной стадии развития раннего скотоводства с выведением особых пород и появлением специфической скотоводческой техники. В последние годы представилась возможность обосновать это положение многочисленными историческими данными.
Э. Хан высказал, безусловно, верную мысль о том, что одной из важнейших предпосылок возникновения полукочевого и кочевого хозяйства было знакомство с молоком и его продуктами. Эту идею поддержали и некоторые другие ученые [622, с. 96, 99, 100; 529, с. 258]. Действительно, у всех кочевников, известных этнографам, роль молочного питания необычайно велика, тогда как мясо домашних животных они используют лишь спорадически или только в определенные сезоны. Именно молочные продукты позволяют кочевникам проводить по крайней мере отдельные сезоны года в относительной изоляции, что характерно как для азиатских, так и для африканских номадов и полуномадов [529, с. 220; 953, с. 111; 512, с. 251–253; 912, с. 26–28]. Вот почему особый интерес вызывает вопрос о времени возникновения молочного хозяйства.
Письменные свидетельства его существования относятся к сравнительно позднему периоду. Доение кобылиц у скифов зафиксировано Геродотом в V в. до н. э., а у усуней — китайцами в I в. до н. э. Этим данным соответствуют находки бурдюков с запасами сыра из коровьего молока в могилах скифского времени на Алтае [912, с. 26–28]. Еще ранее Гомер сообщал о гиппомолгах, живших молочной пищей. Этот народ, видимо, обитал в южнорусских степях в начале I тысячелетия до н. э. [369, с. 75]. Античные авторы отмечают важную роль молока также в питании бриттов, галлов и германцев [148, с. 133]. Доение коров ариями во второй половине II тысячелетия до н. э. зафиксировано в Ригведе [282, X, 117, X, 19]. Геродот засвидетельствовал молочное хозяйство у ливийцев Северной Африки [87, IV, 186]. Народы Восточной Африки, судя по античным и китайским источникам, знали молочное хозяйство в I тысячелетии н. э. (соответственно 130-й и 838 гг. н. э.) [688, с. 409, примеч. 1]. Полукочевники Северной Месопотамии, известные по документам из Мари II тысячелетия до н. э., также широко использовали молоко и молочные продукты [716, с. 166].
К гораздо более древнему периоду относятся прямые данные о молочном хозяйстве в Южной Месопотамии, Египте и Сахаре. Должность «старшего молочника» фигурирует в месопотамских документах по меньшей мере со второй половины IV (с рубежа IV–III) тысячелетия до н. э. [58, с. 583]. В III тысячелетии до н. э. на месопотамских печатях довольно обильны изображения доения коз и овец [448, с. 16, 21]. Что касается доения коров, то единственным прямым источником здесь служит известная сцена доения, изображенная на фризе храма в Убейде, относящаяся к середине III тысячелетия до н. э. Процесс изготовления масла из коровьего молока описывается в одном из шумерских мифов [716, с. 166]. В Египте остатки молочных продуктов в сосудах зафиксированы во второй половине IV (рубеже IV–III) тысячелетия до н. э. Любопытно, что на некоторых из этих сосудов была обнаружена идеограмма, обозначающая «сыр» [147, с. 68, примеч. 2; 935, с. 434]. Есть некоторые основания предполагать, что жир, обнаруженный в более ранних сосудах IV тысячелетия до н. э., также получен из молочных продуктов [935, с. 434]. При наличии многочисленных изображений сцен доения коров столь же четких данных о доении коз или овец в Египте III тысячелетия до н. э. не отмечено [286, с. 55, 56]. На неолитических изображениях из Сахары известно несколько сцен доения коров. Одно из них обнаружено в Феццане [811, с. 139, рис. 105; 935, с. 437], другое в Эннеди [935, с. 438, примеч. 24]. Аналогичные сюжеты были открыты
А. Лотом в Тассили [757, с. 79; 935, с. 438]. Несмотря на относительно хорошую изученность многих районов Сахары, где известны сотни и даже тысячи первобытных рисунков, такого рода находки в ней редки. Затруднительна и датировка отмеченных сцен, так как, во-первых, сам «скотоводческий период» датируется специалистами по-разному (все же большинство относит его к V–II [IV–II] тысячелетиям до н. э.), а во-вторых, внутреннее хронологическое членение его изображений до сих пор было проведено только Ф. Мори, который датировал сцену доения средним скотоводческим периодом. Сейчас нет оснований говорить о молочном хозяйстве в Сахаре до IV тысячелетия до н. э. Дополнительное обоснование этой даты приводится ниже.
Сцена доения коровы с подпуском теленка происходит также из первобытной Ферганы первой половины II тысячелетия до н. э. Здесь, как и в древней Африке, доение производилось сбоку [124, с. 53, 55, табл. XXXII, 2].
До сих пор речь шла о прямых бесспорных свидетельствах молочного хозяйства. Кроме них существует ряд косвенных источников, которые нельзя не учитывать. Прежде всего следует отметить изображения коров с большим наполненным выменем. У диких животных, которые кормят молоком лишь детенышей, вымя неразвито и мало бросается в глаза. Напротив, увеличение вымени прямо сопутствует разведению домашних животных в домашних условиях и развитию молочного хозяйства [45, с. 56; 36, с. 68; 200, с. 34]. Кроме того, вымя мало интересовало охотников и тех скотоводов, которые были не знакомы с молочным хозяйством. Примечательно, что ни одного бесспорного изображения дикого животного с выменем не известно. И в Фенцане, и в Тассили изображения коров с раздутым выменем обычно соседствуют со сценами доения, и в то же время они почти столь же редки [811, с. 139, рис. 105; 757, с. 250, рис. 41]. Зато в пустынях, примыкающих к Нилу с востока и запада, изучено много скотоводческих изображений, на которых дойные коровы встречались гораздо чаще [1035, с. 20, 29; 1036, с. 22, 24]. Огромный интерес представляют находки, сделанные скандинавскими учеными на правом берегу Нила в 60-е годы. Обнаруженные ими рисунки коров можно с полной уверенностью интерпретировать как свидетельства становления молочного хозяйства, так как у части животных древние художники показали только сосцы, тогда как у других они изобразили также и крупное наполненное вымя [644, рис. 6]. Эти рисунки являются уникальным примером, позволяющим проследить процесс развития у коров большого вымени вследствие их интенсивного доения. Подобные же изображения коров с малоразвитым выменем еще в 30-е годы были обнаружены на левом берегу Нила в районе Джебель-эль-Увейнат. Специалисты датировали их додинастическим периодом [930а, с. 176, 177], т. е. IV тысячелетием до н. э. Синхронизируя эти находки с хорошо датированными нильскими материалами, Г. Уинклер отнес их также к IV и частично к III тысячелетиям до. н. э. [1036, с. 34]. Эти даты приняты и другими специалистами и, что очень важно, подтверждены новейшими исследованиями на Ниле [253, с. 7; 938, с. 68].
Таким образом, можно говорить о тяготении сюжетов с дойными коровами к району, эпицентром которого была Нильская долина, где молочное хозяйство практиковалось с IV тысячелетия до н. э. Свидетельством связей сахарских коровопасов с Нильской долиной может служить такая общая этнографическая черта, как доение сбоку, тогда как в древней Передней Азии коров доили сзади, подобно козам и овцам [1057, с. 218, 230; 563, I, с. 305; 811, рис. 105]. Пока что нет подтверждений идее Г. Уинклера о том, что изображение вымени перед задними ногами или между ними прямо отражает соответствующие способы доения.
В районе Африканского Рога ко II тысячелетию до н. э. относятся многочисленные изображения коров с наполненным выменем и имеется сцена доения. Все это свидетельствует о распространении у древних кушитов молочного хозяйства.
Фигурки коров с подчеркнутым выменем в Передней Азии редки. Наиболее ранние из них относятся к IV тысячелетию до н. э. [449, с. 38]. В Европе статуэтки коров и овец с наполненным выменем появляются только в период позднего три-полья в III тысячелетии до н. э. [35, с. 288].
