Часть I НЕСБЫВШИЕСЯ НАДЕЖДЫ. 1918-1924

Глава 1. ПЕРЕМИРИЕ

7 ноября 1918 года на севере Франции, в Пикардии, стояла сырая осенняя погода. День выдался теплым, и воздух, казалось, был пропитан влагой. Иногда начинался мелкий дождь, и тогда трудно было разглядеть что-либо уже в нескольких шагах. Ближе к вечеру дождь прекратился, небо прояснилось и поглощенная за день сырость стала нехотя покидать землю жиденьким стелющимся туманом. Бойцы 171-го пехотного полка французской армии укрылись в руинах, которые в большом количестве имелись вдоль разбитой дороги, шедшей из занятой ими на рассвете коммуны Ла Капель в направлении пограничного с Бельгией города Мобёж. Утром в Ла Капели шел ожесточенный бой. Немцы не выдержали натиска и организованно, без паники отошли. Французы хотели преследовать их и дальше, но получили приказ остановиться в Ла Капели. Теперь немцы готовились к обороне в деревнях, которые при ясной погоде можно было бы легко разглядеть в бинокль. Никто из французов не понимал, почему им велели прекратить наступление. Немцы сохранили дисциплину и организованность, но все равно они были уже не те, что в августе-сентябре 1914 года. В их глазах легко читались обреченность и тоска, и многим было безразлично, возьмут их в плен или нет. Накануне три щуплых боша пробрались на французские позиции с белым флагом и несколькими бутылками раздобытого где-то шампанского. Они все время повторяли «Frieden, Kameraden, Frieden» и лезли обниматься. Французы отобрали у немцев шампанское, а их самих отправили в сборный пункт для военнопленных. Немцы особенно не возражали. Главным для них было остаться в живых. Французы тоже не хотели погибать. До границы с Бельгией оставались каких-нибудь двадцать километров, и никто из них не желал умирать раньше, чем последний немецкий солдат будет изгнан из Франции.

Утром в расположении полка появился майор Бурбон-Бюссе из штаба армии. Говорили, что в его жилах текла голубая королевская кровь, но проверить это за всю войну так никому и не удалось. Штабные старались держаться подальше от боевых действий. Майор прибыл в Ла Капель к десяти утра, через час после того, как немцы были выбиты из города. Он сразу же проследовал в одно из немногих уцелевших в городе зданий. Здание было из красного кирпича, и на нем продолжала висеть немецкая вывеска, написанная красивым готическим шрифтом, — Kommandantur. Потомок побочной ветви Бурбонов тут же вызвал к себе капитана Лулье, который командовал передовым отрядом, только что вышедшим из боя и занимавшимся перегруппировкой, готовясь продолжить наступление. Произошел короткий разговор, после которого капитан, весь покрытый характерной белой грязью местных почв, вернулся к своим солдатам и передал приказ о приостановке дальнейшего наступления. Не вдаваясь в объяснения, капитан закурил и вышел на разбитую дорогу, пристально вглядываясь куда-то в едва различимую даль, а Бурбон-Бюссе, оставшись один, с радостью обнаружил, что покинувшие город в спешке немецкие офицеры не успели толком позавтракать, и теперь в его полном распоряжении остались трофеи — остывший кофе, плитки шоколада и белый хлеб с маслом. Не французский багет, конечно, но выбирать не приходилось.

Накануне, рано утром 6 ноября, произошло важное событие. Дежурный радист французской армии принял в узле связи на Эйфелевой башне сообщение германского Верховного командования. Сообщение, переданное из Спа открытым текстом, было адресовано командующему союзными войсками на Западном фронте французскому маршалу Фердинанду Фошу. В нем говорилось, что для заключения перемирия Германия хотела бы направить делегацию, и спрашивалось, куда немецкие парламентеры должны прибыть, чтобы безопасно пересечь линию фронта. Фоша немедленно разбудили и доложили ему о германском запросе. Ответ, переданный таким же способом по радио, не заставил себя долго ждать. Он гласил: «Если германские полномочные представители желают встретиться с маршалом Фошем и запросить его о перемирии, они должны появиться на передовых постах французской армии, расположенных вдоль дороги Шимэ — Фурми — Ла Капель — Гиз. Французские части в этих местах получат приказ пропустить делегацию и доставить ее к месту, которое будет определено для встречи» 1. Никакой уверенности в том, что германское сообщение не является «уткой» и немецкая делегация действительно прибудет, у Фоша не было, но, на всякий случай, во все места возможного появления немцев были посланы французские штабные офицеры.

Весь день 7 ноября французы провели в ожидании. Бурбон-Бюссе, позавтракав и несколько раз покурив у выбитого окна, улегся спать на потертом кожаном диване, еще хранившем форму грузного тела германского офицера, который проворочался на нем последнюю бессонную ночь. Капитан Лулье, простояв час с небольшим на дороге, как только усилился дождь, отправился в ближайшее укрытие. Там он достал из кармана яблоко, а из планшета — карандаш и дневник в изящном кожаном переплете. «Ждем германских парламентеров, — записал он. — Что-то боши не спешат. Может, передумали?» Лулье занес убористым почерком еще несколько фраз об утреннем бое и потерях в своем отряде, а затем усталость взяла свое, и он, отшвырнув огрызок и убрав назад дневник, растянулся прямо там, где сидел, — на уцелевшем куске пола бывшей кухни полуразрушенного дома. Последние две недели батальон Лулье был все время на передовой, и теперь он ждал смены и поездки в Париж, до которого было рукой подать. Там бывшего студента Сорбонны ждали вновь открывшиеся в последнее время кафе, а также знакомые проститутки с Пляс Пигаль, не терявшие связи с армией все военные годы. С мыслями о предстоявших радостях Лулье быстро заснул.

Проснулся капитан вечером, когда дождь совсем прекратился и по земле стал стелиться туман. Его разбудил шум моторов, внезапно нарушивший полную тишину. Лулье выглянул из своего укрытия и увидел на проступившем горизонте несколько огней, то исчезавших, то вновь появлявшихся на разбитой дороге. Скоро в воздухе запахло бензином и выхлопными газами, а еще через несколько минут, уже в опустившихся на Ла Капель сумерках, капитан вышел на дорогу, чтобы встретить три мерседеса с белыми флажками и прусскими королевскими гербами на дверцах. Остановившиеся машины моментально окружили французские солдаты. Никто из них и не думал очищать себя от оставшегося после утреннего боя слоя грязи, и теперь, в свете автомобильных фар, они выглядели неестественно белыми. «Это что, парламентеры? Немцы сдаются? Куда они едут?» — вопросы раздавались со всех сторон. Из головной машины вышел немецкий генерал и на отличном французском представился капитану Лулье. Генерал Детлеф фон Винтерфельдт до войны несколько лет являлся германским военным атташе в Париже, был награжден французским орденом Почетного легиона и прекрасно знал не только язык, но и саму Францию. Он собрался было представить всю немецкую делегацию, но капитан прервал его: «Не надо, генерал. Мне приказано лишь встретить вас и проводить дальше». С этими словами Лулье и несколько его солдат вскочили на подножки мерседесов и дали шоферу головной машины знак трогаться.

Бурбон-Бюссе уже поджидал гостей. Вторая попытка генерала Винтер-фельдта представить германскую делегацию оказалась успешной. Он сообщил французскому майору, что для встречи с маршалом Фошем прибыли четыре человека. Кроме самого Винтерфельдта, представлявшего Ставку, в число парламентеров входили: глава делегации, министр правительства Маттиас Эрцбергер, германский дипломат граф Альфред фон Оберндорф и флотский капитан Эрнст Ванзелов от Адмиралтейства. Делегацию сопровождали еще два человека — капитан фон Гейер и лейтенант фон Гельдорф, исполнявшие функции связистов, помощников, а при необходимости — и курьеров. «Извините, что приехали в столь поздний час, — завершил представление Винтерфельдт. — Дороги разбиты, и пробираться пришлось очень медленно». Он не стал вдаваться в подробности и рассказывать о том, что еще в Спа делегации пришлось пересаживаться на другие машины после того, как передний мерседес, в котором ехал Эрцбергер, на полном ходу налетел на бордюрный камень и был отброшен на следовавший за ним автомобиль. Две покореженные машины пришлось бросить и двигаться дальше в трех оставшихся. Много времени было потеряно и на самой линии фронта, когда германским солдатам пришлось разбирать перегородившие дорогу завалы из деревьев, которые сами же они и соорудили всего за несколько часов до появления делегации. Не рассказал Винтерфельдт и о поисках чистой белой простыни, которую после пересечения линии фронта немцы разорвали на три части, чтобы водрузить на каждый автомобиль. Заранее этого решили не делать, чтобы не подрывать и без того невысокий моральный дух немецких солдат.

Французский майор пригласил немцев зайти в дом и провел их в большое помещение, служившее когда-то столовым залом. В ожидании германской делегации сюда перенесли и повесили на стену парадный портрет последнего французского императора, найденный где-то в подвале, куда он, по всей видимости, попал задолго до того, как город был занят немцами. Бурбон-Бюссе, вероятно, предпочел бы повесить портрет кого-нибудь из своих предков или, на худой конец, императора Наполеона I, но в наличии оказался лишь Наполеон III, которому предстояло донести до сознания гостей факт возвращения законной власти. Уставшие германские парламентеры, однако, не обратили на портрет никакого внимания. Возможно, не все из них знали, как вообще выглядел последний французский император. А может, это было для них неважно, поскольку немцев одолевали совсем другие мысли. Французский майор и германские парламентеры были взаимно вежливы, но сдержанны, и разговора никак не получалось. Убедившись, что это именно те немцы, которые ищут встречи с маршалом Фошем, Бурбон-Бюссе не стал разыгрывать гостеприимство, а лишь сообщил гостям, что дальше они проследуют на французских машинах, которые должны вот-вот появиться. После этого большую часть времени все сидели молча, изредка обмениваясь ничего не значащими замечаниями. Наконец, за окном раздался шум моторов, и майор пригласил немецкую делегацию к выходу.

Тем временем дождь усилился и видимость снова ухудшилась. На выезде из Ла Капели головная машина чуть не столкнулась с разбитым немецким орудием, брошенным посреди дороги вместе с убитыми лошадьми. В самый последний момент шофер резко затормозил, и сидевший спереди Бурбон-Бюссе сильно ударился лбом. Больше никто не пострадал, и кавалькада двинулась дальше на минимальной скорости. В третьем часу ночи процессия добралась до Сен-Кантена, в предместьях которого располагался штаб 1-й французской армии. Ее командующий, генерал Мари-Эжен Дебени, пригласил германскую делегацию в дом и накормил ужином. Перекусив, немцы тронулись дальше. Около четырех часов утра машины остановились у железнодорожной станции Тернье. Вокруг не было видно ни одного уцелевшего здания. «Что это за место?» — спросил генерал Винтерфельдт, вылезая из автомобиля. «До войны здесь был цветущий город с большим населением», — ответил французский майор, избегая произнести точное название. На путях делегацию уже ждал паровоз с двумя вагонами, окна которых были плотно зашторены. Немцы, которым вручили «на дорогу» коньяк с шоколадом, разместились в первом вагоне, а Бурбон-Бюссе и другие сопровождавшие делегацию французы отправились в хвостовой. «Куда мы едем?» — поинтересовался Маттиас Эрцбергер у приставленного к делегации французского проводника. «К маршалу Фошу», — последовал лаконичный ответ. Медленно, постоянно останавливаясь, состав двинулся сквозь темень и непогоду. Несмотря на долгий предшествовавший путь и накопившуюся усталость, никто из немцев не хотел спать. Молча потягивая коньяк, все они думали об одном — о первом шаге к миру, который им предстояло сделать ради обескровленной, голодающей и уставшей воевать Германии. Наконец поезд остановился. Было около семи утра. «Очень похоже на Компьенский лес», — раздвинув шторы, сообщил присутствующим генерал Винтерфельдт.

На соседних путях прибывший поезд поджидал еще один, состоявший также из нескольких вагонов. Вскоре появился Бурбон-Бюссе и сообщил германской делегации, что маршал Фош примет парламентеров в своем штабном поезде ровно в девять часов. Собственно говоря, «штабным» стоявший напротив состав стал лишь сутки назад, когда его подогнали из депо французской железнодорожной компании по просьбе маршала Фоша. Принимать немецкую делегацию в Санлисе, где в одном из окруженных лесом местных замков находился постоянный штаб командующего союзными войсками, Фош не стал. Формально это объяснялось тем, что еще в 1914 году, захватив Санлис, немцы расстреляли несколько десятков его мирных жителей, включая мэра города. Но, скорее всего, Фош не хотел нарушать тишину и покой своего местопребывания присутствием германской делегации и неизбежной нервозностью атмосферы переговоров. Штабной вагон куда лучше подходил для встречи с немцами. После разговоров с ними всегда можно было вернуться в тихий Санлис, который находился совсем рядом. Германскую делегацию решили разместить на время переговоров в Шато-дю-Франкпорт, принадлежавшем отставному французскому дипломату маркизу де л’Эглю и расположенном совсем рядом с Компьен-ским лесом в Шуази-о-Бак.

Первая встреча в «компьенском вагоне» началась для немцев обескураживающе. «Итак, господа, — сказал Фердинанд Фош, после того как проверил полномочия прибывших и представил им членов делегации Антанты, — что вы хотели спросить у меня?» «Мы хотели бы получить от союзного командования предложения о перемирии, о которых говорил президент Вильсон», — ответил Эрцбергер. «У меня нет таких предложений», — жестко произнес Фош. После минутного замешательства на помощь Эрцбергеру пришел посол Оберндорф. Он зачитал ноту Вильсона от 5 ноября, в которой сообщалось, что «маршал Фош уполномочен правительством Соединенных Штатов и правительствами Антанты принять облеченных доверием представителей германского правительства и осведомить их об условиях перемирия» 2. Фош переглянулся с членами союзной делегации и продолжил гнуть свою линию. «Я уполномочен представить германской делегации условия перемирия лишь в том случае, если она просит об этом, — пояснил маршал Франции. — Вы добиваетесь перемирия?» «Добиваемся! Добиваемся!» — одновременно ответили Эрцбергер и Оберндорф. Фош посмотрел на находившихся рядом с ним союзников. Справа сидел многолетний начальник его штаба генерал Максим Вейган. По другую руку разместились англичане — Первый морской лорд, адмирал Росслин Уимисс и его первый заместитель, контр-адмирал Джордж Хоуп. Все трое согласно кивнули, и генерал Вейган достал из папки заготовленный текст союзных условий перемирия.

Германия, начал читать Вейган, должна в течение пятнадцати дней после прекращения огня очистить оккупированные ею территории Бельгии, Франции, Люксембурга, равно как и земли Эльзаса и Лотарингии 3. По мере вывода немецких войск эти территории будут заняты войсками Союзников. (Строго говоря, правильнее было бы говорить о Союзниках и отдельно Соединенных Штатах, поскольку договора о союзе между Антантой и Америкой не было. Но для упрощения воевавшие против Германии страны часто называют общим словом Союзники. По сути они таковыми и являлись.) Все обнаруженные на этих территориях по истечении указанного срока германские войска будут рассматриваться Союзниками как военнопленные. (К этому условию прилагалась отдельная карта пошагового вывода войск, предусматривавшая три этапа. Карта была передана Германии после подписания условий перемирия.) Немцы ожидали подобного, и это условие их не смутило. Дальше последовали гораздо более жесткие требования. Германию разоружали. От нее требовали передать Союзникам 5 тысяч орудий (поровну тяжелых и полевых), 30 тысяч пулеметов, 3 тысячи минометов и 2 тысячи самолетов. В этом месте Эрцбергер не выдержал и возбужденно заговорил о необходимости борьбы с внутренними беспорядками в Германии. Если у нее не останется оружия, то как она сможет противостоять большевизму, который, перекинувшись из России, пойдет затем дальше — в Западную Европу? Фоша эти аргументы не впечатлили. Так всегда говорят побежденные армии, спокойно возразил он. Франция и Британия самостоятельно справятся с возможными бунтовщиками. Генерал Вейган, взглянув на взволнованных немцев, монотонным голосом продолжил чтение. Отдельным пунктом предусматривалась передача Союзникам 5 тысяч паровозов, 150 тысяч вагонов и 10 тысяч грузовиков. Но и это было не все. Германия лишалась своего флота. Ее обязывали передать англичанам практически все, что, по мнению Союзников, у нее было в строю на тот момент — 160 подлодок, 10 дредноутов, 8 легких крейсеров и 50 эсминцев. При этом Союзники сохраняли режим морской блокады и оставляли за собой право задерживать и даже топить немецкие корабли и гражданские суда, которые попадутся им в открытом океане уже после подписания условий перемирия.

Не успевали немцы перевести дух после очередного унизительного требования, как на них обрушивалось новое. Союзники требовали освободить от любого германского вооруженного присутствия весь левый берег Рейна. Эта зона переходила под военный контроль Союзников. В прирейнских городах (Майнц, Кобленц, Кёльн) размещались союзные гарнизоны. Под их контроль переходили также все мосты через Рейн, а в радиусе сорока километров к востоку от этих городов и мостов не должно было остаться никаких частей германской армии. Более того, Союзники требовали полностью демилитаризовать сорокакилометровую зону к востоку от Рейна на всем ее протяжении от голландской до швейцарской границы. В эту зону для осуществления контроля также должны были войти союзные армии. Речь шла уже о территории собственно Германии. Отодвинуть границу за Рейн было старой идеей Фоша, считавшего, что обладание форпостами на правом берегу реки давало Союзникам «возможность обойти препятствие, каковым являлась река Рейн в среднем ее течении, если бы пришлось снова взяться за оружие после приостановки операций в данное время» 4. В дальнейшем, по мнению Фоша, Рейн должен был стать естественной границей между Францией и Германией.

Генерал Вейган, между тем, продолжал вбивать гвозди в гроб Германии. Ей запрещалось вывозить с покидаемых территорий не только заводы, железные дороги, телефонное и телеграфное оборудование, промышленные и топливные склады, но и продовольствие, которое очень пригодилось бы в голодающем Фатерлянде. Германию обязывали выплатить пострадавшим от ее действий государствам репарации, точные размеры которых должны были быть определены позже. Немедленно и в одностороннем порядке следовало освободить всех пленных из стран Антанты, возвратить вывезенное в Германию золото. Немцев изгоняли изо всех военно-морских фортификационных укреплений, закрывавших Союзникам входы в Балтийское и Черное моря. Вейган продолжал и продолжал штамповать условия Антанты. Среди них нашлись и те, что касались бывшей союзницы. Россия несколько раз упоминалась в тексте Компьенского перемирия. Во-первых, отменялся Брест-Литовский мирный договор (равно как и Бухарестский с Румынией), и Германия должна была вывести все войска с территории бывшей Российской империи. Граница Германии на востоке возвращалась к положению на 1 августа 1914 года. Во-вторых, прекращались все реквизиции и поставки, включая продовольствие и уголь, с территории России в Германию. Германия должна была немедленно освободить всех военнопленных из России. Наконец, Германию обязывали передать Союзникам вывезенные из России золото и другие ценности. Правда, все эти условия (кроме освобождения военнопленных, конечно) не следует рассматривать как жесты доброй воли по отношению к России. Это были, прежде всего, шаги, направленные на обескровливание Германии. Что делать с Россией, страны Антанты тогда не знали, и, строго говоря, им было не до нее. Прав был проживавший к тому времени частным образом в Париже генерал Ф. Ф. Палицын, когда писал в своих записках о том, что «наши бывшие союзники, с которыми (мы) три года переносили боевую страду, от нас отреклись» 5. Хотя надо иметь в виду, что России в том виде, в котором она сражалась на стороне Антанты, осенью 1918 года просто не существовало.

После оглашения всех условий перемирия, что заняло сорок пять минут, германская делегация какое-то время пребывала в шоке. По щекам капитана Ванзелова текли слезы. Немцы, конечно же, рассчитывали на другое. Зачитанные им требования были ужасными для Германии. В них почти ничего не осталось от январских «Четырнадцати пунктов» Вильсона. Новые условия шли гораздо дальше тех, которые делегация готова была принять. Первым желанием немцев было отвергнуть, по крайней мере, некоторые из выдвинутых Германии требований. Но маршал Фош сразу предупредил, что условия Союзников необходимо принять полностью или целиком отклонить. Никакого постатейного обсуждения условий перемирия не будет. Это прозвучало как ультиматум, на принятие которого Германии отводилось семьдесят два часа. Генерал Винтерфельдт попросил, чтобы на это время были прекращены все боевые действия, но ему было отказано. Союзники не хотели давать Германии передышку для упрочения обороны и перегруппировки войск. Прекращение огня, заявил Фош, наступит лишь после подписания полного текста перемирия. Эрцбергер попробовал было оспорить сохранение блокады для голодавшей Германии, но и в этом вопросе встретил твердый отказ. Союзники сами займутся продовольственным снабжением Германии, если увидят в этом необходимость, заявил Фош. Чтобы прекратить все дальнейшие дискуссии, он объяснил немцам, что лишь озвучил им союзные требования и был просто не вправе изменять их самостоятельно. Это было неправдой, потому что именно маршал Фош готовил документ об условиях перемирия 6. Именно он настоял, чтобы документ вышел таким жестким. Немцы об этом, конечно, не знали. Деваться германской делегации было некуда, но и принимать на себя всю ответственность за чрезвычайно жесткие условия перемирия, больше похожие на капитуляцию, никто из немцев не хотел. Они желали получить одобрение продиктованных условий от правительства в Берлине и военного командования в Спа. Предоставить делегации прямую связь Союзники отказались, и решено было послать в германскую Ставку одного из прикомандированных к делегации офицеров. Маршал Фош обещал организовать для лейтенанта Гельдорфа окно в том же месте, где немцы пересекли линию фронта сутки назад. Никакой гарантии прекращения огня немцами он, естественно, дать не мог. Но выбора не было, и Гельдорфу приходилось идти на риск. Пять часов, до самых сумерек, пережидал он в окопах французов ураганный огонь с германской стороны.

Потянулись долгие часы ожидания ответа из германской Ставки. Для Союзников это было очень волнительное время. Все нервничали. Ни у кого не было точной и полной информации о том, что происходило в Германии, и Союзники не знали, насколько немцы готовы были продолжать борьбу. «Мы были плохо информированы о внутренней ситуации в Германии, — вспоминал впоследствии британский премьер-министр Дэвид Ллойд Джордж, — и мы недооценивали влияние побед на Балканах и в Турции (где союзники Германии уже вышли из войны. — И. Т.) на военное положение» 7. В Лондоне и Париже вполне допускали, что отступающие немцы смогут закрепиться на правом берегу Рейна, и тогда для окончательной победы потребуется еще как минимум весенняя кампания 1919 года 8. Президент Франции Раймон Пуанкаре, исходя из этих соображений, выступал вообще против перемирия и прекращения огня, пока немцы не будут окончательно разгромлены и вытеснены за Рейн. Он стоял за продолжение столь удачно складывавшегося для Союзников осеннего наступления. У главы французского правительства Жоржа Клемансо было иное мнение. Излишне жесткие условия перемирия, считал он, могли затянуть войну и привести к новым жертвам, которых вполне можно было бы избежать. Клемансо настолько боялся того, что немцы не подпишут условия перемирия и продолжат борьбу, что даже спустя много лет не мог простить маршалу Фошу пережитых в те дни волнений. «Маршал Фош, — возмущался Клемансо в воспоминаниях, — заявлял, что давно знал об общем развале в рядах германской армии. Он хотел, чтобы все думали, будто он играет с противником, как кот с мышью. Если это было на самом деле так, почему он ничего не сказал мне об этом? Почему оставил Президента Республики в полном неведении о происходившем?» 9 И сам же отвечал на свои вопросы: «Самое простое объяснение состоит в том, что Фош просто хвастался, когда заявлял о том, что знал обо всем происходившем за линией фронта. Это было вероятнее всего. Я смею полагать, что так оно и было, поскольку иначе все выглядело бы слишком отвратительно» 10. Но Союзники сами настояли, что вопрос о перемирии должно было решать их военное командование, и Фош получил на это все полномочия. Теперь оставалось только ждать и надеяться, что Клемансо и делал, каждый час справляясь у помощников о том, как обстоят дела в Компьене.

Фош, конечно, блефовал. В своих воспоминаниях он сообщал о больших потерях в английских и французских частях в ходе летне-осенних боев и, соответственно, недокомплекте личного состава (во французских дивизиях он составлял от 1000 до 2500 человек, общий недокомплект англичан составлял 50 тысяч человек), о «критической» ситуации со снарядами, о нехватке упряжных лошадей, о разрушениях на железных дорогах, оставляемых противником 11. Об этом же командующий британскими войсками фельдмаршал Дуглас Хейг докладывал в конце октября военному кабинету в Лондоне, резюмируя, что «противник может представлять себе силы Союзников мощнее, чем они есть на самом деле» 12. Исходя из своей оценки ситуации, Хейг предлагал 25 октября, на совещании военных у Фоша, ограничиться требованиями, чтобы немцы оставили все еще удерживаемые ими территории Франции и Бельгии, передали Союзникам Эльзас и Лотарингию, а также вернули весь угнанный железнодорожный подвижной состав 13. Но Фош, поддержанный еще не навоевавшимися американцами, сумел настоять на своем жестком варианте условий возможного перемирия, и теперь ему оставалось ждать и молиться (маршал был глубоко верующим человеком). А молиться было о чем. Ведь на карту ставилось многое. Французы и англичане устали от войны. Если немцы отклонили бы жесткие требования Союзников, в странах Антанты могли вспыхнуть бунты. И неизвестно, как повела бы себя в таком случае уставшая и обескровленная армия. Не только политик Клемансо, но и маршал Фош вынужден был считаться с такой вероятностью.

Между тем ответ из Берлина задерживался. Приставленные к немцам информаторы доносили маршалу, что при определенных обстоятельствах делегация потребует отправить ее обратно без подписания условий перемирия. В этот момент выдержка единственный раз покинула Фоша. 10 ноября он продиктовал генералу Вейгану письмо, которое тот передал в германский вагон. «Так как срок, назначенный для заключения перемирия, истекает завтра в 11 часов, — говорилось в письме, — имею честь спросить господ уполномоченных, получили ли они согласие германского канцлера на сообщенные ему условия, и если нет, то не следует ли немедленно запросить у него об ответе» 14. Но у немцев в тот момент были совершенно иные проблемы — бегство кайзера Вильгельма II и отставка канцлера Макса Баденского. Становилось не совсем понятно, кого теперь представляла германская делегация? Кто в Берлине должен был дать согласие на предложенные Союзниками ультимативные условия? Клемансо в тот же день продиктовал срочные инструкции Фошу для передачи германской делегации: «Немецкие уполномоченные перед заключением перемирия должны подписать следующие дополнительные пункты: 1) они являются представителями той власти, которая в данный момент существует в Берлине; 2) они считают данную власть способной гарантировать проведение перемирия» 15. Юридические тонкости были отброшены. Делегация сама должна была подтвердить свои полномочия. Отъезд делегации без подписания перемирия означал бы провал переговоров с трудно прогнозируемыми последствиями.

Тем временем в Германии в дни компьенских переговоров произошла революция. Атмосфера массового недовольства накалялась в голодающей стране на протяжении нескольких последних месяцев. Все началось практически сразу после того, как захлебнулось наступление германских войск на Западе, и в Фатерлянд стала приходить информация о неудачах на фронте. Но о революции речь не шла даже 29 октября, когда кайзер, вопреки возражениям правительства и канцлера, решил покинуть Берлин и отправился в ставку Верховного командования в Спа. Кто мог тогда предположить, что снова ступить на германскую землю Вильгельму будет уже не суждено? Кайзер покидал столицу, когда в ней было еще относительно спокойно. Были пламенные речи социалистов в рейхстаге, отдельные случаи рабочих протестов, до Берлина доходили слухи о зреющем недовольстве в германском флоте, но все, казалось, еще можно было успокоить, применив, при необходимости, силу. Еще 1 ноября кайзер, уверенный в том, что его поддержит армия, самонадеянно заявлял прусскому министру внутренних дел, посланному правительством в Ставку для обсуждения возможных условий отречения: «Передайте своим хозяевам в Берлине, что я не подумаю отрекаться от престола из-за требования нескольких сотен евреев или тысячи рабочих» 16. И армейский генералитет, боявшийся потерять свое влияние, поддерживал кайзера. Но в тот же день произошли первые серьезные выступления моряков в Киле, и революция стала распространяться по Германии с угрожающей скоростью. 7-8 ноября произошла цепная реакция отречений германских монархов, начавшаяся в Баварии. Кайзер срочно поставил перед военными два вопроса: поддержат ли его войска, если он силой решит расправиться с революцией, и выступит ли армия против большевизма в родном Фатерлянде? Ответы, пришедшие 9 ноября от командующих германскими армиями, были обескураживающими. Только один генерал ответил «Да» на первый вопрос, тогда как пятнадцать ответили уклончиво, а двадцать три категорично сказали «Нет». Аналогичные результаты дали ответы и на второй вопрос 17. Армия сдавала своего Верховного главнокомандующего. Случилось повторение русской истории полуторагодичной давности. Рано утром 10 ноября кайзер скрылся в нейтральной Голландии, где получил политическое убежище. Накануне о его отречении было объявлено в Берлине. Но это было неверно. Юридически кайзер отрекся от германского и прусского престолов лишь 28 ноября, когда подписал, уже в изгнании, соответствующие документы.

В самом Берлине ситуация тоже развивалась драматическим образом. 1 ноября канцлер Макс Баденский слег с тяжелейшим приступом гриппа. В течение двух суток он находился практически в коме, а когда 4 ноября очнулся, Берлин было уже не узнать. В столице начались организованные выступления рабочих. Кайзер отсутствовал, а правительство из-за болезни канцлера оказалось на несколько дней недееспособным. Все в кабинете говорили о необходимости отречения, но дальше слов ничего не происходило. Никто не хотел брать ответственность за решительные действия на себя. Да и сделать что-либо правительство было уже не в состоянии. Расквартированные в Берлине части местного гарнизона одна за другой отказывались применить оружие против гражданского населения. В этой ситуации Берлин стал пугать кайзера и Верховное командование в Спа тем, что отказ от отречения может обернуться насильственным низложением. В ответ из Бельгии летели гневные филиппики кайзера, то требовавшие единения нации со своим монархом, то грозившие этой нации карательными действиями армии. Революция, между тем, распространялась все шире, охватив, по сути, всю Германию. Так продолжалось до 9 ноября, когда Макс Баденский фактически поставил кайзеру ультиматум, требовавший немедленного отречения. В случае отказа канцлер грозился уйти в отставку. В ответ от кайзера пришла телеграмма: «Это Вы обратились с нашим предложением о перемирии. Вам теперь и принимать его условия» 18. К этому времени, правда, в Спа, наконец, согласились с необходимостью отречения от имперского трона, сохраняя за Вильгельмом прусский, но медлили с посылкой официальной бумаги, подписанной кайзером. Вильгельм II как раз ожидал ответы на свои вопросы от командующих германскими армиями.

Ждать ответа кайзера его канцлер уже не мог. Ситуация в столице, где на улицы вышли тысячи рабочих, грозила полностью выйти из-под контроля. Князь Макс решил предпринять последнюю попытку сохранить монархию, пожертвовав кайзером и его наследником. Очень важно было не допустить восстания в столице. Иначе власть неминуемо перешла бы к группе германских большевиков, так называемым спартаковцам. Около полудня 9 ноября телеграфное агентство Вольфа распространило следующий манифест канцлера: «Кайзер и Король принял решение отречься от трона. Канцлер остается на своем посту до тех пор, пока не будут урегулированы вопросы, связанные с отречением кайзера, отказом от трона наследного принца Германской империи и Пруссии и установлением регентства. Канцлер намерен предложить будущему Регенту назначить господина Эберта (лидера социал-демократов. — И. Т.) новым канцлером и подготовить Указ о проведении немедленных выборов в Национальное конституционное собрание, которое окончательно решит вопрос о будущей конституции германского народа» 19. Уловка канцлера, однако, не сработала. Почти сразу вслед за опубликованием так называемого манифеста на Вильгельмштрассе явилась делегация социал-демократов и потребовала от Макса Баденского передачи власти новому кабинету во главе с Эбертом. Немного посовещавшись с присутствовавшими министрами, канцлер спросил, готов ли Эберт немедленно взять власть? Тот ответил утвердительно. «Тогда мы должны сейчас решить вопрос с регентством», — продолжил князь Макс. «Теперь это слишком поздно», — ответил Эберт 20.

Пока Макс Баденский решал на Вильгельмштрассе вопросы передачи власти Эберту, другой лидер социал-демократов, Филипп Шейдеман, в два часа пополудни со ступеней Рейхстага провозгласил образование в Германии республики. Судьба династии Гогенцоллернов была решена. Но никакого акта отречения к этому времени получено не было. Более того, примерно в то же время, что Шейдеман объявлял о создании республики, бывший статс-секретарь по иностранным делам Пауль фон Гинце, находившийся вместе с кайзером в Спа, зачитал по телефону сдававшему свои полномочия канцлеру Максу долгожданный текст заявления Вильгельма II. Оно состояло из пяти пунктов и носило крайне противоречивый характер. Кайзер сразу заявлял о своем согласии на «немедленное заключение перемирия, даже до того момента, когда условия этого перемирия станут известны» 21. Казалось бы, это наделяло германскую делегацию в Компьене чрезвычайными полномочиями, но непонятен был статус кайзера. В заявлении Вильгельма упоминалось лишь о «готовности отречься» от германского кайзерства, сохранив при этом прусскую корону. Говорилось также о передаче верховного командования армией фельдмаршалу Гинденбургу, но опять же после отречения, которого в реальности не происходило. Ну, и самое главное — все эти противоречивые моменты содержались в устном послании, зачитанном по телефону. Получалась полная неразбериха. Кайзер говорил о готовности уйти, но не уходил. Социал-демократы провозгласили в Германии республику, но насколько она жизненна, никто не знал. Наконец, канцлер уходил в отставку, но непонятно было, насколько легитимен его преемник. Все властные структуры Германии выступали «за» подписание перемирия практически на любых условиях. Но не было ясно, насколько они имели право говорить от лица государства. И сами немцы хорошо понимали это. Как сообщил в телеграмме от 9 ноября кайзеру статс-секретарь по иностранным делам Вильгельм Зольф, в сложившейся ситуации «правительство уже не будет иметь полномочий вести дальше переговоры с Антантой» 22. Под вопросом оказалась не только правомочность подписи германской делегации в Компьене, но и уверенность Союзников в том, что подписанное соглашение будет впоследствии соблюдаться Германией.

Если уж сами немцы не могли до конца разобраться с тем, что происходило в их стране, то Союзники и подавно не понимали, что творилось в Германии. Им было крайне необходимо получить германскую подпись под соглашением о перемирии. Иначе у них самих могли возникнуть проблемы. Но Союзникам было также важно, чтобы эта подпись была легитимна, а власть в Германии, у кого бы она ни находилась, была готова и имела силы выполнить условия перемирия. На соблюдение всех юридических тонкостей практически не оставалось времени. Срок, предоставленный немцам для ответа, истекал менее чем через сутки. В такой ситуации страны Антанты решили пожертвовать легитимностью и довольствоваться ее видимостью, если им будет гарантировано выполнение продиктованных условий. Со своей стороны, германская делегация и особенно возглавлявший ее Маттиас Эрцбергер совершенно не горели желанием брать основную ответственность за принимаемое решение на себя, к чему неизбежно толкала логика Союзников. Без одобрения из Берлина и Спа германская делегация не собиралась ничего подписывать. «Мы оказались в обескураживающем положении, — вспоминал Эрцбергер. — Армия требовала перемирия любой ценой. С другой стороны, мы не хотели подписывать соглашения, условия которого Германия не могла бы выполнить. В конце концов мы решили так: если правительство уполномочило нас подписать перемирие, значит, у него были силы его выполнить. По крайней мере, с материальной точки зрения» 23.

В самой Германии практически все представители власти, как старой, так и новой, желали скорейшего заключения перемирия, чтобы можно было сконцентрироваться на решении внутренних проблем, прежде всего, на подавлении революции. Вечером 10 ноября, буквально «на флажке», германская делегация в Компьене получила переданные через французское командование две радиограммы — из Берлина и Спа. Первая из них была очень краткой: «Германское правительство — германским уполномоченным при Главном командовании Союзников. Германское правительство принимает условия перемирия, поставленные ему 8 ноября». Телеграмма имела странную подпись — «Имперский канцлер, 3084» 24. У французов не было уверенности ни в подлинности телеграммы, ни в компетенции лица, ее отправившего. Поэтому генерал Вейган на всякий случай уточнил этот вопрос у Эрцбергера. Тот сразу дал свои заверения. Как доказательство подлинности радиограммы, Эрцбергер указал на четыре цифры (3084), стоявшие после подписи канцлера. По его словам, это было условным кодом, подтверждавшим подлинность сообщения. Французы с радостью поверили этому. Между тем Эрцбергер, скорее всего, даже не знал, кто скрывался за подписью «имперский канцлер». И уж, конечно, он не мог знать, какой полнотой власти обладал «канцлер на два дня» Фридрих Эберт. Более того, высказывалась версия, что Эберт, целиком занятый в эти дни формированием нового правительства, одобрил текст своего послания уже постфактум, а изначально его подготовили в Спа 25.

Вторая радиограмма, полученная Эрцбергером вечером 10 ноября, информировала германского уполномоченного, что имперский (!) канцлер провозглашенной Республики уведомил Верховное командование в Спа об одобрении условий перемирия и санкционировал германскую подпись под соглашением. Эрцбергеру предписывалось сделать Союзникам заявление, указывающее на опасность усиления в стране голода в связи с оставлением армейских продовольственных запасов на территориях, покидаемых германскими войсками. Эта радиограмма также не делала германскую подпись более легитимной и оставляла сомнения в способности правительства выполнить взятые обязательства. Она вообще была очень хитро составлена. Переданная из Спа, она в то же время оставляла армейское командование и фельдмаршала Гинденбурга в стороне от ответственности за то, что в ней говорилось. «Германское правительство сообщает Главному командованию для передачи Эрцбергеру нижеследующее», — было написано в ее преамбуле. Чуть дальше следовала фраза, которую можно было трактовать по-разному. «Германское правительство, — прочитал Эрцбергер, — приложит все силы к тому, чтобы выполнить условия перемирия» 26. Сообщение поступило из Спа, и можно было предположить, что армейское руководство его одобряет и поддерживает. Это не делало германскую делегацию в Компьене более легитимной, но, по крайней мере, добавляло уверенности в том, что условия соглашения будут выполнены. Однако прямо об этом нигде не говорилось. Гинденбург уводил армию от какой-либо ответственности за принятие унизительных условий перемирия. В дальнейшем, в своих воспоминаниях П. Гинденбург предпочел вообще ничего не говорить о своем участии в достижении перемирия. «Многое происходит в эти дни и часы темным, неясным путем, — напустил он тумана и пафоса в события, происходившие, в том числе, и в его Ставке, во время переговоров о перемирии, — но, надеюсь, ни одно из этих событий не ускользнет в свое время от всеобличающего света истории» 27. Так рождался миф о непричастности германской армии к подписанию соглашения о перемирии.

Впрочем, совсем уйти от обсуждения условий перемирия Гинденбург не мог. Ведь именно ему предстояло выполнять их, выводя германскую армию с занятых ею территорий домой. Поэтому вслед за двумя первыми, «политическими» радиограммами, Эрцбергеру пришло третье, зашифрованное сообщение из Ставки, в котором Гинденбург говорил о том, что некоторые условия Союзников технически невыполнимы, и требовал внести изменения в итоговый текст документа. Он хотел продления срока эвакуации войск на родину до двух месяцев, грозя иначе полным развалом армии, просил одобрения отвода войск правого фланга немецкой обороны через голландский Маастрихт, настаивал на уменьшении радиуса демилитаризованной прирейнской зоны до десяти километров. Кроме того, Гинденбург требовал почетной капитуляции (без сдачи оружия) германских частей в Восточной Африке, сокращения числа передаваемых Союзникам единиц оружия, техники и транспорта. Наконец, новый Верховный главнокомандующий хотел большей ясности в вопросах с германскими военнопленными и продовольственным обеспечением Германии в условиях сохранения Союзниками режима блокады. В случае невозможности решить эти вопросы в Компьене Гинденбург предлагал обратиться напрямую к президенту Вильсону 28.

В два часа ночи 11 ноября маршалу Фошу, оставшемуся ночевать в штабном вагоне, доложили, что германская делегация готова к подписанию документа. В 2:15 члены обеих делегаций снова собрались вместе за столом переговоров. Началось завершающее постатейное обсуждение текста соглашения. На этот раз дискуссии были очень упорными. Германской делегации нечего было терять — у нее был карт-бланш из Берлина и Спа на самый худший вариант. Антанта, наоборот, боялась провала переговоров и вынуждена была идти на некоторые уступки. «Я старался, — вспоминал потом Эрцбергер, — смягчить каждую статью соглашения о перемирии». Особенно его волновали положения о численности оккупационной армии Союзников и вопросы продолжения блокады Германии 29. В конечном итоге Эрцбергеру удалось добиться ряда уступок. Они не были принципиальными, но для немцев любая из них была важна. Прежде всего Союзники согласились рассматривать возвращаемые Франции территории Эльзаса и Лотарингии не как оккупированные, а как бывшие германские земли. Это освобождало немцев от возможных репараций за оккупацию этих земель. Первоначальная сорокакилометровая демилитаризованная зона на правом берегу Рейна сужалась, как того и требовал Гинденбург, до десяти километров. Последней уступки оказалось не так трудно добиться, потому что многие политики и генералы стран Антанты боялись распространения революционных идей на вводимые оккупационные войска. «Ввод войск в Германию равнозначен вхождению в зону эпидемии холеры», — весьма образно заметил Ллойд Джордж 30. По той же самой причине Эрцбергеру удалось убедить Фоша не требовать скорого вывода «зараженных большевизмом» германских войск из оккупированных территорий бывшей Российской империи. Стороны согласились, что эвакуация из России произойдет, «как только Союзники... решат, что для этого настало время» 31.

Кроме того, германской делегации удалось добиться сокращения единиц передаваемых Союзникам вооружений и техники. Вместо 30 тысяч пулеметов в итоговом тексте стояла цифра 25 тысяч, 2 тысячи самолетов были заменены на 1700, а количество передаваемых грузовиков сократилось с 10 до 5 тысяч. Требуемых Союзниками 160 субмарин у Германии просто не было в наличии, и после долгих споров стороны сошлись на цифре 100 (по сути, на все подлодки, что имелись). Срок вывода германских войск был продлен до 31 дня, а срок действия самого перемирия — до 36, с возможной пролонгацией при необходимости. Антанта соглашалась репатриировать германских военнопленных лишь после подписания предварительных условий мира. Наконец, Союзники в весьма неопределенных выражениях соглашалась решить вопрос обеспечения Германии продовольствием 32. Обсуждение последнего вопроса заняло около часа, больше, чем любого другого. Но добиться от Фоша конкретных обязательств Эрцбергер не смог.

В 5:10 утра стороны подписали последнюю страницу текста Компьенского перемирия. Она оказалась 13-й по счету. Подготовка к подписанию всех предыдущих страниц заняла еще несколько часов. Но это была уже чисто техническая работа. Сразу же вслед за подписанием 13-й страницы Эрцбергер сообщил германскому Верховному командованию по радио о заключении перемирия. После того как документ был подписан целиком, Эрцбергер сделал устное заявление, которое ему предписали из Берлина. «Семидесятимиллионный народ страдает, но он не погибнет», — с пафосом завершил глава германской делегации свое короткое выступление. «Замечательно!» — холодно отреагировал Фош 33. Не было никаких рукопожатий. Члены делегаций просто кивнули друг другу на прощание и молча разошлись. В 11:30 поезд с немцами отбыл из Компьена в Тернье, где германская делегация должна была пересесть в свои автомобили, а капитан фон Гейер с полным текстом соглашения вылетел на французском самолете в Спа.

Ровно в 11 часов 11 числа 11 месяца на Западном фронте, как и было предусмотрено Компьенским соглашением, наступила тишина. В течение всех дней, что шли переговоры, военные действия не прекращались. Во время первой встречи с Фошем 8 ноября германская делегация просила Союзников остановить боевые действия на время переговоров. Надо избежать «бесчисленных жертв, которые погибнут напрасно в самую последнюю минуту», — убеждал маршала генерал Винтерфельдт. Но Фош не собирался этого делать. «Невозможно остановить военные действия, — твердо заявил он тогда, — пока германская делегация не примет и не подпишет те условия, которые являются не чем иным, как следствием успешного наступления» 34. Наоборот, 9 ноября Фош разослал трем своим главнокомандующим — Хейгу, Петэну и Першингу, инструкцию ни на минуту не останавливать активные боевые действия. «Враг дезорганизован нашими непрекращающимися атаками и отступает на всем фронте, — писал Фош. — Наше продвижение должно быть продолжено и ускорено. Я призываю Главнокомандующих проявить всю свою энергию и инициативу для достижения решающих результатов» 35. И генералы с маршалами проявляли. 9 ноября британские войска заняли пограничную крепость Мобёж и форсировали Шельду. Германские войска были практически вытеснены из Франции. Они нигде не бежали, но всюду организованно отходили, оставляя Союзникам захваченные еще в 1914 году территории. «Наши войска наступают так быстро, как могут, — записал 9 ноября фельдмаршал Дуглас Хейг в своем дневнике. — Все командиры корпусов требуют больше кавалерии» 36. Так же успешно продвигались вперед и французы с американцами.

Действия Союзников в эти дни вполне объяснимы. Они боялись, что временное затишье даст германской армии шанс организованно отойти и закрепиться на выгодных для себя рубежах. И тогда, если подписание соглашения о перемирии сорвется, союзным армиям придется нести дополнительные жертвы, преодолевая новые немецкие укрепления. Но вот перемирие заключено. Эта новость, которую все солдаты и офицеры воюющих армий ждали уже несколько дней, моментально разнеслась по окопам, вызывая общее ликование. Все радовались, что война закончена и им удалось остаться в живых. Но ликование было преждевременным. Боевые действия и бессмысленные жертвы продолжались ровно до определенного соглашением времени, то есть до одиннадцати часов. И вели эти действия Союзники. Генералы обошли этот постыдный момент стороной в своих воспоминаниях. Дуглас Хейг, например, упомянул лишь о том, что велел строго соблюдать условия прекращения боевых действий 37. Об этом редко писали историки, но факт остается фактом — тысячи без всякого смысла загубленных жизней пришлись на время с пяти до одиннадцати утра, когда соглашение о перемирии уже было заключено. Полковник Кассиус Дауэлл, командир 103-го полка 26-й американской дивизии, получил от начальника штаба своей дивизии приказ о новой атаке на германские позиции 11 ноября в 9:45. «Зачем?» — только и смог произнести в трубку полковник. «На этом настаивают французы», — ответили с другого конца провода. В армии, как известно, приказы не обсуждаются. В 10:35, менее чем за полчаса до наступления перемирия, американцы пошли в атаку на немецкие пулеметы 38. Для многих она стала последней в жизни. Американцев, погибших в последние часы и минуты войны, было так много, что в 1920 году Конгресс США даже провел специальные слушания, пытаясь определить вину собственных генералов в этих жертвах. Но к ответственности никто привлечен так и не был.

А ведь всего за неделю до начала компьенских переговоров маршал Фош убеждал специального эмиссара президента Вильсона полковника Хауза: «Я веду войну не ради войны. Если я добьюсь путем перемирия условий, которые мы хотим продиктовать Германии, я буду удовлетворен. Когда цель достигнута, никто не имеет права проливать больше ни одной капли крови» 39. 11 ноября в пять часов утра цель, к которой стремились Союзники, была достигнута. Но кровь с обеих сторон продолжала литься ровно до одиннадцати часов.

Погибали не только американские военные. Британское командование решило, что Монс, город, где англичане получили боевое крещение в 1914 году, должен быть взят обязательно до наступления перемирия. Англичане добились своего. Бои за Монс начались 10 ноября и закончились на следующее утро практически одновременно с подписанием перемирия, когда город был занят канадскими частями. Союзники не только не щадили себя, но и старались уничтожить в последние часы войны как можно больше немцев. Тот же полковник Дауэлл утром 11 ноября обещал своим артиллеристам, что командиры тех расчетов, у которых останутся неизрасходованные снаряды, предстанут перед военно-полевым судом 40. Многие американские офицеры и генералы, начиная со своего главнокомандующего Першинга, еще не навоевались и хотели продолжать убивать немцев и дальше. Среди таких вояк был и капитан-артиллерист Гарри Трумэн, будущий президент Америки. Узнав о подписании перемирия, он написал своей невесте Бесс письмо, которое содержало следующий пассаж: «Это позор, что мы не можем вторгнуться и разорить Германию, отрезать руки и ноги у нескольких германских детей и снять скальпы с нескольких их стариков» 41. Батарея Трумэна буквально накануне 11 ноября получила новые снаряды, дальность стрельбы которых достигала одиннадцати километров. Трумэн подсчитал, что эти снаряды должны достать до находившейся в германском тылу деревушки Эрмвиль и отдал приказ израсходовать на нее весь имевшийся боезапас до одиннадцати часов. Сколько немцев и жителей деревни погибло при этом обстреле, никто не считал. Немцы вели себя куда спокойнее в эти последние дни и часы войны. Но они, конечно, отвечали огнем на атаки и обстрелы Союзников.

Впрочем, в те дни все это казалось мелочью. Мир ликовал! Больше всех радовались в Париже. И хотя небольшой кусочек территории Франции еще оставался оккупированным германскими войсками, хотя Эльзас и Лотарингия еще принадлежали Германии, французы понимали, что ценой огромных потерь они выстояли и выиграли. «Тигр» французской политики Жорж Клемансо, узнав о подписании Компьенского перемирия, не мог сдержать слез радости 42. Пока депутаты Национального собрания раз за разом торжественно пели Марсельезу, Клемансо уже 11 ноября отдавал приказы о неотложных мерах и первых назначениях в возвращаемых провинциях. В 1871 году молодой Клемансо был одним из депутатов, подписавших протест по поводу отторжения Германией Эльзаса и Лотарингии. Теперь, спустя почти полвека, он принимал обратно эти земли. В столице Франции тысячи восторженных людей вышли на улицы. А ведь еще несколько месяцев назад с крыш своих домов парижане могли наблюдать далекое зарево последнего германского наступления на Марне. Теперь они ликовали. Это было удивительное зрелище. Среди высыпавших на улицы людей было очень много женщин в черном — вдов от двадцати до шестидесяти лет. Довоенные краски Парижа неузнаваемо изменились, но теперь парижанки понимали, что их мужья погибли не напрасно. «Париж взволнован, — записал в дневнике граф Дерби, новый английский посол во Франции. — Думаю, что вечером мы станем свидетелями грандиозных сцен» 43. Здание британского посольства расцвело иллюминацией. «Здесь оживление. В Париже манифестации, — записал в дневнике генерал Палицын. — Мы рады за наших бывших союзников, рады, что человеческая бойня прекращена, что Entente победила, но на душе тяжело и печально, ибо нет в этом торжестве России» 44. Да, Франция торжествовала! Хотя отдельные нюансы уже тогда могли заставить французских политиков задуматься. Рассказывая президенту Пуанкаре о том, как прошло подписание перемирия, маршал Фош заметил: «Немцы приняли условия, которые я им предъявил, но они не признали себя побежденными. Хуже всего, что они действительно не считают себя побежденными» 45.

Несколько более сдержанно встретили победу англичане. Хотя и они, конечно, ожидали исход компьенских переговоров с нетерпением. Накануне британская The Times провела среди своих подписчиков успешную кампанию. Каждому, кто перевел на счет газеты полкроны, редакция обещала выслать срочную телеграмму с известием о заключении перемирия 46. Но столь массового уличного ликования, как в Париже, в английской столице не было. Все-таки Британия не подверглась оккупации и серьезным разрушениям. А вот людские потери страны были огромными. В Лондоне в эти дни не только радовались, но и скорбели. Английский генерал Генри Вильсон вспоминал встреченную им на улице пожилую женщину, лицо которой было в слезах. Удивленному генералу она сказала: «Я плачу, но я счастлива! Потому что теперь я знаю, что трое моих сыновей, убитых в этой войне, погибли не зря!» 47 И уже тогда, в первый же день наступившего мира, английские политики стали задумываться о будущем балансе сил в Европе. Вечером 11 ноября Черчилль ужинал вместе с премьер-министром Ллойд Джорджем. Они обсуждали возможную помощь поверженной и голодавшей Германии. И оба уже тогда понимали, что «восстановление Европы без помощи Германии невозможно» 48. Они имели в виду не только экономику, но и будущую безопасность в Европе.

Когда наступило перемирие, президент Вильсон еще спал. Поэтому об окончании войны он узнал лишь утром, за завтраком. Правда, отмечать победу американцы стали сразу, как только в печать просочились сведения о прибытии германской делегации в Компьен. В Америке мнения разделились. Конечно, и там все радовались победе. Тем более что, обращаясь 11 ноября к американцам, президент объявил: «Все, за что сражалась Америка, достигнуто» 49. Но многие военные были недовольны скорым прекращением войны, в которую Соединенные Штаты вступили гораздо позже стран Антанты. Главнокомандующий Американскими экспедиционными силами генерал Джон Першинг считал, что войну надо было продолжать вплоть до полного разгрома германской армии. Еще десять дней, самонадеянно утверждал он, и «мы окружили бы всю германскую армию, пленили бы ее и обесславили». Такой же жесткостью отличались и призывы экс-президента США Теодора Рузвельта. «Мы должны продиктовать мир под угрозой наших пушек, — требовал он, — а не беседовать о мире под аккомпанемент пишущих машинок» 50. Гораздо больше, однако, американцев волновали послевоенные планы Вильсона. Гробовым молчанием были встречены в Конгрессе слова президента: «Великие нации, которые собрались вместе, чтобы покончить с вооруженным империализмом, объединились теперь для достижения такого мира, который отвечает надеждам всего человечества на независимое правосудие, воплощенное в организацию более справедливую и долговечную, чем эгоистичные желания могущественных государств» 51. Вудро Вильсон имел в виду идею создания Лиги Наций, и у многих американских политиков, традиционно ориентировавшихся исключительно на американские интересы и ценности, ход мыслей президента вызывал непонимание и тревогу.

В проигравшей Германии господствовали, естественно, совсем другие настроения. Большинство немецких обывателей не понимали, как такое могло случиться. На протяжении всей войны германская пропаганда уверяла немцев, что победа не за горами. Конечно, люди не могли не замечать огромных жертв, но им объясняли, что это неизбежно, поскольку страна противостоит практически всему миру. И борется с ним очень успешно. Да, в Фатерлянде многого не хватает, люди вынуждены туже затянуть пояса, но все это временно и скоро закончится победой. Действительно, на Востоке один из главных противников — Россия уже выбыла из борьбы, и по Брест-Литовскому мирному договору Германия оккупировала огромные и богатые территории. На Западе в течение нескольких месяцев германские войска развивали успешное наступление вглубь Франции. Правда, последнее время армию преследовали неудачи, но, в конце концов, это немцы стояли под Парижем, а не Союзники под Берлином. К тому же германская пропаганда никогда не чуралась фальсификаций и грубой лжи. Читатели бременской газеты Weser Zeitung, например, незадолго до перемирия могли узнать из нее, что британский флот под красными флагами движется к Вильгельмсхафену, чтобы передать братский привет восставшим германским морякам, что маршал Фош погиб в результате покушения, а король Георг V отрекся от престола, что отношения между Соединенными Штатами и Японией «крайне обострились», и т. д. 52 Даже если многие и не верили всему, что писали германские газеты, немцы были очень далеки от ожидания военной катастрофы. Как вспоминал британский журналист Филип Гиббс, ему впоследствии приходилось часто слышать в Германии «миф, который прочно засел в головах большинства немцев и который ничто не могло поколебать. “Наши армии никогда не были разбиты в боях, — уверяли его собеседники. — Они получили предательский удар в спину, революцию в тылу, поднятую коммунистами и евреями”» 53. Чуть позже именно эту риторику в полной мере использовал Адольф Гитлер. Сам он на момент перемирия находился в госпитале в Померании, где лечился от временной потери зрения в результате газовой атаки, предпринятой Союзниками в середине октября. Новость в госпиталь принес местный пастор, и Гитлер был в шоке от услышанного.

Реакция немцев на компьенскую капитуляцию стала результатом последней успешной «операции», проведенной германским генералитетом уже не на полях войны. Верховному командованию, П. Гинденбургу и Э. Людендорфу удалось в последний месяц войны уберечь армию от политических обвинений со стороны немецких обывателей и сохранить ее высокий авторитет в германском обществе. Даже германскую делегацию в Компьене возглавил, по настоянию Гинденбурга, гражданский министр Эрцбергер, а не генерал Гунделл, как это планировалось еще 6 ноября. Армия никоим образом не должна была стать причастной к политическому проигрышу войны, считали в Спа. В дальнейшем «невиновность» германской армии в поражении и унизительных условиях перемирия стала основой для политики реванша, которую Гитлер проводил, опираясь на поддержку многих германских генералов.

Впрочем, подобные настроения появились позже, а в ноябре немцы, как и все, радовались прекращению войны. Для одних это означало новые перспективы в дальнейшем распространении революции, для других — возможность сконцентрироваться на борьбе с ней. Германская делегация, возвратившись из Компьена в Спа утром 12 ноября, попала в совершенно другой мир, отличный от того, из которого она уезжала выполнять свою тяжелую миссию всего несколько дней назад. Что касается Эрцбергера, то лично он мог быть доволен — все кругом поздравляли его с успешным выполнением задачи, а бывший статс-секретарь по иностранным делам фон Гинце и вовсе сказал, что в Ставке все удивлены, как много делегации удалось добиться на переговорах с врагом 54. (В дальнейшем, правда, это не спасло Эрцбергера от расправы «патриотов». Менее чем через три года он был убит членами правой националистической группировки «Консул», объявившей его предателем.) Но атмосфера в городе была иной. По Спа разъезжали машины с красными флагами. Солдаты перестали отдавать честь своим командирам. Раздавались призывы к созданию местного солдатского совета, который должен был арестовать Гинденбурга и Грёнера. В день возвращения Эрцбергера из Ганновера в Спа прибыл «революционный поезд», который собирался проследовать дальше, в Брюссель, где приехавшие революционеры планировали призвать к «мировой революции». Эрцбергеру удалось отговорить их от этого шага. Он даже убедил революционеров взять его с собой в Берлин, куда поезд прибыл вечером 13 ноября. Атмосфера в столице Германии была накалена. Здесь больше говорили не об окончании войны, а о революции. Противодействие ей занимало новое правительство прежде всего.

Чтобы сбить революционную активность, правительству социал-демократов нужно было успокоить и накормить народ. Для этого требовалось покончить с сохранявшейся политикой блокады. Основную надежду на отмену блокады германские политики возлагали на президента Вильсона. Еще до подписания перемирия, 10 ноября, статс-секретарь Зольф отправил госсекретарю США Роберту Лансингу послание, предназначенное для передачи Вильсону. «Убежденное в общих целях и идеалах демократии, — говорилось в послании, — германское правительство обратилось (в октябре. — И. Т.) с просьбой к президенту Вильсону о восстановлении мира. Этот мир должен был основываться на принципах, всегда поддерживавшихся Президентом. Прекращение войны должно было принести справедливое решение всех конфликтных вопросов, вслед за чем между всеми народами установился бы вечный мир. Более того, Президент провозгласил, что не желает воевать с германским народом и не стремится препятствовать его мирному развитию. Германское правительство получило условия перемирия. После 50 месяцев блокады, эти условия, особенно в том, что касается передачи транспортных средств и необходимости содержать оккупационные войска, сделают невозможным обеспечение Германии продовольствием и заставят голодать миллионы мужчин, женщин и детей. Это равносильно продолжению блокады. Мы вынуждены принять эти условия. Но мы обязаны самым торжественным и искренним образом обратить внимание президента Вильсона на то, что выполнение этих условий обязательно породит в германском народе чувства, противоположные тем, на основании которых только и возможно возрождение сообщества наций, гарантирующее справедливый и длительный мир. Поэтому в сей судьбоносный час германский народ вновь обращается к Президенту с просьбой использовать свое влияние среди Союзных держав, чтобы смягчить эти ужасные условия» 55. Письмо Зольфа, как и следовало ожидать, осталось без ответа.

Чтобы лучше понять чувства многих немцев, надо вернуться на несколько месяцев назад, ко времени, когда война была в разгаре и никто не надеялся на ее скорое окончание. Можно сказать, что путь воюющих держав к миру начался 8 января 1918 года. В этот день президент Вильсон огласил в Конгрессе 14 принципов, на основании которых мировая война могла быть прекращена. Различные мирные инициативы выдвигались некоторыми политиками и до того, но история обернулась так, что именно «Четырнадцать пунктов» Вильсона принято считать отправной точкой движения к миру. Это было очень привлекательное и честное, хотя и несколько наивное предложение, в полной мере отражавшее не только взгляды самого президента, но и национальные интересы Соединенных Штатов 56. Вильсон начал с того, что предложил отменить тайную дипломатию и секретные договоры и сделать весь переговорный процесс открытым (п. 1). Этот пункт лишь на первый взгляд казался наивным и несбыточным. К моменту появления «Четырнадцати пунктов» большевики уже начали публикацию секретных документов бывшего МИДа, и предложение Вильсона было призвано, скорее, успокоить мировое общественное мнение 57. Следующие пункты, касавшиеся абсолютной свободы морского судоходства вне территориальных вод (п. 2) и свободы торговли (п. 3), отражали давнюю и хорошо известную позицию Соединенных Штатов и могли встретить возражения, прежде всего, в Великобритании. Далее следовали призывы к всеобщему разоружению (п. 4) и справедливому решению всех колониальных споров (п. 5). Эти пункты, как и последний, призывавший к созданию будущей Лиги Наций (п. 14), не задевали напрямую интересов Германии и никак не могли стать препятствием для ее участия в мирных переговорах.

Основные противоречия скрывались в пунктах 6-13, где речь шла о пересмотре границ и будущем устройстве Европы. Вильсон требовал вывода германских войск со всех российских территорий и предоставления России права самой выбирать свою будущую политическую систему (п. 6). Далее шло требование о восстановлении довоенной территориальной целостности и суверенитета Бельгии (п. 7). Следующий пункт (п. 8) предусматривал освобождение всех занятых Германией территорий Франции, включая Эльзас и Лотарингию. Однако о возвращении последних Франции прямо ничего не говорилось. Их оккупацию Вильсон называл «несправедливостью», которая «подрывала спокойствие в мире почти пятьдесят лет». Формулировка этого пункта вызвала в Белом доме наибольшие трудности 58. Дело в том, что излишне жесткое требование вернуть две провинции могло оттолкнуть Германию от переговоров, а с мягким упоминанием не согласилась бы уже Франция. Рожденный Вильсоном и Хаузом «компромисс» временно устраивал всех, поскольку допускал различные трактовки. Границы Италии также должны были быть пересмотрены и расширены с учетом национальной принадлежности населения (п. 9), то есть за счет Австро-Венгрии. Самой Двуединой монархии предлагалось реформироваться на основе предоставления проживающим в ней народам «максимально свободной возможности автономного развития» (п. 10). Германии и ее союзникам предлагалось очистить территории Румынии, Черногории и Сербии, причем последняя должна была получить доступ к морю (п. 11), чему до войны всячески противилась Австрия. Османской империи Вильсон предлагал предоставить автономию всем проживающим в ней нетурецким народам, а Черноморские проливы объявить открытыми для свободного судоходства всех наций (п. 12). Наконец, еще одним требованием американского президента было создание независимого Польского государства, имеющего выход к морю (п. 13). Таким образом, в первоначальном изложении мирной программы Вильсона, кроме обтекаемого требования вернуть Франции Эльзас и Лотарингию, не было ничего, что сильно ущемляло бы национальные интересы Германии.

Надо сказать, что «Четырнадцать пунктов» американского президента сразу после их оглашения не вызвали бурной реакции в мире. В январе 1918 года Германия совсем не считала себя проигравшей стороной, и идти даже на незначительные уступки, а не то что отдавать добровольно две провинции, она не собиралась. Немцы готовились заключить сепаратный мир с Россией, а значит, для Германии заканчивалась война на два фронта. Теперь можно было целиком сосредоточиться на Западном фронте, что существенно облегчало немцам жизнь. Снабжение Германии также должно было улучшиться, так как немцы готовились поправить нехватку продовольствия за счет территорий, которые они планировали отторгнуть от России. Немецкие политики в конце 1917 — начале 1918 года куда более пристально следили за развитием событий в Англии, где видный представитель консерваторов, бывший министр иностранных дел маркиз Лэнсдаун 29 ноября 1917 года опубликовал в The Daily Telegraph открытое письмо с призывом к миру. Британия не желает уничтожения Германии как великой державы, писал Лэнсдаун. Британия не собирается навязывать германскому народу какую-либо форму государственного правления. Ее должны избрать сами немцы. Британия не отрицает за Германией подобающего ей места среди торговых держав. Британия согласна обсуждать вопрос свободы морского судоходства. Британия желает решить все конфликты мирным путем на основе международных соглашений 59. Назревала политическая сенсация. В Берлине заговорили о возможной замене в Лондоне кабинета Ллойд Джорджа на коалиционное правительство Лэнсдауна-Асквита и изменении британского курса 60.

Все это были, конечно, фантазии. Позже в Англии объяснили появление письма «нервным срывом» и назвали его публикацию «полной неожиданностью даже для друзей и родных» Лэнсдауна 61. Но в Германии предпочитали смотреть на все по-другому. Многие немецкие политики посчитали, что в Англии силы сторонников продолжения войны и приверженцев мира с Германией примерно равны. Будущий канцлер Макс Баденский, например, был уверен, что Лэнсдаун мог бы своей «мирной программой» объединить в то время «подавляющее большинство лейбористов во главе с Хендерсоном, практически всю группу Асквита и значительную часть опытных политиков, балансировавших между консервативной и либеральной партиями» 62. А главное — Лэнсдаун и те, кто стоял за ним, ни словом не упоминали об Эльзасе и Лотарингии. Был, правда, один, неизвестный немцам нюанс. Лэнсдаун в частном письме Бальфуру, написанном незадолго до появления статьи в The Daily Telegraph, говорил о том, что он против «уничтожения или расчленения» Германии. Бальфур ответил ему, что все зависит от того, что именно Лэнсдаун имеет в виду под «Германией»? «Я, конечно, не желаю разрушения и расчленения Германии, — написал Бальфур, — если под “Германией” подразумевается часть Центральной Европы, обоснованно принадлежащая германскому народу. Поэтому я не считаю, что передача Эльзаса и Лотарингии Франции или воссоздание исторической Польши является расчленением. Но немцы думают иначе...» 63 Лэнсдаун и Бальфур не выставляли обсуждение этих «тонкостей» на публику, потому что, как и американцы, прекрасно понимали, что четко заявленная позиция оттолкнет либо Германию, либо Францию. В Берлине же этих «тонкостей» могли не знать и радоваться тому, что Лэнсдаун не упомянул в своем письме в газету об Эльзасе и Лотарингии. Такой расклад при заключении мира, памятуя о выбывшей из борьбы России, позволял бы немцам ощущать себя победителями.

Эти надежды оказались беспочвенными. 5 января 1918 года премьер-министр Великобритании произнес на профсоюзной конференции программную речь о целях Британии в войне. Предварительно Ллойд Джордж провел консультации со многими политиками, представлявшими разные партии и течения в британском обществе. Как писал впоследствии сам премьер-министр, он «принял исключительные меры к тому, чтобы это заявление носило всенародный характер и отражало все оттенки общественного мнения» 64. Выступление Ллойд Джорджа состоялось на три дня раньше известной речи американского президента, в которой были сформулированы «Четырнадцать пунктов», и во многом предвосхитило то, о чем собирался сказать Вильсон. По большому счету, президент США лишь повторил большинство положений британского премьера, дав им порядковые номера. Поначалу, прочитав в газетах опубликованную речь Ллойд Джорджа, Вильсон даже хотел отказаться от произнесения собственной, но затем все же решил выступить 65. Ознакомившись с «Четырнадцатью пунктами» Вильсона, Клемансо, у которого осталось после прочтения много вопросов, скептически покачал головой: «Даже сам Всемогущий Господь ограничился десятью» 66.

История распорядилась так, что в ней остались «Четырнадцать пунктов» Вильсона, хотя в январе 1918 года выступление Ллойд Джорджа приковало к себе гораздо больше внимания. В речи британского премьера также содержались слова о свободе торговли, о необходимости решения колониальных проблем в согласии с коренными народами, о будущей Лиге Наций. Ллойд Джордж говорил о восстановлении полного суверенитета Бельгии, Балканских стран, создании Польского государства, предоставлении автономии народам, населяющим Австро-Венгрию и Турцию. Естественно, Ллойд Джордж не мог обойти вниманием Россию. Он честно признался, что события в России развиваются так стремительно, что делать окончательные выводы очень трудно, но, на всякий случай, подчеркнул, что «мы будем горды до конца сражаться плечом к плечу вместе с новой русской демократией» 67. Хотя вряд ли британский премьер не понимал, что Россия для Союзников утеряна на долгое время, никаких выпадов против нее Ллойд Джордж в январе 1918 года не допускал, оставляя для бывшей союзницы дверь открытой. Были в речи Ллойд Джорджа и пассажи, как будто специально взятые из ноябрьской статьи маркиза Лэнсдауна. «Мы не ведем агрессивной войны против немецкого народа, — заверял не только своих непосредственных слушателей, но и германских политиков британский премьер. — Его руководители убедили немцев в том, что они ведут оборонительную войну против лиги враждебных государств, нацеленных на разрушение Германии. Это не так». Более того, Англия вступила в войну даже не для того, чтобы силой изменить «милитаристскую и автократическую конституцию Германии, являющуюся опасным анахронизмом в двадцатом веке... Этот вопрос должны решать сами немцы» 68.

Не забыл Ллойд Джордж и об Эльзасе с Лотарингией, заявив, что проблема отторгнутых Германией провинций «отравляла мир в Европе полстолетия, и пока она не будет решена, мир не может быть восстановлен». Но в отличие от Лэнсдауна до него и Вильсона — после, британский премьер четко расставил акценты в этом вопросе, обещав «стоять насмерть вместе с французской демократией в требовании пересмотра большого зла, допущенного в 1871 году, когда, без учета пожеланий местного населения, две французские провинции были выдернуты из Франции и помещены в Германскую империю» 69. Хотя и Ллойд Джордж оставлял в этом вопросе поле для маневра. Напоминание об «учете пожеланий местного населения» вполне могло быть применено и ко времени окончания мировой войны. Дело в том, что со времени отторжения Эльзаса и Лотарингии в 1871 году демографическая ситуация в этих провинциях изменилась. В них увеличилось немецкое население, которое в отдельных районах стало преобладающим, возросло количество смешанных браков. В целом французы продолжали оставаться этническим большинством в Эльзасе и Лотарингии, но ситуация была уже не так однозначна, как пятьюдесятью годами ранее. Условия мира, высказанные с интервалом всего в несколько дней премьер-министром Великобритании и президентом США, были очень похожи, но у немцев могло уже тогда возникнуть некоторое предпочтение американскому проекту. Вильсон не был столь категоричен в вопросе Эльзаса и Лотарингии. Некоторые американские историки и вовсе допускают, что его позиция в январе 1918 года «не обязательно означала аннексию Францией утерянных провинций» 70.

Вообще многие положения «Четырнадцати пунктов» были сформулированы столь расплывчато, что допускали различные толкования. Но именно это делало их привлекательными в глазах обеих воюющих сторон. Постоянные дополнения, которые американский президент вносил в свои «пункты» в течение 1918 года (4 принципа от 11 февраля, 4 пункта от 4 июля и 5 уточнений от 21 сентября), еще больше размывали оригинальные предложения 71. У Ллойд Джорджа было все-таки больше ясности.

Дело, однако, заключалось не только в мирных программах Англии и Соединенных Штатов. В самой Германии сторонники войны, во главе которых стояли Гинденбург и Людендорф, не хотели ничего слышать о мире без полной победы и собирались продолжать войну. В начале 1918 года, уверял впоследствии Эрих Людендорф, «войска жаждали наступления и ждали его после развала России с огромным воодушевлением». Армия, считал он, не сомневалась, что «войну можно закончить только наступлением» 72. Своему обер-квартирмейстеру вторил начальник Генштаба. Пауль фон Гинденбург называл мирные условия Союзников равносильными требованию капитуляции Германии. «Не могло быть никаких заблуждений относительно того, что наши противники не поднимут так высоко свои требования, — уверял он. — Стоило лишь раз скатиться по наклонной плоскости уступок, как... единственное, что ждало бы нас, — конец с ужасом осознания того, что мы, не дожидаясь противника, сами парализовали свою волю и армию» 73. Зимой-весной 1918 года германские генералы готовы были говорить о мире лишь с поверженным врагом. Политическое влияние армии и ее руководителей в условиях войны было беспрецедентным, и любые робкие попытки отдельных германских политиков говорить о мире тонули в дружном хоре «патриотов». Чтобы мнение армейского руководства изменилось, нужны были серьезные неудачи на фронте, до которых было еще далеко.

20 марта 1918 года началось общее наступление германской армии на Западном фронте. К этому времени Германия уже имела мирные договора с Россией и Румынией и могла не опасаться за возобновление военных действий на Востоке. Немцы хорошо подготовили наступление, и их армия, преодолевая сопротивление Антанты, медленно, но неуклонно двинулась на Запад. Так продолжалось до середины июля. За четыре месяца наступления германские войска смогли так сильно потеснить армии Союзников, что фронт снова приблизился к Парижу, и речь, как и в 1914 году, опять зашла о скором окончании войны. 19 июня газета Matin призвала правительство эвакуировать из столицы женщин и детей, а военный комендант Парижа генерал М.-А. Гийома тогда же признался английскому послу, графу Дерби, что ожидает возобновления обстрелов города 74. Началось бегство жителей из французской столицы. В первых числах июля новый статс-секретарь по иностранным делам адмирал фон Гинце, приехав в Ставку, прямо спросил Людендорфа, уверен ли тот в окончательном разгроме врага в ходе дальнейшего наступления, и услышал от генерала: «Отвечаю на ваш вопрос категорическим “да”» 75. В июле, правда, Союзникам удалось остановить германское продвижение (снова, как и в 1914 году, в сражении на реке Марне) и стабилизировать фронт, но еще утром 15 июля граф Дерби, отбывая на несколько дней из Парижа в Лондон, отчетливо слышал канонаду 76. Решающим для исхода Первой мировой войны оказалось начавшееся 15 июля германское наступление на Реймс и последовавшее через пять дней контрнаступление Союзников под Амьеном. Интересно, что Людендорф и Фош одинаково оценивали значение этих событий. Первый заявлял накануне решающей схватки, что «если удар по Реймсу будет удачным, мы выиграли войну», а второй говорил своему окружению: «Если немцы преуспеют в наступлении на Реймс, мы проиграли войну» 77. Немцы не преуспели.

