Наступил 1939 год. Всего четверть века отделяло Европу от 1914-го — года начала Первой мировой войны. Но как сильно отличались эти два года! В январе 1914 года никто в Европе не думал о приближении Великой войны. Европейские политики научились справляться с различными конфликтами, не доводя их до крайностей. Война в январе 1914 года казалась всем немыслимой. Ее не ждали. 1939 год Европа, напротив, встретила в тревожном ожидании. Люди чувствовали, что большая европейская война приближается и спровоцирует ее, несомненно, Гитлер. Другой европейский агрессор — Муссолини казался слишком мелким для того, чтобы решиться на такой шаг. Оставалось гадать лишь о том, когда война начнется и кто станет следующей жертвой Гитлера. Обратит ли он в поисках «жизненного пространства» свой взор на Восток? Или вспомнит о немцах Эльзаса и Лотарингии и решит двинуться на Запад? А, может быть, следующим объектом нападения станет Румыния, с ее продовольственными ресурсами и нефтяными месторождениями? Начиная с декабря 1938 года британскому правительству стали поступать секретные сообщения о том, что в ближайшее время Гитлер готовит массированные бомбардировки Лондона 1. Этому старались не верить, но информация поступала из серьезных источников, в том числе и от штабных офицеров вермахта 2. Атмосфера была очень напряженной. То, что с ближайшими соседями у Германии существовали договоры о ненападении, никого уже не вводило в заблуждение. Сколько раз Германия при Гитлере давала перед всем миром свои обещания, а затем с легкостью нарушала их.
После Мюнхена принципиально изменился расклад сил в Европе. Франция перестала считаться великой державой. Ее авторитет в Восточной Европе упал практически до нуля, а союзы, которые она так активно создавала в 1920-е годы, уже не рассматривались восточноевропейцами в качестве гарантии их безопасности. Францию это не смущало. Она восприняла случившееся, как выразился Леон Блюм, со смешанным чувством облегчения и стыда 3. Французы предпочли величию собственную безопасность и были уверены, что смогут отсидеться за линией Мажино, которую они считали неприступной 4. Советская Россия также перестала рассматривать Францию как надежного союзника. Французский посол в СССР Робер Кулондр официально уведомил НКИД о том, что произошло в Мюнхене, лишь 4 октября. В этот день Кулондра принял заместитель наркома В.П. Потемкин, тот самый, который, будучи послом в Париже, тремя годами ранее подписал с Францией пакт о взаимопомощи. Потемкин выслушал объяснения французского дипломата и, отбросив все идеологические условности, задумчиво произнес: «Что же вы наделали? Теперь я не вижу для нас другого выхода, кроме четвертого раздела Польши». Кулондр сделал правильный вывод из услышанного и сообщил в Париж, что СССР, несмотря на все идеологические разногласия, «постарается достичь взаимопонимания с Германией» 5. Эта беседа состоялась почти за год до заключения пакта Молотова-Риббентропа.
Иного рода, но не менее значительные перемены произошли и в положении Великобритании. Если до Мюнхена ее политика в Европе была во многом обусловлена интересами и обязательствами Франции (причем не только по отношению к Чехословакии), то после него две страны поменялись местами. Теперь уже Франция в большей мере зависела от Англии. Отказавшись от роли великой державы, Франция добровольно и полностью отдала свою дальнейшую судьбу в английские руки. Это означало, что для того чтобы следовать дальше своей традиционной политике поддержания баланса сил в Европе, Англии необходимо было переосмыслить собственную роль и взять на себя дополнительные обязательства. Но она оказалась совершенно не готовой к тому, что на ее плечи легла повышенная ответственность. Чемберлен, похоже, вообще не задумывался над этим. Нежелание и неспособность просчитать даже ближайшие последствия своей мюнхенской политики оказалось главной и фатальной ошибкой британского премьера. Чемберлен стал заложником собственных наивных представлений о политике и морали, оказавшихся очень далекими от реальности. Ему представлялось, что, исправив ошибки Версаля и передав судетских немцев Рейху, он создает прочную основу для мира в Европе и базу для достижения взаимопонимания с Германией 6. Отсюда его отношение к Чехословакии и лично к Бенешу. Последнего Чемберлен, как и многие другие приверженцы умиротворения в Англии, не без оснований считали виновником большинства европейских проблем, порожденных Версальской системой. Их точку зрения, довольно распространенную в Британии, очень точно выразил заместитель главного редактора The Times Роберт Бэррингтон-Уорд: «Мне жаль его, но... Я отношусь к нему — равно как и к Клемансо, Пуанкаре, Остину (Чемберлену), Барту и другим — как к одному из наиболее активных архитекторов беспорядка в Европе. Никто не сражался за поддержание губительной и неестественной французской “системы” (то есть Версальской. — И. Т.) с таким упорством и мастерством, как это делал Бенеш» 7.