Многие специалисты увязывают с молочным хозяйством сосуды особого рода, среди которых выделяется несколько типов: для доения и хранения молока (горшки или крынки с высоким горлом и двумя ручками), для сбивания масла (высокие большие сосуды с боковым отверстием), для изготовления сыра (открытые чаши, дно и стенки которых усеяны дырочками) [51, с. 108–115]. Этнографы фиксируют такие сосуды в районах развитого молочного хозяйства: в Средней Азии [264, с. 60, 301, 302], на Кавказе [51, с. 108–117], в Афганистане, Бахрейне, Сирии, Египте, Центральной Анатолии [572, с. 155, 156]. В некоторых других районах для тех же целей часто используются сосуды из дерева, кожи или же тыкв (калебасы). Так, туареги изготовляют масло в калебасах и кожаных бурдюках, а для производства сыра используют корзины [832, с. 181–183]. Некоторые из африканских скотоводов взбивают масло исключительно в калебасах [572, с. 156]. Многие народы Восточной Европы пользуются для этого деревянными сосудами. О скифах Геродот сообщал, что они также взбивали масло в деревянных сосудах [87, IV, 2].
Следовательно, отсутствие отмеченных глиняных сосудов, как, например, у скифов, еще не доказывает отсутствия молочного хозяйства. В то же время и наличие сосудов с дырочками, типа дуршлагов, тоже не всегда связывается с молочным хозяйством. Так, Дж. Г. Д. Кларк указывает, что некоторые из них были интерпретированы как орудия для отделения меда от сотов [148, с. 133]. По предположению Э. Георгиу, глиняная цедилка, относящаяся к культуре прекукутени Румынии, использовалась для процеживания каких-то ядовитых напитков [597, с. 259, 260]. Таким образом, по одному только наличию или отсутствию такого рода сосудов в археологических материалах — еще нельзя с уверенностью судить о молочном хозяйстве в древности. Тем более представляется неправомерным высказывать предположения о наличии молочного хозяйства, основываясь на находках обломков стенок сосудов с отдельными дырочками. Такие находки происходят, например, с некоторых кельтеминарских поселений, где скотоводство было неизвестно. Следовательно, пользоваться рассмотренным критерием надо с большой осторожностью и только в комплексе с другими. Так, в раннединастическом Египте изображения особого рода остродонных и круглодонных сосудов неизменно входили в идеограмму, обозначавшую термин «молоко». Сходные по форме сосуды в большом количестве были обнаружены советскими учеными при раскопках поселения Хор-Дауд в Северной Нубии, относящегося к рубежу IV–III тысячелетий до н. э. Это послужило основанием для предположения о скотоводческом характере поселка [269, с. 10–12]. В Месопотамии высокие кувшины с ручками, использовавшиеся при доении и для хранения молока, известны по изображениям на убейдском фризе и на печатях более раннего времени рубежа IV–III тысячелетий до н. э. [935, с. 431, 432]. К сожалению, в керамическом материале они еще не вычленены археологами.
По мнению П. Делуга, реберчатые усеченно-конические миски конца IV тысячелетия до н. э. могли служить для обработки молока [524, с. 39, 127, 128]. Они, безусловно, употреблялись для фильтрования жидкостей, но связь их с молочным производством еще не доказана. Гораздо больше оснований имеется для суждения о такого рода использовании сосудов, усеянных отверстиями, и несомненных маслобоек, найденных в Палестине и, возможно, в некоторых других районах Передней Азии в IV тысячелетии до н. э. [147, с. 68, рис. 4; 448, с. 16; 396, с. 159–162]. На Кавказе маслобойки появились впервые у населения куро-аракской культуры раннего бронзового века [240, с. 59–62]. Во второй половине II тысячелетия до н. э. ученые отмечают уже целую серию таких сосудов [51, с. 108–117; 121, с. 168–174]. Вопрос о появлении аналогичных сосудов в Европе не совсем ясен. В свое время В. И. Равдоникас указывал, что они фигурируют здесь с позднего неолита, но особенно распространились в бронзовом веке [274, с. 566]. Однако Дж. Г. Д. Кларк, а позже и А. Л. Монгайт, которые обладали несравненно большим количеством данных, пришли к выводу о том, что в Центральной и Западной Европе эти предметы встречаются не ранее бронзового века (по Кларку, начиная с позднего бронзового века) [148, с. 133; 232, с. 4]. Древнейшие в Восточной Европе «цедилки» известны у поздних трипольцев (усатовцев) Северного Причерноморья в первой половине III (второй половине III) тысячелетия до н. э. [125, с. 87]. Напротив, у поздних трипольцев Среднего Поднепровья, для которых скотоводство имело гораздо меньшее значение, чем для усатовцев, ничего подобного отмечено не было [178].
В области обитания носителей ямной культуры до сих пор обнаружить сосуды для молочного хозяйства не удалось. Все же есть основания предполагать, что молоко и молочные продукты были им известны. Во-первых, по заключению Ю. А. Краснова, сосуды с отверстиями появились у населения лесных окраин во II тысячелетии до н. э. под влиянием с юга [169, с. ИЗ, 114], где, следовательно, молочное хозяйство должно было появиться в предшествующий период. Этому, кстати, соответствуют лингвистические данные о заимствовании терминов для молочного хозяйства древними уральцами у индоевропейцев [708, с. 367]. Во-вторых, недавно Л. А. Галкиным была выделена категория особых костяных трубочек, которые могли использоваться для вдувания воздуха в половые органы коров при доении. Эти предметы часто находят на памятниках поздней бронзы юга европейской части СССР, но появляются они в этих местах еще в III тысячелетии до н. э. [81, с. 187–191]. В-третьих, не исключено, что усатовцы заимствовали технику доения у ямни-koib, с которыми у них были тесные контакты. Что же касается сосудов для молочного производства, то они в степной зоне, как и в скифскую эпоху, могли делаться из дерева или из кожи. Сосуды с отверстием у дна встречались во II тысячелетии до н. э. у андроновцев и, по предположению К. В. Сальникова, использовались ими для молочного хозяйства [287, с. 327].
Иногда критерием молочного хозяйства считают преобладание крупного рогатого скота в стаде. С этим трудно согласиться, так как данные из Чатал Гуюка, материалы многих неолитических культур Европы, для которых был характерен именно такой состав стада, и, наконец, сведения о многих народах Юго-Восточной и Восточной Азии, разводивших главным образом крупный рогатый скот, этого мнения не подтверждают. Гораздо больше оснований имеют специалисты, связывающие с развитием молочного хозяйства рост количества костей взрослых коров на археологических памятниках. В различных местах Европы такое явление отмечается в раннем железном веке [350, с. 83; 674, с. 255], но самые ранние его симптомы наблюдаются в культуре воронковидных кубков III тысячелетия до н. э. [662, с. 329] и культуре влаардинген первой половины III (второй половины III) тысячелетия до н. э.,[496, с. 103, 126, диаграмма XLIII] в Центральной и Северо-Западной Европе. В Палестине такая картина зафиксирована в позднем бронзовом веке [625, с. 297], а в Кении — в начале I тысячелетия до н. э. [688, с. 410]. В Закавказье кости коров преобладают на памятниках III–I тысячелетий до н. э. [121, с. 170]. Рассматриваемый критерий сам по себе еще не обязательно свидетельствует именно о молочном хозяйстве. Многие современные скотоводы Азии, Африки и Океании, как правило, режут на мясо именно больных и старых особей вне зависимости от наличия там молочного хозяйства. Кроме того, стремление сохранить коров вызывается прежде всего заботой о воспроизводстве стада, а уж потом потребностями молочного хозяйства.
Другим показателем доения скота иногда считают усиление охотничьей активности вследствие бережнего отношения к домашним животным после возникновения молочного хозяйства [169, с. 111]. Это бывает справедливо в приложении к монокультурному скотоводству. Однако для культур, где имелось несколько видов домашних животных, ценность этого критерия сильно снижается, так как в таком случае одних животных могли доить, а других использовать на мясо. Поэтому рост роли охоты требует иного объяснения. Отмечая повышение процента костей диких животных в остеологических коллекциях из многих районов Европы периода позднего неолита — энеолита, Ш. Бекени связывает его с проявлением доместикационной активности. Правда, ее причину он видит в открытии человеком новых способов использования животных (молоко, шерсть, транспорт) [431, с. 222].