После второго сражения на Марне и неудачного наступления на Реймс германские войска в начале августа отошли на старые рубежи, с которых фактически начиналось весеннее наступление. Обе стороны понимали, что германская армия истощена и продолжать активные действия уже не может. Последнее стратегическое наступление немцев вылилось в огромные жертвы для обеих сторон. Но если Союзники могли компенсировать свои потери за счет прибывавших из-за океана свежих американских пополнений, то у Германии не осталось резервов. Окончательное поражение немцев становилось лишь вопросом времени. 13 августа Людендорф признался фон Гин-це, что у него больше нет уверенности в том, что германской армии удастся сломить сопротивление противника и заставить его просить мира. Лучшее, что мог теперь предложить Людендорф, — это «стратегической обороной парализовать волю противника к сопротивлению и таким образом постепенно привести его к сознанию необходимости заключить мир» 78. Армейское руководство Германии больше не говорило о необходимости продиктовать мир поверженному врагу. Пределом мечтаний стало измотать войска Союзников обороной и принудить их самим искать мир. Но речь пока шла исключительно о почетных для Германии условиях, и к «Четырнадцати пунктам» американского президента немцы еще не апеллировали.

Более того, Людендорф и Гинденбург, как могли, препятствовали германским политикам публично обсуждать вопросы мира. Инициатива прекращения боевых действий, по их убеждению, должна была исходить от стран Антанты. Летом 1918 года германское Верховное командование даже спровоцировало на этой почве серьезный внутриполитический кризис. 24 июня статс-секретарь по иностранным делам Рихард фон Кюльман, выступая в рейхстаге, заявил, что успехи германского наступления породили у противников готовность к миру и Германия должна пойти им навстречу. «Вряд ли можно добиться полного прекращения войны, — сказал он, — только военными действиями, не сопровождаемыми дипломатическими переговорами сторон» 79. Это довольно безобидное заявление вызвало болезненную реакцию в Спа. Людендорф и Гинденбург тут же объявили, что подобные мысли деморализуют армию, и потребовали у кайзера немедленной отставки Кюльмана. Вильгельм II, давно знавший Кюльмана и благоволивший ему, вынужден был уступить требованию армейского руководства и назначить 9 июля малоизвестного в стране посланника в Норвегии адмирала фон Гинце новым министром иностранных дел. Этот шаг лишь подлил масла в огонь, поскольку, вопреки сложившейся традиции, кайзер не стал советоваться по поводу нового назначения ни с канцлером, ни с рейхстагом. Сразу раздались многочисленные обвинения в установлении в стране военной диктатуры, которая манипулирует кайзером.

В такой обстановке полной неожиданностью не только для простых обывателей, но и для многих германских политиков прозвучали раздавшиеся осенью отчаянные призывы Людендорфа и Гинденбурга к немедленному заключению перемирия с Антантой. Еще на совещании армейского и политического руководства с кайзером в Спа 13-14 августа Вильгельм II сделал неутешительный вывод. «Генерал Людендорф объявил, что не может больше гарантировать достижение военной победы, — констатировал монарх. — Вижу, что я должен подвести итоги. Мы практически исчерпали свои возможности сделать что-либо. Войну необходимо заканчивать...»80 Кайзеру вторил появившийся в Спа австрийский император Карл, утверждавший, что его армия не переживет еще одной военной зимы. Германское Верховное командование больше не возражало против мира, но настаивало на необходимости ждать удобного момента, под которым подразумевались хоть какие-нибудь успехи на фронте. Пусть даже в обороне. В своих воспоминаниях об августовском совещании в Спа генерал Людендорф писал, что уже тогда он предупреждал о невозможности «склонить противника к миру исключительно оборонительными действиями», ввиду чего «нам надлежало добиваться окончания войны дипломатическим путем» 81. Но в действительности Людендорф и Гинденбург еще полтора месяца продолжали отступать и тянуть время, надеясь на чудо или, как говорил в частных беседах Вильгельм Зольф, «на победу с Божьей помощью» 82.

Эта ставка тоже не сработала, и германская армия продолжала медленно отходить всю вторую половину августа и сентябрь. А тут еще австрийский император Карл стал настойчиво продвигать идею созыва конференции воюющих государств, которая должна была определить цели ведущейся войны и постараться решить их мирными способами. Граф Буриан, австрийский министр иностранных дел, пытался убедить немцев, что такая конференция «заставит многих с противной стороны увидеть, что они сражаются за выдуманные вещи» 83. Конечно, Буриан не был настолько наивен, чтобы всерьез полагать, будто немцев устроят подобные объяснения, а Антанта согласится на такую конференцию, но в Австрии сложилась совсем уж критическая обстановка с продовольствием, и Дунайской монархии надо было любыми способами прекращать войну. Доходило до того, что австрийцы на своей территории реквизировали продовольствие, отправляемое из Румынии в Германию. В середине сентября окончательно развалилась болгарская армия, и Болгария фактически выбыла из числа воюющих стран. Было очевидно, что та же участь в ближайшее время ожидала и Турцию.

В сентябре создалась критическая ситуация — без резервов и обеспечения, теряя одного за другим своих союзников, германская армия могла просто рассыпаться. Гинденбург и Людендорф, конечно же, лучше всех в германском руководстве понимали истинное положение дел в армии. Тянуть с принятием кардинальных решений дальше становилось опасно. Первым не выдержал Гинденбург. 10 сентября он заявил статс-секретарю фон Гинце о «согласии с посредничеством нейтральной державы (немцы рассматривали в качестве таковой, прежде всего, Голландию. — И. Т) в немедленном созыве мирной конференции» 84. Эта идея перекликалась с австрийским предложением, но в сложившейся обстановке не могла привлечь серьезного внимания Антанты. Так оно и случилось. Когда 28 сентября королева Нидерландов предложила свою резиденцию в Гааге в качестве места для мирной конференции, Англия, Франция и США сразу отвергли эту инициативу. Она могла иметь шансы на успех раньше. В условиях же успешного наступления Союзников рассчитывать на то, что они согласятся на мирную конференцию в каком бы то ни было формате, не приходилось. Но и тянуть дальше было нельзя. Время работало против Германии.

Тут в Спа и вспомнили о «Четырнадцати пунктах» Вильсона. Американский президент, правда, и сам не давал забыть о них, периодически дополняя и уточняя свои январские предложения. 27 сентября он сделал это в очередной раз. «Пять сентябрьских уточнений» Вильсона должны были прозвучать очень привлекательно для немцев, поскольку в них говорилось о том, что «не должно быть дискриминации между теми, к кому мы хотим быть справедливыми, и теми, к кому не хотим», потому что «у справедливости нет других стандартов, кроме равных прав всех заинтересованных народов». Конечно, для Германии заманчиво звучали слова о том, что «никакие интересы отдельной нации или группы наций не могут стать основой для урегулирования, если оно не согласуется с общими интересами всех» 85. С практической точки зрения, то, о чем говорил Вильсон, было, конечно же, пустым звуком. Так к этому и отнеслись в странах Антанты. Но для германского Верховного командования и немецких политиков его слова означали надежду на справедливое к себе отношение в условиях постоянно ухудшающейся обстановки. Как на фронте, так и в тылу.

Осенью 1918 года Вильсон казался немцам лучшим кандидатом на роль посредника в достижении мира. Соединенные Штаты позже других великих держав вступили в войну, и только благодаря им она еще продолжалась. И продолжалась очень успешно для Антанты. К тому, что говорил Вильсон, не могли не прислушиваться в Лондоне и Париже. У Америки не было непримиримых противоречий с Германией. Американцам не надо было отвоевывать, как Франции, захваченные когда-то Германией территории. Соединенные Штаты не участвовали, как Англия, в гонке морских вооружений с Германией и не выступали гарантами суверенитета Бельгии. Иными словами, у Америки не было таких целей, которых можно было достичь исключительно военной победой над Германией. С американским принципом «свободы морей» немцы давно были готовы согласиться, и основным препятствием здесь была позиция Англии. Короче говоря, немцы были уверены, и не без оснований, что договориться с Америкой им будет гораздо легче, чем с Антантой. Других вариантов немцы себе просто не представляли. Обращаться к французам, которых немцы много лет третировали перед войной, было унизительно. Вряд ли кто-то в Германии мог всерьез рассчитывать на короткую «историческую память» Франции. С Англией в этом плане было проще. Тем более что англичане уже в ходе войны не раз утверждали, что не стремятся к уничтожению и расчленению Германии. Определенные уступки (Бельгия, колонии, флот), конечно, потребовались бы, но это не казалось столь унизительным, как обращение к услугам Франции. Однако идеализм Вильсона выглядел для немцев привлекательнее прагматичного подхода англичан. Не случайно на заключительном этапе войны Германия сделалась в Европе едва ли не главной сторонницей вильсоновской идеи создания Лиги Наций. Немцы, как и англичане с французами, не до конца понимали, что скрывалось за этой идеей, но быстро поняли, что она очень много значит для Вильсона, и постоянно апеллировали к ней. В Германии сразу уловили персональные амбиции американского президента, желавшего войти в историю не только с лаврами миротворца, но и как человек, создавший новый миропорядок.

Первыми с просьбой о перемирии к Вильсону обратились болгары. Они сделали это 27 сентября, не дожидаясь результатов посредничества голландской королевы, и уже через два дня перемирие с Болгарией было подписано. Из его текста немцы могли в общих чертах понять, какое соглашение их ждет. В январских пунктах Вильсона о Болгарии практически ничего не говорилось, но текст подписанного ею в конце сентября документа предусматривал вывод болгарских войск со всех оккупированных территорий, разоружение болгарской армии и ее сокращение до необходимого минимума, передачу оружия и вооружений демобилизуемых частей под контроль Союзников, освобождение всех военнопленных Союзных армий 86. Речь, таким образом, не шла о «почетном мире», но ждать дальше германское Верховное командование уже не могло.

Вечером 28 сентября состоялся очень важный для дальнейшего развития событий разговор Людендорфа с Гинденбургом. «Я изложил ему (Гинденбургу. — И. Т.) мои мысли о предложении заключить мир и установить перемирие, — написал Людендорф в воспоминаниях. — Хотя бы мы продолжали удерживаться на Западном фронте, наше положение могло только продолжать портиться вследствие событий на Балканах. Перед нами теперь стояла всего одна задача — без промедления приступить к ясным и определенным действиями. Генерал-фельдмаршал... также пришел к выводу, что такой шаг необходим» 87. Выбор в качестве посредника Вильсона Людендорф объяснял тем, что американский президент «сможет вынудить Англию и Францию согласиться с условиями, с которыми он был теснейшим образом связан» 88. На следующий день в Спа прибыл статс-секретарь Гинце и услышал то, чего давно ждал, — генералы требовали немедленного перемирия.

Оказалось, однако, что сразу сделать это невозможно. Непонятно было, кто именно должен взять на себя смелость просить о перемирии. Армия, в лице Гинденбурга и Людендорфа, категорически не хотела «замарать» свою репутацию, выдвигая предложение о мире от своего имени. Кайзер не был подходящей фигурой для обращения к Вильсону, потому как последний не раз давал понять, что считает Вильгельма одним из главных виновников развязывания войны. Да и сам кайзер, мягко говоря, не горел желанием становиться инициатором мирных переговоров. Оставался канцлер. Однако действующий, центрист Георг фон Гертлинг, совершенно не устраивал представителей левых партий в рейхстаге и не мог опереться на их поддержку, которая была совершенно необходима при рассмотрении вопросов прекращения войны и мира. К тому же никто не представлял себе, как среагирует германский народ на резкий и неожиданный переход от бравых и оптимистических реляций с Западного фронта к просьбам о перемирии, которое, вдобавок, могло стать отнюдь не почетным для немцев. В такой ситуации поддержка канцлера левыми партиями была крайне важна. Армейское руководство и Гинце поставили перед кайзером, прибывшим в Спа 29 сентября, вопрос о необходимости срочной замены канцлера и создании коалиционного правительства с участием социалистов. После недолгих сомнений и колебаний Вильгельм II остановил свой выбор на двоюродном брате великого герцога Баденского, князе Максимилиане.

В свете ожидавших его задач князь Макс казался идеальным кандидатом, чтобы возглавить правительство. Он не принадлежал ни к одной партии и не входил в политическую элиту германского общества. До своего назначения он никогда всерьез не занимался политикой, хотя, как всякий образованный немец, интересовался ею. Соответственно, Макс Баденский не являлся публичной фигурой и был малоизвестен широкой общественности. У него не было политических сторонников и, что гораздо важнее, противников. С другой стороны, князь Макс принадлежал к высшим слоям аристократического общества и был родственно связан со многими правящими домами. Шведская королева приходилась ему двоюродной сестрой, а русская императрица-мать Мария Федоровна (вдова Александра III и мать Николая II) — тетей. Так же как и вдовствующая герцогиня Мария Саксен-Кобург-Готская (единственная дочь российского императора Александра II), которая приходилась тетей еще и английскому королю Георгу V и кайзеру Вильгельму II. Сами по себе эти родственные связи в годы мировой войны не играли большой роли. Близкое родство даже венценосных особ (кайзер, царь и английский король) не мешало им воевать друг против друга. Но Макс Баденский не занимался политикой. В годы войны он возглавлял баденский Красный Крест, и его родственные связи, которые он активно использовал, помогали ему решать судьбы военнопленных. Как из стран Антанты в Германии, так и немецких в странах Антанты. Это была огромная масса людей. В одной только Германии к концу войны находилось около 4 миллионов военнопленных из стран Антанты 89, и деятельность князя Макса помогла сохранить многим их них жизнь и здоровье.

В глазах противников Германии Макс Баденский никак не был связан с политикой войны и самими военными действиями. Зато в странах Антанты князя Макса знали как человека, пытавшегося найти путь к примирению воюющих сторон. Конечно, не надо переоценивать его старания, но они реально отражали нерешительные попытки немецких либералов найти взаимопонимание с Западом. Сам князь Макс считал своей основной заслугой на этом поприще речь в баденском парламенте, произнесенную им 14 декабря 1917 года. Он называл ее «ответом» на мирные высказывания маркиза Лэнсдауна, о которых говорилось выше. Ничего революционного в речи Макса Баденского не содержалось. Скорее, наоборот. Оратор говорил привычные для немцев вещи — о том, что Германия не виновата в развязывании войны, что ее вынудили, и т. д. Недаром после своего выступления князь Макс получил похвалу от кайзера. Но были в его речи и такие слова: «Впервые за долгие три года войны представители враждебной великой державы предлагают прямой обмен взглядами и желают выяснить, не исчезли ли противоречия между нами до такой степени, которая позволяет навести мосты переговоров» 90. Как ни робко прозвучал этот ответ Лэнсдау-ну, в Англии его заметили и записали Макса Баденского в потенциальные сторонники мира. Парадокс состоял в том, что принц Макс делил английских политиков на готовых договариваться о мире и желающих диктовать его. К первым он относил маркиза Лэнсдауна и некоторых английских либералов, а ко вторым — Ллойд Джорджа, Клемансо и даже Вильсона, о чем тоже упомянул в своем выступлении. Вильсону вообще досталось в той речи больше других. «Я хотел бы спросить президента Соединенных Штатов, какое право имеет он выставлять себя судьей всего мира? — гневно вопрошал оратор. — Президент Вильсон не имеет права выступать от имени человечества» 91. Говорилось это, правда, за месяц до появления «Четырнадцати пунктов», но теперь, в октябре 1918 года, именно с Вильсоном и стоявшими у него за спиной Ллойд Джорджем и Клемансо, Максу Баденскому предстояло договариваться о перемирии.

Надо сказать, что князь Макс совсем не стремился возглавить имперское правительство в столь сложный период. Тому была веская причина. Макс быстро понял, чего желает от него кайзер. Как и большинство германских политиков, поначалу Макс не представлял себе истинного положения дел на фронте, и когда майор Буше, специально посланный из Спа для разъяснений, рассказал ему о бедственном положении армии, кандидат в канцлеры долго не мог прийти в себя. Согласиться в такой ситуации возглавить правительство, задачей которого ставилось достижение перемирия, могло означать в глазах добропорядочного немца покрыть свое имя позором. Великий князь Баденский Фридрих, глава дома и двоюродный брат Макса, узнав о предложении, сделанном его наследнику, прямо написал кайзеру: «Я не понимаю, почему именно Макс должен связать свое имя с этим предложением (о перемирии. — И. Т.)» 92. Германские политики прекрасно представляли, чем может обернуться такое назначение. Вице-канцлер Фридрих фон Пайер, кандидатура которого также рассматривалась на роль нового главы правительства, признался князю Максу, что он «пожертвовал бы своим добрым именем ради армии, а затем немедленно подал бы в отставку» 93. Уступая раздававшимся со всех сторон уговорам, в ночь на 2 октября Макс Баденский согласился.

Но у него были свои условия, вытекавшие из собственного видения ситуации. Князь Макс хотел бы вести с противником, по крайней мере, равноправные переговоры. Он считал, что для этого армии надо любой ценой устоять и «дотянуть» до конца осенней кампании, и тогда противник будет заинтересован в перемирии не меньше Германии. То есть князь Макс изначально придерживался той же позиции, что и Верховное командование еще две недели назад. Он просто не мог поверить, что после весенне-летних наступлений ситуация на фронте настолько изменилась в худшую сторону. Но все попытки добиться понимания Людендорфа, который сделался теперь главным сторонником перемирия, заканчивались одной фразой: «Я хочу спасти мою армию» 94. Когда Людендорфу ночью 1 октября доложили, что Макс Баденский согласился возглавить правительство, обер-квартирмейстер по-армейски просто поставил перед новым канцлером задачу — нота о перемирии должна быть послана противнику самое позднее утром 95. Это, конечно, было нереально при любых обстоятельствах. Тем более что 2 октября в Берлине должен был состояться Коронный совет, на котором ожидалось присутствие кайзера и Гинденбурга, а Максу предстояло еще сформировать свое правительство. Однако поведение Людендорфа, находившегося в те дни на грани нервного срыва, говорило о многом.

Канцлер Макс попытался объяснить свою позицию Гинденбургу перед началом Коронного совета. «Дайте мне время вздохнуть, — попросил он, — десять, восемь, ну хотя бы четыре дня перед тем, как обращаться к врагу». Но фельдмаршал был столь же неумолим, как и его обер-квартирмейстер: «Мы только что выдержали очередное наступление. Я ожидаю новую массированную атаку в течение недели, и я не могу поручиться, что за ней не последует катастрофа» 96. Макс попробовал еще раз изложить свои соображения на самом совете, но едва он начал говорить, как был прерван Вильгельмом II: «Верховное командование считает это (немедленное предложение о перемирии. — И. Т.) необходимым. Вас поставили не для того, чтобы создавать проблемы Верховному командованию» 97. Макс Баденский был новичком в политике, да и сильным, волевым человеком он, судя по всему, не являлся. Под таким нажимом он растерялся и быстро уступил. Перед этим, правда, подстраховался и взял «расписку» от Верховного командования, свидетельствующую о том, что инициатива немедленных переговоров о перемирии исходит из Спа. «Верховное командование настаивает на своем требовании от воскресенья, 29 сентября, что предложение о мире нашим противникам должно быть сделано немедленно», — говорилось в письме от 3 октября, подписанном Гинденбургом. Но и фельдмаршал решил подстраховаться, объяснив свое требование развалом Македонского фронта, большими потерями в армии и свежими подкреплениями, получаемыми противником. А в заключение Гинденбург и вовсе приписал, что «каждый день отсрочки стоит жизни тысячам храбрых немецких солдат» 98. Акцент явно смещался с бедственного положения на Западном фронте, а слово «катастрофа» Гинденбург в письменном требовании просто не употребил.

В последние дни, предшествовавшие германскому обращению к Союзникам о перемирии, складывалась интересная картина — все без исключения немецкие политики и военные стремились не оставить письменных свидетельств своего участия в этой инициативе. Людендорф оставался в Спа и свои требования передавал либо по телефону, либо через третьих лиц. Гинденбург, вынужденный письменно ответить новому канцлеру, постарался обосновать свой ответ посторонними факторами и заботой о жизни солдат, что было совсем не свойственно германским генералам. Тяжелее всех приходилось Максу Баденскому, но и он попытался увильнуть от «исторической ответственности» за «позорный шаг». Князь Макс предложил вместо письменной ноты Союзникам озвучить миролюбие Германии в своей вступительной речи в рейхстаге. Но эта идея не прошла, и князю Максу при-шлось-таки подписать предложение о перемирии, отправленное Вильсону через посредничество Швейцарии в ночь с 3 на 4 октября.

Составители обращения постарались, чтобы его текст выглядел максимально достойно. Оно адресовалось одному президенту Вильсону, и в нем говорилось: «Германское правительство просит Президента Соединенных Штатов Америки взять в свои руки восстановление мира, довести это предложение до сведения всех враждующих государств и пригласить их послать своих представителей для начала переговоров. Основой для мирных переговоров принимается программа, выдвинутая Президентом Соединенных Штатов Америки в его выступлении перед Конгрессом 8 января 1918 года, и последующие дополнения, особенно содержащиеся в речи, произнесенной 27 сентября 1918 года. Во избежание дальнейшего кровопролития Германское правительство просит Президента содействовать заключению незамедлительного перемирия на суше, на море и в воздушном пространстве» 99. Германское предложение, таким образом, содержало сразу две просьбы — открытие мирной конференции на основе «Четырнадцати пунктов» и немедленное прекращение боевых действий. В этой идее скрывалось две хитрости, одну из которых позже, в своих воспоминаниях, Людендорф обозначил следующим образом: «Мы могли принять за основу переговоров его (Вильсона. — И. Т.) “Четырнадцать пунктов”, которые были суровы, но зато определенно сформулированы. Если же в этом предстояло разочароваться... то надо было продолжать далее войну, как бы бесконечно тяжело это ни было» 100. За то время, что действовало бы перемирие, германская армия могла отойти на лучшие позиции, перегруппироваться, подтянуть резервы с других фронтов и встретить затем неприятеля в значительно лучшем состоянии, чем она находилась в начале октября. Такой поворот событий мог бы существенно затянуть войну, а немцам давал надежду на последующую сговорчивость Союзников. Ну и затем Людендорф хотел бы «спасти армию, чтобы в ее лице иметь орудие нажима на противника в момент переговоров». Помощник Клемансо и будущий премьер-министр Франции, а в то время спецпосланник в США Андре Тардье имел все основания полагать, что германское Верховное командование задумало «начать переговоры, чтобы поправить дела, а затем прекратить их в случае, если эти дела поправятся» 101.

Ответ Вильсона на германское обращение был передан также через швейцарское посольство 8 октября. Это не было ответом по существу. Скорее, это был уточняющий запрос о том, готова ли Германия немедленно вывести войска со всех захваченных ею территорий? Вильсон не стал сразу же уведомлять страны Антанты о полученном им обращении (швейцарские дипломаты официально вручили президенту германскую ноту лишь

7 октября), полагая, очевидно, что вначале следует уточнить у немцев неясные ему детали. Но дело было в том, что французы прочитали немецкое обращение еще раньше Вильсона. Они смогли перехватить и расшифровать текст письма президенту еще 5 октября 102 и с самого начала были в курсе происходившего. Французы испугались, что моралист Вильсон пойдет на поводу у немцев и согласится с их предложением. Поэтому Клемансо попросил маршала Фоша подготовить французские условия перемирия. Кстати, англичан он решил не ставить в известность о немецком предложении. Возможно, потому, что именно в эти дни между ним и Ллойд Джорджем возникли серьезные разногласия по вопросам подчинения военного командования (два премьера выясняли, кто кому из генералов должен подчиняться на Ближневосточном фронте) 103. Так или иначе, но маршал Фош

8 октября (в день уточняющего запроса Вильсона немцам) представил Клемансо сделанный, как он написал, «по собственному почину» свой первый вариант условий перемирия.

Первый вариант Фоша мало походил на «Четырнадцать пунктов» Вильсона и был гораздо ближе к тому окончательному тексту перемирия, подписанного через месяц в Компьенском лесу. В проекте Фоша было три обязательных условия перемирия и шесть дополнительных. Обязательные условия предусматривали: 1 — освобождение Германией оккупированных ею территорий с четким их перечислением (Бельгия, Франция, Эльзас-Лотарингия и Люксембург); 2 — создание на правом берегу Рейна нескольких опорных пунктов с мостами через реку, которые будут заняты Союзниками и использованы в случае возобновления Германией военных действий; 3 — получение в залог левобережных областей Рейна, которые будут удерживаться Союзниками до подписания мирного договора и согласия Германии на выплату репараций. Кроме основных, были еще и дополнительные условия, предусматривавшие, главным образом, оставление в сохранности на покидаемых германской армией территориях разного рода складов, арсеналов и прочего имущества. Как признавал затем и сам Фош, между его условиями и «Четырнадцатью пунктами» Вильсона «была значительная разница» 104.

Французы опасались, что Соединенные Штаты приберут инициативу в ведении переговоров с Германией к своим рукам, а договариваться с немцами на основе «Четырнадцати пунктов» французы в октябре 1918 года уже не собирались. После войны, в воспоминаниях, Клемансо делал удивленный вид и интересовался — а в чем, собственно, его упрекают? «Когда Вильсон послал нам в помощь американскую армию, — оправдывался Клемансо, — он поставил перед нами знаменитые четырнадцать пунктов. Были мы готовы прекратить сражаться в день, когда немцы примут эти разные пункты? Если бы тогда я не ответил положительно, это привело бы к утрате доверия ко мне, и страна единогласно отвергла бы меня, а армия отвернулась бы, имея на то все основания. Мы, как и наши союзники, единогласно поддержали (14 пунктов)... Но что было делать, если блестящие успехи нашего оружия поставили немцев ближе к поражению» 105. Иными словами, немцы сами виноваты, а победителей не судят. Действительно, соглашаясь с «Четырнадцатью пунктами», французы понятия не имели, когда и как война закончится. Тогда для них, как и для англичан, главной задачей было втянуть Америку как можно глубже в войну. В январе, когда Вильсон озвучил свои принципы, Союзников, как и Германию, устраивала их «размытость». Любая попытка сделать эти принципы более четкими сразу вела к недовольству одной из враждующих сторон. Вильсон, как отмечают американские историки, «не мог достичь одновременно и четкости, и согласия. Его программа устраивала Союзников до той степени, до которой она была нечетко сформулирована. Любой компромисс, делавший программу еще менее четкой, добавлял ей привлекательности. Вильсон мог развивать свои идеи, только делая их менее ясными» 106. То есть, если бы в январе Вильсон недвусмысленно заявил, что Эльзас и Лотарингия должны быть переданы Франции, это абсолютно устроило бы последнюю, но сразу оттолкнуло бы немцев. Французы понимали это и не настаивали на ясности. Теперь для них все поменялось, но немцы по-прежнему рассчитывали на неясность в этом вопросе. Как и во многих других.

Одновременно с поручением Фошу подготовить свои соображения о принципах будущего перемирия французы организовали 6 октября в Париже обсуждение этого вопроса со своими партнерами по Антанте. Воспользовавшись тем, что Ллойд Джордж и итальянский премьер Орландо прибыли в столицу Франции для обсуждения ближневосточных дел, Клемансо переговорил с ними и о возможном перемирии с Германией и Австро-Венгрией (последняя больше волновала итальянцев). В результате главы трех союзных правительств приняли проект соглашения, содержавший восемь пунктов. Германия и Австрия должны были оставить оккупируемые территории Франции, Бельгии, Люксембурга и Италии, а также Сербии и Черногории. Эльзас и Лотарингия также должны были быть оставлены германскими войсками, но без оккупации этих территорий Союзниками. То же касалось Австрии и территорий Трентино и Истрии. Немцы должны были также оставить территории Румынии и бывшей Российской империи. Отдельным пунктом стояло требование о прекращении Германией подводной войны 107. Тогда же лидеры трех европейских стран решили, что окончательные условия перемирия должны подготовить военные и поручили сделать это своим главнокомандующим. Таким образом, пока Вильсон ждал ответа на свои уточняющие вопросы о безоговорочном принятии «Четырнадцати пунктов» германской стороной, а немцы радовались тому, что Вильсон согласился вести с ними переговоры на основе своей январской программы, европейская Антанта фактически принялась хоронить эту инициативу американского президента.

Вслед за французами тревогу забили и англичане. Их больше всего не устраивал 2-й пункт программы Вильсона, в котором говорилось о свободе морского судоходства. Англичане не без оснований полагали, что коренной перелом в мировой войне был во многом достигнут благодаря политике морской блокады Германии, и отказываться в дальнейшем от столь грозного оружия они не собирались. В свою очередь, Соединенные Штаты рассматривали себя в качестве потерпевшей стороны, интересы которой до вступления в войну грубо нарушались политикой Британии, препятствовавшей американо-германской торговле в годы войны. Пока США оставались нейтральными, их отношения с Британией из-за этих разногласий достигали порой высшей точки кипения. После вступления Америки в войну эти противоречия оказались сами собой сняты ввиду прекращения торговых связей с противником. Однако принципиальные разногласия с Британией по вопросу о свободе морей у Америки сохранились. Англичане не собирались следовать пункту 2 программы Вильсона. В январе, чтобы не вызывать ненужные тогда трения, англичане не стали особо оспаривать это пункт. Теперь, как и в случае с Францией, ситуация менялась. «Если Германия примет точку зрения 2-го пункта, — объяснял свою позицию Ллойд Джордж, — американцы смогут говорить, что было принято предложение президента Вильсона. Если бы мы промолчали, они утверждали бы, что никто не протестовал и это можно рассматривать как общее условие Союзников для перемирия» 108. К тому же англичанам, как и французам, очень не понравилось, что о начавшейся переписке Вильсона с Германией они формально узнали из газет, а не от президента (французы, естественно, молчали о том, что узнали текст германского обращения раньше Вильсона).

Назревал конфликт между Союзниками. Бравурные реляции о «триумфе “Четырнадцати пунктов”», которые полковник Хауз, специальный представитель Вильсона, прибывший в Европу 25 октября, посылал своему шефу, никого не должны вводить в заблуждение. Хауз часто не понимал, что в действительности происходит на переговорах, и Союзники давно научились использовать его тщеславие и неуемное желание польстить президенту в своих интересах. Один раз, правда, когда Ллойд Джордж категорично заявил, что Англия не примет пункт «свободы морей», полковник Хауз «взбунтовался» и пригрозил Союзникам сепаратным миром с Германией и Австро-Венгрией. Английский премьер неприятно удивился, но на попятную не пошел. Пришлось Хаузу менять трактовку принципа «свободы морей». Она больше не означала отмену принципа блокады, а лишь декларировала неприкосновенность «частной собственности на море во время войны» 109. Однако это не помешало Хаузу в очередной раз сообщить в Вашингтон о своем дипломатическом успехе. «Мое заявление произвело на присутствующих разительное впечатление», — сообщил он Вильсону 110. Ллойд Джордж, много общавшийся с Хаузом еще до мирной конференции, дал ему впоследствии развернутую и не самую лестную характеристику, написав, между прочим, что «он был далеко не так хитер, как это казалось ему самому» 111. Надо, правда, сказать, что, несмотря на здоровую долю скепсиса, Союзники высоко ценили порядочность Хауза и его личную преданность президенту. «Уже за один выбор такого человека своим помощником, — написал позже Клемансо, — господин Вильсон заслужил бы благодарность человечества» 112.

Тем временем в Германии готовили ответ на уточняющие вопросы Вильсона, полагая, что перемирие будет основываться на «Четырнадцати пунктах». Для нового кабинета Макса Баденского задача состояла из двух частей. Ему надо было, во-первых, убедить депутатов рейхстага, да и немцев в целом, в том, что само обращение к Вильсону не является позором для нации. А во-вторых, принять «Четырнадцать пунктов» так, чтобы американцы были удовлетворены и пошли на переговоры о перемирии. «Только нация, которая была разбита до основания, — объяснял стоявшие перед ним трудности князь Макс, — вынуждена полностью принять требования врага, без оговорок и комментариев» 113. Макс видел выход в своих комментариях к «Четырнадцати пунктам», которые он готовился сделать во вступительной речи в рейхстаге 5 октября. Что касается Эльзаса и Лотарингии, то князь Макс собирался сказать следующее: «Мы согласны обсудить с нашими врагами даже вопрос Эльзаса-Лотарингии. Если Вильсон видит несправедливость в договоре 1871 года, отдавшего Эльзас-Лотарингию Германии, он обязан, если он честен в своих принципах, видеть несправедливость и в тех насильственных актах, по которым Франция однажды оторвала территории Эльзаса и Лотарингии от Германии. Если Эльзас и Лотарингия должны перестать постоянно быть яблоком раздора в Европе, их судьба должна быть решена не утверждениями о допущенных в прошлом несправедливостях, а обращением к правам, которые имеются у их нынешнего населения. Это население в будущем не может быть передано Германии исключительно грубой военной силой, но и не должно быть объектом безжалостной реакции Франции. Оно само должно определить свое будущее» 114. То есть фактически канцлер предлагал провести в спорных землях референдум. Князь Макс давал свои толкования и вопросам о будущем занятых германскими войсками территорий бывшей Российской империи, уточняя, что новые государства Балтии, Кавказа, Финляндия и Украина не относятся к собственно России. Макс уверял, что немцы уже предоставили независимость бывшей царской Польше и готовы гарантировать ей выход к Балтийскому морю. Какие-то уточнения и собственные толкования имелись у канцлера и по ряду других пунктов, например по германским колониям.

Что касается внутренней аудитории, то Максу Баденскому удалось добиться своего — его речь была хорошо воспринята в рейхстаге и в обществе. Канцлер смог сгладить негативное восприятие немцами просьбы о мире как «позорного» шага. А вот для внешнего мира выступление князя Макса оказалось абсолютно бесполезным. Полученный 9 октября через Швейцарию ответ президента Вильсона не допускал каких-нибудь компромиссов и иных толкований «Четырнадцати пунктов». Их полное принятие выдвигалось условием начала разговоров о перемирии. Толковать свои принципы собирался только сам президент. Это, однако, было еще не все. Вильсон ставил под сомнение право нового германского правительства говорить от лица немецкого народа. Прямо об этом не говорилось, но президент интересовался, «не говорит ли Имперский канцлер исключительно от лица той власти, которая до сих пор вела войну»? Поскольку слухи о том, что ответ Вильсона будет носить жесткий характер, стали поступать Максу Баденскому уже 8 октября, он в этот же день отправил в Ставку адресованные Людендорфу очень интересные вопросы. В конечном счете все они были направлены на то, чтобы понять, в каком состоянии находится армия. Канцлер интересовался, «как долго армия сможет удерживать неприятеля до германских границ — на нынешних позициях или при постепенном отступлении? Должны ли мы по-прежнему учитывать возможность военного коллапса до весны, и если да, то может ли он произойти в течение ближайших трех или четырех недель? Как долго может продлиться нынешняя критическая ситуация?» и т. д. 115 Князь Макс так и не осознал до конца глубину кризиса в армии, потому что чуть дальше интересовался у обер-квартир-мейстера, можно ли, с точки зрения Ставки, настаивать, чтобы англичане и французы тоже вывели свои войска из Верхнего Эльзаса и германских колоний, а также, чтобы после ухода германских войск, в Бельгии оставались только бельгийские войска, а освобождаемые французские территории заняли одни американцы? 116

Людендорф появился в Берлине 9 октября и устно дал ответы канцлеру (письменных следов своей позиции он по-прежнему предпочитал не оставлять). Ответы генерала носили путаный характер. Он одновременно говорил, что фронт находится далеко от границ Германии и армия еще долгое время может обороняться, но тут же добавлял, что англичане всегда могут прорваться, используя танки 117. В любом случае объяснения Людендорфа оптимизма не вселяли. Генерал уходил от четких ответов. Когда его спрашивали, сможет ли армия выстоять, если не получит передышку, он отвечал — да, сможет, если получит передышку. Канцлер понял все так, будто «генерал Людендорф считал, что он смог бы удержать границы, если удалось бы отвести армию в боевом порядке, а не постоянно отступая под ударами врага» 118. Армии необходима передышка, убеждал канцлера генерал.

Ответ Вильсону («вторая нота Германии», как его часто называют) был послан 12 октября после консультаций кабинета с армейским руководством. Его подписал вместо канцлера статс-секретарь по иностранным делам Зольф. (Формально переписку вели не президент и канцлер, а от их лица министры иностранных дел Зольф и Лансинг.) Князь Макс занимался в это время выяснением отношений с рейхстагом, где социал-демократы требовали его отставки. Накануне французы опубликовали одно из старых (февраль 1918 года) писем Макса, адресованное князю Гогенлоэ, в котором автор высказывался в резких выражениях по поводу пацифистских взглядов своего адресата. Это дало социал-демократам основание усомниться в искренности канцлера. Трудно сказать, чего хотели добиться французы, публикуя это письмо, но внутренний кризис в Германии чуть было не разразился. Макс, правда, смог объясниться и сохранить пост канцлера. Новое письмо Вильсону начиналось с утверждения о том, что Германия принимает все изложенные 8 января условия американского президента, а также последующие дополнения к ним. В последнем абзаце послания говорилось, что кандидатура канцлера была поддержана абсолютным большинством депутатов рейхстага и он говорит «от имени германского правительства и германского народа». Это были обязательные части, содержавшие ответы на вопросы президента. Их ожидали, и немцы не могли обойти их стороной. Но главное в германском послании, его «изюминка», содержалось в двух средних абзацах. Во-первых, по настоянию армейского руководства в письме упоминалось о том, что германское правительство ожидает, чтобы правительства стран Антанты также приняли программу Вильсона. Этим пунктом Людендорф пытался подстраховаться от неожиданностей со стороны союзников США. Но самое интересное было в третьем абзаце. Там подтверждалась готовность эвакуировать войска с занимаемых территорий других стран, и президенту предлагалось созвать смешанную комиссию, которая рассмотрела бы детали вывода армии.

Подвох, содержавшийся в последнем предложении, был очевиден. Непонятно, на что рассчитывали немцы, прося Вильсона собрать «смешанную комиссию»? Разве что на неопытность и благие намерения американского президента. Смысл германского плана заключался в том, чтобы под аккомпанемент обсуждений и споров в комиссии получить возможность спокойно вывести армию из-под ударов, перегруппировать ее и занять выгодные для дальнейшего противостояния позиции. Война затянулась бы, а там, глядишь, и условия перемирия стали бы совсем другими. Хитрость, однако, не удалась. 14 октября последовал американский ответ, где говорилось, что «никакое решение не может быть одобрено правительством Соединенных Штатов, если только оно не обеспечивает и не гарантирует упрочения нынешнего военного превосходства армий Соединенных Штатов и их Союзников на суше». Поэтому американцы предлагали обсуждать вопросы вывода германских войск и военные аспекты перемирия с командующими союзных армий 119. Вильсон прикрывал последнюю лазейку для Верховного командования германской армии. В довершение всего президент обвинял германскую монархию в агрессивной сущности и предлагал немецкому народу «изменить это», то есть фактически призывал к отмене монархии. Понятно, почему Макс Баденский назвал это послание «ужасным документом», не оставлявшим ничего от той посреднической миссии, которую «провозгласил президент уже после вступления Америки в войну» 120.

Зато Союзники могли теперь успокоиться. Президент отдавал инициативу в руки военных. Лондонская The Times в редакционной статье от 16 октября с удовлетворением отмечала, что ответ Вильсона «ставил точку на идее дискуссии вокруг условий перемирия, а это — все, что требовалось» 121. Более того, Вильсон предоставлял возможность Антанте затронуть еще один важный вопрос, который был полностью обойден в «Четырнадцати пунктах» и дальнейших дополнениях — вопрос о германском флоте. В письме президента затрагивались вопросы жестокости действий Германии, как на суше, так и на море. На суше немцы часто опустошали местность, которую покидали их войска, увозя с собой все ценное имущество и взрывая железные дороги и оставляемые производственные мощности. На море германские подводные лодки, в противовес английской политике блокады, давно вели тотальную войну против всех судов противника, включая торговые и пассажирские. В новом письме президент предупреждал, что пока это не прекратится, Союзники не станут говорить с Германией о перемирии.

Проблема германского флота волновала больше всех английское Адмиралтейство, что было понятно, учитывая довоенную гонку военно-морских вооружений между Англией и Германией. То, чего английским адмиралам не удалось сделать во время единственного крупного морского сражения в годы войны у берегов Ютландии в мае-июне 1916 года, они задумали достичь путем добавления морских требований к условиям перемирия. Вначале речь шла только о германских подлодках. Это было естественно, поскольку от их действий Союзники несли огромные потери. Правда, к октябрю 1918 года подводный флот Германии существенно снизил свою активность. Если в апреле 1917 года немецкие подлодки пустили ко дну торговые суда противников и нейтралов общим тоннажем 850 тысяч тонн, то в августе 1918 года эта цифра составила 280 тысяч тонн, а в октябре упала до 120 тысяч тонн 122. В подавляющем большинстве это были торговые суда, но 12 октября, буквально накануне появления второй ноты Вильсона, немцы подставились, зачем-то потопив пассажирский пароход Leinster, курсировавший между Англией и Ирландией. Погибли 450 пассажиров, среди которых оказались и американцы. Вильсон не на шутку разозлился, а британское Адмиралтейство получило отличный повод увеличить свои требования.

19 октября на заседании английского кабинета, рассматривавшего условия перемирия, пожаловал Первый морской лорд адмирал Уимисс и объявил о требованиях Адмиралтейства и командующего Большим флотом адмирала Битти. Последний требовал сдачи практически всего германского флота во главе с его флагманом, супердредноутом «Баден». Адмиралтейство требовало чуть меньше, и это, по мнению Уимисса, должно было убедить кабинет в умеренности требований морского ведомства. Кабинет был шокирован требованиями адмиралов. В начале октября в Париже Союзники говорили о сдаче Германией 60 подводных лодок. И все. Ее надводный флот должен был вернуться в домашние порты и оставаться там под наблюдением Союзников. Теперь британским адмиралам хотелось воспользоваться моментом и получить гораздо больше. «Это же означает униженную капитуляцию», — только и смог произнести Ллойд Джордж. Уимисс подтвердил. «Только нация, разбитая в пух и прах, согласится на такие требования», — возразил премьер-министр 123. Ллойд Джорджа поддержал британский главнокомандующий фельдмаршал Хейг, опасавшийся, что слишком жесткие морские требования заставят немцев отвергнуть все условия в целом. С этого момента начались дебаты, сначала только в английском кабинете, а затем и с участием Союзников, относительно требований британских адмиралов. Против чересчур завышенных требований выступали практически все, но Адмиралтейство упорно стояло на своем. Уимисс доказывал оппонентам, что флот противника за годы войны стал гораздо мощнее. Германия вступила в войну с 13 дредноутами, убеждал он сомневающихся, а сейчас, включая заложенные на верфях, у нее их уже 25. Такая же ситуация наблюдается и с другими типами кораблей. Германский флот будет оставаться постоянной угрозой для мира 124. В ответ британские адмиралы слышали со всех сторон, что войска не поймут, почему им надо будет сражаться и дальше лишь за то, чтобы лишить Германию флота, если немцы отвергнут такие требования. «Вам осталось только потребовать у кайзера его последние брюки», — негодовал Клемансо 125. Англичане настаивали уже не на интернировании, как вначале, а на передаче им германского флота. «Что намерены сделать Союзники с теми кораблями, которые они отнимут у Германии?» — поинтересовался полковник Хауз. «Они их поделят. Можете их утопить, если хотите», — неуверенно ответил Ллойд Джордж, явно уставший от домогательств своего Адмиралтейства 126. Британских адмиралов с оговорками поддерживали только их французские коллеги. Даже американский адмирал Бенсон, выполняя инструкцию своего президента, выступал против.

Споры вокруг требований по германскому флоту длились дольше всего. Лишь 4 ноября Союзники пришли к согласованному решению. В этот день Военный совет, уступая требованиям британского Адмиралтейства, согласился на передачу большей части германского флота под контроль Союзников. Дабы избежать совсем уж унизительной процедуры сдачи флота, немцам предписывалось разоружить и интернировать корабли и подводные лодки в нейтральных портах, которые укажут им Союзники. Для Германии, чей флот превзошел британский в Ютландском сражении, это было всего лишь чуть менее позорно. Не сумев уничтожить германский флот в открытом бою, британцы «победили» его условиями Компьенского перемирия.

Слухи о дискуссии между Союзниками о судьбе германского флота доходили до немецких адмиралов. В условиях постоянной критики в Германии действий флота, который обещал предотвратить доставку американских частей в Европу и не выполнил этого, германские адмиралы решились на отчаянный шаг. Не поставив в известность о своих планах ни Верховное армейское командование, ни кайзера, ни канцлера, начальник Морского штаба адмирал Рейнгард Шеер, командовавший германским флотом во время Ютландского сражения, 21 октября дал задание другому адмиралу, командующему океанским флотом Францу фон Хипперу подготовить корабли к решающему бою с англичанами. Это была «безнадежная затея», предпринятая «во славу германского флота» 127. Адмиралы решили, что пусть лучше германский флот погибнет в сражении с англичанами, чем будет захвачен Союзниками без боя. Хиппер, соблюдая максимальную осторожность, начал готовить план решающего сражения, которое должно было пройти в Ла-Манше, между Антверпеном и устьем Темзы, в самом конце октября. Но тайны сохранить не удалось. Об адмиральском плане узнали моряки в Киле и подняли бунт. Никаких «революционных мыслей» в головах бунтовщиков изначально не было. Морякам просто не хотелось погибать без внятной цели, за одну лишь славу, тогда, когда мир вот-вот должен был наступить. Так, совсем не революционно, начиналась ноябрьская революция в Германии.

Тем временем 17 октября в Берлине прошло расширенное заседание военного кабинета, на котором присутствовали руководители армии и флота. Стенограмму этого совещания опубликовал в своих воспоминаниях канцлер Макс Баденский, который и вел его. Главной задачей было в очередной раз определить степень боеготовности армии и ее способности противостоять успешному наступлению Союзников. На этот раз с учетом пожеланий Вильсона договариваться о военных аспектах с военным командованием Союзников и требования прекратить подводные атаки. Совещание, естественно, было закрытым, и Людендорф мог позволить себе откровенные высказывания. Его первоначальные планы мирной передышки для закрепления армии на новых позициях и получения пополнений рушились. Переговоры о перемирии в условиях постоянного отступления под ударами противника уже не представлялись Верховному командованию желанным выходом, а договариваться с Фошем армия считала потерей лица. «Время обращаться к Фошу еще не пришло, — заявил военный министр Пруссии генерал Генрих Шош. — Это означало бы признать наше поражение» 128. Укоренившееся в головах германских генералов историческое предубеждение против французов было слишком сильным. С другой стороны, армия по-прежнему не давала никаких гарантий того, что выстоит под натиском врага. Людендорф, правда, заявлял, что «если армия выдержит следующие четыре недели, до наступления зимы, мы сможем выйти из этого (кризиса)» 129, но сам же оговаривал это разными условиями, среди которых едва ли не главным называлась удача. Как суммировал эволюцию взглядов армейского руководства Конрад Хауссманн, министр-прогрессивист в коалиционном кабинете князя Макса, «их (армии. — И. Т.) прежняя идея заключалась в том, что дипломатия должна помочь избежать военной катастрофы. Теперь они считают, что лучше военная катастрофа, чем принятие унизительных условий. Большая перемена» 130. Людендорф никак не хотел связывать себя и армию с любыми намеками на поражение. Даже на предложение князя Макса вступить в прямой контакт с американским военным командованием Людендорф ответил: «Верховное командование находится в руках не американцев, а Фоша. Не лучше ли правительству направить еще один запрос?» 131 Канцлер во многих вопросах разделял взгляды армейского командования, хотя и скептически относился к внезапно возникшему оптимизму Людендорфа. Но подставляться снова Макс совсем не хотел. Как бы то ни было, но по итогам совещания возникла ситуация, когда, по замечанию вице-канцлера Фридриха фон Пайера, германское правительство сделалось ответственным за «проигрыш войны, проигранной до этого» 132.

После войны Людендорф уверял, что именно второе послание Вильсона заставило его окончательно определиться с позицией. Выбор, как писал германский военачальник, у него был невелик. «Нам надо было принять трудное решение, — объяснял Людендорф, — надо было ясно и просто ответить, хотим ли мы сдаться на милость Антанты или правительство призовет народ к последней отчаянной борьбе» 133. Людендорф выбрал второе решение, не дожидаясь одобрения со стороны правительства. Макс Баденский, видя бесперспективность борьбы и стремясь сохранить монархию, после некоторых колебаний принял решение продолжить переговоры. К этому его подталкивала и позиция австрийских союзников, требовавших немедленного заключения перемирия. Основные споры в дни между совещанием правительства и военных (17 октября) и третьим посланием германского правительства Вильсону (ночь на 21 октября) велись в Германии вокруг вопроса прекращения подводной войны. Командование флота выступало категорически против такого шага, считая подводную войну единственным эффективным инструментом, остававшимся у немцев. Адмиралов поддерживало Верховное командование в Спа. Армейское руководство больше волновала не сама подводная война, а вопросы престижа. Удовлетворение новых требований Вильсона, полагали они, может окончательно подорвать моральный дух армии. Как заявил в эти дни Гинденбург, «даже если нас побьют, последствия этого будут не намного хуже тех условий, что нам выдвигают сейчас» 134. Разногласия возникли и внутри кабинета. Чтобы преодолеть их, Зольф предложил совсем уж хитрый вариант — подготовить указ правительства, состоящий из двух частей, где в открытой части говорилось бы о запрете торпедировать только пассажирские суда противника, а в закрытой — о прекращении подводной войны вообще 135. Вильгельм II вначале поддержал адмиралов, но после угрозы канцлера уйти в отставку нехотя занял его сторону. В отставку ушло флотское руководство.

Третье послание германского правительства было очень тонко составлено. Недаром госсекретарь США Роберт Лансинг считал, что президенту надо осторожно отвечать на него 136. Немцы начали с того, что согласились передать вопрос о перемирии в руки военных, но выразили надежду, что все будет происходить под контролем Вильсона. Германское правительство «верит, — говорилось в послании, — что президент Соединенных Штатов не одобрит требований, которые были бы несовместимы с достоинством германского народа или не вели бы к миру и справедливости». Далее немцы отвергали обвинения в бесчеловечном и противоправном ведении морской и сухопутной войны. Но тут же обещали президенту, что армия не будет проводить при отступлении ненужные разрушения, а флот получил приказ не атаковать пассажирские суда. И, наконец, германское правительство объясняло американскому президенту, что оно состоит из представителей всех крупных партий, представленных в рейхстаге, и поэтому отражает мнение народа. Немцы сообщали Вильсону, что в Германии предполагаются дальнейшие законодательные изменения, которые сделают канцлера ответственным напрямую перед рейхстагом, а последний будет участвовать в процедурах объявления войны и заключения мира. То есть Вильсону давали понять, что германская политическая система развивается в сторону демократизации. Таким образом, заключали авторы послания, «предложение о мире и перемирии исходит от правительства, свободного от произвольного и безответственного влияния, и опирающегося на одобрение подавляющего большинства германского народа» 137. Вильсон получил утвердительные ответы на все свои вопросы, и немцы просили его не выпускать контроль за достижением перемирия из своих рук. Президенту было над чем поломать голову. Чем ближе становилось достижение перемирия, тем больше все понимали, что достичь его на основе январских «Четырнадцати пунктов» было невозможно. То, что всех устраивало в начале процесса, при его завершении уже не годилось. Вильсону надо было жертвовать либо своими принципами, либо перемирием.

В том, что касалось соглашения с Австро-Венгрией, Вильсон уже изменял свои «Четырнадцать пунктов». 19 октября он прямо написал австрийцам, что развитие событий вынуждает его изменить десятый пункт своей январской программы, требовавший предоставления автономий народам, населявшим Двуединую монархию. Теперь президент выступал за полную независимость чехословаков и югославов. С Австро-Венгрией Вильсону было проще. Националистические устремления славянских народов, населявших Дунайскую империю, осуществились бы и без вмешательства президента. С исторической точки зрения Австро-Венгрия была обречена, и никто не смог бы упрекнуть в ее развале американского президента. К тому же мир с Австро-Венгрией был куда менее важен для окончательной победы Союзников, чем мир с Германией. О том, как непросто было Вильсону подготовить ответ, говорит хотя бы то, что он впервые созвал для этого правительство в Белом доме. Предыдущие ответы Вильсон готовил вдвоем с Хаузом, но того уже не было в Вашингтоне — он плыл в Европу, чтобы представлять там своего президента при оформлении перемирия и подготовки мирной конференции. Со всех сторон на Вильсона оказывалось давление. Европейцы предупреждали его об ошибке пойти на поводу у немцев. Большинство сенаторов призывали прекратить поиски компромиссов и требовать от Германии капитуляции. В то же время собственное правительство советовало положительно отреагировать на последнее послание из Берлина.

Вильсон выбрал жесткий вариант ответа, теперь уже прямым текстом объяснив немцам, что вести дальнейшие разговоры о перемирии им следует с военным командованием Союзников в Европе. Он решил раз и навсегда избавить себя от упреков в отходе от собственных мирных принципов и переложить всю дальнейшую ответственность за судьбу перемирия на плечи Антанты. Не последнюю роль в этом сыграла жесткая позиция многих влиятельных политиков, журналистов и общественное мнение в самой Америке. Теперь уже военные должны были выработать условия перемирия. «После того как такие условия будут предложены, — говорилось в третьем послании президента от 23 октября, — их принятие Германией станет лучшим конкретным свидетельством безоговорочного одобрения тех условий и принципов мира, с провозглашения которых все началось». Историческое место своим «Четырнадцати пунктам» Вильсон, на всякий случай, определил сам. Чтобы отсечь от дальнейшего участия в разговорах о перемирии всех германских сторонников «почетного мира», под которыми Вильсон подразумевал, прежде всего, кайзера и его военное окружение, президент предупреждал, что с ними может идти речь лишь о капитуляции. Если сейчас или в дальнейшем при обсуждении мирного соглашения Союзникам придется «иметь дело с военным руководством или монархической властью Германии, — предупреждало послание, — вопрос будет стоять не о мирных переговорах, а о капитуляции» 138. Точки над «i» были расставлены, и теперь у Германии не оставалось шансов добиться почетных условий дипломатическим путем.

После того как новые условия Вильсона стали известны в Германии, у Людендорфа и Гинденбурга осталось два выхода — уйти в отставку или открыто выступить против дальнейших переговоров с Союзниками. Генералы выбрали второй путь. 24 октября в Спа было подготовлено обращение к войскам, в котором говорилось: «Ответ Вильсона требует военной капитуляции, поэтому он для солдат неприемлем... Он является свидетельством того, что слова “справедливый мир” употребляются нашими противниками только для того, чтобы ввести нас в заблуждение и сломить нашу силу сопротивления. Ввиду этого ответ Вильсона для нас, солдат, может лишь явиться указанием на необходимость крайнего напряжения сил для продолжения сопротивления» 139. Вокруг этого обращения ходило много домыслов. Было оно подписано обоими генералами или только одним из них, и кем именно? Являлось ли целью обращения содействие более решительной позиции правительства или оно означало окончательный разрыв руководства армии с политиками в Берлине? (В то время в Германии ходило много разговоров о необходимости появления военного диктатора.) Что собирались предпринять два генерала дальше? Однако все это не так важно в свете последовавших событий. 25 октября Людендорф и Гинденбург отправились в Берлин, чтобы довести свою позицию до кайзера. Канцлер отказался присутствовать на этой встрече, отправив вместо себя вице-канцлера Фридриха фон Пай-ера. Вильгельм II разделял, конечно же, взгляды армейского руководства. «Правильным и наиболее целесообразным разрешением вопроса об управлении страной, — написал кайзер позднее, — была бы отставка князя Макса и назначение на его место более сильной личности» 140. Но опасаясь нового политического кризиса в стране, Вильгельм отправил в отставку Людендорфа. Гинденбурга, чтобы не сеять смятения в армии, кайзер попросил остаться.

Теперь у князя Макса не осталось серьезных оппонентов в вопросах достижения перемирия. «После увольнения генерала Людендорфа, — отметил Макс Баденский в воспоминаниях, — я решил, что дорога для ответа Вильсону в соответствии с моими собственными представлениями стала открытой» 141. Он ошибся, хотя и не намного. Влиятельных противников перемирия действительно больше не оставалось. Но многие члены правительства были готовы идти гораздо дальше канцлера в уступках Союзникам. В коалиционном кабинете не всем понравилось то, что князь Макс сделал ключевой мыслью проекта своего ответа противопоставление понятий «перемирия» и «капитуляции» 142. Министры боялись, что это может оттолкнуть Вильсона. Особенно упорствовал Маттиас Эрцбергер, убеждавший всех, что можно заключить перемирие на плохих условиях, но добиться затем почетного мира 143. Он еще не знал тогда, что подписывать «плохое перемирие» выпадет именно ему. 27 октября скорректированная министрами четвертая и последняя нота германского правительства, предшествовавшая перемирию, была отправлена Вильсону. «Президенту известно о далеко идущих переменах, уже произошедших и продолжающих осуществляться в Конституции Германии, — сообщалось в послании. — Переговоры о мире будут вестись народным правительством, в руках которого сосредоточена вся решающая власть, как реальная, так и конституционная. Военная власть также подчиняется правительству. Германское правительство ожидает теперь предложений о перемирии, которое должно стать первым шагом на пути к справедливому миру, такому, что был очерчен Президентом в его воззваниях» 144. Канцлер явно переоценивал власть и возможности своего правительства, но ему необходимо было придать себе дополнительный вес накануне решающих переговоров с Союзниками.

Все последующие дни канцлер был занят, главным образом, безуспешными попытками добиться отречения Вильгельма II и спасти этим актом, как он полагал, монархию. Страны Антанты в это же время дорабатывали согласованную позицию по условиям перемирия. 5 ноября германское правительство получило последнее послание Вильсона, ставившее точку в длившейся больше месяца переписке. Президент сообщал, что Союзники «поручили маршалу Фошу принять уполномоченных представителей германского правительства и передать им условия перемирия» 145. Вильсон по-прежнему убеждал самого себя, что перемирие будет достигнуто на основе его январских пунктов (ни Антанта, ни Германия уже не обращали на это внимание, понимая, что первоначальные мирные принципы президента претерпели существенные изменения). Вильсон не раскрывал в своем письме всех карт, но немцы могли быть уверены, что их ждут крайне жесткие условия, больше похожие на капитуляцию. Отказаться от дальнейших переговоров, как предлагал ранее Людендорф, было уже невозможно. Не только народ, но и армия внимательно следили за развитием ситуации и ожидали скорейшего прекращения бойни. Оставалось решить, кому правительство доверит сомнительную «честь» возглавить германскую делегацию для подписания перемирия. Выбор пал на Эрцбергера.

Еще накануне отъезда германской делегации в Компьен, 6 ноября, ее должен был возглавлять генерал фон Гунделл, кандидатура которого была ранее одобрена кайзером. Но в самый последний момент в Берлине решили иначе. Сменившему Людендорфа новому обер-квартирмейстеру генералу Грёнеру, как и его предшественнику, совсем не хотелось отождествлять армию с достижением перемирия, тем более когда стало понятно, что его условия будут крайне жесткими для немцев. «Я мог только приветствовать такой ход событий, — вспоминал позже Грёнер, — при котором армия осталась бы как можно меньше вовлеченной в эти несчастные переговоры, от которых не приходилось ожидать ничего хорошего» 146. Канцлеру Максу также нужен был гражданский человек во главе делегации. Такой, которого можно было бы контролировать из Берлина, и не бояться неожиданного вмешательства в переговоры Ставки и кайзера из Спа. Кандидатура Эрцбергера, которому предложили возглавить делегацию лишь днем 6 ноября, устроила, в конечном итоге, всех. Сам Эрцбергер, по понятным причинам, согласился на эту миссию безо всякой радости. Бедняга прибыл на берлинский вокзал «весь бледный от волнения», вспоминал Грёнер 147. Но кто-то должен был взять ответственность на себя.

7 ноября берлинские газеты опубликовали прокламацию канцлера Макса Баденского об отправке германской делегации на переговоры с противником о перемирии. Князь Макс призывал сограждан к сохранению порядка и дисциплины, отсутствие которых могло серьезно ослабить германские позиции на переговорах. В стране уже начинались революционные выступления, и правительство пыталось сбить их, обещая скорый конец войне. Среди прочего, в прокламации говорилось, что противники Германии согласились с «Четырнадцатью пунктами» президента Вильсона и маршалу Фошу поручено довести до сведения германской делегации условия перемирия. Это делает возможным, уверял соотечественников Макс Баденский, одновременно с прекращением военных действий сразу начать переговоры о мире 148.

О дальнейших событиях подробно рассказано в начале этой главы. Маттиасу Эрцбергеру пришлось подписать условия перемирия, оказавшиеся намного хуже тех, что он мог себе представить. В Компьене Германию ожидало унижение, не имевшее ничего общего с «принципами справедливости» президента Вильсона. Именно так, когда улеглась первая эйфория от ощущения мира и завершилась ноябрьская революция, условия Компьенского перемирия были восприняты подавляющим большинством граждан Германии. Союзники даже не отменили продовольственную блокаду Германии. Немцев ставили на колени. Если пытаться отследить первый шаг в сторону новой мировой войны, то он был сделан 11 ноября 1918 года в Компьене. Оставалась, правда, надежда, что положение сможет исправить справедливый мирный договор.

А могло ли все пойти по-другому? Могла ли германская армия, как того желали ее начальники, зацепиться в обороне и простоять еще хотя бы месяц? И что случилось бы через этот месяц? Могли бы немцы, устояв в ноябре, ожидать от Антанты иных, более почетных для себя условий перемирия? Все эти и подобные им вопросы, которыми любили задаваться политики, а вслед за ними и историки того времени, носят, конечно же, умозрительный характер. История пошла так, как она пошла. И все-таки совсем не затронуть эти вопросы нельзя. В том состоянии, в котором пребывали осенью 1918 года германская армия и общество в целом, другой исход военного противоборства был невозможен. Еще месяц боев вылился бы, скорее всего, в полное разложение германской армии. Революция дома, отсутствие пополнений, продовольствия и боеприпасов не предусматривали никакого иного развития событий. Были бы лишь десятки или сотни тысяч новых жертв с обеих сторон, которые ничего принципиально не изменили бы. Условия перемирия после этого могли быть только жестче. Правда, тогда поражение стало бы настолько очевидным, что уже не могло бы оспариваться никем в Германии. У немцев был единственный шанс избежать и разгрома, и унизительного перемирия — добиться почетных условий усилиями своей дипломатии. Не получилось. Зато армейскому руководству удалось создать опасную легенду — армия не проиграла, она осталась непобежденной, а позорное перемирие — результат заговора против Германии ее внешних и внутренних врагов. Эта легенда стала одним из главных итогов прекращения боевых действий Первой мировой войны.

Сразу после подписания перемирия германское правительство снова обратило взор на американского президента. Если условием окончательного снятия блокады Союзники называли заключение мирного договора, то надо было скорее начинать переговоры о нем. «Теперь, когда перемирие подписано, — говорилось в послании Вильсону от 12 ноября, — германское правительство просит президента Соединенных Штатов инициировать переговоры о мире. Поскольку эта задача не терпит отлагательств, правительство предлагает рассмотреть вопрос о заключении предварительного мира и просит сообщить о времени и месте таких переговоров. Ввиду угрожающей нехватки продовольствия германское правительство придает особую важность немедленному началу этих переговоров» 149. Круг замыкался. Десять месяцев назад Вудро Вильсон изложил свои знаменитые «Четырнадцать пунктов». В октябре Германия выразила готовность принять их. Теперь Вильсона просили пойти дальше, несмотря на то что немцы вполне могли чувствовать себя обманутыми предыдущими инициативами президента Соединенных Штатов. Но на державы Антанты надежд у Германии было еще меньше.

Глава 2. МИР

Союзники стали собираться в Париже еще до заключения перемирия. Одним из первых 26 октября прибыл представитель американского президента полковник Хауз. В задачи, поставленные перед ним Вильсоном, кроме участия в выработке окончательных условий перемирия, входила и подготовка мирной конференции, которую намечалось провести в столице Франции. Американцы одними из последних вступили в мировую войну, не особенно представляя себе в тот момент ни глубины европейских проблем, ни путей их решения. Лишь через полгода, в сентябре 1917 года, Вильсон понял, что Америке неплохо было бы глубже вникнуть в суть раздиравших Европу противоречий и попытаться более четко определиться с собственной позицией. Вильсон попросил Эдуарда Хауза собрать для этого закрытую и неформальную группу экспертов, которая «с минимальной публичностью» проанализировала бы ситуацию и смогла бы, «не побуждая преждевременных ожиданий мира», помочь президенту разобраться с «внешними и внутренними составляющими политики европейских и азиатских держав и их различных зависимостей» 1. Первым осязаемым результатом работы этой группы экспертов стала подготовка материалов к январским тезисам Вильсона, получившим известность как его «Четырнадцать пунктов». В дальнейшем американские эксперты продолжали изучать и разрабатывать различные составляющие общей проблемы мирного урегулирования, и в октябре 1918 года в столицу Франции вместе с полковником Хаузом прибыла большая группа специалистов, хорошо подготовленных к участию в мирной конференции. В нее входили не только военные и дипломаты, но также известные представители ученого сообщества, юристы и бизнесмены.

К началу работы конференции американцы распределили своих специалистов для работы по трем направлениям, которые должны были стать главными на переговорах в Париже 2. Первое направление касалось территориальных вопросов, то есть пересмотра существовавших в Европе на момент начала войны границ. Поражение Германии и Болгарии, развал Российской, Турецкой и Австро-Венгерской империй делали обсуждение этих вопросов неизбежным. Собственно говоря, становление национальных границ в рамках рухнувших империй уже происходило «явочным» порядком. «Поляки, чехословаки, украинцы, югославы, черногорцы, сербы, албанцы, — все нации Центральной Европы и Балкан фактически уже воюют или собираются воевать друг с другом, — записал в дневнике госсекретарь США Роберт Лансинг. — Как Российская, Австрийская и Германская империи распались на национальные группы, так и великая война распалась на много мелких войн» 3. Мирная конференция должна была уточнить новое размежевание и придать ему законный вид. Это было совсем непросто. «На поверхность постоянно всплывают “угнетенные нации”, — писал своей жене из Парижа один из военных советников Вильсона, — и как только они появляются, то тут же спешат к чьему-либо горлу. Они как москиты — злобные с самого рождения» 4. В 1919 году «миротворцы много говорили о создании и ликвидации государств... Они могли оказывать влияние угрозами и обещаниями признать их или нет. Они могли достать карту и подвинуть границу в ту или иную сторону, и в большинстве случаев их решение принималось» 5.

Вторым важным направлением работы мирной конференции должны были стать вопросы взыскания репараций с побежденных государств, прежде всего с Германии. Мнения на сей счет существовали самые разные, и Франция, например, хотела, чтобы немцы оплатили все издержки завершившейся войны.

Наконец, третьим направлением работы конференции должно было стать создание наднациональной организации, призванной обеспечивать всеобщий мир, — Лиги Наций. Последний вопрос волновал, главным образом, американцев и англичан, а если говорить еще точнее, то президента Вильсона и сторонников Лиги в Англии. В самой Америке многие политики с недоверием и непониманием относились к этой идее своего президента, а большинство европейцев было гораздо больше заинтересовано в территориальных изменениях и репарациях. Если бы не огромная популярность Вильсона в Европе и не решающее участие Америки в войне, вопрос создания Лиги Наций мог бы вообще не возникнуть на мирной конференции.

Американцы прибыли в Париж не в лучшем настроении. Накануне подписания перемирия, 5 октября, в США прошли выборы в Конгресс и Сенат, которые демократы, вопреки всем прогнозам, проиграли. Вильсон к тому же перед выборами умудрился всерьез разругаться с победившими республиканцами, многие из которых искренне поддерживали его политику в годы войны. Теперь у партии Вильсона было меньшинство в обеих палатах на Капитолийском холме. По американским законам новые сенаторы и конгрессмены должны были занять свои места в марте следующего года, и команде Вильсона желательно было решить свои задачи в Париже до того, как большинство на Капитолии перейдет к республиканцам. Впрочем, был и другой вариант, который подсказывали президенту многие помощники, — включить в состав американской делегации своих политических оппонентов. Хауз, например, советовал Вильсону включить в группу официальных представителей США на конференции бывшего президента У. Тафта, республиканского политика Э. Рута, а также министра финансов и по совместительству зятя хозяина Белого дома У. Мак-Аду. «Тогда, — считал Хауз, — получился бы работоспособный состав, политически неуязвимый» 6. Такой шаг действительно мог избавить Вильсона от многих последующих проблем, но количество официальных членов не должно было превышать пяти человек, и Вильсон остановился на Хаузе, госсекретаре Лансинге, американском после в Париже Генри Уайте и генерале Таскере Блиссе. Во главе этой команды Вудро Вильсон собирался документально засвидетельствовать в Париже торжество Соединенных Штатов, которое из-за расхождений с домашними оппонентами он все больше рассматривал как свое личное. Вильсону не нужны были в Париже лица, которые могли бы разделить с ним славу триумфатора.

Был еще вариант пригласить отдельную сенатскую делегацию прибыть в Париж для того, чтобы на месте следить за работой конференции, принимать участие в различных неформальных обсуждениях, давать советы и стать, таким образом, сопричастной к принятым в столице Франции решениям. Для этого Вильсону надо было перешагнуть через партийные пристрастия и стать, хотя бы на время мирных переговоров, общенациональным лидером. Черчилль совершенно не понимал, почему Вильсон «не попытался привлечь весь Сенат в целом к переговорам о заключении мирного договора. Если бы президент настаивал на этом, — считал Черчилль, — то республиканские сенаторы не могли бы отказаться войти в состав сенатской делегации на мирной конференции; напротив того, по всей вероятности, они отправились бы туда с большим удовольствием... Но под влиянием своих партийных симпатий и уверенности в личном превосходстве он пренебрег этой необходимой предосторожностью» 7. При этом Вильсон был почему-то уверен в том, что на мирной конференции американцы будут «единственными незаинтересованными людьми и что люди, с которыми нам придется иметь дело (Союзниками. — И. Т), не представляют своих собственных народов» 8. Европейцы были противоположного мнения. «Вильсон прибыл в Европу, — вспоминал позже Ллойд Джордж, — в качестве представителя величайшей демократической страны мира, дискредитированный тем общеизвестным фактом, что он уже не является подлинным выразителем ее мнения или действительно полномочным истолкователем ее политики» 9. Все эти ошибки и предубеждения американского президента в конечном итоге дорого обошлись, причем не столько Соединенным Штатам, сколько самому Вильсону и миру в целом.

Во Франции для подготовки мирного договора были созданы две комиссии. Первая, под председательством известного историка Эрнеста Лависса, исследовала исторические, этнографические, географические и политические аспекты готовившихся территориальных изменений в Европе и на Ближнем Востоке. Вторая, во главе с сенатором Жаном Морелем, занималась экономическими вопросами мирного урегулирования, то есть, называя вещи своими именами, — репарациями. Обе комиссии были подотчетны Андре Тардье, помощнику Клемансо, а в дальнейшем — трехкратному премьер-министру Франции 10. Противники французского премьера уже тогда поговаривали, что Клемансо и шага не сделает без совета Тардье. «Клемансо озвучивает то, — утверждал президент Пуанкаре, — что нашептывает ему Тардье» 11. Вряд ли дело обстояло таким образом. Клемансо всегда был не просто самостоятельной, но скорее даже самодостаточной фигурой. Не случайно на многие заседания и встречи во время конференции Клемансо любил приходить один. Ему не нужны были ни Пишон, ни Тардье, ни другие члены и эксперты французской делегации. Французский посол в Лондоне Поль Камбон, посмотрев на стиль работы Клемансо, с горечью отмечал, что в нем отсутствует какая-либо организованность. Он «берет на себя все обязанности и всю ответственность, — записал Камбон, — и в результате ничего не работает. И этот семидесятивосьмилетний человек, больной диабетом. принимает по пятьдесят человек в день, загружает себя тысячью деталями, которые он должен был бы оставить своим министрам... Никогда во время войны я не был так обеспокоен, как теперь за мир» 12.

Так или иначе, структура французских подготовительных комиссий ясно давала понять, что вопросы Лиги Наций занимают подчиненное место в планах французов на конференции. В своих воспоминаниях о тех днях Жорж Клемансо и вовсе называл разговоры о Лиге Наций «болтовней и суперболтовней», которой «слишком доверял» президент Вильсон 13. Хотя, надо сказать, что накануне конференции Клемансо, чувствуя скрытое противодействие Англии, стремился заранее заручиться американской поддержкой. Ему удалось даже убедить полковника Хауза в том, что «он никогда не вынесет на рассмотрение мирной конференции ни одного вопроса, предварительно не согласовав его с нами. Из этого ясно следует, — оптимистично сообщил Хауз президенту, — что при нашем несогласии он уступит нашим пожеланиям и суждениям» 14. Иногда Хауз был поразительно наивен! На конференции Вильсон сделался постоянным объектом шуток Клемансо, который всегда отличался обидным для своих оппонентов острословием. Он вполне мог при обсуждении вопроса о будущем острова Гельголанд, где во время войны размещалась база германских подлодок, кивнуть на Вильсона и съязвить, что тот передаст остров Лиге Наций. Или пообещать президенту, что по окончании полномочий он будет сделан «Великим Турком» 15. Когда идеалиста Вильсона заносило слишком далеко, Клемансо хватался за голову и всем своим видом показывал, что президент «хороший человек, но у него не все дома» 16.

В любом случае у Франции были иные виды на мирную конференцию. Их главная цель в войне — возвращение Эльзаса и Лотарингии — считалась фактически достигнутой соглашением о перемирии. На передний план поэтому выходили другие задачи. После развала российской армии и поражения германской французская армия становилась самой большой в мире. Клемансо, конечно же, приятно было иметь за спиной такую силу (почти 2,5 миллиона человек весной 1919 года). Но чувство законной гордости и ощущение национального величия изрядно подмачивались осознанием того, что у Франции, привыкшей к роли мирового кредитора, накопилось огромное количество долгов, главным образом перед Соединенными Штатами. Собственные деньги съела война. Возврат российских кредитов был под большим вопросом. Надо было содержать огромную армию, которую Франция не распускала, по-прежнему испытывая страх перед Германией, восстанавливать разрушенные войной и разграбленные провинции, запускать новую экономику и платить по собственным долгам. Естественным источником денежных поступлений для решения всех своих проблем французам виделась Германия. «Пусть Германия сначала заплатит» (Que I’Allemagne paye d’abord) — такой плакат, расклеенный по всему Парижу, встречал прибывавших в столицу Франции иностранных дипломатов 17. Французы вспоминали наложенную на них почти полвека назад Бисмарком гигантскую контрибуцию и собирались потребовать с немцев ту же монету. Репарации и превращение Германии в державу, никогда более не способную угрожать Франции, — такими были главные задачи, которые ставил перед собой Клемансо.