Дальнейшее виделось Чемберлену в радужных тонах. Достаточно было «поддержать Даладье и убедить его сделать, наконец, что-то для наведения порядка в обороне страны и достижения единства французов, чтобы показать Европе, что если мы стремились стать друзьями с Германией и Италией, это не означает, что мы собираемся забыть наших старых союзников». А после этого «один час тет-а-тет с Муссо(лини) будет чрезвычайно полезен» для продолжения переговоров с Германией 8. Трудно поверить, что подобным образом рассуждал не полный дилетант, а премьер-министр Великобритании. На одном из заседаний своего кабинета в последних числах октября 1938 года Чемберлен сказал правительству, что его «внешняя политика была политикой умиротворения» и его главной целью было «установление (хороших) отношений с диктаторскими режимами, что приведет к урегулированию европейских проблем и чувству стабильности» 9. Действительность очень быстро опровергла его наивные надежды.
По всем представлениям наиболее выигравшей в результате мюнхенских договоренностей стороной должна была стать Германия. Но Гитлер так и не понял всех свалившихся на него преимуществ новой ситуации в Европе. Мюнхен предоставил Германии уникальный шанс без войны и кровопролития надолго остаться доминирующей силой в европейской политике. За исключением Советского Союза и Великобритании, после Мюнхена перед Гитлером заискивали все европейские государства. Все стремились заручиться поддержкой фюрера. Даже Муссолини, хоть и вопреки собственному желанию, вынужден был упрятать свои амбиции и мириться с лидерством Германии. Конечно, многим в Европе не нравилось то, что творилось в самом Третьем рейхе, но все предпочитали закрывать на это глаза, делая вид, будто нацизм является временной внутригерманской издержкой.
Германия стала не только политическим и военным, но и экономическим лидером Европы. Воспользовавшись тем, что в годы кризиса и депрессии Англия и Франция стали больше ориентироваться на свои империи, Германия постепенно заняла их место в экономике стран Центральной и Юго-Восточной Европы 10. Англия совсем не возражала против этого. Галифакс признавался американскому послу Кеннеди, что Германия может сосредоточиться на Центральной Европе, тогда как Англия больше заинтересована в Средиземноморье, развитии связей с доминионами и Соединенными Штатами 11. У Гитлера появилась прекрасная возможность мирно закрепить свой успех, но для этого требовалось замедлить темпы милитаризации экономики и заняться укреплением финансовой системы страны, лишившейся за годы стабилизации почти всех золотовалютных резервов 12. Доходило до того, что со странами Юго-Восточной Европы Германия стала заключать бартерные соглашения, меняя продукцию машиностроения на необходимые ей природные ресурсы и продовольствие. На замедлении темпов милитаризации настаивал Ялмар Шахт, но осенью 1937 года он вынужден был оставить пост министра экономики, а в январе 1939 года уйти и из Рейхсбанка. Гитлер плохо разбирался в финансах и экономике и упустил свой шанс. Но среди его окружения имелись люди, понимавшие, что в конце 1938 года у Германии еще была возможность перестроиться на мирное развитие 13. Дальше перед Третьим рейхом замаячила уже другая альтернатива — начинать в ближайшее время войну или допустить финансовый крах страны со всеми вытекающими последствиями.
Гитлер выбрал войну. Едва уволив Шахта, он уже 27 января 1939 года приказал подготовить крайне затратный план строительства боевых кораблей, способных бросить вызов океанскому господству Великобритании 14. Еще раньше, в конце ноября, генерал Кейтель подготовил по распоряжению Гитлера записку, в которой содержались предварительные наметки будущих действий Германии 15. Документ был составлен в виде тезисов, которые предполагалось обсудить с итальянскими дипломатами и военными. Главной целью называлась «война Германии и Италии против Франции и Британии с задачей разгромить сначала Францию. Это также ударит по Британии, — говорилось в документе, — поскольку она потеряет базу для ведения войны на континенте и почувствует затем на себе всю силу Германии и Италии». Тезисы Кейтеля-Гитлера исходили из того, что Швейцария, Бельгия и Голландия будут соблюдать твердый нейтралитет, а Венгрия и Испания — благожелательный по отношению к Германии и Италии. Позиции Польши и Балканских государств оценивались как «сомнительные», а России — «враждебная». Германское наступление на Францию должно было развиваться на участке между реками Мозель и Рейн. Прорыв линии Мажино, утверждалось в документе, «вполне возможен», что доказали «пробные бомбардировки» чешских укреплений, которые создавались по образцу французских. Задачами Италии объявлялись сдерживание Балканских стран и Польши (вместе с Венгрией), оттягивание на себя французских сил в Альпах, занятие Корсики и Балеарских островов (создание там военно-морской базы), а также действия против Франции и Англии в Средиземном море и Северной Африке, включая «уничтожение» Гибралтара. В общем, тезисы, конечно, не были еще планом европейской войны, но они ясно показывали, в каком направлении мыслил нацистский вождь.