Весьма перспективным, хотя и необычайно сложным, представляется изучение процесса породообразования, так как он в известной степени был связан (с новыми направлениями в использовании животных. Так, Ф. Цейнер отмечал, что в древнейшей сцене доения из Месопотамии был изображен именно короткорогий, а не более примитивный, длиннорогий скот [1057, с. 218; 563, I, с. 304–305]. Совершенно то же явление, по его мнению, наблюдалось и в случае с овцами [1057, с. 173]. К сожалению, точное определение пород животных по первобытным изображениям или по костям является чрезвычайно сложной, зачастую невыполнимой задачей. Кроме того, четко дифференцированные специализированные молочные породы животных возникли относительно поздно. Например, молочные породы коз выведены не ранее II тысячелетия до н. э.
Некоторые данные о древности доения у разных народов дает языкознание. Так, Ч. Эрет реконструировал термин «доить коров» для предков южных кушитов [554, с. 8]. По его мнению, именно от них заимствовали молочное хозяйство бантуские народы [551, с. 16, 17]. Ему же удалось реконструировать термин «получать кровь у коров» в языке предков южных кушитов [554, с. 8]. Следовательно, обычай получения крови для питания, широко распространенный у восточноафриканских скотоводов, имеет глубокие исторические корни. К тюркам термин для обозначения молока, а с ним, видимо, и молочное хозяйство попали от иранцев уже после распада индоиранской общности. А от тюрок его переняли китайцы [963, с. 184].
Иногда считают, что использование овечьей шерсти послужило едва ли не главным стимулом к доместикации овец. Вряд ли с этим можно согласиться, поскольку руно диких овец отличается грубостью, разнородностью и плохо поддается обработке. Напротив, развитие мягкого подшерстка наблюдается у овец только в домашних условиях [36, с. 68; 1057, с. 162; 914, с. 496, 497]. Правда, сведения о наличии шерстистых овец и об использовании их шерсти появляются в Передней Азии еще в начале VII (начале VI) тысячелетия до н. э. [434, с. 159; 466, с. 170]. Однако тот факт, что в неолите овец во множестве резали в молодом возрасте, свидетельствует о развитии главным образом мясного направления в хозяйстве. Изменения наступили на рубеже IV–III тысячелетий до н. э., когда в Месопотамии появились признаки искусственного выведения различных пород овец. К началу II тысячелетия до н. э., таких пород здесь было уже пять [1057, с. 172–174]. Среди них встречались и породы с развитым шерстистым покровом, изображения которых в Передней Азии распространились с IV тысячелетия до н. э. [448, с. 21, 22; 914, с. 500]. Считается, что они были выведены в горах к северу и северо-востоку от Месопотамской низменности, однако именно в Шумере возникло регулярное производство шерсти и шерстяных тканей [723, с. 104, 110; 149, с. 123; 563, II, с. 104]. Остатки шерстяных изделий известны здесь по находкам из царских могил в Уре III тысячелетия до н. э. [448, с. 22]. Вопрос о времени появления шерстистых овец в Европе, к сожалению, не совсем ясен. Считается, что они проникли сюда несколькими волнами в конце энеолита и бронзовом веке [1057, с. 194–198; 434, с. 91, 169, 171], вследствие чего шерстяные одежды стали вытеснять кожаные [148, с. 235, 236; 169, с. 119; 659, с. 145].
Древнейшие прямые свидетельства шерстоткачества, находки шерсти, относятся в Северной Европе и на Кавказе лишь к третьей четверти II (четвертой четверти II) тысячелетия до н. э. [318, с. 208; 914, с. 500]. Однако в пользу более раннего его появления говорят некоторые остеологические данные. Так, в неолитической Швейцарии отмечался массовый убой молодых баранов, тогда как в эпоху бронзы среди костного материала стали преобладать останки взрослых особей, что указывает на развитие шерстоткачества [659, с. 145; 480, с. 240]. Возможно, о том же свидетельствует бурное развитие овцеводства на территории Голландии в бронзовом веке [496, с. 204]. В Египте шерстистые овцы появились в середине III (конце III) тысячелетия до н. э., однако в целом в Африке они не прижились, будучи неприспособленными к обитанию в жарком поясе [286, с. 55; 914, с. 497; 1057, с. 180–185]. В Южной Сибири древнейшие остатки шерсти были обнаружены в афанасьевских могилах конца III (начала II) тысячелетия до н. э., а позже — в могильниках андроновской культуры [305, с. 792]. Разведение шерстистых овец, видимо, следует рассматривать как одну из предпосылок возникновения кочевничества, так как шерсть обеспечивала кочевников важным сырьем для домашних производств и служила для обмена с соседними оседлыми земледельцами. Не случайно шерстистые овцы имелись у полукочевников Северной Месопотамии во II тысячелетии до н. э. [716, с. 151].
Наряду с шерстяными в древней Передней Азии широко использовались и ткани из козьего волоса, о которых упоминают вавилонские торговые документы. Остатки таких тканей были обнаружены в комплексах бронзового века в Иерихоне [448, с. 19]. Так как эти ткани впоследствии употреблялись кочевниками для покрытия шатров, их появление также может считаться предпосылкой кочевничества[27].
С точки зрения использования домашних животных в качестве тягловой силы особое значение имеет вопрос о появлении техники кастрации. Известно, что шумеры широко применяли этот прием [451, с. 78]. Иногда и порой не без оснований считают, что наличие волов косвенно указывает на использование мускульной силы животных [350, с. 24, 80, 81]. Однако само появление этого скотоводческого приема, хотя и создало предпосылки для последнего, было связано не с ним. Как справедливо подчеркивает Ю. А. Краснов, «кастрация быков преследует цель получения животных, не только более пригодных к работе, но и более способных к откорму» [169, с. 115]. Но и это вряд ли было главным стимулом для появления техники холощения. Гораздо более обоснованным представляется мнение зоологов о том, что самцов кастрируют прежде всего для уменьшения их агрессивности — фактор, немаловажный не только с точки зрения безопасности человека, но и с точки зрения жизнедеятельности стада [627, с. 28; 649, с. 59]. Действительно, как показывают этнографические материалы, холощение служит прежде всего методом контроля за воспроизводством, а также делает животных более послушными и безопасными [512, с. 255]. И все же широкое распространение техники кастрации было связано, по-видимому, именно с переходом к использованию мускульной силы животных, в особенности с запряжкой их в плуг и повозку. Это видно хотя бы из того, что народы Ассама холостят митхенов (гаялов) лишь там, где они служат тягловыми животными [589, с. 146]. Напротив, в традиционном хозяйстве населения Андов вьючных лам не кастрировали [648, с. 257, 260].
Связь холощения с плужным земледелием была показана В. И. Цалкиным на археологических материалах: в Восточной Европе в позднем бронзовом и раннем железном веках волы составляли высокий процент в культурах развитого плужного земледелия, тогда как в лесной полосе, где обитали мотыжные земледельцы, волов встречалось мало [350, с. 24, 80, 81]. Однако отмеченная связь не была жесткой. Во-первых, из того же примера видно, что мотыжные земледельцы все же имели волов. Во-вторых, широко известный факт холощения боровов в Океании также призывает к более осторожному подходу. Кроме того, и нуэры холостят быков, не зная их транспортного использования [566, с. 33].
Наличие техники кастрации в дописьменный период может быть установлено только по остеологическим материалам, однако методика таких определений разработана еще слабо. Поэтому правомерность отнесения времени возникновения этой техники к раннему неолиту [819, с. 37] оспаривается рядом специалистов [351, с. 150]. Более достоверны данные о кастрации быков и даже баранов (например, в Бундзё) в позднем неолите — энеолите Европы V–III (IV–III) тысячелетий до н. э. (культуры гумельница, сэлькуца, воронковидных кубков, альтхейм, райниоклектон) [148, с. 133; 351, с. 77, 145; 819, с. 61, 86, 97]. Возникновение техники кастрации было шагом к началу использования домашних животных в качестве тягловой силы. Недаром широкое распространение волы получили у плужных земледельцев позднего бронзового и раннего железного века.