В отличие от своих американских и французских союзников, у которых выборы либо уже прошли, либо вообще не ожидались в ближайшем будущем, Британия была озабочена выборами в палату общин, которые должны были состояться в декабре 1918 года. Их результаты было нетрудно предсказать. Либеральная партия, которую Ллойд Джордж представлял в коалиционном правительстве, раскололась, и премьер-министру приходилось опираться на союз с консерваторами. Последние, как и ожидалось, победили с большим отрывом от конкурентов, завоевав 379 мест в палате общин при необходимых для абсолютного большинства 354. Но консерваторы не спешили расставаться с чрезвычайно популярным в британском обществе Ллойд Джорджем, заключив с ним еще до выборов так называемое «купонное соглашение». По нему консерваторы и поддерживавшие премьер-министра либералы получили от коалиционного правительства одинаковые письма поддержки, которые стали известны как «купоны». Сами выборы либеральные сторонники Ллойд Джорджа проиграли, проведя в палату лишь 127 своих кандидатов, но «купонный союз» позволил премьеру сохранить власть. Внешне его позиции после выборов сильно изменились — формально он теперь полностью зависел от расположения консерваторов. Но на деле все осталось по-прежнему. У консерваторов не было политика, сравнимого по популярности в обществе с Ллойд Джорджем, и валлиец вовсю пользовался этим, зачастую просто диктуя свою волю британской делегации на конференции. В любом случае после прошедших выборов британский премьер имел не намного больше оснований, чем его американский и французский коллеги, полагать, что он прибыл «на мирную конференцию с полномочиями от народа нашей страны, чтобы с полным правом говорить от его имени» 18.

После окончания боевых действий и поражения Германии великие державы победившей коалиции по-разному воспринимали сложившуюся перед мирной конференцией ситуацию. Англичане добились своих главных целей еще до открытия конференции. Территория Бельгии была освобождена от германских войск, а большая часть флота Германии с конца ноября 1918 года ожидала своей участи на английской морской базе в Скапа-Флоу. О дальнейшей судьбе германского флота очень интересно рассказал Д. В. Лихарев 19. За неделю до подписания мирного договора, 21 июня 1919 года, немецкие моряки затопили свои корабли, чтобы предотвратить их дележ между Союзниками. Что же касается мирной конференции, то накануне нее англичане ставили перед собой две другие задачи, и обе были связаны с созданием нового мирового порядка. Во-первых, англичане не хотели допустить чрезмерного ослабления Германии. Сильная Германия нужна была Англии для традиционного поддержания баланса сил в Европе. Отобрав у Германии ее флот, Англия могла больше не волноваться за собственную безопасность. А вот чрезмерное усиление за счет Германии союзной Франции никак не входило в планы англичан. Прямо перед войной Эдуард Грей признавался германскому послу Лихновскому: «Мы не хотим крушения Германии» 20. А признанный аналитик Форин Офис Айре Кроу еще раньше, в 1907 году, отмечал в ставшей классической записке о Германии, что «в наших интересах предотвратить превращение Германии в слабую державу, поскольку это легко может привести к такому же, если не более жесткому, франко-русскому превосходству над Британской империей» 21. Во время переговоров о перемирии глава Форин Офис Артур Бальфур говорил на заседании британского кабинета, что не желает «идти дальше того, чтобы лишить Германию возможности начать новую войну и получить с нее компенсацию. Я не хочу, — заявлял Бальфур, — втаптывать Германию в грязь» 22. Теперь, после военной победы над Германией, настал черед Ллойд Джорджа вспоминать традиции британской политики. «Мы не должны позволить чувству мести, духу алчности и стремлению к захватам, — говорил он во время предвыборной кампании, явно имея в виду Францию, — восторжествовать над основными принципами справедливости» 23. Клемансо позже вспоминал свой разговор с Ллойд Джорджем, произошедший в Лондоне через несколько лет после мирной конференции, когда оба они уже не руководили правительствами своих стран. «С самого первого дня после подписания перемирия я почувствовал, что вы стали врагом Франции», — заметил Клемансо своему собеседнику. «Ну, что ж, — согласился Ллойд Джордж, — разве это не было всегда нашей традиционной политикой» 24.

Во-вторых, Англия намеревалась оказать всестороннюю поддержку идее создания Лиги Наций. Британцы надеялись сделать этот международный орган проводником не только всеобщей безопасности и стабильности, но и собственного влияния. «Лига Наций — совершенно необходимая предпосылка прочного мира, — утверждал Ллойд Джордж перед отъездом в Париж. — Мы отправимся на мирную конференцию для того, чтобы добиться создания Лиги Наций и сделать ее реальной силой» 25. В этом плане, правда, присутствовал определенный риск для Британской империи. Британские доминионы, по крайней мере самые сильные из них — Канада, Австралия и Южная Африка, — все громче заявляли о своих правах. Собственно говоря, даже тот факт, что в Париже присутствовала делегация не Великобритании, а именно Британской империи, стал результатом требований доминионов. Англичане хотели сначала откупиться от них «малой кровью» — предложив доминионам место в составе своей официальной делегации. Этого оказалось мало. Пришлось договариваться об отдельном представительстве на конференции каждого доминиона и даже Индии. И тогда же доминионы стали говорить о необходимости своего полноправного членства в будущей Лиге Наций. США и Франция вначале выступили против, опасаясь лишних голосов у Англии. Австралии пришлось даже напоминать Соединенным Штатам, что ее людские потери в войне были вполне сопоставимы с американскими. Однако по многим вопросам еще до конференции английские доминионы выступали настолько самостоятельно, что Союзники уступили. Полковник Хауз предположил даже, что чем больше прав получат на конференции и в создаваемых ею международных организациях британские доминионы, тем скорее произойдет «постепенная дезинтеграция Британской империи» и Англия «останется с тем, с чего начинала, — только со своими островами» 26. На самой же конференции в Париже Ллойд Джордж проводил едва ли не больше времени за разговорами и совещаниями с руководителями доминионов, чем с собственным министром иностранных дел Артуром Бальфуром. Злые языки утверждали, что во время одного из таких разговоров Ллойд Джордж с удивлением узнал, что Новая Зеландия расположена к востоку от Австралии 27. Но это были уже издержки образования британского премьера.

Три делегации, а по сути, их лидеры — Вильсон, Клемансо и Ллойд Джордж — заправляли всем на мирной конференции, которая официально открылась в Париже 18 января 1919 года (иногда днем открытия считают 12 января, когда прошло первое совещание так называемого Совета десяти). Президент и два премьера, безусловно, являлись самыми значимыми фигурами на конференции, собравшей много выдающихся политиков из многих стран. Они были очень разными, эти три человека, которых объединяло одно желание — добиться успешного завершения столь представительного собрания. В остальном были сплошные различия. Самовлюбленный Вильсон видел себя главным триумфатором завершившейся войны. Бывший профессор истории, а затем ректор Принстонского университета, он являлся абсолютным продуктом академической среды. Человек образованный и начитанный, Вильсон сам был автором многих монографий на темы истории, политики и права. Его исторические биографии становились в Америке бестселлерами. Именно через них Вильсон получил у себя на родине известность и признание. Когда ему стало тесно и скучно в тихом Принстоне, Вильсон с головой окунулся в политику и был избран вначале губернатором штата Нью-Джерси, а уже через два года, в 1912 году, президентом Соединенных Штатов от демократической партии. Через четыре года он был переизбран на второй срок.

Университетское прошлое Вильсона, его научные познания были одновременно сильной и слабой сторонами личности президента. Он хорошо знал, что должно быть, но плохо представлял себе, как этого достичь. Вильсона недаром все считали неисправимым идеалистом. Его мировосприятие основывалось на книгах, которые он читал и писал. В реальной жизни многое выглядело совершенно иначе. Но взглянуть на себя со стороны и попробовать переосмыслить если и не свои идеи, то хотя бы их соотношение с действительностью, Вильсону было трудно. Как отмечал его российский биограф, президент, еще в бытность университетским профессором, принадлежал к такому типу историков, которые «вначале находят собственное объяснение, а затем бросаются к фактам, чтобы либо оправдать, либо “убить” гипотезу» 28. К этому можно добавить, что свои гипотезы Вильсон почти никогда не «убивал», а предпочитал находить им подтверждения. Президент давно страдал самолюбованием, которое со временем вылилось в комплекс непогрешимости. Вильсон не любил тех людей из своего окружения, которые спорили с ним, доказывая, что президент не прав. С такими людьми он если и не расставался, то старался держать от себя подальше. Вильсон недолюбливал своего госсекретаря Роберта Лансинга, имевшего по многим вопросам собственное мнение, и старался загружать его технической работой, не допуская, по возможности, до самостоятельных шагов в политике. «Он игнорировал даже очевидные факты, если они не соответствовали его интуитивному восприятию, — писал о своем президенте Лансинг. — Он считал, что один обладает почти священным правом выбирать, что будет хорошо» 29. Вильсон не мог не включить своего госсекретаря в состав американской делегации, но на конференции практически не пользовался советами Лансинга и часто даже не информировал его о том, что происходило за кулисами переговоров.

Самым близким советником Вильсона по вопросам международной (и не только) политики являлся полковник Эдуард Хауз. «М-р Хауз — все равно, что я сам, — ответил как-то президент на вопрос о роли полковника. — Он — мое самостоятельное воплощение. Его мысли и мои — одни и те же» 30. Вильсон познакомился с Хаузом в 1911 году, когда был еще губернатором Нью-Джерси. С первого дня знакомства, как вспоминал в 1916 году Хауз, «мы обнаружили по отношению друг к другу такую полную симпатию... что скоро научились понимать без всяких слов, о чем думает другой» 31. Они действительно придерживались очень похожих взглядов на жизнь и политику, но кроме этого Хауз по своему характеру идеально подходил в качестве советника эгоистичному и самовлюбленному президенту. Полковник всегда умел внушить, что высказанная им мысль или данный совет принадлежали самому Вильсону, а вовсе не Хаузу, который лишь соглашался с мнением своего начальника. К тому же Хауз умел беззастенчиво льстить, постоянно называя Вильсона «величайшим миротворцем» в истории. Хауз никогда не говорил об ошибках президента и даже откровенные промахи и провалы последнего всегда называл «триумфом» вильсоновской политики. Это очень нравилось президенту, которого подкупали преданность и лесть Хауза. Отправляя его накануне конференции в качестве своего полномочного представителя в Европу, Вильсон наделил Хауза, не имевшего никакого официального поста в администрации, практически неограниченными полномочиями. Полковник был представлен письмом президента в качестве «специального представителя правительства Соединенных Штатов в Европе» 32. Госсекретарь Лансинг о таком мог только мечтать. Иногда, правда, излишнее доверие Вильсона к Хаузу приводило к конфузам. Британский дипломат Гарольд Николсон вспоминал, что во время совещаний Союзников накануне перемирия они приняли «Четырнадцать пунктов» Вильсона в трактовке, данной Хаузом, что привело в дальнейшем к разночтениям и недопониманию на самой конференции 33. Впрочем, Хауз и из этого положения нашел нужный выход, привычно сообщив Вильсону, что его предложения с восторгом приняты всеми сторонами.

В Европу Вильсон прибыл как триумфатор, но очень быстро убедился, что он не один такой. На роль главного героя претендовал еще и премьер-министр Франции Жорж Клемансо. Он был на пятнадцать лет старше Вильсона, и в свои семьдесят восемь являл собой образец практической смекалки и неуемной энергии. Клемансо, врач по образованию, занялся политикой еще во времена Второй империи, сразу определив свое место на левом фланге общественной мысли. В молодости он четыре года прожил в Америке, где окончательно сложились его демократические убеждения. Знакомство с родиной президента Вильсона, однако, привело Клемансо к неожиданным выводам. Ему приписывают фразу о том, что «Америка — единственная страна, перешедшая напрямую от варварства к упадку, минуя стадию цивилизации». Клемансо прожил большую и богатую событиями жизнь в политике. Он был избран мэром Монмартра еще в 1870 году, а на следующий год уже представлял Париж в Национальном собрании. Во Франции за бескомпромиссность и напористость Клемансо прозвали Тигром. Он всегда был очень популярен в массах, но больших успехов в политике смог достичь лишь в шестьдесят пять лет, когда в 1906 году впервые стал премьер-министром страны. Накануне мировой войны Клемансо оказался в тени, постоянно конфликтуя с президентом Пуанкаре. Впрочем, неуживчивость и конфликтность всегда отличали Клемансо, бывшего к тому же очень острым на язык. За свою длинную политическую жизнь он умудрился разругаться со многими коллегами и не раз дрался на дуэлях. Ллойд Джордж как-то сказал, что Клемансо «любит Францию, но ненавидит французов», имея в виду, что Тигр «оскорбил каждого известного политика во Франции, но не помирился ни с кем из них» 34. Правда, когда дело доходило до судеб его родины, Клемансо отбрасывал все личные мотивы и готов был сотрудничать с любым из недавних оппонентов.

Клемансо обладал хорошим вкусом и любил окружать себя изящными вещами. Его огромный рабочий стол, выполненный в стиле Людовика XVI, всегда был завален книгами, среди которых встречались очень редкие издания, на стенах кабинета висели старые гравюры, а по углам стояли старинные китайские и античные вазы. Клемансо слыл большим ценителем искусств и знатоком классической литературы. Его друзьями были Клод Моне и Эмиль Золя. В своем кабинете Клемансо не раз проводил бессонные ночи, много читая и попутно размышляя о самых неотложных текущих вопросах. Спешить ему было некуда — дома его никто не ждал. Когда-то давно Клемансо привез во Францию жену-американку, но по прошествии нескольких лет они стали жить раздельно, хотя долго не разводились. Когда в 1922 году жена Клемансо умерла, он воспринял это как смерть совершенно постороннего человека, несмотря на то что у них были общие дети. Его гораздо больше огорчила смерть любимого скотч-терьера, случившаяся годом позже. Но и в этом случае Клемансо горевал не очень долго. Уже на следующий день он попросил посла Англии графа Дерби привезти ему из Шотландии нового 35. Клемансо, в отличие от президента Вильсона, не строил иллюзий в политике, а оставался в ней абсолютным прагматиком. «Его политические взгляды были схожи со взглядами Бисмарка, — писал о Клемансо один из английских экспертов на конференции, знаменитый экономист Джон Мейнард Кейнс, имевший много возможностей наблюдать Тигра с близкого расстояния. — У него была одна любовь — Франция, и одно разочарование — человечество, включая всех французов, и не в последнюю очередь собственных коллег. Его принципы мира можно выразить просто. Прежде всего, он был абсолютно убежден в том, что с точки зрения психологии Германия понимает только и ничего другого, кроме силы... Поэтому с немцем нельзя вести переговоры и пытаться умиротворить его, ему можно только диктовать. В любом другом случае он не станет тебя уважать» 36. Таков был этот человек, не умевший ладить с окружавшими его людьми, но безмерно гордившийся величием своей родины, ее историей и культурой. Когда Вильсон в лучах славы прибыл в Европу, он с удивлением обнаружил, что один полновластный триумфатор в Париже уже есть. Французы называли теперь главу своего правительства не иначе, как «отец победы» (Pere la Victoire).

Свои первые политические баталии с Союзниками Жорж Клемансо выиграл еще до открытия мирной конференции. Он добился, чтобы конференция прошла в Париже, чтобы ее основным языком считался французский и чтобы именно он председательствовал на пленарных заседаниях, где собирались все участники. По всем этим вопросам были различные мнения. Предлагалось, например, собраться в Вашингтоне, Лондоне или нейтральной Швейцарии. Особенно настойчиво против Парижа выступал Ллойд Джордж. Он считал, что после четырех лет войны и тревог атмосфера французской столицы «не будет способствовать тому спокойствию и беспристрастности, которые так необходимы для устойчивого соглашения по ряду в высшей степени спорных вопросов» 37. Поэтому англичане настаивали на Женеве. Вильсон изначально отдавал предпочтение Лозанне. Но Клемансо сумел его переубедить, и президент согласился на Париж. Британскому премьеру пришлось уступить. Позже англичане жаловались, что «выбор Парижа оказался одной из наиболее злосчастных наших неудач» 38. Американцы также быстро поняли, что промахнулись с выбором. «Мы были стеснены, — писал Чарльз Сеймур, — обстановкой Парижа, где виновность немцев в войне была принята априори. Каждый боялся, что его сочтут германофилом» 39. Парижская атмосфера действовала угнетающе даже на Вильсона, никак не ожидавшего в свой адрес столько критики местных газет. Зато Клемансо чувствовал себя прекрасно в атмосфере полной поддержки любимого города.

Еще одним сложным вопросом, предварявшим саму конференцию, был выбор ее официального языка. Клемансо, как писал он сам, «изо всех сил боролся за права французского языка» 40. Добиться своего в этом вопросе ему также было непросто. Именно в это время французский язык стал терять статус главного языка дипломатического общения. В мире все больше использовался для этих целей английский. К тому же многие лидеры Союзников французский или не знали (Ллойд Джордж), или знали очень плохо (Вильсон, Хауз), тогда как Клемансо свободно владел английским. Поэтому англичане и американцы предлагали сделать свой язык основным. Но и в этом вопросе Тигр добился успеха. Ему помогло, конечно, то, что многие политики из разных стран (чех Масарик, грек Венизелос, поляк Дмовский, серб Веснич и другие) не могли говорить на английском, но знали французский 41. В конечном итоге язык Дюма и Бальзака был признан основным на конференции, а английский стал считаться официальным вторым. Впрочем, когда лидеры Союзников оставались втроем, они, конечно, переходили на английский.

Клемансо добился и своего председательства на конференции. Роль председательствующего не давала никаких дополнительных преимуществ, но была почетна, и Клемансо считал, что только французский премьер должен был вести конференцию в Париже. Предполагалось, что это воодушевит французов, заслуживших своей борьбой и тяжелыми потерями право быть лидерами. Но в роли естественного лидера видел себя и президент Вильсон. «Главный миротворец» не сомневался, что именно он будет председательствовать на мирной конференции. Интересно, что вначале Клемансо вообще не хотел, чтобы Вильсон приезжал в Париж. Он боялся, что если Америку будет представлять глава государства, то и от Франции потребуется участие Пуанкаре, с которым у Клемансо были очень натянутые отношения. Тигр даже написал Ллойд Джорджу, что считает присутствие Вильсона на конференции «нежелательным и невозможным. Как глава государства, — поделился Клемансо своими опасениями с британским премьером, — Вильсон находится в несколько ином положении, чем мы. Мне кажется невозможным допустить участие в конференции только одного, а не всех глав государств» 42. Но затем Клемансо нашел выход — он посчитал, что Вильсон участвует в конференции в качестве главы своего правительства. Тигр мог, наконец, расслабиться. Все предварительные вопросы он решил с пользой для себя и Франции. Теперь можно было смело руководить работой конференции, а заодно пустить по Парижу свою очередную шутку. Наш премьер-министр, повторяли его слова парижане, восседает «между Иисусом Христом, с одной стороны, и Наполеоном Бонапартом, с другой» 43. Хотя Наполеоном в этом триумвирате правильнее было бы считать самого Клемансо.

Самым молодым участником «мирного триумвирата» в Париже являлся британский премьер Дэвид Ллойд Джордж, которому накануне открытия конференции исполнилось пятьдесят шесть лет. Отец Дэвида умер, когда будущему премьеру был всего год, и его вырастил и воспитал брат матери, сапожник из небольшого городка Лланистумдви на севере Уэльса. Семья совсем не бедствовала, и дядя мог позволить себе держать учеников и подмастерьев. Однако об Оксфорде и Кембридже юному Дэвиду мечтать, конечно же, не приходилось, и классическим образованием Ллойд Джордж похвастаться не мог. Ему пришлось самостоятельно готовиться, чтобы сдать экзамен и получить квалификацию адвоката. Дядя Ллойд (фамилия отца Дэвида была Джордж, и дядину он взял как вторую) как мог помогал племяннику и всегда был для него большим авторитетом. Именно дядя воспитал Ллойд Джорджа в либеральном духе и подтолкнул молодого провинциального юриста к занятию политикой. В 1890 году Ллойд Джордж был впервые избран в палату общин от либеральной партии в родном округе Карнарвон. Молодой валлиец сразу обосновался на левом фланге либеральной партии и по причине своих радикальных взглядов быстро стал одним из самых популярных политиков в стране. В 1905 году он впервые вошел в состав правительства Великобритании, став министром торговли в кабинете Кэмпбелл-Баннермана, а затем много лет занимал пост канцлера казначейства (министра финансов) в кабинете Асквита. С началом мировой войны пути Асквита и Ллойд Джорджа стали постепенно расходиться, пока разрыв не стал окончательным. В декабре 1916 года Ллойд Джордж спровоцировал кризис либерального правительства, в результате которого Асквит ушел в отставку, а валлиец занял его место.

У себя на родине Ллойд Джордж обладал не меньшей харизмой, чем Вильсон в Америке, а Клемансо во Франции. Как и другим членам «мирного триумвирата», ему было не занимать властных амбиций, но он вынужден был постоянно иметь в виду то, что представлял в правительстве партию меньшинства, а значит — мог в любой момент лишиться полномочий. Хотя, надо сказать, это не особенно его удручало. В отличие от уверенного в собственной непогрешимости идеалиста Вильсона и шедшего при необходимости напролом прагматика Клемансо, Ллойд Джордж всегда умел искусно маневрировать в политике. Ему не раз приходилось плести интриги и менять соратников, оказываться в центре разных скандалов и расследований, но он всегда умудрялся выходить из сложных конфликтных ситуаций с минимальными потерями для своего политического имиджа. Ллойд Джорджа многие обвиняли в популизме, считалось, что его словам нельзя верить, но даже недруги валлийца признавали за ним большие организаторские способности. Особенно остро критиковали Ллойд Джорджа те его бывшие соратники по либеральной партии, которые остались верны смещенному им с поста премьера Асквиту. Асквит, Грей и многие другие лидеры либералов так и не простили Ллойд Джорджу его «предательства». Сам он, очевидно, больно переживал разлад с бывшими товарищами, поскольку во всех мемуарах уделял много места объяснению мотивов своих действий, повлекших раскол среди либералов, и не раз пытался восстановить добрые отношения. Из прежних соратников лишь Черчилль, которого многие называли другом Ллойд Джорджа, сумел сохранить с ним нормальные отношения, хотя оба они в свою бытность в либеральной партии не раз отчаянно интриговали друг против друга.

Теперь всем этим способностям британского премьера предстояло проявиться на мирной конференции. Там, где Вильсон обычно апеллировал к высокой морали, а Клемансо расталкивал других, идя прямо к цели, от Ллойд Джорджа вполне можно было ожидать многоходовых комбинаций. В каком-то смысле ему было труднее, а в чем-то легче, чем его главным партнерам на конференции. Он не мог, как они, единолично принимать решения без учета мнений других представителей Британской империи. Но он мог добиваться нужных ему результатов, используя самостоятельность доминионов и различные взгляды членов своей делегации. Правда, незадолго до открытия конференции Ллойд Джордж столкнулся с неожиданной трудностью. Против него ополчился старый знакомый, владелец крупнейшей в Англии газетной империи лорд Нортклифф. Стараниями именно империи Нортклиффа был поднят и раздут в конце 1916 года тот политический кризис, в результате которого валлиец пришел к власти. Теперь Нортклифф рассчитывал на ответную услугу и желал получить место в составе официальной британской делегации. Ллойд Джордж не хотел, да и не мог включить в делегацию Нортклиффа, и было очевидно, что тональность многих ведущих газет Британии резко изменится, а The Times и The Daily Mail не простят англичанам ни одной ошибки, допущенной в ходе конференции. Так оно и случилось. Нортклифф, вспоминал Ллойд Джордж, «стал закоренелым и непримиримым врагом правительства», а его газеты постоянно критиковали английскую позицию «за чрезмерную снисходительность к Германии» 44. Чтобы как-то минимизировать потери от такого противостояния, Ллойд Джордж назначил своего старого приятеля лорда Ридделла, тоже газетного магната, хотя и гораздо меньшего калибра, руководителем пресс-службы делегации, призванным отвечать за связь с британской прессой. Нортклифф обещал оказывать Ридделлу всяческое содействие в работе, но на деле все обернулось не так.

Корреспонденты принадлежавших Нортклиффу газет перестали посещать многие пресс-конференции, организуемые британской делегацией, а свою основную информацию стали черпать от французов. Это наносило существенный удар по английской позиции, прежде всего в отношении Германии. Но не только. 30 января парижское издание The Daily Mail опубликовало статью, в которой утверждалось, что британская делегация всячески «расшаркивается» перед Вильсоном в вопросе колоний, и это вызывает возмущение доминионов, опасающихся, что такая позиция приведет в будущем к распаду Британской империи. Грянул скандал. Вильсон протестовал, главы британских доминионов и члены правительства, на мнение которых ссылался автор статьи, утверждали, что их слова были грубо искажены. Ллойд Джордж был взбешен и не сомневался, что за публикацией стоит Нортклифф 45. В дальнейшем подобные публикации стали привычным делом. Издания Нортклиффа, действуя в унисон с французской прессой, открыто обвиняли Ллойд Джорджа в прогерманской позиции. «Они приклеили мне ярлык, — бушевал британский премьер. — Я хочу сделать ответные шаги. Я обязательно заявлю публично, что я думаю о Нортклиффе. Его шаги продиктованы тщеславием и злобой. Он хотел участвовать в конференции, но не получил места. Никто не обращает на него внимания и не спрашивает каких-либо советов» 46. Все это сильно осложняло работу британской делегации. Не только критикой ее позиции по тем или иным вопросам, но и постоянными попытками вбить клин в и без того непростые отношения англичан с французами и, в меньшей степени, с американцами.

Отношения между тремя главными миротворцами на конференции действительно часто балансировали на грани конфронтации друг с другом. Вильсону, Клемансо и Ллойд Джорджу постоянно приходилось брать себя в руки, чтобы не высказать в лицо партнерам все, что накипело у каждого из них. Лишь близкие люди могли видеть, до какой степени временами доходило взаимное неприятие трех лидеров. «Приехал президент Вильсон, — записала 14 марта в дневнике помощница и будущая жена Ллойд Джорджа Френсис Стивенсон после возвращения президента из поездки домой, где он безуспешно пытался согласовать с Сенатом текст подготовленного Устава Лиги Наций. — Д(эвид) говорит, что Президент не может ни о чем думать и обсуждать что-либо, кроме своей Лиги Наций... Боюсь, что после возвращения Президента вся работа замедлится. Он стал раздражать Д(эвида) самими разговорами о вопросах, которые давно были согласованы, как будто они все еще открыты для обсуждений и как будто он собирается вернуться к ним снова. Я рада, что он стал раздражать Д(эвида), поскольку тот был слишком склонен соглашаться и поддерживать (Президента) до его отъезда. Я не думаю, что они продвинутся вперед, пока Президента Вильсона не поставят на свое место, а Д(эвид) является единственным человеком, который способен сделать это. Клемансо абсолютно не может выносить (Президента). Если бы не Д(эвид), который играет роль своего рода посредника между этими двумя, все остановилось бы» 47. Френсис Стивенсон никогда не присутствовала на самих обсуждениях и переговорах во время конференции, и поэтому все ее записи основаны на том, что она слышала непосредственно от Дэвида Ллойд Джорджа, когда тот возвращался в их апартаменты. Оставшись наедине с преданным ему человеком, британский премьер мог сбросить маску учтивости и высказать все, что он думает. Клемансо иногда позволял себе срываться и на публике, а еще чаще прибегал к обидному сарказму. «Вы не знаете врача (Вильсона)? — поинтересовался он как-то у Ллойд Джорджа, когда президент занемог. — Не могли бы вы связаться (с врачом) и подкупить его?» 48 В другой раз, рассказывая о сосновой роще в своем поместье в Вандее, Клемансо мечтательно обронил: «Эта роща замечательна тем, что в ней нет ни единого шанса встретить Ллойд Джорджа или Вильсона. Там одни белки» 49. Лишь Вильсон, как правило, продолжал витать в облаках.

Надо сказать, что к трем главным действующим лицам на конференции часто добавляют итальянского премьер-министра Витторио Орландо, называя тогда руководителей делегаций великих держав «Большой четверкой», а совещания четырех стран — Советом четырех 50. Но это делается исключительно формально, поскольку Италия гораздо меньше трех основных делегаций влияла на ход конференции. «Орландо говорил мало, — вспоминал Андре Тардье. — Италия на конференции была всецело поглощена вопросом о Фиуме (современный хорватский город Риека. — И. Т.), и поэтому ее участие в прениях было весьма ограниченно» 51. Чаще всего совещания Совета четырех проходили в доме, который занимал президент Вильсон. Они могли носить закрытый характер, когда присутствовали лишь главы делегаций, или проходить в присутствии многочисленных советников и экспертов. В последнем случае четыре лидера располагались в массивных, обитых парчой креслах, которые ставились полукругом, лицом к камину. В центре всегда садился Клемансо, слева от него — итальянский премьер Витторио Орландо. По краям полукруга, ближе к огню располагались Вильсон и Ллойд Джордж. Президент занимал место по левую руку Клемансо, а британский премьер — по правую. Иногда случалось так, что после своего выступления Ллойд Джордж поднимался, пока переводчик Орландо переводил сказанное на французский язык (итальянец — единственный из четверки не понимал английского), пересекал лежавший перед камином ковер и склонялся над президентом, чтобы что-то разъяснить или дополнить. В такие моменты двух лидеров мгновенно окружали помощники и эксперты, создавая видимость англо-американского совещания. Все начинали говорить, и в зале поднимался шум. Орландо принимался крутить головой по сторонам, явно не понимая, что происходит, поскольку ему еще только переводили само выступление британского премьера. В такие минуты Клемансо обычно откидывался на спинку кресла и закрывал глаза. Когда через несколько минут шум стихал и все возвращались на места, то с удивлением обнаруживали, что кресло Клемансо пустовало. Тигр мог запросто покинуть зал не прощаясь, если тема обсуждения не затрагивала напрямую интересов Франции 52.

Что же касается итальянцев, то их волновали почти исключительно вопросы собственных территориальных приобретений, за которые они готовы были биться до конца. Министр иностранных дел Италии барон Соннино еще до начала мирной конференции признался полковнику Хаузу, что «Италии ничего не нужно, кроме установления таких границ, которые защитили бы ее в случае вторжения» 53. Во время войны итальянцы играли весьма скромную роль на своем фронте. Они периодически бывали биты немцами и австрийцами, но, как считалось, оправдывали свое главное предназначение — оттягивать на себя войска противника и не давать ему перебрасывать силы на Западный или Восточный фронты. Еще во время переговоров о вступлении Италии в войну на стороне Антанты у Союзников накапливалось раздражение из-за непомерных итальянских аппетитов. Италия требовала себе после победы не только австрийские земли, заселенные соотечественниками, но и те, где жили тирольские немцы, югославы, албанцы, греки и турки. То есть итальянский аппетит явно превосходил все мыслимые возможности этой страны. В 1915 году Союзники уступили итальянским домогательствам, опасаясь участия Италии в войне на стороне противников. По Лондонскому договору Антанта обещала Италии огромные территориальные приращения, и итальянские политики прибыли на мирную конференцию получить обещанное. Особенно рьяно отстаивал итальянские претензии Сидней Соннино, который, по выражению Клемансо, «раз вцепившись во что-либо, уже не разжимал челюсти» 54.

В Париже итальянцы умудрились настроить против себя всех. Французы не желали чрезмерного усиления Италии и очень ревниво следили за ее попытками сделать «незаслуженные» в годы войны приобретения. Конечно, здесь присутствовал еще и простой психологический фактор. Французы вынесли на своих плечах основную тяжесть борьбы на Западном фронте. Они понесли огромные потери и теперь не могли спокойно принять то, что страна, отказавшаяся участвовать во многих операциях Антанты, желала заполучить так много. Но итальянцы упрямо твердили о необходимости обеспечить на будущее собственную безопасность и ссылались на Лондонское соглашение 1915 года. Бальфур с удивлением отмечал, что «после четырех лет союза итальянцы и французы ненавидят друг друга более, чем когда-либо» 55. Американцы, не участвовавшие в Лондонском соглашении, вообще не понимали претензий итальянцев на земли, населенные другими народами. Право наций на самоопределение, фактически провозглашенное в «Четырнадцати пунктах» Вильсона, находилось в явном диссонансе с заявками Италии. Вильсон поэтому предпочитал делать вид, будто он вообще ничего не знает о том, что было обещано Италии за ее вступление в войну 56. А полковник Хауз перед конференцией посоветовал итальянцам не выдвигать территориальных претензий до тех пор, пока со своими требованиями не выступят Англия и Франция. Итальянцы, рассчитывая на американскую поддержку, согласились. Хауз объяснил в дневнике свой совет тем, что «не хотел начинать дискуссию так рано», но не сомневался, что «если итальянцы прислушаются к нашему плану создания Лиги Наций, Италия будет должным образом защищена». Хотя тут же признался, что сделал это не без «дьявольского умысла». «Мне будет забавно посмотреть, — записал Хауз, — как Соннино и Орландо будут предъявлять свои аргументы, основываясь на английских и французских требованиях» 57. Итальянцы, следуя совету Хауза, «терпели» почти до конца конференции, пока не осознали, что выполнять их требования никто не собирается. Для них это стало настоящим шоком. «Неожиданно в окне появился Орландо, — вспоминала Френсис Стивенсон, окна которой находились как раз напротив резиденции Вильсона, где 20 апреля проходил очередной Совет четырех. — Он оперся о подоконник и обхватил голову руками. Казалось, что он плачет, но я не могла в это поверить, пока он не вынул платок и не стал утирать слезы» 58.

Лишь англичане, ведшие в 1915 году основные переговоры о вступлении Италии в войну, пытались как-то сгладить возникавшие противоречия, но и у них росло раздражение на итальянцев. «Алчность итальянской внешней политики во всем ведет Италию к серьезным проблемам, — писал Роберт Сесил английскому послу в Риме Реннеллу Родду. — Упрямство Соннино и абсурдность итальянских претензий в буквальном смысле не оставили у Италии друзей в Европе, кроме нас, и Италия делает все возможное, чтобы ее изоляция стала полной» 59. Как признавался Бальфур, во время конференции он «каждое утро просыпался с опасением, как бы не увидеть в газетах сообщение, что между итальянцами и французами или итальянцами и югославами завязалась где-нибудь драка» 60. Опасения отнюдь не беспочвенные, что подтвердил чуть позже захват Фиуме отрядами националистов поэта-патриота д’Аннунцио. Передача итальянцам Фиуме, что интересно, не была предусмотрена Лондонским соглашением, и итальянцы требовали этот город дополнительно, для обеспечения, как они говорили, безопасности своей страны и основываясь на том, что около половины местных жителей были итальянцами.

В конце апреля 1919 года мирная конференция пережила серьезный кризис. Орландо и Соннино покинули Париж и своим поведением давали понять, что не собираются возвращаться обратно. В этот момент лидеры Англии, Франции и США обсуждали, какого числа приглашать в столицу Франции представителей Германии, чтобы вручить им для ознакомления проект мирного договора. Возникла патовая ситуация, где многое зависело от того, кто сможет выдержать паузу дольше — Италия или оставшиеся в Париже Союзники? Идти на серьезные уступки не собиралась ни одна из сторон. На всякий случай из текста мирного договора с Германией были вычеркнуты все упоминания об Италии. Конечно, договор с Германией был для Союзников гораздо важнее позиции Италии. Вильсон, Клемансо и Ллойд Джордж, как отметил в дневнике полковник Хауз, даже предпочли бы в тот момент, чтобы итальянцы не возвращались в Париж вовсе, нежели поставили под угрозу мир с Германией. Союзники опасались, что итальянцы, перед тем как поставить свою подпись, будут настаивать на ратификации Лондонского соглашения. На этот случай рассматривались самые разные действия. В худшем варианте, записал Хауз, «я постараюсь убедить Президента подписать мир с Германией и оставить Францию и Англию самих улаживать дела с Италией, как они сумеют, но мы не будем участвовать в этом урегулировании и откажемся гарантировать его в какой-либо форме» 61. Но и французы были уже не против того, чтобы итальянцы не возвращались в Париж. Тардье подготовил для Совета трех такой вариант письма Орландо, после которого последний мог и не вернуться назад 62. Это, правда, не помешало Тардье два года спустя утверждать, что «на мирной конференции политика Франции в отношении Италии была именно такой, какой она должна была быть в связи с взятыми на себя обязательствами и дорогой ее сердцу дружбой» 63.

Положение усугублялось тем, что в самой Италии из-за разгула националистической пропаганды население попросту потеряло здравый смысл и способность трезво смотреть на вещи. Газеты и различные националистические политики стали договариваться до того, что Италия внесла чуть ли не главный вклад в военный триумф Союзников, которые теперь «лишали ее заслуженных плодов победы». В такой ситуации попытка Вильсона обратиться, минуя итальянское правительство, напрямую к народу никакого успеха не имела. Итальянские политики, способствуя раздуванию национализма в стране, сами себя загнали в угол. Орландо пугал всех гражданской войной и анархией в стране, а газеты требовали немедленной аннексии не только Фиуме, но и Далмации 64. Орландо и Соннино, конечно, блефовали. Они быстро поняли, что деваться им некуда. США, которым Италия после войны и так должна была более полумиллиарда долларов, заморозили выдачу очередного, крайне нужного итальянцам кредита в 25 миллионов. Англичане и французы стали поговаривать, что не считают себя больше связанными Лондонским соглашением. Ллойд Джордж и Клемансо сделали итальянским послам представление, больше похожее на ультиматум, предупредив, что если делегация их страны не вернется на конференцию, Лондонское соглашение будет аннулировано 65. А тут еще поползли разговоры о том, что в Париж приглашают делегацию Австрии для рассмотрения мирного договора с ней. И тоже в отсутствие итальянцев.

6 мая Орландо, а вслед за ним и Соннино возвратились в Париж «с поджатыми хвостами» 66. Упоминания об Италии были снова внесены (пока только ручкой) в текст проекта мирного договора с Германией. Острая фаза кризиса на конференции миновала, но позиция итальянской делегации осталась прежней. Все это привело к тому, что в сентябре, уже после завершения конференции, Фиуме был захвачен отрядом националистов-патриотов во главе с д’Аннунцио. Потом было все — и блокада Фиуме, и самопровозглашение города независимой республикой, и даже помпезное объявление войны Италии. В конце концов итальянцы все-таки вынуждены были пойти на мировую с югославами. Через полтора года после мирной конференции Италия и Югославия подписали в Рапалло договор, определявший границу между двумя государствами. Фиуме вошел в состав Италии спустя еще четыре года по Договору о дружбе между Италией и Югославией. Главным же итогом упрямой и прямолинейной позиции итальянской делегации в Париже и раздувания националистической истерии в самой Италии стал приход к власти Муссолини в конце октября 1922 года. И еще глубоко укоренившееся в сознании миллионов итальянцев чувство, что Союзники предали их в Париже.

Еще одна участница конференции — Япония, получила статус «великой державы» совсем недавно. Собственно говоря, далеко не все в мире были до конца уверены, что Япония — великая. Японцев это, конечно же, задевало. Они прекрасно знали, что их флот стал третьим в мире (после британского и американского), что на азиатских и американских рынках японские товары успешно теснили европейские, что народы Азии смотрели на Японию как на живой пример успешного соперничества с белой расой. Японские посланники в столицах великих держав, равно как и посланники последних в Токио, незадолго до начала Первой мировой войны получили статус послов, и это означало признание впечатляющих японских успехов. В Париже Япония была представлена не главой правительства, а двумя дипломатами — бывшим министром иностранных дел бароном Нобуаки Макино и послом в Англии виконтом Сутэми Тиндой, к которым позже, чтобы повысить статус делегации, присоединился бывший премьер-министр Японии, выпускник Сорбонны и давний знакомый Клемансо, либерально настроенный принц Сайондзи. Как великая держава, Япония входила в Советы пяти и десяти, но собирались они гораздо реже Совета четырех. Японские представители ходили далеко не на все заседания различных советов и комиссий, но даже когда они приходили, то чаще сидели молча. Если обсуждался какой-нибудь территориальный вопрос в Европе, японские представители всегда делали вид, что внимательно изучают карту, но «никто не был уверен, что их карты не лежат вверх ногами» 67. Японцев интересовали исключительно дальневосточные дела и проблема равенства рас.

Участие Японии в Первой мировой войне заключалось, главным образом, в том, что она прибрала к рукам дальневосточные и тихоокеанские владения Германии. Поскольку защищать их немцам было трудно, боевые действия японской армии и флота по овладению Маршалловыми, Марианскими и Каролинскими островами, равно как и германской базой в китайском Шаньдуне, завершились уже в ноябре 1914 года. На этом японское участие в войне фактически закончилось, и в Париже японским делегатам надо было лишь узаконить приобретение новых территорий. Особых проблем с тихоокеанскими островами у японцев не возникло. Конечно, Соединенные Штаты, Австралия, Новая Зеландия и даже Англия не были в восторге от японских планов. Все они понимали, что острова в Тихом океане нужны Японии исключительно для создания военно-морских баз, которые могли угрожать как американским владениям в этом регионе, так и британским доминионам и колониям. И хотя Япония являлась самой старой союзницей Великобритании, англосаксонский мир испытывал в последние годы неосознанную тревогу по поводу будущего своих отношений со Страной восходящего солнца. Если в Англии в этом вопросе превалировало все-таки сдержанное отношение, то ее доминионы, оказывавшиеся в непосредственной близости от новых японских владений, и США, где были сильны антияпонские настроения, прямо заявляли о надвигающейся «желтой угрозе». Японцы взирали на все это с олимпийским спокойствием, справедливо полагая, что заставить их покинуть острова все равно никому не удастся. В конечном итоге был найден компромиссный вариант, по которому острова передавались в японское управление по мандату Лиги Наций. Японцев это вполне устроило. С мандатом или без него, они считали острова своими и пускать кого-либо на них не собирались.

Гораздо драматичнее сложилась ситуация со второй задачей японской делегации — внести в Устав Лиги Наций упоминание о равенстве рас. В последней четверти XIX века мир столкнулся с возросшей иммиграцией японцев. Сотни тысяч жителей отправлялись со своих перенаселенных островов на поиски счастья в другие страны, главным образом в США. В западных штатах, прежде всего в Калифорнии, большая колония японских переселенцев постоянно вызывала недовольство и протесты белых американцев. Японцам в Калифорнии запрещали покупать и даже арендовать землю, их детей в школах подвергали расовой сегрегации. В Австралии в начале ХХ века японцев просто перестали пускать в страну, опасаясь, что они численно обойдут выходцев из Англии. «Ни одно правительство и дня не продержится у власти, — писал из Парижа один из членов австралийской делегации, — если оно вздумает вмешаться в дела Белой Австралии» 68. При этом к японцам всюду относились как к людям второго сорта. Российский император Николай II до поражения в Русско-японской войне любил именовать японцев «макашками». У многих в России эта привычка сохранилась и после поражения. Даже в просвещенной и либеральной Европе японцы ощущали пренебрежительное к себе отношение. До поры до времени японское правительство мирилось с этим, понимая, что протестовать бесполезно, но когда Япония вошла в число великих держав, в стране решили, что настало время изменить эту ситуацию. Ведь это теперь противоречило новому международному статусу Японии. Прибывшая в Париж делегация имела четкие инструкции своего правительства добиться упоминания о равенстве рас в уставных документах создаваемой Лиги Наций.

На первый взгляд, тезис о равенстве рас или о запрете расовой дискриминации не должен был вызвать противодействия у собравшихся в Париже представителей Западных демократий. Но все оказалось не так просто. Японцы терпеливо дождались завершения работы по Уставу Лиги Наций и только тогда, когда все основные вопросы были сняты, решили действовать. Они понимали, что ряд делегаций будет препятствовать принятию их предложения. Не желая сразу нарваться на отказ, что по восточным представлениям означало «потерять лицо», Макино и Тинда отправились в начале февраля к полковнику Хаузу, чтобы заручиться его поддержкой. Японские делегаты объяснили американцу, что им очень хотелось бы, чтобы предложение о равенстве рас внес кто-нибудь еще. Возможно, они имели в виду самого Хауза, но тот не дал втянуть себя во второстепенные и к тому же рискованные для Америки игры. Полковник, конечно, уверил японцев, что сам он противник любых расовых, религиозных и прочих предрассудков, но тут же объяснил, что они «существуют у западных людей и по отношению друг к другу, а не только к восточным людям». Хауз попросил, чтобы Макино и Тинда подготовили две резолюции — одну, которую японцы хотели бы провести, а другую — в качестве запасного варианта. И обещал помочь 69. Хауз старался вообще никому не отказывать, но многие свои обещания выполнять не спешил или выполнял с точностью до наоборот.

Полковник прекрасно понимал, что японский проект вызовет негативную реакцию в Соединенных Штатах, и решил провернуть хитрую комбинацию. Хауз сам набросал пару строк о всеобщем равенстве, которые можно было бы внести в Устав, и на следующий день показал их Артуру Бальфуру, предложив последнему выступить с японской инициативой. Хауз понимал, что английский министр откажется, но расчет делался на то, что британская делегация успеет подготовиться и дать аргументированный отпор. Как и следовало ожидать, Бальфур отнесся к самой идее весьма скептически. В личном качестве он готов был поддержать японцев, но сразу предупредил, что «Хьюз не одобрит ничего подобного для Австралии», а «жители вашей Калифорнии противятся даже ограниченной иммиграции» 70. 13 февраля, на одном из последних перед месячным перерывом заседаний, Тин-да сам озвучил японское предложение. Как он сообщил перед этим Хаузу, даже если предложение не будет принято, «оно послужит объяснением японскому народу» того, что происходит 71. Естественно, предложение о равенстве рас по настоянию Австралии было заблокировано Британской империей. Теперь Хауз мог на какое-то время облегченно вздохнуть. «Потребовалась большая изобретательность, чтобы переложить этот груз со своих плеч на британские, — записал полковник в дневнике, — но к счастью, все прошло удачно» 72. Чуть позже Хауз получил ответ от бывшего госсекретаря и сенатора Соединенных Штатов Элиу Рута, которому он переслал для ознакомления японский проект. Ответ лауреата Нобелевской премии мира лишний раз подтвердил предусмотрительность Хауза. «Не допустите этого, — написал Рут, — это породит проблемы. В любом случае... с расовой статьей вам нечего делать в Сенате. А народ? На тихоокеанском побережье, во всяком случае, люди решат, что за всем этим кроется план неограниченной желтой иммиграции» 73. Так или иначе, но в предварительный проект Устава Лиги Наций, с которым президент Вильсон отправился в середине февраля в Америку, чтобы добиться одобрения сенаторов, предложение японцев не вошло. Но они не сдавались.

Последнюю серьезную попытку добиться своего японская делегация предприняла на пленарном заседании 11 апреля, но у нее опять ничего не получилось. Напрасно барон Макино взывал к пониманию делегатов конференции, объясняя им, что японское предложение является «попыткой отрегулировать поведение наций и народов по отношению друг к другу в соответствии с высшими моральными стандартами, достигнутыми в прошлом». Ему никто не возражал. Но выступивший вслед за Макино Роберт Сесил сразу же дал всем понять, что британцы не поддержат японское предложение. И не потому, что оно плохое или неправильное. А потому, что в нем просто нет смысла. Нельзя упомянуть в преамбуле к Уставу обо всем сразу. Там нет и слов о равенстве религий, положении женщин и многих других важных вещах. Японцам не следует волноваться. Ведь Япония будет иметь постоянного представителя в исполнительном совете Лиги, а значит, займет равное положение с другими великими державами. Другой японский делегат, виконт Тинда, попробовал было объяснить, что упоминание о «равенстве рас» чрезвычайно важно для общественного мнения в его стране и что отклонение этого принципа приведет к непопулярности новой организации в Японии. Многие японцы, объяснял Тинда, считают, что их стране вообще не следует участвовать в Лиге Наций, если предлагаемый принцип будет проигнорирован. Большинство делегатов поддержали японцев и даже проголосовали за внесение слов о «равенстве рас» в преамбулу Устава (11 из 17 присутствовавших). Но и это не помогло. Как заявил президент Вильсон, подобные решения должны приниматься единогласно, чего не произошло 74. «Это была настоящая битва, с начала и до конца, — записал на следующий день в дневнике полковник Хауз, — и поскольку мы победили, я лег спать... вполне довольный» 75.

Действительно, японцы не смогли добиться упоминания о «равенстве рас». Но англосаксонская «победа», о которой говорил Хауз, оказалась эфемерной. Собственно говоря, о борьбе японцев за «равенство рас» (они, кстати, относили этот принцип исключительно к себе, считая тех же корейцев или жителей тихоокеанских островов примитивными людьми низшего сорта) можно было и не писать столь подробно, если бы не последствия случившегося. Чтобы предотвратить бойкот японцами Лиги Наций, Вильсон вынужден был в конфиденциальном соглашении пойти им на уступки в Китае 76. Американцы согласились на передачу Японии бывших германских владений в провинции Шаньдун, хотя это и противоречило принципу самоопределения наций, содержавшемуся в «Четырнадцати пунктах». Деваться Вильсону было некуда. Макино снова грозился покинуть конференцию и не подписывать уставные документы Лиги Наций. «Если не присоединится Италия и Япония уедет домой, то что останется от Лиги Наций?» — объяснял свою уступчивость президент 77. Вильсон предпочел сделать вид, что Китай сам виноват, поскольку подписал во время войны секретный договор переуступки Шаньдуна Японии. В этом его поддержал и Ллойд Джордж. «Мы не можем относиться к договорам, как к клочкам бумаги, которые можно отбросить, когда в них больше нет нужды», — совершенно не к месту вспомнил британский премьер печально известную фразу Бетмана-Гольвега 78. Германский канцлер, правда, говорил в 1914 году об открытых и международно признанных гарантиях нейтралитета Бельгии, а секретное соглашение с Японией Китай подписал под нажимом, и на конференции рассчитывал получить свои территории обратно. С юридической точки зрения был, кстати, еще один момент, делавший сомнительной всю японскую трактовку о переуступке германских прав. Когда в 1917 году Китай присоединился к Союзникам и объявил войну Германии, он аннулировал все предыдущие германо-китайские договоренности. А значит, и переуступать стало нечего.

Интересно, что решение Вильсона не поддержали даже члены американской делегации (кроме Хауза, естественно 79). Генерал Блисс написал в этой связи согласованное с Лансингом и Уайтом большое и аргументированное письмо своему президенту. В нем Блисс предупреждал Вильсона: «Если мы поддержим японское требование, мы оставим китайскую демократию под гнетом пруссифицированного японского милитаризма. Мы сами взращиваем зубы дракону» 80. А госсекретарь Лансинг записал в дневнике: «Мы отдали Китай ненасытной Японии. Демократическая территория передана автократическому правительству. Президент уступил Японии все, и даже больше того, на что она могла рассчитывать» 81. Но президент слишком крепко связал свое имя с успехом в создании Лиги Наций и ради нее готов был жертвовать собственными принципами. В случае с Японией Вильсон сделал это дважды. Первый раз, когда отказался поддержать принцип «равенства рас», испугавшись реакции в Соединенных Штатах. А второй — когда отказался от принципа самоопределения наций ради японской подписи под договором. Своим последним решением Вильсон фактически дал зеленый свет японской экспансии со всеми вытекающими отсюда последствиями. И хотя Шаньдун под нажимом американцев был все-таки возвращен китайцам в 1922 году, экспансия Японии в Китае продолжилась и сыграла не последнюю роль в нагнетании международной напряженности накануне Второй мировой войны. Не помогла и Лига Наций, доверие к которой в Японии оказалось изначально подорвано. Наконец, проигрыш в вопросе о «равенстве рас» пагубно сказался на позициях японских либералов, которые делали ставку на Лигу Наций. После мирной конференции их влияние в стране стало быстро падать, открывая дорогу к власти японской военщине.

Вообще на конференции сталкивалось так много противоположных интересов, высказывались настолько разные взгляды, что удовлетворить всех было просто невозможно. Особенно это касалось вопросов территориальных изменений и определения границ между государствами. Пример Фиуме был не единственным. Полковник Хауз признавался, что «создавать новые границы, значит всегда создавать новые осложнения», а английский дипломат Гарольд Николсон отмечал, что «новые границы Европы вызывали сильное негодование на местах и большие неудобства» 82. На многих землях исторически проживали разные народы, и передать их территории одному государству, не вызвав недовольства и протестов других, не получалось. Приходилось резать по живому. Привлекательная идея создания национальных государств, с которой Вильсон прибыл в Париж, на деле оказалась нереализуемой. Особенно ожесточенные баталии разворачивались вокруг территориальных изменений в Центральной и Восточной Европе, где на осколках рухнувших империй разные народы создавали свои государства. Для этих территорий война отнюдь не закончилась Компьенским перемирием. Она продолжалась. Правда, теперь вместо одной, мировой войны, народы, кроившие карту Европы, вели много местных, кровавых войн друг против друга. Они, вспоминал Ллойд Джордж, «готовы были перегрызть друг другу глотку в погоне за лучшими кусками наследства умерших империй» 83.

Сама процедура установления новых границ выглядела следующим образом 84. Первичные слушания проходили в кабинете министра иностранных дел Франции Стефана Пишона на Кэ д’Орсе. За огромным имперским столом министра, в комнате, устланной жемчужного цвета с красными розами ковром и украшенной старинными гобеленами, лицом к большим, в пол, окнам, выходившим в тихий сад министерства, восседали члены Совета десяти. В центре стола председательствовал Жорж Клемансо. Его руки в привычных серых перчатках (Клемансо не снимал их на публике, так как страдал экземой) были сложены на столе. С усталым видом он слушал сменявших друг друга просителей, рассказывавших мирному ареопагу о необходимых для их народов чужих территориях. С языка Клемансо всегда готова была сорваться меткая острота, и он постоянно сдерживал себя, чтобы не обидеть представителей малых народов. По левую руку от премьера сидел хозяин кабинета, которого Клемансо, желая в очередной раз продемонстрировать, кто есть кто во Франции, иногда отсылал погулять или просил принести чего-нибудь. «Пишон? Кто такой Пишон? — спросил Клемансо как-то раз окружающих. — Ваш министр иностранных дел, — последовал ответ. — Ах да, совсем забыл, — ухмыльнулся Тигр» 85. Сам Пишон никогда не возмущался таким отношением. О его лени ходили легенды. Он уже не первый раз возглавлял Кэ д’Орсе и никогда не любил утруждать себя серьезной скрупулезной работой. Пишон мог надолго заболеть, отправиться отдыхать или на охоту, но даже в те дни, которые министр проводил на рабочем месте, у него не всегда хватало терпения дочитывать до конца донесения французских послов. По правую руку от Клемансо сидел президент Вильсон, вынужденный пребывать в постоянном внимании, поскольку именно к нему обращались почти все просители. Если и не напрямую, то взглядами при обосновании своих просьб. Рядом с президентом чаще всего располагался полковник Хауз. Далее сидели англичане, внешне представлявшие полную противоположность друг другу. Энергичный и напряженный Ллойд Джордж перебивал просителей и задавал им уйму вопросов. Он даже сидел на краешке стула и, казалось, готов был вскочить с него в любой момент. Бальфур, напротив, был расслаблен. Он как бы полулежал на своем стуле, откинувшись на его спинку и вытянув длинные ноги. Глаза его часто были закрыты, и тогда создавалось полное впечатление, будто он спит. Слева от Пишона, в конце стола с невозмутимым видом сидели два японца. По их непроницаемым лицам никогда нельзя было понять, о чем они думают и слушают ли просителей вообще. Наконец, на другой стороне стола, лицом к Клемансо и спиной к окнам, сидели итальянцы. Они редко говорили, не задавали лишних вопросов, но слушали внимательно. За спинами этих вершителей судеб мира пребывали всегда наготове многочисленные эксперты, референты и переводчики.

Представители малых народов доходили до центра стола и останавливались напротив Клемансо. Иногда они присаживались за общий стол, но некоторые продолжали стоять во время своего выступления. Среди просителей были такие известные политики, как румын Ион Брэтиану и чех Эдуард Бенеш, поляк Роман Дмовский и серб Никола Пашич, китаец Веллингтон Ку и многие другие. Они по-разному держались, неодинаково владели французским языком, но выступления всех их без исключения были пропитаны духом смирения и прошения. В начале работы конференции некоторые члены Совета десяти еще могли питать иллюзии, что им самим удастся быстро найти справедливые решения, но, по мере того как их вниманию предлагались все новые территории, о которых не все из присутствовавших даже слышали, становилось понятно, что для формирования каждой границы надо создавать отдельную комиссию экспертов. Такая комиссия должна была выслушать представителей малых государств и народов, изучить доводы противных сторон и рекомендовать Совету свое решение. Подобных комиссий в Париже было образовано множество. Тардье насчитал 58 комиссий, которые все вместе провели за время конференции 1646 заседаний 86. Их советы и заключения почти никогда не удовлетворяли всех заинтересованных. Так что в конечном итоге решение сложных и запутанных вопросов Союзники всегда находили исходя из собственных интересов и представлений.

А первая комиссия была создана 1 февраля 1919 года для рассмотрения румынских территориальных претензий. Румыния претендовала на многие, пограничные с ней земли, но главная претензия выдвигалась на венгерскую Трансильванию, где проживало много румын. Отношение Союзников к этому спору было неоднозначным. Румыния присоединилась к Антанте в августе 1916 года на условиях передачи ей больших территорий, главным образом венгерских, но уже в конце апреля 1918 года она подписала в Бухаресте сепаратный мир с противниками. К этому моменту две трети территории Румынии были оккупированы германо-австрийскими войсками. Затем Румыния сумела вовремя подсуетиться и снова объявила войну Германии 10 ноября 1918 года, то есть за день до подписания перемирия в Компьене. Повторно объявить войну Австро-Венгрии румыны не успели, так как Союзники подписали с ней перемирие еще 3 ноября. В Париже Румыния делала вид, что обещания Союзников по-прежнему должны оставаться в силе, тогда как Франция и Англия считали себя свободными от них. С другой стороны, Венгрия, как самостоятельное государство, не участвовала в войне. Она, конечно, была частью проигравшей Двуединой монархии, но в эту же монархию входили и Хорватия с Боснией, которые теперь были включены в состав созданной Югославии и рассматривались в Париже в качестве друзей.

Пример с Трансильванией оказался особенно трудноразрешимым, потому что вмешался никем не предусмотренный случай. К власти в Венгрии пришли коммунисты во главе с Белой Куном, и у Румынии усилился старый аргумент — защита Европы от проникновения большевизма. Пока державы в Париже занимались главными вопросами и ждали решения комиссии по румынским границам, румыны вместе с чехословаками вторглись в Венгрию и стали продвигаться к Будапешту. Возникла ситуация, показавшая, что власть парижских миротворцев имеет существенные ограничения. На раздававшиеся из Парижа грозные окрики в Румынии обращали мало внимания. Румыны заняли не только всю Трансильванию, но и часть других венгерских земель. Там они повсеместно грабили венгров и увозили к себе домой все мало-мальски ценное. Премьер-министр Ион Брэтиану действия своих войск оправдывал борьбой с коммунизмом, а королева Румынии Мария с очаровательной улыбкой объясняла американцам: «Можете называть это воровством или как вам еще заблагорассудится, но я считаю, что мы имеем полное право делать то, что мы делаем» 87. В итоге Венгрия вынуждена была уступить Трансильванию и подписать свой отдельный мирный договор с Союзниками в январе 1920 года. Ее признали проигравшей в войне стороной и отняли две трети довоенной территории. Более 3 миллионов венгров оказались гражданами иностранных государств, где к ним стала применяться политика жесткой ассимиляции. Не удивительно, что через пятнадцать лет Венгрия с готовностью поддержала реваншистский курс гитлеровской Германии.

Что же касается Румынии, то ее пример поистине уникален. В 1914-1915 годах Румыния долго выбирала, к какой из воюющих сторон ей присоединиться. В Бухаресте хотели получить Трансильванию и Бессарабию, но сделать это одновременно было невозможно. Трансильванию с готовностью обещала Антанта, а Бессарабию — Германия. В то время, вдохновленные успехами русских войск в Галиции, румыны остановили свой выбор на Антанте. Потом были дни военных катастроф, когда казалось, что речь будет идти о самом существовании румынской государственности. Но после большевистского переворота в России и поражения Германии в мировой войне все чудесным образом изменилось. Пользуясь царившей на юго-востоке Европы неразберихой и отсутствием у Союзников реальных рычагов воздействия, Румыния, еще недавно стоявшая на краю гибели, прибрала к рукам и Трансильванию, и Бессарабию, и Буковину, и Добруджу, и Банат, увеличив свою довоенную территорию более чем в два раза. Причем речь совсем не шла о создании румынского национального государства. В составе новой Румынии оказались миллионы жителей других национальностей — венгров, украинцев, молдаван, болгар, сербов, и все предшествовавшие Второй мировой войне годы происходила их искусственная румынизация.

Еще больше дискуссий и споров вызвал польский вопрос. Ни одна другая комиссия на конференции не собиралась так часто, как созданная для рассмотрения польских проблем. Все участники мирной конференции выступали за воссоздание независимого польского государства, но у них было разное мнение о том, каким этому государству быть. Англичане очень настороженно относились к идеям «Великой Польши» и не знали, чего ждать от поляков, которых Ллойд Джордж за постоянно создаваемые смуты и раздоры называл «ирландцами». «Польша снова вообразила себя безраздельной хозяйкой Центральной Европы, — писал он. — Принцип самоопределения не соответствовал ее домогательствам» 88. С британской стороны раздавались и еще более жесткие высказывания. Член военного кабинета Британии южноафриканец Ян Смэтс, например, полагал, что «Польша является историческим провалом и всегда будет оставаться таковым, а договором (о границах Польши. — И. Т.) мы пытаемся пересмотреть вердикт истории» 89. В любом случае англичанам совсем не хотелось создавать «Великую Польшу», а вместе с ней и новые очаги напряженности в Европе. Уже по самому поведению поляков на конференции многим было очевидно, что Польша будет постоянно конфликтовать со всеми своими соседями — Германией, Россией, Чехословакией и Украиной, если последняя, конечно, была бы тогда создана.

Зато французам нужна была сильная Польша. Россия, их старый восточный союзник против Германии, погрузилась в хаос, и было неясно, какой она из него выберется. Франции нужны были новые восточные союзники, и на эту роль пробовались Польша, Чехословакия и Румыния. В идеальном варианте мог получиться целый антигерманский пояс, но Польша рассматривалась как основной потенциальный союзник. Клемансо не мог привести внятных аргументов в защиту непомерных требований, выдвигавшихся поляками, и оправдывал их полуторавековой давности разделами Польши, которые называл «величайшим преступлением в истории» 90. «Доводы» Клемансо находили полное понимание у французов, которые исторически питали к полякам особые, сентиментальные чувства. Во Франции помнили графиню Валевскую и маршала Понятовского, не забыли отряды поляков, храбро сражавшихся в 1870 году за Францию против Пруссии. Поэтому французы традиционно относились к полякам с особой теплотой. Хотя, надо сказать, что в какие-то моменты чрезмерные требования польских националистов раздражали даже Клемансо, и он готов был поддержать чехов при решении пограничных польско-чехословацких споров.

Соединенные Штаты, со своей стороны, занимали промежуточную позицию. Американцам было сложнее маневрировать, поскольку в основе их подхода лежали обещания, данные президентом Вильсоном в «Четырнадцати пунктах». Обещаний было три — восстановить польское государство, против чего никто не возражал, а также включить в него территории, населенные поляками, и обеспечить ему выход к морю. Второе и третье из этих обещаний вызывали конфликты и острые дебаты. Всему виной был принцип «самоопределения наций», лежавший в основе передела многих европейских границ. Вильсон ни за что не хотел от него отказываться и рассматривал его как свой личный вклад в историю политической и правовой мысли. Принцип «самоопределения» красиво звучал, но был явно непроработан. Даже сопровождавшие Вильсона американцы не могли понять, «имеет он в виду народ, отдельную территорию или небольшое сообщество? Без ясного установления единицы отсчета, — считал госсекретарь Лансинг, — которая могла бы быть использована на практике, применение этого принципа станет опасным для мира и стабильности» 91. Американский президент был далеко не первым, кто ввел в оборот принцип самоопределения. Более того, одновременно с Вильсоном тезис о «праве наций на самоопределение» активно эксплуатировал Ленин. Но Вильсон был первым политиком, полным решимости и, главное, имевшим реальные возможности применить этот принцип на практике в масштабах всего Старого Света. Хотя даже в американской делегации были люди, которые накануне конференции сильно сомневались в его приемлемости. «Чем больше я размышляю о провозглашенном Президентом праве на “самоопределение”, — записал в дневнике тот же Лансинг, — тем сильнее убеждаюсь, что в сознании отдельных народов подобные идеи таят опасность. Они станут основой неисполнимых требований на мирной конференции и создадут проблемы во многих землях... В этом тезисе просто заложен динамит. Он породит надежды, которым не суждено сбыться. Боюсь, что это будет стоить тысячи жизней. В конечном итоге сама идея будет дискредитирована и названа мечтой идеалиста, который не смог осознать ее опасности до тех пор, пока не стало слишком поздно, чтобы остановить тех, кто попытался воплотить этот принцип силой» 92. Госсекретарь как в воду глядел. Он ошибся лишь в порядке цифр. «Самоопределение» обернулось тысячами жизней уже во время конференции. А впоследствии счет пошел на миллионы.

На конференции «мирный триумвират» никак не мог решить, на каком варианте польского государства следует остановиться. Получалось либо так, что в новом государстве будут жить миллионы граждан непольского происхождения, либо миллионы поляков останутся вне границ Польши. Победил первый вариант, и это имело для Европы печальные последствия. Много копий было сломано вокруг получения Польшей обещанного Вильсоном участка морского побережья. В первоначальном проекте, подготовленном для конференции комиссией по польскому вопросу, которую возглавлял опытнейший французский дипломат, бывший посол в кайзеровской Германии Жюль Камбон, предусматривалось, что в польский коридор войдет не только участок побережья Балтийского моря, но и единственный портовый город в этом месте — Данциг (современный польский Гданьск). Уже сама идея этого «коридора» вызывала большие опасения за мирное будущее, поскольку новые польские земли разделяли Германию на две части, превращая Восточную Пруссию в эксклав. На опасность такого решения обращали внимание англичане 93. Ллойд Джордж откровенно объяснял лорду Ридделлу, что нельзя «передавать 2 миллиона немцев под власть поляков, которые находятся ниже уровнем в том, что касается опыта и способности к управлению. Мы не хотим создания новых Эльзаса и Лотарингии», — заключал он 94. Еще откровеннее британский премьер высказывался в кругу близких, возвращаясь в свои апартаменты вечером, после длительных дискуссий о границах будущего польского государства. «Д(эвид) категорически против “коридорной” системы, по которой большой кусок Германии, где проживают 3 миллиона немцев (точных подсчетов никто не делал, и эксперты называли разные цифры, обычно в пределах 2-3 миллионов. — И. Т.) отрезается и передается полякам, — записала в дневнике 25 марта мисс Стивенсон. — Д(эвид) считает, что это означает просто еще одну войну. Французы в ярости от того, что он противостоит этой идее» 95. Об этом же постоянно твердили и сами немцы. Князь Лихновский, бывший посол кайзеровской Германии в Лондоне и один из страстных противников развязывания мировой войны, говорил во время мирной конференции, что «Германия не хочет сражаться снова, если только ее не лишат возможности мирно существовать и развиваться. Я имею в виду, — объяснял Лихновский, — если у нее не заберут, например, территории, необходимые ей для восстановления, такие как восточные провинции» 96. Ему вторил и Ульрих фон Брокдорф-Ранцау, германский министр иностранных дел в новом правительстве социалистов: «Сейчас в Германии нет реваншистских настроений, — заявлял он. — Но если Антанта, и особенно Франция, продолжат политику, к которой они склоняются все больше, мысль о реванше возникнет снова и уже никогда не умрет» 97. В Париже впору было прислушаться к этим словам.

Ко всему прочему, население Данцига было на 90 % немецким, и его протесты начались еще во время работы конференции. Правда, сельское население территории, примыкающей к Данцигу, было в целом преобладающе польским, но встречались и районы компактного проживания немцев. В общем, было сразу ясно, что польский коридор рано или поздно станет угрозой европейскому миру, а немцы не захотят жить в польском государстве. Но победила точка зрения Вильсона и Клемансо. Один из американских экспертов, профессор Гарварда Роберт Лорд объяснил логику принятого решения просто — интересы 2 миллионов немцев в Восточной Пруссии, оказавшихся отрезанными от остальной Германии, были несопоставимы с интересами 25 миллионов поляков, которым требовался выход к морю 98. Во время конференции англичане попробовали уменьшить возникшую напряженность и предложили провести в двух местах с преобладающим немецким (Мариенвердер) или польским лютеранским (Алленштейн) населением плебисциты (позже к ним добавился и третий плебисцит в Верхней Силезии), а Данциг сделать вольным городом под эгидой Лиги Наций. Плебисциты подтвердили существовавшие сомнения — немцы и поляки-лютеране не захотели жить в Польше. Но даже без этих районов и без Данцига во вновь созданном польском государстве оказалось миллион немцев, а всего Германия вынуждена была уступить Польше почти 45 тысяч квадратных километров, территорию, в три раза превышавшую аннексированные в 1871 году у Франции Эльзас и Лотарингию 99. Всего же Германия потеряла почти 68 тысяч квадратных километров территории с общим населением 5,5 миллионов человек. Эти земли отошли Польше, Франции, Дании, Литве, Бельгии, Чехословакии, а также вольному городу Данцигу. Французы могли быть довольны. Как в 1871 году бисмарковская Германия поставила цель низвести Францию до уровня второстепенной державы, так в 1919 году французы задумали проделать с Германией то же самое. Собственная история ничему их не научила. Справедливости ради следует сказать, что Польшу, как и другие вновь образованные государства, которым передавались территории со смешанным населением, обязали подписать договора о соблюдении прав нацменьшинств (The Minority Treaties), а Клемансо в специальном послании от лица конференции предупредил нового польского премьер-министра, всемирно известного пианиста Игнация Падеревского, что «будущее Польши в огромной степени зависит от безопасного обладания (переданными ей) территориями» 100. Контроль над соблюдением прав нацменьшинств Союзники собирались возложить на Лигу Наций, но многие эксперты понимали, что все будет зависеть от того, насколько сильной будет эта организация 101.

К концу работы конференции количество европейских государств, недовольных результатами перекройки границ, превышало число тех, кто был ими удовлетворен. Практически все решения, принятые Советами четырех, пяти или десяти на основе принципа «самоопределения наций», несли в себе семена раздора. Одни страны считали, что им досталось далеко не все из того, на что они имели «право» претендовать. Другие, наоборот, были убеждены, что их без всяких на то оснований лишили законно принадлежавших им земель. Конечно, основное недовольство высказывали проигравшие войну страны. Победители не считали нужным особенно с ними церемониться. Многолетний министр иностранных дел Великобритании Эдуард Грей, узнав, как идут дела в Париже, признался одному из друзей: «Я рад, что меня там нет. Они делят добычу» 102. Хотя и среди тех, кто причислял себя к победителям, были недовольные. Но главную опасность для будущего Европы, безусловно, несли в себе изъятия территорий у поверженной Германии.

Если на Востоке границы Германии терзали нации, получившие от победителей право создания собственных государств, то на Западе территорию поверженной империи пытались уменьшить, главным образом, французы. На Востоке основной задачей было определение границ вновь возникших стран, и немецкие территории подпадали под отчуждение на основании трактовки Союзниками принципа «самоопределения наций». На Западе, за исключением Эльзаса и Лотарингии, речь шла о землях, населенных собственно немцами. Хотя даже с бывшими французскими провинциями все было не так однозначно. За годы пребывания в составе Германии число немцев, проживавших в Эльзасе и Лотарингии, выросло с 70 до 300 тысяч человек, что составляло около 16 % всего населения. В главных городах, Страсбурге и Меце, число немцев было еще больше (свыше 40 и 50%, соответственно) 103. Это — современные французские цифры, от которых сильно отличаются германские данные последней предвоенной переписи, прошедшей в 1910 году. Согласно им, накануне войны в Эльзасе-Лотарингии проживали 1 634 260 (87,2 %) не-мецкоговорящих жителей против 204 262 (10,9%) франкоговорящих 104. Расхождение в цифрах можно объяснить тем, что многие жители этих территорий считали себя не немцами или французами, а эльзасцами и лотарингцами, для которых за годы нахождения в составе Германии немецкий язык стал родным. Кроме того, значительную часть жителей составляли смешанные франко-германские семьи. Эльзасцы и лотарингцы имели своих депутатов в рейхстаге, служили в германской армии, принимали участие в боях с Францией. Многим из них не хотелось менять гражданство, и новый министр иностранных дел Германской республики Брокдорф-Ранцау имел основания полагать, что плебисцит в Эльзасе-Лотарингии «был бы интересен» 105.

Однако в других местах на западе Германии — на левом берегу Рейна и в Сааре, которые французы также хотели изъять, ситуация была совершенно иной. Это были территории с абсолютным историческим преобладанием немецкого населения. Вокруг них между Союзниками разразились нешуточные баталии. Французы настойчиво требовали, чтобы германский левый берег Рейна на всем протяжении от Кёльна до Майнца стал либо французским (Фош), либо нейтральным, самостоятельным государством (Клемансо). В любом случае, даже если в этом месте «политическая граница Франции и оставалась бы такой же, что и раньше, то экономическая и военная границы должны были быть выдвинуты к Рейну» 106. И в том и в другом варианте предусматривалась оккупация левобережья союзными войсками. «Рейн был преградой, — считал маршал Фош, — под прикрытием которой Германия могла бы поставить под сомнение победы наших армий, восстановить свои силы и оспаривать условия мира» 107. Поэтому маршал настаивал, что Рейн должен стать «западной военной границей для германских народов» и Германия должна «лишиться территориального суверенитета на левом берегу этой реки» 108. Идею установления франко-германской границы по Рейну французы вынашивали уже давно, и на Петроградской конференции Антанты в январе-феврале 1917 года смогли даже втайне от англичан заручиться поддержкой царя в этом вопросе 109. К середине декабря 1918 года левый берег Рейна, мосты через реку и намеченные соглашением о перемирии анклавы на правом берегу были заняты войсками Союзников. Изначально Фош не исключал, что немецкие территории левого берега Рейна должны отойти Франции. Клемансо в целом разделял точку зрения своего главнокомандующего, но, видя ее полное неприятие Англией и США, соглашался на создание «буферного государства». В записке, подготовленной для Союзников накануне конференции французским правительством, Клемансо обозначил три пункта своей политики в данном вопросе: «1) Никаких германских вооруженных сил на левом берегу Рейна и установление по Рейну западной границы Германии; 2) оккупация мостов через Рейн межсоюзнической вооруженной силой; 3) никакой аннексии» 110. То есть речь шла о создании независимого Рейнского государства, которое должно было оставаться под контролем Франции. Последний пункт, по замыслу Клемансо, служил бы оправданием французского плана в глазах англосаксонского общественного мнения.