После месяца раздумий Муссолини одобрил германские тезисы и дал задание своим дипломатам готовить превращение Антикоминтерновского пакта в союз. 1 января Чиано записал в дневнике, что дуче «считает все более и более неизбежным столкновение с западными демократическими странами и поэтому хочет заранее осуществить военное соглашение» с Германией 16. Неделей позже Муссолини определил и цели итальянцев в будущей войне: Корсика, Тунис, Джибути, Албания, Суэцкий канал 17. По сути, речь шла о господстве в Средиземноморье. Собственно говоря, ничего нового в этих целях не было. В Европе прекрасно знали, чего добивается Муссолини. Только теперь дуче окончательно определился, что получить все это он сможет лишь в результате войны. Такие приобретения для Италии были возможны лишь в союзе с Германией. Англия никогда не пошла бы на подобные жертвы ради улучшения отношений с Италией. Конечно, для дуче лучше всего было бы ограничиться политической поддержкой фюрера в будущей войне, а в случае победы последнего без особого риска присвоить себе все, перечисленное выше. Но на это вряд ли согласился бы Гитлер. Муссолини знал, как рассуждал фюрер в отношении территориальных претензий Венгрии к Чехословакии — венгры не захотели рисковать во время сентябрьского кризиса, а после его удачного завершения стали требовать слишком многого. «Вы опоздали на автобус», — объяснил Гитлер экс-премьеру Венгрии Кальману Дараньи 18. Муссолини не хотел повторять ошибки венгров. При таком настрое дуче январский визит Чемберлена, на который последний возлагал много надежд, никак не мог привести к успеху. Великобритании нечего было предложить Италии.
Накануне приезда в Рим Чемберлен оптимистично считал, будто «Мус-со(лини) всерьез стремится к укреплению англо-итальянской дружбы». Дуче «знает, — объяснял британский премьер сестре Иде, — как этого хочет итальянский народ, который ненавидит немцев». Чемберлен полагал, что и сам Муссолини «не любит и боится немцев и ухватится за любую возможность, которая сделает его менее зависимым от них» 19. Немцев в Италии действительно не любили и опасались, но это совсем не делало англичан и самого Чемберлена желанными друзьями итальянских властей. Невилл был бы крайне удивлен и раздосадован, если бы узнал, что на самом деле думает о нем Муссолини. «Эти люди сделаны не из такого материла, как Френсис Дрейк и другие замечательные авантюристы, которые создали (Британскую) империю, — откровенничал дуче перед Чиано. — А эти в конечном счете являются утомленными сыновьями старинного рода богатых людей, и они потеряют свою империю» 20.
В общем и целом визит прошел впустую. Он лишний раз убедил итальянцев в том, что только в союзе с немцами они смогут получить все, чего желают. «Англичане не хотят воевать, — записал в дневнике Чиано. — Они хотят отступать как можно медленнее, но они не хотят сражаться» 21. Удивительно, но Чемберлен совершенно не замечал несерьезного к себе отношения дуче и его окружения. Он остался доволен своими беседами с Муссолини и даже пустил слезу умиления при прощании с дуче на римском вокзале. Кстати, другой участник переговоров с английской стороны, лорд Галифакс, признавал впоследствии, что «визит прошел впустую». Состоявшиеся «беседы мало добавили к нашему пониманию итальянской политики, — записал он. — У меня не было сомнений, что Муссолини сам не горит желанием предпринимать какие-либо авантюры, способные поставить мир под угрозу, но я также понимал, что он совсем не был уверен в том, что касалось его большого брата, германского диктатора» 22. Через несколько дней после возвращения в Лондон Чемберлен в знак особого доверия прислал Муссолини проект той части своего выступления в палате общин, которая касалась отношений с Италией, с просьбой внести в нее, если дуче сочтет нужным, изменения. Муссолини одобрил речь, но не преминул заметить Чиано: «Я полагаю, что впервые глава британского правительства представляет иностранному правительству проект одной из своих речей. Это плохой признак для англичан» 23.