Использование скота под вьюк появилось, видимо, довольно рано. К сожалению, древнейшие свидетельства этого в виде изображений вьючных животных относятся к довольно позднему времени. В III тысячелетии до н. э. в Месопотамии для этих целей держали прирученных онагров, или ослов [1057, с. 367 и сл.], в Египте — ослов [286, с. 56; 563, II, с. 393]. Кроме того, в обоих районах в III–II тысячелетиях до н. э. вьючным животным служил также бык, подобно тому, как его и ныне используют некоторые народы Африки [448, с. 24, 25; 935, с. 111]. Изображения быков, навьюченных бурдюками с водой, зафиксированы в «скотоводческий период» в Тассили [757, с. 102]. Любопытные исследования были проведены рядом остеологов, отметивших некоторые патологические изменения костей крупного рогатого скота, причиной которых могла послужить непосильная нагрузка в молодом возрасте. Такая картина была зафиксирована для культуры вэдастра среднего неолита Румынии [598, с. 454–460] и для раннескотоводческой культуры Южной Индии [395, с. 411]. В обоих случаях речь, очевидно, должна идти именно о вьючном использовании животных, поскольку никаких данных о запряжке волов в повозку или в плуг в эти периоды ни на территории Румынии, ни в Южной Индии нет.
Несмотря на отсутствие археологических свидетельств, самыми ранними вьючными животными следует все же считать коз и овец. Народы Восточного Кашмира до сих пор перевозят грузы на козах [448, с. 19], а народы Западного Тибета — на козах и овцах [418, с. 116; 647, с. 84]. Бараны могут нести до 15 кг груза (но в среднем 9—11 кг) и развивать скорость до 15 км/час. Нет оснований отвергать возможность такого же применения мускульной силы коз и овец в далеком прошлом, хотя оно вряд ли могло стать достаточной основой для возникновения кочевничества и даже полукочевничества.
Вероятно, древнейшая функция скота в земледелии состояла в разрыхлении почвы и втаптывании семян в землю. Во всяком случае, изображение стада быков за этим занятием известно в Месопотамии в конце IV тысячелетия до н. э. [1057, с. 218]. В III тысячелетии до н. э. скот (мелкий и крупный рогатый, а также мулы и онагры, или ослы) и в Месопотамии и в Египте использовался также в молотьбе и в перевозках грузов [286, с. 55, 56; 916, с. 376; 451, с. 72, 73]. Кроме того, выгон скота на сжатое поле повышал плодородие почвы.
О появлении плужного земледелия существует много противоречивых гипотез. Здесь не место останавливаться на них подробно, однако следует отметить, что мнение о наличии в неолитической Европе и древней Восточной Азии плугов с «каменными лемехами» не подтвердилось в свете новых исследований [290, с. 237–240; 170, с. 147–153]. По предположению А. Салонена и некоторых других специалистов [916, с. 27–29; 290, с. 117; 170, с. 52, 53; 723, с. 41], в Месопотамии плуг появился ранее рубежа IV–III тысячелетий до н. э., так как термин для него обнаруживает связь с языком дошумерского населения, обитавшего здесь до второй половины IV тысячелетия до н. э. В Египте пахотные орудия фиксируются со времени правления II–III династий [170, с. 53]. Не совсем ясен вопрос о появлении пахотных орудий на Кавказе. Предположение о знакомстве с ними в Закавказье и Центральном Кавказе в III тысячелетии до н. э., ибо там в этот период уже имелись повозки [167, с. 8—10; 170, с. 51], звучит малоубедительно. Ведь если, как предполагается, повозка действительно связана своим происхождением с плугом, то это справедливо лишь для первичного очага ее возникновения. Во вторичные очаги повозка могла распространяться и до введения плужного земледелия. На Северном Кавказе плуг отсутствовал и во II тысячелетии до н. э. [210, с. 134]. Правда, в Закавказье на одном из поселений III тысячелетия до н. э. было обнаружено будто бы пахотное роговое орудие [236, с. 379], однако детальный анализ роговых орудий, проведенный Ю. А. Красновым, заставляет отвергнуть гипотезу об их применении в качестве рал [170, с. 157, 158].
Бесспорные свидетельства появления пахотных орудий на юге и юго-востоке Европы относятся ко второй половине III (рубежу III–II) тысячелетия до н. э. [170, с. 67, 145]. Недавнее сообщение Э. Анати об изображениях пахоты в Северной Италии, датированных им IV–III тысячелетиями до н. э. [399, с. 63, 75], расходятся со всеми иными имеющимися данными, и в частности с гораздо более поздними датировками (не ранее II тысячелетия до н. э.), установленными для этих итальянских изображений другими специалистами [170, с. 68]. Ссылка
С. Н. Бибикова на статуэтку быков в упряжке как доказательство плужного земледелия в развитом триполье [33, с. 52] едва ли основательна, так как быков могли запрягать в сани-волокуши, глиняная модель которых в триполье известна [103, с. 114]. В умеренной зоне Европы и в Северной Европе плужное земледелие четко документировано находками, относящимися ко времени не ранее середины II тысячелетия до н. э. [170, с. 178, 179; 30, с. 196; 999, с. 280, 286]. Правда, лингвисты утверждают, что плужное земледелие имелось у индоевропейцев в период распадения их протоязыка, т. е. в середине III тысячелетия до н. э. [509, с. 301; ср. 583, с. 158 и сл.]. Однако реконструируемые ими термины «пахать» (*arə) и «плуг» (*arə-tro-m) могли первоначально относиться к такой системе, в которой использовались орудия, влекомые не животными, а человеком (бороздовые орудия и др.) [290, с. 213–216].
Древнейшие прямые указания на наличие рал в Индии относятся к III–I вв. до н. э., однако упоминания пахотных орудий в ведической литературе встречаются уже во II тысячелетии до н. э. [170, с. 85, 86]. Более того, предположения ученых о наличии плужного земледелия в Индии и в более ранний период, в эпоху хараппской цивилизации, в свете открытия в Калибан-гане поля с правильными бороздами дохараппского времени [968, с. 89] кажутся весьма правдоподобными. Вместе с тем находка из Калибангана не обязательно свидетельствует об использовании мускульного труда животных в земледелии. Характер борозд в Калибангане таков, что они могли быть сделаны орудием, влекомым человеком без помощи животных. В Китае плуг стал широко применяться лишь с последних веков до н. э. [170, с. 75, 76; 663, с. 115, 116]. Более ранняя дата для плужного земледелия в Китае остается недоказанной.
Не менее сложна проблема возникновения упряжного транспорта. Правомерность давно высказанного положения о предшествовании саней-волокуш колесной повозке сейчас хорошо обоснована археологически. Изображения быков, впряженных в сани, известны в Месопотамии с конца IV тысячелетия до н. э. [182, с. 71, 72; 1057, с. 218; 448, с. 26; 563, II, с. 492, 500]. Выше упоминалась глиняная модель саней из трипольских комплексов. Не исключено, что фигурки быков в упряжке, встречающиеся в триполье и культуре воронковидных кубков [190, с. 174; 125, с. 110], документируют именно этот способ использования животных. О тягловой функции быков в культуре воронковидных кубков могут свидетельствовать остеологические наблюдения на поселении Трольдебьерг, где волов старались резать в возрасте старше 3–4 лет [662, с. 328, 329]. Правда, по мнению авторов этих определений, полученные ими данные противоречат мнению об использовании мускульной силы волов. С этим трудно согласиться, так как их собственное утверждение о том, что наиболее рационально запрягать быков в возрасте 2,5–3 лет, хорошо объясняет выявленную картину. Сложнее обстоит дело с вопросом о том, впрягали ли волов в это время только в сани или уже в повозку.
Древнейшие колесные повозки, запряженные быками или ослами, появились в Месопотамии с конца IV тысячелетия до н. э. [182, с. 72, 73; 723, с. 104–106; 836, с. 485 и сл.; 563, II, с. 492, 500]. На Кавказе модели повозок, влекомых быками, известны у куро-аракских племен III тысячелетия до н. э. [182, с. 74], а остатки самой повозки относятся к XVI–XV вв. до н. э. [318, с. 30]. В Юго-Восточной Европе модели повозок и колес в изобилии встречаются в культурах первой половины III (второй половины III) тысячелетия до н. э. [182, с. 73, 74; 136, с. 106–116; 877, с. 302–304]. В южнорусских степях от Днепра до Урала повозки зафиксированы в это же время в разных вариантах ямной культуры [224, с. 115; 182, с. 77, 78; 369, с. 79, 80; 877, с. 295–301]. Отсюда колесный транспорт проник в Центральную Европу [182, с. 78]. Во всех отмеченных случаях в повозки впрягались быки. Древнейшие фигурки быков в упряжи, обнаруженные на юге Средней Азии, относятся к первой половине III тысячелетия до — н. э. [182, с. 75]. Однако уже с рубежа III–II тысячелетий до н. э. в качестве гужевого транспорта здесь использовались двугорбые верблюды, бактрианы [218, с. 42]. Население долины Инда было знакомо с повозками со времен хараппской цивилизации [204, с. 97, табл. XXI, 13, XXIX, 1]. В Центральную Индию они проникли позже, во второй половине II тысячелетия до н. э. [848, с. 332]. В Китае колесницы появились в конце II тысячелетия до н. э. [154, с. 278–287; 186, с. 138].