Во время мирной конференции идейным вдохновителем плана отторжения в том или ином виде западного берега Рейна от Германии был, безусловно, французский премьер, хотя сама идея находила поддержку практически всех французских политиков. Но там, где Фош или Пуанкаре, как правило, шли напролом, раз за разом твердя исключительно о безопасности Франции, Клемансо действовал более изощренно. Тигр пытался добиться своего двумя способами. С одной стороны, он, как и другие французские политики, при любом удобном случае повторял, что Рейнланд должен стать независимым. Этим Клемансо как бы приучал своих собеседников к неотвратимости подобного решения. Когда ему возражали, Клемансо слушал, но тут же повторял свою мысль, начиная все сначала. Так происходило день за днем в течение всей конференции. Но кроме этого Тигр всячески содействовал сепаратистским настроениям в самом Рейнланде, где французы помогали создавать местное движение за отделение от Германии. Воспоминания Клемансо по этому поводу изобилуют таким большим количеством мелких деталей и цитатами из никому не известных прирейнских газет, что складывается впечатление, будто сам он всей этой кампанией и дирижировал. Не случайно Союзники подозревали Клемансо в двойной игре еще во время конференции 111. Ллойд Джордж, правда, склонен был видеть в сепаратизме рейнских немцев скорее результат закулисной деятельности Пуанкаре и Фоша 112. Но Клемансо в любом случае способствовал сепаратистским настроениям и, как мог, использовал их на переговорах в Париже. Так или иначе, но, по замыслу организаторов кампании в Рейнланде, со стороны все должно было выглядеть, будто независимость является не только гарантией безопасности Франции, но и требованием самих прирейнских немцев.

Первые митинги с призывами об отделении прошли еще в начале декабря 1918 года в Кёльне. «Да здравствует независимость Рейнланда!»- — с такими лозунгами немногочисленные группы жителей Кёльна, Майнца и других рейнских городов выходили на улицы. Организаторов этого движения пугала революция, которая при сохранении в составе Германии неминуемо грозила перекинуться и в их относительно спокойные земли. К тому же французы ловко распускали слухи о том, что независимый Рейн-ланд будет иметь преимущества перед остальной Германией в вопросах репараций. Для того чтобы движение за выход немцев из Германии не выглядело совсем уж фальшиво, для него были придуманы даже особые лозунги. «1. Мы хотим сами определять свою судьбу, — говорилось в одном из воззваний сепаратистов. 2. Мы немцы и желаем остаться в германской системе. 3. Мы против уступок территории западного Рейнланда» 113. Этим и сепаратисты, и стоявшие за их спинами французы пытались соблюсти все правила политического приличия. Они требовали распространить на себя «право на самоопределение», заявляли, что хотят независимости (некоторые предлагали более мягкую автономию), но в германской системе ценностей, и, наконец, как истинные патриоты, были против уступок немецкой территории, которая, при удаче всего проекта с отделением от Германии (или автономией), была французам не нужна. Интересно, что одним из лидеров движения за обособление Рейнланда был Конрад Аденауэр, будущий многолетний канцлер ФРГ, а в то время — бургомистр Кёльна.

Наиболее последовательно против французских планов на протяжении всей конференции выступал Ллойд Джордж. Он сразу определил нестыковку французской позиции с идеей создания Лиги Наций, поскольку французы видели «выход не в том, чтобы установить дружеские отношения с этой новой республикой по ту сторону Рейна (то есть с Германией. — И. Т.), а в том, чтобы сделать Рейн военным барьером» против Германии 114. Там, где англичане видели опасность создания новых Эльзаса и Лотарингии в сердце Европы, французы, запуганные в предыдущие десятилетия своим восточным соседом, не хотели замечать ничего, кроме гарантий собственной безопасности. Эта мысль оставалась лейтмотивом многочисленных меморандумов, предложений и заявлений французов на мирной конференции. «Америка — далеко и защищена океаном, — постоянно жаловался Клемансо. — Англия оказалась недосягаемой даже для Наполеона. Вы, как одни, так и другие, под надежной защитой. У нас такой защиты нет... Но мы хотим для себя безопасности» 115. В конце концов постоянные стенания и претензии Клемансо надоели Ллойд Джорджу, и он в 20-х числах марта уединился на несколько дней с группой советников в Фонтенбло, где подготовил свой знаменитый меморандум. Отторжение германских земель как на Западе, так и на Востоке (Польша) Ллойд Джордж назвал «миром на тридцать лет». Если со временем, предупредил он французов, Германия «почувствует, что с ней обошлись несправедливо при заключении мира в 1919 году, она найдет средства отомстить своим победителям» 116. На Клемансо меморандум Ллойд Джорджа не произвел никакого впечатления. Французский премьер по-прежнему продолжал гнуть свою линию на отчуждение германских земель и превращение Германии во второразрядную державу. А ведь Ллойд Джордж как в воду глядел, и ошибся всего на десять лет.

А что же американцы? Ведь требования французов не только в очередной раз ставили под сомнение универсальность принципа «самоопределения наций», но и подрывали доверие к любимому детищу президента Вильсона — Лиге Наций. Как и англичане, американцы совершенно не хотели создавать в центре Европы новые Эльзас и Лотарингию. Вильсон несколько раз пытался убедить Клемансо, что статья 10 Устава Лиги Наций, в которой говорилось, что «члены Лиги обязуются уважать и сохранять территориальную целостность и существующую политическую независимость всех членов Лиги против всякого внешнего вторжения, а в случае нападения или его угрозы Совет примет меры к обеспечению выполнения этого обязательства», должна стать надежной защитой для Франции. Клемансо это не убеждало. Он, как уже говорилось, не очень верил в эффективность Лиги Наций и предпочитал прямые гарантии. В конце концов Вильсон сдался. Президент одобрил компромиссное предложение Хауза об отдельных гарантиях безопасности, которые США и Англия предоставляли Франции в случае нападения Германии в будущем. Речь фактически шла о создании военного союза между тремя странами. Американцы, правда, предложили оформить два отдельных договора о гарантиях — между Францией и США, а также Францией и Англией. Это позволяло им говорить о гарантиях, а не о тройственном союзе. Но сути это не меняло. Оба — Хауз и Вильсон — прекрасно понимали, что с одобрением такого союза возникнут большие сложности в Сенате, но, как записал в дневнике Хауз, «если Клемансо не верит в Лигу Наций, вероятно, следует предложить ему сторонний договор». В дальнейшем высказывалось мнение, что Вильсон сознательно пошел на непроходной в Сенате договор о гарантиях, только чтобы купить согласие французов в вопросе о Рейнланде 117. Ллойд Джордж тоже решил подстраховаться и вставил в английский договор условие, что тот вступит в силу только после ратификации американо-французского соглашения о гарантиях, понимая, что последнее вряд ли произойдет. Интересно, что французы никогда публично не упрекали Вильсона в нечестной игре, зато Ллойд Джорджа периодически подозревали в существовании у него задних мыслей. «Почему, — спрашивал Тардье, — он должен был поставить помощь Британии в зависимость от ратификации соглашения в Вашингтоне?» 118 Так или иначе, но Клемансо воспринял новую идею как спасительный выход из тупика. «Вам следует поставить памятник», — радостно сообщил он Хаузу 119.

Остальные члены американской делегации очень скептически отнеслись к предложению Хауза. Госсекретарь Роберт Лансинг в записке от 20 марта отметил, что, по мнению его самого, посла Уайта и генерала Блисса, «если такое соглашение будет заключено, исчезнет главная причина для создания Лиги Наций в том виде, как это сейчас планируется. Что касается Франции и Бельгии, то такой союз — это все, что им требуется для обеспечения их будущей безопасности. Теперь они могут принимать или не принимать Лигу Наций. Конечно, они примут Лигу, если от их согласия будет зависеть этот союз. Они пойдут на все ради такого союза... Что потрясло меня больше всего, — подчеркнул Лансинг, — так это готовность автора идеи союза (то есть Хауза. — И. Т.) лишить Лигу ее главного смысла ради французской поддержки Лиги» 120. Лансинг справедливо опасался, что значение Лиги в вопросах обеспечения безопасности существенно упадет, поскольку полностью дискредитирует десятую статью ее Устава, а восточно- и южноевропейские народы будут думать, что США и Великобритания готовы гарантировать лишь безопасность Франции и Бельгии, оставляя всех остальных беззащитными перед лицом возможной германской агрессии 121. Так оно, собственно говоря, и случилось. Но и Франция ничего не выгадала от предложенных ей англо-американских гарантий безопасности. Договор о военном союзе между тремя странами был подписан в тот же день, что и мирный договор с Германией, но так и не вступил в действие, поскольку его не ратифицировали ни американский Сенат, ни английская палата общин.

Что касается левого берега Рейна, то Германия временно потеряла суверенитет над этими землями. Не добившись своего лобовой атакой, Клемансо сделал заход с другой стороны. С конца марта французы завели речь о необходимости оккупации территории Рейнланда вплоть до полного выполнения немцами условий готовившегося мирного соглашения, включая выплату репараций. Последнее условие постепенно стало основным оправданием длительной трехсторонней (Франция, Бельгия и Англия) оккупации левого берега Рейна, которой добивались французы. «Не германского нападения мы боимся в ближайшие годы, — объяснял свою позицию Клемансо, — мы боимся систематического невыполнения договора. Никогда еще договор не содержал такого количества условий, следовательно, никогда еще договор не заключал в себе столько возможностей остаться невыполненным. Против такой опасности мы хотим материальных гарантий в виде оккупации, и мы намерены сохранить ее в течение всего времени, необходимого для того, чтобы мы убедились в добросовестности Германии» 122. Можно сказать, что в вопросе «залоговой» оккупации французы взяли своих союзников измором. Англичанам удалось сократить лишь сроки нахождения союзных войск на левом берегу Рейна и вокруг мостов через него. Срок союзной оккупации Рейнланда определялся в пятнадцать лет (статья 428), но при выполнении Германией своих обязательств союзные войска выводились с занимаемой территории в три этапа (статья 429), первый из которых мог наступить уже через пять лет. Правда, договор предусматривал и реоккупацию уже освобожденных территорий в случае приостановки выполнения Германией условий договора (статья 430). Германия, таким образом, на какое-то время теряла над территорией Рейнланда контроль, с последующим запретом милитаризации этих земель. Движение прирейнских немцев за независимость, лишившись поддержки Клемансо, потихоньку исчерпало себя. Последним трагическим аккордом этого движения стали события февраля 1924 года, когда прибывшие с правого берега Рейна молодчики облили бензином и подожгли магистратуру города Пирмазенс, где укрылась небольшая группа сторонников независимости Рейнланда, а всех выбегавших из здания людей националисты забивали палками и ножами 123.

Во многом схожая с Рейнландом ситуация складывалась на конференции вокруг еще одной западной земли Германии — Саара. Территория Саара располагалась западнее Рейнланда, между ним и Эльзасом. Саар, таким образом, становился своего рода эксклавом, отделенным от Германии оккупированным (или независимым, как предполагалось французами) Рейнландом. В хозяйственном отношении экономика Саара составляла в Германской империи единое целое с Рейнландом и Эльзасом. Саарские угольные шахты (17 миллионов тонн в год, или 8% довоенной добычи в Германии) снабжали своей продукцией металлургию и энергетику Эльза-са-Лотарингии. К тому же многие рабочие приезжали на шахты с территорий, отошедших к Франции. На все это делали упор французские представители на мирной конференции, когда требовали передачи Саара Франции. Но вначале они, по заведенной уже традиции, попытались доказать, что исторически земли Саара принадлежали французам и были насильственно изъяты после поражения Наполеона в 1815 году. «Только грубая сила могла отделить эту область от Франции», — утверждалось в записке, подготовленной для конференции Тардье124. Несколько недель в марте французы настойчиво требовали вернуться к границам 1814 года, что вызывало неприятие других участников Совета четырех. Дело доходило до серьезных «распрей» между французами и американцами, «в иные часы перераставшие в подлинный конфликт» 125.

Вильсон действительно не знал, что делать с новыми французскими требованиями. В отличие от стремления вернуть Эльзас и Лотарингию, французы никогда раньше официально не ставили вопрос об обладании Сааром. Позиция Франции в этом вопросе на конференции окончательно подрывала «Четырнадцать пунктов» Вильсона, от которых и так уже мало что осталось. В какой-то момент в начале апреля президент даже уведомил французов, что если в ближайшие десять дней не удастся решить проблему Саара, он покинет Францию вместе с американской делегацией и возвратится в Вашингтон 126. Хауз объяснял Тардье, что Вильсон «совсем не собирался передавать под французский суверенитет полностью немецкое население (Саара). По нашему убеждению, — говорил полковник, — это не только несовместимо с “Четырнадцатью пунктами”, но и принесет в будущем проблемы самой Франции» 127. В ответ, однако, он услышал об угрозе отставки Фоша и, в который раз, об «исторических правах Франции». Упрямства французов не выдержал даже Орландо, в иных случаях бывший сам не против того, чтобы козырнуть историческими правами Италии. При таком подходе как у французов, съязвил итальянский премьер во время очередной перепалки на Совете четырех между Вильсоном и Клемансо по поводу Саара, Италия могла бы претендовать на земли античной Римской империи, что поставило бы британского премьера в затруднительное положение 128.

В конечном итоге французы отказались в своей аргументации от «исторических» обоснований и сконцентрировались на экономических доводах. Они сообразили, что граница 1814 года оставляет в их руках территорию в два раза меньше тогдашнего Саара, и многие шахты (по крайней мере, одна треть из них) остаются в Германии 129. Но их экономические аргументы также не смогли поколебать позицию Вильсона. Американский президент готов был рассматривать уголь Саара в качестве компенсации за разрушение Германией французских шахт в Лансе и включить его в зачет репараций, но вести речь о передаче большой территории с немецким населением в состав Франции он категорически отказывался. Чтобы найти решение этому вопросу, в апреле была создана специальная согласительная комиссия экспертов, куда вошли по одному представителю от Франции, Англии и США. Эксперты признали, что для гарантии бесперебойных репарационных поставок во Францию саарского угля регион должен находиться под особым административным управлением. Это было гораздо меньше того, чего хотели французы, но больше того, с чем готов был согласиться Вильсон. Ллойд Джордж, желая сдвинуть дело с мертвой точки, предложил перевести Саар на пятнадцать лет (пока уголь будет направляться во Францию в счет репараций) под управление арбитражной комиссии Лиги Наций. Вильсону по-прежнему не нравились любые попытки Франции административно привязать к себе часть немецкой территории, но он вынужден был согласиться с мнением Ллойд Джорджа. «По-моему, это очень хороший план, господин Президент», — обратился Ллойд Джордж к Вильсону, когда все, наконец, было согласовано. «Что ж, — ответил Вильсон, — почему бы вам не использовать его в Ирландии?» 130 Будущее Саара должен был решить плебисцит, который намечалось провести через пятнадцать лет, а пока и эта территория временно изымалась из-под суверенитета Германии и отдавалась под управление создаваемой Лиги Наций.

Надо сказать, что германская территория могла и увеличиться весной 1919 года. В Вене и Берлине активно обсуждался вопрос о присоединении (аншлюсе) Австрии к Германии. Такое решение вполне соответствовало праву наций на самоопределение. По языку и культуре австрийцы мало чем отличались от южных немцев-католиков, и одно время французы даже вынашивали идею создания самостоятельного государства южных немцев, куда вошли бы Австрия и Бавария 131. Однако планы радикального расчленения Германии не были поддержаны ни англичанами, ни американцами, и Клемансо пришлось их оставить. Но он тем более не хотел усиления германского государства за счет австрийцев. Когда в январе идеи аншлюса стали известны в Париже, Клемансо встретился с Хаузом и объяснил полковнику, что Франция не допустит этого. «Было бы хорошо, — попросил Клемансо, — если вы посоветовали бы Реннеру держаться в стороне до тех пор, пока он или его делегация не прибудут в Париж для обсуждения мирного соглашения» 132. Полковник обещал помочь, но долгое время ничего не предпринимал. Когда же в конце марта Союзники решили отправить в Центральную Европу комиссию во главе с Яном Смэтсом, чтобы ознакомится на месте со сложившейся там ситуацией, Хауз включил в ее состав своего помощника Стефана Бонсала. У него было особое задание. Хауз поручил Бонсалу встретиться с австрийским канцлером Карлом Реннером и передать, что присоединение Австрии к Германии будет плохо воспринято в Париже.

Встреча эмиссара полковника Хауза и канцлера состоялась 4 апреля в Вене при весьма интересных обстоятельствах. Выслушав Бонсала, Реннер некоторое время сидел молча. Наконец он заговорил. «Очень жаль, что это послание дошло до меня так поздно, хотя, я надеюсь, что еще не все потеряно, — устало произнес канцлер. — Прямо перед вами у меня был германский посол Бото Ведель, и сейчас он, должно быть, телеграфирует своему правительству то, что услышал от меня. Я обещал ему, что мы присоединимся к Рейху» 133. Надо сказать, что сторонников аншлюса в растерзанной и брошенной всеми Австрии было даже больше, чем в Германии, и именно австрийцы выступили инициаторами этого проекта. Канцлер пробовал было торговаться, но Бонсал сразу же честно признался, что взамен отказа от присоединения к Германии американцам предложить ему нечего. Австрийцам лишь посоветовали дождаться создания Лиги Наций и поставить вопрос об аншлюсе там, что было абсолютно непроходным вариантом из-за отрицательного отношения Франции и Италии. Реннеру оставалось рассказать все кабинету и надеяться, что тот дезавуирует обещание своего главы. В Париже отказ Австрии от аншлюса восприняли с облегчением, но отблагодарить австрийцев каким-либо ответным шагом отказались. Австрию ждали жесткие условия мирного соглашения, что было для нее особенно обидно на фоне приобретений бывших сограждан из Чехословакии и Югославии. Неудивительно, что вопрос об аншлюсе снова возник накануне Второй мировой войны. И тогда уже никто не смог помешать присоединению Австрии к Германии.

Самих немцев с самого начала решено было на конференцию не приглашать. Подразумевалось, что Союзники подготовят условия мирного договора, основанные на положениях перемирия, а затем представят окончательный текст Германии. Но приступить к серьезному обсуждению мирных положений в Париже долго не получалось. Для Вильсона приоритетными были задачи, связанные с созданием Лиги Наций. Он спешил завершить эту работу до того времени, когда на Капитолийском холме появятся новые сенаторы и конгрессмены. Поэтому до середины февраля, когда уставные документы Лиги Наций были готовы и президент отбыл с ними на несколько недель домой, чтобы склонить на свою сторону американских законодателей, вопросы мирного договора с Германией и территориального переустройства Европы серьезно не обсуждались. Конечно, разные эксперты встречались и обменивались мнениями, но дальше этого дело не шло. Эти встречи, как вспоминал Г. Николсон, вносили не ясность, а «элемент запутанности» в работу конференции 134. Лишь во второй половине февраля, когда главной фигурой на конференции временно стал Артур Бальфур (Ллойд Джордж вернулся на период отсутствия Вильсона в Лондон, а Клемансо выздоравливал после ранения, полученного 19 февраля в результате покушения анархиста), в соответствующих комиссиях началось серьезное обсуждение вопросов мира и территориальных изменений 135.

Все это время немцы терпеливо ждали, когда им предложат для обсуждения статьи мирного договора. Могло даже показаться, что в прошедшие после подписания перемирия месяцы им было не до новых переговоров. В Германии продолжались революционные выступления, надо было решать вопросы продовольственного обеспечения населения (блокаду так никто и не отменил), приводить в порядок совершенно расстроенные войной финансы и думать о многих других жизненно важных проблемах. Берлин в первые месяцы после перемирия представлял собой странную картину. В сером и мрачном городе, почти без освещения, зрела революция, но он никак не мог ею разродиться. По городу передвигались вооруженные отряды солдат и моряков, гражданских лиц с красными повязками, в разных уголках периодически была слышна стрельба, но все это не мешало обывателям вести обычную мирную жизнь. Революционные моряки водили берлинцев в захваченный ими дворец бывшего кайзера и проводили для них своеобразные экскурсии. С продуктами было туго, но процветал черный рынок, где всегда можно было выменять на что-нибудь еду. Горожане отправлялись в «продуктовые походы» по деревням, где также добывали пропитание в обмен на разного рода товары или услуги. Все это очень хорошо описано в романах Э. Ремарка. Даже в самые напряженные дни революционных выступлений исправно работало метро, а берлинские кафе и рестораны были переполнены посетителями. Правда, официанты, к которым обращались теперь Herr Ober, приносили в основном суррогатные эрзац-продукты, но горожане, как и прежде, продолжали обмениваться новостями и читать регулярно выходившие центральные газеты за чашечкой желудевого или морковного кофе, неспешно потягивая скрученные из капустных листьев сигары.

Главное, в чем сходились немецкие обыватели, была убежденность в том, что их страна не проиграла войну. Прибывавших в столицу из Франции и Бельгии солдат обязательно проводили через Бранденбургские ворота на Парижскую площадь. Трудно сказать, был ли в этой церемонии какой-то особый умысел, но многие берлинцы испытывали от нее неосознанную гордость. Тем более что приветствовать возвращавшиеся войска приходили многие политики, включая Фридриха Эберта. «Армия никогда не была разбита на фронте, — говорил канцлер. — Она выстояла против всего мира» 136. Один молодой американский лейтенант, который в числе многих иностранных наблюдателей находился в те дни в Берлине, почти ежедневно наблюдал эту картину из окон гостиницы Adlon. «Тот прием, который оказывали дома возвращавшимся солдатам, — писал он, — вполне мог заставить их чувствовать себя победителями» 137. В том, что случилось с их армией, немецкие бюргеры винили, прежде всего, внутренних врагов, затеявших смуту. Армейские офицеры, бывшие и действующие, охотно развивали эту мысль. «Если бы не революция, — делился своими оценками полковник Клейвиц, — для нас не составило бы труда удержать фронт... Мы могли бы остановиться на линии реки Маас или даже не доходя до нее». По Клейвицу выходило, что война должна была закончиться «вничью» 138. Подобные утверждения находили в Германии благодатную почву. Немцам очень трудно было перестроиться с победных реляций на оказавшуюся горькой действительность. Массовому сознанию оказалось проще поверить в международный заговор и внутренних врагов.

Не менее важно было и то, что Германия не считала себя виновной ни в развязывании мировой войны, ни в нарушениях норм международного права, ни в жестокостях, допущенных по отношению к мирному населению противника. В свою очередь, Союзники априори были уверены в виновности немцев в этих вопросах и пытались, особенно перед открытием мирной конференции, организовать международный суд над кайзером. Если бы такой процесс состоялся, он мог бы расставить все точки над «i», но также имел все шансы превратиться в предвзятое судилище, на котором странам Антанты не составило бы труда доказать все, чего они пожелали бы. В любом случае иметь юридическую базу было чрезвычайно важно для Союзников, потому что тогда они получили бы моральное право продиктовать самые жесткие условия мира не только проигравшей, но еще и виновной стороне. Инициаторами предполагавшегося суда были французы, которые выдвинули эту идею даже раньше, чем вопрос о контрибуции. «Клемансо считает, — сообщил в Лондон еще до подписания перемирия лорд Керзон, — что в качестве акта международного правосудия и возмездия суд над кайзером был бы одним из наиболее внушительных событий в истории и что эта мысль стоит того, чтобы ею заняться» 139. Ллойд Джордж не возражал. Англичанам тоже хотелось «выпустить пар» из населения и списать на конкретное лицо все ужасы войны. Что касается Вильсона, то он отрицательно относился к идее суда над кайзером 140. Сразу же возник вопрос: кто и как будет судить? Британский премьер полагал, что «следовало бы пригласить Германию принять участие в этом трибунале» 141. Многие немцы готовы были согласиться, но боялись предвзятости подобного процесса. «Мы считаем, — говорил влиятельный берлинский издатель Теодор Вольф, — что Антанта не может быть одновременно судьей и заинтересованной стороной, и требуем создания международного трибунала, совершенно свободного от пристрастности» 142. Однако такой процесс грозил затянуться на годы и принес бы в таком случае ничтожные политические дивиденды Союзникам. А завершить трибунал к подписанию мирного договора они никак не успели бы.

В создавшейся ситуации всех «выручила» Голландия, предоставившая политическое убежище экс-кайзеру. Она отказалась выдать его, чем наделала много шума и заслужила громкие упреки от стран Антанты. На деле же в Париже и Лондоне облегченно вздохнули, хотя на словах и грозились лишить Голландию членства в будущей Лиге Наций. После голландского отказа Антанта решила без каких-либо публичных разбирательств объявить Германию (а не одного кайзера) виновницей развязывания войны и всевозможных преступлений в ходе нее. Англичанам и французам понравилась точка зрения Ллойд Джорджа, посчитавшего, что «мы сами являемся теперь творцами международного права и можем сказать лишь, что международное право должно быть основано на справедливости» 143. В результате в текст мирного договора была включена 231-я статья, где говорилось, что «Германия принимает ответственность за себя и своих союзников за причинение всех потерь и разрушений, которые понесли Союзные и Объединившиеся Державы и их народы в результате войны, навязанной им агрессией Германии и ее союзников». Персонально Вильгельму II мирный договор (статья 227) тоже обещал суд, который в неопределенном будущем должны были провести представители США, Великобритании, Франции, Италии и Японии, но никаких серьезных шагов в этом направлении Союзники больше не предпринимали. Немцы подписали мирный договор, но статью о своей виновности не признавали с самого начала, а без рассмотрения всех вопросов и решения трибунала Союзникам трудно было аргументированно ссылаться на эту статью. Прошло всего несколько лет после окончания мировой войны, и в 1924 году канцлер Вильгельм Маркс уведомил британского премьера-лейбориста Рамсея Макдональда о том, что на основании вновь опубликованных в разных странах документов Германия сама собирается обратиться в международный суд для пересмотра статьи о своей виновности в развязывании войны. В суд немцы так и не обратились, но и без него виновными себя не считали.

Конечно, в Берлине внимательно следили за всем, что происходило в Париже, но каким-то образом влиять на ход событий Германия все равно не могла, да и не очень стремилась. Правда, несколько раз немецких представителей вызывали в оккупированный американцами Трир, но лишь для того, чтобы продлить действие соглашения о перемирии. Первый раз это произошло 13 декабря 1918 года. Фош вручил германской делегации, прибывшей в том же составе, что и в Компьен, текст продления перемирия (до 17 января следующего года), в который было внесено одно добавление. Союзники получали право занять при необходимости десятикилометровую зону на правом берегу Рейна от голландской границы до Кёльна. Эрцбергер не стал возражать. Он лишь заметил, что его правительство даже в условиях революционных беспорядков выполнило все принятые в Компьене обязательства, но Союзники так и не наладили обещанное снабжение Германии продовольствием 144.

В следующий раз германская делегация прибыла в Трир 15 января. На этот раз переговоры велись исключительно о поставках продовольствия. Вместе с Фошем и Эрцбергером с обеих сторон прибыли многочисленные эксперты, которые должны были найти решение проблемы поставок. Текст Компьенского перемирия продлевал блокаду Германии, но содержал обещание Союзников самим организовать поставки «в необходимых размерах». Ничего подобного сделано не было, и теперь выяснялось, что американские военные склады в Европе завалены продовольствием, приготовленным для весенней кампании 1919 года. Девать его американцам было некуда, но они требовали за продукты питания денег и заниматься благотворительностью не собирались. Для администрации Вильсона это был политический вопрос. Закупочные цены в Америке во время войны находились на очень низком уровне, и демократы, после октябрьского поражения на выборах, не хотели окончательно лишиться поддержки фермеров, субсидировав не их, а немцев. К тому же было вообще неясно, согласится ли враждебный президенту Конгресс выделить такие субсидии. Перед американцами стояла дилемма — сгноить складские запасы свинины и зерна или найти для них рынок сбыта. Германия была бы идеальным выходом, и немцы готовы были платить за еду, но денег у них было немного, а французы требовали, чтобы эти деньги шли, в первую очередь, им в счет репараций. Да и англичане желали получить свою долю. Получался замкнутый круг. Американцы советовали немцам потратить часть валютных резервов на закупку у них продовольствия. Французы категорически возражали и советовали немцам перевести свой золотой запас и монетный двор подальше от революции во Франкфурт, который был в зоне быстрой досягаемости войсками Союзников. Существовал, правда, вариант, по которому Германия могла получить продовольствие в обмен на торговый и рыболовецкий флоты 145, но он не вызвал энтузиазма у немецких частных судовладельцев. Так или иначе, но немцы снова подписали продление сроков перемирия, однако обещанного еще в Компьене продовольствия они так и не увидели.

Между тем для Франции и Англии все более важный характер приобретал вопрос репараций. В отличие от Соединенных Штатов, изрядно заработавших на войне, союзники по Антанте закончили Первую мировую с огромными финансовыми дырами. Англия задолжала Соединенным Штатам 4,7 миллиарда долларов. Франция была должна США 4 миллиарда долларов, и еще 3 миллиарда — Британии 146. Все было бы не так плохо, если союзники по Антанте имели бы хоть какие-то шансы получить обратно долги России, Румынии, Италии и, по мелочи, ряда других воевавших стран. Но всерьез на это никто не надеялся. Франция к тому же закончила войну с огромными разрушениями. Ее экономика находилась в плачевном состоянии. «Большая часть разрушений, — оценивал экономические последствия войны для Франции А. Тардье, — производилась систематически и не во время боев, а с целью надолго разорить оккупированные местности и подготовить почву для выгодного сбыта германской продукции в будущем. Такая концепция войны, подчеркивая ответственность побежденного теперь агрессора, вдвойне оправдывала самое полное возмещение понесенных убытков» 147. Таков был подход французов к вопросу репараций. Германия должна была заплатить за все, а если получится, то даже больше. «В определенной степени это было вопросом тактики, — считал британский эксперт Джон Кейнс. — Когда предполагается, что результат явится итогом компромисса, многие считают разумным начинать с завышенных требований» 148. Англия недолгое время пыталась договориться с Соединенными Штатами о списании либо реструктуризации своих долгов, но когда стало понятно, что это ей не удастся, присоединилась к Франции.

Вопрос о репарациях с Германии Союзники начали обсуждать еще до подписания перемирия, и между ними сразу же наметились разногласия. В знаменитых «Четырнадцати пунктах» Вильсона, на основании которых стороны, как считалось, договорились о прекращении военных действий, шла речь только о «восстановлении» разрушений, допущенных на территории Бельгии (пункт 7) и в оккупированной части Франции (пункт 8). В тексте Компьенского перемирия упоминалось уже о «репарациях за причиненные разрушения» (статья 19). То есть везде говорилось о том, что надо восстановить разрушенное, и немцы с этим не спорили. На мирной конференции комиссия по репарациям приступила к работе 3 февраля, и, как вспоминал чуть позже экономический советник американской делегации Томас Ламонт, «вопросы о том, сколько Германия должна заплатить, как она должна выплачивать репарации и какие меры должны быть предусмотрены для гарантии платежей, были самыми трудными изо всех, обсуждавшихся на конференции» 149. И это не было преувеличением. Вопросы размеров и способов выплаты Германией репараций действительно вызывали самые острые дискуссии между Союзниками на конференции. Хотя в задачи комиссии по репарациям входило также и определение необходимых рамок для нормального функционирования германской экономики, как вспоминал впоследствии тот же Ламонт, «во Франции было достаточно людей, которые хотели бы стереть Германию с карты и видеть ее экономику полностью разрушенной» 150. В принципе, участникам мирной конференции предстояло дать ответы на три вопроса, касающиеся репараций. Во-первых, насколько требования Союзников могут выходить за рамки обещаний, данных немцам при подписании соглашения о перемирии? Во-вторых, насколько разумным было выдвигать максимально жесткие требования Германии? И, наконец, в-третьих, насколько Германия была в состоянии выполнить предъявленные ей требования? 151

Союзники, естественно, не могли сразу назвать сумму причиненного ущерба, и ее первоначально предполагалось подсчитать в ходе конференции. Здесь сразу же стали возникать споры. Исходя из «Четырнадцати пунктов» Вильсона, львиную долю за полученные разрушения (в том числе сознательное приведение немцами в негодность французских шахт, разрушение конкурентоспособных предприятий и т. п.) должна была получить Франция. Англию разрушения почти не затронули. Но в финансовом плане основную тяжесть войны вынесла на своих плечах именно Англия. И такой подход, при котором учитывались разрушения, но не считались финансовые затраты, англичан категорически не устраивал. А ведь был еще в британской делегации и почти глухой премьер-министр Австралии, лейборист и профсоюзный активист Билли Хьюз, который кричал (из-за глухоты) на конференции, что разорившиеся во время войны австралийские фермеры также хотят получить причитающуюся им долю от Германии. «Некоторые народы не были на этой войне так близко к пламени пожара, как это довелось нам, британцам, — громыхал Хьюз, тряся пальцем в сторону американцев, — и они остались неопаленными. Поэтому у них такой обособленный, расчетливый взгляд» 152. То есть стороны долго не могли решить, что именно следует подсчитывать. Предварительные цифры назывались самые разные 153. Больше всех обычно насчитывали французы. По их оценкам, общая сумма убытков, понесенных Союзниками, составляла 350 миллиардов франков, а прямых военных издержек — еще 700 миллиардов. Более того, с учетом косвенных убытков (потери на производстве, прибылей от торговли и др.), а также процентов по рассрочке платежей, французы доходили до 10 триллионов франков 154. Эта цифра была настолько нереальной с точки зрения платежеспособности Германии (английские эксперты определяли максимально возможные выплаты в 24 миллиарда фунтов стерлингов 155, что было значительно меньше, но тоже нереально), что даже французы прекрасно понимали это. Поэтому министр финансов Франции Луи-Люсьен Клоц всегда настаивал на внесении в документы Союзников фразы, оговаривающей сохранение «права предъявления дальнейших требований и претензий — репарации понесенных убытков» 156. Для немцев это означало, что они должны были подписать открытый вексель, любую сумму которого Союзники могли проставить позже. Естественно, это заставляло Германию нервничать, и немецкие финансисты постоянно подчеркивали, что, «чем скорее Германия узнает, сколько она должна выплатить, тем быстрее адаптирует к выплатам свою экономику и начнет платить» 157.

Разногласия между Союзниками в том, что считать «причиненными разрушениями» и за что взимать с Германии выплаты, проявлялись даже в терминологических спорах 158. Французы в большинстве своем предлагали называть будущие немецкие выплаты «контрибуцией» (indemnity), тогда как англичане настаивали на «репарациях» (reparation). По большому счету, особой разницы между этими выплатами не было (некоторые эксперты даже перечисляли их через запятую), но французам казалось, что за счет контрибуции, позволявшей взыскать все военные издержки, они смогут получить больше. Вильсон и американцы не хотели ничего слышать о контрибуции и готовы были вести речь лишь об умеренных репарациях. Англичане вели себя непоследовательно. Ллойд Джордж то заявлял об умеренности, как, например, в своей мартовской декларации, написанной в Фонтенбло, то, подобно французам, называл нереальные цифры. Он сам поставил себя в двойственное положение. Одним из популярных лозунгов «купонных» выборов в Британии в декабре 1918 года был «Гунны заплатят!» Его тиражировала пресса Нортклиффа, его использовали все боровшиеся за места в послевоенной палате общин партии. Ллойд Джордж пользовался этим лозунгом, возможно, осторожнее других кандидатов, но и он обращался к нему, обещая максимально возможные репарации с Германии. «Во-первых, поскольку речь идет о справедливости, — говорил он, выступая перед избирателями в Бристоле, — мы имеем полное право потребовать от Германии возмещения всех наших военных расходов. Во-вторых, мы и намерены потребовать возмещения всех наших военных расходов» 159. В результате усилий Нортклиффа и предвыборных выступлений будущих членов палаты общин английское общественное мнение требовало максимальных взысканий с поверженного противника, а любая умеренность по отношению к немцам вызывала у англичан негодование. Во время мирной конференции Ян Смэтс, видя колебания Ллойд Джорджа, настойчиво советовал ему «вернуться в Англию и обратиться к палате общин, смело признавшись, что его предвыборные оценки платежеспособности Германии оказались ошибочными» 160. Ллойд Джордж не рискнул. Он прекрасно понимал, что возглавляемое им коалиционное правительство может рухнуть из-за вопроса о репарациях. 9 апреля в The Times появилось письмо, подписанное 200 членами палаты общин от коалиции. Премьер-министру напоминали о его предвыборных обещаниях и требовали объясниться 161. Объясняться пришлось находившемуся в Лондоне Эндрю Бонар Лоу, который сделал это совсем не убедительно. Ллойд Джордж предпочел остаться в тени и отступить.

Сложилась тупиковая ситуация. С одной стороны, политики, поддерживаемые общественным мнением, хотели взыскать с Германии все прямые и косвенные издержки войны, с другой — многие понимали, что немцы просто не в состоянии оплатить их. Особенно тяжело определиться с суммой репараций было французскому правительству. Все соглашались с тем, что Франция подверглась в ходе войны наибольшим разрушениям. Ожидания французского общества были поэтому столь высоки, что любая реальная для Германии сумма могла вызвать шквал критики и смену правительства. В какой-то момент французы, поддержанные англичанами, стали убеждать президента Вильсона в том, что любая фиксированная сумма репараций приведет к отставке их правительств, смене французских и английских представителей на конференции и необходимости начинать обсуждение всех вопросов сначала 162. Формула Клоца, предусматривавшая возможность последующего увеличения суммы репараций, виделась чуть ли не единственным выходом для Клемансо и Ллойд Джорджа. Против, однако, твердо выступали американцы. Они требовали определить фиксированную сумму, которая включала бы только компенсацию за причиненные Германией разрушения. Чрезмерные требования «очевидно несовместимы с тем, что мы специально обозначили для немцев (в «Четырнадцати пунктах». — И. Т.), и чего мы не можем теперь, сохраняя честь, изменить только потому, что за нами сила», — инструктировал президент полковника Хауза 163. Но и Вильсон периодически оказывался бессилен, уступая напору Антанты. Вначале раздававшиеся со всех сторон требования заставили его согласиться с включением в счет репараций суммы военных пособий и пенсий, которых насчитали в общей сложности на 15 миллиардов долларов. «Вы хотите сказать, что Франции полагается компенсация за разрушенную заводскую трубу, но не полагается за человеческие жизни? — в запале популизма полемизировал Ллойд Джордж с Вильсоном. — Вы цените заводскую трубу больше солдатской жизни?» 164 Вильсону нечего было возразить. А затем президент фактически согласился и с формулой Клоца.

Был момент, когда в конце февраля 1919 года, после долгих и бурных дискуссий, сложилось впечатление, будто Франция и Англия в целом смогли определиться с суммой репараций, которую следовало предъявить Германии. «Приходили Томас Ламонт и Вэнс Маккормик, чтобы доложить о достигнутом в комитете по репарациям прогрессе, — записал 21 февраля в дневнике полковник Хауз. — Дела у них движутся, и есть основания надеяться, что составление отчета займет не так много времени. Британцы хотят предварительно остановиться на общей сумме требований в 120 миллиардов долларов, а французы считают, что Германия должна заплатить общую сумму в 200 миллиардов... Они предлагают растянуть платежи на пятьдесят пять лет. Я считал британцев такими же ненормальными, как и французов, но они оказались в два раза более вменяемы, что оставляет им большой простор для дальнейшего сумасшествия. Наши специалисты полагают, что максимум (который можно требовать от Германии. — И. Т.) не должен превышать 22 миллиарда долларов» 165. В конечном итоге американские эксперты определили общую сумму разрушений во Франции в 15 миллиардов долларов. Если добавить к ним еще и сумму пенсий, которую Германия должна была выплатить, то всего получалось 30 миллиардов долларов. Французские эксперты после долгих дебатов готовы были согласиться на 40 миллиардов, а английские — на 47,5 166. Казалось, что наметилось какое-то приемлемое для всех решение. Но тут в дело снова вмешались политики. Клемансо и Ллойд Джордж никак не хотели соглашаться с такими «мизерными» репарациями. Эти суммы совершенно не соответствовали их предыдущим публичным заявлениям и обещаниям. Споры о цифрах снова продолжились и не прекращались уже до завершения работы мирной конференции. Выход был найден в создании постоянной комиссии по репарациям. Клемансо и Ллойд Джордж поняли, что такая комиссия не сможет вовремя согласовать единую цифру и мирный договор будет подписан без нее. А там уже вступала в действие формула Клоца.

В дальнейшем сумма репараций постоянно менялась и уточнялась Союзниками в течение многих лет на разных конференциях. В тексте мирного договора с Германией были указаны лишь общие основания, по которым Германия должна была платить. Вводная статья главы о репарациях мирного договора заявляла, что «правительства Союзных и Объединенных держав подтверждают, а Германия принимает ответственность за себя и своих союзниц за потери и разрушения, которые понесли Союзные и Объединенные государства и их граждане вследствие войны, навязанной им агрессией Германии и ее союзниц» (ст. 231). Далее победители признавали, что Германии не хватит ресурсов, чтобы в полном объеме оплатить причиненные ею потери и разрушения, но Союзники «требуют, а Германия соглашается, что она компенсирует все разрушения, причиненные гражданскому населению Союзных и Объединенных государств. и в целом всех (курсив мой. — И. Т.) разрушений, как это определено в Приложении 1» (ст. 232) 167. Это спасительное для Союзников слово «всех» позволяло считать сумму репараций по формуле Клоца, дополняя их по необходимости каждый раз новыми требованиями. Такие «уточнения» делались впоследствии не один раз, причем в обе стороны. Рассказать обо всех последовавших изменениях в рамках данной книги просто невозможно. Слишком объемен материал. Да и подсчеты различных политиков и экономистов разнятся. В каких-то из них учитываются отобранные у Германии территории (включая все колонии), шахты, заводы, железные дороги и другие промышленные объекты, а в других — нет. Когда через год после подписания мирного договора Ллойд Джордж в письме новому французскому премьеру Александру Мильерану все-таки высказался за твердо фиксированную сумму репараций, бывший уже в отставке Клемансо назвал это «началом капитуляции» 168.

К этому времени не только британский премьер, но и многие другие политики, включая французов, стали постепенно понимать, что на мирной конференции победители избрали неверный путь в отношении германских репараций. Новому пониманию в немалой степени способствовали публикации знаменитого английского ученого-экономиста, одного из создателей современной макроэкономической науки Джона Мейнарда Кейнса. На мирной конференции Кейнс находился в числе британских экспертов, представляя министерство финансов. Но еще во время войны, в 1917 году, этот тридцатитрехлетний, двухметрового роста экономист представил правительству Британии доклад, предлагавший рассрочить послевоенные репарации с Германии на несколько десятков лет, взимая их по мере восстановления и роста германской экономики. Некоторые выводы Кейнса, заключавшиеся в том, что «с экономической точки зрения надо предпочесть по мере возможности возмещение натурой всякому денежному возмещению, а взносы наличными должны быть рассрочены на значительный период времени», Ллойд Джордж запомнил и в целом одобрил 169. Хотя воплотить их в жизнь на самой мирной конференции оказалось непросто. Над участниками постоянно довлели политические соображения. Да и Франция, как могла, противилась любым «поблажкам» Германии. Британский премьер, однако, не уловил либо сознательно упустил главную мысль Кейнса, подробно изложенную им в книгах, опубликованных вскоре после завершения основной части мирной конференции.

Кейнс исходил из того, что накануне войны «вокруг Германии, как центральной опоры, группировалась вся остальная европейская экономическая система, и благополучие всего континента во многом зависело от деятельности и процветания Германии. Ускоренный экономический рост, — утверждал Кейнс, — делал Германию надежным рынком для продукции ее соседей, а в обмен германская торговля снабжала их всем необходимым по низким ценам» 170. Кейнс основывал свои рассуждения на данных предвоенной торговой статистики, свидетельствовавшей о тесном переплетении и взаимозависимости европейских экономик, локомотивом которых выступала Германия. Отсюда он делал вывод о необходимости ускоренного экономического восстановления послевоенной Германии, а задачей мирной конференции, по его мнению, должно было стать не только торжество справедливости, но «в не меньшей степени возрождение жизни и вылечивание ран» 171. Иными словами, Кейнс считал, что надо вырастить дерево, чтобы в дальнейшем собирать его плоды, а не рубить под корень на древесину. Понятно, что такая позиция находила много противников не только во Франции, но и в его родной Англии. Дж. Кейнс проиллюстрировал действие репараций на примере немецкого угля, до войны бывшего одним из важных факторов экономического процветания Германии 172. В 1913 году Германия добыла 191,5 миллиона тонн угля. Из этого количества 19 миллионов тонн было потреблено самой угольной промышленностью, а 33,5 миллиона тонн — экспортировано, оставляя, таким образом, на нужды Германии (промышленность, железные дороги, энергетика, сельское хозяйство, частный сектор) 139 миллионов тонн. В годы войны добыча угля в Германии серьезно сократилась, и в первой половине 1919 года составила (уже без учета Эльзаса-Лотарингии) около 50 миллионов тонн, что гипотетически допускало по итогам года цифру в 100 миллионов тонн. Если вычесть из нее то количество, что необходимо для работы самой угольной промышленности (учитывая потери территорий, Кейнс условно определил эти потребности в 12 миллионов тонн), то на нужды восстановления собственно германской экономики оставалось гораздо меньше, чем она потребляла до войны. Экономика, конечно, съежилась за счет изъятых территорий, но и производительность труда у голодных и изувеченных рабочих, которые пришли на смену довоенным, была ниже. Кроме того, рабочий день в Германии сократился с 8,5 до 7 часов, а многие шахты нуждались в обновлении. Поэтому одни факторы компенсировались другими. По условиям мирного договора Германия обязана была поставлять победителям (Бельгии, Франции, Италии) в качестве репараций и возмещения за разрушенные шахты более 40 миллионов тонн ежегодно, что оставляло ей самой меньше 60 миллионов тонн, из которых надо было вычесть то, что потребляла сама угольная промышленность. К этому надо добавить экспортные поставки германского угля. Если Швейцария и Скандинавия еще могли как-то обойтись без него, то Австрия и Венгрия, экономика которых пребывала еще в более плачевном состоянии, чем германская, могли без угля не выжить (до войны Германия ежегодно поставляла империи Габсбургов 13,6 миллиона тонн). Короче говоря, Германия могла выплачивать угольные репарации только за счет сокращения собственной экономики. Стать локомотивом экономического возрождения Европы в такой ситуации она уже никак не могла. Кейнс называл эти условия «Карфагенским миром Клемансо» (по аналогии с известной сентенцией древнеримского сенатора Марка Катона, заканчивавшего все свои выступления фразой «Карфаген должен быть разрушен». — И. Т.) и противопоставлял их «Четырнадцати пунктам» Вильсона 173.

К началу мая 1919 года, после трех с половиной месяцев напряженной работы, непрерывных споров и шатких компромиссов, текст мирного договора с Германией был, наконец, готов. Германскую делегацию вызвали в Париж для ознакомления с тем, что Германии предстояло подписать. Первоначально Союзники планировали, что немцы должны появиться в Париже 25 апреля. Об этом их известили телеграммой, отправленной за пять дней до назначенной даты. По сути, германскую делегацию вызывали «повесткой в суд». Немцы ответили в том же стиле, отписав, что за договором приедут три чиновника с Вильгельмштрассе, которые заберут текст и доставят его в Берлин. Это уже никак не устраивало Союзников. Не могли же Клемансо, Вильсон и Ллойд Джордж вручить договор простым курьерам! «Мы не можем встречаться с такими посланцами, — возмутился Ллойд Джордж. — Подобная процедура будет выглядеть для нас оскорбительной» 174. Пришлось Союзникам идти на попятную. Новый срок был предварительно согласован по дипломатическим каналам с немцами и назначен на 7 мая. Первый раунд финального противостояния остался за Германией. Союзники решили отыграться на церемонии вручения договора. Она была специально продумана таким образом, чтобы ни у кого не оставалось сомнений, кто является судьей, а кто — подсудимым. Сама процедура была перенесена из Парижа, где проходила вся работа мирной конференции, в Версаль, где почти полвека назад была провозглашена Германская империя. Правда, пока еще не в Зеркальный зал Версальского дворца, а в Trianon Palace Hotel. Рассадка участников церемонии не должна была оставить у германской делегации никаких сомнений в том, что их страна является подсудимой на этом хорошо поставленном спектакле. В центре зала поставили большой подковообразный стол, за которым разместились все победители. Во главе этого своеобразного трибунала восседал хозяин конференции — Жорж Клемансо, по обеим сторонам от которого сидели Вильсон и Ллойд Джордж, а далее — лидеры всех остальных делегаций. Столик для немцев был помещен внутрь этой большой подковы, так что они были с трех сторон окружены победителями. А за спиной германской делегации находились специально приглашенные гости и несколько десятков журналистов, призванных запечатлеть для истории первый акт выносимого вердикта.

Церемония началась в три часа дня. После того как победители расселись, в зал пригласили войти немцев. Их было шестеро во главе с министром иностранных дел Веймарской республики графом Ульрихом фон Брокдорф-Ранцау. Представитель старинного аристократического рода, карьерный дипломат, встретивший войну германским посланником в Копенгагене, этот сухопарый пятидесятилетний человек с гордой осанкой и щеткой усов над верхней губой считался «белой вороной» в «безродном» правительстве социалистов. Его побаивались. В Европе ходили слухи, что один из предков министра, маршал Ранцау, был настоящим отцом французского короля Людовика XIV. Когда французы как-то прямо спросили его об этом, то услышали в ответ: «О да! В моей семье последние триста лет Бурбонов рассматривали побочной ветвью бастардов» 175. Он согласился возглавить дипломатическое ведомство новой Германии в тяжелый период хаоса и борьбы с революцией. Других претендентов на этот пост, обладавших необходимыми знаниями и известностью в дипломатической среде, тогда просто не было. Кроме него, в делегацию входили два других члена правительства (министр юстиции и главный почтмейстер), президент Прусской национальной ассамблеи и два эксперта — по экономическим вопросам и международному праву. Приветствуя бывшего противника, впервые появившегося на мирной конференции, присутствовавшие дружно встали. Когда все снова расселись, поднялся председательствовавший Клемансо и произнес короткое вступительное слово, после чего передал немцам для ознакомления их экземпляр объемистого текста мирного соглашения. «Настало время, когда мы должны подвести итоги, — пафосно произнес французский премьер. — Вы просили нас о мире. Мы готовы предоставить вам мир» 176. Германская делегация готовилась к обсуждению проекта мирного соглашения в Париже. Поэтому она и приехала заранее, за неделю до намеченного срока. С собой немцы привезли массу документов и выкладок, обосновывающих их позицию. Они надеялись на какую-то дискуссию даже 7 мая, в день вручения им текста соглашения. Но этого не произошло. Союзникам не надо было никакого обсуждения. Немцы должны были забрать подготовленный документ в Берлин. Им давалось две недели на ознакомление с ним и предоставление своих замечаний в письменном виде.

Существуют различные мнения относительно того, насколько хорошо немцы знали, что содержится в статьях переданного им соглашения. Большая четверка с самого начала работы решила избегать публичного обсуждения всех рассматриваемых вопросов. Союзники опасались, что ранняя огласка готовившихся условий мира может вызвать социальный взрыв в Германии. Условия мира «будут переданы немцам, когда они приедут в Версаль, — объяснял еще в начале апреля Ллойд Джордж своему приятелю, газетчику Джорджу Ридделлу. — Если условия опубликовать заранее, положение германского правительства может сделаться невыносимым. Такие условия могут вызвать революцию. Мы будем очень строго следить за всяким несоблюдением нашего решения и накажем любое издание, которое опубликует условия до того, как мы предадим их огласке» 177. Однако при таком большом количестве участников конференции, включая многочисленных экспертов, сохранить все в секрете было абсолютно нереально. Немцы, как и многие второстепенные делегации, могли не знать деталей, но принципиальные решения Союзников были им, безусловно, известны. Кроме статей, посвященных репарациям, по которым среди победителей был слишком большой разброс мнений. То, что Германия должна будет подписать открытый вексель, немцы узнали лишь получив текст соглашения.

А дальше произошло то, что долго потом обсуждали сами участники, а вслед за ними и историки. Брокдорф-Ранцау не поднялся со стула для ответного выступления. Он зачитал свою сорокаминутную речь сидя. Клемансо не прерывал германского министра, не просил его встать, хотя в зале отчетливо слышался недоуменный и возмущенный ропот. Германскому министру дали закончить выступление, но все расценили его поступок как проявление открытого неуважения к победителям. В своей речи Брокдорф-Ранцау не только защищался, но и нападал на Союзников. С самого начала он не согласился с тем, что из Германии пытаются сделать единственного виновника войны. Брокдорф-Ранцау допускал, что его страна была виновна в разрушениях, причиненных германской армией в Бельгии и северной Франции. Германия, говорил он, готова участвовать в восстановлении разрушенного и заплатить справедливые репарации Бельгии и Франции. Но все это было совершено во время войны ради достижения победы. Теперь война уже много месяцев как окончена, однако Союзники до сих пор не отменили блокады, что привело к смерти «сотен тысяч мирных жителей, погибших после 11 ноября... Они были уничтожены хладнокровно и целенаправленно уже после того, как наши противники добились ясной и гарантированной победы». Более того, вместо того чтобы организовать очищение бывших полей сражений в Бельгии и Франции «на основе ясного и делового понимания», Союзники продолжают использовать для этого германских военнопленных как «каторжан». Правда, в конце выступления германский министр, который не знал точного содержания переданного ему многостраничного текста, на всякий случай примирительно заметил, что германская делегация изучит текст соглашения «в надежде на то, что наша встреча может закончиться выработкой такого документа, который смогут подписать обе стороны» 178. Подобная надежда, однако, испарилась уже вечером того же дня.

Стоит сказать, что всем этим германский демарш не ограничился. Уже направляясь по завершении церемонии к выходу, Брокдорф-Ранцау остановился в дверях, повернулся лицом к остававшимся на своих местах мировым лидерам, окинул их долгим взглядом и демонстративно закурил. Лишь после этого он покинул зал. Что это было — жестом отчаяния, протестом или попыткой справиться с крайним волнением, никто так и не понял. Естественно, что со всех сторон на германскую делегацию обрушился шквал обвинений. Ллойд Джордж вернулся в свои апартаменты очень возбужденным, находясь на грани нервного срыва. Мисс Стивенсон он признался, что готов был «вскочить и ударить» германского министра, и ему «было чрезвычайно трудно усидеть на месте. Впервые он почувствовал, что ненавидит их (немцев. — И. Т.) также, как французы» 179. Поостыв, немцы решили, что переборщили, и в дальнейшем стали объяснять поведение своего министра чрезмерным волнением. Возможно, так оно и было, хотя сам Брокдорф-Ранцау утверждал впоследствии, что его нервы были не при чем. Но то, что германский министр все дни пребывания в Версале сильно нервничал, заметили тогда многие. Член американской делегации на конференции посол Уайт, который встречался с Брокдорфом-Ранцау накануне церемонии 7 мая, отметил, что «никогда еще не видел ни одного дипломата в столь сильном нервном возбуждении». Поэтому он предположил, будто германский министр просто боялся встать, опасаясь, что «ходившие ходуном ноги» подведут его и он рухнет на пол 180. Так это было или иначе, но германскому министру удалось в полной мере продемонстрировать свое отношение к тому, что происходило последние месяцы в Париже. Когда уже в гостиничном номере Брокдорф-Ранцау бегло ознакомился с текстом переданного ему соглашения, он сказал: «Этот объемистый том совершенно не нужен. Они могли бы отразить все в одной статье — Германия прекращает свое существование» 181. Теперь оставалось ждать официальной реакции германской стороны на переданный ей текст мирного соглашения.

Еще до отъезда домой Брокдорф-Ранцау от имени всей германской делегации послал в Берлин телеграмму, информирующую премьер-министра Шейдемана и президента Эберта о том, что полученный договор нельзя подписывать ни в коем случае. Следующие три недели (срок ответа был продлен) немцы готовили обстоятельные замечания к полученному тексту. Суть их сводилась к тому, что мирное соглашение совершенно не соответствует «Четырнадцати пунктам» Вильсона и письмам Лансинга, на основании которых было заключено перемирие. Обо всем этом уже говорилось выше. Теперь немцы изложили свои возражения в письменном виде. Их ответ получился не намного меньше по объему, чем сам договор. Немцы рассчитывали, прежде всего, на поддержку американской делегации, но понимание пришло с другой стороны. Англичане вдруг осознали, что договор дает огромные преимущества Франции, а Германию низводит до уровня второстепенной державы. При таком раскладе Англии было бы крайне трудно вернуться к своей традиционной политике поддержания баланса сил в Европе. Мало того, условия соглашения создавали много предпосылок для возникновения новых войн и конфликтов в Европе. Нельзя сказать, что до германских замечаний никто в Англии не понимал этого. Ллойд Джордж на протяжении всей конференции пытался смягчить тяжелые для немцев условия мира, и периодически ему это удавалось, за что он часто подвергался беспощадной критике не только французской, и той части английской прессы, которую контролировал Нортклифф. Но во время конференции англичанам надо было идти на компромисс с французами, ненависть которых к Германии, как заметил Черчилль, «была нечеловеческой» 182, и американцами, для которых приоритетом была Лига Наций. Теперь же Ллойд Джордж, подталкиваемый собственными министрами, не мог не признать, что Союзники, как писали немцы, использовали в отношении одних и тех же принципов двойные стандарты, охотно применяя их, когда им было выгодно, и отвергая, когда это противоречило чьим-либо интересам 183. В результате же, как заметил на совещании британского руководства генерал Смэтс, получился документ, который «для целого поколения создаст атмосферу политического и экономического хаоса в Европе, и в долгосрочной перспективе вынудит Британию расплачиваться за это» 184. Было от чего растеряться, и Ллойд Джордж пошел на попятную. В какой-то момент он готов был заняться полной ревизией условий мирного соглашения с Германией.

Здравые мысли высказывали многие члены британской делегации. Бонар Лоу, например, полагал, что надо пересмотреть репарационную часть договора, сделав итоговую сумму фиксированной. Надо, объяснял он Ридделлу, чтобы немцы выпустили обязательства на погашение общей суммы, допустим, в 8 миллиардов фунтов, в счет которых ежегодно выплачивалось бы 300 миллионов 185. Англичане предлагали существенно сократить сроки оккупации Рейнланда (до двух-трех лет), пересмотреть границу в Силезии и сразу открыть Германии дорогу в Лигу Наций. Но во всех этих вопросах они столкнулись с твердым противодействием американцев и французов. Вильсон чувствовал, что ему надо было скорее возвращаться домой, где его длительное отсутствие вызывало плохо скрываемое недовольство не только республиканцев, но и демократов. Президент категорически не хотел задерживаться в Европе, чтобы снова рассматривать уже решенные вопросы. В узком кругу Вильсон стал жаловаться, что «очень устал» от Ллойд Джорджа, который «приходит теперь и заявляет, что боится, будто немцы не подпишут» договор 186. С французами было давно все ясно. На все предложения англичан Клемансо продолжал упорно твердить: «Я не могу согласиться на пересмотр того, что уже однажды было решено». А на угрозу Ллойд Джорджа ответил: «Если вы обратитесь к вашему парламенту, я обращусь к своему, а в случае надобности уйду в отставку, но я никогда не соглашусь с тем, что вы предлагаете» 187. Полковнику Хаузу Клемансо сказал 2 июня, что не согласится сократить сроки оккупации Рейнланда не то что до двух лет вместо намеченных пятнадцати, но даже до четырнадцати лет и трехсот шестидесяти четырех дней. Также было и с остальными предложениями англичан. Причем никаких новых аргументов Клемансо не приводил. На вопрос Хауза, а что, собственно, Клемансо имеет против вступления Германии в Лигу Наций вместе с другими странами, французский премьер ответил, что он просто не хочет этого, и все! 188 Со своей стороны, маршал Фош еще в середине мая, когда стало очевидно, что немцы не примут договор в том виде, в котором он был им предложен, отбыл в занятый союзными армиями Рейнланд, чтобы готовить вторжение в Германию. Тогда же Ллойд Джордж попросил Ридделла сообщить об этом в газетах, чтобы немцы заранее знали, что их ждет, если они откажутся подписать мирный договор 189. В конечном итоге Ллойд Джорджу удалось добиться согласия Вильсона и Клемансо лишь на плебисцит в Силезии.

В самой Германии в течение семи недель, прошедших с момента получения текста договора и вплоть до его подписания 28 июня, кипели нешуточные страсти. Если мир стоял все это время на грани возобновления войны, то Германия — на пороге хаоса в условиях жесточайшего политического кризиса. 8 мая Эберт объявил «неделю национального траура», во время которой были отменены многие увеселительные мероприятия. В ходе нее по стране прокатились многочисленные протестные собрания и шествия, венцом которых стал двухсоттысячный митинг, состоявшийся 15 мая у здания Рейхстага. Выступая на нем, канцлер Шейдеман заявил, что правительство никогда не подпишет такого унизительного договора. Практически все германские политики заклеймили предложенные Союзниками условия как «насильственный мир» в противовес ожидавшемуся ими «справедливому миру». Но что делать дальше, никто в Германии не знал. Даже военные не могли предложить никакого сценария. Срочно призванный в столицу Людендорф смог лишь заявить, что ошибкой было заключение перемирия. «Германия глубоко пала, и пала по собственной вине, — констатировал знаменитый генерал. — Она больше не является великой державой и не представляет самостоятельного государства» 190. Грёнер протестовал против сокращения германской армии до 100 тысяч человек и требовал оставить в рейхсвере минимум 350 тысяч (примерно такой была его численность на конец мая 1919 года, и дальнейшее сокращение грозило обострением социальных проблем). Было ясно, что армия не сможет оказать серьезного сопротивления войскам Союзников, если они предпримут вторжение в Германию. К тому же армейские начальники были уверены, что при возобновлении боев на Западе в тыл немцам с готовностью ударит только что воссозданная Польша. Находились сторонники установления тесных экономических и даже политических связей с Советской Россией 191. Впрочем, таких было немного, поскольку сама Россия пребывала в тот момент в еще более разобранном и неопределенном состоянии, чем Германия.

Не все немцы верили в то, что Союзники решатся на вторжение в Германию. Брокдорф-Ранцау, например, считал это блефом. Он вообще занял странную позицию. Германия ответила, послав свои замечания Союзникам, и теперь ее министр иностранных дел и уполномоченный вести переговоры предлагал твердо стоять на своем, ничего не предпринимать и ждать уступок от противной стороны. Годом ранее похожая позиция, заявленная Троцким на переговорах с Германией, окончилась печально для России. Брокдорф-Ранцау, конечно, помнил об этом, но решил, что в нынешних условиях Союзники пойдут на уступки и возобновят переговоры. Колебания англичан, казалось, говорили в пользу такого подхода. Но сопротивление Ллойд Джорджа было быстро сломлено, и 16 июня немцам был фактически выдвинут ультиматум — либо Германия подписывает врученный ей текст мирного договора без каких-либо изменений, либо Союзники предпримут соответствующие шаги. О том, какими будут эти шаги, не говорилось, но все прекрасно понимали, что речь шла о вторжении. На ответ Германии давалось три дня, которые затем были продлены до семи часов вечера 23 июня. 20 июня германское правительство в полном составе ушло в отставку. Примеру коллег последовал даже центрист Маттиас Эрцбергер, бывший единственным министром, выступавшим за подписание мирного договора. Он давно перестал обращать внимание на общественное мнение, заклеймившее его «предателем» сразу же вслед за подписанием перемирия. Эрцбергер полагал, что вторжение войск Союзников на территорию Германии из-за отказа поставить подпись под мирным договором вызовет хаос и распад страны, на месте которой образуется сразу несколько государств. Некоторые из них, считал он, неизбежно станут «большевистскими», а в других установится правая диктатура. Лишь мирный договор давал возможность избежать такого сценария и оставлял шанс на возрождение в будущем 192.

22 июня президенту Эберту, которого уговорили не уходить в отставку вслед за правительством, с большим трудом удалось сформировать новый кабинет во главе с социалистом Густавом Бауэром и убедить Национальное собрание проголосовать за мирный договор. Решающую роль в этом сыграла позиция военного руководства, заявившего, что армия не готова сражаться. Последние возражения немцев касались статей, где говорилось об ответственности за развязывание войны и выдачу лиц, виновных в этом 193. В пересмотре этих статей Германии также было отказано. За три часа до истечения срока ультиматума немцы отправили в Париж сообщение о том, что они подпишут полученный ими текст. Начался последний акт драмы, связанной с завершением Первой мировой войны. В Париж «на заклание» отправились два никому не известных германских политика — министр иностранных дел нового правительства Герман Мюллер и министр транспорта Йоханнес Белл. Сама церемония подписания была намечена на 28 июня и должна была пройти в Зеркальном зале Версальского дворца, том самом, где в 1871 году была провозглашена Германская империя.

С утра в этот день в Париже наблюдался небывалый ажиотаж. Дорога, ведущая в Версаль, очень скоро оказалась забита разного рода транспортом. Казалось, весь город стремился переместиться поближе к тому месту, где должно было свершиться событие великого исторического значения. За входные билеты, количество которых было строго ограничено, состоятельные парижане готовы были выложить до 100 тысяч франков 194.

Пустовало лишь одно место — маршал Фош так и не смог пересилить себя и согласиться с тем, что Рейнланд, пусть и временно оккупированный, оставался германским. Торжественная церемония заняла больше часа. В переполненном помещении было жарко и стояла ужасная духота. В центре Зеркального зала, на небольшом возвышении, организаторы поместили изящный столик с креслом. Церемониймейстер поочередно вызывал к столику делегации разных стран. Первыми поставили свои подписи два немца, старавшиеся сохранять достоинство, несмотря на давившую на них тяжесть всего происходившего. За ними автографы поставили руководители и члены делегаций двадцати пяти государств, воевавших против Германии. Все было закончено. Делегации выходили на свежий воздух во двор Версальского дворца, где Клемансо, Ллойд Джордж и Вильсон, радостно улыбаясь, позировали для фотографов и расписывались на программках, с которыми к ним постоянно подходили гости и участники. К концу мирной конференции американский президент и два антантовских премьера уже откровенно не переносили друг друга, и их улыбки были вызваны не только тем, что им, наконец, удалось успешно завершить большое дело, но и осознанием того, что в ближайшие часы они, наконец, расстанутся. Сама конференция, кстати, после церемонии подписания мирного договора продолжалась до 10 января 1920 года. В Париже оставались представители и эксперты многих государств, участвовавших в конференции, которые обсуждали различные технические вопросы. Лишь в январе 1920 года, после того как договор был ратифицирован большинством подписантов, он вступил в действие. Именно с этого времени между Германией и ее противниками в Первой мировой войне был официально восстановлен мир.

Что же касается лидеров «мирного триумвирата», то впереди их ожидал различный общественный прием в своих странах. Клемансо, еще недавно торжественно провозглашенный французами «отцом победы», теперь считался многими «утратившим победу» 195. В Национальном собрании его ждали не бурные овации, как это было в ноябре предыдущего года, а много обвинений и критики от сторонников маршала Фоша и президента Пуанкаре. Но Тигр все равно чувствовал удовлетворение. Он понимал, что в жестком противостоянии с Вильсоном, Ллойд Джорджем и даже с некоторыми членами собственной делегации он сделал все, что мог, обеспечив максимально выгодные для Франции условия мира. «Мы могли ошибаться, — отвечал Клемансо своим критикам. — Мы точно ошибались, потому что без ошибок люди обойтись не могут... Но как бы к этим ошибкам ни относились, мы решили величайшую задачу для человечества» 196. Вильсона ждали толпы восторженных американцев в Нью-Йорке и холодный прием в Вашингтоне. Впереди у президента были противоборство с Сенатом, отчаянная попытка обращения к народу и болезнь, которая навсегда вывела его из большой политики уже осенью 1919 года. Из трех лидеров один лишь Ллойд Джордж возвратился в Лондон как триумфатор. Встречать его на лондонский вокзал прибыли даже король Георг V с принцем Уэльским, будущим Эдуардом VIII. Придворные пытались объяснить королю, что этот шаг противоречит этикету, но Георг V лишь отмахнулся, заявив, что сам «создаст прецедент» 197. И в то же время именно Ллойд Джордж гораздо яснее своих партнеров по выработке мирного соглашения с Германией понимал, насколько чреват получившийся документ опасностями для будущего европейского мира. Его чувства разделяли тогда многие британцы, участвовавшие в работе Парижской конференции. «Мы получили все, что хотели, — выразил общее настроение Роберт Сесил, — гораздо больше, чем мы когда-либо хотели, с точки зрения материальной выгоды. Но это не делает нас счастливыми» 198.

Подписанный в Версале мирный договор не устранил противоречий Компьенского перемирия, а лишь многократно увеличил их. Все вызванные договором противоречия базировались на двух принципиальных соображениях, в той или иной степени разделявшихся почти всеми немцами. Во-первых, они не считали себя побежденными. Во-вторых, Германия, по их мнению, не была виновницей или, по крайней мере, единственной виновницей развязывания Первой мировой войны. Когда Германия подписывала Компьенское перемирие, у нее была надежда на то, что мирная конференция, куда немецких представителей обязательно пригласят, устранит противоречия наспех заключенного соглашения о прекращении боевых действий и мир будет заключен на основе «справедливых», как немцы их тогда называли, «Четырнадцати пунктов» Вильсона. Но Союзники очень быстро «забыли» об этих пунктах. Они только мешали им заниматься послевоенным переустройством мира. «Президент Вильсон когда-нибудь спрашивал Вас о том, принимаете ли Вы четырнадцать пунктов? — еще до открытия мирной конференции поинтересовался Клемансо у Ллойд Джорджа. — Меня не спрашивал ни разу». «Меня он также никогда не спрашивал», — ответил британский премьер-министр 199. Формально это было правдой, но по сути — нет. Президент действительно не обращался с этим вопросом напрямую к своим европейским союзникам, но за него это сделал полковник Хауз, который все им разъяснил. И оба премьер-министра согласились с трактовкой «Четырнадцати пунктов» ближайшим доверенным лицом Вильсона. Но дело было даже не в этом. В «Четырнадцать пунктов» свято верили или делали вид, что верили, все в Германии. Когда немцы ставили свои подписи в Компьене, они предпочитали думать, что все несуразности и несоответствия (с их точки зрения) подписываемого документа будут исправлены мирным договором. Тогда германская армия, находившаяся в крайне трудном положении, стояла еще на французской и бельгийской земле, и Союзники были уверены, что в случае продолжения боевых действий им не обойтись без весенней кампании 1919 года. То есть можно сказать, что Германия была близка к поражению, но еще не побеждена. К открытию мирной конференции в январе Германия освободила территории Франции и Бельгии, вывела из Эльзаса и Лотарингии войска, отведя их за Рейн, сдала почти весь военный флот Англии, демобилизовала практически всю армию и почти полностью разоружилась. Ни о каком сопротивлении Союзникам уже не могло быть и речи. В такой ситуации Союзники решили, что возвращаться к «Четырнадцати пунктам» нет смысла и стали вести себя с Германией как с капитулировавшей державой.

Вторым принципиальным моментом стало категорическое непризнание Германией своей исключительной виновности в развязывании мировой войны. А ведь именно на этом строился обвинительный уклон всей работы мирной конференции, выразившийся во взыскании репараций не просто с побежденной, но и с виновной стороны. Юридически «вина» Германии должна была быть подтверждена вердиктом международного суда, который мог бы стать прецедентом и предшественником Нюрнбергского трибунала. Поначалу Союзники были очень решительно настроены добиться еще до открытия мирной конференции выдачи проживавшего в Голландии бывшего кайзера, который стал бы главным фигурантом международного суда, но, встретив отказ голландцев, вскоре охладели к этим планам. Тогда их позицию можно было понять. Суд над кайзером мог затянуться, а откладывать мирную конференцию было нельзя. Поэтому этот вопрос как бы отложили, а затем решили его довольно своеобразно, зафиксировав в статье 231, что Германия «навязала войну» своим противникам. Немцы до последнего оспаривали эту статью, но вынуждены были ее принять. Собственно говоря, Германия не отказывалась от ответственности, в том числе и репарационной, за причиненные разрушения и готова была возместить прямой ущерб. Однако ответственность за развязывание войны означала гораздо большее и позволяла требовать гораздо большего. Была еще возможность провести международный суд после подписания мирного договора, но обе стороны испытывали опасения насчет возможного исхода такого процесса. В результате Германия стала бороться против версальского вердикта «явочным порядком». Уже через несколько лет после мирной конференции Германия уведомила Англию, что не признает своей ответственности за мировую войну.

Союзники, таким образом, вынудив Германию подписать унизительный мирный договор, оставили у подавляющего большинства немцев ощущение глубочайшей несправедливости, осуществленной по отношению к их стране. Немцы продолжали считать себя невиновными и непобежденными. Многим политикам и наблюдателям уже тогда было очевидно, что долго так продолжаться не может и Германия будет стремиться к реваншу. Слабая надежда на сохранение европейского мира была лишь на новый международный механизм поддержания безопасности, созданный Версальским договором. Но большие сомнения в эффективности Лиги Наций в той или иной степени разделяли все ее будущие члены.

Глава 3. ЛИГА НАЦИЙ

В глазах своих самых горячих сторонников, таких как президент Вильсон, Лига Наций должна была заменить старую модель международных отношений и создать новую, в которой не осталось бы места войнам, а конфликты между государствами решались бы мирным путем в рамках образуемой организации. Драматические события конца июля 1914 года показа-

ли, что удержать мир от войны методами традиционной дипломатии, даже при искреннем желании многих лидеров великих держав, оказалось невозможным. Теперь, после войны, политики надеялись, что с подобной задачей справится новая международная организация. Предполагалось, что Лига Наций станет тем механизмом, который будет претворять в жизнь решения Парижской мирной конференции. Не случайно Версальский договор включал в себя две главные темы — мир с Германией и идею Лиги Наций. Южноафриканец Ян Смэтс в «Практических рекомендациях», написанных им накануне открытия мирной конференции и легших в основу дальнейшей работы по созданию Лиги Наций, писал, что Лига должна рассматриваться «не только как возможный механизм предотвращения будущих войн, но, в гораздо большей степени, как великий организатор повседневной мирной жизни человечества, как основа новой системы международных отношений, которая будет воздвигнута на руинах прошедшей войны» 1. Однако на деле Лига Наций быстро превратилась в площадку всеобщей дипломатической конференции 2. Говоря точнее — в место бесконечных и бесплодных дискуссий. Сегодня само название Лиги Наций ассоциируется с «образами важных бюрократов, невнятных либеральных сторонников, бесполезных резолюций, пустых ознакомительных миссий и громких провалов» 3. Однако по окончании Первой мировой войны все было иначе. Народы разных стран с большой надеждой смотрели на новую организацию, призванную искоренить войны из мировой практики.