Таким образом, бычья упряжка распространилась задолго до того, как в колесницы и телеги стали запрягать лошадей, свидетельства чему появляются лишь во второй половине II тысячелетия до н. э. Бык предшествовал лошади и в качестве верхового животного. В неолитической Сахаре в «скотоводческий период» на быках ездили и мужчины и женщины [202, с. 40; 757, рис. 53]. В III тысячелетии до н. э. езда на быках встречалась также в Передней Азии, Египте и Индии [448, с. 25]. Впрочем, большого значения это использование быка, видимо, не имело. В недавнем прошлом лишь немногие народы Восточной и Южной Африки использовали быка для верховой езды [953, с. 111; 650, с. 39, 40, 110].
Всадничество в полном смысле этого слова возникло лишь, после доместикации лошади и верблюда. Судя по последним; данным, лошадь была одомашнена впервые в Северном Причерноморье примерно в IV тысячелетии до н. э. [34; 79, с. 75; 182, с. 80]. В IV–III тысячелетиях до н. э. домашняя лошадь была уже хорошо известна в южнорусских степях и балкано-дунайском регионе [183, с. 29]. В III тысячелетии до н. э. ее знали в Передней Азии, на Кавказе и в Индии Г183, с. 32, 34, 35]. В Южную Сибирь лошадь попала к концу III тысячелетия до н. э. [182, с. 36]. Западная Европа познакомилась с ней благодаря носителям культуры воронковидных кубков во второй половине III (в конце III) тысячелетия до н. э. [1044, с. 342, 343].
Много сложнее обстоит дело с определением того времени. когда лошадь стала использоваться для верховой езды. Надежные данные об использовании в степях Евразии лошади в упряжи появляются лишь в XVI–XIV вв. до н. э. [298, с. 46; 9, с. 44; 358, с. 79, 80]. В Англии псалии известны только с конца: VIII–VII вв. до н. э. [452, с. 24–34]. В Передней Азии лошадь стали запрягать в повозки со второй четверти II тысячелетия до н. э., а использовать для верховой езды — с XIV в. до н. э… [183, с. 34; 1057, с. 317–321; 563, II, 500–511; 723, с. 109, 110]. Вместе с тем сходство древнейших псалий и системы упряжи в Передней Азии и в степях юга Восточной Европы говорит о едином их источнике и позволяет предполагать более раннее появление лошадиной упряжки [298, с. 46, 71, 72]. Некоторые предметы, определенные как псалии, восходят в Южной Сибири к началу II (первой половине II) тысячелетия до н. э. [153], на Кавказе — ко второй половине III (концу III) тысячелетии до н. э. [236, с. 390], а на Украине — к началу III (первой половине III) тысячелетия до н. э. [316, с. 137–139].
Даже если эти определения соответствуют истине, отмеченные находки сами по себе еще не доказывают существования в III тысячелетии до н. э. всадничества, ибо, как справедлива заметила Е. Е. Кузьмина, псалии становятся необходимыми; именно при запряжке животных в повозку; для верховой езды они необязательны [182, с. 82]. По мнению специалистов, которое подтверждается историческими и этнографическими материалами, верховая езда возможна без уздечки и без удил. Кроме того, металлическим и роговым удилам могли предшествовать сыромятные, которые в археологических материалах не сохраняются [150, с. 13, 14]. Некоторые ученые даже пытаются реконструировать конский намордник из сыромятных ремней, изображенный будто бы на зооморфных навершиях в виде головы лошади, появившихся в южнорусских степях с середины IV тысячелетия до н. э. [105, с. 3—20; 103, с. 92—106, 113]. Другие, указывая на коневодческий уклад ряда ранних степных культур, считают, что табуны могли пасти только конные пастухи [150, с. 21–23, 33; 601, с. 158]. И все же за отсутствием более основательных доказательств принять эту точку зрения не представляется возможным, так как имеются противоречащие ей материалы. Даже в конце II тысячелетия до н. э. такие индоевропейские народы, как фракийцы, иллирийцы, дорийцы и ахейцы либо вообще не знали верховой езды, либо ездили на лошадях очень редко. Что же касается индоиранцев, у которых коневодство получило особое распространение, то, судя по историческим источникам, езда в повозке предшествовала у них верховой езде [610, с. 98—114]. Наиболее ранние документы, сообщающие о верховой езде на лошадях, происходят из Передней Азии и относятся к первой половине II тысячелетия до н. э. [150, с. 35–36; 716, с. 156].
Остается заключить, что древнейшие домашние лошади использовались главным образом на мясо, о чем говорят массовые находки их костей на поселениях среднестоговской и ямной культур [351, с. 277, 278], а также обугленные кости лошадей с памятников раннего бронзового века Закавказья [121, с. 170]. К концу II тысячелетия до н. э. в южнорусских степях было известно также и доение кобылиц. Что же касается псалий и других атрибутов конской узды, находки которых обычны в евразийских степях начиная с середины II тысячелетия до н. э., то они указывают прежде всего на запряжку лошадей в колесницы, езда в которых для этой эпохи здесь хорошо документирована [359, с. 135–148]. Таким образом, верховая езда в евразийских степях распространилась вряд ли ранее конца II тысячелетия до н. э. У северных границ Китая первые всадники появились лишь во второй четверти I тысячелетия до н. э. [180, с. 179–184; ср. 733, с. 60].
Не менее загадочна ранняя история домашнего верблюда. Идея о двух центрах его доместикации (дромедара — в Аравии и бактриана — в Средней Азии или Северном Иране) была высказана уже давно. Однако кто и когда одомашнил верблюда, до сих пор неясно. Предполагается, что это произошло в III тысячелетии до н. э. или чуть раньше [134, с. 189, 190; 459; 376, с. 146, 147]. Распространение дромедара и бактриана из первичных очагов доместикации началось уже в III тысячелетии до н. э. [459, с. 57 и сл.; 904, с. 297]. Возможно, к концу III (началу II) тысячелетия до н. э. относится и заимствование бактриана носителями ямной культуры Предкавказья [369, с. 65]. Транспортное использование дромедара некоторые исследователи не без оснований связывают с развитием торговли благовониями, возникшей в Сирии и Аравии к концу III тысячелетия до н. э. Все же вряд ли эта функция имела большое значение до конца II тысячелетия до н. э., когда появилось древнейшее седло для езды на верблюде [459, с. 66–76]. Именно к этому времени относится первое сообщение об аравийских кочевниках, которые верхом на верблюдах вторглись в Палестину [459, с. 77]. Древнейшие свидетельства запряжки бактриана в повозку происходят из Южной Туркмении рубежа III–II тысячелетий до н. э. [218, с. 42]. Повозка, запряженная верблюдом, была известна ведическим ариям, племенам Южной Сибири кара-сукского времени, а также населению Средней Азии I тысячелетия до н. э. [459, с. 183–185]. Не лишено оснований предположение и о том, что верблюда впрягали в повозку тазабагьябцы Южного Приаралья [134, с. 189].
Судя по этнографическим материалам, древнейшей формой выпаса скота был вольный выпас, наиболее яркие примеры которого отмечаются у мотыжных земледельцев Юго-Восточной Азии и Океании. В этих условиях скота держат мало, а уход за ним сводится к минимуму и заключается в основном в более или менее регулярной дополнительной искусственной подкормке. Как явствует из письменных источников, эта форма скотоводства не представляет собой какого-то узколокального явления. Так, на Руси вплоть до XIV–XVI вв. скот находился на вольном выпасе [366, с. 72]. Две черты, свойственные такой системе, имели существенное значение для дальнейшей эволюции скотоводства. Во-первых, скот, обитавший в естественных кормовых условиях и, кроме того, свободно скрещивавшийся с местными дикими животными, был менее подвержен действию искусственного отбора, чем скот, находившийся под постоянным контролем человека. Во-вторых, практика вольного выпаса создавала постоянную угрозу полям, которые во избежание потравы, как правило, огораживались — факт, хорошо известный этнографам. На Руси огораживание полей встречалось вплоть до XVI в.
Оба отмеченных фактора действовали в первобытной Европе. Мельчание крупного рогатого скота в Европе началось лишь в период бронзового века. До этого он еще сильно напоминал своих диких предков — естественное следствие практики вольного выпаса. По заключению В. И. Цалкина, распространенный в неолите и энеолите крупный турообразный скот продолжал встречаться в Восточной Европе до рубежа III–II тысячелетий до н. э., тогда как в позднем бронзовом веке и позже крупный рогатый скот здесь обрел четкие отличия от дикого [351, с. 109, 123]. Г. Эпштейн отметил несомненное мельчание крупного рогатого скота в Европе в раннем железном веке [563, I, с. 303, 304]. Кое-где, как, например, в области распространения культуры воронковидных кубков, этот процесс начался значительно раньше [658, с. 5]. В Голландии размеры крупного рогатого скота прогрессивно уменьшались с энеолита до римского времени. Отчасти это могло быть связано с отсутствием гибридизации с туром, который здесь не водился. Однако можно предполагать и усиление контроля за скотом, так как свиньи здесь тоже мельчали с эпохи энеолита, несмотря на наличие диких кабанов [496, с. 204, 205]. Что же касается ограждений древних полей, то они известны в Англии и Ирландии с II, а возможно, и с III тысячелетий до н. э. [583, с. 167, 168].
Мельчание скота было следствием нарушения естественного режима питания [718, с. 94–99] и искусственного отбора более мелких, и следовательно, более безопасных для людей особей [649, с. 66]. Оно происходило в условиях усиления контроля за животными со стороны человека. Причины этого заслуживают специального анализа. Дело в том, что для животных, приученных выполнять тяжелую физическую работу, а также для молочного скота и специализированных пород (например, шерстистых овец) скрещивание с дикими особями вредно, так как ведет к утрате выработанных навыков [589, с. 145, 146]. Кроме того, забота о повышении молочности коров требует улучшения качества кормов и содержания животных в загонах и хлевах по крайней мере в холодное время [199, с. 163, 164; 563, I, с. 303, 304]. Наконец, развитие интенсивного земледелия и формирование системы постоянных полей также требовало усиленного контроля за тем, чтобы животные не уничтожали посевы. Это было тем более необходимо, что размеры стад в новых условиях должны были увеличиться. О последнем ярко свидетельствуют этнографические данные. Т. Моно, исследуя скотоводческие системы Африки, показал, что при молочном хозяйстве в стадах отмечается большой удельный вес коров (до 50 %), в связи с чем такие стада растут необычайно быстро (удваиваются за четыре года) [805, с. 116–119].
Древнейшие данные о новых методах скотоводства происходят из стран древнего Востока. Уже на рубеже IV–III тысячелетий до н. э. в Шумере овцы содержались в загонах, где их кормили зерном, а для ягнят имелись специальные каменные стойла [448, с. 22]. В Египте и в Иране стойла для крупного рогатого скота имелись в конце III–II тысячелетии до н. э. В Месопотамии вместо них часто использовались открытые загоны. Кормление скота ветвями и хлебными злаками изображалось здесь с конца IV тысячелетия до н. э., а в Египте, Иране и Индии — с III тысячелетия до н. э. Все же основной корм скот получал, видимо, на пастбищах, где он находился под присмотром пастуха. Особое значение придавалось контролю над воспроизводством стада, о чем свидетельствуют изображения телят и случки скота, а также появление комолых и пегих животных [451, с. 69–80]. Следствием такой практики стало в Передней Азии появление уже в III тысячелетии до н. э. нескольких различных пород крупного рогатого скота и овец.
Развитие скотоводства в первобытной Европе определялось, с одной стороны, совершенствованием систем земледелия, а с другой — изменением в некоторых местах экологической картины в результате человеческой деятельности. В зоне лиственных лесов Европы в неолите скот питался преимущественно ветвями, листвой, желудями и т. д. На зиму приходилось заготовлять ему этот корм искусственно, однако возможности таких заготовок были очень ограниченны, питания хватало лишь немногим животным. По этнографическим и археологическим данным [148, с. 131, 132; 284, с. 3], а также с помощью палеомоделирования [33; 178, с. 140–142; 579, с. 184] ученые пришли к выводу о том, что в этих условиях хозяйство могло быть только комплексным земледельческо-скотоводческим.
С расширением площади пастбищ в связи с интенсивной вырубкой лесов, а позже и с распространением, плужного земледелия, позволявшего прокормить гораздо большее, чем раньше, количество скота, в лесной и лесостепной зоне Европы создались предпосылки для роста стад домашних животных [148, с. 123–127]. Стимулом к реализации этих предпосылок послужило появление молочного хозяйства и распространение в Европе шерстистых овец. Вот почему только в эпоху бронзы в ряде районов Европы возникло стойловое содержание скота. По справедливому замечанию Дж. Г. Д. Кларка, «введение тяглового плуга и создание постоянных полей, а следовательно, и необходимость в крове для упряжных быков и сохранении удобррения, а также ухудшение климата в субатлантическую фазу привело к тому, что зимой крупный рогатый скот стали повсеместно держать в стойлах» [148, с. 133]. Правда, как теперь установлено, такая ситуация возникла в разных районах Европы неодновременно. По вопросу о времени появления древнейших стойл существует несколько мнений. Некоторые специалисты датируют их концом неолита [274, с. 567; 231, с. 275], другие — началом раннего железного века [148, с. 133]. Детальный анализ этого вопроса Г. Уотерболком показал, что на территории Голландии бесспорные находки стойл известны с периода раннего бронзового века (третья четверть II [середина II] тысячелетия до н. э.) [1004, с. 383–394]. В других районах стойла могли появиться и много позже. Так, на Руси они изредка встречались только с VIII в. Даже в XV в. конюшни и хлевы имелись здесь только в хозяйствах князей, бояр и монастырей [366, с. 73].
В более раннее время контроль за стадом осуществлялся либо путем отгораживания полей от пастбищ, либо удержанием животных в границах поселков — одна из причин обнесения поселков изгородями и рвами, либо с помощью специальных пастухов. В Южной Англии и Ирландии постоянные поля отделялись каменными стенами, канавами или просто грудами камней в бронзовом веке [999, с. 283; 583, с. 166–173; 438, с. 195]; в Юго-Восточной Европе в эпоху энеолита поселки культур кукутени-триполье и лендел окружались рвами, что также могло быть связано с усилением контроля за скотом [976, с. 174, 194]. На Руси переход к системе открытых полей в XVI в. повлек за собой постепенное огораживание поскотины и возникновение системы выпаса стад пастухами [366, с. 73].
Интересные закономерности интенсификации скотоводства в связи с развитием земледелия выявляются по этнографическим данным. Так, наиболее крупные стада и наиболее сложные скотоводческие приемы известны на Новой Гвинее именно в горных районах, где земледелие достигло наивысшего расцвета. На фоне всеобъемлющей системы вольного выпаса особое впечатление производят характерные для некоторых горных народов такие скотоводческие приемы, как защита огородов с помощью заборов или канав, содержание свиней в специальных свинарниках, выпас стад пастухами [1005, с. 66, 67] и т. д. Еще более строгого контроля в условиях интенсивного земледелия требуют стада крупного рогатого скота, передача которого папуасам за отсутствием у них необходимых навыков привела поначалу к серьезным трудностям, так как коровы ломали примитивные заборы и уничтожали посевы [675, с. 140].
Другим следствием развития земледелия на Новой Гвинее была вырубка лесов и замена лесного ландшафта степным. Степные участки менее поддаются обработке с помощью примитивных орудий и более подходят для скотоводства, поэтому папуасы предпочитают использовать их под пастбища [455, с. 159, 160; 675, с. 62].
Наконец, третьим важным следствием интенсификации земледелия и связанным с этим повышением плотности населения является все большая неспособность местного примитивного скотоводства удовлетворять растущие потребности населения. Вследствие этого группы, обитающие в районах, более благоприятных для скотоводства, чем для земледелия, начинают все более специализироваться на выращивании скота для обмена. На Новой Гвинее примером такого общества служат корофейгу, которые регулярно обменивают свиней на земледельческие продукты [455, с. 87].