Обычно авторство идеи создания Лиги Наций приписывается Вудро Вильсону. Но это не совсем так. Еще в конце XVIII века немецкий философ Иммануил Кант говорил о необходимости наднациональной международной организации, некоем прообразе будущей Лиги Наций. Естественное историческое развитие, считал Кант, приведет государства «после многих опустошений, разрушений и даже полного внутреннего истощения сил к тому, что разум мог бы подсказать им и без столь печального опыта, а именно выйти из не знающего законов состояния диких и вступить в союз народов, где каждое, даже самое маленькое государство могло бы ожидать своей безопасности и прав не от своих собственных сил или собственного справедливого суждения, а исключительно от такого великого союза народов, от объединенной мощи и от решения в соответствии с законами объединенной воли» 4. Развивая эту мысль, Кант предположил, что в будущем «должен существовать особого рода союз, который можно назвать союзом мира и который отличался бы от мирного договора тем, что последний стремится положить конец лишь одной войне, тогда как первый — всем войнам, и навсегда» 5. Первая мировая война как раз и стала в общественном сознании тем переломным моментом, о котором говорил в свое время Кант.

Ближе к концу этой войны мысли о создании глобальной международной организации, которая смогла бы предотвращать кровавые столкновения и находить мирные решения конфликтных ситуаций, стали все чаще приходить в головы политиков из разных стран. Причем не только из держав Антанты или Америки. 19 июля 1917 года германский рейхстаг принял «мирную резолюцию», предусматривавшую построение в будущем «мира, основанного на понимании и постоянном согласии наций». Германские парламентарии обещали в этой резолюции, что после войны «рейхстаг будет энергично способствовать установлению гарантий международного права». Маттиас Эрцбергер в своей книге, посвященной Лиге Наций, посчитал даже, что резолюция рейхстага стала «клятвой приверженности идее Лиги Наций» 6. В Англии в 1917 году была создана комиссия по наработке идей и предложений для послевоенного мироустройства. Ее возглавил известный британский юрист лорд Филлимор. Эта комиссия исходила из того, что «ни одно государство не должно начинать войну, не обратившись предварительно к третейскому разбирательству или к конференции Лиги; пока не закончено обсуждение претензии, не должно проводить никаких военных действий, а также принимать дальнейших мер без решения или рекомендации конференции» 7. Англичане опирались на собственный опыт. Многие из них были уверены, что если бы Эдуарду Грею удалось созвать в конце июля 1914 года конференцию послов великих держав в Лондоне, мировой войны удалось бы избежать. Предложения Филлимора предусматривали для нарушителей мира серьезные санкции экономического, торгового, финансового и даже военного характера. В свою очередь, французы создали в том же 1917 году аналогичную комиссию под руководством бывшего когда-то премьер-министром страны Леона Буржуа. И эта комиссия исходила из того, что будущая Лига должна «обеспечить мир, установив право, а не силу основным критерием при разрешении международных споров». Буржуа также предлагал суровые санкции против нарушителей мирового спокойствия. Отличительной чертой французского проекта было создание «международных войск», которые комплектовались бы странами-участницами и подчинялись бы Лиге Наций 8.

Заключения английской и французской комиссий никогда не публиковались и не были известны широкой публике. Президент Вильсон, конечно, был знаком с обоими проектами, равно как и Ллойд Джордж с Клемансо, хотя последний предпочитал до последнего хранить доклад Буржуа втайне 9. А вот книга Эрцбергера увидела свет еще осенью 1918 года, и с ней могли ознакомиться политики и общественность по обе стороны от линии фронта. По многим практическим вопросам, касающимся будущей Лиги Наций, Эрцбергер предлагал смелые решения. Его взгляды, как представителя поверженной державы, известны гораздо меньше, чем взгляды политиков из противоположного лагеря. Поэтому имеет смысл хотя бы кратко остановиться на том, какой видел Лигу этот немец, которому волей судьбы пришлось подписать в Компьене унизительное для Германии перемирие. Основной задачей Лиги Наций Эрцбергер считал «взаимную защиту государств против любого силового посягательства на их политический и территориальный суверенитет» 10. Для предотвращения перерастания конфликтов в войны он предлагал создать обязательный международный арбитраж, «перед решениями которого все страны были бы равны» 11. Эрцбергер называл «вооружения не средством поддержания мира, а орудием войны» 12. Отсюда он делал выводы о необходимости обязательного разоружения и сокращении военных бюджетов, которые должны были быть прозрачными. Эрцбергер выступал за «открытость морей» и равные возможности в торговле. В каких-то своих выводах этот немец оказался еще большим идеалистом, чем президент Вильсон. Эрцбергер, например, справедливо считал, что националистическая пресса несет большую долю ответственности за развязывание войн. Поэтому он предлагал самим государствам внести соответствующие дополнения в свои внутренние законодательства, чтобы наказывать недобросовестные издания, сеющие взаимную ненависть между народами, а Лиге Наций — строго следить за этим. Другой утопической идеей Эрцбергера было желание обеспечить право равного доступа всех народов к природным ресурсам планеты. Для настрадавшейся от морской блокады Германии это было особенно актуально.

Эрцбергер даже разработал свой проект Устава Лиги Наций, который назвал ее Конституцией. Лига, считал он, должна быть открытой для всех государств, которые пожелают войти в нее и признают «первенство закона перед силой», но она, по его мнению, могла считаться учрежденной лишь после того, как в нее войдут все великие державы (Эрцбергер называл их «первоклассными») — Германская империя (еще шла мировая война), Франция, Великобритания, США и Россия 13. Австро-Венгрию Эрцбергер уже не относил к таковым, а Японию — еще не относил. Постоянным местом пребывания органов Лиги Эрцбергер предлагал сделать Гаагу, где до мировой войны состоялись две мирные конференции. Голландский министр иностранных дел должен был стать постоянным председателем Лиги, а ее ежегодные пленарные заседания велись бы по очереди представителями пяти великих держав. Подробный анализ идей Эрцбергера, касающихся создания Лиги Наций, занял бы слишком много места и не входит в задачи этой книги. Здесь важно отметить, что многое из того, что он предлагал, оказалось полезным не только для Парижской мирной конференции, но и спустя четверть века при разработке принципов деятельности ООН. Правда, имя самого Эрцбергера нигде не упоминалось. На Парижской мирной конференции никому не нужен был соавтор из побежденной страны, которую, к тому же, не собирались сразу принимать в создаваемую организацию. И еще один интересный штрих к работе Эрцбергера. Он писал свою книгу летом 1918 года, когда Германия вела на Западе успешное наступление, то есть немцы не думали тогда о скором поражении. Это были идеи не поверженного, а ответственного политика, обеспокоенного судьбами послевоенного мироустройства. До Эрцбергера брошюру о будущей Лиге Наций опубликовал лишь ее давний сторонник, бывший многолетний глава английского Форин Офис Эдуард Грей, но его работа 14 носила, скорее, концептуальный характер и не отличалась детальной проработкой организационных и технических вопросов. Сам Эрцбергер не дожил до того дня, когда его страна стала членом Лиги Наций. Он был убит германскими националистами в августе 1921 года.

Таким образом, накануне открытия в Париже мирной конференции на руках у ее главных участников было несколько подготовленных проектов основных принципов и задач будущей Лиги Наций. Кроме перечисленных выше, была еще и продуманная, концептуальная работа Я. Смэтса, увидевшая свет в декабре 1918 года. Интересные мысли высказывал лорд Роберт Сесил, один из основных творцов будущего Устава Лиги. Накануне конференции он предлагал создать в столице одного из европейских нейтральных государств постоянно действующую мирную организацию во главе с авторитетным политиком, таким, например, как грек Элефтериос Венизелос. Ллойд Джордж впоследствии даже посчитал, что «если бы мы тогда осуществили это предложение, вся история Лиги была бы более отрадна и гораздо менее досадна» 15. Были и различные записки, представленные, в том числе, и деятелями из нейтральных государств. Всему миру было очевидно, что старая система международных отношений нуждается в коренной переделке. За нее выступали даже политики из большевистской России. Правда, их взгляды, о которых пойдет речь в следующей главе, имели свой, специфический характер. То есть президент Вильсон был далеко не одинок в стремлении реформировать мир. В истории, однако, создание Лиги Наций осталось связано самым тесным образом исключительно с его именем. Несправедливость такой трактовки отмечал еще Ллойд Джордж, посчитавший ее «недостойной попыткой объявить одной из его (Вильсона. — И. Т.) личных побед над несогласными и сопротивляющимися коллегами» 16. Англичане, действительно, не только не сопротивлялись, но и приложили к созданию Лиги Наций никак не меньше усилий, чем Вильсон и его сторонники. А вот с Клемансо была совсем другая история. Он никогда не верил в жизнеспособность Лиги Наций и не раз говорил об этом. Даже спустя много лет Клемансо не уставал повторять, что создание Лиги потребовалось Вильсону для воплощения его «благородных иллюзий». «Чтобы завести свою машину, — писал французский премьер на склоне лет, — Вильсону нужен был мотор, и он с удовольствием нашел его в “Лиге Наций”, ставшей не чем иным, как эпитомой парламентов разных стран, со всеми их историческими противоречиями, дипломатическими интригами, разными национальными и даже личностными союзами» 17. Нет, Клемансо не выступал против создания Лиги Наций. Публично он всегда поддерживал ее идею. Но в глубине души считал Лигу бесполезным и ненужным образованием.

Основными движителями построения Лиги были, безусловно, англосаксонские политики. Тому есть несколько объяснений. Во-первых, именно в Англии и Соединенных Штатах были наиболее сильны либеральные воззрения, а кантианская идея создания союза, или «федерации», народов была не чем иным, как либеральной моделью мироустройства. В странах с сильной авторитарной властью традиционно больше почитались различные объединения, основанные на личных униях. Во-вторых, именно англосаксы накопили в XIX — начале XX века серьезный опыт мирного разрешения конфликтов путем международного арбитража. Еще в 1898 году британский премьер маркиз Солсбери писал, что его правительство «медленно, по мере возможностей, старается поставить арбитраж на место борьбы в международных спорах» 18. Во многом благодаря этим усилиям англо-американские отношения, бывшие весьма напряженными и периодически балансировавшие на грани войны в XIX веке, превратились в начале XX столетия в дружеские и почти союзнические. США и Великобритания на протяжении всего XIX века чаще других государств (за исключением стран Латинской Америки) обращались к международному арбитражу и, в отличие от тех же южноамериканцев, всегда исполняли вынесенные им вердикты. В 1899 году в Гааге был создан Постоянный арбитражный суд, что привело к увеличению арбитражного рассмотрения международных споров. Подразумевалось, что «в вопросах правового характера, и особенно в трактовке и применении международных договоров, (гаагский) арбитраж признается всеми подписавшимися державами наиболее эффективным и в то же время наиболее справедливым путем улаживания разногласий, которые не смогла разрешить дипломатия» 19. Количество международных споров, отданных на арбитражное рассмотрение, значительно возросло перед Первой мировой войной.

Однако предметами довоенного арбитража, как правило, становились вопросы, которые не должны были приводить к началу вооруженной борьбы между спорящими государствами. Чаще всего в арбитраж обращались с вопросами локального исправления границ (не в Европе), взыскания долгов, задержания рыболовных и торговых судов и определения территориальных вод. Для решения вопросов послевоенного урегулирования, поддержания жизнеспособности возникающей новой системы международных отношений нужна была организация иного рода, нежели простой арбитраж. Ее созданием и занялись те государства, которые имели наибольший опыт довоенного участия в мирном разрешении споров — Великобритания и Соединенные Штаты. При этом они, по сути, разделили свои задачи. Гораздо более искушенные в международных делах британцы взялись за разработку основ будущей организации, тогда как «вклад Вильсона заключался в определении широкой концепции и напористой поддержке» будущей Лиги Наций 20. Британцы, таким образом, оставались в тени, а президент Вильсон выступал самым громким публичным адвокатом будущей организации. Интересное объяснение такому разделению функций дал в конце декабря 1918 года бывший министр иностранных дел Великобритании и страстный сторонник создания Лиги Наций Эдуард Грей в письме полковнику Хаузу. «Мы (британские сторонники новой организации. — И. Т.) опасаемся, что договор о Лиге Наций может быть отклонен американским Сенатом, — писал Грей. — Мы боимся, что наша активность может способствовать такому результату. И раньше случалось, что Сенат противился или даже отклонял договоры, когда считал, что за ними стоит Англия или у нее имеется особый интерес к ним. По газетным сообщениям мы видим, что такая оппозиция уже готовится» 21. Грей и до этого, будучи еще главой Форин Офис, не раз убеждал Хауза всерьез заняться созданием Лиги Наций, и делал это настолько ненавязчиво, что смог убедить своего собеседника, будто идея принадлежит самому полковнику и его патрону. Идея, которая буквально витала в воздухе, понравилась Хаузу и Вильсону, но дальше общих рассуждений дело долгое время не двигалось.

Американцы впервые предметно приступили к рассмотрению вопроса о создании Лиги Наций лишь в середине августа 1918 года, когда Хауз пригласил Вильсона провести несколько дней в своей усадьбе «Магнолия», находившейся на атлантическом побережье Массачусетса. Там, в компании нескольких друзей полковника и помощников президента, они в непринужденной обстановке занялись компиляцией собственных наработок и имевшихся в их распоряжении английских текстов. Результатом этих усилий, чередовавшихся с игрой в гольф и прогулками по океанскому побережью, стал куцый текст Устава будущей Лиги, состоявший из тринадцати статей (любимое число Вильсона), который американцы самонадеянно стали считать основой всей дальнейшей работы. Впрочем, Хауз и здесь оставил пальму первенства за собой, записав месяцем ранее, 14 июля, в своем дневнике: «Около 10:30 Миллер (американский юрист, друг Хауза. — И. Т.) и я опять вернулись к работе, и к обеду мы закончили проект Устава Лиги Наций... Этот первый проект Устава был приложен к моему письму Президенту» 22.

Надо сказать, что идею Лиги в Америке поддерживали не только демократы. Бывший президент, республиканец Теодор Рузвельт еще в 1910 году заявлял: «Это стало бы замечательным шагом, если те великие державы, которые привержены миру, создали бы лигу мира. Не только для того, чтобы поддерживать мир между собой, но и чтобы защищать мир, если его нарушат другие. При необходимости даже силой» 23. В июне 1915 года в Филадельфии была провозглашена Лига по принуждению к миру (The League to Enforce Peace). Ее целью было содействовать в будущем присоединению Соединенных Штатов к такой лиге народов, чьи участники «совместно предпримут экономическое и дипломатическое давление против того из них, кто будет угрожать войной другому, без предварительного расследования конфликта в международном арбитраже и ожидания его заключения. В таком случае участники совместно применят свои вооруженные силы против государства, собирающегося начать войну» 24. Активным участником этой организации был предшественник Вильсона на посту президента, республиканец Уильям Тафт. Он, правда, допускал, что «для образования эффективной Лиги Мира нам не нужны сразу все страны. Договор между восемью или девятью великими державами Европы, Азии и Америки создал бы надежную преграду против возможных войн. Успешное создание великими державами Лиги Мира очень быстро вовлекло бы в нее менее могущественные страны» 25. Тафт и в дальнейшем продолжал активно поддерживать идею Лиги Наций в различных речах и заявлениях, выступая в этом вопросе единомышленником Вильсона. Именно поэтому Хауз предлагал включить Тафта в состав американской делегации на мирной конференции в Париже. Но Вильсону совсем не нужен был конкурент из другой партии, который мог бы отобрать у него часть миротворческих лавров. Говоря об англо-американских планах по созданию Лиги Наций, нельзя, конечно, забывать и о том, что они прекрасно вписывались и в английскую, и в американскую политические стратегии. Для англичан Лига открывала отличную возможность вернуться к традиционной политике поддержания баланса сил в новой Европе, а американцам позволяла легко и эффективно выйти из привычной самоизоляции и сразу стать мировым политическим лидером.

Создание новой организации на мирной конференции проходило в несколько этапов. Вначале ударными темпами был подготовлен проект Устава Лиги Наций. Эта работа заняла удивительно мало времени. Согласованные действия англичан и американцев, наработки британской комиссии Филлимора, проекты Хауза и Вильсона, а также предложения, подготовленные Смэтсом, и идеи Сесила привели к тому, что учрежденная для подготовки Устава специальная комиссия конференции во главе с американским президентом всего за десять дней смогла написать итоговый документ. Начав работать 3 февраля 1919 года, эта комиссия уже 14 февраля представила состоявший из 26 статей Устав на пленарном заседании конференции. Комиссия проводила по несколько заседаний в день, задерживаясь иногда до позднего вечера. Вильсону важно было подготовить Устав хотя бы вчерне до своего отъезда на несколько недель в Америку. Он должен был приехать домой с документом, который продемонстрировал бы американцам европейский триумф главного дела жизни их президента. Другой причиной спешить было опасение того, что мирная конференция может утонуть во взаимных дрязгах и перессориться, как только начнется обсуждение новых европейских границ. Устав Лиги необходимо было подготовить до того, как конфликтные ситуации примут острый характер. В том, что они будут возникать, никто на конференции не сомневался. Полковник Хауз прямо советовал итальянцам, японцам и другим своим собеседникам не поднимать острых вопросов до окончания работы над Уставом Лиги Наций. На первом этапе подготовки Устава этот план полностью удался.

Хотя работа комиссии даже в эти первые две недели проходила не совсем гладко. Главное противодействие англо-американскому проекту шло со стороны Франции. Клемансо изначально не верил в вильсоновскую идею Лиги и пытался использовать работу над ее Уставом в качестве разменной монеты за уступки в других, волновавших его гораздо больше вопросах. Своеобразная дуэль американского президента и французского премьера началась еще до открытия мирной конференции и продолжалась в течение всего времени ее работы. Выступая в лондонской ратуше 27 декабря 1918 года, Вильсон заявил, что не допустит более никаких альянсов или группировок государств, стремящихся к поддержанию «баланса сил». Англичане пропустили это заявление мимо ушей, хотя совсем не собирались отказываться от своего старого принципа и в новых условиях. А вот Клемансо поднял брошенную ему перчатку. Его ответ прозвучал незамедлительно. «Я свято верю в принцип баланса сил, — парировал французский премьер, — и буду следовать этому принципу на протяжении всей мирной конференции» 26. Клемансо произнес эти слова в Национальном собрании, и его поддержали все депутаты, за исключением французских социалистов. Теперь уже Вильсону надо было отвечать. «Я должен сказать откровенно, — заявил президент днем позже, 30 декабря, в Манчестере, — сегодня Соединенные Штаты заинтересованы в европейской политике. Но они заинтересованы в правовом партнерстве. Если будущее не готовит нам ничего, кроме новых попыток создать правовое равновесие на основе баланса сил, то это не подходит Соединенным Штатам. Мы не примкнем ни к одной комбинации держав, которая не станет комбинацией для всех» 27.

Формально примирение американской и французской позиций состоялось 7 января, когда Вильсон и Клемансо встретились в парижском отеле «Крийон», в номере полковника Хауза. «Я поддержу Лигу Наций в том виде, в каком она видится вам, — обещал после короткой беседы Клемансо, — и вы можете рассчитывать на мою поддержку» 28. Но реальное противостояние двух сторон на этом не закончилось. По Парижу в те дни гулял анекдот, согласно которому Клемансо каждое утро, просыпаясь, первым делом говорил сам себе: «Итак, Жорж Клемансо, теперь ты веришь в Лигу Наций» 29. США и Франция продолжали выяснять отношения в течение всей мирной конференции. Первые делали ставку на создание системы всеобщей безопасности, заложенной в Уставе Лиги Наций, а вторые — на обеспечение собственной безопасности, выражением которой должен был стать военный союз с США и Великобританией. Победили, а правильнее будет сказать — проиграли, обе стороны. Устав был принят, но доверие к нему из-за многочисленных уступок Вильсона было подорвано. Военные гарантии безопасности Франции были даны, но так и не вступили в силу.

Своему представителю в комиссии Леону Буржуа Клемансо прямо заявлял: «Не бойтесь проиграть. Это не имеет значения. Ваши уступки помогут мне требовать дополнительные гарантии на Рейне». Престарелый, вечно мерзнущий Буржуа жаловался президенту Пуанкаре на Клемансо, который «попросил, чтобы я согласился погибнуть в траншеях, пока сам он будет сражаться в другом месте» 30. Впрочем, надо сказать, что «сражался» Клемансо в тех же траншеях. Своими поправками к англо-американской идее Лиги французы преследовали ту же цель, что и попытками закрепиться на левом берегу Рейна. Как заметил в своем дневнике полковник Хауз, «у французов есть единственная мысль, которая заключается в обеспечении их собственной военной безопасности» 31. Клемансо желал, чтобы Лига стала надежным инструментом подавления любых попыток Германии добиться реванша на Западе. Если Лиге суждено состояться, считал Тигр, то она должна обладать зубами, то есть армией. «Вы предлагаете моим соотечественникам и всем подвергшимся разрушительному вторжению, — упрекал Буржуа президента Вильсона, — довольствоваться теперь лишь щитом Устава (Лиги Наций) без какой-либо вооруженной силы, полагаясь исключительно на красивые слова и заявления, которые вы предлагаете использовать против агрессоров. Но остановить их сможет только сила... Без военной силы, всегда готовой к применению, нашу Лигу и наш Устав можно смело сдавать в архив как обыкновенный документ, написанный вычурным слогом» 32. «О, господин Буржуа, — не выдерживал даже невозмутимый Роберт Сесил, — не заводите снова эту песню. Мы столько раз терпеливо выслушивали ее. Ваш план ведет в никуда. Он приведет к полному оставлению нашей нынешней работы по созданию какой-либо лиги народов. И когда это станет очевидным, я, со своей стороны, рекомендую правительству Его Величества создать между Америкой и Британией такой союз, который регулировал бы положение в мире, и Франции в нем не будет места, скажем, из-за несовместимости характеров» 33.

Если Вильсон и Сесил стремились к созданию системы всеобщей безопасности, то Клемансо желал обеспечения безопасности исключительно Франции. Выполняя пожелания французского премьера, Буржуа упорно пытался навязать эту мысль комиссии даже после того, как Вильсон ясно объяснил ему, что Соединенные Штаты не смогут участвовать в такой «военизированной» организации 34. После одной из длинных и бесплодных дискуссий Хауз в сердцах заметил, что Буржуа «хотел бы видеть в Лиге инструмент войны, а не инструмент мира» 35. Вообще, когда Вильсон, еще до открытия мирной конференции, настоял на том, чтобы Устав Лиги Наций стал составной частью мирного договора с Германией, ему казалось, что он обеспечил таким способом успех созданию новой организации. Мирный договор был необходим всем участникам конференции, а он не мог быть заключен отдельно от Устава Лиги. С одной стороны, так и было. Но с другой —Вильсон стал зависеть от различных эгоистических интересов остальных великих держав. Франция, Италия, Япония — все ставили свою поддержку Устава в зависимость от покладистости США в других важных вопросах мирного урегулирования. На первом этапе работы над проектом Устава, когда Вильсон спешил завершить его до отъезда в Америку, это было не так заметно. Но в дальнейшем, «чем упорнее Вильсон стремился превратить Лигу в краеугольный камень всего мирного урегулирования, тем больше он становился заложником целей и требований других политиков» 36. И хотя уставные домогательства французов так и не возымели эффекта, они добились своего иным способом. Еще до поездки домой Вильсон торжественно обещал в Национальном собрании, что «никогда больше Франция не останется в одиночестве, никогда больше Франции не придется задавать вопрос, кто придет ей на помощь в борьбе за право и справедливость» 37. Клемансо сумел-таки заручиться военными гарантиями США и Великобритании. Это, конечно же, подрывало доверие к Лиге со стороны малых государств, но интересы безопасности Франции были, как казалось Клемансо, соблюдены.

С готовым проектом Устава Лиги Наций Вильсон в середине февраля отправился на несколько недель домой, в Америку, чтобы получить поддержку со стороны Сената. Президент вез с собой хорошо сбалансированный, как он считал, документ. Устав «является не смирительной рубашкой, а локомотивом жизни, — заявил президент накануне отплытия. — У нас вышел очень жизненный документ» 38. Лига Наций получала Ассамблею, где были представлены все ее члены, и исполнительный орган в лице Совета со своим постоянно действующим Секретариатом, работой которого руководил генеральный секретарь. Первоначально Совет состоял из представителей пяти великих держав и четырех обычных, назначенных конференцией (в дальнейшем представители малых государств должны были избираться Ассамблеей). Такое соотношение гарантировало преобладание великих держав в Совете. Самым уязвимым местом Устава стала часть 1-я статьи 5-й, где речь шла о необходимости согласия всех членов Лиги для принятия решения на Ассамблее или в Совете. Эта статья допускала принятие решений обычным (по процедурным вопросам) или квалифицированным (принятие новых членов) большинством, но ключевые политические вопросы требовали единогласного голосования. Подразумевалось, что такой порядок позволит избежать противодействия американского Сената, который возражал против втягивания Америки в войну или в какие-нибудь санкции помимо ее воли 39. Однако дальнейшая история показала, что обязательность единогласного решения убила, прежде всего, эффективность самой Лиги. Ключевая 11-я статья Устава, где речь шла о необходимости совершения «любых действий, которые могут быть сочтены правильными и эффективными для сохранения международного мира» в случае возникновения войны или ее угрозы, оказалась неработающей.

Надо сказать, что на опасность обязательного единогласия указывалось еще на ранних стадиях обсуждения будущего Устава. Южноафриканец Ян Смэтс, например, считал, что принцип единогласия будет означать, что «Лига никогда не примет никакого решения, что никто не станет воспринимать Лигу всерьез, что она не сможет служить даже камуфляжем, что она вскоре скончается и будет похоронена, оставив после себя мир хуже, чем он был до ее появления» 40. Вопрос принятия решений был действительно ключевым. Все понимали, что принципиальные вопросы нельзя решать простым большинством. Великие державы все равно никогда не согласились бы выполнять резолюции, навязанные им пусть даже квалифицированным большинством. И никто не смог бы заставить их сделать это без риска вызвать новый глобальный конфликт. С другой стороны, единогласие ставило под сомнение возможность достичь вообще какого-либо решения по принципиальным вопросам. Смэтс нашел единственный выход из создавшейся коллизии. Он предложил сделать Ассамблею (в его терминологии — Конференцию) своего рода международным парламентом, где все члены были бы равны. Государства могли бы делегировать в Ассамблею представителей своих правительств, национальных парламентов и даже отдельных политических партий. Они вели бы дискуссии, которые оказывали бы влияние на общественное мнение. При голосовании каждое государство, будь то Гватемала или Соединенные Штаты, имело бы один голос, но резолюции Ассамблеи носили бы исключительно рекомендательный характер. Основную работу Смэтс предлагал перенести в Совет, который состоял бы из постоянных представителей пяти великих держав (с возможным добавлением Германии в будущем) и четырех обычных, чередующихся на выборной основе. Решения по принципиальным вопросам принимались бы Советом на основе простого большинства, но три любых его члена могли наложить вето на любую резолюцию 41. В таком случае у великих держав не оставалось бы иного пути, как начать договариваться между собой. Заслуга Смэтса заключалась «в попытке найти баланс между неизбежными реалиями политики великих держав и соблюдением очень важного принципа равенства всех государств» 42. Предложение южноафриканца, конечно, имело свои недостатки, но другого пути все равно не было. Тогда, однако, оно было отклонено американцами из опасений опять же негативной реакции Сената. Идеи Смэтса опередили свое время, и в несколько измененном виде они были осуществлены значительно позже, при создании ООН и современных европейских институтов власти (например, представительство политических партий).

Сам Вильсон надеялся, что до 11-й статьи дело просто не дойдет, потому что существовали 10-я и 12-я статьи. Первую из них Вильсон считал «хребтом всего Устава», без которого Лига будет «не более чем влиятельным собранием для ведения дискуссий» 43. Она гласила, что «члены Лиги обязуются уважать и оберегать от внешней агрессии территориальную целостность и существующую политическую независимость всех членов Лиги. В случае любой такой агрессии или в случае угрозы или опасности такой агрессии Совет должен рекомендовать те меры, которые будут приняты для выполнения данного обязательства». И уж конечно, в ней никак не предусматривались «полицейские функции США в мире» и не легализовывалось «военное вмешательство США в военные конфликты вдали от американских берегов», как привычно писали об этой статье историки советской школы 44. В конечном итоге именно 10-я статья, на которую так уповал Вильсон, вызвала больше всего критики в американском Сенате. Оставалась, правда, еще 12-я статья, в которой говорилось, что «члены Лиги соглашаются, что если между ними возникнет конфликт, который может привести к разрыву отношений, они либо передадут вопрос на рассмотрение арбитража, либо прибегнут к юридическому урегулированию, либо предоставят решение Совету Лиги и воздержатся от войны в течение трех месяцев после решения арбитража, или юридического заключения, или доклада Совета». Но и эта статья, носившая, как и большинство других, рекомендательный характер, на практике оказалась бездейственной.

Важную роль в предотвращении войн были призваны сыграть 15-я и 16-я статьи. Первая из них регламентировала деятельность Совета Лиги в случае конфликта с участием члена Лиги. Теоретически 6-я часть этой статьи разрушала принцип единогласия, поскольку объявляла о том, что голоса конфликтующих сторон не участвуют в принятии решения. Таким образом, у всех «незаинтересованных» государств появлялась возможность проявить единодушие. Но на практике это все равно было труднодостижимо. Очень интересной была 7-я часть 15-й статьи. По мнению многих политиков и юристов того времени, она «содержала ловушку в Уставе» 45, поскольку допускала в случае, если Совет не придет к единому мнению, что «члены Лиги оставляют за собой право прибегнуть к тем действиям, которые они сочтут необходимыми для укрепления права и справедливости». Им не надо было ждать три месяца, как то предусматривалось статьей 12. А ведь именно на это ожидание делалась ставка, так как все были уверены, что за такой период общественное мнение заставит конфликтующие правительства отказаться от войны. Определенные наказания для государств, все-таки начавших военные действия в нарушение Устава Лиги, предусматривались статьей 16, которую все называли «санкционной», хотя само слово «санкции» нигде не упоминалось. В ней говорилось, что война против любого члена Лиги будет рассматриваться как война против всех членов Лиги, которые в таком случае немедленно разорвут с начавшим войну государством все торговые, финансовые и личностные отношения (часть 1-я). Интересно, что один из обсуждавшихся вариантов этой части был гораздо жестче. В нем говорилось, что все государства Лиги должны объявить войну агрессору. Но американцы не поддержали такой вариант на том основании, что в США войну объявляет Сенат. Статья также предусматривала, что Совет Лиги должен будет «рекомендовать» заинтересованным правительствам, какие военные силы могут быть ими использованы для защиты членов Лиги, подвергшихся нападению (часть 2-я). Членам Лиги рекомендовалось в случае войны оказывать подвергшимся нападению финансовую и экономическую помощь, а также «пропускать через свою территорию войска любых членов Лиги, которые содействуют защите подвергшегося нападению участника Лиги» (часть 3-я). Это важное условие, также не сработало в нужный момент, когда была возможность повлиять на нацистскую Германию. Но об этом чуть позже. Наконец, 4-я часть 16-й статьи предусматривала исключение государства-агрессора из членов Лиги Наций. Пожалуй, эта часть стала единственной работавшей в данной статье, и Лига прибегала к исключению из своих рядов государств-агрессоров, но остановить войны такая мера была не в состоянии.

Устав не предусматривал никакого обязательного разоружения, хотя об этом много говорилось при его обсуждении. Статья 8 лишь констатировала желательность сокращения вооружений до минимально необходимого для безопасности государств уровня, который они должны были совместно определить в дальнейшем. Признавалось необходимым запретить производство вооружений частными компаниями, но как это сделать, никто не знал. Радикальные предложения Смэтса о национализации военной индустрии во всех странах и о запрете на призыв в армию 46 остались без внимания. В Уставе вообще содержалось мало принудительных мер. Речь большей частью шла о декларации новых взглядов, что при желании можно было назвать благими намерениями. Одним из немногих обязательств, которые Устав накладывал на членов Лиги, была регистрация всех международных договоров в Секретариате. Это положение (статья 18) стало развитием одного из «Четырнадцати пунктов» Вильсона и призвано было покончить с тайной дипломатией. Полностью добиться своей цели это положение не смогло, но государства старались все-таки соблюдать требование открытости договоров, которые объявлялись «не носящими обязательной силы, пока не будут зарегистрированы». Ближе к концу существования Лиги ее архивы насчитывали свыше двухсот томов, содержащих разные международные соглашения 47. В остальном все принципиально важные вопросы мира и безопасности оставлялись на усмотрение самих государств. Вильсон надеялся, что этого будет достаточно. Правда, в своем заключительном выступлении на пленарном заседании конференции, когда он представлял согласованный текст Устава накануне поездки домой, Вильсон сказал, желая, очевидно, лишний раз успокоить французов: «Военная сила находится на заднем плане нашей программы, но она подразумевается, и если моральной силы всего мира будет недостаточно, миру придется применить физическую силу. Но это произойдет в самую последнюю очередь, поскольку мы стремимся к созданию конституции мира, а не лиги войны» 48. В итоге Устав получился исключительно мирным, и президент полагал, что в таком виде он будет не только принят американским народом, но и одобрен Сенатом.

В Америке Вильсона ожидали восторженная встреча избирателей и настороженная реакция сенаторов и конгрессменов. Ошибки, допущенные при формировании мирной делегации, и двухмесячное отсутствие дома не прошли для президента даром. Еще накануне отъезда Вильсон узнал из британских газет, что дома его ожидает обструкция Сената. Президент сразу решил не договариваться со своими противниками и не искать с ними компромисс, а дать им бой. Конечно, на его настроение повлияла та атмосфера всеобщего почитания, которой он был окружен в Европе. Сенаторы виделись ему из Парижа мелкими политиканами, не способными понять и оценить истинного масштаба его великой миссии. «Эти сенаторы, — негодовал Вильсон, — не знают, о чем думают люди. Они так же далеки от народа, огромных масс нашего народа, как я от Марса. У них на самом деле нет контакта с мыслящими, прогрессивно мыслящими людьми со всего мира. Естественно, они не могут понять этих людей» 49. Сенаторы, однако, и не собирались понимать «мыслящих людей». Они вообще плохо представляли себе, что происходит на конференции в Европе. Вильсон практически не общался даже с членами собственной делегации, проводя ежедневные совещания с одним лишь Хаузом. Что уж тогда говорить о членах Конгресса. Сенаторы, как и все прочие американцы, довольствовались в основном той информацией, которую они могли почерпнуть из газет. Естественно, это вызывало раздражение, и даже те из них, кто ранее поддерживал саму идею Лиги Наций, постепенно стали противиться ей. 2 марта, когда Вильсон был уже в Вашингтоне, он узнал, что против привезенного им Устава Лиги выступают тридцать девять сенаторов 50, голосов которых было достаточно, чтобы отклонить ратификацию.

Критика раздавалась даже со стороны недавних сторонников Лиги. Бывший президент Теодор Рузвельт обрушился на Вильсона, упрекая последнего в иллюзорном мечтательстве и в попытках «убедить добропорядочных, но неосведомленных людей отказаться от реально существующего хорошего в пользу недостижимого и нереального совершенства... Нации создаются, защищаются и сохраняются не мечтателями, — утверждал Рузвельт, — а мужчинами и женщинами, которые исповедуют семейные добродетели в дни мира, но готовы умереть в дни справедливой войны или отправить на смерть тех, кого они больше всего любят, ради светлых идеалов» 51. Рузвельту вторил его бывший государственный секретарь. Предложенный Устав, считал Элиу Рут, «отбрасывает все попытки развивать и укреплять какую-либо систему международного права, или систему арбитража, или юридического урегулирования, которыми нации могут воспользоваться для осуществления законных прав во время войны. Он отбрасывает всю систему арбитража на 25 лет назад» 52. Такие мысли высказывали политики, которые могли помочь Вильсону в Париже, но которых он не захотел брать с собой, несмотря на то что ему это советовали. Теперь они присоединились к многочисленным старым противникам президента, которых объединила «Лига по сохранению независимости Америки» (League for the Preservation of American Independence). Эти люди считали, что привезенный Вильсоном Устав «порочен, что он приведет не к миру, а к бесконечным войнам и, более того, будет способствовать замене демократических правительств деспотическими» 53.

Вся эта риторика во многом состояла из красивых слов, за которыми часто скрывалось уязвленное самолюбие. Если отбросить высокопарные обвинения, которыми обменивались противники, то борьба фактически шла вокруг будущего курса Америки. Должна ли она полностью сохранить свободу рук и каждый раз самостоятельно решать, как ей поступать в том или ином случае, или ей надо примерить и на себя те нормы международного поведения, которые она стремилась определить для других? Сторонники «политической независимости» США полагали, что показав всему миру свою мощь, Америка не должна связывать себя новыми обязательствами. Ей лучше остаться, как и раньше, сторонним наблюдателем, всегда готовым вмешаться в события, если будут затронуты ее национальные интересы. Вильсон же предлагал создать совершенно иную систему международных отношений, где все участники, включая Америку, были бы взаимно связаны общими для них обязательствами и единой трактовкой норм международного права. Этого как раз и не хотели противники Лиги. «Готовы ли вы передать ваших солдат и ваших матросов в распоряжение других государств?» — гневно вопрошал в Сенате один из главных противников Вильсона республиканец Генри Кэбот Лодж 54. Вильсона фактически обвиняли в том, против чего выступал он сам, — в поддержке французского плана создания в той или иной форме вооруженных сил под эгидой Лиги Наций. Сторонники Вильсона пытались успокоить Лоджа. Президент не поддержит никакую организацию в рамках Лиги, «где наши армия и флот были бы поставлены под начало группы держав или подчинялись любым приказам, кроме наших собственных», — сообщал Лоджу посол Уайт, входивший в американскую делегацию на конференции 55. Однако подобные заверения не успокаивали противников Лиги, многие из которых к тому же использовали этот вопрос для сведения личных счетов с Вильсоном. Тот же бывший президент Теодор Рузвельт, когда-то сам поддерживавший идею создания «лиги мира», теперь «наивно» задавал вопрос, должна ли будет Америка начинать войну «каждый раз, когда югославы захотят дать пощечину чехословакам»? 56

У детища Вильсона было много недостатков, позволявших видеть в нем утопию, но критиковали его не за это, и даже не за желание покончить с самоизоляцией. Большинство американских политиков сходились во мнении, что сохранять самоизоляцию далее уже невозможно. Как четко подметил лидер демократов в Сенате Джилберт Хичкок, «интернационализация уже пришла, и мы должны выбрать, какую ее форму мы поддерживаем» 57. Противники Вильсона поддерживали такую интернационализацию, при которой Соединенные Штаты могли бы влиять на мировую политику, оставаясь при этом вне сферы чужого влияния. Их волновало, главным образом, сохранение американского влияния в Западном полушарии. Еще шла мировая война, когда Теодор Рузвельт, напуганный либеральными идеями Вильсона, предлагал поделить мир на сферы влияния. «Пусть цивилизованная Европа и Азия (имелась в виду Япония. — И. Т) устанавливают собственный полицейский контроль за слабыми и дезорганизованными странами, находящимися у них под боком, заявлял он, а Западное полушарие оставьте Соединенным Штатам» 58. Политикам на Капитолийском холме очень трудно было смириться с распространением принципов Лиги Наций на Американский континент, где особое положение США традиционно оправдывалось существованием старой доктрины Монро. Противники Вильсона требовали, прежде всего, зафиксировать незыблемость этой доктрины в отдельном параграфе Устава Лиги.

В те дни пребывания дома у Вильсона была реальная возможность попытаться личным общением переубедить некоторых из своих влиятельных оппонентов. Для этого ему надо было перешагнуть через свою самонадеянность и ощущение собственного величия. Накануне отъезда Вильсона Хауз советовал ему сразу по прибытии встретиться со всеми сенаторами и конгрессменами, входившими в комитеты по международным делам. На такой встрече можно было обсудить Устав и снять, по крайней мере, некоторые из возможных возражений оппонентов. Хауз также советовал Вильсону попросить сенаторов воздержаться от публичных заявлений и критики до такой встречи. Вильсону подобные мысли совсем не нравились, но он позволил Хаузу себя уговорить. В тот же день Хауз послал соответствующие инструкции личному секретарю президента Джозефу Тамулти, который оставался в Вашингтоне 59. Но у Тамулти, следившего за динамикой общественного мнения в стране, были свои соображения на этот счет. Он считал, что президенту надо сразу же по возвращении в Америку выступить с речью. «Простые люди по всей Америке за вас, — убеждал Тамулти Вильсона. — Вам следует только обратиться за их поддержкой, и оппозиция тут же растает» 60. Такой подход был гораздо ближе президенту, и он предпочел дать бой всем противникам Лиги Наций еще до встречи с сенаторами. Вильсон всегда был уверен в своих ораторских способностях, в умении убеждать людей во время публичных выступлений. Поэтому уже 24 февраля, едва сойдя в Бостоне на берег и даже толком не разобравшись в сложившемся раскладе сил, президент выступил в местном собрании с речью о Лиге Наций.

Вильсон говорил в привычном для американцев стиле. Он рассказывал своим слушателям о том, что все надежды европейцев связаны исключительно с Америкой, которая является ориентиром для всего мира. «Наша нация была создана, чтобы сделать людей свободными, — убеждал президент. — Но мы не ограничиваем наши взгляды и цели одной Америкой. Сейчас мы хотим сделать свободными всех людей. Если мы не сделаем это, слава Америки исчезнет, как развеется и ее мощь». Успешный мир, говорил президент, нуждается в Лиге Наций, потому что «нынешнее мирное урегулирование не переживет и одного поколения, если не будет обеспечено объединенными усилиями всего цивилизованного мира» 61. Американцам такие речи нравились, они аплодировали президенту, но сенаторов призывы Вильсона только раздражали. Ведь он сам просил их воздержаться от публичных выступлений до встречи. После выступления в Бостоне это шаткое «перемирие» было нарушено. Бостонская речь президента развязала сенаторам руки. Теперь они могли публично обрушить на Вильсона и Устав Лиги свою критику. Им было что сказать. Президент говорил в Бостоне об усилении роли Америки в мире, а законодатели желали оградить от чужого влияния саму Америку, сохранить свое преобладание в Западном полушарии.

Противники президента не стали тянуть с ответом. 28 февраля с длинной речью в Сенате выступил Генри Кэбот Лодж. В свое время этого щуплого семидесятилетнего политика, потомка династий Лоджей и Кэботов, двух самых уважаемых семей Массачусетса, часто упрекали в личной неприязни к Вильсону. Он даже вынужден был оправдываться, уверяя, что все обвинения надуманны и им никогда не двигала персональная вражда 62. Лоджу не верили. Конечно, он не был столь откровенно враждебен Вильсону, как Теодор Рузвельт, но критики и выпадов с его стороны следовало никак не меньше. Они вообще были очень разными, президент и его главный оппонент, возглавивший в мае 1919 года сенатский комитет по внешней политике. Первый — южанин, второй — северянин. Оба родились еще до Гражданской войны в США. Правда, Вильсон, бывший на шесть лет моложе Лоджа, помнил ее гораздо хуже. Ему было всего пять лет, когда эта война началась, но атмосфера детства много значила для формирования будущей личности. Кэбот Лодж являлся потомственным политиком, чьи предки были среди первых поселенцев и входили в число самых влиятельных семей на Северо-Востоке. Вильсон происходил из простой семьи пресвитерианских выходцев из Шотландии, перебравшихся в Америку лишь в XIX веке. Вильсон окончил Принстонский университет, а Лодж — Гарвард, и извечное соперничество между этими ведущими учебными заведениями часто переносилось на их выпускников. «Такое могло родиться только в Принстоне, — говорил Лодж об Уставе Лиги Наций, — и никогда в Гарварде» 63. Оба посвятили часть жизни науке и защитили докторские диссертации. Оба интересовались историей и писали исторические биографии. Но Вильсон уделял больше внимания политологии, а Кэбот Лодж — праву. Может быть, поэтому для Вильсона был характерен широкий и общий взгляд на политику, тогда как Лодж больше заботился о юридической проработанности проходивших через его руки документов.

В последний день первой послевоенной зимы Кэбот Лодж произнес в Сенате одну из своих самых значимых речей, в которой подверг обстоятельной критике вильсоновский подход к международным отношениям и проект Устава Лиги Наций. Лодж очень грамотно построил свою речь. Он не стал нападать на саму идею Лиги, объявив, что, как и все нормальные люди, поддерживает установление прочного мира. Но тут же прошелся с юридической скрупулезностью по всем статьям представленного Устава, не оставив от большинства из них камня на камне. Аргументация Лоджа во всех случаях была примерно одинаковой. Разбирая, например, 4-ю статью Устава, где речь шла о приеме новых членов, которые должны «предоставить эффективные гарантии своих искренних намерений соблюдать международные обязательства», Лодж с сарказмом интересовался, что под этим подразумевается и «какие могут быть эффективные гарантии искренних намерений»? 64 Кэбот Лодж обращал внимание на «серьезную опасность» того, что не пройдет и года, как государства, подписавшие Устав, «переругаются по вопросам трактовки различных статей». Мы все должны «понимать точный смысл тех положений, которые нас просят одобрить, — объяснял сенатор президенту. — Язык этих статей не обладает точностью и однозначностью, совершенно необходимых для конституции, договора или закона» 65. И в этом была большая доля правды. Окончательный текст Устава готовился в спешке и, конечно, не прошел тщательной юридической экспертизы, как того требовали столь серьезные документы. Для Вильсона и его коллег на мирной конференции важно было зафиксировать основные принципы, и сейчас Кэбот Лодж наказывал президента, юриста, как и он сам, по образованию, за невнимание к правовым деталям.

Но этим критика со стороны Лоджа не ограничилась. В своем выступлении он поднял ряд принципиальных вопросов. Главным из них, как и ожидалось, стало отношение Устава Лиги Наций к доктрине Монро. Тактика была все та же. Лодж в принципе соглашался с тем, что доктрине уже сто лет и, возможно, она нуждается в пересмотре, но тогда необходимо четко понимать, что Америка получает взамен. «Доктрина Монро, — объяснял сенатор-республиканец, — основывается на принципе самосохранения... Настоящей сутью этой доктрины является то, что вопросы Америки должны решаться только американцами. Американский континент должен быть огражден от Европы и от ее вмешательства в чисто американские вопросы». Надо сказать, что, предвидя подобную критику, Вильсон чуть ранее пытался объяснять, что идея Лиги Наций является распространением принципов доктрины Монро на весь мир. Теперь Лодж делал удивленное лицо и разъяснял: «Доктрина Монро существует исключительно для защиты Американского полушария. Если вы распространяете ее на весь мир, она перестает существовать, поскольку она основана исключительно на разделении Американского полушария и всего остального мира» 66. Конечно, в этом вопросе и президент, и его главный оппонент лукавили. Идея доктрины Монро в корне отличалась от идеи Лиги Наций. Она обеспечивала не всеобщий мир на Американском континенте, а мир, диктуемый из Вашингтона. За время существования этой доктрины США не раз угрожали ввести свои войска в другие американские страны, причем не в случаях международных конфликтов, а когда ощущали угрозу своим интересам. Но доктрина Монро была в Соединенных Штатах таким фетишем, подвергать который сомнению было опасно для любого политика. В этом вопросе Вильсон вынужден был уступить, согласившись упомянуть о незыблемости доктрины Монро отдельным параграфом в Уставе, что по его возвращению в Париж породило новые проблемы уже с другими участниками мирной конференции.

И, наконец, Лодж прошелся в своем выступлении по угрозе потери Соединенными Штатами «политической независимости». Речь шла об использовании армии и флота США в конфликтах, которые никоим образом не будут затрагивать американские интересы. Вильсон, казалось, максимально застраховал себя в этом вопросе принципом единогласия, но юрист Кэбот Лодж упирал на то, что раз теоретически такая возможность существует, с ней необходимо считаться. Желают ли граждане Америки, вопрошал Лодж, обращаясь к народу с сенатской трибуны, чтобы их мужья, братья и дети «были насильно вовлечены в войну другими государствами, помимо воли Соединенных Штатов? Американцы должны всегда помнить, что у нас есть только один голос в исполнительном совете, один голос в общем собрании делегатов, и решения принимаются большинством голосов» 67. Это было уже сознательным передергиванием, но вперемешку с остальной критикой должно было усилить общее впечатление. Метод, давно опробованный в американском Конгрессе. Но и на этом Лодж не остановился. Он поднял крайне болезненную для Америки тему иммиграции. Неважно, что она была буквально высосана из пальца. Американский сенатор рассуждал следующим образом. Раз спорные вопросы, которые могут вызвать вооруженный конфликт, передаются на рассмотрение международного арбитража или Совета Лиги, то теоретически кто-нибудь может обратиться в эти инстанции с жалобой на Америку, ограничивающую иммиграцию. «Готовы ли мы предоставить другим государствам право решать, кто будет приезжать в Соединенные Штаты и становиться гражданами нашей страны? Готовы ли мы передать другим право решать, должны ли Соединенные Штаты допустить к себе поток рабочей силы из Японии, Китая или Индии?» 68 Последний пример был, конечно, совсем нечестным, но Лоджа это не смутило.

Вильсон был вне себя от возмущения. Ведь за три дня до выступления Лоджа он собрал тридцать четыре сенатора и конгрессмена на ланч в Белом доме и постарался, как советовал Хауз, рассказать им в непринужденной атмосфере о том, что происходит на мирной конференции в Париже, ответить на вопросы и развеять существующие опасения. Был на той встрече и республиканский сенатор от Массачусетса. Кэбот Лодж не задавал вопросов, не давал рекомендаций, но внимательно слушал, о чем говорили другие 69. Разговор президента с законодателями длился больше двух часов. За это время Вильсон ответил на многие вопросы, включая те, которые три дня спустя затронул с сенатской трибуны Лодж. После речи Лоджа в Сенате Вильсон окончательно разуверился в том, что с выступавшими против Лиги Наций сенаторами можно договориться. В какой-то степени он чувствовал себя униженным. Два часа он улыбался и разъяснял тем, кого не выносил, все сложности, связанные с созданием Лиги, и то, как он старался решить их в Париже. Ему казалось, что сенаторы поняли его доводы и оценили ту откровенность, с которой президент отвечал на их вопросы. И вот своим выступлением Лодж перечеркнул достигнутое, как думалось Вильсону, взаимопонимание. После того памятного обеда Вильсон один только раз собрал у себя сенаторов. Встречаться со многими из них стало для него сродни пытке. Он совсем перестал доверять им, даже некоторым своим приверженцам из Демократической партии.

Сторонники Вильсона из Лиги по принуждению к миру постарались сгладить в глазах американцев обструкцию сенаторов и провели 4 марта, за день до отплытия президента назад во Францию, массовое мероприятие в Нью-Йорке. Вильсон даже выступил там, как и бывший президент Тафт. Но в тот же день Кэбот Лодж предложил в Сенате резолюцию, где говорилось, что «Устав Лиги Наций в той форме, в которой он сейчас представлен на мирной конференции, не должен быть принят Соединенными Штатами». В настоящее время усилия американской делегации должны быть направлены на подготовку мирного договора с Германией, говорилось в предложении Лоджа, а Устав Лиги подлежит дальнейшему детальному обсуждению 70. То есть Лодж предлагал изъять Устав из текста мирного договора и заняться его переработкой. По процедурным причинам резолюция Лоджа не была выставлена на голосование в Сенате, но ее текст подписали тридцать семь сенаторов. Этого количества было достаточно, чтобы в дальнейшем заблокировать ратификацию Устава. К тому же Лодж воспользовался ситуацией и переслал текст подготовленной им резолюции вместе с подписями сенаторов в Париж. Теперь все на мирной конференции знали, что президент потерпел дома фиаско.

Во Францию Вильсон возвращался в подавленном состоянии. Он был зол на сенаторов, поставивших его в неловкое положение. Рикошетом досталось и Хаузу, которого Вильсон посчитал ответственным за постигшую его неудачу. Сразу по прибытии 15 марта в Брест, Вильсон холодно заметил полковнику: «Ваша идея совместного обеда стала полным провалом» 71. Их переломный разговор состоялся в поезде, по пути в Париж из Бреста, куда Хауз ездил встречать президента. Много лет спустя вдова Вильсона вспоминала, что ее муж «постарел лет на десять» после разговора с полковником. «Хауз сдал все, чего мы добились перед тем, как я покинул Париж, — якобы сказал Вильсон супруге. — Он согласился на компромиссы по всем вопросам, и теперь я должен начинать все сначала. Но на этот раз все будет тяжелее, поскольку он создал впечатление, что мои делегаты не согласны со мной» 72. Такое утверждение вызывает массу сомнений. Известно, что Эдит Вильсон, мягко говоря, недолюбливала Хауза. Ей не нравилось то влияние, которое полковник оказывал на ее мужа. Дальнейший разлад между Вильсоном и Хаузом, во время которого полковник повел себя далеко не лучшим образом, не добавил ему симпатий супруги президента. Тот памятный разговор в поезде был непродолжительным, и во время него Вильсон рассказал Хаузу о том, что случилось в Вашингтоне. Вряд ли у них было время детально обсудить еще и развитие событий на конференции, где, в отсутствие главных лиц, царило относительное затишье. Скорее всего, миссис Вильсон что-то перепутала (свои воспоминания она писала много лет спустя) или сознательно решила оговорить Хауза. Но слова о «провальном обеде» из уст Вильсона прозвучали. Об этом написал в дневнике сам Хауз. Очевидно, Вильсон не смог простить полковнику столь неудачно данного совета, и это послужило отправной точкой ухудшения их отношений. Так или иначе, но эти отношения, бывшие почти безоблачными в течение многих лет, стали резко портиться сразу после возвращения Вильсона в Париж. К концу мирной конференции от былой теплоты и доверительности между ними не осталось и следа. Вильсон все меньше следовал советам Хауза, а после завершения конференции полностью прекратил общение с ним.

Возвращение Вильсона на мирную конференцию не было столь же триумфальным, как его первое прибытие в Париж тремя месяцами раньше. Самым значимым событием за время его пребывания в Америке стало неудавшееся покушение на Клемансо. 19 февраля французский премьер был серьезно ранен местным анархистом (одна пуля попала ему в плечо, а другая застряла в легком), и многие полагали, что Клемансо выбыл из участия в конференции. Но семидесятивосьмилетний премьер, страдавший диабетом, продемонстрировал всем чудеса стойкости и живучести. Уже через несколько дней после покушения Клемансо, превозмогая боль, прогуливался в своем саду, принимал посетителей в строгом костюме и даже проводил у себя дома короткие совещания с министрами своего правительства. О том, что он пережил покушение и у него пробито легкое, напоминал лишь кашель, которым Клемансо периодически заходился впоследствии. Ллойд Джорджа в это время не было в Париже. На следующий день после отъезда Вильсона он уехал в Лондон, оставив вместо себя главу своего Форин Офис. Бальфура многие упрекали в том, что на мирной конференции он пребывал в состоянии летаргии 73. Во время присутствия во французской столице трех основных действующих лиц Бальфур действительно старался не вылезать на первые роли и сознательно находился в тени. Но оставшись, по сути, за главного на конференции, именно он смог значительно ускорить ее работу. Бальфур предложил комиссиям экспертов по границам, финансам и экономическим отношениям с Германией подготовить доклады к 8 марта, дню возвращения Ллойд Джорджа из Лондона. И это было выполнено. Конечно, деятельность экспертов носила больше технический характер, но в отсутствие главных действующих лиц, когда никто поминутно не одергивал и не давал ценных советов (сам Бальфур, дав указания, вернулся в свою «летаргию»), работа пошла значительно плодотворнее. Когда же три лидера вернулись, в Париже вновь закипели политические страсти, которые стали даже сильнее, поскольку на передний план вышли вопросы послевоенных границ и взыскания репараций с Германии. Вильсон мог быть доволен тем, что предусмотрительно завершил разработку основного текста Устава Лиги Наций до обсуждения условий мирного договора с Германией, многие из которых грозили перессорить участников конференции.

Устав, однако, нуждался в доработке. Во время пребывания в Америке Вильсон понял, что без некоторых дополнений и изменений Устав не пройдет утверждения в Сенате. Он согласился с необходимостью внести три важных изменения, которые были предложены сторонниками Лиги — лидером демократов в Сенате Хичкоком и бывшим президентом, республиканцем Тафтом. Прежде всего, надо было вставить в Устав слова о том, что он никоим образом не умаляет существование доктрины Монро. Это было главным. Кроме того, надо было дополнить Устав отдельным положением о выходе из Лиги Наций. Отсутствие такого пункта вызвало критику многих сенаторов, посчитавших, что США не могут принимать участия в бессрочном договоре. И, наконец, необходимо было упомянуть о невмешательстве Лиги во внутренние дела своих членов. Когда президент уже плыл через Атлантику, Уильям Тафт телеграфировал ему на борт «Джорджа Вашингтона»: «Скорее всего, уже одно упоминание доктрины Монро сделает Устав проходным (в Сенате), но вместе с (двумя) другими дополнениями он точно будет принят» 74. Предстояла новая работа над Уставом.

В этом не было ничего страшного. Все главные вопросы создания Лиги были согласованы еще до отъезда президента, но Вильсон понимал, что сам факт возвращения к Уставу делал уязвимой его позицию по многим другим спорным моментам. Теперь вопросы Устава должны были обсуждаться одновременно с вопросами границ и репараций, а значит — другие участники конференции будут требовать уступок во всех случаях, которые сочтут для себя важными. К тому же Вильсон чувствовал себя уязвленным тем обстоятельством, что ему придется просить партнеров по переговорам возвращаться к тем вопросам, которые уже были согласованы, и во многих случаях именно так, как того требовал президент. Если во время первого этапа подготовки Устава Вильсон доминировал над обсуждением, то теперь он вынужден был спуститься на землю и участвовать на равных в спорах с деятелями «меньшего калибра» 75. Все это происходило на фоне ожесточенных споров вокруг новых западных и восточных границ Германии, территориальных претензий Италии и Японии, запутанных подсчетов репараций, не говоря уже о других, менее значимых вопросах. После критики Вильсона Сенатом участники мирной конференции знали, где находится «ахиллесова пята» президента, и готовились использовать это знание 76.

18 марта на ужине с участием Сесила, Хауза и Миллера Вильсон сообщил англичанам о трех дополнениях, которые он намерен внести в Устав Лиги. Вопросы невмешательства во внутренние дела и выхода из членства в организации не вызвали у Сесила возражений, а с упоминанием доктрины Монро он посоветовал президенту не спешить. Дело в том, что японцы давно хотели провозгласить Восточную Азию своей сферой влияния и доктрина Монро дала бы им дополнительные основания для этого. После этой встречи Хауз записал в дневнике: «Если (в Устав) будет добавлено отдельное упоминание доктрины Монро, Япония может захотеть сделать упоминание о сфере влияния в Азии. Другие страны могут также захотеть подобные уступки, и никто не знает, чем это закончится». Хауз заметил и еще одну коллизию. «Если будет внесено дополнение о невмешательстве во внутренние дела, — записал он, — это обрадует наших сенаторов с тихоокеанского побережья (туда направлялся самый большой поток японской и китайской иммиграции. — И. Т.), но разочарует всех проирландских сенаторов, которые решат, что это сделано по просьбе англичан, чтобы навсегда исключить ирландский вопрос из повестки Лиги Наций» 77. Действительно, было над чем ломать голову. Любое неловкое движение могло вызвать новые протесты в Вашингтоне или шантаж со стороны участников конференции. И то и другое могло печально сказаться на судьбе Лиги. Впрочем, надо сказать, что Роберт Сесил обещал на встрече 18 марта полную поддержку англичан. Британия «готова пройти почти любую дистанцию, чтобы помочь обеспечить в Сенате большинство в две трети, необходимое для ратификации» Устава 78. Сесил сдержал слово. С его поддержкой Устав без особых дискуссий был дополнен положением о том, что международные диспуты исключают вопросы, находящиеся «полностью в домашней юрисдикции государств-членов» (статья 15). Точно так же, без проблем, в 1-ю статью был добавлен параграф об условиях выхода государств из Лиги Наций. Причем Сесил предложил оба дополнения как улучшающие Устав. Как будто не было никаких требований Сената. Самолюбие Вильсона не пострадало.

Но оставалось главное требование — включить в Устав упоминание о доктрине Монро. И здесь произошло то, чего не ожидали ни Вильсон, ни Сесил. Ллойд Джордж впервые решил воспользоваться затруднениями Вильсона. Английский премьер, как правило, поддерживал американскую позицию на конференции. Ллойд Джордж никогда не бросался в бой, чтобы защитить Вильсона от нападок Клемансо или домогательств итальянцев и японцев. Чаще всего он выжидал. Но когда американцам требовалась английская солидарность, он всегда ее оказывал. И вот, неожиданно для Вильсона, британский премьер поставил президенту условие, по сути напоминавшее шантаж. Уже после того как Хауз, Бальфур и Сесил согласовали текст упоминания доктрины Монро в Уставе, Ллойд Джордж вдруг заявил Сесилу, что он не только не согласен с упоминанием этой доктрины, но и вообще не подпишет мирный договор с интегрированным в него Уставом, пока не достигнет понимания с Вильсоном относительно американской программы военно-морского строительства 79. Ллойд Джордж и до этого говорил Сесилу, что считает упоминание доктрины Монро слишком большой уступкой американцам, поскольку такого рода «региональные» декларации не заслуживают включения в Устав всеобщей Лиги Наций 80. Сесил мог только развести руками и посоветовать Вильсону напрямую уладить вопрос с Ллойд Джорджем. Сам Сесил в сложившейся ситуации был явно на стороне американского президента, а не своего премьера. «Президент практически согласился со всем, о чем я его просил, — написал Сесил Бальфуру в те дни. — Но когда Президент попросил в ответ всего об одной уступке, мы отказали ему» 81. Отношения Вильсона и Ллойд Джорджа стали натянутыми. Президенту очень не хотелось обсуждать вопрос о военно-морском строительстве с британским премьером, которого он не преминул назвать «лжецом» 82, и попробовал отправить на встречу с ним Хауза, но полковник ловко увернулся и разговаривать пришлось адмиралам — сначала англичанину Уимиссу и американцу Бенсону, а затем еще и присоединившимся к ним морскому министру США Джозефу Дэниелсу и Первому лорду Адмиралтейства Уолтеру Лонгу.

Суть вопроса заключалась в следующем. На момент окончания мировой войны английский флот оставался самым могущественным в мире, но в 1918 году США приняли военно-морскую программу, которая позволяла американскому флоту сравняться через несколько лет с английским. Англичане не могли выдержать военно-морской гонки с Соединенными Штатами и хотели, чтобы американцы заморозили свою программу, с тем чтобы английский флот оставался сильнейшим в мире. Английская позиция, конечно, противоречила самой идее Лиги Наций (как, кстати, и американская программа), но традиционное представление об «английском морском превосходстве над всем миром» имело такие глубокие исторические корни, что Ллойд Джорджу нелегко было отказаться от него. Самое интересное, что обе стороны прекрасно понимали несовместимость их подходов с принципами Лиги и упрекали друг друга в этом. «Вы должны прекратить строительство крейсеров и дредноутов, если вы действительно верите в Лигу Наций», — заявил Ллойд Джордж американскому военноморскому секретарю 83. Адмиралы так и не смогли договориться ни между собой, ни со стоявшим на своем Ллойд Джорджем, и точку в «морском сражении в Париже» поставили Сесил и Хауз. Первый из них предложил американцам изменить программу военно-морского строительства и согласиться на ежегодные морские консультации с Великобританией. Второй, после разговора с Вильсоном, обещал пересмотреть ту часть программы, которая еще не прошла утверждения в Конгрессе, и согласился на ежегодные англо-американские консультации. После этого Ллойд Джордж снял свои возражения и упоминание о доктрине Монро было включено в 21-ю статью. В ней говорилось, что Устав никак не затрагивает «законность таких международных обязательств, как договоры об арбитраже, или региональных пониманий (regionalunderstandings) наподобие доктрины Монро». Получилась макиавеллистская формулировка, где «региональное понимание» приравнивалось к международным обязательствам и распространялось на всех членов Лиги 84. Статья, конечно, получилась корявая, но главное, что доктрина Монро нашла свое место в Уставе, как того и требовали американские сенаторы.

Снять свои возражения Ллойд Джорджа побудил не только достигнутый компромисс по морскому строительству, но еще и угроза Вильсона покинуть конференцию и вернуться в Америку. В самом начале апреля Вильсон простудился, и врачи уложили его на несколько дней в постель. Не исключено, что это была инсценировка, служившая предостережением англичанам и французам не заходить в своих требованиях слишком далеко 85. По воспоминаниям многих американских участников конференции, это было время самых тяжелых испытаний 86. После возвращения Вильсона из Америки на него накинулись буквально все, угрожая не принять изменения к Уставу, если не будут удовлетворены их требования. Французы настаивали на решении в свою пользу вопроса с западной границей Германии, желая провести ее по Рейну. Итальянцы обусловливали свою поддержку Устава передачей им Фиуме 87. И даже обычно молчаливые японцы требовали решить в свою пользу вопрос с китайским Шаньдунем, грозясь в противном случае покинуть конференцию. Чувствуя уязвимость Вильсона дома, партнеры по переговорам буквально обложили его со всех сторон. Президент вынужден был идти на уступки.

Каждый раз Вильсон расплачивался своими принципами за вполне материальные приобретения Союзников. 27 марта он «удивил» Хауза, сообщив ему, что «собирается вместе с Великобританией гарантировать (военную) помощь Франции в случае нападения Германии» 88. Это была «компенсация» Клемансо не только за отказ от границы по Рейну, но и за поддержку им упоминания доктрины Монро в Уставе. Свою компенсацию в Китае получила Япония. Итальянцы добились передачи им австрийского Тироля вместе с 200 тысячами проживавших там этнических немцев, которые были против такого решения и рассчитывали на свое «право на самоопределение». В конце концов президенту все это надоело, и 7 апреля он отдал распоряжение перегнать «Джорджа Вашингтона» из Бруклина, где лайнер проходил текущий ремонт, в Брест, давая всем понять, что американская делегация возвращается домой. Сейчас трудно сказать, блефовал Вильсон или был настроен серьезно. Некоторые члены американской делегации считали, что президент настроен очень решительно 89. С другой стороны, Хауз в своем дневнике даже не упомянул о планах Вильсона покинуть Францию. Как потом оказалось, его просто не поставили об этом в известность 90. Из Америки Тамулти сообщал, что решение оставить мирную конференцию «расценивается здесь и друзьями, и противниками Президента как проявление его нетерпеливости и капризности и не вызывает одобрения». Тамулти посчитал, что «отъезд в такое время будет равнозначен бегству» 91.

Но как бы то ни было, демарш Вильсона произвел эффект. Нападки на него сразу прекратились, и участники конференции стали более покладистыми.

Последнее заседание комиссии по Лиге Наций состоялось 11 апреля, а 28 апреля Устав был единогласно одобрен на пленарном заседании мирной конференции. «Впервые, — вспоминал много лет спустя Роберт Сесил, — была создана всемирная по своей сути организация, не для того чтобы защищать национальные интересы той или иной страны, а чтобы отменить войны» 92. Сколько тогда было надежд на ее успех! «Мирный договор может кануть в вечности, — философствовал в те дни Ян Смэтс, — но Устав будет жить, потому что не существует иного пути для спасения будущего цивилизации» 93. Хотя находились и пессимисты. К ним, безусловно, относился Клемансо. Он по-прежнему считал, что прочный мир возможен лишь за счет дальнейшего ослабления Германии, переноса ее западных границ за Рейн. «Ваше поколение увидит еще одну мировую войну, — мрачно предсказал он Герберту Гуверу. — И вы (американцы. - И. Т.) снова понадобитесь Европе» 94. Но таких скептиков было абсолютное меньшинство. В любом случае все с нетерпением ждали начала работы новой организации. Местом нахождения штаб-квартиры Лиги Наций была избрана Женева. Бельгийцы настаивали, чтобы эта честь была отдана Брюсселю, но большинство участников конференции решили, что в бельгийской столице слишком многое будет напоминать о только что закончившейся мировой войне. Первым генеральным секретарем организации был утвержден английский дипломат Эрик Драммонд. Он, кстати, тут же перенес свой небольшой штаб по формированию структур Лиги Наций в Лондон, чтобы освободиться от негативного воздействия интриг и противоречий мирной конференции. Первое заседание Совета Лиги было назначено на конец года. Оно должно было состояться в Вашингтоне, и предполагалось, что откроет его президент Вильсон.

Строго говоря, то, что получилось в итоге с Уставом Лиги Наций и мирным договором, сильно отличалось от того, как все задумывалось изначально. Устав должен был базироваться на «Четырнадцати пунктах» Вильсона, от которых к завершению мирной конференции уже мало что осталось. Ради достижения всеобщего согласия Вильсону пришлось маневрировать и уступать по многим позициям. Он надеялся на то, что даже с таким противоречивым документом Лига Наций сможет начать свою работу, и в дальнейшем она будет постепенно совершенствовать свой механизм и избавится от заложенных в мирном договоре противоречий. Собственно, это была основная причина, по которой Вильсон настоял, чтобы Устав и Договор составляли единое целое. «Мирные согласования могут быть временными, — говорил Вильсон в начале работы парижской конференции, — но действия государств в интересах мира и справедливости должны быть постоянными. Мы можем дать начало постоянным процессам. А вот решения, которые мы примем, возможно, и не станут вечными» 95. Главным было вдохнуть жизнь в новую организацию, которая круто изменила бы всю систему международных отношений. Казалось, что титанические усилия Вильсона в этом направлении увенчались успехом и новая мировая система скоро заработает. Но для того чтобы Лига состоялась, необходима была ратификация подписанного ровно через два месяца, 28 июня, мирного договора с Германией, составной частью которого был Устав Лиги Наций. То есть мирный договор, а вместе с ним и Устав должны были вступить в законную силу. В европейских столицах с этим не возникло особых проблем. После того как в Устав были внесены некоторые изменения, Вильсон полагал, что препятствий для ратификации не осталось и в Вашингтоне. Так думал не только он. Бывший президент, республиканец Уильям Тафт, например, был уверен, что после внесения в Устав поправок у сенаторов, выражавших в феврале недовольство отдельными его положениями, исчезли все основания голосовать против 96. Оба президента, как оказалось, жестоко ошибались.

8 июля «Джордж Вашингтон» доставил Вудро Вильсона в Америку, и уже через два дня он представил мирный договор с включенным в него Уставом Лиги Наций на утверждение Сената. К этому времени сенаторы уже получили возможность ознакомиться с текстом договора. В Сенат он попал в первые дни июля, сразу после того как был представлен для ратификации в британской палате общин и французском Национальном собрании. Вильсон был настроен решительно. Как только президент появился в Капитолии, его сразу окружила толпа сенаторов — демократов и республиканцев, и пока он здоровался со всеми, к нему протиснулся Кэбот Лодж. «Господин Президент, — поинтересовался сенатор, — разрешите помочь вам нести вашу ношу?» Лодж указал на объемистый документ, который Вильсон прижимал к себе левой рукой. «Только не в этой жизни», — широко улыбнулся президент, чем вызвал у присутствовавших взрыв смеха 97. Вильсону прибавляли уверенность результаты последних исследований общественного мнения. Лигу Наций поддерживали 32 законодательных собрания штатов и 33 губернатора. Из 1377 редакторов американских газет лишь 181 выступали против участия США в Лиге Наций 98. Президента и Устав поддерживала даже республиканская печать. Настораживал, правда, тот момент, что многие из тех, кто выступал в принципе за Лигу Наций, хотели внести в ее Устав разные изменения, тогда как президент не желал больше слышать ни о каких компромиссах.

Основным противником Вильсона, как и в феврале, выступал Кэбот Лодж, возглавивший в мае республиканское большинство в Сенате и сенатский комитет по международным отношениям. Понимая, что общественное мнение находится на стороне президента, Лодж решил на этот раз отказаться от лобовой атаки на мирный договор и Устав и повел «окопную войну». Еще в конце апреля, как только Устав Лиги был окончательно принят на мирной конференции, Лодж встретился с другим непримиримым противником Вильсона, сенатором Бора. Вдвоем они решили, что «любая попытка провалить Версальский договор вместе с Лигой прямым голосованием в Сенате, проведенным немедленно (по его представлению), была бы безнадежной, даже если это и было желательно». И сенаторы избрали другую тактику, когда «интересы и безопасность Соединенных Штатов были бы защищены такими поправками и оговорками, за которые смогли бы проголосовать большинство республиканцев» 99. В июле Лодж открыл сенатские слушания привезенных Вильсоном документов. Это были слушания в буквальном смысле — для лучшего восприятия сенаторы две недели читали мирный договор, отпечатанный на 537 страницах, вслух. После этого сенатский комитет заслушал более 60 вызванных свидетелей, многие из которых были в составе американской делегации в Париже. Результатом сенатской активности стали 46 поправок, выдвинутых законодателями к концу лета в качестве условия для ратификации 100. Правда, многие из поправок носили лингвистический или технический характер, и их удавалось быстро снять или объединить. В конце октября, перед первым голосованием по ратификации, сенатский комитет оставил в своем итоговом заключении «всего» четырнадцать поправок, из которых десять относились к Уставу, а четыре — к договору 101. На самом деле количество поправок и оговорок было не так уж и важно, поскольку Вильсон принципиально отказывался менять текст. Сам сенатор Лодж, например, сводил все замечания своего комитета к двум поправкам и четырем оговоркам 102.

Обе поправки касались количества голосов у Британской империи. Американских сенаторов сильно задевало то обстоятельство, что британцы могли рассчитывать в Ассамблее на шесть голосов (Великобритания, Канада, Австралия, Новая Зеландия, Южная Африка и Индия), тогда как у США был всего один. Напрасно сторонники Вильсона объясняли, что американский голос при необходимости единогласного принятия решений значил столько же, сколько и шесть британских. Сенаторы опасались подвоха. Уже сам факт того, что кто-то имеет в шесть раз больше голосов, чем Америка, лишал их способности мыслить здраво. Уильям Бора и вовсе заявлял с трибуны Сената, что Лига Наций является лишь прикрытием для сохранения Британской империи 103. Сенаторы предлагали поэтому не считать Америку связанной каким-либо решением, при принятии которого один из членов Лиги имел больше одного голоса (таковой являлась только Великобритания с ее шестью голосами) 104. Вторая поправка предусматривала зачет лишь одного голоса от Британской империи при рассмотрении вопроса, в котором одной из конфликтующих сторон является кто-либо из «британской шестерки» 105.