Таковы механизмы, стимулирующие самые ранние шаги к интенсификации скотоводства. Они не составляют локальной специфики Новой Гвинеи, а наблюдаются и в других районах. В Юго-Восточной Азии огораживание полей для защиты их от скота встречается почти повсеместно. В Таиланде, где в условиях плужного земледелия плотность полей особенно велика, владельцы нескольких буйволов угоняют их (подальше от поселка и часто кооперируются, объединяя свои стада и оставляя их под присмотром особого пастуха [1046, с. 92]. В наиболее густонаселенных земледельческих районах, где пастбищ почт нет, возникает потребность в получении скота в обмен у cocедей. Так, апа тани Ассама выменивают животных у некоторых горных народов [934, с. 65, 99]. Та же картина наблюдается в Таиланде, где население плато Корат поставляет буйволов на рынки других районов. Именно на плато Корат встречаются наиболее крупные стада, и именно здесь распространена система содержания животных в специальных сезонных загонах [1046, с. 93]. Процесс постепенного отделения скотоводства от земледелия происходил в Перу в период инков, когда там обитали скотоводческие группы, в разной степени связанные с земледельческими племенами. Причиной появления таких групп явился рост потребности в домашних животных и скотоводческой продукции в плотнозаселенных земледельческих районах [818, с. 189, 197–200]. В то же время одна из предпосылок становления полукочевого скотоводства заключается в наличии обрабатываемых полей, на которых животным разрешается пастись после снятия урожая. В этом заинтересованы не только скотоводы, но и земледельцы, так как выпас скота улучшает плодородие почвы. На такой основе возникают своеобразные симбиотические отношения между скотоводами и земледельцами, хорошо известные по материалам Азии и Африки.
Особый тип представляет яйлажное скотоводство в горах, которое К. Диттмер не без основания считал одной из самых ранних форм номадизма [529, с. 258, 259]. По этнографическим данным, выход на летовку в горы был здесь связан прежде всего с желанием избежать потравы посевов. Зимой скот находился на стойловом содержании в поселке, а весной и осенью свободно бродил в его окрестностях. На летовках сопровождавшие скот женщины жили либо в каменных домах, либо в легких хижинах. При переходе на летовку скарб перевозился на транспортных животных (лошадях или ослах). Важно подчеркнуть, что на летовку уходили лишь те хозяева, у которых имелось много скота.
Таким образом, исторические и этнографические данные подтверждают мнение специалистов о том, что, с одной стороны, совершенствование техники земледелия [148, с. 127, 134; 611, с. 259] и особенно возникновение плужного [512, с. 248] и ирригационного [746, с. 187–191] хозяйства, а с другой — появление дифференцированных способов использования животных (получение шерсти, вьючная и упряжная функции и особенно молочное хозяйство) [529, с. 257, 258] — все это послужило основой для совершенствования форм и методов скотоводства [934, с. 242–244]. В этой связи весьма показательно, что огораживание пастбищ с целью избежать гибридизации домашних оленей с дикими, а также уберечь поля от потравы появилось именно у оленеводов-саамов, которые в отличие от многих других оленеводов, во-первых, издавна доят оленей, а во-вторых, живут рядом с земледельцами и сами иногда возделывают землю [995; 683, с. 24].
К сожалению, проследить конкретную картину становления различных скотоводческих систем в настоящее время представляется невозможным, так как соответствующая методика изучения археологических материалов разработана еще недостаточно. Здесь уместно рассмотреть лишь несколько примеров ранних обществ, которые называются некоторыми исследователями кочевыми или полукочевыми.
Идея о том, что скотоводство в Загросе уже в раннем неолите имело яйлажный характер, была в предварительном виде впервые высказана К. Нарром [822, с. 85]. В ГДР она была поддержана Б. Брентьесом [450, с. 29], а в англоязычных странах независимо развита К. Флэннери [575, с. 1255] и вслед за ним некоторыми другими учеными [812, с. 293–296; 666, с. 19, 20]. Теоретически эта мысль представляет определенный интерес и не может быть отвергнута лишь на том основании, что у ранних скотоводов Загроса не было вьючных животных. Как показано выше, в некоторых случаях полукочевники используют под вьюк коз и овец. Однако характер тех весьма скудных материалов, которые привлекаются для обоснования этой идеи, заставляет усомниться в ее правдоподобии.
В свое время К. Флэннери выдвинул несколько аргументов, которые, по его мнению, доказывали яйлажный характер скотоводства в Загросе в VIII–VII (VII–VI) тысячелетиях до н. э.: 1) примитивность культуры на поселении Сараб, которое в сравнении с Джармо выглядело временным, сезонным пристанищем скотоводов; 2) изменения в соотношении растительных остатков в долине Дех Луран (рост к VII [VI] тысячелетию до н. э. удельного веса травы Prosopis, будто бы сопровождающей кочевое скотоводство); 3) находки хузистанской керамики высоко в горах в пещере Кунджи, что, по мнению К. Флэннери, свидетельствовало о сезонных миграциях скотоводов [575, с. 1255]. Раскопки поселения Тепе-Гуран как будто бы подтверждали эту гипотезу, так как там был прослежен переход от временных, деревянных хижин к глинобитным домам, чему соответствовали и изменения в материальной культуре — рост ее земледельческого облика [794, с. 106]. Вместе с тем последующие исследования в Загросе показали, что все эти находки допускают и иную интерпретацию. Детальный анализ материалов из Сараба позволил предположить не временный, а круглогодичный его характер [433, с. 121–126]. Критическое источниковедческое изучение данных из долины. Дех Луран показало, что вывод о падении роли земледелия в VII (VI) тысячелетии до н. э. мало надежен, так как основан на сравнении несопоставимых источников [526, с. 158, 159]. В ходе новых работ в горных долинах Загроса выяснилось, что временные летние лагеря в неолите располагались гораздо ближе к базовым поселениям [813, с. 24, примеч. 23], чем расстояние от пещеры Кунджи до долины Дех Луран. Кроме того, скотоводческий характер стоянки в этой пещере до сих пор не доказан.
Таким образом, защитникам гипотезы о раннем яйлажном скотоводстве в настоящее время остается опираться исключительно на данные поселения Тепе-Гуран [812]. Но результаты исследований последних лет поколебали и их первоначальную интерпретацию. В Хулайланской долине, где расположен Гуран, сейчас известно уже несколько синхронных ему поселений, обитатели которых вели комплексное земледельческо-скотоводческое хозяйство при относительно высокой роли охоты, собирательства и рыболовства. Они имели как постоянные базовые поселения, так и сезонные стоянки, располагавшиеся, однако, в пределах одной долины настолько близко друг к другу (в пределах 5 км) [813, с. 21–28], что говорить о яйлажном скотоводстве как об особом направлении хозяйства здесь не представляется возможным. Что же касается самого Гурана, то, во-первых, площадь раскопа на нем была весьма ограниченной, что не позволяет целиком полагаться на полученные материалы (так, в средних слоях были выявлены соседствующие друг с другом и деревянные хижины и глинобитные дома; вряд ли правомерно отрицать вероятность повторения той же картины и в нижних слоях при расширении площади раскопа), а во-вторых, в последние годы было выяснено, что деревянные хижины здесь были не так уж примитивны. Наличие в них двухтрех комнат [813, с. 21] мало соответствует представлению о временных жилищах скотоводов. Наконец, полное отсутствие каких-либо следов отгонного скотоводства в районе Хулайланской долины в энеолите после возникновения здесь ирригационного земледелия [813, с. 31] было бы удивительным, будь оно, действительно, неотъемлемой частью хозяйственного цикла в предшествующую эпоху. Нет также и бесспорных данных об отделении скотоводства от земледелия и даже о яйлажном скотоводстве в долине Дех Луран после проникновения туда ирригационного хозяйства, хотя Ф. Хоул весьма настойчиво и целенаправленно искал такие материалы [666, с. 16–17]. Гипотеза о становлении яйлажного скотоводства в Загросе в середине IV (конце IV) тысячелетия до н. э. гораздо больше соответствует современному уровню развития науки [813, с. 33].
Другим районом, где некоторые специалисты до сих пор локализуют ранних кочевников, является Палестина. Запустение древнеземледельческих поселений, связанное с аридизацией и VII (VI) тысячелетии до н. э., порой интерпретируется как указание на переход населения к полукочевому скотоводству [800, с. 68]. Однако, как показал А. Моорэ, в настоящее время в пользу этого предположения нет никаких сколько-нибудь основательных доказательств: полукочевничеству не благоприятствовали сложившиеся природно-климатические условия, которые заставили население покинуть Палестину, за исключением ее северных, гораздо более гумидных областей, где комплексная земледельческо-скотоводческая культура продолжала развиваться. Впоследствии, во второй половине VI–V (V — первой половине IV) тысячелетии до н. э., когда Палестина вновь была заселена, но уже поздненеолитическим населением, хозяйство продолжало оставаться комплексным [807, с. 36–64].
Еще сравнительно недавно древних семитов считали чуть ли не исконными кочевниками. Детальный анализ исторических источников, проведенный в последние десятилетия, показывает, что это представление далеко от действительности [645; 716; 626]. Не обладая такими животными, как лошади и верблюды, ранние западные семиты Передней Азии при всем желании не имели (Возможности углубляться в стели и пустыни и жили поэтому на окраинах земледельческих территорий, занимаясь не только скотоводством, но и земледелием. Помимо овец и коз они разводили крупный рогатый скот, что в переднеазиатских условиях также мало стимулировало кочевание. Сведения исторических источников о переходах групп западных семитов с одного поселения на другое, по мнению А. Холдера, могут интерпретироваться с точки зрения не только потребностей скотоводства, но и потребностей земледелия [626, с. 59]. Уже тот факт, что западные семиты были создателями городской цивилизации второй половины III — первой половины II тысячелетия до н. э. [784], не позволяет относить их огульно к отсталым кочевникам-скотоводам. Вместе с тем у некоторых племен западных семитов во II тысячелетии до н. э. скотоводческая сфера хозяйства, несомненно, преобладала над земледельческой. Именно в это время здесь начали складываться те симбиотические отношения между преимущественно скотоводческими и преимущественно земледельческими племенами, которые определяли картину этнических взаимоотношений последующих веков [910, 247–258; 911, с. 201–212]. Скотоводство имело отгонный или полукочевой характер. Мнение о наличии кочевого скотоводства в Месопотамии уже в VIII–VII (VII–VI) тысячелетиях до н. э. представляется поэтому в корне неверным.
С тех пор как в неолитическом искусстве Сахары был вычленен «скотоводческий период», в научной литературе стало почти общепризнанным мнение о кочевом или полукочевом образе жизни сахарских скотоводов, который реконструируется по аналогии с современными скотоводами Судана или Восточной Африки. Однако наиболее подвижные из последних пользуются при кочевках транспортными животными, если не верблюдами и лошадьми, то по крайней мере ослами, которых в неолитической Сахаре не было. Кроме того, для современных африканских скотоводов характерно либо наличие своего собственного земледелия, либо интенсивного обмена с соседним земледельческим населением. В то же время о земледелии в неолитической Сахаре до сих пор, к сожалению, почти ничего не известно, хотя было бы преждевременным исключать возможность его существования. Приводимые выше свидетельства вьючного и верхового использования быков настолько редки, что вряд ли могут служить для доказательства их сколько-нибудь существенной транспортной роли в неолите. Изображение коровы у кормушки, известное в оазисе Увейнат [1036, табл. XXVIII, 1], тоже мало соответствует мнению о кочевничестве. Вместе с тем отгонно-пастбищное скотоводство в неолитической Сахаре, несомненно, имело место, о чем говорят изображения пастухов, сопровождающих крупные стада. Однако за неимением данных проследить в этих местах какую-то эволюцию форм скотоводства сейчас не представляется возможным. Африканские данные подтверждают соображение о влиянии развитых земледельческих районов на усиление скотоводческого хозяйства по соседству. Так, в условиях развития ирригационного земледелия египтяне уже в период Древнего Царства, а скорее и ранее начали ощущать нехватку скота. Напротив, в соседних с Египтом областях, в Нубии и в Ливии, где интенсификация земледелия была невозможна, усилилась роль скотоводства, видимо не без влияния растущего спроса. Отражением сложившейся ситуации были военные походы, организуемые фараонами для захвата скота [269, с. 16]. Более обычным источником получения скота был обмен, который египтяне регулярно вели с соседями. Этот обмен мог косвенным образом стимулировать развитие скотоводства и в гораздо более отдаленных областях.
Третьей областью, с которой порой также связывают очень раннее возникновение кочевничества, являются евразийские степи. Действительно, до появления плуга использование степных участков для земледелия было малоэффективным. Поэтому в степи особое развитие должно было получить скотоводство. Однако вопрос о его форме остается открытым. В евразийских степях кочевое скотоводство, известное по письменным и этнографическим источникам, всегда основывалось на разведении овец и лошадей. Напротив, в III — начале II тысячелетия до н. э. здесь такого единообразия отнюдь не наблюдалось: в Минусинской котловине преобладало разведение крупного рогатого скота, в северо-кавказском регионе — крупного рогатого скота и свиней, на Нижней Волге — мелкого рогатого скота, а в Северном Причерноморье у различных групп доминировало либо овцеводство, либо коневодство, либо разведение крупного рогатого скота [370, с. 14, 15].
Как теперь установлено, для этих коровопасов и, что особенко интересно, для коневодов была характерна более или менее прочная оседлость. Во всяком случае, в зоне южнорусских степей (в западной ее части) именно для этих коллективов было установлено наличие крупных долговременных поселений [370, с. 14, 15]. Что же касается овцеводов Северного Причерноморья и Нижней Волги, то реконструкция их образа жизни требует дополнительных исследований. Само по себе овцеводство еще не влечет автоматически возникновения кочевничества, ибо, как писал Дж. Г. Д. Кларк, «овцеводство великолепно уживалось с оседлым земледелием» [148, с. 127]. Носители ямной культуры в III тысячелетии до н. э. уже знали молочное хозяйство, однако в этот период оно еще только зарождалось. Вряд ли овцы могли обеспечить их молочными продуктами в достаточном для кочевой жизни количестве. Отсутствие в III тысячелетии до н. э. верховой лошади также не могло не затруднять кочевание.
Еще совсем недавно тезис о кочевом или полукочевом хозяйстве в Нижнем Поволжье и сальско-манычских степях подкреплялся утверждением о том, что в местных аридных условиях земледелие и сколько-нибудь оседлая жизнь были невозможны [224, с. 114; 370, с. 11; 15, с. 6, 7]. Однако, как выяснилось, в III тысячелетии до н. э. обводненность этих районов была значительно большей, чем ныне [107, с. 15]. Наконец, если обратиться к лингвистике, приняв гипотезу об индоиранской принадлежности населения южнорусских степей III тысячелетия до н. э., можно обнаружить следующее. Древний индоиранский термин, обозначавший основных производителей, рядовых общинников, дословно переводится как «доставляющий корм скоту» [299, с. 55]. Это, конечно, свидетельствует о большой роли скотоводства у древних индоиранцев, но это же и не позволяет считать их кочевниками, так как «доставлять корм скоту» необходимо лишь в более или менее оседлых условиях; при кочевом хозяйстве окот сам об этом заботится. Следовательно, пока что нет твердых оснований для утверждения о наличии кочевничества в евразийских степях в III — начале II тысячелетия до н. э. В то же время процесс разделения на более оседлых и более подвижных скотоводов в этот период, безусловно, шел. Его материальной основой стали появление молочно-шерстяного хозяйства, использование вьючных и упряжных животных, а также развитие более интенсивных методов земледелия и скотоводства.
Таким образом, в эпоху бронзы на базе раннего скотоводства возникали, с одной стороны, первые формы подвижного скотоводства, носители которых постепенно отрывались от своей земледельческой основы, а с другой — шло формирование интенсивных методов ведения скотоводческого хозяйства в среде плужных земледельцев. Вместе с тем эта закономерность может рассматриваться лишь как общеисторическая тенденция, поскольку в конкретных условиях картина часто была, вероятно, более сложной, так как процесс мог прерываться и даже обращаться вспять. Формы полукочевого и отгонного скотоводства могли чередоваться у одного и того же населения на разных этапах истории. В некоторых случаях роль скотоводства могла резко упасть вследствие неблагоприятных природных условий, эпидемий, вражеских набегов и, как крайний случай, скотоводческие навыки могли вообще исчезнуть, как это произошло у некоторых народов Восточной Африки и Океании.