Сенатские оговорки (под ними подразумеваются сделанные при ратификации односторонние заявления, которые уточняют, как стороной толкуется то или иное положение) были более важными, чем поправки, и фактически сводились к двум задачам — отстаиванию независимой по отношению к Лиге позиции США и подчеркиванию роли Конгресса в определении американской внешней политики. Первая оговорка касалась выхода США из Лиги. Сенаторы, как писал Лодж, оставляли за Соединенными Штатами право «самим определять выполнение своих обязательств, и их право выхода было безусловным» 106. Другая оговорка касалась исключительного права Соединенных Штатов самим «решать, какие вопросы находятся в их внутренней юрисдикции», и эти вопросы никак не должны были передаваться на рассмотрение международного арбитража или Совета Лиги. Вопросами внутренней юрисдикции объявлялись, например, иммиграция и тарифы. Отдельная оговорка провозглашала вопросом исключительно американской юрисдикции доктрину Монро. Наконец, самая важная оговорка касалась 10-й статьи Устава, которую Вильсон считал ключевой. Сенаторы отказывались принимать какие-либо обязательства, прежде всего военные, по защите территориальной целостности и политической независимости любых государств, если эти обязательства будут возложены на США Лигой Наций помимо решения Конгресса. «Ни один американский солдат или матрос не должен быть послан сражаться в другие земли по распоряжению лиги наций, — пафосно заявляли сенаторы, отказывая в этом случае Лиге даже в заглавных буквах. — Жизни американцев не должны приноситься в жертву иначе, как по воле и приказу самого Американского народа, действующего через своих законных представителей в Конгрессе» 107.

Эта написанная в высокопарном стиле оговорка объединила в себе много разных замечаний, сделанных разными сенаторами. Некоторые, как сенатор Бора, опасались, что 10-я статья может явиться причиной вовлеченности Соединенных Штатов в подавление борьбы ирландцев за независимость, поскольку речь могла зайти о целостности Великобритании. Ирландский вопрос не был пустым звуком для Америки, где обосновались сотни тысяч выходцев с «зеленого острова». Еще накануне мировой войны, когда многие англичане зондировали возможную позицию Америки, Вильсон сказал одному из них, Сильвестру Хорну, своему старому знакомому, члену палаты общин и священнослужителю: «Возвращайтесь домой и урегулируйте ирландский вопрос, и тогда не останется сомнений, с кем будет Америка» 108. Теперь же, после войны, Вильсон собирался использовать трибуну Лиги Наций для мирного решения ирландского вопроса 109. Но Уильям Бора весьма искусно использовал ирландский вопрос в своих нападках на 10-ю статью Устава Лиги. Все это было, конечно, как пытался объяснить противникам Лиги экс-президент Тафт, «совершенно необоснованно, поскольку 10-я статья предусматривала сохранение территориальной целостности и политической независимости исключительно от внешней агрессии» 110, к которой пример с Ирландией никак не относился. Но разумные доводы в том, что касалось «ирландского вопроса», да и Британской империи в целом, не действовали. Другие сенаторы заходили в своих рассуждениях еще дальше, уверяя что по этой статье США будут обязаны защищать целостность колониальных империй Англии и Франции. Из уст сенаторов звучали даже совсем уж курьезные исторические параллели с временами американской борьбы за независимость. Если бы Лига Наций вместе с 10-й статьей Устава существовала в конце XVIII столетия, уверяли сенаторы, английский король Георг III мог воспользоваться ею для организации экономических санкций и военной интервенции против молодой американской республики Джорджа Вашингтона 111. Как и в феврале, сенаторы усмотрели в 10-й статье угрозу собственным прерогативам и ограничение самостоятельности Соединенных Штатов. Америка, утверждали они, может быть втянута в неправедную войну помимо решения Конгресса.

Вильсон, конечно же, видел всю ту возню, которую Сенат затеял с текстом мирного договора и особенно той его части, что касалась Устава Лиги Наций. Интересно, что президент, дабы не обострять отношений с Сенатом, даже отложил представление в сенатский комитет Договора об оказании помощи Франции в случае неспровоцированной агрессии Германии, хотя в статье 4-й этого соглашения прямо говорилось о том, что оно должно быть передано на утверждение Сената вместе с Версальским договором. Вильсон решился представить американо-французское соглашение сенатскому комитету лишь 29 июля, то есть спустя почти три недели после передачи туда же мирного договора, когда надежды на быструю ратификацию последнего практически исчезли. (К слову сказать, первыми ратифицировали мирный договор немцы. Они сделали это уже 9 июля. В том же месяце Версальский договор без изменений и оговорок был одобрен палатой общин английского парламента. 4 октября Национальное собрание Франции 372 голосами против 53 при 73 воздержавшихся поручило президенту Пуанкаре ратифицировать Версальский мир.) В дальнейшем Вильсон даже не интересовался судьбой американо-французского соглашения, прекрасно понимая, как это накалит и без того непростую атмосферу, сложившуюся вокруг его главного детища — всеобщей мирной организации. Президент сознательно шел на забвение данного Клемансо обещания, сосредоточив все свое внимание на Уставе Лиги Наций. Впрочем, Вильсон понимал, что у соглашения с Францией практически не было шансов на успех. Это ясно подтверждал и Лодж, писавший, что у договора об оказании помощи Франции «не было ни малейшего шанса на то, что Сенат когда-нибудь проголосует за его принятие» 112. Американские гарантии Франции остались пылиться в архивах Конгресса. До их обсуждения у законодателей из США так никогда и не дошли руки.

В июле и августе Вильсон предпринял несколько безуспешных попыток воздействовать на сенаторов, чтобы добиться от них поддержки текстов мирного договора и Устава без каких-либо изменений и ускорить ратификацию. Он приглашал в Белый дом даже своих противников — республиканцев, пытаясь повлиять на их умонастроения. Сенаторы внимательно слушали, улыбались, но большинство из них оставались при своем мнении. 19 августа Вильсон последний раз встретился с сенаторами. В этот день, как и полгода назад, он пригласил к себе всех членов комитета по внешней политике. Их беседа длилась три с половиной часа. Президент не был в ударе. Он часто путался, не мог вспомнить многие детали 113, зачем-то стал доказывать законодателям, что моральные обязательства значат гораздо больше юридических. «В любом моральном обязательстве, — заявил Вильсон на той встрече, — есть элемент собственной оценки. В юридическом обязательстве такой оценки нет» 114. В общем, убедить сенаторов Вильсон не сумел. А уже через несколько дней после встречи он узнал, что количество сенаторских поправок и оговорок приближается к четырем десяткам. Общественное мнение также начинало потихоньку меняться. Нет, оно по-прежнему поддерживало Лигу Наций, но склонялось в пользу тех оговорок, которые предлагали сенаторы. Дело в том, что, представив мирный договор на рассмотрение сенатского комитета, Вильсон ждал его решения, а сенаторы постоянно делали публичные заявления, комментируя свои поправки. В результате многие американцы стали считать, что не будет ничего плохого, если Устав Лиги будет одобрен с определенными оговорками.

В начале сентября Вильсон принял решение обратиться напрямую к народу с разъяснениями своей позиции по Лиге Наций и мирному договору с Германией. Начался последний этап драматической борьбы одного человека за переустройство всего мира. 4 сентября Вильсон отправился на президентском поезде в длительное агитационное турне по стране, в ходе которого он за двадцать дней произнес сорок речей перед американскими избирателями в двадцати семи городах. В истории Соединенных Штатов нет аналога такой кампании, когда президент говорил на одну тему по два раза в день перед огромными аудиториями, достигавшими порой нескольких десятков тысяч человек. В то время не существовало мощной акустической аппаратуры, и Вильсон, выступая на открытых площадках или стадионах, вынужден был рассчитывать лишь на силу своего голоса. Ежедневные часовые выступления, конечно, сказывались, и по ночам, когда поезд переезжал из одного города в другой, президент не мог заснуть. Его мучили приступы сильной головной боли и кашля, но он упорно отказывался прекратить поездку, на чем категорически настаивали врачи. Последнее выступление Вильсона состоялось в городе Пуэбло, штат Колорадо, 25 сентября. После него президент понял, что продолжать турне он не состоянии. Следующим утром у него случился гипертонический криз, и поездку пришлось прервать. Президентский поезд на всех парах помчался в Вашингтон, где доктора прописали Вильсону полный покой. Но это уже не могло помочь. Перенапряжение, которое Вильсон испытывал в течение нескольких месяцев работы мирной конференции, вкупе с бешеным ритмом агитационной поездки по стране привели к тому, что 2 октября у президента случился инсульт. У него оказалась парализованной левая часть тела. В течение недели врачи опасались за его жизнь, но затем состояние Вильсона стабилизировалось, и в декабре он уже смог понемногу возобновить работу. Конечно, президент мало напоминал того энергичного человека, каким он был до поразившего его недуга. Его речь стала невнятной, передвигался он только с посторонней помощью. Но главное — президента лишили привычного круга общения. Доступ к нему, кроме врачей, имели только миссис Вильсон и Джозеф Тамулти.

Тем временем сенаторы, наконец, закончили рассмотрение мирного договора и 19 ноября вынесли его на ратификацию. Договор предлагалось ратифицировать с четырнадцатью оговорками. Имелись среди них и незначительные, но были и принципиальные, о которых говорилось выше. Тактика Лоджа полностью оправдала себя. «У меня была задача, — вспоминал он впоследствии, — которую я постоянно имел в виду, и заключалась она в том, что, если бы нам удалось настоять на оговорках, мы должны были создать ситуацию, когда за отклонение договора несли бы ответственность Демократическая партия и особенно друзья президента Вильсона, а не противники договора, которые старались одобрить его в безопасном для Соединенных Штатов виде» 115. В течение двух с половиной месяцев (с 10 сентября) сенаторы скрупулезно обсуждали и голосовали по отдельности каждую из представленных оговорок, после чего передали документ с прошедшими оговорками на ратификацию. 19 ноября весь текст мирного договора вместе с одобренными ранее оговорками дважды (включая повторное голосование) вотировался в Сенате и оба раза был отклонен. Сначала 55 голосами («за» ратификацию проголосовали 39 сенаторов), а затем 51 голосом (41 «за»). Несколько сенаторов решили не участвовать в повторном голосовании 116. Однако было еще и третье голосование. После того как ратификация договора с оговорками была дважды отклонена, сенатор Оскар Андервуд из Алабамы предложил проголосовать в третий раз, теперь уже за договор без каких-либо оговорок. Эта резолюция не прошла. Ей не хватило всего семи голосов до необходимых для ратификации двух третей присутствовавших сенаторов 117. Как же получилось, что в третий раз сенаторы проголосовали принципиально не так, как первые два раза? Ведь если бы не голоса семи демократов, проголосовавших вместе с республиканцами, мирный договор, а вместе с ним и Устав Лиги Наций, мог быть ратифицирован уже 19 ноября.

Тут возникает один интересный вопрос. Кто были те люди, которые голосовали «против»? Обычно считается, что ратификацию провалили сенаторы, главным образом республиканцы, которые выступали против участия Америки в Лиге Наций. Но это совершенно не так. При первом голосовании 19 ноября из 55 сенаторов, выступивших против ратификации, лишь 13 были республиканцами (так называемые «непримиримые»), тогда как 42 сенатора принадлежали к партии Вильсона. Лишь пять демократов проголосовали вместе с 34 республиканцами за ратификацию с оговорками. Примерно такой же расклад принесло и повторное голосование. Против выступили те же 13 «непримиримых» республиканцев, поддержанных 38 демократами, а за ратификацию отдали свои голоса 34 республиканца и семь демократов 118. И лишь при третьем голосовании, за ратификацию без оговорок, все стало на свои места. Против нее вместе с частью республиканцев проголосовали те самые семь демократов, которые принципиально выступали за оговорки. Их голосов и не хватило для необходимого квалифицированного большинства в две трети от общего числа присутствовавших. Получается, что ратификацию с оговорками провалили вместе с «непримиримыми» республиканцами сторонники президента, а ратификацию без оговорок — семь демократов, с которыми «недоработали» Вильсон и лидер демократического меньшинства в Сенате Джилберт Хичкок.

Накануне голосования, 18 ноября, Хичкок жаловался, что ему не хватает инструкций из Белого дома. «Лично я, как и большинство членов нашей партии, — объяснял он, — выступаю за ратификацию текста договора в любой форме. Даже если это будет одна из наименее желательных форм, мы думаем, это положило бы конец разрушительной анархии, господствующей в международных отношениях. Но я хочу следовать инструкциям, а те, кто отвечает за них в Белом доме, препятствуют любым прямым контактам. Мне просто говорят, что “Президент не уступит ни дюйма”. На кону его честь. Он считает, что будет опозорен, если не выполнит всех своих обещаний, данных в Париже» 119. Нормальной связи с президентом действительно не было, причем не только у сенаторов, но и у администрации. На страже здоровья Вильсона строго стояли первая леди и личный врач. Многие наблюдатели и тогда, и после обвиняли Эдит Вильсон в том, что она фактически руководила государством в период беспомощного положения своего мужа 120. Но конкретно по вопросу предстоящего голосования в Сенате Хичкок указания от президента получил. 18 ноября Вильсон продиктовал лидеру демократов в Сенате письмо, где в отношении предстоявшего голосования говорилось: «У меня нет сомнений в том, что резолюция в таком виде (с оговорками Лоджа. — И. Т.) означает скорее не ратификацию, а уничтожение договора. Я искренне надеюсь, что все друзья и сторонники договора проголосуют против резолюции Лоджа о ратификации. Тогда, как я понимаю, будет открыта дорога для истинной резолюции о ратификации (что и было предложено сенатором Андервудом. — И. Т.). Я верю, что настоящие друзья договора откажутся поддержать резолюцию Лоджа» 121. Демократы так и поступили, в полном соответствии с пожеланиями Вильсона, оправдав заодно и тактику, разработанную Лоджем.

Надо, правда, сказать, что в начале ноября Лодж, по некоторым свидетельствам, проявлял готовность договориться с президентом. Историю об этом спустя четверть века после событий поведал Стефан Бонсал, бывший переводчиком американской делегации на Парижской мирной конференции и доверенным лицом полковника Хауза. Бонсал был знаком с Лоджем, и по просьбе Хауза дважды встречался с сенатором накануне решающего голосования. Во время их второй встречи, состоявшейся, по-видимому, в начале ноября, Лодж прошелся карандашом по копии мирного договора, принесенной с собой Бонсалом, и оставил в совокупности сорок слов, которые надо было изменить, и пятьдесят слов, которые надо было вставить в текст. Эти изменения были значительно мягче тех, что известны как оговорки Сената, но главная из них сохранялась. Лодж настаивал на изменении 10-й статьи Устава Лиги в том смысле, что никакие вытекающие из нее обязательства не должны осуществляться Соединенными Штатами без одобрения Сената 122. После встречи Бонсал тут же послал экземпляр договора с правкой Лоджа полковнику Хаузу, а тот якобы переслал его в Белый дом. У многих историков рассказ Бонсала вызывает сомнения 123. Нет никаких подтверждений тому, что текст договора с замечаниями Лоджа когда-либо был прочитан Вильсоном. Да и сам Хауз в своем дневнике ни словом не обмолвился об этих «компромиссных замечаниях» Лоджа, хотя и упомянул о встрече Бонсала с сенатором 124. Точно известно лишь то, что после отклонения резолюции о ратификации в Сенате Хауз дважды писал президенту, советуя пойти на компромисс с сенаторами. Полковник предлагал вновь послать договор на ратификацию в Сенат, как только последний снова соберется, и проинструктировать сенатора Хичкока добиться ратификации даже с наличием оговорок. Хауз считал это гораздо лучшим исходом, чем отсутствие ратификации вовсе 125. Велика, однако, вероятность, что эти письма так и не были прочитаны президентом. Хауз явно не входил в число тех людей, чьи советы миссис Вильсон считала нужным доводить до сведения своего мужа.

У противников ратификации с оговорками был еще один весомый аргумент, о котором необходимо упомянуть. Они опасались, что договор придется пересматривать, потому что другие его подписанты могут не согласиться с американскими оговорками. Если верить Эдит Вильсон, когда она еще до голосования в Сенате по просьбе Хичкока и других сенаторов-демократов завела с мужем разговор о его возможном согласии с оговорками Лоджа, президент ответил ей: «Неужели ты не понимаешь, что у меня нет морального права согласиться с любыми изменениями в документе, который я подписал, без предоставления такого же права всем другим подписантам, даже немцам» 126. Возможно, президент и прибегал в минуты отчаяния к подобной аргументации, но он не мог не знать, что из Лондона и Парижа ему шли советы пойти ради ратификации на разумный компромисс с Сенатом. Англичане даже послали в Вашингтон специального эмиссара, лорда Грея, который должен был попытаться привести Вильсона к согласию с законодателями. Ко времени, когда Грей появился в Америке, с президентом уже случился удар и он был изолирован от внешнего общения. За три с лишним месяца пребывания в Вашингтоне Грею так и не удалось увидеть Вильсона. Его миссия поэтому закончилась безрезультатно, но он встречался со многими американскими политиками и постоянно информировал Лондон о складывавшейся ситуации. Его переписка с Форин Офис показывает, насколько пристально следили в Лондоне за развернувшимся обсуждением в Сенате и состоянием здоровья президента.

Грей не сразу разобрался в ситуации и сначала полагал, что следует рассчитывать на ратификацию с «мягкими оговорками». Его больше беспокоила позиция Вильсона, который был настроен против любых оговорок при ратификации. В начале октября Грей честно признавался, что нельзя определенно сказать, насколько приемлемыми будут для Великобритании возможные оговорки. Из Лондона Керзон, обладавший еще меньшей информацией, мог лишь сообщить, что британцы «с возрастающим волнением и озабоченностью следят за болезнью Президента, чья жизнь чрезвычайно важна не только для его страны, но и для всего человечества» 127. Однако там, где британцы могли, они готовы были сами идти на уступки Сенату. 11 октября Грей запросил разрешение сделать официальное заявление о том, что в случае рассмотрения Ассамблеей Лиги Наций конфликта, одной из сторон которого была бы Англия или кто-нибудь из ее доминионов, Британская империя будет иметь только один голос 128. Принципиально Керзон согласился с этим, но попросил не спешить с публичностью, пока не будет известно мнение всех доминионов 129. Грей в частном порядке довел эту информацию до Лансинга, но официального заявления так и не последовало. Грея поддержал в этом вопросе канадский премьер Борден, но южноафриканцы и австралийцы выступили против. В любом случае уступки по голосам в Ассамблее было явно недостаточно. Ведь основные баталии в Сенате разворачивались вокруг 10-й статьи Устава, а здесь Англия и Франция не могли пойти на уступки. Одностороннее изменение этой статьи, считал Керзон, поставило бы Англию в неравные условия и она не могла бы гарантировать политическую независимость и территориальную целостность других стран, если Соединенные Штаты не взяли бы на себя такие же обязательства 130.

Уже после того как ратификация мирного договора была провалена в Сенате, англичане предложили заместителю госсекретаря США Фрэнку Полку другой выход. По новому плану Сенат должен был ратифицировать Устав без оговорок, а затем сразу же заявить, что Америка выйдет из Лиги Наций через два года (как предусматривалось положением о выходе. — И. Т), если американские возражения не будут приняты другими членами Лиги. Такая схема, считал Керзон, во-первых, позволила бы демократам и республиканцам разобраться с отношением к Лиге Наций во время президентских выборов 1920 года, а во-вторых, дала бы время другим странам определиться со своим отношением к американским поправкам 131. Но из этого предложения тоже ничего не получилось. Лодж упрямо не хотел слышать о каких-то компромиссах. Особенно после успеха своей резолюции. Теперь он считал, что победа в этом вопросе должна обеспечить республиканскому кандидату успех на предстоявших осенью 1920 года президентских выборах. Грей понял, что в отсутствие каких-либо контактов с Вильсоном добиться подвижек в отношении Сената к Уставу Лиги он не в состоянии, и 5 декабря сообщил Хаузу, что сразу после нового года намерен возвратиться домой. В Лондоне Грей собирался убедить Ллойд Джорджа и Форин Офис «принять договор с такими оговорками, которые почти наверняка будут прилагаться к договору, если он пройдет вообще» 132. Перед отъездом Грей посоветовал своему правительству занять выжидательную позицию, поскольку любая попытка воздействовать на Сенат могла привести к обратному результату 133.

Ллойд Джордж последовал этому совету и на заседании глав союзных правительств в Лондоне 13 декабря предложил отложить обсуждение англо-французской декларации, посвященной ратификации мирного договора в Америке, до возвращения Грея и обстоятельных бесед с ним 134. Англичанам и французам нужен был тайм-аут, чтобы спокойно разобраться в том, что происходило вокруг мирного договора по другую сторону Атлантики. А оттуда их все больше убеждали в том, что большинство сенатских оговорок не таят в себе опасности и с ними можно соглашаться. В этом плане примечательно письмо, представленное союзному совету Жоржем Клемансо в тот же день 13 декабря. В официальном сборнике британских документов это письмо значится как «представленная Клемансо нота... содержащая проект англо-французской декларации о согласии с десятью или одиннадцатью из четырнадцати оговорок американского Сената к мирному договору, при условии что оставшиеся три или четыре оговорки, несовместимые с договором, будут отозваны» 135. При этом составители сборника указали, что, кому конкретно адресована представленная Клемансо нота, неизвестно 136. Очевидно, что здесь присутствует ошибка составителей сборника. Документ, который они прилагают, является не проектом англо-французской декларации, а, скорее всего, письмом полковника Хауза, адресованном Клемансо. Текст этого документа ничем не напоминает совместную ноту. Он абсолютно не соответствует позиции Англии и Франции в то время и никак не мог быть подготовлен Клемансо. Судя по тексту и по характеру обращения, документ был написан американцем, а его автором в таком случае мог быть только Хауз. Трудно представить себе другого американского политика, который мог позволить себе столь открыто обращаться к французскому премьеру. Косвенно это подтверждается сообщением Хауза, что 10 декабря он получил каблограмму от Клемансо 137. После возвращения Хауза домой его общение с французским премьером практически прервалось, и короткая каблограмма могла быть лишь ответом на что-то, полученное ранее от Хауза.

Стиль письма, представленного Клемансо в Лондоне, и характер аргументов соответствуют позиции Хауза, которой он придерживался в двух письмах Вильсону, написанных по следам отклонения мирного договора в Сенате, и в состоявшихся в начале декабря беседах с Греем. Это были попытки спасти Лигу Наций, уговорив все стороны пойти на компромисс. Хауз рекомендовал президенту вернуть договор обратно в Сенат и попросить сенаторов-демократов «проголосовать за договор с теми оговорками, которое сформулирует большинство». Он надеялся, что даже с оговорками Устав «не сильно пострадает, а время сделает (из Лиги Наций. — И. Т.) вполне рабочий механизм» 138. Скорее всего, эти письма так и не дошли до президента, не пройдя строгой цензуры Эдит Вильсон. Но они показывают, в каком направлении двигалась мысль Хауза. Он прекрасно понимал, что ратификация без оговорок стала невозможной, и пытался уговорить президента согласиться с сенатскими поправками. Одновременно Хауз старался внушить своим заокеанским адресатам, что сенатские оговорки не меняют Устав Лиги по существу, а лишь отражают американские политические реалии.

Как раз это и доказывал Жоржу Клемансо неизвестный автор письма, которым с очень большой долей вероятности был именно полковник Хауз. Он предлагал проанализировать сенатские оговорки, исходя из худшего варианта, когда они привели бы к окончательному отклонению договора Соединенными Штатами, что повлекло бы за собой, как не раз заявлял Клемансо, «серьезную угрозу миру в Европе. Сохранение этого мира, — делал вывод Хауз, — представляет для вас гораздо больший интерес, чем возможное значение и эффект некоторых оговорок» 139. Хауз даже допустил возможность отделения Устава Лиги от мирного договора, две оговорки к которому не имели для него принципиального значения. Но посчитал, что можно вполне обойтись и без этой меры. Потому что из всех четырнадцати оговорок лишь две представлялись ему серьезными, по которым надо было искать компромиссные решения. Ко времени этого письма Хауз уже не чувствовал себя связанным моральными обязательствами с больным Вильсоном (ближайшее окружение президента не только не допускало к нему Хауза, но и не передавало его послания). Поэтому он отбросил свой вынужденный идеализм и предстал тем, кем всегда и был, — реалистом в политике. Соответственно строился и его анализ сенатских оговорок.

Первая из них касалась уставного положения о возможности выхода из членов Лиги только «после выполнения всех обязательств» перед ней. Сенатская оговорка на этот счет исходила из того, что Соединенные Штаты будут сами решать, какие обязательства из накладываемых на них Уставом и как они должны выполнять. «Не будет ли это означать на практике такое же отношение и ваших правительств (Франции и Англии. — И. Т.)? — спрашивает Хауз. — Как можно без войны заставить любую из Великих Держав оставаться в Лиге, при том что какие-то другие правительства будут определять ее обязательства? Не является ли очевидным, что ваш отказ принять эту оговорку показал бы, что самая первая статья устава может скорее вызвать войну, чем предотвратить ее? Не будет ли лучше, с точки зрения ваших опасений полного провала (мирного) договора, довериться здравому смыслу и разуму Соединенных Штатов, которые займут правильную позицию, когда возникнет необходимость, и принять то, что когда Соединенные Штаты заявят о выполнении своих обязательств, вы согласитесь с тем, что они выполнены?» Хауз демонстрировал здесь абсолютно реалистичный подход. Как и в отношении ко второй оговорке, посвященной ключевой 10-й статье. Хауз обратил внимание Клемансо на то, что Конституция Соединенных Штатов отдает приоритет внутренним законам над международным правом, и в Америке никакой договор не может стоять выше Конституции. Эта правовая коллизия вызывала и продолжает вызывать массу вопросов и проблем в международных отношения, но случай с ратификацией Версальского мирного договора стал первым громким делом, обнажившим суть проблемы.

По американским законам, только Сенат может решать, когда Америка должна начинать войну. В случае с Уставом Лиги Наций сенаторы не раз подчеркивали, что их оговорка не означает отказ присоединиться к возможным в будущем санкциям Лиги, но решение об этом должна принимать не Лига, а американский Сенат. Возникает резонный вопрос — неужели американская делегация в Париже не знала об этом, когда формулировала статьи Устава и подписывала мирный договор? Конечно, знала! Но Вильсон стремился создать прецедент, реформировать не только мировую систему, но и изменить место США в мире. Это, как он считал, требовало жертв, в том числе и от американских законодателей. Президент, правда, успокаивал сенаторов, что «статья 10 ни в коем случае не имеет двоякого смысла, если рассматривать ее в свете устава в целом. Совет наций может лишь “рекомендовать” те меры, — убеждал он членов комитета по внешней политике, — посредством которых должны исполняться обязательства по этой важнейшей статье. Пока Соединенные Штаты участвуют в политике или действиях, являющихся предметом рассмотрения, их собственное положительное голосование в Совете необходимо для принятия любой рекомендации, поскольку требуется единогласное решение Совета... В любом случае единогласное решение Совета будет всего лишь рекомендацией. Каждое правительство свободно отклонить ее, если сочтет нужным. Это моральное, а не юридическое обязательство, что оставляет Конгрессу полную свободу давать собственную интерпретацию всех решений, призывающих к действию. Это накладывает обязательства только на нашу совесть, а не на наши законы» 140. Сенаторов, однако, аргументация президента не убеждала. Они чувствовали какой-то скрытый подвох, угрозу американской Конституции и собственным полномочиям, исходящую от 10-й статьи.

Многие сторонники президента советовали ему уступить с оговорками к 10-й статье. Уж на что убежденным сторонником Лиги Наций был участвовавший в работе мирной конференции будущий президент США Герберт Гувер, но даже он вынужден был констатировать, что «без 10-й статьи Устав был бы более эффективным» 141. Того же мнения придерживался и госсекретарь Лансинг, который еще в Париже критиковал 10-ю статью. «Если бы Президент слушался советов своих коллег, — писал он впоследствии, -фактически если бы он прислушался к мнению любого американца (принимавшего участие в Парижской конференции. — И. Т.), высказывавшего свое мнение по этому вопросу (10-й статье. — И. Т), договор, скорее всего, получил бы быстрое одобрение в Сенате» 142. То есть отношение к 10-й статье членов американской делегации на мирной конференции было далеко не однозначным с самого начала. Многие из них, оставаясь во внутренней оппозиции к формулировке этой статьи, поддержали Вильсона лишь потому, что не хотели вносить раскол в американскую позицию. Открыто одобрял тогда формулировку президента лишь полковник Хауз. Теперь, после размолвки с Вильсоном и провала первой попытки ратификации договора в Сенате, поменял свою позицию и он. «Я не советую сдаваться», — оправдывался Хауз перед Вильсоном. Но «для простых людей практически нет разницы между договором и оговорками к нему» 143.

Возвращаясь к письму, полученному Клемансо, надо сказать, что его автор предлагал Союзникам согласиться фактически со всеми оговорками Сената. Упоминание в сборнике британских документов о том, что «три или четыре оговорки, несовместимые с договором, будут отозваны», являлось не более чем попыткой «сохранить лицо», сделав вид, что не все оговорки будут приняты. Да, Хауз действительно понимал, что «вряд ли представляется возможным, чтобы тупиковая ситуация в Сенате была решена иначе, как путем достижения компромисса. Этот компромисс, -утверждал он в письме Клемансо, — предполагает сохранение каких-то оговорок и возможную модификацию некоторых других» 144. Но по сути сделанного им анализа сенатских оговорок, Хауз считал возможным принятие Союзниками их всех. Причем его доводы в большинстве случаев выглядели очень убедительно. Говоря, например, об оговорке, допускавшей в случае угрозы нападения наращивание Соединенными Штатами собственных вооружений без согласия Лиги Наций, Хауз задавал Союзникам резонный вопрос: «Существует ли такое государство, которое толковало бы статью 8 Устава как-либо иначе, независимо от того, сделало оно оговорку или нет?» 145 Хауз допускал возможное неприятие Союзниками лишь оговорок (касавшихся статей 156, 157 и 158 договора и не имевших отношения к Уставу Лиги), затрагивавших китайско-японские разногласия в отношении китайской провинции Шаньдун, и оговорок по вопросу о шести голосах Британской империи в Ассамблее Лиги. Но он полагал, что эти разногласия «вполне можно оставить на рассмотрение Лиги Наций, когда она приступит к работе» 146.

Клемансо, как уже было сказано, передал полученное им письмо на рассмотрение союзного совета, который решил отложить вопрос подготовки англо-французской декларации по поводу сенатских оговорок до возвращения Эдуарда Грея из Америки и его обстоятельного доклада о создавшейся там ситуации. Никакого доклада, однако, не получилось. 31 января, через три недели после возвращения в Англию, Грей опубликовал свои выводы в лондонской The Times. Они сильно отличались от официальной британской позиции. В беседе с редактором газеты Грей упрекнул Ллойд Джорджа в том, что тот вплотную подошел к тому, чтобы испортить все, чего Грей старался добиться в Америке. «Обвиняя американцев в подрыве доверия и нарушении обязательств, он (Ллойд Джордж. — И. Т.) вызвал бурю возмущения против себя самого и всего, связанного с Англией», — сообщил Грей редактору 147. В письме в газету Грей постарался объяснить читателям, что в Америке идет борьба традиционных представлений о собственном особом положении и суверенитете с пониманием новой роли этой страны в мировой системе, и нужно время, чтобы представления американцев претерпели изменения. Поэтому со стороны европейцев требуется понимание и терпение. «Без Соединенных Штатов, — писал он, — нынешняя Лига Наций может стать лишь немногим больше, чем Лигой Союзников для вооруженной самообороны против возрождения прусского милитаризма или борьбы с военными последствиями появления большевизма в России». С другой стороны, отмечал Грей, если американцы вступят в Лигу Наций как «заинтересованный партнер с ограниченными обязательствами, то вполне вероятно, что деятельность Америки в Лиге принесет гораздо больше пользы, чем если она вступит туда с неохотой, чувствуя, что ее вынудили к этому» 148.

Письмо Грея в The Times вызвало большой общественный резонанс по обе стороны Атлантики. Ллойд Джордж, многие консервативные члены британского правительства и руководители ряда доминионов посчитали, что Грей сделал прямо противоположное тому, зачем его посылали в Америку. Негодовал также и больной Вильсон, который незадолго до публикации в The Times в очередной раз призвал сенаторов принять договор без изменений. Интересно, что еще в октябре Грей придерживался позиции, в целом близкой к президентской, но беседы с американскими политиками убедили его в ее нереальности. Возможно, свою роль в перемене мнения сыграл и англо-американский дипломатический скандал, случившийся в Вашингтоне как раз во время миссии Грея. Суть его заключалась в следующем. Молодой военный атташе английского посольства в Вашингтоне Чарльз Крауфорд-Стюарт, желанный гость многих светских мероприятий, имел несчастье навлечь на себя гнев таких могущественных персон, как Эдит Вильсон и финансовый советник президента Бернард Барух. Виной всему был длинный язык английского дипломата, любившего не к месту рассказывать анекдоты и делиться светскими сплетнями. Американцы не придумали ничего лучше, как обвинить Стюарта в установке подслушивающей аппаратуры в доме у женщины, которую навещал Барух. Никаких доказательств этому не приводилось, но миссис Вильсон и Барух настояли, чтобы молодой человек был отозван в Лондон. Тут как раз и появился Грей, которому в Вашингтоне нужен был личный помощник, и он пригласил занять это место Стюарта. Представители американской Администрации несколько раз советовали Грею уволить молодого человека, но Грей счел его вину недоказанной и решил не портить Стюарту дипломатическую карьеру 149. Трудно сказать, был бы Грей принят в Белом доме в ходе своей миссии, но после отказа уволить нового помощника вход туда ему был точно заказан. Такому опытному политику, как Грей, стало ясно, что в Белом доме командует не сам президент, а близкие ему люди, что подтверждал и полковник Хауз. «Все говорит о большом влиянии, имеющемся сейчас у Баруха и Грейсона, — записал он в дневнике. — Никто, кроме Грейсона (личный врач Вильсона. — И. Т), не имеет доступа к Президенту» 150. Так или иначе, но письмо Грея, вызвав негодование в Белом доме, было положительно воспринято в американском обществе и способствовало ослаблению растущих в нем антианглийских настроений 151.

Конечно, письмо Грея следует рассматривать прежде всего как попытку смягчить отношение Союзников к сенатским оговоркам и тем самым спасти договор с противоположной стороны. Грей преследовал ту же цель, что и полковник Хауз, отправляя письмо французскому премьеру. Однако в Америке выступление Грея объективно способствовало усилению позиции Сената и республиканской партии. После него Вильсон лишился одного из своих последних веских аргументов — будто любые изменения в договоре не будут приняты Союзниками. Несмотря на все эти выступления, позиция Вильсона оставалась неизменной. В январе 1920 года еще один преданный сторонник Вильсона, журналист и его будущий биограф Рэй Бейкер, понимая, что достучаться до самого президента почти невозможно, предпринял заход через его супругу. «Люди желают видеть Лигу, — с отчаянием и надеждой писал он Эдит Вильсон, — они поддерживают ее идею, тот дух, что живет в ней, и они совсем не понимают существующих мелких разногласий. Мысли людей направлены к самой сердцевине вопроса — они хотят, чтобы быстро заработало что-то новое, чтобы была создана организация, занимающаяся мировыми проблемами, они хотят видеть группу лиц, работающих в общем совете. Все понимают, что ни один документ не может быть окончательным и что все изменится, когда Лига заработает. В будущем люди забудут о нынешних мелких разногласиях...» 152 Но и это письмо осталось без последствий. Президент, скорее всего, никогда не узнал о нем, как и о многих других.

Складывалась совершенно необычная для Соединенных Штатов ситуация. В период, когда надо было принимать важнейшие для страны и мира решения, которые обсуждали и политики, и общественность, глава государства, его президент, был полностью изолирован от общества и общался с внешним миром почти исключительно через первую леди, миссис Эдит Вильсон. Президента не видели даже члены его правительства. Когда кто-то из политиков набирался смелости и заявлял миссис Вильсон, что ему необходимо увидеться с главой государства и лично передать информацию, крайне важную для президента, он мог услышать от первой леди такой ответ: «Меня не интересует Президент Соединенных Штатов. Я забочусь о своем муже и его здоровье» 153. При всем при этом никто официально не требовал отставки президента по состоянию здоровья, и сам он тоже не собирался ее просить. Впоследствии миссис Вильсон объясняла это тем, будто врачи объявили ей, что отставка будет так же губительна для здоровья президента, как и излишняя нагрузка, связанная с разными встречами и работой с документами. «Если он подаст в отставку, — якобы сказал врачи первой леди, — исчезнут основные стимулы к выздоровлению, а поскольку его сознание кристально чисто, он может даже в физически немощном состоянии сделать (для страны) гораздо больше, чем кто-либо другой. Он полностью доверяет вам... и всегда обсуждал с вами общественные проблемы. Так что вы не можете считать себя неподготовленной к ним» 154. Такое вот странное объяснение, которым миссис Вильсон поделилась с миром много лет спустя.

Республиканцы могли только радоваться в такой ситуации. Для них недееспособность президента-демократа был настоящей находкой. Осенью 1920 года в Америке должны были пройти президентские выборы. Вильсон в любом случае не участвовал бы в них, так как заканчивался второй срок его пребывания в Белом доме. Но в нормальном, здоровом состоянии, да еще и с его былой популярностью, он мог оказать неоценимую поддержку новому кандидату от демократов. Сейчас не имеет смысла гадать, как все могло повернуться, если Вильсон подал бы в отставку и президентом на оставшееся время стал бы вице-президент Томас Маршалл. Возможно, и мирный договор с Уставом был бы ратифицирован с некоторыми оговорками, и демократы победили бы на президентских выборах. Ни того ни другого, однако, не произошло. Когда кто-нибудь из команды Вудро Вильсона заводил разговор о его отставке, могла последовать отставка самого инициатора. Одним из первых эту тему затронул госсекретарь Лансинг. Он сделал это вскоре после случившегося с президентом удара в разговоре с Тамулти. Этот вопрос в октябре 1919 года обсуждали все американские газеты, но у помощника Вильсона предложение госсекретаря вызвало искреннее негодование 155. Тогда для Лансинга все обошлось. Но недоверие к нему со стороны ближайшего окружения Вильсона накапливалось, и в феврале 1920 года Лансингу вежливо предложили уйти.

Насколько самостоятелен был Вильсон, когда принимал какие-то решения во время своей болезни, сказать трудно. Еще труднее ответить на вопрос, насколько хорошо президент был информирован. Очевидно, что цензура миссис Вильсон была жесткой, но газеты в Белом доме читали регулярно. Делал ли это президент самостоятельно или зависел и в этом от своей супруги, с уверенностью сказать нельзя. Тамулти, так же как и миссис Вильсон, уверял в своих воспоминаниях, что президент был полностью в курсе всех важных событий 156, однако свидетельства этого верного Санчо Пансы вызывают массу сомнений в своей объективности, хотя даже он признавался, что все близкие, регулярно общавшиеся с президентом во время его болезни (сам Тамулти, доктор Грейсон, миссис Вильсон), старались «не беспокоить его лишний раз пессимистическими прогнозами» 157. Так или иначе, но впервые после начала болезни Вильсон встретился с членами своего правительства только 13 апреля 1920 года. За прошедшие почти полгода к президенту были допущены лишь король Бельгии, принц Уэльский, сенаторы Хичкок (дважды) и Фолл (как уполномоченные Сенатом проверить состояние президента), а также финансист Бернард Барух. Конечно, все они сообщили прессе, что Вильсон находится в ясном сознании, бодр духом и быстро идет на поправку. Но вот каким увидел президента в апреле министр финансов Дэвид Хьюстон, не встречавшийся с Вильсоном с августа предыдущего года: «Президент выглядел постаревшим, усталым и изможденным. Достаточно было взглянуть на него, чтобы навернулись слезы. Одна рука у него была парализована. Когда он сидел неподвижно, то выглядел почти как обычно, но когда он пытался что-то сказать, было видно, что у него большие проблемы. Его челюсть перекашивалась на одну сторону. По крайней мере, создавалась видимость этого. Его голос был очень слабым и напряженным. Я поздоровался с ним за руку и присел. Он приветствовал меня как в старые времена. Он выпрямил спину и несколько минут шутил. Затем наступила тишина. Казалось, что Президент не собирается брать на себя инициативу разговора. Кто-то предложил обсудить ситуацию на железных дорогах. Президент не сразу смог вникнуть в предмет обсуждения. Д-р Грейсон несколько раз смотрел на дверь, как будто предупреждая нас не затягивать разговор, чтобы не утомить Президента. Беседа продолжалась больше часа. Наконец вошла миссис Вильсон с озабоченным выражением и сказала, что нам лучше уйти» 158. По этому описанию можно сделать вывод, что президент был не вполне адекватен. Но как же тогда он принимал важнейшие решения?!

Во время болезни Вильсон обычно диктовал свои письма и распоряжения стенографисткам или первой леди. 26 января он продиктовал большое письмо сенатору Хичкоку. Это был ответ на очередной призыв реально посмотреть на ситуацию и занять более конструктивную позицию в отношении сенатских оговорок. Письмо Вильсона хоть и было мягким по тону, по сути отражало все ту же позицию президента. Он говорил сенатору, что «любые оговорки и резолюции, утверждающие что “Соединенные Штаты не принимают на себя обязательств по той или другой статье с оговорками до тех пор или кроме”, охладят наши отношения со странами, с которыми мы собираемся совместно осуществить грандиозное мероприятие по обеспечению мира». Повторялись слова о «долге и чести» и о том, что «крайне важно не создавать впечатления, будто мы собираемся уйти от обязательств» 159. Все это звучало хорошо и красиво, но никак не приближало к компромиссу, которого требовали от президента со всех сторон.

Между тем 19 марта 1920 года состоялось повторное голосование резолюции о ратификации мирного договора в Сенате. Все проходило по той же схеме, что и четыре месяца назад. Окончательный вариант сенатских оговорок не претерпел существенных изменений. Всего на тот момент в Сенате числилось 49 сенаторов-республиканцев и 47 демократов. 12 из них отсутствовали или воздержались при принятии решения. Голоса остальных 84 сенаторов распределились следующим образом: 49 поддержали ратификацию с оговорками, а 35 выступили против. Как и в предыдущий раз, для ратификации не хватило семи голосов. Демократы снова раскололись. 21 из них выступил за ратификацию, а 23 — против, проголосовав вместе с 12 «непримиримыми» республиканцами, которые при любом раскладе не поддерживали договор с Уставом. Сенатор Лодж, как и в первый раз, голосовал за ратификацию с оговорками, а сенатор Хичкок, следуя инструкциям Вильсона, — против. После голосования один из «непримиримых» республиканцев пошутил: «Мы всегда можем положиться на г-на Вильсона. Он ни разу не подвел нас. Он использовал всю свою власть, чтобы провалить договор, потому что мы не ратифицировали бы его в той форме, которой ему хотелось» 160. Это было правдой. На заседании присутствовали два представителя Администрации, которые сделали все возможное, чтобы необходимое количество демократов проголосовали против ратификации. В истории, однако, главным противником договора навсегда остался сенатор Кэбот Лодж. Все последующие годы, вплоть до своей смерти, он постоянно оправдывался, объяснял, как все происходило на самом деле, но это не изменило исторического вердикта.

Почему же так получилось, что мирный договор и Устав Лиги Наций, которые в целом приветствовались абсолютным большинством американского общества и истеблишмента, не были ратифицированы Сенатом? Дело в том, что впервые на американской почве открыто столкнулись два различных мировоззрения. Одно из них отражало старые, традиционные ценности, завещанные американскому народу еще отцами-основателями Соединенных Штатов. Они включали в себя два основных положения. Во-первых, полный суверенитет страны, получившей свободу в результате войны за независимость с бывшей метрополией. В качестве своего рода «довеска» к этому суверенитету американцы получили подозрительное отношение ко всему британскому. Неплохо знавший американцев Редьярд Киплинг вполне обоснованно утверждал, что кроме Англии, «для американского оратора нет иной страны для попрания» 161. Спокойно относиться к тому, что Британская империя (что в сознании большинства американцев было равнозначно Англии) получит шесть голосов в Ассамблее Лиги Наций, тогда как у Америки будет всего один, американцы не могли. При этом обостренное восприятие собственного суверенитета и подчеркнутой независимости от Великобритании парадоксальным образом уживалось в сознании американцев с пониманием общности не только языка, но и культурных традиций с бывшей метрополией. Во-вторых, те же отцы-основатели постарались закрепить в американском сознании мысль о том, что «Америка для американцев», подразумевая под этим не только собственную страну, но и все Западное полушарие (доктрина Монро). Сенаторы защищали при ратификации именно эти, традиционные для Соединенных Штатов ценности. Большинство их оговорок, как убедительно показал в письме Клемансо полковник Хауз, не несли каких-либо принципиальных изменений к договору, а лишь подчеркивали то, что было свято для привычного взгляда американцев на окружающий мир.

Взгляды Вильсона и его сторонников не разрушали окончательно это традиционное мировоззрение, но означали движение в опасном направлении. Участие в любой межгосударственной организации, тем более в такой всеобъемлющей, как Лига Наций, означает частичную утрату национального суверенитета. Подобная организация не может строиться иначе, как на согласованных между всеми участниками принципах, развивающих и формирующих международное право. Именно этот подход и отстаивал Вильсон. Но Америка оказалась не готова к таким переменам. Национальное право до сих пор во многих случаях превалирует в США над правом международным. Что уж тогда говорить о событиях вековой давности! Другое дело, что оговорки Сената не содержали прямой угрозы для нормальной работы Лиги Наций. Однако они всегда могли стать таковыми. В этой связи непонятно было, как отнесутся к американским оговоркам другие члены Лиги. После выступления Грея большинство европейских политиков отказывались публично делать на сей счет какие-нибудь заявления, не желая оказывать влияние на ход дебатов в США. Принято считать, что для европейцев желательность участия Америки в Лиге Наций перевешивала возможные негативные последствия сенатских оговорок 162. Но говорить об этом с полной уверенностью, конечно же, нельзя. В самих Соединенных Штатах часть сенаторов опасалась, что принятие Устава без оговорок приведет к неизбежному перераспределению власти в пользу исполнительной. Компромисс между традиционалистами и интернационалистами в Америке был возможен, но для этого кто-то должен был уступить. Или традиционалистам надо было воспринять веление времени и допустить некоторую модификацию старых представлений, или интернационалистам следовало понять озабоченность своих оппонентов и принять их оговорки, с тем чтобы в дальнейшем они были устранены или сглажены уже в процессе деятельности Лиги Наций. Позиции интернационалистов, конечно, были серьезно ослаблены болезнью президента, плохо владевшего ситуацией. При таком раскладе сенаторы не были настроены идти на уступки и выдержали свою позицию до конца.

Надо помнить и то, что в ноябре 1920 года в Америке ожидались президентские выборы. Обе стороны понимали, что мирный договор и еще больше Устав Лиги Наций станут главными предвыборными темами. Вильсон, как ни странно, продолжал верить, что избиратели поддержат его подход к международным проблемам, а республиканцы рассчитывали, что стремительно терявший популярность недееспособный президент позволит их кандидату вернуться к власти после восьми лет пребывания демократов в Белом доме. Расчет республиканцев оказался верным. Их кандидат Уоррен Гардинг обошел демократа Джеймса Кокса более чем на семь миллионов голосов. Свои выборы проиграли и многие из поддерживавших Вильсона губернаторов, сенаторов и конгрессменов. Идея Лиги Наций в Америке была окончательно похоронена. После этого Соединенным Штатам оставалось сделать то, что Вильсон называл «немыслимой задачей» 163, — заключить свой, отдельный мирный договор с Германией. США сделали это в августе 1921 года, подписав сепаратный мирный договор. Из него были изъяты все статьи, касавшиеся Устава Лиги Наций, а в остальном текст договора мало отличался от Версальского.

Между тем 10 января 1920 года Лига Наций была официально объявлена созданной. Это случилось в тот день, когда вступил в силу Версальский мирный договор после ратификации его Германией (9 июля) и четырьмя главными союзниками — Великобританией (25 июля), Италией (7 октября), Францией (12 октября) и Японией (27 октября). 10 января итальянский и японский протоколы ратификации были переданы стране-депозитарию — Франции 164. Подписание протокола ратификации прошло в отдельной комнате, в скрытой от посторонних наблюдателей обстановке. После подписания Клемансо пришлось пожать руку германскому представителю. «Я плюнул на это место, чтобы отметить его», — признался французский премьер Ллойд Джорджу 165. Как и предусматривалось Уставом (статья 5, пункт 3), президент Вильсон в тот же день объявил о созыве первого заседания Совета Лиги. Это заседание состоялось спустя шесть дней, 16 января в Париже, в Часовом зале министерства иностранных дел Франции на Кэ д’Орсе (изначально великие державы договаривались, что первое заседание Совета пройдет осенью 1919 года в Белом доме). Открывал первое заседание Леон Буржуа. Он представлял в Совете Францию и председательствовал на этом историческом собрании. В качестве почетных гостей на нем присутствовали глава Форин Офис лорд Керзон, оказавшийся в те дни в Париже, и бывший глава Форин Офис Эдуард Грей, специально приехавший на открытие организации, для создания которой он так много сделал. Среди почетных гостей были министр иностранных дел Бельгии Поль Иманс и премьер-министр Греции Элефтериос Венизелос. Англию в Совете представлял Артур Бальфур, Италию (с мая) — бывший премьер-министр Томмазо Титтони, а Японию (с октября) — бывший министр иностранных дел Исии Кикудзиро. Остальные страны были представлены на уровне послов во Франции. На этом заседании случился один прецедент, оказавший большое влияние на дальнейшую работу Совета Лиги. Генеральный секретарь Лиги англичанин Эрик Драммонд до тех пор рассматривался всеми как технический руководитель новой организации. Поэтому он сам сел среди экспертов и секретарей. Но Буржуа пригласил Драммонда занять место среди членов Совета. Многие восприняли это с удивлением и решили, что так будет только на первом заседании. Однако Драммонд сумел быстро завоевать всеобщее доверие и в дальнейшем стал одной из ключевых фигур Лиги Наций, оказывавшей значительное влияние на работу ее Совета и Ассамблеи. На первом заседании в Париже звучали торжественные речи и добрые пожелания, но в целом мероприятие прошло гораздо скромнее, чем можно было ожидать. Отказ США ратифицировать Устав Лиги снизил интерес к ее официальному открытию. В газетах стали появляться статьи, что без Америки из идеи Лиги Наций может ничего не выйти. Все, конечно, надеялись на успех, но связывали его с непременным американским участием.

Первая сессия Ассамблеи Лига Наций состоялась в ноябре 1920 года в Женеве, куда Секретариат во главе с Драммондом перебрался после покупки отеля «Националь», ставшего штаб-квартирой Лиги. До этого времени Совет Лиги вел кочевой образ жизни, собираясь раз в месяц в различных городах. Четыре заседания состоялись в Париже, три — в Лондоне и по одному — в Риме, испанском Сан-Себастьяне и Брюсселе. За первые годы своего существования Лига Наций успела рассмотреть много второстепенных вопросов, связанных с нормализацией послевоенной жизни, главным образом, в Европе. Она взяла под свое управление жизнь в Данциге и Сааре, провела референдум в Верхней Силезии, решила шведско-финский конфликт вокруг Аландских островов и пыталась решить польско-литовский конфликт вокруг принадлежности Вильно. Совет Лиги рассматривал жалобу Ирана на советскую бомбардировку иранского побережья Каспийского моря и пытался отстоять независимость Армении от посягательств Турции и Советской России. Сложность решения многих из этих вопросов усугублялась тем, что их рассмотрение шло параллельно с формированием органов самой Лиги Наций и отсутствием на первых порах четкой системы финансирования. Пожалуй, лишь Аландский конфликт удалось закрыть полностью и эффективно. Швеция и Финляндия приняли решение Лиги Наций, по которому Аландские острова оставались в составе Финляндии, хотя их население составляли шведы. Быстро выяснилось, что в каких-то вопросах (Армения, Иран) Лига Наций не могла проводить эффективную политику, поскольку эти территории находились вне сферы контроля ее членов. В случае с Арменией вначале Совет, а затем и Ассамблея даже попросили не вошедшую в Лигу Наций Америку взять на себя защиту независимости этого нового государства 166. Президент Вильсон дал согласие, но Сенат, как и следовало ожидать, в июне 1920 года отклонил эту просьбу. Только 12 сенаторов-демократов поддержали Вильсона 167. Пока Лига Наций решала, что делать дальше, независимая армянская республика просто перестала существовать.

Почти сразу же после начала работы новой организации появились и сознательные игнорирования или нарушения ее постановлений. Первым нарушителем такого рода стала Польша, которая вопреки решению Совета и собственным обещаниям силой захватила Вильнюс, объясняя это «самодеятельностью» польских военных. Впоследствии стало известно, что польская армия действовала по прямому указанию Верховного командования из Варшавы, и это привело к потере Польшей репутации добросовестного члена Лиги Наций, посчитавшей действия поляков «бесчестными» 168. В течение всего периода между двумя мировыми войнами Польша выступала одним из главных возмутителей спокойствия в Восточной Европе, нарушая как решения Лиги, так и взятые на себя договорные обязательства (например, по отношению к национальным меньшинствам). Ни с одним из сопредельных государств Польша не смогла выстроить нормальных добрососедских отношений. «Польша — один из злейших правонарушителей», — вынужден был констатировать Ллойд Джордж 169. В 1920 году, то есть практически сразу вслед за рождением Лиги Наций, англичане даже рассматривали вопрос об исключении Польши из этой организации и отказе гарантировать ее территориальную целостность 170.

Можно по-разному оценивать деятельность Лиги Наций в первые годы ее существования. Сенатор Лодж, например, через четыре года после создания Лиги писал, что «в том виде, в котором она существует, Лига является безобидным объединением, периодические международные конференции и дискуссии в рамках которого могут даже приносить пользу». Но Лига, считал он, «не может сделать ничего, чтобы предотвратить войны», а вопрос о «принадлежности малоизвестных в мире Аландских островов, единственном достижении, которым Лига так хвалится, никогда не перерос бы в войну», потому что ее не допустили бы великие державы 171. Понятно, что Лоджем руководило желание оправдать себя и лишний раз объявить, что Сенат уберег Америку от участия в сомнительном мероприятии. Но нельзя также не видеть, что родилась совсем не та Лига, о которой мечтали Вильсон и его сторонники во время Парижской мирной конференции. Прав был Бальфур, полагавший, что «единственным реальным оружием Лиги был бойкот, и невозможно было заставить ее членов прибегать к мобилизации своих сил» 172. Организация, к сожалению, родилась ущербной. Ее представители много говорили о мире, но когда возникала необходимость его защитить, они не могли ничего противопоставить тем, кто его нарушал. Это понимали все, даже приверженцы Лиги. «Некоторые утверждают, что Лига Наций могла бы оказать экономическое давление, — с горечью говорил Эдуард Грей, объясняя очередное бездействие организации. — Устав Лиги позволяет прибегать к такому средству. Это правда, но посмотрите на географическую карту. Экономическое давление невозможно применить до тех пор, пока оно не будет осуществляться в сотрудничестве с правительством Соединенных Штатов» 173. Получался замкнутый круг, в котором главной задачей Лиги становилась пропаганда идей мира. «В результате постоянного общения друг с другом, — писал японский представитель виконт Исии, — различные делегаты в значительной мере утратили свой ярый патриотизм и превратились в умеренных и сговорчивых людей, готовых приступить к разумному обсуждению международных вопросов. Войну они теперь считали преступлением и от всего сердца желали мира» 174. Но этого было явно недостаточно, чтобы предотвращать войны.

Конечно, все могло пойти иначе, и эффективность Лиги Наций была бы совсем иной, если Соединенные Штаты стали бы членом этой организации, пусть даже со всеми сенатскими оговорками. Но этого, к сожалению, не случилось. Новый президент США Уоррен Гардинг вскоре после вступления в должность озадачил весь мир, заявив, что Лига Наций является всего лишь инструментом для претворения в жизнь положений Версальского мирного договора. После этого из Америки последовало несколько заявлений о том, что Гардинг намерен создать новую всемирную организацию взамен Лиги Наций и новый международный трибунал. Было даже объявлено, что специальный эмиссар президента Элиу Рут посетит в ближайшее время европейские столицы для обсуждения деталей создания этих новых организаций. Эффект от таких заявлений был большой, но непродолжительный. Французское правительство послало было в Женеву своего представителя, который не очень настойчиво и, естественно, безуспешно пытался убедить Эрика Драммонда временно, до прояснения дальнейших американских шагов, свернуть активность Лиги Наций 175, но из этой затеи ничего не получилось. Да и Гардинг к своим громогласным инициативам больше не возвращался.

Вопреки многочисленным ожиданиям, Лига Наций не заменила собой традиционную дипломатию, а стала своего рода «довеском» к ней. Ставшие членами Лиги великие державы, прежде всего Англия и Франция, старательно перекладывали на новую организацию ответственность за решения тех спорных ситуаций, с которыми по каким-либо причинам не хотели возиться сами. Никогда не отличавшийся особым трудолюбием Бальфур даже жаловался на одном из первых заседаний Совета, что разные правительства заваливают Лигу таким количеством вопросов, что она не в состоянии их рассмотреть 176. В свою очередь, члены Совета нагружали небольшой Секретариат Драммонда многочисленными запросами на подготовку экспертных заключений. Большинство руководителей английской внешней политики в межвоенный период «видели в Лиге лишь еще один инструмент в британском дипломатическом арсенале» 177. Причем далеко не самый главный. Для Франции основной задачей по-прежнему оставалось обеспечение не всеобщей, а только собственной безопасности. Американцы не стали ратифицировать обещанные Франции гарантии, соответственно, и английские гарантии остались только на бумаге. Англичане возвращались к старой политике поддержания баланса интересов, и будущее Антанты было под вопросом. Теперь французам предстояло решать задачу безопасности исключительно собственными силами. К концу 1919 года большинство французов были убеждены, что мировая война не стала последней, а мир на самом деле является лишь перемирием 178. Старый французский союзник на востоке — Россия таковым больше не считалась. Поэтому мысли французских политиков были заняты поиском новых союзников в Восточной Европе для грядущего противоборства с Германией. Они создавали Малую Антанту, включавшую Польшу, Чехословакию и Румынию. Пока же Франция стремилась выжать из Германии как можно больше репараций и максимально усложнить немцам возвращение в европейское сообщество народов. Лига Наций играла в этих планах далеко не главную роль. Лига родилась, но ее первые шаги в Европе были связаны с разрешением только тех конфликтных ситуаций, которые Англия и Франция не считали непосредственной угрозой своим интересам. Такие, второстепенные конфликты передавались на рассмотрение Лиги Наций, и в их урегулировании она приобретала свой начальный миротворческий опыт.

Первыми серьезными испытаниями для послеверсальской Европы стали советско-польская война 1919-1921 годов и греко-турецкая война 1919-1922 годов, и в обоих случаях Англия и Франция проводили собственную политику, не прибегая к услугам Лиги Наций. Как будто ее вовсе не существовало. В советско-польском конфликте решались вопросы послевоенных границ в Восточной Европе. В отсутствие России эти вопросы не могли быть улажены на Парижской мирной конференции и оставались открытыми. Но если есть государства, то у них должны быть границы. Польша решила воспользоваться благожелательным отношением западных Союзников и временной слабостью России, в которой шла Гражданская война, и попыталась максимально расширить свои территории, власть и влияние на Востоке. У Польши было в то время два лица. Одно — для внешнего потребления — представлял всемирно известный пианист Игнаций Падеревский, бывший в 1919 году главой правительства и министром иностранных дел Польши. Человек с большими связями, Падеревский придавал независимой Польше тот прямой и открытый образ, что хорошо воспринимался во всех западных странах. Но его политическое влияние в самой Польше было незначительным. Там безраздельно властвовал другой герой польской борьбы за независимость — маршал Юзеф Пилсудский, именовавшийся Главой государства Польского. Это был жесткий и циничный политик, который своими методами напоминал российских большевиков, хотя его националистическая идеология была в корне отличной от большевистской. Бывший социалист, отсидевший и в царских, и в кайзеровских тюрьмах, Пилсудский вынашивал идею воссоздания Великой Польши, влияние которой распространялось бы от Балтийского до Черного морей. Его совсем не интересовали западные планы в отношении Польши. Контролировать этого человека из Лондона, Парижа или Женевы было утопией. Для европейских столиц у Польши был Падеревский, и пока он мило улыбался газетчикам и обнимался в Париже с литовским министром иностранных дел Аугустинасом Вольдемарасом, демонстрируя всем миролюбие Польши, Пилсудский в Варшаве планировал захват Вильно и поход на Украину 179. Когда Пилсудский в 1927 году впервые появился в Лиге Наций, где в очередной раз рассматривался польско-литовский спор из-за Вильно, то даже одетый в цивильный костюм маршал вызывал робость у лощеных женевских дипломатов. «Ну, как там поживает офицер, упрятавший меня в тюрьму», — поинтересовался Пилсудский у германских представителей. «Я хочу знать, будет у нас мир или война, — громогласно прервал маршал выступавшего на заседании Совета Лиги чиновника, когда устал слушать чтение длинного постановления. — Если мир, я сейчас же телеграфирую в Варшаву, чтобы во всех церквях исполняли Te Deum и звонили в колокола» 180. С таким достойным противником предстояло столкнуться Ленину и Троцкому, которые, завершив Гражданскую войну, вознамерились восстановить под красным флагом рассыпавшуюся царскую империю. И никто в Европе не мог этому воспрепятствовать.

Ход боевых действий в советско-польской войне развивался с переменными военными успехами сторон. Но вот что интересно. Когда в период успешного советского наступления Ллойд Джордж 10 июля 1920 года на встрече с польским министром Грабским провел линию польско-советской границы 181, которую впоследствии стали именовать «линией Керзона», советские войска без особых колебаний перешли ее и продолжили наступление на Варшаву, хотя в Кремле и получили фактически ультиматум, теперь уже от самого Керзона, с требованием не пересекать эту линию. Советские лидеры отказались от любого посредничества Англии, заявив, что предпочитают договариваться непосредственно с Польшей 182. Когда фортуна повернулась к полякам лицом и Красная армия была вытеснена за пределы Польши, польские войска, так же как ранее советские, без сомнений перешли «линию Керзона» (которая, кстати сказать, наиболее справедливо разделяла районы с преобладанием польского населения и те, где большинство составляли украинцы, белорусы и литовцы) и углубились в территорию собственно России. По Рижскому мирному договору 1921 года между тремя советскими республиками и Польшей граница прошла далеко к востоку от «линии Керзона», и пребывание украинских и белорусских территорий в составе Польши долгие годы отравляло советско-польские отношения. Но сейчас речь идет о другом.

Ни Англия, ни Франция не смогли ничего предпринять, чтобы добиться того решения, которого они хотели. В тяжелые для поляков дни Англия обещала им военную помощь, если Красная армия пересечет «линию Керзона». Ллойд Джордж даже выступил с грозной речью в палате общин, угрожая Советской России войной. Правда, в кругу друзей он называл эту речь «большим блефом», поскольку «всего лишь использовал угрозу, чтобы заставить русских предоставить Польше перемирие» 183. И ничего не сделал после того, как «линия Керзона» была пройдена. Маршал Фош тогда предупреждал англичан, что «это серьезно. Если Польша падет, Германия и Россия объединятся, и ситуация будет хуже, чем в 1914 году» 184. Но и Франция ничего не предприняла, кроме отправки военных советников в польскую армию. Объяснялось все просто. Чтобы воевать, нужны были деньги и поддержка общественного мнения. Ни того ни другого у Англии и Франции в то время не было. Более того, левые силы в обеих странах успешно вели антивоенную кампанию под лозунгом «Руки прочь от Советской России!» Союзники были скованы в своих действиях. Им оставалось только угрожать. Восточная Европа оказалась вне досягаемости Антанты. А о Лиге Наций в этом конфликте никто даже не вспоминал.

Еще драматичнее складывалась ситуация вокруг греко-турецкой войны. События в Малой Азии поставили под угрозу всю версальскую систему мирных договоров. Отдельный мирный договор с Турцией был подписан Союзниками во французском городе Севр 10 августа 1920 года. Правительство султана вынуждено было принять унизительный мир, по которому Турции оставалось меньше трети ее малоазийской территории. Остальные земли бывшей Османской империи переходили Греции, Италии и в качестве подмандатных территорий и сфер влияния — Англии, Франции и той же Италии. Кроме этого значительные территории на востоке Турции отходили вновь образованной независимой Армении, а Константинополь и зона Черноморских проливов передавались под международное управление. Но Турция, единственная из побежденных в Первой мировой войне государств, восстала против предложенных ей условий мира. Подписанный в Севре договор не был ратифицирован меджлисом. Новые вооруженные силы Турции, наспех собранные Мустафой Кемалем, стали оказывать сопротивление войскам Союзников, за которых воевали, главным образом, греки, мечтавшие о создании Великой Греции. Еще в мае 1919 года греческие войска оккупировали анатолийскую Смирну, населенную их соплеменниками, и оттуда стали успешно продвигаться на восток, тесня немногочисленных кемалистов. Греки получали поддержку со стороны Англии и Франции. В свою очередь, туркам помогало правительство Советской России, официально признавшее Турецкую республику и снабжавшее кемалистов оружием, боеприпасами и деньгами. Завершилось все полным поражением Греции, ее изгнанием из малоазийской Турции, очередной резней турками христианского населения в Армении и Смирне, и разделом территории Армении между Турцией и большевиками. «Причина нынешних проблем в Армении и Турции, — сообщил 20 января 1921 года Совету Лиги покидавший Белый дом Вильсон в ответ на очередную просьбу вмешаться, теперь уже в личном качестве, в урегулирование ситуации вокруг Армении, — заключается в Севрском договоре». (Соединенные Штаты не подписали его. — И. Т.) Договор, разработанный Союзниками, провалился, посчитал Вильсон, потому что «некоторые политические силы (Турции) не приняли его, а у Союзников не хватило сил, чтобы заставить турок» 185. В июле 1923 года в Лозанне был подписан новый мирный договор между Турцией и Союзниками. По нему Турция возвращала себе многие отторгнутые от нее по Севрскому договору территории, включая Константинополь и Проливы. Фактически границы Турции приобрели свой современный вид.

Во всей этой истории Лига Наций повела себя непоследовательно. Сам конфликт в Турции разгорелся еще до начала работы Лиги. Однако и после своего официального рождения она никак не реагировала на ситуацию, пока греки вели успешное наступление на отряды Кемаля, а англичане и французы занимали Константинополь. Такое отношение Лига объясняла тем, что мирный договор с Турцией еще не был подписан, а значит, шаги Союзников можно было рассматривать как продолжение боевых действий мировой войны 186. Однако Лига не могла оставаться в стороне, когда кемалисты вторглись в признанную мировым сообществом независимую Армению (турки фактически вошли в те земли бывшей Османской империи, которые предполагалось передать Армении по Севрскому договору) и начали теснить слабые армянские формирования, попутно вырезая мирное население. Общественное мнение в странах Запада было целиком и полностью на стороне армян и не простило бы Лиге молчания. Она и не молчала. Однако призывы и резолюции Лиги Наций были сродни «гласу вопиющего в пустыне» и вызывали еще большее ожесточение у турок. Западные Союзники поставили Лигу в беспомощное и глупое положение. Они фактически поделили Турцию, а Кемаля поставили «вне закона», и теперь у них оставалась лишь одна возможность — добиться выполнения своих условий силой. «Хуже всего то, — признавался один из дипломатов Антанты, — что нам не с кем вести переговоры, поскольку мы разделили Турцию между собой» 187. Воевать в Турции Антанта не хотела, да и не могла. Пока у нее это получалось, отдувалась за всех Греция, но ее силы и возможности были сильно ограничены. Греки готовы были сражаться за те малоазийские территории, где компактно проживали их сородичи, но воевать далеко от Анталии им тоже не хотелось. В результате все усилия Лиги чего-либо добиться в этом, как называл его Бальфур, «затерянном уголке Черного моря» 188, закончились полным провалом.

Вряд ли могло получиться по-другому, пока Советская Россия оставалась вне рамок новой мировой системы. «Сегодня это проблема отношений между Центральной (советской. — И. Т.) Россией и окружающими ее небольшими государственными образованиями», — говорил о положении Армении Вильсон. Покидавший Белый дом президент понимал, что пока ситуация в России не нормализуется и она снова не вольется в мировую систему, конфликты и войны на ее границах будут продолжаться. «Волнения и нестабильность вдоль (российских) границ вызваны сильным взаимным недоверием, — писал Вильсон Совету Лиги Наций. — Сражающиеся (за независимость) новые национальности, которые раньше были частью Российской империи, боятся разоружаться и возвращаться к мирной жизни, потому что они не доверяют большевикам и опасаются новых актов агрессии. А Советы утверждают, что не хотят демобилизовываться, потому что боятся новых атак» 189. Все это прекрасно понимали и европейские политики, но страх перед расползанием большевизма заставлял их с большой долей скепсиса и настороженностью относиться к неизбежному возвращению России в Европу. Получался замкнутый круг, который объективно умалял значение Лиги Наций как всеобщей организации, призванной обеспечивать мир.

Из Лиги Наций никак не получалась такая международная организация, которая смогла бы заставить отдельные государства считаться с принятыми ею решениями. Даже теми, что касались Европы. В такой ситуации великие европейские державы стали относиться к Лиге Наций как к вспомогательной дипломатической площадке для достижения собственных целей. Англия, Франция и Италия в первые послевоенные годы сохранили приоритетность Верховного Союзного Совета для своей внешнеполитической активности. Наблюдавшие за развитием европейской политики американцы с удивлением отмечали, что работу «женевской Лиги нельзя оценить без понимания ее отношений с Верховным (Союзным) Советом, который, хоть и не связан с Лигой технически, политически патронирует ее. Верховный Совет, который в реальности управляет сегодня большей частью мира, сам является суперлигой. На конференции в Каннах он определяет развитие Европы; на конференции в Вашингтоне он улаживает тихоокеанские и дальневосточные вопросы» 190. «Дипломатия конференций» стала характерной особенностью первых послевоенных лет. За три года (1920-1922) в Европе состоялись 23 (!) международные конференции, рассмотревшие самые разные вопросы послевоенного мира. По сути, конференции были попытками управлять послевоенным мироустройством в ручном режиме. Версальская система буксовала, и победившие в мировой войне великие европейские державы старались скорректировать и дополнить принятые ею решения.

Английский дипломат и историк Гарольд Николсон как-то отметил характерную особенность внешней политики своей страны. «Одна из самых постоянных традиций британской дипломатии, — писал он, — состоит в том, что заключаемые нами союзы теряют свою силу сразу вслед за достижением общей победы» 191. Англичане готовы были последовать своей традиции и на этот раз, но быстро поняли, что без их взаимодействия с Францией, при неустоявшейся Лиге Наций, без Германии и с большевистской Россией, играющей дестабилизирующую роль, новая Европа рискует погрузиться в хаос. Пришлось вносить коррективы и совместно с французами подстраховывать Лигу Наций путем проведения многочисленных конференций, которые часто дублировали или даже подменяли собой работу Лиги. Николсон, бывший непосредственным участником некоторых из них, называл эти конференции проявлением новой, послевоенной дипломатии. «Важность этих конференций, — писал он, — диктовала необходимость того, что их проводили не дипломаты или эксперты, а политики, чувствительные к парламентскому и общественному мнению в своих странах» 192. Работа конференций всегда носила открытый характер, с присутствием прессы и многочисленными интервью. Однако вся подготовительная работа осуществлялась кулуарно Советом (часто именуемым Конференцией) послов, который чуть ли не ежедневно собирался в здании французского министерства иностранных дел на Кэ д’Орсе. Этот Совет состоял из аккредитованных в столице Франции послов четырех великих держав (Англии, Италии, Японии и США) и проходил под председательством французского министра. Американский посол присутствовал на этих заседаниях в качестве наблюдателя. С правовой точки зрения Совет послов не был легитимным органом, но за ним стояла сила создавших его государств, и во многих случаях он оказывался более влиятельным, чем Совет или Ассамблея Лиги. Соперничество между Советом Лиги и Советом послов, по сути, прекратилось лишь в 1925 году, когда последний превратился в пустую формальность 193.

Пожалуй, самым показательным в этом противостоянии стал конфликт, случившийся между Италией и Грецией в последние летние дни 1923 года. Он чуть не поставил Европу на грань войны. 27 августа в Греции был убит итальянский генерал Теллини, автомобиль которого попал в засаду в горных районах Греции. Вместе с генералом погибли четверо сопровождавших его итальянцев. Теллини входил в комиссию, назначенную Советом послов для делимитации албанских границ, и в Греции он находился в командировке. Разбои и убийства в этой части Балкан давно стали привычными, но это преступление сразу же попало в разряд политических. Италия давно искала повод для выяснения отношений с Грецией, которая, при поддержке Англии, становилась серьезным соперником итальянцев в Восточном Средиземноморье. Именно греки потеснили итальянцев из турецкой Анатолии, перед тем как турки вынудили уйти оттуда их самих. Да и Муссолини, пришедшему к власти на волне националистической кампании менее года назад, нужен был внешнеполитический успех. Дуче тут же воспользовался предоставленным ему шансом и выдвинул Греции ультиматум. От страны потребовали извинений, причем в унизительной форме. Кроме того, Греция должна была в течение пяти дней провести совместно с итальянским военным атташе расследование, найти в отведенное ей короткое время виновных и приговорить их к смертной казни. Наконец, Греции необходимо было в тот же пятидневный срок заплатить Италии штраф размером в 50 миллионов лир (полмиллиона фунтов стерлингов) 194. Очевидно, что итальянский ультиматум был невыполним (убийц так и не нашли, и высказывались сомнения в том, что они вообще были греками, а не албанцами или итальянцами). В мире сразу вспомнили об австрийском ультиматуме Сербии в июле 1914 года.

Как будто специально показывая, что такая параллель вовсе не надумана и что он настроен очень решительно, Муссолини 31 августа, еще до истечения собственного ультиматума, отдал приказ о бомбардировке греческого острова Корфу и высадке на нем итальянского десанта, которому не составило труда захватить незащищенный остров. Все эти события происходили за несколько дней до открытия 4-й Ассамблеи Лиги Наций. Итальянцы бросали открытый вызов мировому сообществу, и для Лиги фактически наступал момент истины, когда должно было решиться, насколько состоятельна эта организация. Причин для вмешательства Лиги было много. Италия решила «наказать» Грецию, не передавая дело в Совет или арбитраж для международного разбирательства. Она сама, еще до выявления виновных, назначила штраф и захватила греческий остров в качестве обеспечительной меры. Тем самым были нарушены сразу несколько положений Устава Лиги Наций. Греция, со своей стороны, как и было предусмотрено Уставом, подала жалобу в Совет Лиги и обязалась принять любое его решение. Теперь все ждали, каким оно будет. Итальянские юристы пытались доказать, что захват чужой территории в качестве обеспечительной меры не является актом агрессии и, следовательно, международное право не пострадало. Но это звучало неубедительно. Собравшаяся Ассамблея бушевала, требуя наказать Италию. Первый и последний раз в истории Лиги Наций представитель великой державы (Италии) не был избран одним из вице-президентов текущей сессии 195. Однако Совет Лиги колебался и тянул время. Дело в том, что два члена Совета — Италия и Франция — настаивали на передаче дела в Совет послов, объясняя это тем, что генерал Теллини был уполномочен именно послами великих держав. Муссолини грозился покинуть Лигу, а Франция, рассчитывавшая на поддержку Италии в вопросах оккупации Рура, заявляла, что великая держава имеет право самостоятельно отстаивать свой престиж, не обращаясь в Совет Лиги. Все было очень серьезно, и ситуация несколько дней балансировала на грани войны и раскола Лиги Наций.

В конечном итоге конфликт разрешился миром. Грецию вынудили принести извинения не Италии, а Совету послов, а также заплатить итальянцам требуемый ими штраф. Италию обязали вывести свои войска с Корфу. Греки, правда, не понимали, за что они были оштрафованы, но «честь» Италии была соблюдена. Муссолини был неприятно удивлен тем единством, с которым итальянская позиция была осуждена Ассамблеей, но это не помешало ему в дальнейшем использовать по отношению к Лиге удавшийся прием с шантажом. Греко-итальянский спор, однако, породил ряд важных вопросов. Причем не только процедурных, касавшихся полномочий Совета послов и его взаимоотношений с Лигой Наций. Оставалось неясным, должно ли государство отвечать за убийство, совершенное на его территории. Еще важнее был вопрос о праве государств занимать чужую территорию для обеспечения собственных интересов. Но и это было не главным. Конфликт между Грецией и Италией оставил у многих членов Лиги ощущение незащищенности в случае участия в спорной ситуации, где одной из сторон является великая держава. Хотя, с другой стороны, для сохранения собственного престижа многие государства поспешили согласиться с выводом, сделанным премьер-министром Великобритании Стэнли Болдуином, который посчитал, что без участия Лиги этот конфликт вполне мог бы привести к гораздо более печальным последствиям 196.

В начале 1925 года Лиге Наций исполнилось пять лет. Она объединяла уже 55 государств со всех континентов. В 1920-1921 годах в организацию были приняты проигравшие мировую войну страны — Австрия, Болгария, Венгрия. К Лиге Наций уже привыкли в Европе. От нее не ждали ничего сверхъестественного, но продолжали надеяться, что при необходимости Лига сможет сказать свое веское слово. 1925-й год пробудил в народах Европы новые надежды. Годом ранее к власти во Франции и Англии пришли левые силы, обещавшие большие перемены во внешней политике своих стран. Они публично говорили об официальном признании Советской России, ставшей СССР, и окончательном замирении с Германией. «Создание мира требует больше мужества, чем война!» — заявил осенью 1924 года с трибуны Лиги Наций новый французский премьер-министр Эдуард Эррио 197. И он готов был проявить это мужество — покончить с политикой непризнания Советского Союза и перестать третировать Германию. Ему вторил и лейбористский премьер-министр Англии Рэмси Макдональд. Впервые в короткой истории Лиги Наций ее Ассамблею посетили главы правительств двух великих европейских держав. На какое-то время в Европе снова заговорили с надеждой о мире и безопасности для всех стран континента. 1925-й год должен был подтвердить или опровергнуть ожидания европейцев. И конечно, взоры всех были обращены на Женеву. 1925-й год действительно принес большие изменения в жизнь Европы и вдохнул новую энергию в Лигу Наций. Но ненадолго, и вслед за коротким периодом пробудившихся надежд началось неуклонное сползание европейской политики в сторону новой мировой войны.

Лига Наций осталась в истории нереализованной мечтой человечества о всеобщем мире. Она должна была стать гарантом новой системы международных отношений, в основе которой лежал Версальский мирный договор. Однако державам, победившим в мировой войне, не удалось эффективно решить послевоенные проблемы. Они не смогли в полной мере преодолеть существовавшие между ними противоречия и наделали много ошибок. На Парижской мирной конференции они искренне стремились к компромиссу, но это стремление часто приводило к размыванию тех принципов, которые они сами желали закрепить в Уставе новой организации. Была надежда, что Лига Наций, начав работать, сама исправит многие ошибки, допущенные при ее создании. Но далеко не во всех случаях «родовые травмы» удалось излечить. Главным недостатком Лиги, несомненно, стало отсутствие в ее рядах сразу нескольких великих держав. Германия, Россия, США — без этих государств Лига Наций никак не могла претендовать на роль всеобщей мирной организации. У каждой из этих стран были разные причины, по которым они остались вне Лиги, и двери для них никогда не были плотно закрыты. Как в Лиге Наций не оказались Соединенные Штаты, много сделавшие для ее создания, было рассказано в этой главе. Еще две державы, Германия и Советская Россия, стали после войны изгоями мировой системы. В большевистской России, о которой пойдет речь в следующей главе, новую мирную организацию, чьи принципы в корне расходились с задачами ленинской внешней политики, предпочитали называть «группировкой ряда держав, именующих себя Лигой Наций» 198. В отличие от ленинской России, Веймарская Германия всегда стремилась стать членом Лиги, и ее подпись изначально стояла под Уставом этой организации. Несколько послевоенных лет в Европе прошли под знаком вопроса о присоединении Германии к Лиге Наций. Случилось это в 1925 году, и об этом будет рассказано дальше.

Глава 4. ИЗГОИ

До сих пор в книге почти не шло речи о России, и у читателя могло сложиться впечатление, что она незаслуженно обойдена вниманием автора. Это не так. Дело в том, что в конце 1917 года Россия на долгие пять лет выпала из системы международных отношений. Накануне и во время Парижской мирной конференции о России много говорили, но никто толком не представлял, о чем именно он ведет речь. В головах американских и европейских политиков причудливо перемешались старая, дореволюционная Россия, отделившиеся от нее национальные окраины (за исключением Финляндии и Польши, в отношении которых проводилась четкая, самостоятельная политика), а также территории, подконтрольные большевикам или противостоявшим им многочисленным деятелям Белого движения. Даже всезнающий Черчилль недоуменно признавал, что «на всем протяжении России велась странная война... война флагов на карте», напоминавшая «борьбу теней в мрачном царстве Плутона» 1. А премьер-министр Ллойд Джордж, отвечая 16 апреля 1919 года на упреки членов палаты общин, обвинявших правительство в бездействии по отношению к России, признавал, что русский вопрос «является одной из наиболее сложных проблем, с которой когда-либо доводилось сталкиваться любому правительству. Главная трудность, — объяснял он палате, — состоит в том, что России как таковой не существует. Сибирь оторвана. (Отдельно) существует Дон, одна из богатейших провинций России, Кавказ, и есть еще некая власть, контролирующая центральную Россию, но нет такого органа, который мог бы сказать, что он де-факто является правительством всей России. Не затрагивая здесь вопрос о том, могли бы мы при определенных обстоятельствах признать правительство большевиков, мы не можем де-факто признать его Правительством России, потому что оно им не является, так же как и любое другое правительство мы не можем де-факто признать Правительством России. Перед нами огромная страна, погрузившаяся в полный хаос, неразбериху и анархию. Нет такой власти, которая охватывала бы всю страну. Границы (разных правительств) движутся вперед и назад. В какой-то день большая территория управляется одной властью, а уже на следующий — другой. Это — как извержение вулкана» 2. Не один только Ллойд Джордж — никто в Европе не знал, как поступить с Россией.

События в России стали стремительно выходить из-под контроля Союзников по Антанте вскоре после Октябрьского переворота 1917 года и захвата власти в Петрограде большевиками. С империей Романовых все было понятно. Ее связывали с союзниками различные договоры и взаимные обязательства. Царская Россия считалась надежным партнером. Европейцы хоть и недолюбливали самодержавие, но давно привыкли к нему и научились иметь с ним дело. Отречение царя и образование в России республики было восторженно встречено в либеральных кругах Европы и Америки, хотя положение на Восточном фронте сразу стало вызывать опасения. Некоторые историки посчитали даже, что при Временном правительстве Союзники перестали рассматривать Россию как великую державу 3. Возможно, в этом есть преувеличение, но новая власть оказалась неспособной взять армию под свой контроль. Революционная агитация в войсках привела к ослаблению русской армии и утрате многими ее частями боевого духа и элементарной дисциплины. Однако Временное правительство, по крайней мере, подтвердило все обязательства предыдущей власти. Главной задачей союзников по Антанте в эти месяцы стало сохранение участия России в войне. Пусть неполноценного, не слишком боеспособного, но участия. Восточный фронт должен был просто существовать, чтобы удерживать значительную часть германской и австро-венгерской армий.

Новые российские политики были мало известны на Западе. В Лондоне и Париже и до Февральской революции не всегда представляли, что происходит в России. Теперь же, после падения самодержавия, растерянность в европейских столицах усилилась. Западные политики, приезжавшие в Петроград для того, чтобы составить личное впечатление о происходившем, попадали под обаяние русской революции и часто, как например, французский министр вооружений Альбер Тома, окончательно теряли ориентиры. В этом не было ничего удивительного. Даже многоопытные послы держав Антанты, Бьюкенен и Палеолог, проработавшие в России не один год, по-разному оценивали ситуацию и делали ставки на разные силы. Палеолог поддерживал нового российского министра иностранных дел, кадета П.Н. Милюкова, тогда как Бьюкенен предпочитал работать с очень популярным в те дни социалистом и политическим демагогом А. Ф. Керенским, министром юстиции в первом составе Временного правительства, а также с лидерами Петроградского совета. Ход дальнейших событий показал ошибочность позиции английского посла. Вообще Бьюкенену часто и совершенно безосновательно приписывают магическое влияние на ход событий российской истории, представляя его чуть ли не «главным скрытым двигателем русской революции, который привел ее в движение» 4. Судя по тому, как часто и подробно оправдывался сам Бьюкенен, такая «версия» нравилась прежде всего ему самому. Человеку серому и нерешительному, ему, должно быть, льстило такое возвеличивание его более чем скромных способностей.

Впрочем, западных дипломатов можно было понять. Вместо искушенных царских чиновников им приходилось теперь общаться преимущественно с разношерстной публикой из распущенной Государственной думы. Политические самоназначенцы, привыкшие к безответственным витийствованиям с трибуны Таврического дворца, плохо представляли себе, как управлять свалившимся на них огромным государством, которое к тому же вело не на жизнь, а на смерть нескончаемую и всем надоевшую войну. Даже Милюков, считавший себя в правительстве «единственным министром, которому не пришлось учиться на лету и который сел на свое кресло в министерском кабинете на Дворцовой площади как полный хозяин своего дела» 5, был очень далек от привычного образа министра. Он по нескольку раз в день посещал заседания правительства, где участвовал в политических баталиях отнюдь не только на темы внешней политики, ежедневно заезжал в редакцию близкой ему «Речи», чтобы «сговориться о проведении нашей точки зрения». То есть фактически совмещал роли руководителя дипломатической службы и действующего политика, что было немыслимо для царских министров. Времени руководить российской дипломатией у него попросту не было, и посольство в Лондоне, например, не получило от Милюкова ни одного письма 6.

Послы союзных держав ежедневно обивали пороги российского министерства, рассчитывая узнать последние новости и услышать обнадеживающие заявления. Они их слышали, но исходили эти заявления от человека, никак не контролировавшего ситуацию. Сменивший Милюкова тридцатиоднолетний М. И. Терещенко, крупный наследственный промышленник, землевладелец и меценат, еще меньше подходил для занимаемой им должности. Будучи человеком образованным и широких либеральных взглядов, Терещенко слабо разбирался в хитросплетениях внешней политики и быстро попал под влияние собственного аппарата и послов Антанты. Терещенко поддерживал «войну до победного конца», но, в отличие от своего предшественника, предпочитал добавлять к этой формулировке ставшую популярной после циммервальдской конференции социалистов 1915 года фразу о «мире без аннексий и контрибуций». Запутавшемуся российскому обывателю становилось совсем непонятно, за что же тогда воевать?

Положение усугублялось проблемами, возникавшими у русской дипломатической службы за рубежом. Все началось еще в 1916 году, когда распалась успешно работавшая многие годы связка министра Сазонова с послами в Лондоне и Париже — А. К. Бенкендорфом и А. П. Извольским. В июле Николай II отправил в отставку Сазонова, назначив вместо него протеже императрицы Б. В. Штюрмера, который уже был к тому времени главой правительства. Недолгое руководство Штюрмера, почему-то считавшего Министерство иностранных дел «легким», Сазонов называл «анекдотическим» 7. Штюрмер действительно ничего не понимал в дипломатии, да к тому же считался германофилом. Это, конечно, не могло не сказаться на отношении к нему как Союзников, так и ведущих российских послов. Бьюкенен и Палеолог решили даже, что неожиданное появление Штюрмера на Певческом мосту «есть неизбежная прелюдия к выходу России из войны» 8. Российский посланник в Швеции А. В. Неклюдов назвал назначение Штюрмера «ударом, пришедшимся по самому союзу (Антанте. — И. Т9. «Это — безумие», — так кратко прокомментировал выбор царя Бенкендорф 10. Посол даже жаловался П.Н. Милюкову, посетившему его в августе 1916 года, что после назначения Штюрмера министром англичане перестали доверять Бенкендорфу секретную информацию из-за боязни ее утечки противнику 11.

Напряжение военного времени и отсутствие успехов на фронтах сказались и на самом Александре Константиновиче. В конце года Бенкендорф умудрился поссориться со своим старым товарищем, французским послом в Лондоне Полем Камбоном, безосновательно обвинив последнего в том, что именно Франция хотела войны 12. Спустя несколько недель после этого Бенкендорф подхватил «испанку» и через пять дней, 29 декабря 1916 года умер. В Лондоне по поводу кончины многолетнего российского посла горевали гораздо больше, чем в Петрограде. В знак признания его заслуг англичане даже похоронили Бенкендорфа в крипте Вестминстерского собора. Мало кто из иностранцев удостаивался такой чести. Российское посольство в Лондоне временно принял советник К.Д. Набоков, переведенный в английскую столицу в 1915 году из Калькутты, где он служил генеральным консулом. В январе 1917 года Николай II назначил новым послом в Англии С. Д. Сазонова, и многие ожидали, что тот восстановит пошатнувшееся доверие в российско-английских отношениях, но бывший министр так и не успел вручить верительные грамоты королю Георгу V ни до Февральской революции, ни в мае, когда Временное правительство предприняло еще одну попытку отправить его в Лондон, и назначение не состоялось. Все тяготы и волнения смутного революционного лихолетья в полной мере достались Набокову, приходившемуся, кстати, дядей знаменитому русскому писателю.

В свою очередь, российский посол во Франции Извольский в августе 1916 года окончательно разругался со своим английским коллегой Френсисом Берти. Их отношения не сложились с первого знакомства в 1906 году, когда только что назначенный министром иностранных дел России Извольский посетил английское посольство в Париже, и продолжали ухудшаться все последующие годы. Теперь они дошли до крайности — два посла союзных держав перестали лично общаться, и все контакты между посольствами осуществлялись на уровне советников. В обстановке тотальной шпиономании, которая сложилась во Франции, местные газеты пробовали в конце 1916 года инспирировать кампанию против Извольского, обвиняя его в сочувствии Германии, что было, конечно, полной глупостью. В конце концов Извольскому все это надоело. После Февральской революции он фактически самоустранился от работы в посольстве и ждал замены. Сам он не подавал в отставку, главным образом по финансовым соображениям. В мае 1917 года Извольский был отправлен в отставку, и посольство принял советник М.М. Севастопуло, который и так руководил его деятельностью несколько последних месяцев. Каким бы опытным дипломатом ни был Севастопуло, отсутствие в Париже (как и в Лондоне) российского посла сильно понижало уровень дипломатического общения, часто сводя его к простым формальностям. Что же касается Извольского, то летом он перебрался в Биарриц, где замкнуто проживал с женой и дочерью. Извольский был талантливым и крайне амбициозным человеком. Унижение, испытанное им во время боснийского кризиса в 1909 году, надломило его и сделало заклятым врагом Германии и Австро-Венгрии. У Извольского практически не было друзей. В отставке он жил обособленно, изредка общаясь лишь с поселившимся неподалеку отставным послом в Испании И. А. Кудашевым, который приходился Извольскому свояком. Встретив как-то в Биаррице российского поверенного в Испании Ю. Я. Соловьева, Извольский мрачно заявил ему, что «все там будем» 13. Через два года его не стало. На похоронах Извольского выяснилось, что в конце жизни он стал лютеранином 14.

Начавшийся вслед за назначением Штюрмера министром иностранных дел разлад в российской дипломатической службе лишь усилился после Февральской революции. Россия фактически перестала проводить какую-нибудь внятную внешнюю политику. Министерство иностранных дел большей частью бездействовало, а если и решалось на какие-то шаги, то могло под влиянием внутренней «целесообразности» тут же отыграть назад. Заявления Милюкова могли быть сразу же опровергнуты Керенским. Да и собственную оценку Александр Федорович мог кардинально «скорректировать». В такой ситуации союзникам России оставалось лишь гадать, в какую сторону она может двинуться. Большую путаницу в умы Союзников и работу российских дипломатов вносило установившееся в России двоевластие Временного правительства и Петроградского совета. Деятели последнего развернули за рубежом бурную активность. Представители Совета приезжали в Англию, Францию и другие страны, где пытались проводить ревизии российских посольств, требовали организовывать себе встречи с европейскими лидерами, пробовали передавать свои сообщения на родину шифром через дипломатические каналы и т. д., то есть вели себя как представители параллельной власти. Попутно многие из них старались вести прямую революционную агитацию среди европейских солдат и рабочих.

Такая активность ставила западные правительства и российские посольства в двусмысленное положение. С одной стороны, страны Антанты, и прежде всего Англия, продолжали в большом объеме поставлять в Россию вооружения и боеприпасы, а с другой — разного рода революционеры агитировали за выход из войны, разлагали российскую армию, говорили о желательности сепаратного мира с Германией. От российских посольств требовали добиваться скорейшей переправки застрявших в Европе и Америке эмигрантов, которые, прибыв на родину, тут же включались в революционную и антивоенную агитацию. Не желая портить отношений с Советами, всю эту активность в той или иной степени поддерживало Временное правительство. Именно по его ходатайству, вынужденно поддержанном российским посольством в Лондоне, был освобожден арестованный английскими властями в канадском Галифаксе Лев Троцкий, будущий руководитель Октябрьского переворота и могильщик Временного правительства. Российский поверенный в Лондоне К. Д. Набоков, вопреки получаемым им из Петрограда инструкциям, не раз обращал внимание Ллойд Джорджа и Бальфура на то, чем подобные шаги чреваты, но английские власти, понимая всю несуразность и опасность происходившего, стремились не ссориться лишний раз с Временным правительством.

Посольству России в Лондоне приходилось непросто. Англия в 1917 году превратилась в своего рода перевалочный пункт, через который в Петроград пытались попасть многие эмигранты, до этого проживавшие в других странах. Их принимали и отправляли дальше близкие к большевикам российские социал-демократы Г. В. Чичерин и М. М. Литвинов, будущие советские министры иностранных дел, в то время прочно обосновавшиеся в Лондоне. Набоков вынужден был обратить внимание Терещенко на порочную практику, написав министру, что «нужно принять меры к тому, чтобы остановить наплыв большевиков в Россию» 15. Но что мог сделать Терещенко, если Временное правительство проявляло по отношению к политическим эмигрантам удивительную щедрость. Оно переводило для обеспечения их деятельности крупные суммы денег, забывая при этом регулярно и вовремя финансировать нужды многих официальных зарубежных представительств.

Иногда отношение Временного правительства к работе своих загран-учреждений и вовсе не поддавалось здравому объяснению. Начавшаяся еще при Милюкове замена царских послов при Терещенко превратилась в настоящую чехарду. Изначально все послы и посланники Николая II, за исключением посла в США Ю. П. Бахметева, согласились служить Временному правительству. Сам Бахметев мотивировал свою отставку нежеланием служить правительству, которое не выполняет собственных обещаний, но, возможно, у его решения была и другая подоплека. В 1898 году, когда Бахметев был посланником в Софии, он под надуманным предлогом добился высылки из Болгарии читавшего лекции в местном Высшем училище профессора Милюкова и теперь имел все основания полагать, что ставший министром лидер кадетов припомнит ему ту историю. Так или иначе, но Бахметев стал единственным российским послом, покинувшим свой пост добровольно. Некоторых других начал менять сам Милюков. В ряде случаев это выглядело странно. Министерство, например, запросило у королевского двора Испании агреман на назначение А. А. Половцева новым послом вместо отправленного в отставку Кудашева. Агреман был получен, но через несколько недель российское министерство запросило согласие уже на другого человека — А. В. Неклюдова. Никаких извинений или объяснений того, что случилось с предыдущим кандидатом, от российского министерства не последовало 16.

Надо сказать, что при Милюкове подобные оплошности были все-таки исключением. Он пытался разумно проводить кадровые изменения. А вот при его преемнике началось нечто невообразимое. Терещенко превратил назначение послов в предмет каких-то странных манипуляций. Достаточно упомянуть, что за период с мая по октябрь российское посольство в Лондоне четыре раза испрашивало у Сент-Джеймсского двора агреман на нового посла. Третий кандидат, князь Трубецкой, на которого, как и на предыдущих, было получено согласие, просто передумал ехать в Лондон и попросил Терещенко отправить его в солнечный Рим. Тогда российский министр придумал ловкую рокировку. Посла в Италии, старейшего и заслуженного российского дипломата М. Н. Гирса, Терещенко решил перевести в Лондон, а на освободившееся место отправить привередливого князя. Тут уж не выдержали англичане. «Три раза Временное правительство испрашивало согласия короля на назначение посла, — возмутился постоянный заместитель главы Форин Офис Чарльз Хардинг в разговоре с Набоковым. — Трижды это согласие было дано. Но лица, назначенные на посольский пост, не появлялись в Лондоне, причем ваше правительство ни разу не дало себе труда представить извинения или, по меньшей мере, объяснения по поводу того, что их кандидатам не заблагорассудилось приехать... Поэтому прежде, нежели мы дадим согласие на назначение Гирса, следует представить удовлетворительное объяснение причин, помешавших приезду последнего кандидата — князя Трубецкого» 17. Никаких объяснений, однако, не потребовалось. Через несколько дней Временное правительство пало, и вопрос с назначением посла отпал сам собой.

Небольшое историческое отступление понадобилось для того, чтобы показать, что серьезные проблемы в отношениях России с Союзниками появились задолго до большевиков, еще при Николае II, и продолжали нарастать при Временном правительстве. После Октябрьского переворота началась новая эпоха в истории российской дипломатии. Терещенко вместе с другими министрами Временного правительства был арестован, а новым министром (теперь они стали называться «народными комиссарами») стал Л. Д. Троцкий. Изначально он представлял свою задачу простой и заявлял, что согласился на руководство НКИД, чтобы просто немного отдохнуть после тяжелой работы по подготовке переворота. (Революцией события октября 1917 года стали называться позже. А тогда, по горячим следам, Троцкий и другие большевики прямо называли случившееся «переворотом».) Предстоящую работу Троцкий вначале представлял себе лихим кавалерийским наскоком на традиционную дипломатию. «Какая такая у нас будет дипломатическая работа? — приписывают Троцкому слова, сказанные сразу после назначения народным комиссаром иностранных дел. — Вот издам несколько революционных прокламаций к народам и закрою лавочку». Ленин в те дни тоже недоумевал: «Какие у нас теперь будут иностранные дела?» 18 В этой связи несколько комично выглядит придуманное советской пропагандой определение «дипломат ленинской школы», которое позже прикрепилось ко многим руководящим сотрудникам НКИД.

Большевики действительно не утруждали себя разработкой внешнеполитических задач и целей на случай своего прихода к власти. Они свято верили в мировую революцию, которая сметет все буржуазные государства с их границами, противоречиями и старой дипломатией. «Только слепой не может видеть того брожения, которым охвачены массы в Германии и на Западе, — говорил Ленин на заседании ВЦИК 17 ноября. — Мы верим в революцию на Западе, мы знаем, что она неизбежна» 19. Что должно наступить после, большевики толком не знали и вели по вопросам будущего мироустройства бесконечные дискуссии. Но в любом случае им представлялось, что отношения между буржуазными государствами будут заменены на отношения между классами. Этим во многом и объясняется та легкость, с которой Ленин и его соратники готовы были пожертвовать национальными интересами и территориями России. Для них подобных «буржуазных пережитков» в то время не существовало. «Если бы мы должны были погибнуть для победы германской революции, — рассуждал Ленин в дни брестских переговоров с Германией о мире, — мы были бы обязаны это сделать. Германская революция неизмеримо важнее нашей» 20. В одной из статей, написанных еще во время мировой войны, Ленин утверждал, что «Соединенные Штаты мира (а не Европы) являются той государственной формой объединения и свободы наций, которую мы связываем с социализмом, — пока полная победа коммунизма не приведет к окончательному исчезновению всякого, в том числе и демократического, государства». И делал вывод: «Политической формой общества, в котором побеждает пролетариат, свергая буржуазию, будет демократическая республика, все более централизующая силы пролетариата данной нации или данных наций в борьбе против государств, еще не перешедших к социализму» 21.

Троцкий, как и многие другие соратники Ленина, в целом был с этим согласен. «Либо русская революция приведет к движению в Европе, либо уцелевшие могущественные страны Запада раздавят нас», — провозгласил сразу после переворота без пяти минут наркоминдел на II съезде Советов 22. Основные споры у большевиков в тот период велись о том, как распространить «пролетарскую революцию» на другие воюющие страны Европы и превратить ее в мировую. Первый руководитель большевистской дипломатии считал, что для этого достаточно будет немедленно провозгласить справедливый мир «без аннексий и контрибуций» и опубликовать секретные договоры Антанты. После этого он и собирался «прикрыть лавочку». Революция, однако, никак не хотела распространяться за пределы России, несмотря на отчаянные усилия большевистских агентов в Англии и Скандинавии, а также их единомышленников в Германии. Вместо этого события стали развиваться так, что Троцкому пришлось вникать в дипломатические нюансы и серьезнее отнестись к деятельности НКИД. Правда, в самом здании у Певческого моста он не показывался, предпочитая руководить внешними сношениями нового режима из «штаба революции» в Смольном. Здесь, еще до образования Наркоминдела, Лениным был написан «Декрет о мире». Надо сказать, что «декретами» обычно называли временные правовые акты, призванные играть роль законов. В этом своем значении «Декрет о мире», обращенный вовне, выглядел по крайней мере странно.

Этот короткий документ стал первой внешнеполитической программой большевиков. Текст «декрета» не оставлял сомнений в том, что его главной задачей было пробуждение «революционного сознания» у рабочих основных воюющих держав, стремление превратить «мировую империалистическую» войну в «мировую гражданскую». «Декрет» был даже обращен, прежде всего, не к воюющим государствам и их правительствам, а ко «всем воюющим народам», которым предлагалось «немедленно» заключить мир, не дожидаясь «окончательного утверждения всех условий такого мира полномочными собраниями народных представителей всех стран и всех наций». И чтобы ни у кого не оставалось сомнений в истинной направленности «декрета», его последняя фраза открыто призывала «сознательных рабочих» Англии, Франции и Германии помочь большевикам «успешно довести до конца дело мира и вместе с тем дело освобождения трудящихся и эксплоатируемых масс населения от всякого рабства и всякой эксплоатации». Написанный корявым и трудночитаемым, характерным ленинским языком «декрет» заодно «отменял» и «тайную дипломатию» (а другой тогда не существовало) и выражал «твердое намерение вести все переговоры совершенно открыто перед всем народом, приступая немедленно к полному опубликованию тайных договоров». (Это, правда, не помешало большевиками требовать для своих агентов, в частности Литвинова в Англии, права пользоваться шифрами и дипломатическими курьерами для связи с Петроградом 23.) С этим сопроводительным «декретом» в кармане главный дипломат по-настоящему «ленинской школы» и приступил к совершенно незнакомой для себя деятельности.

В первые дни своего пребывания на посту наркоминдела Троцкий с удивлением обнаружил, что его главным партнером по переговорам стала, как он шутил, «башня Эйфеля» 24, где размещалось вещавшее на разные страны Европы французское радио. Передав в эфир «Декрет о мире», большевики попытались обратиться к народам через головы их правительств. Сразу после переворота большевики еще не думали о сепаратном мире с Германией. Была надежда, что их примеру последуют все народы воевавших стран. «Но петроградский беспроволочный телеграф, — иронизировал Черчилль, — напрасно бороздил эфир волнами. Крокодилы внимательно слушали, дожидаясь ответа, но ответом им было молчание» 25. Большинство российских дипломатов и иностранных государств игнорировали большевистское правительство. Все выжидали — сразу после переворота было широко распространено убеждение, что большевики не продержатся долго у власти. Из служащих российского МИДа, работавших на Певческом мосту, лишь несколько человек (по разным данным, от двух до семи) согласились сотрудничать с новой властью. Основной причиной бойкота большевистской власти русскими дипломатами, как в министерстве, так и в зарубежных представительствах, было неприятие сепаратного мира и выхода России из войны, о чем новая власть сразу же громогласно объявила. Российский МИД, в том что касалось его служащих и их взглядов на войну, продолжал оставаться безраздельно «сазоновским», несмотря на то что после его ухода сменились четыре министра. «Мы, чиновники дипломатического ведомства, — писал Г. Н. Михайловский, — выступали против большевиков не потому, что они узурпировали власть... а потому, что политика сепаратного мира с Германией нами трактовалась как измена интересам России» 26. Большевики вынуждены были распустить весь штат министерства, предварительно забрав у несогласных ключи от архивов, шифровальные коды и т. д. и выставив перед зданием собственную охрану. На двери министерства они вывесили объявление, уведомлявшее бывших сотрудников об отказе от их услуг. Как ни странно, Народный комиссариат иностранных дел был очень быстро укомплектован новыми кадрами. Уже в конце декабря в НКИД работали 126 человек 27. Правда, никакого опыта дипломатической работы у них не было. «Мы уступали наши места, — вспоминал те дни российский дипломат Г. Н. Михайловский, — невежественным и недобросовестным элементам как не из нашей, так потом и из нашей среды» 28.

С зарубежными представительствами России ситуация выглядела иначе. Первоначально Троцкий отправил во все российские посольства и миссии телеграмму с предложением их руководителям продолжить службу при новой власти. Революционных матросов и рабочих, готовых захватить российские посольства, за границей не было, и заменить прежних дипломатов было некем, хотя в телеграмме и содержалось предписание главам дипломатических представительств передать свои полномочия готовым к сотрудничеству с новой властью низшим чинам посольств и миссий 29. По утверждению Набокова, Троцкий даже обозначил сумму жалования, на которую могли рассчитывать главы представительств, согласись они работать на большевиков 30. Один лишь поверенный в Португалии барон фон Унгерн-Штернберг дал Троцкому положительный ответ. Все остальные проигнорировали его запрос, а Португалия скоро выслала незадачливого барона. Троцкий очень быстро «отомстил» дипломатам Временного правительства, уволив 9 декабря 28 российских послов, посланников, поверенных в делах, советников и консулов 31. Текст этого документа, несмотря на его грозный тон, вызвал у российских дипломатов скорее усмешку. Он говорил о крайне низкой осведомленности наркома в дипломатических делах. Так, Троцкий «уволил» посла в США Г. П. Бахметева (его имя одни произносили как Юрий, другие — как Георгий), хотя Георгий Петрович подал в отставку сразу после Февральской революции сам, а на его место Временное правительство тогда же назначило другого Бахметева — Бориса Александровича. В отставке находился и «уволенный» Троцким посол А. В. Неклюдов. В любом случае акт увольнения российских дипломатов за рубежом в то время имел лишь символическое значение и остался по сути дела незамечен в странах их аккредитации.

Зарубежные государства не спешили признавать новую власть в России. Хотя были и исключения. К ним, как ни странно, относилась Англия. Нет, официально британцы еще долго не признавали правительство большевиков. Но фактически в Лондоне параллельно функционировали две миссии — старая во главе с К.Д. Набоковым и новая, возглавляемая М.М. Литвиновым, который, по меткому определению Набокова, «входил к англичанам с заднего крыльца» 32. Конечно, британцам, как и другим Союзникам, претило общаться с большевиками, заявлявшими о готовности начать с Германией сепаратные переговоры о мире. Но они предпочитали действовать прагматично. Рассуждали британцы следующим образом: «Россия перестала воевать, перестала быть нашей союзницей. В России находятся полтора миллиона военнопленных — немцев и австрийцев. Россия располагает колоссальными боевыми запасами, полученными ею от нас. Нам следует поэтому приложить все усилия к тому, чтобы удержать правительство Ленина от передачи этого огромного числа боеспособных неприятельских солдат и боевого материала — Германии. Для достижения этой цели все средства хороши» 33. Англичанам было от чего нервничать. Тем более что немцы, в отличие от союзников России по Антанте, сразу же проявили интерес к предложению большевиков о мире. Берлин и Вена, вспоминал Троцкий, «колебались между враждой к революции и надеждой на выгодный мир» 34.

Придя к власти, большевики очень быстро убедились, что в мире почти нет желающих полноценно общаться с ними. Немцы ценили усилия большевиков по разложению российской армии, но не без оснований опасались, что «революционная зараза» распространится и на Германию. Англичане и французы, наоборот, не боялись слабой и неэффективной большевистской агитации в своих странах (хотя англичан она очень раздражала), но не могли спокойно смотреть на гибель Восточного фронта. Играя на этих противоречиях, Троцкий пытался извлечь для большевиков хоть какую-то выгоду. Дипломатом он, конечно, был никудышным, а вот политиком — отменным. Прежде всего партии Ленина нужен был мир. Русская армия устала воевать, и антивоенная агитация большевиков падала на благодатную почву. Но армия продолжала занимать свои позиции в траншеях, и уже одним этим удерживала на Восточном фронте значительные германские силы. Не удивительно поэтому, что немцы первыми и очень быстро откликнулись на призывы большевиков к миру. К концу 1917 года Германия поняла, что ситуация резко изменилась и, как вспоминал Людендорф, «соотношение сил складывалось для нас так благоприятно, как никогда» 35. Немцы впервые за все время войны реально могли получить возможность полностью сосредоточиться на Западном фронте, забыв про фронт Восточный, поэтому заключение сепаратного мира с Россией представлялось им таким же важным, как и большевикам.

Уже через две недели после переворота, 20 ноября по новому стилю, Ленин от имени Совнаркома направил Верховному Главнокомандующему российской армии генералу Н. Н. Духонину «предписание», требуя «обратиться к военным властям неприятельских армий с предложением немедленного приостановления военных действий в целях открытия мирных переговоров» 36. На следующий день наркоминдел Троцкий уведомил союзные посольства США, Великобритании, Франции, Италии, Сербии и Бельгии о предложении «немедленного перемирия на всех фронтах и немедленного открытия мирных переговоров» 37. Такой порядок действий нарушал российские обязательства по союзному договору от 5 сентября 1914 года, в котором речь шла о непременном согласии всех его подписантов (Англия, Франция, Россия, к которым позже присоединилась Италия) не только на заключение мира, но и на его условия. Их должны были предварительно одобрить все Союзники. Россия же уведомила своих союзников о направленном Германии предложении заключить мир после того, как само предложение было сделано 38. Однако в сложившихся условиях это могло рассматриваться скорее как юридическая формальность. Английский посол Бьюкенен предлагал даже пересмотреть отраженную в союзном договоре позицию, сознавая, что Россия не в состоянии воевать. «По моему мнению, — телеграфировал он в Форин Офис, — нам остается только вернуть России ее слово и сказать ее народу, что, сознавая, насколько он истощен войной и дезорганизацией, неразрывно связанной с великой (февральской) революцией, мы предоставляем ему самому решить, захочет ли он купить мир на условиях, предложенных Германией, или будет продолжать воевать вместе с Союзниками, которые твердо намерены не складывать оружия, пока не будут обеспечены полные гарантии всеобщего мира» 39. Хотя в глубине души Бьюкенен все еще продолжал надеяться, что России удастся «продержаться... пока мы не разобьем Германию» 40.

Большевикам, однако, в первый месяц после захвата власти было не до союзнических переживаний. Они раздували пожар мировой революции, призывали пролетариев всех стран объединиться в борьбе против буржуазных правительств. Но революционная агитация за пределами России не срабатывала, и пожар никак не хотел разгораться. Приходилось искать другие пути выхода из войны. Большевики хоть и надеялись на распространение «пролетарской революции» на другие воюющие страны, портить отношения с их правительствами не хотели. Троцкий, насколько это было возможно в рамках его «революционного мировоззрения», пытался маневрировать в своей внешней политике. С немцами для него все было понятно. Им предложили немедленно заключить перемирие и обсудить условия мирного договора. Естественно, что такая постановка вопроса не находила понимания ни у Англии, ни у Франции. Предложение Бьюкенена так и осталось его частным мнением. К тому же у английского посла, также как и у его французского коллеги Ж. Нуланса, совершенно не сложились отношения с Троцким и руководством НКИД в целом. Троцкий не простил Бьюкенену бездоказательных публичных обвинений в том, что он приехал в Россию «с субсидией от германского посольства для низвержения Временного правительства» 41. Трудно сказать, насколько полно Троцкий был информирован о германских деньгах, которые получил Ленин и его партия. Все-таки большевиком Троцкий никогда не был и всю правду о германских деньгах он мог и не знать. В любом случае сам Троцкий к этим деньгам отношения не имел, и поэтому обвинения Бьюкенена воспринял болезненно. Встречаться с британским послом он отказался. С Нулансом вышла другая история. Троцкий встретился с ним, и после непродолжительной беседы понял, что «Клемансо окончательно склонился к режиму колючей проволоки» 42. С французской дипломатией в годы войны произошли большие перемены. Ведомство на Кэ д’Орсе постепенно перестало играть ключевую роль в выработке внешней политики Франции. В условиях поразившей страну тотальной шпиономании кадровые дипломаты во главе французских посольств все чаще замещались второсортными политиками, которые были плохими дипломатами, но могли твердо проводить «генеральную линию». К их числу принадлежал и Жозеф Нуланс, которого Ллойд Джордж считал «напыщенным, склонным к сентенциям, а не к тому чтобы приводить факты», человеком. «Он был не очевидец, — писал британский премьер, — а неумный и неглубокий сторонник одной из партий; он повторял сплетни и пересуды парижской крайне правой прессы об ужасах большевизма» 43. Однако именно такой человек вполне устраивал Клемансо, поскольку точно передавал его собственные взгляды.

Надо сказать, что в конце 1917 года, когда начинались разговоры о сепаратном мире, англичане и французы имели весьма поверхностное представление о том, что происходит в России. Основная информация поступала в Лондон и Париж через военные миссии и касалась она, главным образом, положения на фронте и перспектив военного сотрудничества. Политической информации по дипломатическим каналам приходило немного, да и та, что приходила, часто содержала непроверенные сообщения и откровенные сплетни. А вскоре и такой информации не стало. Бьюкенен в декабре 1917 года засобирался домой, в Лондон, а Нуланс вместе с послами ряда других стран, из-за опасений быть захваченным немцами, перебрался в феврале в Вологду, то есть, как язвил Ллойд Джордж, «находился в бегах» 44. Агенты большевиков в Лондоне также не могли служить источниками важной и проверенной информации. Чичерин и Литвинов занимались преимущественно антивоенной и революционной агитацией. Они могли похвастаться хорошими связями исключительно в рабочей среде. Из политиков контакты с представителями большевиков поддерживали разве что некоторые деятели лейбористов. Для Форин Офис ни Чичерин, ни Литвинов в то время никакой ценности не представляли. Утверждения советских биографов Чичерина о том, что последний «стал опасен» для британского правительства45, являются явным преувеличением. К нему, как и к Литвинову, относились скорее как к назойливым пропагандистам, вызывавшим раздражение. В августе 1917 года британцы с подачи Временного правительства на всякий случай арестовали Чичерина и держали его в тюрьме вплоть до высылки в Россию в начале января 1918 года.

Какие-то изменения в отношениях англичан с большевиками стали намечаться лишь в декабре 1917 года, и связаны они были отнюдь не с началом мирных переговоров в Бресте, а с жесткой позицией, занятой Троцким по отношению к британским дипломатам в России. В декабре Бьюкенен, ссылаясь на переутомление и болезненное состояние, засобирался домой. Наверное, можно понять уже немолодого посла, который оказался отрезан как от Англии, так и от своих годами выстраивавшихся связей в России. Бьюкенен плохо ориентировался в новой обстановке и чувствовал собственную бесполезность. Ему, конечно, претило вести переговоры с малообразованными «товарищами», совершенно далекими не только от дипломатического протокола, но и от обычного этикета. Однако когда он решил уехать, то с изумлением обнаружил, что его не выпустят из России до тех пор, пока англичане не освободят Чичерина. Бьюкенен запаниковал и стал советовать своему правительству немедленно отпустить заключенного. «В конце концов, — пришел к неутешительному выводу британский посол, — в доводах Троцкого есть некоторая доля истины: если мы претендуем на право арестовывать русских за мирную пропаганду в стране, желающей продолжать войну, то он имеет такое же право арестовывать британских подданных, ведущих пропаганду войны в стране, желающей мира. Более того, в его власти задерживать наших курьеров и даже помешать выехать нам самим, если мы будем отозваны» 46. Троцкий нагнал на многих дипломатов такого страху, что Бьюкенен решил, будто никаким дипломатическим иммунитетом в России он больше не обладает.

Еще раньше, во время ноябрьской конференции Союзников в Париже, Англия и Франция договорились, что каждая страна сама будет решать, как ей дальше вести дела с большевиками. Французы решили сохранить посла, но прервать всякие отношения с новой властью. Англичане, после месячного раздумья, выбрали иной путь. Сразу после наступления нового года они решили послать в Россию неофициальную миссию из нескольких человек во главе со своим бывшим консулом в Москве Робертом Локкартом. «Я получил весьма неясные инструкции, — вспоминал Локкарт. — Моя задача заключалась в том, чтобы завязать отношения. Я не был облечен никакими полномочиями. Если большевики предоставят мне необходимые дипломатические привилегии, мы сделаем такую же уступку в отношении Литвинова, которого большевики уже назначили советским посланником в Лондоне» 47. Последнее случилось 3 января, причем полностью в духе новой дипломатии. Сообщение о назначении Литвинова было передано по радио. Вряд ли большевики были совсем не в курсе того, как происходит назначение послов по общепринятому протоколу, но понимая, что согласие Сент-Джеймсского двора им получить все равно не удастся, они решили действовать явочным, революционным путем. Литвинов, узнавший о своем назначении из утренних английских газет, собственноручно подготовил об этом ноту, которую передал в Форин Офис 48. Ему сразу же дали понять, что встречаться с ним официально никто из министерства не будет, но выделили дипломата для связи. В Лондоне одновременно оказалось два российских представителя — старорежимный поверенный в делах Набоков и «посол революции» Литвинов. На тот момент англичан это вполне устраивало. Они не только получали информацию из разных источников, но и были уверены, что гарантировали себя от любого дальнейшего развития событий.

А вот французы наотрез отказались принять назначенного большевиками таким же образом «посла» Л. Б. Каменева. Тот уже прибыл в Лондон и собирался следовать дальше — в Париж, когда англичане получили категоричный ответ французов. Пришлось англичанам чуть ли не силой выдворять несостоявшегося посла назад, в Россию 49. Вряд ли такое решение пошло на пользу Франции. У нее в этот период прервались практически все связи с существующей в центре России властью. В Париже французы предпочли иметь дела с В. А. Маклаковым, назначенным послом еще Временным правительством, но так и не успевшим вручить верительные грамоты президенту Пуанкаре. Как бы ни были ненавистны Клемансо большевики, но Маклаков даже с формальной точки зрения не представлял никого. Если вспомнить еще и сбежавшего в Вологду Нуланса, то получается, что французы сами полностью отрезали себя от надежной информации из России. Англичане, конечно же, занимали в то время куда более прагматичную позицию.

Несколько отличным в первые месяцы после Октябрьского переворота было отношение большевиков к Соединенным Штатам. Возможно, это было связано с тем, что Троцкий долго жил в Америке и многое ему там нравилось. В идеологических воззваниях новой российской власти американскому империализму, конечно, доставалось ничуть не меньше, чем английскому, французскому или германскому. Но в своих практических шагах большевики стремились поддерживать максимально доброжелательные отношения с американцами, находившимися в России. Посол Д. Фрэнсис старался ни во что не вмешиваться и даже не пытался глубоко вникать в происходившие в России события. Большевики, безусловно, ценили это, и, со своей стороны, старались не создавать официальным представителям США дополнительных трудностей. Именно через американцев, через представителя американского Красного Креста полковника Р Роббинса, Троцкий в декабре 1917 года, накануне открытия мирных переговоров в Бресте, сделал самое необычное предложение западным Союзникам. «У нас есть сырье, — откровенничал Троцкий с американцем. — И оно крайне необходимо Германии. И это чрезвычайно важный вопрос и важнейший пункт переговоров. Если сделать так, чтобы сырье не попало к немцам, мы получаем в руки важнейший аргумент, возможно, решающий, который обеспечит победу. Поэтому я хочу, чтобы сырье им не досталось. Вы знаете, что положение на фронте трудное. Там хаос. Но если вы направите своих офицеров, американских офицеров, офицеров союзных стран, любых, кого вы сочтете нужным, я дам им все полномочия организовать эмбарго на поставку грузов в Германию по всей линии фронта» 50. Не очень понятно, что конкретно имел в виду Троцкий, но его послание было передано в Вашингтон, хотя ответа из Белого дома не последовало. Зато через несколько недель президент Вильсон озвучил свои знаменитые «Четырнадцать пунктов», в которых занял очень благожелательную позицию по отношению к России и ее новой власти.

Пока в западных столицах думали, как строить отношения с Советской Россией дальше и имеет ли это вообще смысл, в Брест-Литовске начались переговоры о сепаратном мире между большевиками и странами Четверного союза (Германия, Австро-Венгрия, Турция и Болгария). Первые мирные контакты между представителями большевиков и германской армией состоялись еще 26 ноября (н. ст.), когда трое уполномоченных новым Верховным Главнокомандующим прапорщиком Крыленко пересекли линию фронта и от имени советской власти предложили немцам заключить перемирие на всех фронтах и начать переговоры о мире. Германское командование быстро дало согласие, и уже на следующий день сообщило, что «Главнокомандующий немецким Восточным фронтом уполномочен немецким Верховным Главнокомандующим вести переговоры о заключении перемирия» 51. Воодушевленные первым успехом, Ленин и Троцкий тут же постарались использовать его с выгодой для дела всемирной революции. Пользуясь всеобщим вниманием к начинавшимся переговорам, они в очередной раз призвали народы и правительства воюющих держав к всеобщему миру. Сделано это было в лучших традициях ленинской дипломатии через очередное воззвание, в котором союзным правительствам давалось пять дней, чтобы «определить свое отношение к делу мирных переговоров». Большевики прекрасно понимали, что их «обращение» не будет воспринято всерьез никем из Союзников. Но Ленину и Троцкому это было неважно. «Правительство победоносной революции не нуждается в признании профессионалов капиталистической дипломатии», — сообщали они в своем воззвании. И тут же добавляли, ради чего все, собственно, и затевалось: «Мы спрашиваем народы: выражает ли реакционная дипломатия их мысли и стремления? Согласны ли народы позволить дипломатии упустить великую возможность мира, открытую Русской революцией?» 52 Народы, однако, молчали, как и их правительства. Во Франции методы и цели ленинской дипломатии вызывали полное отторжение, а в Англии стали задумываться над тем, как наладить канал связи с большевиками, а затем и вернуть новую российскую революционно-митинговую дипломатию в привычное, традиционное русло.

Между тем 2 декабря открылись германо-российские переговоры о перемирии, а военные действия на Восточном фронте были прекращены еще ранее, сразу же по достижении сторонами согласия о начале таких переговоров. Состав первой советской международной делегации стоит того, чтобы рассказать о нем подробнее. Всего в делегацию входили 28 человек. Из них девять относились к техническому персоналу (переводчики, юристы, писарь и ординарцы), а остальных можно было разбить на три группы. Первую из них составляли шесть уполномоченных вести переговоры. Сюда входили большевики Иоффе, Каменев, Сокольников, Карахан и левые эсеры Биценко (единственная женщина на переговорах) и Масловский. Среди них непосредственно на переговорах говорили только двое первых. Остальные глубокомысленно молчали. Будущему заместителю наркоминдел и советскому полпреду Л. М. Карахану, считавшемуся секретарем российской делегации, было вообще не до переговоров. Он занимался в Бресте бизнесом, точнее говоря — валютной спекуляцией. Карахан продавал на местном рынке рубли (здесь за 100 рублей давали 350 марок), а затем продал полученную немецкую валюту в Петрограде, где в то время марка стоила восемь рублей 53. Но иногда офицерам из состава русской делегации хотелось, чтобы Иоффе и Каменев тоже замолчали. Хорошо говорить они умели только на митингах, а когда необходимо было вести речь по существу, постоянно путались и говорили глупости. Об этом довольно подробно написал подполковник российского Генерального штаба Д. Г. Фокке, сам бывший участником тех переговоров. Другую группу составляли рядовые члены делегации. В нее по большевистской разнарядке входили матрос, солдат, рабочий и крестьянин. Рабочий запомнился, главным образом, своим развязным поведением и периодическим хамством по отношению к германским офицерам. Но самой колоритной личностью в составе советской делегации был крестьянин Роман Сташков. По разным воспоминаниям, большевики, у которых в наспех составленной делегации отсутствовал крестьянин, подобрали его в Петрограде за несколько часов до отъезда, когда он шел на вокзал, чтобы уехать домой в Белгородскую область. Посулами и обещаниями мужика с лохматой бородой и в зипуне уговорили «представлять крестьян» в советской мирной делегации в Бресте. Там его почти не видели трезвым. Обычно он молчал и лишь за обедом интересовался у разливавших белое и красное вино немцев, «которое из них покрепче будет». Наконец, в последнюю группу входили девять военных и морских специалистов во главе с контр-адмиралом В. М. Альтфатером, внешне похожим на Николая II, из-за чего случались даже забавные конфузы, когда местный православный батюшка, например, решил, что в переговорах конспиративно участвует бывший император. Без военных специалистов «уполномоченные» были бы как слепые котята. С германской стороны все было проще. Среди переговорщиков были только военные Четверного союза, а руководил ими генерал-майор Гофман, бывший начальником штаба Восточного фронта. Обычно Гофман не перебивая выслушивал пламенные выступления Иоффе и Каменева, а затем вежливо просил их перейти к делу.

6 декабря перемирие было подписано. Оно вступало в силу 10 декабря и первоначально было рассчитано на 28 дней (до 7 января). Соглашение носило исключительно технический характер — войска оставались на тех позициях, где они к этому времени находились. Никакие политические или территориальные вопросы перемирием не регламентировались. Большевики пытались вступать с немцами в политические дискуссии, но им было сразу заявлено, что «это дело политиков», а немецкие военные «уполномочены говорить только о военных условиях перемирия» 54. Большевики, правда, в своих информационных сообщениях все равно подчеркивали, что немцы согласились вести переговоры на предъявленных им условиях, под которыми подразумевались мир без аннексий и контрибуций и право наций на самоопределение. С тех пор идеологический самопи-ар, рассчитанный на внутреннее потребление, стал неотъемлемой частью советской внешней политики, но тогда риторика большевиков была направлена прежде всего вовне. «Мы верим, — говорил Троцкий 7 декабря на заседании ВЦИК, — что окончательно будем договариваться с Карлом Либкнехтом, и тогда мы вместе с народами мира перекроим карту Европы» 55. Очень скоро, однако, в Петрограде поняли, что выдвинутые большевиками «условия» являлись для Германии пустым звуком. Равно как и обещание не перебрасывать крупные армейские соединения с Восточного фронта на Западный.

Мирные переговоры открылись в Брест-Литовске 22 декабря 1917 года. Советскую делегацию снова возглавлял А. А. Иоффе, делегации стран Четверного союза — германский статс-секретарь по иностранным делам Р. фон Кюльман и австрийский министр иностранных дел граф О. Чернин. Были в Бресте и представители Турции и Болгарии. Уже на первых заседаниях советская делегация убедилась, что от «мира без аннексий» немцы не оставили и следа. Уводить свои войска с оккупированных российских территорий они не собирались. Переговоры были близки к провалу, и Иоффе грозился покинуть Брест-Литовск. Однако успех на переговорах был необходим всем — большевикам, немцам, австрийцам. Хуже всех положение было у австрийцев — в Вене начинались голодные бунты, а в Будапеште — погромы германского консульства. Большевики уже потирали руки, а Иоффе доверительно делился с Черниным: «Я все-таки надеюсь, что нам удастся вызвать у вас революцию» 56. Мир очень нужен был и немцам, которые готовили масштабную наступательную операцию на Западном фронте. В середине декабря «переброска войск из Галиции и Буковины во Францию и Бельгию уже началась в широком масштабе», — вспоминал Людендорф 57. Германия не могла рисковать наступлением на Западе, оставляя Восточный фронт открытым. Это прекрасно понимали и немецкие генералы, и немецкие дипломаты. Но в их подходах была принципиальная разница. В то время как Кюльман готов был договариваться и идти на разумные компромиссы, германское Верховное командование, и прежде всего Людендорф, который незримо присутствовал на переговорах и постоянно вмешивался в них, категорически не собирались оставлять оккупированные российские земли (территории 18 губерний). Кроме чисто военных соображений (плацдарм для возможных операций против России в будущем), были и иные — Людендорф рассматривал эти земли как буфер, препятствующий проникновению «революционной заразы» в Германию. Кюльман готов был согласиться на плебисциты в Польше, Литве и Курляндии, но лишь после победного для немцев завершения войны на Западе и при условии сохранения в землях Балтии германских войск. Так немцы трактовали «право наций на самоопределение». Большевики тоже соглашались на плебисцит, но при своем контроле над территориями его проведения. «Фактически, — резюмировал Чернин, — обе стороны боятся террора противника, а между тем сами хотят применять его» 58. Видя тупиковость создавшейся ситуации, Чернин даже предупредил немцев, что Австрия самостоятельно начнет «сепаратные переговоры с русскими» 59.

Когда переговоры уже готовы были сорваться, Кюльман предложил большевикам «компромисс». Стороны договорились сделать перерыв до 5 января под благовидным предлогом — дать время странам Антанты ознакомиться с переданным им чуть раньше очередным приглашением присоединиться к переговорам «о всеобщем мире без аннексий и контрибуций». Все прекрасно понимали, что Антанта не пойдет на это, но такое объяснение красиво маскировало фактический тупик в переговорах. Решено было также, чтобы не прерывать полностью переговорный процесс, оставить в Бресте специалистов, которые рассмотрели бы технические вопросы вывода войск с оккупированных территорий и еще раз обсудили бы проблему плебисцитов о самоопределении. И все же, когда после новогоднего перерыва Кюльман и Чернин вернулись в Брест, у них не было уверенности, что их партнеры вернутся за стол переговоров. Поэтому, когда пришла телеграмма о предстоящем прибытии советской делегации, немцы встретили это известие с «восторгом». «Лишь внезапное и бурное веселье, охватившее всех, — записал в дневнике Чернин, — показало, какой над ними (немцами. — И. Т.) висел гнет, как сильно было опасение, что русские не вернутся» 60. На этот раз советскую делегацию возглавлял Троцкий. Участие в переговорах в Брест-Литовске стало лебединой песней его «дипломатической» деятельности.

Троцкий отправился в Брест с целью затянуть переговоры и выиграть время для мировой революции. «Затягивание переговоров было в наших интересах, — вспоминал он. — Для этой цели я, собственно, и поехал в Брест» 61. На заседаниях он блистал ораторским искусством, произнося длинные пламенные речи, которые были рассчитаны не на тех, кто слушал его, а на революционные массы в Европе. Задача была все та же — раздуть пожар революции, прежде всего в Германии и Австрии. Но это оказалось не по силам даже такому трибуну, каким был Троцкий. Сами же переговоры с прибытием большевистского наркома так и не сдвинулись с места. Этому никак не способствовал «дипломатический» стиль Троцкого — напористый, бескомпромиссный и сверх всякой меры идеологизированный. Он скорее агитировал, чем вел переговоры. Однажды это привело к тому, что, увлекшись революционной риторикой, Троцкий совершил грубый просчет. Он предложил немцам пригласить в Брест представителей Польши, Литвы и Курляндии, чтобы непосредственно от них услышать, какой они видят свою дальнейшую судьбу. Немцы моментально ухватились за это и согласились доставить представителей властных структур оккупированных ими территорий в Брест. Пришлось Троцкому идти на попятную и объяснять, что кандидатуры таких представителей должен одобрить он сам.

Тем временем переговоры в Бресте пополнились совершенно новым сюжетом. Прибыли посланцы независимой Украины. Поначалу они робко жались по углам и жаждали лишь одного — официального признания странами Четверного союза. Но видя отчаянное положение Австрии, где нехватка продовольствия грозила вылиться в восстание, украинцы быстро освоились и стали выдвигать территориальные претензии на Восточную Галицию и ряд польских земель. Появление украинцев в Бресте спутало переговорщикам все карты. Для Германии и Австрии независимая Украина стала отличной альтернативой революционной России. Хотя поначалу немцы и австрийцы отнеслись к украинцам настороженно, опасаясь, что их присутствие может застопорить и без того постоянно буксующие переговоры с советской делегацией. Прибывшие киевляне, однако, обладали в глазах Четверного союза бесспорным преимуществом. «Украинцы, — записал в дневнике граф Чернин, — сильно отличаются от русских делегатов. Они значительно менее революционно настроены, они гораздо более интересуются своей родиной и очень мало — социализмом. Они, в сущности, не интересуются Россией, а исключительно Украиной» 62. Троцкому совершенно не нравилось присутствие в Бресте самостоятельной украинской делегации, но постоянными рассуждениями о праве наций на самоопределение большевики сами себя загнали в угол и теперь вынуждены были признать равноправие переговорщиков из Киева. Хотя надо сказать, что длилось все это недолго. Очень скоро большевики постарались заменить украинскую делегацию своими ставленниками. На Украине не было тогда устоявшейся власти, что создавало простор для любых манипуляций.

В конечном итоге Германия и Австрия решили заключить мирный договор с представителями националистической Рады, не вдаваясь в вопрос о том, кого она на самом деле представляла. Троцкий категорически возражал против этого, заявив Чернину, что он «ни за что не даст согласия на то, чтобы мы заключили отдельный мир с Украиной» 63. Такой мир означал крушение всей стратегии большевиков, направленной на то, чтобы тянуть время, дожидаясь революций в Германии и Австрии. В Берлине и Вене теперь готовились получать продовольствие из помирившейся с ними Украины, что, конечно же, должно было сбить зревшие в двух центральноевропейских монархиях протестные настроения. Троцкий проиграл. Ожидания большевиков на скорые революции в Германии и Австро-Венгрии не оправдались. Последнее, что он мог сделать, — это заявить об окончании войны и одновременно отказаться подписывать мирный договор. 11 февраля Троцкий покинул Брест. Закончилась самая необычная в истории мирная конференция. Перемирие все еще действовало, но мира не было. Так родилась ставшая широко известной формула «ни войны, ни мира». Оригинальный выход, найденный Троцким, не решал стоявших перед Россией проблем, но зато позволил в те дни Ленину удержать власть в партии и не дать ей расколоться. Со своей формулой Троцкий выступил связующим звеном между сторонниками крайних взглядов в большевистской партии — немедленного мира любой ценой и продолжения войны, теперь уже «революционной».

Драма сепаратного мира, однако, на этом не закончилась. Большевики начали демобилизацию российской армии. Собственно говоря, от нее теперь было гораздо больше проблем, чем пользы. Относительную боеспособность сохраняли лишь отдельные части. Многие солдаты и даже офицеры занимались пьянством и грабежами. Дезертирство с оружием в руках приняло невиданные масштабы. Троцкий вспоминал, что во время своего первого пересечения фронта на пути в Брест-Литовск в январе 1918 года он и его единомышленники в окопах «не могли уже подготовить сколько-нибудь значительной манифестации... окопы были почти пусты» 64. Многомесячная антивоенная агитация разномастных революционеров сказывалась самым печальным образом. От такой армии лучше было избавиться и постараться создать новую. Троцкий прекрасно понимал, что на это уйдет время, но другого выхода в создавшейся ситуации он не видел. Как всегда, Троцкий смотрел на события с точки зрения мировой революции. Он понимал, что неподписание мирного договора может привести к возобновлению войны и началу немецкого наступления на Петроград, но находил «революционную» выгоду в том, что это покажет всему миру агрессивность германского империализма и предъявит германским рабочим «бесспорное доказательство смертельной враждебности между нами и правящей Германией». Свою политическую формулу Троцкий поспешил дополнить, и теперь она выглядела следующим образом: «Войну прекращаем, армию демобилизуем, но мира не подписываем». Если немцы начнут наступление, рассуждал Троцкий, «мы всегда успеем капитулировать достаточно рано» 65. Позиция Троцкого находила в целом полное понимание Ленина 66, хотя последний больше склонялся к раннему, как он его называл, «аннексионистскому миру». «Приличия соблюдены, а война закончена», — примирительно говорил Ленин, не скрывая своего облегчения 67. Об их якобы непримиримых разногласиях по вопросу мира с Германией было много написано в советское время, но оба вождя расходились гораздо больше с теми большевиками, кто требовал вести «революционную войну», чем между собой. «Мы рискуем потерять Эстонию или Латвию, — успокаивал себя Ленин. — Уж ради одного доброго мира с Троцким стоит потерять Латвию с Эстонией» 68. Правда, когда 18 февраля немецкое наступление началось, Ленин, судя по всему, не на шутку перепугался. Троцкий же сохранил полное хладнокровие.

Мирное соглашение с Германией все же было подписано. Произошло это 3 марта 1918 года, после длившегося две недели наступления германской армии. Хотя армией наступавшие германские части назвать было трудно. Соединения, насчитывавшие буквально 100-200 человек, брали российские города, из которых в панике разбегались немногочисленные красноармейцы и представители революционной власти 69. Новые условия, продиктованные немцами, были, как и опасались большевики, более жесткими, чем те, что предусматривались ранее. Россия теряла новые территории, обязывалась выплатить трехмиллиардную скрытую контрибуцию и признать независимость Украины. Но на этот раз советская делегация подписала мирный договор, как образно выразился Троцкий, «не читая» 70. Брестская революционная авантюра была закончена. Большевиков принудили подписать «аннексионистский» мир. Правда, как заметил в те дни англичанам Чичерин, ставший заместителем Троцкого в НКИД, «мир был продиктован России, и она нарушит его, как только будет достаточно сильна» 71. Условия Брестского мира просуществовали недолго — в ноябре 1918 года они были отменены Компьенским перемирием на Западе. Всего через восемь месяцев немцы получили от Союзников такие же унизительные условия, что они силой навязали большевикам в марте. А еще через несколько месяцев в Париже Антанта совсем раскромсала Германию.

О Брестском мире написано так много, что сегодня историку остается лишь честно оценить те факты, которые всем хорошо известны. Тем удивительнее читать в наши дни выводы, которые иногда делают серьезные вроде бы авторы. О том, что «с “высоты” сегодняшнего дня... легко объявить Брестский мир “предательством интересов России”», в то время как «этот “похабный” мир принес куда меньше жертв, чем революционная “доблесть” последующих лет» 72. Как будто авторы рассматривают Брестский мир отдельно от того, что ему предшествовало, и во что он затем вылился. Да, деваться большевикам было некуда. Мир был им необходим, чтобы уцелеть, поскольку у них не было на тот момент армии, способной сражаться. Но ведь они сами разлагали российскую армию своей агитацией. Ну а тезис о малых жертвах, которыми Россия оплатила Брестский мир, совсем уж наивен. Во многом именно Брестский мир способствовал ожесточенной Гражданской войне в России. Он консолидировал против большевиков огромное число жителей страны, которые не приняли его условий и не простили большевикам национального унижения. В международном плане Брестский мир на несколько лет превратил большевистскую Россию в страну-изгоя, с которой не хотели иметь дела, потому что не доверяли правителям, захватившим в ней власть. Не надо также забывать, что если бы не Брестский мир, Россия в качестве полноправного участника была бы представлена на Парижской мирной конференции. И неизвестно, как это отразилось бы на дальнейшем ходе истории. Впрочем, последнее уже из области предположений.

Большевики, кстати, и сами понимали, что, подписывая Брестский мир, совершают национальное предательство, и готовы были сорвать ратификацию соглашения с немцами съездом Советов. «Вы по-прежнему хотите сорвать мир? — интересовался Троцкий у американского полковника Р Роббинса. — Пришло время определиться окончательно. Мы пока лишь только говорим и говорим о помощи со стороны Америки. Вы можете реально организовать такую помощь? Может ли ваше правительство дать четкие гарантии ее предоставления? Если это возможно, мир можно сорвать даже сейчас. Я выступлю против ратификации мирного договора в Москве, и мир будет сорван» 73. В этом Троцкого, пусть и не столь открыто, поддерживал даже Ленин. Существует предположение, что перенос начала работы IV Всероссийского съезда Советов с 12 на 14 марта был вызван ожиданием Ленина конкретных предложений о практической помощи со стороны США и Англии 74. Но их не последовало. Ленин ждал до последнего, и только когда тянуть было уже бессмысленно, перед своим выступлением на съезде сказал Роббинсу: «Я сейчас выступлю в поддержку мирного договора. Он будет ратифицирован» 75. Прояви в те дни правительства США и Англии больше решительности, история могла бы пойти иным путем. Но Вильсон предпочел ограничиться лишь телеграммой поддержки в адрес съезда.

Надо сказать, что предложение Роббинса было не первым такого рода. Когда переговоры в Бресте были прерваны и началось германское наступление, представители Франции и Англии в России сразу предложили большевикам поддержку. Троцкий вспоминал, что они с Лениным согласились на это «при условии полной независимости нашей внутренней политики». Ленин будто бы даже продиктовал такое распоряжение: «Уполномочить т. Троцкого принять помощь разбойников французского империализма против немецких разбойников» 76. Не совсем, правда, было понятно, что именно англичане и французы имели в виду и какие эффективные шаги Союзники могли предпринять в столь сжатые сроки? Их реальная помощь в дни германского наступления ограничилась организацией подрывов железнодорожных путей, ведущих к столице. Скорее Союзники, предлагая помощь, рассчитывали не на немедленный эффект, а на перспективу, на предотвращение дальнейшего диктата со стороны Германии. В любом случае, однако, первоначально представители Союзников вели речь о военном вмешательстве (интервенции), которое было бы направлено исключительно против Германии.

В течение всей первой половины 1918 года представители стран Антанты не оставляли надежды на продолжение военного сотрудничества с большевистской Россией. Предложения об этом регулярно поступали большевикам от Роберта Локкарта, прибывшего в Россию в качестве неофициального представителя британского правительства. В советской исторической литературе Локкарта часто изображали английским разведчиком, но в те годы он им еще не был и являлся не аккредитованным официально дипломатом, главной задачей которого было «вставлять палки в колеса при переговорах о сепаратном мире и всеми силами укреплять сопротивление большевиков в отношении германских требований» 77. Локкарту быстро удалось установить хорошие, рабочие отношения с руководством НКИД. Его перу принадлежат многие удачные портретные зарисовки тогдашних руководителей этого министерства. Про Троцкого он, например, писал, что у того «изумительно живой ум и густой, глубокий голос. Широкогрудый, с огромным лбом, над которым возвышается масса черных, вьющихся волос, с большими горящими глазами и толстыми выпяченными губами, он выглядит как воплощение революционера с буржуазной карикатуры. Он одевается хорошо. Он носит чистый мягкий воротничок, и его ногти тщательно наманикюрены... Он производит впечатление человека, который охотно умер бы, сражаясь за Россию, при том условии, однако, чтобы при его смерти присутствовала достаточно большая аудитория» 78.

В середине марта, когда Локкарт поинтересовался у Троцкого, покидавшего пост наркоминдела, как большевики посмотрели бы на интервенцию Союзников, последний отнесся к идее положительно, при условии невмешательства во внутренние дела России. Троцкий даже готов был детально обсуждать соглашение об интервенции, если Союзники сами придут к единому мнению в этом вопросе 79. Но в том-то и заключалась проблема, что единого мнения у Союзников не было. Если Локкарт убеждал свое правительство оказать содействие большевикам в организации отпора немцам, то французский посол Нуланс видел в союзнической интервенции еще и средство борьбы с самими большевиками. Отсюда в Англии и Франции преобладали различные подходы. Англичане стремились заручиться согласием большевиков на интервенцию, а французы предполагали обойтись без него. Это — если говорить о превалирующих подходах. Однако единодушия внутри каждой страны Антанты тоже не было. В отношении британского подхода к России тот же Локкарт писал: «Поскольку одновременно семь различных политик не могут быть названы политикой, британской политики не существовало» 80. Это вызывалось, прежде всего, отсутствием точной информации, незнанием того, что на самом деле происходит в России. В Европе многие продолжали считать, что власть большевиков скоро падет, и тогда все образуется само собой.

Страны Антанты так и не смогли согласовать друг с другом и тем более с большевиками политику в области интервенции. Они лишь поделили между собой зоны ответственности, когда Юг европейской части России достался французам, а Север — англичанам. А началось все спонтанно в середине мая с открытого неповиновения возвращавшегося домой корпуса чехословаков, которые сражались в Первой мировой войне в составе российской армии. Одновременно назревал конфликт вокруг высадки японских военных во Владивостоке якобы для защиты японских граждан и японской собственности. Если в случае с чехословацким корпусом конфликт полностью спровоцировали большевики, то появление на российском Дальнем Востоке японцев трудно было рассматривать иначе, чем попытку поживиться на русской смуте. Дальше пошла уже цепная реакция. Хуже всего было то, что верх взяла точка зрения Нуланса. Хотя Форин Офис и продолжал требовать от Локкарта «добиваться от большевиков немедленного согласия на союзническую военную помощь», военное министерство Британии начало осуществлять высадку войск в Мурманске и Архангельске не дожидаясь положительного ответа. И если еще в начале мая Троцкий «шел на мировую» в отношении действий англичан на Севере России 81, то после развития конфликтов с чехословаками и японцами, он перестал верить Союзникам и вскоре объявил, что советская власть «не может рассматривать интервенцию Союзных сил иначе, как враждебные действия, направленные против свободы и независимости Советской России» 82. Союзники быстро нашли ответ и для придания легитимности своим действиям на Севере России заключили с Мурманским краевым советом «Временное соглашение» об «обороне Мурманского края от держав германской коалиции» 83.

К этому времени НКИД возглавлял уже Г. В. Чичерин, человек осторожный и гораздо менее самостоятельный в своих решениях, нежели его предшественник. Локкарту он почему-то напоминал «мокрую крысу». Чичерин был человеком образованным, понимавшим, что такое дипломатическая служба (его отец какое-то время был советником посольства в Париже, а дядя по материнский линии — послом в Вене), но лишенным каких-либо особых талантов и тем более харизмы, которой в избытке обладал Троцкий. Он целиком находился под влиянием Ленина. Именно такой человек и нужен был лидеру большевиков для того, чтобы возглавить НКИД. Чичерин не имел никакого авторитета среди старых революционеров и старался быть лишь послушным выразителем ленинских мыслей. Ленину с ним было очень удобно. «Чичерин — работник великолепный, добросовестнейший, умный, знающий, — писал Ленин первому большевистскому послу в Германии А. А. Иоффе. — Таких людей надо ценить. Что его слабость — недостаток “командирства”, это не беда» 84. Чичерин помог привести большевистскую дипломатическую практику и протокол в соответствие с общепринятыми. При нем НКИД стал постепенно превращаться из революционного в традиционное внешнеполитическое ведомство.

В конце мая новый наркоминдел инструктировал все еще находившийся под влиянием предыдущей доброжелательной позиции Троцкого Мурманский совет: «Никакая местная советская организация не должна обращаться за помощью к одной империалистической коалиции против другой... Протестуем против пребывания в Мурманске англичан. Ввиду общего политического положения обращаться за помощью к англичанам совершению недопустимо. Против такой политики надо бороться самым решительным образом. Возможно, что англичане сами будут бороться против наступающих белогвардейцев, но мы не должны выступать как их союзники и против их действий на нашей территории будем протестовать» 85. Мурманский совет не подчинился, за что был объявлен большевиками «предательским». По большому счету, многие интервенты и сами не понимали, что они делают в России. «Мы воюем против людей, которым никогда не объявляли войну, — с недоумением писал врач американского батальона в Архангельске домой, — и совершенно непонятно, зачем мы это делаем?» 86 Черчилль утверждал, что английский десант на Севере России был необходим, чтобы воспрепятствовать попаданию в чужие и враждебные руки скопившиеся в Мурманске и Архангельске 600 тысяч тонн военных грузов, которые Союзники поставляли еще царской России и Временному правительству 87. Англичане, высадившиеся в конце мая 1918 года в Архангельске, считали, что они «удерживают Германию от захвата мурманского побережья и приспосабливания его под базу для подводных лодок». А еще — препятствуют переброске германских войск с Восточного фронта на Западный 88. Действительно, в самые напряженные дни германского наступления на Париж летом 1918 года, когда Гинденбург постоянно требовал пополнения выдохшейся германской армии свежими частями с Востока, ни одна дивизия не была переброшена в полном составе на Запад из России. Но связано это было скорее с другим — низкой боеспособностью остававшихся в России войск (подавляющее большинство в них составляли возрастные ополченцы — ландштурмисты), необходимостью поддерживать управление оккупированными территориями и опасениями занести «революционную заразу» в сражавшуюся на Западе германскую армию 89. В то же время после поражения Германии на Западе у находившихся в Архангельске и Мурманске английских войск появилась другая задача. «Внутренняя ситуация в России, — признавали англичане, — требовала дальнейшего присутствия (наших) сил на Севере. Союзные войска защищали жителей северной России от ужасов большевизма» 90. Такая цель, на самом деле, присутствовала у интервентов с самого начала, но публично не афишировалась до тех пор, пока ее можно было маскировать задачами борьбы с Германией.

Интервенция продолжалась еще несколько лет, и в ней участвовали в общей сложности двенадцать государств, из которых восемь считались союзниками России в Первой мировой войне. Формально интервенты не принимали участия в Гражданской войне в России и, за исключением чехословацкого корпуса, не проводили широкомасштабных войсковых операций. Число их также было невелико. (За исключением японцев, контингент которых на Дальнем Востоке превышал 70 тысяч человек.) Общая численность американского десанта на Севере России составляла 5700 военнослужащих, официальной задачей которых была охрана военных складов Союзников. Чуть большее число американских военных (7 тысяч человек) высадилось на Дальнем Востоке. Им предписывалось оказывать помощь эвакуирующимся через Владивосток чехословакам и следить за действиями японских военных, которым Союзники справедливо не доверяли 91. Считалось, что они лишь охраняли важные стратегические объекты. Однако на практике войска интервентов оказывали поддержку (техникой, оружием, боеприпасами) белогвардейцам, что, конечно, говорило об их косвенной вовлеченности. После поражения Германии и подписания Компьенского перемирия сложилась новая ситуация. Союзники стали спешно эвакуировать свои, подвергшиеся революционной пропаганде войска, и к началу 1920 года почти все они (за исключением японских сил на Дальнем Востоке) были выведены с территории России.

С германскими частями наблюдалась иная картина. С одной стороны, Компьенское соглашение аннулировало Брестский мир (ст. XV) и запрещало Германии в дальнейшем проводить любые реквизиции на территории бывшей Российской империи (ст. XIV). Но с другой — текст перемирия (ст. XII) предусматривал, что «германские войска, находящиеся в настоящее время на территориях, до войны принадлежавших России, должны быть возвращены в пределы границ Германии, как только Союзники, учитывая внутреннюю ситуацию на этих территориях, решат, что такой момент настал (курсив мой. — И. Т.)». Иначе говоря, Компьенское перемирие на неопределенный срок легализовывало пребывание германских войск в России. Союзники боялись возвращения деморализованных германских частей в революционный Фатерлянд. Но это уже трудно было назвать интервенцией. Происходила большевизация германских войск, в них стали создаваться солдатские и матросские Советы. Этот процесс усилился после начала ноябрьской революции в самой Германии. Разложение особенно сильно затронуло 8-ю немецкую армию, стоявшую в Прибалтике. Отдельные ее части и пришвартованные в местных портах корабли поднимали красные флаги. Немецкое Верховное командование не знало, как вести себя в новой ситуации. 29 ноября 1918 года оно сняло с себя всю ответственность и распорядилось выводить войска с Востока на родину «по мере целесообразности» 92. Последние германские части покинули Прибалтику в конце 1919 года. Их место сразу же занимали большевистские отряды красногвардейцев, которые включали в себя и местных революционеров. Эти большевистские отряды предпочитали не связываться с эвакуировавшейся германской армией, а обращать свой «пролетарский гнев» против местных остзейских немцев, веками верой и правдой служивших России. Часть этих немцев, которых революционеры называли «баронами», покинула Прибалтику и перебралась в Германию. Другие вместе с местными националистами стали создавать собственные силы самообороны и вести дело к отделению Эстонии и Латвии от России.

В самой России между тем полыхала Гражданская война. Белые армии со всех сторон рвались к Москве. Теперь, когда победа над Германией была достигнута, Союзникам необходимо было решить, как вести себя по отношению к России дальше. Прежде всего надо было ответить на вопрос: должна ли Россия участвовать в мирной конференции? Никто во Франции и Англии не забыл, что раннее вступление России в войну в августе 1914 года спасло Париж от захвата немцами и позволило Союзникам выстоять в первые, самые тяжелые месяцы войны. Без той помощи, оказанной Россией в 1914 году, скорее всего не было бы никакой мирной конференции в 1919 году. Никто не забыл и тех громадных людских потерь, которые понесла Россия за три года участия в мировой бойне, равно как и большого урона, нанесенного русскими армиями живой силе общего противника. На межсоюзнической конференции в начале декабря 1918 года Ллойд Джордж напоминал участникам, что «как бы ни были велики страдания других союзников, Россия, вероятно, потеряла больше людей, чем кто-либо другой. Ее войска дрались без оружия и снарядов... и не приходится удивляться, что озлобленный этим русский народ восстал против Антанты». Британский премьер сомневался, «вынесла ли бы какая-либо другая страна так много, как Россия, и продолжала ли бы так долго участвовать в войне» 93.

Союзники помнили это, но не забыли они и того, что Россия вышла из войны как раз накануне самого крупного за все военные годы немецкого наступления на Париж, и ресурсы, которые Германия получала из России, во многом способствовали первоначальному успеху этого наступления, что чуть не склонило чашу весов в противную сторону. Особенно неистовствовал в этом плане Клемансо. Самым распространенным словом, употребляемым им по отношению к России, было «предательство». И так думал не он один. Вместе со своим премьером большинство французских государственных деятелей также считали Брест-Литовский договор «непростительным актом вероломства» 94. На отношение Союзников к большевистской России влияли и другие, происходившие в ней события. По Европе ходили слухи, один ужаснее другого, о творившихся в России массовых казнях, насилии, грабежах и прочих беззакониях. Конечно, политики уровня Клемансо понимали, что не всем из них можно верить, но на обычных обывателей, рядовых буржуа, эти слухи оказывали пугающее воздействие. Большевиков не только ненавидели, но и боялись. Крайне отрицательное воздействие на общественное мнение, прежде всего в Англии, оказало убийство царской семьи. Англичане, правда, тогда еще не знали, что именно их монарх, Георг V, струсил и отказался принять семью своего кузена, чем обрек Николая II на гибель. Нежелание большевиков платить по долгам царского и Временного правительств также вызвало бурю негодования в странах-кредиторах России. В общем, у Ленина и его соратников была настолько зловещая и неприличная репутация, что Клемансо даже пригрозил отставкой, если советская делегация появится в Париже 95. Он не только боялся массовых протестов французов, но и не хотел предоставлять большевикам трибуну для пропаганды своих взглядов. Уроки брестской агитации не прошли даром.

Конечно, отношение западных политиков к России накануне открытия мирной конференции во многом определялось их личными эмоциями. Если Ллойд Джордж ставил на первое место все-таки вклад России в общую победу, то Клемансо больше вспоминал о брестском «предательстве» и считал, что Франция ничем не обязана бывшему союзнику. Однако кроме разного персонального восприятия России и ее вклада в победу были еще и объективные вопросы, решение которых требовало российского присутствия в Париже. После вызванного войной распада Российской империи на ее окраинах появилось много новых национальных образований. Представители Польши, Финляндии, Прибалтийских и Закавказских республик — все съехались в столицу Франции и требовали своего признания. Участникам конференции необходимо было установить границы новых государств, а сделать это без России было невозможно. Чтобы выйти из замкнутого круга, Бальфур предлагал лишь выслушать прибалтов, но не принимать по ним окончательного решения. Но и такой подход не решал проблемы послевоенного размежевания. Оставалась, например, Румыния, определить восточные границы которой без согласования с Россией было невозможно. Оставалась Польша, восстановление которой стало одной из главных целей Вильсона и Клемансо. Сама Польша тем временем страстно желала не просто возродиться в качестве независимого государства, но и стать ведущей региональной силой. На Востоке поляки претендовали на украинские и литовские земли, включая Вильнюс. Едва провозгласив свое возрождение, поляки уже пытались поделить с Финляндией сферы влияния в Прибалтике, предлагая финнам Эстонию и требуя для себя свободу рук в Литве и Латвии 96. На Востоке Европы все было настолько запутано, что решить разом существующие там проблемы, тем более в отсутствие России, никому не представлялось возможным.

Самую, пожалуй, интересную позицию в отношении России занимал президент Вильсон. Он с большей симпатией, чем его европейские партнеры, относился к переменам в России. Узнав об Октябрьском перевороте, Вильсон был уверен, что большевики «могли бы найти свое место в мировом балансе сил как его союзники против высокомерных и реакционных сил, преобладавших в европейских правительствах, чьи узкокорыстные военные цели были так ему чужды» 97. Вильсон даже добавил в свои «Четырнадцать пунктов» слова, призывавшие дать России право самой выбирать свою политическую систему. Вильсон обрадовался, когда получил на Рождество 1918 года письмо от М.М. Литвинова, находившегося в тот момент в Стокгольме. В преддверии открытия мирной конференции Литвинов написал президенту, что имеет полномочия от Советского правительства вступить в переговоры «о мирном разрешении всех вопросов, составляющих причину враждебных действий против России». Длинное письмо, написанное нормальным человеческим языком, сильно отличалось от ставших уже привычными трескучих пропагандистских нот и прокламаций большевиков. «Провозглашенные Вами принципы, — писал Литвинов, — как возможная база для разрешения европейских вопросов, Ваши открытые заявления об усилии и намерении добиться урегулирования, соответствующего требованиям правосудия и гуманности, побуждают меня послать Вам настоящие соображения». Литвинов говорил, что у Союзников существуют две возможности — продолжить интервенцию и блокаду Советской России, что неминуемо приведет к многочисленным жертвам, или мирно договориться по всем вопросам и «помочь России вновь получить доступ к ее источникам снабжения и дать ей технические советы, как наиболее эффективно эксплуатировать ее естественные богатства на благо всех стран, остро нуждающихся в продуктах питания и в сырье». В заключение советский дипломат объяснял президенту, что «диктатура трудящихся и производителей не является самоцелью, но средством для построения новой социальной системы, при которой всем гражданам, независимо от класса, к которому они раньше принадлежали, будут предоставлены возможность полезно трудиться и равные права». Литвинов просил выслушать его и попытаться понять 98.

Письмо Литвинова произвело самое благоприятное впечатление на убежденного либерала и идеалиста Вильсона. В минуты откровения он и сам любил порассуждать о том, что «некоторые доктрины (большевиков) появились исключительно из-за гнета капиталистов, которые нигде не обращают внимания на права рабочих» 99. Иногда ему вторил британский премьер. «Все народные революции против вековых тираний, обрекавших рабочих на беспросветную нищету, грязь и невежество, — писал Ллойд Джордж, — начинались с эксцессов и нелепостей; постепенно, однако, вырабатывался новый, лучший и высший порядок, создаваемый гением самого народа, прошедшего через такие испытания» 100. Однако подобную точку зрения не разделяли консерваторы, которых в коалиционном правительстве Ллойд Джорджа было большинство. «Проблема нашего премьер-министра, -жаловался один из них, лорд Керзон, другому — Артуру Бальфуру, — заключается в том, что он сам немножко является большевиком. Создается впечатление, что он считает Троцкого единственной выдающейся фигурой на мировой арене» 101. Письмо Литвинова, которое Вильсон показал британскому премьеру, понравилось последнему, но не учитывать настроений, преобладавших в его собственном правительстве, Ллойд Джордж, конечно же, не мог.

Литвинов не случайно появился в декабре 1918 года в Стокгольме и обратился с письмом к Вильсону. К этому времени Советская Россия оказалась фактически полностью отрезанной от остального мира. 6 июля левые эсеры в ходе поднятого ими мятежа убили в Москве посла Германии графа Мирбаха. Большевикам удалось замять это происшествие, и в конце месяца в Москву прибыл новый германский посол Карл Гель-ферих, но через неделю он был отозван в Спа. Вскоре и само посольство Германии перебралось из Москвы в Псков, под защиту германской армии. В Москве остался один генеральный консул Гаушильд. Когда военное поражение на Западе стало для Германии очевидным, в Берлине приняли решение вместо использования России в собственных нуждах порвать отношения с ней 102. Не имея больше сил, чтобы эффективно контролировать Россию, немцы решили показать Западу свою необходимость в предотвращении расползания революции и обезопасить хотя бы самих себя от проникновения большевизма, чему активно способствовал А. А. Иоффе. Едва появившись в Германии, первый официально признанный советский посол (по-большевистски — полпред) Иоффе моментально превратил берлинское посольство в штаб подготовки германской революции. В его деятельности «гораздо большее значение и важность имела работа как революционера, а не как посла» 103. Впоследствии Иоффе с готовностью признавал, что «в подготовке германской революции российское посольство все время работало в тесном контакте с немецкими социалистами» 104. Иоффе пользовался всеми преимуществами своего дипломатического статуса — личным иммунитетом, экстерриториальностью посольства, неприкосновенностью дипломатического багажа, в котором в Германию в огромном количестве завозились оружие и подрывная литература. В посольстве России германские большевики — спартаковцы проходили полноценный инструктаж по подготовке восстания. Немецким коммунистам в российском посольстве передавались огромные суммы «на нужды германской революции». Такого просто никогда еще не было в германской дипломатической практике, и немцы откровенно растерялись. Все это продолжалось вплоть до начала ноября, когда немцы, не придумав ничего лучшего, совершили провокацию с дипломатическим багажом советского посольства и, «обнаружив» в нем ими же подброшенную подрывную революционную литературу, предписали полпреду Иоффе покинуть Германию в двадцать четыре часа. Официальные отношения с Германией оказались прерванными.

Что касается послов Союзников, то до июля 1918 года они пребывали в Вологде, где с марта спасались от возможного нового наступления немцев и заодно плели интриги против большевиков. Чичерин долго уговаривал старшину дипломатического корпуса американца Френсиса привезти дипломатов в Москву, то обещая им повышенный комфорт в столице, то пугая угрозой их безопасности в провинциальной Вологде. Послы предпочли оказаться перепуганными и в июле перебрались еще дальше, в Архангельск, под крыло английских экспедиционных сил, а затем и вовсе вернулись в Европу. Чичерин обиделся. Вдогонку отъезжавшим дипломатам, чтобы хоть как-то поддержать авторитет большевиков, он объявил о выдворении уехавшего французского посла Нуланса из России 105. В России остались лишь неофициальные представители Союзников — англичанин Локкарт, француз Садуль и американец Роббинс. Но и они скоро покинули Россию. Очередной кризис, приведший к отъезду практически всех дипломатов, возник сразу же вслед за покушением на Ленина и убийством Урицкого, совершенных в один день — 30 августа. Большевики объявили Локкарта причастным к заговору и 3 сентября арестовали его. Чуть ранее, 31 августа, революционная толпа в Петрограде, руководимая местными чекистами, ворвалась в здание британского посольства, превращенного, по утверждению Чичерина, в «конспиративную квартиру заговорщиков» 106, и застрелила оказавшего им сопротивление военно-морского атташе Френсиса Кроми. В ответ на арест Локкарта британцы задержали в Лондоне Литвинова и впоследствии обменяли его на своего дипломата. Результатом всех этих непродуманных действий стал массовый исход еще остававшихся в большевистской России западных дипломатов. В свою очередь, после высылки Литвинова и чуть позже Иоффе и Воровского у большевиков практически не осталось представителей в Западной Европе. Они оказались отрезанными от внешнего мира. Спровоцировав в отсутствие тяжелораненого Ленина посольский кризис, большевики через некоторое время сообразили, что загнали сами себя в дипломатическую изоляцию, и стали искать из нее выход. Так родилась идея отправить Литвинова в Стокгольм, чтобы он оттуда обратился с письмом к Вильсону. Кроме него, апеллировать большевикам было не к кому. Англия, Франция и Германия по понятным причинам отпадали.

Возвращаясь к Вильсону, надо сказать, что его позиция по отношению к России не отличалась последовательностью. Он искренне стремился понять Россию и найти с ней общий язык, но в то же время согласился на участие американских войск в интервенции. Это пугало даже его ближайшее окружение. «Я совершенно не согласен с тем, как Президент ведет дела с Россией, хотя и от всего сердца поддерживаю идеи, которые вдохновляют его, — записал полковник Хауз в своем дневнике 19 сентября 1917 года. — Если бы он сконцентрировался на гуманитарных и экономических вопросах, а военные ограничил бы защитой наших граждан, думаю, этого было бы достаточно в сложившихся обстоятельствах» 107. Как и Вильсон, Хауз после Февральской революции надеялся, что Россия станет демократическим государством, которое будет естественным союзником США. У обоих была еще одна причина желать этого. «Я думаю, — писал Хауз Вильсону, — наша страна должна всеми силами содействовать развитию демократии в России, поскольку она навсегда устранит для нас угрозу союза между Германией, Россией и Японией» 108. Правда, после Октябрьского переворота и Брестского мира Хауз пересмотрел свои взгляды. «Я не поддерживаю желание Президента сохранить целостность России, — записал Хауз в дневнике. — Она слишком велика и однородна для того, чтобы мир мог чувствовать себя в безопасности. Я бы хотел, чтобы Сибирь стала независимой республикой, а европейская Россия была разделена на три части» 109. Такие мысли в то время посещали не только Хауза, но публично вопрос о расчленении России никогда не ставился и не рассматривался. Его, как ни странно, ставили сами большевики. (Надо сказать, что по тем же причинам Хауз желал и распада Британской империи, но считал, что в этом случае все со временем произойдет естественным путем.)

У американского президента, под влиянием происходивших в России событий и собственного окружения, оптимизм то появлялся, то исчезал. В марте 1918 года, стремясь поддержать Россию перед лицом германского диктата, он послал в адрес IV Всероссийского съезда Советов приветственную телеграмму со словами о том, что «Правительство Соединенных Штатов использует все возможности обеспечить России снова полный суверенитет и полную независимость в ее внутренних делах и полное восстановление ее великой роли в жизни Европы и современного человечества. Народ Соединенных Штатов всем сердцем сочувствует русскому народу в его стремлении освободиться навсегда от самодержавия и сделаться самому вершителем своей судьбы». Большевики ждали от него тогда конкретных предложений о помощи. Не дождались. И может быть, поэтому Вильсон получил в ответ благодарность за сочувствие вместе с уверениями в том, что «недалеко то счастливое время, когда трудящиеся массы всех буржуазных стран свергнут иго капитала и установят социалистическое устройство общества, единственно способное обеспечить прочный и справедливый мир, а равно культуру и благосостояние всех трудящихся» 110. Президенту трудно было понять, как реагировать на такое послание большевиков. Постепенно он перестал ориентироваться в том, что происходило в России. В самом конце войны Вильсон вынужден был признать: «Я думаю, надо дать русским самим решить свои проблемы, хотя они и погрязли сейчас в безвластии. Я смотрю на это следующим образом. Много крутых парней дерется между собой. Поскольку сейчас с ними невозможно иметь дело, их всех надо просто запереть в одной комнате и закрыть дверь, а парням сказать, что когда они уладят между собой все вопросы, вы откроете дверь и будете иметь с ними дело» 111. В какой-то момент Вильсон пришел к выводу, что лучшей политикой по отношению к России было бы «ничего не делать» 112.

Но накануне мирной конференции уйти от «русского вопроса» было невозможно. О нем говорили все — и правые, и левые. Кто-то сочувствовал большевикам, другие же не хотели о них ничего слышать или, как Черчилль, предлагали послать в Россию достаточно войск, чтобы вместе с Белыми армиями свергнуть советскую власть. Надо было что-то решать, хотя ни у кого из Большой тройки приемлемого решения не было. Итоги многочисленных обсуждений за два дня до открытия мирной конференции подвел Ллойд Джордж. Он предложил всем на выбор три возможных варианта поведения. Во-первых, сказал британский премьер, можно «признать, что большевизм есть движение столь же опасное для цивилизации, как и германский милитаризм, и что поэтому мы должны его уничтожить». Но для этого потребуется огромная армия, взять которую неоткуда. Вторая возможная линия поведения — «это политика изоляции, так называемая политика “санитарного кордона”. Это означало бы осаду большевистской России, то есть России, у которой нет хлеба, но есть огромное голодающее население». Такую политику Ллойд Джордж отверг «по соображениям гуманности». И, наконец, третий и «единственно возможный план» — это «пригласить представителей различных русских правительств встретиться в Париже, после того как они заключат временное перемирие». Если прибыв в Париж, большевики начнут вместо решения проблем заниматься привычной агитацией, их «делегатов можно выслать обратно в Россию», заключил британский премьер 113. С таким анализом ситуации, к тому же полностью поддержанным Вильсоном, было трудно спорить, но французы категорически не хотели видеть большевиков в Париже. Они не пустили в столицу Франции даже одного Литвинова, и к нему в Стокгольм для разговора ездил специальный эмиссар американского президента.

Вместо Парижа Клемансо, который в целом не возражал против переговоров с русскими и русских между собой, предложил выбрать какое-нибудь другое место. Тут же выяснилось, что принимать делегацию большевиков никто из участников мирной конференции не хочет. В конечном итоге после длительных поисков выбор пал на турецкий остров Принкипо, входящий в группу Принцевых островов, расположенных в Мраморном море. В самом выборе места встречи всех заинтересованных русских сил проглядывался своеобразный подтекст. Ведь в случае невыхода России из войны и ее победного завершения Принцевы острова, наряду с Константинополем и Проливами, должны были отойти России. Теперь русских делегатов как бы приглашали взглянуть на то, чего Россия лишилась, подписав Брестский мир. Был ли такой выбор сделан сознательно или все случилось без задних мыслей, сказать трудно, но очевидно, что на представителей Белого движения место проведения «русской конференции» должно было оказать дополнительное эмоциональное воздействие.

Как бы то ни было, но приглашение всем заинтересованным русским правительствам и движениям прибыть на Принкипо было передано в конце января. Большевики сразу же согласились, хотя и посчитали инициативу Вильсона «худосочной профессорской утопией». Ленин послал находившемуся на фронте Троцкому телеграмму: «Вильсон предлагает перемирие и вызывает на совещание всех представителей России... К Вильсону, пожалуй, придется поехать вам» 114. Сейчас уже сложно с уверенностью сказать, почему выбор Ленина пал на Троцкого, давно отошедшего от дипломатической деятельности. Ведь в Стокгольме находился советский дипломат Литвинов, специально посланный в Европу для такого рода переговоров. Большевики, как и во время брест-литовских переговоров, стремились организовать встречу с представителями США и Антанты именно в Стокгольме (если не получилось бы в Париже), ожидая там мощную поддержку со стороны европейских социал-демократов. Такая перспектива совсем не радовала шведское правительство, которое 21 января поспешило выслать Литвинова домой, но он вполне мог отправиться на Принкипо и через Москву. Возможно, Ленин надумал «повысить статус» переговорщика от советской власти, решив, что голос Литвинова, хорошо звучавший в Стокгольме, может быть и не услышан с далекого и оторванного от мировой жизни острова. Если для серьезных переговоров в Стокгольме больше подходил дипломат, то для Собачьего острова, как Принкипо часто называли в те годы (турки вывозили туда бездомных константинопольских собак), лучше подошел бы революционный трибун, сражавшийся на фронтах Гражданской войны с представителями как раз тех движений, с которыми предполагалось найти общий язык. С другой стороны, желание отправить на переговоры именно Троцкого вызывает сомнения в том, что Ленин действительно собирался договариваться. Так или иначе, но ни Троцкому, ни Литвинову ехать никуда не пришлось. От встречи с большевиками отказались представители Белого движения. Интересно, что через десять лет Троцкий все-таки попал на Принкипо и провел на острове четыре года после того, как был выслан из СССР.

В принципе сама идея организации подобной встречи была изначально обречена на провал, и лишь такой идеалист, как Вильсон, мог надеяться, что из нее что-нибудь получится. Красная армия вступала в полосу неудач, и трудно было представить, что Белые армии согласятся даже на временное перемирие, как того требовали США и Англия. Деятели Белого движения совсем не горели желанием договариваться с Советами. Выражая общее среди эмигрантов настроение, проживавший в Париже бывший царский министр иностранных дел Сазонов, который представлял во Франции правительства Колчака и Деникина, заявил в интервью французской газете, что само приглашение на подобную конференцию воспринимается им как оскорбление 115. Перед российским посольством в Париже прошел массовый митинг протеста, на который собралась почти вся русская колония. За редким исключением противники большевиков не хотели встречаться с ними за столом переговоров. Разговоры вокруг организации «русской конференции» интересны скорее тем, насколько западные Союзники и большевики плохо понимали друг друга.

Исторической концепцией большевиков была мировая революция. В том, что она неизбежно должна произойти, и начаться, прежде всего в развитых индустриальных странах, пытался доказать еще К. Маркс, бывший пророком всех коммунистических течений. Успех коммунистического переворота в отсталой России рассматривался большевиками как приятное историческое недоразумение. Главные события, по их мнению, должны были скоро развернуться в других странах. Основные надежды возлагались на Германию, но и Западные демократии не сбрасывались большевиками со счетов. Поэтому главной задачей Советского государства с самого начала было приближение революций в других воевавших странах. Большевики никогда не скрывали этого, открыто призывая к мировой революции, которая виделась им как череда революций национальных. Говорить о мире с людьми, проповедовавшими агрессивную идеологию, было, конечно, утопией. Правда, революции в других странах запаздывали. Да и Ленин, вкусив власти, больше не собирался жертвовать ею ради той же германской революции. Для него не менее важной задачей стало удержание собственной власти в России. Надеяться на замирение большевиков с их классовыми противниками внутри страны было еще большей утопией.

Интуитивно невозможность договариваться с носителями агрессивной идеологии ощущали все западные лидеры, но в потрясенных мировой войной до основания демократических обществах большевизм обладал определенной привлекательностью не только у представителей рабочего класса, но и среди некоторых видных деятелей науки и культуры. «В Соединенных Штатах, — говорил Вильсон, — есть люди чудеснейшего характера, если не самого лучшего ума, которые сочувствуют большевизму, так как им кажется, что он устанавливает строй, предоставляющий такие условия развития личности, каких они хотели добиться» 116. Игнорировать их мнение, которое в чем-то перекликалось с его собственным, Вильсон не собирался. К тому же большевики научились ловко использовать мирную фразеологию, маскируя ей свою агрессивную сущность. В силу всего этого Вильсон полагал, что призыв Союзников «помочь русскому народу восстановить порядок» и сделать это «так же великодушно, обдуманно и бескорыстно, как они помогали всякому другому другу и союзнику», обязательно найдет положительный отклик. Особенно после обещания о том, что совещание в Принкипо «признает революцию без оговорок и ни в каких случаях и обстоятельствах не будет делать попыток к контрреволюции» 117.

Но Ленина и Троцкого невозможно было провести. У большевиков было устоявшееся и непоколебимое суждение о том, что представляет собой политика империалистических держав. Советский взгляд на мир основывался на концепции непримиримой борьбы между империалистическими государствами. Эта теория была однажды популярно изложена Лениным в работе «Империализм как высшая стадия капитализма». С тех пор она стала такой же незыблемой и пророческой для большевиков, как и предсказания Маркса. При империализме, писал Ленин, «особенно обостряется также национальный гнет и стремление к аннексиям, то есть к нарушениям национальной независимости (ибо аннексия есть не что иное, как нарушение самоопределения наций)» 118. Вслед за своим вождем большевики были уверены, что западным империалистам нет дела до русского народа. Их заботят лишь территориальные приобретения, богатые ресурсы и прочие материальные выгоды. Вильсон и Ллойд Джордж не читали работ Ленина и были не в курсе того, что их мирные инициативы «являются неизбежно лишь “передышками” между войнами», что «мирные союзы подготовляют войны и в свою очередь вырастают из войн» 119, которые всегда ведутся за передел рынков и приводят к аннексиям.

Однако и Ленин был лишь поверхностно знаком со взглядами того же Вильсона или Ллойд Джорджа и представлял их себе такими же лживыми и захватническими, какими были, по его мнению, взгляды всех «империалистов». Только этим можно объяснить чрезвычайно странный вопрос, содержавшийся в письме Чичерина советскому дипломатическому агенту в Стокгольме. Нарком просил В. В. Воровского уточнить, не преследуют ли державы Антанты «аннексионистские цели в отношении Архангельска, Сибири, Баку, Ашхабада, Ростова-на-Дону» 120. Большевики не могли представить себе, что «империалисты» желают мира, не вынашивая при этом захватнических планов. Чичерин, естественно, не получил никаких подтверждений «аннексионистским замыслам» западных держав ни от Воровского, ни от французских журналистов, которым он также адресовал свой запрос. Однако это не помешало Чичерину в ответе НКИД на приглашение заявить, что «Русское Советское Правительство не имеет в виду во что бы то ни стало исключить из этих переговоров рассмотрение вопроса о каких-либо аннексиях державами Согласия русских территорий» 121. Территорий было не жалко — мировая революция должна была создать новую карту мира.

Большевики соглашались на многие уступки — погашение части долгов царского и Временного правительств, предоставление западным компаниям экономических концессий, допуск к энергетическим ресурсам страны. При этом Чичерин подчеркивал, что войска Союзников, участвующие в интервенции, «являются единственным действительным противником Русского Советского Правительства» 122 и «положение Советской Республики не может не отразиться на размерах предполагаемых уступок» 123, то есть фактически предлагал купить безопасность советской власти за национальные богатства России. Именно так ответ Чичерина был воспринят Вильсоном и Ллойд Джорджем. «От них ожидали не такого ответа, — заметил Вильсон, ознакомившись с посланием. — Этот можно расценить как оскорбительный». Чуть позже он объяснял в Америке активистам демократической партии: «Большевики приняли приглашение, но сделали это намеренно оскорбительно... (Их уступки) означали: “Мы имеем дело с лживыми правительствами, единственный интерес которых состоит в заключении сделки, и если такова цена за европейское признание и сотрудничество, мы готовы заплатить ее”» 124. Так же, как Вильсон, реагировал и британский премьер. «Нам не нужны их деньги, концессии или территории», — обиделся Ллойд Джордж 125. Клемансо, со своей стороны, видел в уступках большевиков ловушку, заманив Союзников в которую, Советы могли бы утверждать, что капиталисты отвергли «великие принципы справедливости», но банально купились на деньги 126. Французский премьер был близок к истине. О подобных, рассчитанных на широкий общественный резонанс ловушках для немцев рассуждал еще Троцкий во время переговоров в Брест-Литовске. Но интересно другое.

Коммунисты были искренне убеждены, что Союзники ищут в России лишь материальные выгоды. «Антанта направила сейчас свое внимание в нашу сторону, она хочет расплатиться из нашего кармана по предъявляемым к ней счетам», — объяснял Ленин своим слушателям на заседании Петросовета 12 марта 1919 года 127.

Надо сказать, что на позиции Вильсона и в еще большей степени Ллойд Джорджа влияли внутренние разногласии среди их окружения и слабая надежда на то, что власть большевиков падет под натиском Белых армий. В Англии главным возмутителем спокойствия привычно выступал Уинстон Черчилль. После многочисленных и бесплодных попыток убедить Ллойд Джорджа в необходимости расширения вооруженной борьбы с большевиками 14 февраля он сорвался в Париж, чтобы успеть перехватить президента Вильсона перед его отъездом на несколько недель домой, в Вашингтон. Черчилль успел в самый последний момент, когда президент уже поднялся из-за стола и собирался уходить. Однако военного министра Британии Вильсон все-таки выслушал. Черчилль попросил его определиться с союзной политикой по отношению к России, давая понять, что он представляет мнение тех членов британского кабинета, кто стоит за решительные действия. В ответ Черчилль услышал, что президент не знает, что делать с Россией. Вильсон признался, что «горячо желал бы оставить Россию вообще, но готов встретиться с одними большевиками на Принцевых островах». Если на этой встрече не удалось бы ничего достичь, то Вильсон «готов участвовать в равной доле со всеми другими союзниками в проведении всех тех военных мероприятий, которые они сочтут нужным применить для того, чтобы помочь русским войскам (Белым армиям. — И. Т.), находящимся на поле сражения». Окрыленный Черчилль предложил Ллойд Джорджу подготовить «полный план военных действий» на случай неудачи переговоров с большевиками 128. Такие настроения отличали в ту пору не только Черчилля. Его решительный подход в той или иной степени разделяли многие члены британского правительства — Бальфур, Сесил, Керзон, австралиец Хьюз и другие. Ллойд Джорджу было непросто охлаждать воинственный пыл своих коллег, но у него наготове всегда были два вопроса, на которые не мог ответить никто из сторонников «жесткой линии», — где найти деньги и желающих сражаться в России? «Война с целым континентом, каким является Россия, — предупреждал британский премьер своих воинственных коллег, — является прямым путем к банкротству и появлению большевизма на наших островах» 129. Клемансо, кстати, приводил те же доводы, когда слышал воинственные выступления маршала Фоша. А полковник Хауз постарался объяснить Черчиллю, что Америка не примет участия в походе на большевистскую Россию, потому что не находится в состоянии войны с этой страной и общественное мнение не поддерживает интервенцию 130. Воевать на российском Дальнем Востоке соглашались лишь японцы, но и они требовали финансового обеспечения и поставок оружия от США. У японцев, правда, были свои цели, и это прекрасно понимали все Союзники.

После неудачи с организацией встречи на Принкипо Союзники еще некоторое время не оставляли надежды как-то договориться с большевистской Россией. Очередной проект возник очень быстро — в середине февраля решено было послать в Москву ознакомительную делегацию во главе с молодым американским дипломатом Уильямом Буллитом. Соединенные Штаты нуждались в надежной информации о положении в стане большевиков. В идеале Буллит должен был создать такой канал связи, которым американцы могли бы постоянно пользоваться. Как тут было не пожалеть об упущенной два года назад возможности. Мало кто знает, что в апреле 1917 года молодой сотрудник американской миссии в Берне Аллен Даллес, будущий всесильный создатель ЦРУ, отказался встретиться с Лениным 131. Был выходной день и молодой дипломат, случайно оказавшийся на службе, уже собирался покинуть миссию, когда раздался телефонный звонок. Звонивший представился Владимиром Ильичем Лениным, русским революционером, и настойчиво просил о срочной встрече с кем-нибудь из американских дипломатов. Это имя Даллесу ничего в то время не говорило, и он, посоветовав лидеру большевиков перезвонить в понедельник, повесил трубку и поспешил на теннисную площадку, где его ждали друзья. А на следующий день Ленин с товарищами в опломбированном вагоне отправился через Германию в Россию. У Даллеса, который, кстати, в качестве молодого дипломата тоже находился на Парижской мирной конференции и был прикомандирован к своему дяде, госсекретарю США Роберту Лансингу, была отличная возможность завязать контакт, который мог оказаться чрезвычайно ценным в дальнейшем, но он его упустил и очень сожалел впоследствии об этом. О чем будущий вождь российского пролетариата хотел переговорить с американцами перед своим возвращением в Петроград, так и осталось исторической загадкой.

Буллит оставил большой след в истории американской дипломатии. В 1933 году он стал первым послом США в СССР, затем несколько лет возглавлял американское посольство в Париже. На этом посту он встретил Вторую мировую войну. Буллит водил знакомство с М. А. Булгаковым и З. Фрейдом. Знаменитый полуночный бал сатаны из «Мастера и Маргариты» был навеян Булгакову воспоминаниями о бале в Спасо-Хауз, резиденции американского посла в Москве 132. Но все это было потом, а в марте 1919 года Буллит, придерживавшийся в ту пору леволиберальных взглядов, с энтузиазмом взялся за доверенную ему миссию — посетить Москву с неофициальным визитом и выяснить, чего на самом деле хотят большевики. Заодно эта поездка «вылечит от большевизма» самого молодого человека, резюмировал госсекретарь Лансинг 133.

Поездка Буллита задумывалась скорее как техническая, для установления контактов и сбора информации. Ему и сопровождавшим его нескольким американцам надлежало выяснить позицию советского руководства и узнать, на каких условиях большевики согласятся нормализовать отношения с Союзниками. О том, что миссия планировалась как информационно-техническая, говорит и то, что в дневнике Хауза о встрече и напутствии Буллиту ничего не содержится, хотя именно Хауз общался с ним накануне отъезда. Это значит, что Хауз не придавал миссии Буллита большого значения. (Буллит, кстати, сам в течение предшествующего года не раз предлагал тому же Хаузу, чьим протеже он являлся, свои услуги по поездке в большевистскую Россию.) Некоторые историки полагают даже, что поездка планировалась Хаузом «вне рамок конференции» 134. Если бы она закончилась ничем, то всегда можно было сказать, что это была ознакомительная поездка или вообще частная инициатива молодого двадцативосьмилетнего человека, отправившегося в Россию без каких-либо полномочий. Правда, с Ллойд Джорджем поездка Буллита была предварительно обговорена и никаких возражений от него не последовало. Клемансо, поправлявшемуся в это время после ранения, о предстоящей поездке Буллита американцы решили не говорить. Но, видимо, Хауз недостаточно четко провел инструктаж, и Буллит воспринял свое поручение очень серьезно. Высказывалось предположение, что поездка сознательно была обставлена таким образом, чтобы Буллит считал, будто «везет в Советскую Россию предложение (Союзных) правительств» 135. Он действительно полагал, что едет не только собирать информацию, но и вести переговоры. Отправившийся в Москву вместе с Буллитом американский журналист Линкольн Стеффенс уверял впоследствии, что «Буллит получил инструкцию обсудить с русскими предварительное соглашение, чтобы Соединенные Штаты и Великобритания могли убедить Францию присоединиться к переговорам, имея основания на благополучный исход» 136. На самом деле граница между тем, чего хотели от Буллита американцы и англичане, и тем, как он воспринимал свое задание сам, была не столь уж и велика. В любом случае молодому дипломату предстояло выяснить позицию советского руководства по замирению с Союзниками.

Буллит провел в Москве незабываемую неделю. Он несколько раз встречался с Чичериным и Литвиновым, а 11 марта был принят Лениным. Большевики отнеслись к миссии молодого американца очень серьезно. Буллит запросил у НКИД разрешение на въезд в Россию из Финляндии, объяснив заранее свои цели, как он их сам для себя обозначил. Разрешение было, естественно, дано, и встречать «посланца Вильсона» выехал сам нарком Чичерин. Чем-то это, конечно, отдавало «хлестаковщиной». Разместили Буллита и его делегацию в одном из реквизированных большевиками особняков в самом центре Москвы. В голодающем городе для дорогих гостей нашлись и шампанское, и черная икра, и много других деликатесов. По вечерам были походы в Большой театр, где гостям предоставлялась бывшая царская ложа. В общем, протокол приема нужных советской власти иностранцев рождался как раз в те годы.

В результате своей поездки Уильям Буллит привез в Париж сенсационное предложение Ленина, которое шло гораздо дальше уступок, сделанных немцам по условиям Брестского мира. «Все фактически существующие на территории бывшей Российской империи и Финляндии правительства, — говорилось в тексте документа, подготовленного для передачи Вильсону Литвиновым и одобренного Лениным 137, — сохраняют полную власть на территориях, занимаемых ими в момент вступления в силу перемирия» 138. То есть большевики сами предлагали то, в чем они в течение многих последующих десятилетий обвиняли своих противников на Западе, — в попытках развалить Россию. Независимость получали Финляндия, Польша, Галиция, Закавказье. Антисоветские правительства обретали признанный статус на территориях, контролируемых Белыми армиями, и могли объединиться в одно большое государство. Это означало, что Сибирь и Юг России отделялись от московской власти, и большевики готовы были официально признать это. Более того, все подписанты предлагаемого соглашения, включая большевиков, обязывались «не делать никаких попыток к свержению силой фактически существующих правительств, образованных на территории бывшей Российской империи» 139. Ради сохранения собственной власти в центральной России большевики предлагали уничтожить единое Российское государство.

Характерно, что большевики не обнародовали сразу свои предложения Союзникам. Их текст появился в «Известиях» лишь через два с половиной месяца, 23 мая, когда стало понятно, что эти предложения проигнорированы Западом, а кольцо Белых армий продолжало неуклонно сжиматься вокруг Советской республики. По всей видимости, столь поздняя публикация преследовала цель привлечь еще раз внимание к «мирным инициативам» Ленина, показать «миролюбие» советской власти. А поначалу предложения от 12 марта хранили в тайне. Большевики опасались такой же реакции российского общества, которая была ответом на Брестский мир. На что же надеялся Ленин, передавая через Буллита свои предложения? Прежде всего на передышку, которую можно будет использовать для разжигания мировой революции. Весной 1919 года большевикам снова стало казаться, что пламя революции вот-вот охватит Европу. В январе в Берлине вспыхнуло финансировавшееся и готовившееся большевиками восстание спартаковцев. Оно было быстро подавлено, но его отголоски еще долго звучали в Германии. В марте коммунисты под руководством Белы Куна захватили власть в Венгрии, провозгласив Венгерскую советскую республику, просуществовавшую до августа. Чуть позже, в начале апреля в Мюнхене была образована Баварская советская республика, просуществовавшая почти месяц. Кратковременные успехи были у коммунистов и в других частях Европы.

Ленину тогда казалось, что общеевропейский революционный пожар уже близок и очень хотелось перенести пламя войны на Запад. На состоявшемся в середине марта VIII съезде РКП(б) Ленин оптимистично утверждал, что «не проходит дня без того, чтобы газеты не приносили известий о росте революционного движения во всех странах». Ему уже виделось, что «осуществив советскую власть, мы нащупали международную, всемирную форму диктатуры пролетариата» 140.

Большевики надеялись, что им удастся повторить трюк с Брестским миром. «Брестский мир подточил сильного и могучего нашего врага, — говорил Ленин 12 марта, одобрив накануне предложение Вильсону. — В самый короткий период навязавшая нам грабительские условия Германия пала, того же следует ожидать и в других странах, тем более что всюду наблюдается разложение армий» 141. У Ленина было крайне мало информации о проходившей в Париже мирной конференции. Кое-что он услышал днем ранее от Буллита, рассказавшего, как Союзники «раздевают» Германию. Но выводы из этого Ленин сделал глобальные, выдав желаемое за действительное. К тому же он продолжал считать, что Германию погубило не военное поражение, а именно Брестский мир и революция (как ни странно, он думал одинаково с Людендорфом, переставляя местами причину и следствие), и теперь полагал, что предложенные им условия сделают то же самое с Антантой. Ради этого можно было снова поступиться территориями.

Наверное, будет уместным сделать здесь небольшое отступление. Примерно в это же время Густав Маннергейм предлагал адмиралу Колчаку, которого знал еще по службе в царской армии, финскую помощь в совместном с Юденичем наступлении на Петроград. Такая помощь могла оказаться решающей для Колчака, успешно продвигавшегося к Волге. Основным условием финнов было признание Колчаком, как Верховным Правителем России, независимости Финляндии. Сделать это адмиралу советовал из Парижа и Сазонов, считавшийся министром иностранных дел всего Белого движения. Резолюция Колчака от 3 марта 1919 года на письме Сазонова гласила: «Я не считаю кого-либо правомочным высказаться по вопросу о признании финляндской независимости до Всероссийского национального или Народного собрания, а потому не могу уполномочить вас сделать какие-либо заявления по этому вопросу от моего имени» 142. Хотя к тому времени вопрос о финской независимости считался почти решенным и сам по себе не вызывал у Колчака больших сомнений. Конечно, это был принципиально иной подход к России и ее национальным интересам. И Белые правительства ни за что не согласились бы с проектом расчленения России.

Что касается миссии Буллита, то она закончилась ничем. Молодой дипломат, гордый тем, как он справился с полученным заданием, оказался в Париже никому не нужен. С ним отказался встречаться вернувшийся на конференцию Вильсон, от него фактически отвернулись англичане, публично сделавшие вид, будто не знали заранее о поездке Буллита. Кончилось тем, что у американского дипломата произошел нервный срыв, и он подал в отставку, написав Вильсону нелицеприятное письмо. Буллит так и не понял, зачем его посылали в Москву. Впоследствии он, еще полный обид, писал: «Ленин, естественно, рассчитывал расширить область большевистского правления, как только он сможет безопасно это сделать, невзирая ни на какие обещания. Но сокращая коммунистическое государство до площади, немного больше той, которая была у первого русского царя Ивана Грозного, Ленин предлагал Западу уникальную возможность предотвратить насильственное завоевание коммунистами прилегающих областей» 143. То есть Буллит считал, что в дальнейшем Ленин обманет, но пока он слаб, ему можно верить. И Буллит поверил Ленину тогда, когда никто из Союзников уже не верил «вождю мирового пролетариата» и не хотел иметь с ним дело. В этом, собственно говоря, и заключалась главная ошибка Буллита.

По большому счету, Запад не доверял большевикам с момента их прихода к власти, но попытки найти взаимопонимание все-таки предпринимались. Они ни разу не приводили к успеху, потому что Западные демократии и большевики оперировали разными категориями и моральными принципами, мыслили в разных плоскостях. Во внешней политике большевики прибегали к «революционной дипломатии и дипломатии революции. Революционная дипломатия включала использование для достижения обычных дипломатических целей новых технологий, таких как воззвания к народам Западных стран, минуя их правительства. Дипломатия революции, напротив, подразумевала использование дипломатов и их привилегий для разжигания революций в чужих странах» 144. Очень точное определение двух основных методов работы, к которым прибегал НКИД в первые годы советской власти. Страны Запада, со своей стороны, не имея точной информации о том, что реально происходит в России, пытались компенсировать этот пробел разным отношением к абстрактному русскому народу и совершенно конкретной советской власти. Полные самых благих намерений по отношению к русскому народу, они все время ожидали, что большевистская власть вот-вот падет, не понимая, что ее приняла и поддерживает значительная часть этого народа. Отсюда те постоянные колебания и противоречия, которые были характерны для Союзников в эти годы. Наиболее ярко попытки стран Запада провести границу между большевиками и русским народом проявились при подготовке гуманитарной миссии Ф. Нансена — последней попытке найти компромисс в отношении России, предпринятой во время мирной конференции весной 1919 года.

В апреле Герберт Гувер, будущий президент США, возглавлявший во время мировой войны американскую комиссию по оказанию продовольственной помощи европейским странам и имевший опыт оказания такой поддержки оккупированной немцами Бельгии, предложил послать в Россию гуманитарную миссию с грузом продовольствия и медикаментов. Основным условием была приостановка военных действий внутри России. Чтобы избежать у себя дома обвинений в содействии большевистскому режиму, Гувер предложил отправить во главе такой миссии всемирно известного исследователя Арктики Фритьофа Нансена, представлявшего нейтральную Норвегию. Нансен с радостью согласился, не подозревая, какие его ждут препятствия. Началось с того, что Париж и Лондон наотрез отказались передавать в Москву телеграмму с просьбой принять посылаемую делегацию. Позиция Франции была традиционно резко антибольшевистской, а Ллойд Джордж отказался содействовать миссии Нансена, потому что находился под мощным давлением консервативных членов палаты общин, направивших ему коллективную телеграмму с требованием не признавать Советскую Россию, и контролируемой Нортклиффом прессы. «Как я могу занять благожелательную позицию, пока британская пресса пишет такие вещи?!» — заявил британский премьер Буллиту, пригласив последнего на завтрак после его возвращения из Москвы 145. В результате Нансену пришлось отправлять телеграмму в Москву из Берлина 146.

Из России норвежцу пришел разочаровывающий ответ. Нансен в своем обращении к Ленину написал, что на время работы миссии требуется прекращение «всех военных действий внутри точно установленных границ на территории России», что «неизбежно поведет к полному прекращению переброски войск и военного снаряжения всех видов на территорию России и внутри этой территории» 147. Большевики усмотрели в этой просьбе политический подтекст. Поблагодарив Нансена за его добрые намерения и прочитав ему длинную пропагандистскую лекцию о сложившейся в России ситуация, Чичерин в подготовленном по поручению Ленина ответе написал: «Мы в состоянии обсуждать вопросы о прекращении военных действий лишь одновременно с обсуждением всех проблем наших отношений к нашим противникам, то есть прежде всего к Союзным правительствам. Это значит обсуждать вопрос о мире вообще и начать действительные переговоры об истинных мотивах ведущейся против нас войны... Мы с величайшей радостью начнем обсуждение этих вопросов, но, конечно, непосредственно с другой воюющей стороной, то есть с Союзными правительствами.» 148 Очередная, предпринятая Западом попытка достичь замирения в России провалилась, как и все предыдущие. Большевики, конечно же, не могли пойти на мир, обусловленный получением гуманитарной помощи от классового врага. Им нужны были признание и переговоры с Союзниками, трибуна, с которой они могли бы разоблачать «международный империализм» и вести привычную революционную агитацию. В отрыве от этих задач вопросы гуманитарной помощи голодающему и гибнущему от разных эпидемий населению их мало интересовали. Однако Нансен все-таки склонялся к тому, чтобы принять условия Чичерина, и готов был встретиться с представителями советской власти в Стокгольме. К этому склонялся и Вильсон. Но тут уже взбунтовался Клемансо. Большевики отвергли исключительно гуманитарный проект Нансена, заявил он. О чем вообще можно говорить с этими людьми?! 149 В отличие от поездки Буллита, гуманитарный проект Нансена широко освещался в западной прессе. Читатели уже знали, что большевики отказались облегчить жизнь собственного населения. Клемансо поэтому решил, что пропагандистской победы будет вполне достаточно. Проблемы населения России интересовали его еще меньше, чем большевиков.

В мае 1919 года, после неудачи с миссией Нансена, Запад окончательно махнул рукой на Советскую Россию, решив, что иметь с ней дело невозможно. Все надежды возлагались теперь на Колчака, от которого «большая четверка» пыталась добиться гарантий того, что после его победы Россия будет свободной и демократической страной, которая станет достойным членом Лиги Наций. На этом, собственно говоря, закончились попытки Запада как-то повлиять на развитие ситуации в России. Версальское переустройство мира прошло без нее, оставив воюющую Россию за бортом новой системы международных отношений. Очень скоро фортуна повернулась к Колчаку спиной, и он стал терпеть поражения. Американский посол в Японии Роланд Моррис, которого Вильсон отправил летом 1919 года к Колчаку, чтобы выяснить истинное положение Верховного Правителя России, сообщил президенту, что без усиления американского военного присутствия в Сибири Колчак долго не продержится и попытки поддержать его одним лишь оружием являются пустой тратой денег 150. Это означало конец надежд Вильсона и Ллойд Джорджа найти приемлемое решение «русского вопроса». Сменивший в марте 1920 года Лансинга новый госсекретарь США Колби уже совсем по-другому смотрел на перспективы сотрудничества с Советской Россией. «Существующий в России режим, — писал он вскоре после своего назначения, — основан на неприятии любого принципа чести и добропорядочности, любых обычаев и договоренностей, лежащих в основе международного права. Короче говоря, неприятии любых принципов, делающих возможным создание гармоничных и доверительных отношений как между государствами, так и между людьми... С точки зрения правительства Соединенных Штатов, нет никакой общей платформы, на которой мы могли бы стоять вместе с государством, чья концепция международных отношений столь кардинально чужда нашей собственной и так сильно противоречит нашей морали» 151.

В конечном итоге восторжествовала точка зрения Клемансо. Западные страны решили, что Советскую Россию надо окружить «санитарным кордоном». В ноябре 1919 года рассматривался, правда, вопрос об организации ad hoc конференции по русскому вопросу в Лондоне 152, но дальше самой идеи дело не пошло. Вопрос об отношении к России в очередной раз рассматривался Союзниками на встрече в Лондоне 12 декабря 1919 года. Дела Колчака и Деникина шли все хуже и хуже, и Антанте надо было определяться, что делать дальше. После недолгого обсуждения все остановились на предложениях Клемансо, которые лорд Керзон свел к трем пунктам: 1. Огородить Россию «забором из колючей проволоки» (в переносном смысле. — И. Т.) и не вмешиваться в то, что происходит внутри него; 2. Прекратить поставки Белым армиям и их финансирование; 3. Способствовать превращению Польши в барьер между Европой и Россией и сдерживающую силу против Германии 153. Таков был финал послевоенных попыток Союзников найти общее решение «русского вопроса».

Большевики, конечно же, не собирались с этим мириться. Они пытались найти свои, нетрадиционные способы выхода из политической изоляции, в которой оказались. В отсутствие общепринятых посольств и других дипломатических представительств большевикам необходимо было придумать, с одной стороны, как распространять подрывную революционную деятельность за рубежом, а с другой — как обеспечить собственную страну всем недостающим. Для достижения первой цели в 1919 году был создан Коммунистический интернационал. Для осуществления второй большевики стали широко использовать методы так называемой «парадипломатии».

Известный американский советолог Джордж Кеннан считал, что главными причинами создания Коминтерна стало желание противостоять Второму (социалистическому) интернационалу, оторвать от него германских коммунистов и создать организацию, которая управлялась бы из Москвы 154. Действительно, изначально все так и было. Социалистический интернационал, фактически прекративший свою активность в годы мировой войны, стал возрождаться после ее окончания. И руководящие позиции в нем снова занимали немецкие социалисты, которые теперь к тому же возглавляли правительство Германии. Это означало, что социалисты готовы были перехватить у партии большевиков инициативу в мировом социалистическом движении, оставив Ленина и его соратников такими же политическими маргиналами, какими они всегда являлись до захвата власти в России. Это также означало «потерю надежд на европейскую коммунистическую революцию и изоляцию Ленина и его радикальных последователей даже внутри социалистического сегмента международной жизни» 155. Для большевиков такое развитие событий было равносильно политической гибели. Ленин не пользовался большим уважением и влиянием в мировом социалистическом движении. Он был невосприимчив к чужому мнению, постоянно интриговал и ругался со своими многочисленными оппонентами, давая им оскорбительные характеристики. Шансов занять лидерские позиции в возрождающемся Втором интернационале у него не было, несмотря на захват власти в России. Это стало понятно уже после того, как возглавившие правительство своей страны германские социалисты не пустили назад советского полпреда Иоффе, высланного их предшественниками. Даже деятели левого крыла немецких социалистов, включая Розу Люксембург, чаще выступали оппонентами Ленина, чем его сторонниками.

Мысль о создании своего интернационала посещала Ленина и раньше, еще во время мировой войны. Но тогда ее трудно было осуществить ввиду откровенно слабых позиций самих большевиков, которых в среде социалистов иногда именовали «партией меньшинства в меньшинстве», имея в виду, что сторонники Ленина являлись радикальным меньшинством внутри антивоенного меньшинства рабочего движения. В декабре 1918 года ситуация изменилась. Левая фракция спартаковцев вышла из партии германских социал-демократов и образовала Коммунистическую партию Германии. После этого появилась возможность создать на базе двух европейских компартий новый, Коммунистический интернационал. Проблема, правда, заключалась в том, что лидеры немецких коммунистов не желали раскола мирового социалистического движения и были против создания Коминтерна. Однако с гибелью в январе 1919 года Карла Либкнехта и Розы Люксембург Ленин решил, что эту проблему можно будет преодолеть. Усилия «вождя мирового пролетариата» и его соратников увенчались тем, что в начале марта в Москве прошел учредительный съезд Коминтерна. В нем участвовало всего пять представителей рабочих партий Европы. Остальные делегаты, так или иначе, представляли большевиков. И даже при таком раскладе единственный делегат немецких коммунистов воздержался при принятии решения о создании Коминтерна. Но дело было сделано. Ленин создал международную коммунистическую организацию с твердой дисциплиной и управляющуюся из Москвы.

Важнейшей задачей Коминтерна сразу же стала революционная агитация и распространение большевистского опыта в зарубежных странах. Большевики создали структуру, которая, как они надеялись, позволит им использовать «пятые колонны» в странах Запада, обходясь без официальных российских представительств. Тогда это было для них важнее, чем развитие нормальных отношений с буржуазными государствами, поскольку приближало мировую революцию. «Мы не ищем с буржуазией соглашения, — утверждал в дни работы первого съезда Коминтерна Ленин, — мы идем на последний и решительный бой с ней» 156. В то время Ленину казалось, что создание Коммунистического интернационала «есть преддверие интернациональной республики Советов, международной победы коммунизма» 157. Другой важной задачей Коминтерна стала организация раскола в рядах европейских социалистов. Левые фракции социалистических партий должны были перейти под крыло Коминтерна. Это стало очевидным после состоявшегося летом 1920 года его второго съезда, определившего пути раскола. Посеяв ветер, большевики пожали бурю. Тогда они, конечно, не предполагали, что глубокий раскол в левом движении Германии откроет нацистам дорогу к власти в 1933 году. Но это случилось позже, а пока, в начале 20-х годов, Коминтерн гораздо лучше справлялся со второй своей задачей, чем с первой.

К 1921 году Ленин и многие его соратники, наконец, поняли, что мировая революция откладывается до лучших времен, а деятельность Коминтерна наносит серьезный ущерб нормализации отношений с Западом. Акцент в революционной активности большевиков в эти годы сместился в Азию, потому что в Америке и Европе за их шагами зорко следили и добиться там сколь-нибудь заметных успехов радикальным силам не удавалось. В Азии дела шли успешнее. Большевики смогли реанимировать все старые страхи англичан, которые были сняты еще конвенцией 1907 года. Керзон из Лондона слал в Москву безадресные протесты Форин Офис (дипломатических отношений еще не было, и ноты посылались буквально «на деревню дедушке», хотя всегда попадали по назначению в НКИД), а Чичерин с Литвиновым оправдывались. Делали они это не без изящества, чем еще сильнее злили англичан. Некоторые члены Российского правительства, отвечал британскому министру Литвинов, входят в руководящие структуры Коминтерна как «отдельные лица», что «дает для отождествления III Интернационала с Российским Правительством не больше оснований, чем отождествление с Бельгийским и Британским Правительством II Интернационала, постоянно пребывающего в Брюсселе и имеющего в числе членов своего Исполнительного Комитета бельгийского министра г. Вандервельде и члена Британского Кабинета Министров г. Гендерсона» 158.

Со своей стороны, нарком Чичерин объяснял через советскую печать, что НКИД — это государственный орган, призванный проводить государственную политику, а дела Коминтерна находятся в ведении РКП(б) и не имеют к государственной политике никакого отношения. Конечно, такое объяснение не могло ввести в заблуждение никого на Западе. Чичерину не верили. В отчаянии он даже просил Ленина и Троцкого выйти из состава руководящих органов Коминтерна 159. Ленин и сам понимал, что надо что-то делать, если Советское государство желает установления нормальных отношений с Западом. Пожертвовать Коминтерном, своим любимым детищем, он, естественно, не мог, но общую политику готов был если и не пересмотреть, то хотя бы скорректировать. Из проекта выступления Чичерина на Генуэзской конференции 1922 года Ленин требовал «исключить слова, что наша “историческая концепция включает применение насильственных мер”», а также «исключить слова, что наша историческая концепция безусловно предполагает неизбежность новых мировых войн» 160.

В первые годы советской власти, предшествовавшие ее дипломатическому признанию, большевики широко прибегали к так называемой «парадипломатии». Под этим словом подразумевается «расчетливое использование недипломатического персонала, различных агентств и возникающих ситуаций для скрытого достижения дипломатических целей» 161. Первые советские дипломаты, формально не являясь таковыми, активно использовали ситуацию с российскими военнопленными и интернированными после мировой войны лицами и работали под прикрытием российского Красного Креста и различных организаций, занимавшихся облегчением участи и возвращением разбросанных по всей Европе людей домой. Была создана специальная организация — Центропленбеж, которая под общим руководством НКИД как раз и проводила эту работу. «Завязать сношения с Болгарией безусловно желательно, — писал Чичерин советским представителям в Чехословакии 11 июля 1921 года, — но делегации должны иметь официальное качество. Раз Болгария заботится о пленных, можно предложить обоюдную отправку представительств по делам военнопленных, но они должны иметь полное официальное качество с иммунитетом и правом шифровок, курьеров, телеграмм, радио. Нас интересует действительное официальное возобновление сношений, хотя бы оно называлось представительством по делам военнопленных» 162.

Российские представительства Центропленбежа и Красного Креста, который также контролировался НКИД, создавались во многих странах Европы. Сменивший Иоффе в Германии советский дипломат В. Л. Копп прибыл в ноябре 1919 года в Берлин как уполномоченный по делам военнопленных. Аналогичный канал для поддерживания отношений с Англией был открыт в Копенгагене, где с ноября того же года по февраль 1920 года. Литвинов обсуждал со специальным посланцем британского правительства Д. О’Грэйди вопросы возвращения домой английских военнопленных, захваченных в годы Гражданской войны. Правда, в инструкциях Форин Офис О’Грэйди предписывалось «воздерживаться от любых политических дискуссий с советскими представителями» и «ни в коем случае не поощрять какие-либо попытки с их стороны вести переговоры по любым вопросам, кроме обмена пленными» 163. Но уже через несколько дней после начала переговоров лорд Керзон писал О’Грэйди: «Я понимаю, что вопрос блокады вполне может стать темой ваших переговоров, и тогда надо так к ней и относиться, и запросить дополнительные инструкции» 164. В дальнейшем О’Грэйди старался, конечно, уходить от обсуждения посторонних тем, но далеко не всегда ему это удавалось. Иногда подобная дипломатия не срабатывала. Французы, например, быстро выслали миссию российского Красного Креста, которая активно интересовалась судьбой интернированных российских граждан, сражавшихся в годы мировой войны в составе французской армии. После этого тот же Литвинов наладил в Копенгагене контакты с Кэ д’Орсе через местного французского консула.

Еще одним каналом парадипломатии стали российские торгово-экономические миссии, которые направлялись на Запад от лица Центросоюза, но на деле контролировались опять-таки НКИД. Западные страны были заинтересованы в торговле с Россией и, как правило, допускали такие миссии на свою территорию. Иногда даже сами приглашали их. «Канадский премьер выразил желание переговорить, — телеграфировал 1 июля 1921 года Красин Чичерину из Лондона, — сегодня при свидании передал приглашение приехать в Канаду. По-видимому, не будет никаких препятствий к организации постоянного представительства в Канаде» 165. Хотя случались и накладки. Англичане не впустили в Лондон хорошо знакомого им Литвинова, собиравшегося попасть туда во главе торговой миссии. А вот другого члена российского правительства, наркома торговли и промышленности Л. Б. Красина они вынуждены были пропустить. Он удостоился даже приема на Даунинг-стрит, 10, где с ним встретились Ллойд Джордж, Бонар Лоу и Керзон. «Великий контакт (с большевиками. — И. Т.) произошел, и Британская империя по-прежнему существует», — иронизировали британские газеты на следующий день после приема в резиденции премьер-министра 166. Красин стал в Лондоне не только торгпредом, но и неофициальным полпредом Советской России.

Это был самостоятельный, не в пример Чичерину, специалист, для которого интересы страны стояли выше идеологических постулатов большевиков. На этой почве у него часто возникали конфликты с руководителями НКИД. «Наш наркоминдел, — писал Красин летом 1921 года своему заместителю по наркомату внешней торговли А.М. Лежаве, — по-видимому, решил тормозить всеми возможными способами завязываемые отношения с Америкой... Политика НКИД есть политика всеобщего запора, и никакой торговли у нас на этой базе не выйдет. Чичерин и Литвинов не понимают, что. наше общее положение начнет улучшаться не раньше, чем мы завяжем отношения с заграницей. НКВТ в первую очередь должен бороться с этой гибельной для республики политикой НКИД» 167. Взгляды Красина на послевоенное восстановление в Европе во многом перекликались с идеями английского экономиста Д.М. Кейнса, о которых говорилось в главе о Парижской мирной конференции. Красин прилагал большие усилия, чтобы организовать поездку в Россию Р Макдональда, собиравшегося в Москву «по поручению Ллойд Джорджа, который в последнее время все более и более склоняется к своей старой идее замирения Европы и всего мира путем втягивания в торговый оборот России с ее ресурсами, сырьем и большим населением» 168. Красин больше других советских руководителей способствовал выходу России из изоляции и началу процесса ее политического признания.

Возвращение России в единую систему международных отношений началось в апреле 1922 года в Генуе. Впервые советское руководство пригласили участвовать в европейском экономическом форуме. Причем Запад особенно подчеркивал, что хотел бы видеть во главе советской делегации Ленина. Это само по себе означало признание, пусть пока и не на дипломатическом уровне. Вождь уже был к тому времени серьезно болен и поехать в Геную не смог, но в подготовке советской позиции на конференции принял самое деятельное участие. Да и в дальнейшем, насколько позволяло здоровье, пристально следил за тем, что происходило в Италии. Генуэзская конференция затевалась для того, чтобы совместно найти выход для буксовавшей после войны европейской экономики. Если у кого и были надежды на ее быстрое оздоровление, то к этому времени они полностью исчезли, и Ллойд Джордж, бывший локомотивом всей затеи, думал решить вопрос с помощью активного вовлечения ресурсов Германии и России в экономику континента. Впервые после окончания мировой войны эти страны должны были совещаться за одним столом с западными Союзниками. «Нам не удалось силой вернуть Россию к здравому смыслу, — признавался Ллойд Джордж в палате общин. — Я надеюсь, нам удастся спасти ее через торговлю. Коммерция обладает отрезвляющим воздействием... Я думаю, что торговля положит конец жестокости, грабежам и ужасам большевизма надежнее, чем любой иной метод» 169. У России в Генуе были свои задачи — наладить экономическое взаимодействие с Западом в целом и попытаться заключить отдельное соглашение, предусматривающее восстановление полномасштабных дипломатических отношений с Германией. Последняя рассчитывала обсудить на конференции проблему репараций. В мае 1921 года Союзники, наконец, выставили Германии окончательный счет на сумму 132 миллиарда золотых марок, и немцы надеялись доказать Франции и Англии, что не в состоянии выплачивать такую гигантскую сумму. Правда, французы наотрез отказались вносить вопрос о германских репарациях в официальную повестку дня конференции, но у немцев сохранялась возможность обсудить эту тему в неформальных переговорах.

Особый интерес к конференции подогревала проблема российских довоенных и военных долгов. Франция, где проживали основные кредиторы старой России, дала свое согласие на участие советских представителей в конференции, имея в виду исключительно этот момент. Более того, французы придумали для большевиков, у которых денег на погашение долгов, естественно, не было, замечательный, как им казалось, выход. В свое время французы настояли на внесении в итоговый текст Версальского мирного договора статьи 116, которая предусматривала, что за Россией оставалось право отдельно требовать свои репарации с Германии. Французы имели тогда в виду деятелей Белого движения, в победу которых они верили весной-летом 1919 года. Но этого в тексте договора не уточнялось, и теперь предоставленное в свое время право в полной мере распространялось на Советскую Россию. Еще до открытия Генуэзской конференции Союзники дали понять России, что последняя может воспользоваться своим правом и расплатиться со старыми кредитами. Немцы, конечно, знали об этом и сильно нервничали. Правда, советская сторона сама предлагала Германии взаимно отказаться от всех претензий и репараций, но немцы опасались, что русские не устоят под напором Союзников и могут польститься на обещания кредитов. У советской дипломатии появлялась прекрасная возможность сыграть на противоречиях Союзников и Германии. Но этим надо было еще суметь воспользоваться.

Генуэзская конференция стала первым большим триумфом советских дипломатов и персонально наркома Чичерина. Вот что произошло в Италии. Англия и Франция заранее подготовили меморандум, в котором речь шла о российских долгах, возвращении национализированной собственности и, среди прочего, упоминалась статья 116 Версальского договора. В Генуе Англия, Франция и Россия решили обсудить эти темы между собой, не приглашая Германию. На конференции был объявлен перерыв на два дня, во время которого немцы не находили себе места. Ведь они приехали договариваться о сокращении и реструктуризации наложенных на них репараций, а вместо этого Союзники вкупе с непонятно откуда и зачем появившейся в Генуе Россией собираются повесить на немцев дополнительное финансовое бремя. Никакой достоверной информации о том, что происходило на трехсторонних переговорах за закрытыми дверьми, у немцев не было. А тут еще и Россия, желая довести немцев до нужной кондиции, умело распространяла слухи о том, что переговоры с Англией и Францией проходят успешно.

Германскому статс-секретарю по иностранным делам Вальтеру Ратенау было от чего хвататься за голову. Ситуация для него осложнялась тем, что сам он стоял целиком и полностью за тесный союз с Западом и совсем не стремился к сближению с Россией. В первые дни Генуэзской конференции Ратенау несколько раз пытался добиться личной встречи с Ллойд Джорджем, чтобы объяснить свою позицию, но у британского премьера никак не находилось времени. Впоследствии он сильно жалел об этом. А пока, через два дня нервного ожидания, в гостинице, где остановилась немецкая делегация, во втором часу ночи раздался телефонный звонок. От лица Чичерина немцев приглашали утром прибыть на срочные переговоры в небольшой лигурийский городок Рапалло, в резиденцию советских участников конференции. Руководители германской делегации, естественно, уже спали, и их пришлось будить, чтобы устроить экстренное совещание. В истории германской дипломатии это ночное обсуждение именуется «совещанием в пижамах» 170. Решено было сделать еще одну попытку связаться с Ллойд Джорджем. Но вначале немцам сказали, что британский премьер еще спит и не велел себя будить, а утром сообщили, что он куда-то уехал и с ним невозможно связаться. Выбора у германской делегации не оставалось, и Ратенау дал команду отправляться в Рапалло. Текст советско-германского договора был согласован экспертами и дипломатами двух стран в считанные часы (он был знаком обеим делегациям, потому что чуть раньше обсуждался ими в Берлине, но тогда немцы отказались его подписывать, надеясь договориться на конференции с Западом), и уже после обеда немцы послали сообщение своему министру, который ожидал результатов их работы в гостинице неподалеку, что соглашение можно подписывать. Самое интересное, что когда Ратенау уже садился в машину, ему сообщили, что звонят от Ллойд Джорджа. Германский министр на минуту задумался. С большим удовольствием он поехал бы сейчас к англичанам. Но приходилось выбирать синицу в руке. Немцам, по крайней мере, не надо было далее опасаться 116-й статьи Версальского договора. «Le vin est tire, il faut le boire (Вино налито и его надо выпить)», — пробормотал Ратенау французскую поговорку и сел в автомобиль. В тот же день, в воскресенье 16 апреля 1922 года, советско-германский договор был подписан. В Европе в этот день праздновали Пасху.

После подписания Рапалльского договора дальнейшие переговоры на Генуэзской конференции потеряли смысл. Больше всех переживал Ллойд Джордж. Он все-таки встретился с Ратенау, чтобы выяснить, как тот посмел подписать соглашение с русскими, предварительно не поставив в известность никого из Союзников. Немец объяснил, что несколько раз безуспешно пытался добиться встречи с Ллойд Джорджем, что дважды за последние дни объяснял сложившуюся ситуацию помощнику британского премьера Фрэнку Уайзу, но все оказалось напрасно. И тут Ллойд Джордж произнес фразу, ставшую чуть ли не идиомой в английском языке: «Да кто такой этот Уайз?!» Так или иначе, но англичане расценили поступок немцев как предательство. В британской прессе началась шумная кампания с требованием наказать Германию, поставить ее в один ряд с большевистской Россией, но это не могло уже ничего изменить. Дипломатическая изоляция Советской России была прорвана, а газетная истерия лишь толкала Германию к дальнейшему сближению с большевиками. Даже убийство Ратенау, павшего через два месяца от рук националистов в Берлине, не могло этому помешать.

Рапалльский договор по-разному воспринимается в историческом сознании европейских народов. Французы видят в нем еще одно свидетельство «коварства» Германии и чуть ли не начало ее реваншистских устремлений. Рапалло «лишило Версальский договор части его силы, — жаловался Клемансо, который к тому времени уже вышел в отставку. — И Франция сама допустила это» 171. Для французских либералов Рапалло — это «символ зловещего германо-советского заговора, направленного против западных свобод» 172. В Британии к Рапалльскому договору относятся тоже негативно. Здесь он воспринимается как «предательство» Германией интересов Запада. Именно так называл случившееся Ллойд Джордж. И не он один. Когда шум всеобщего негодования несколько стих, британцев охватило уныние. Черчилль утверждал впоследствии, что «история кризиса (вызванного мировой войной. — И. Т.) закончилась в 1922 году при всеобщей подавленности» 173. Для Германии Рапалльское соглашение значило вызов послевоенному французскому диктату, попытку проводить самостоятельную линию в мировой политике. Немцы сами не знали еще, куда это их приведет. В частном письме Ратенау называл подписанный им договор «не чем иным, как разрывом с прошлым. Я знаю, — писал он, — что то, что я делаю, перевернет всю мою жизнь, хочу я этого или нет» 174. Он не знал тогда, что для него лично договор станет прощанием с самой жизнью.

Лишь Советская Россия могла чувствовать себя полным триумфатором. Политическая блокада Запада была прорвана. Чичерину удалось отколоть Германию от единого лагеря Западных держав. Правда, для этого пришлось пожертвовать не только получением с нее возможных репараций, но и, что гораздо важнее, задачей разжигания германской, равно как и мировой революции. Далеко не все большевики, не говоря уже о западных политиках, поняли тогда кардинальные перемены, происходившие в советской внешней политике, но Чичерин осознавал их вполне отчетливо. Он хорошо запомнил инструкции Ленина перед Генуей и в самом начале своей вступительной речи на конференции сразу заявил, что нынешняя историческая эпоха делает «возможным параллельное существование старого и нарождающегося нового социального строя» 175. Впервые большевистский чиновник столь высокого ранга публично допускал то, что впоследствии стало одним из основных тезисов советской внешней политики — необходимость мирного сосуществования. Тогда присутствовавшие не обратили на это должного внимания. Что же касается договора с Германией, то, став прорывом для советской внешней политики, он тянул мировую систему назад. Европейцы восприняли его как противостояние диктату Англии и Франции на континенте. Несмотря на то что в договоре не было никаких положений, которые можно было бы воспринимать как вызов, сам факт советско-германского сближения вызывал у многих подозрения. В эпоху, когда надежды большинства народов были связаны с Лигой Наций и построением на ее основе системы всеобщей международной безопасности, договор двух европейских изгоев невольно способствовал расколу Европы и возвращению к довоенному противостоянию. Хотя в этом была не столько вина, сколько беда остававшихся вне Лиги России и Германии.

Первым послом Веймарской республики в Москве стал граф Брокдорф-Ранцау, тот самый, что отказался подписывать Версальский мирный договор и в знак протеста подал в отставку. Сам выбор посла поэтому увеличивал подозрения англичан и французов. Брокдорф-Ранцау действительно видел в России противовес западному диктату, усилившемуся после предпринятой французами в 1923 году оккупации Рура. При Брокдорфе, как считал Кеннан, «между германским посольством и НКИД был достигнут такой уровень дипломатического доверия, которого у Москвы никогда не существовало в мирное время ни с одним некоммунистическим представительством» 176. В эти годы получило дальнейшее развитие военно-техническое сотрудничество между Германией и Советской Россией, начало которому было положено еще в 1920 году, сразу после окончания советско-польской войны. Российские военные проходили обучение в германских академиях, а немцы отправляли своих офицеров для стажировок и получения практических навыков в советских войсках, передавали России некоторые технические данные о новейших видах оружия и даже помогали создавать в СССР военную промышленность. Это сотрудничество, безусловно важное, но значимость которого не надо переоценивать, держалось обеими сторонами в строжайшем секрете и было необходимо в те годы для Германии, поскольку помогало обходить некоторые ограничения, наложенные Версальским миром. Однако слухи о военных контактах между двумя странами, само собой, проникали в Европу и еще сильнее способствовали недоверию к Германии и России в Париже и Лондоне.

В апреле 1922 года Советская Россия сделала первый и очень важный для себя шаг к выходу из международной изоляции. Она снова становилась полноправным субъектом международных отношений. Дальнейшая полоса признаний не заставила себя долго ждать. В феврале 1924 года Советская Россия, ставшая к тому времени СССР, была признана Великобританией (уже при лейбористском правительстве Р Макдональда), а в октябре примеру англичан, скрепя сердце, последовали и французы. Дольше всех от дипломатического признания СССР воздерживались американцы. Их первый посол, которым оказался все тот же Уильям Буллит, появился в Москве лишь в конце 1933 года. Впрочем, отсутствие дипломатических отношений не очень сказывалось на развитии экономических, технических, культурных и прочих связей СССР с Соединенными Штатами, которые после ухода Вильсона вернулись к своей традиционной изоляционистской политике.

Загрузка...