В Европе тем временем все больше людей полагали, что небольшая передышка скоро закончится и начнется очередной международный кризис. Многие считали, что следующей жертвой Гитлера станет Польша. Назывались даже сроки нового конфликта — май-июнь 1939 года 24. Но фюрер решил перед войной с Западными демократиями сначала покончить с тем, что осталось от прежней Чехословакии. К чехам Гитлер питал особую неприязнь. По Германии в то время даже ходили слухи, будто причиной тому могло быть наличие у фюрера чешской крови 25, хотя это было не так 26. Причина скорее заключалась в том, что чехи проявили смелость противостоять Германии, чем чуть было не расстроили все дальнейшие планы Гитлера. 21 октября, спустя всего три недели после мюнхенских соглашений, фюрер подписал директиву, где предписывал вермахту быть готовым к выполнению двух первоочередных задач — ликвидации остатков Чехословакии и оккупации Мемеля 27. Никакого сопротивления чехов немцы уже не ожидали. Поэтому в приложении к директиве Гитлера генерал Кейтель 17 декабря особо оговорил, что операция против чехов будет «мирной» и будет проводиться германской армией мирного времени, без дополнительной мобилизации 28.
Новая страна с подкорректированным названием Чехо-Словакия после Мюнхена так и не смогла прийти в себя и стать единым государством. «По вопросу о том, жизнеспособна ли нынешняя Чехословакия и может ли она играть еще роль самостоятельного государства, — писал 20 октября 1938 года полпред в Праге С. Александровский наркому М. Литвинову, — я не берусь дать сегодня определенный ответ» 29. Действительно, от Чехословакии были отторгнуты наиболее развитые в промышленном отношении регионы. Получив Судеты, Германия фактически уничтожила своего главного торгового конкурента в странах Восточной Европы 30. Серьезные проблемы возникли с транспортной системой Чехословакии. Железнодорожное сообщение между Прагой и Братиславой оказалось перерезанным. Строго говоря, чешская транспортная система и раньше оставляла желать лучшего. Недаром одни из первых распоряжений Гитлера после Мюнхена касались заключения соглашений с чешским правительством о строительстве транзитного автобана Бреслау-Вена, который получил экстерриториальный статус 31, и канала между Одером и Дунаем 32. Эти проекты, правда, были необходимы для экономики самой Германии. Вкладываться в чешскую экономическую инфраструктуру Гитлер на первых порах не собирался. Чтобы самим восстановить утраченное, чехам требовались время и деньги. Ни того ни другого у Чехословакии не было. Как не было и четко делимитированных границ, зафиксированных международными соглашениями. Границы новой страны во многих местах просто отсутствовали.
Вместе с Судетами Германии досталось и большинство фортификационных сооружений прежней Чехословакии. К тому же у нового государства больше не было союзников. После Мюнхена, когда угроза европейской войны из-за Чехословакии миновала, Англия и Франция потеряли к ней всякий интерес. Формально нейтралитет Чехословакии, как того хотел Чемберлен, провозглашен не был, но после произошедших событий Франция уже не могла считаться союзником. Новый чешский министр иностранных дел Франтишек Хвалковский так и заявлял немцам, что правительство Чехословакии больше «не имеет ничего общего с Францией и намерено проводить политику тесного сотрудничества со своим великим германским соседом». Среди чешского руководства стало принятым восхищаться Гитлером и валить всю вину за случившееся на Бенеша. Это бывший президент «полностью находился под влиянием Франции», убеждал немецких дипломатов Хвалковский, тогда как сам он «всегда знал, что чехи могут многому научиться у Германии» 33. Новое чешское руководство так старалось понравиться Германии, что Геббельс с удовлетворением записал в дневнике: «Прогерманские голоса все чаще звучат в Праге. Эта страна будет нашим лучшим вассалом» 34. Правда, чехам это не помогло.
Соответственно, и СССР перестал рассматриваться в Чехословакии в качестве союзника. Хотя в случае с Советским Союзом новому чешскому руководству надо было проявлять большую осторожность. Общественное мнение в стране продолжало с симпатией относиться к Советской России и не считало СССР, в отличие Франции, предателем. В конце октября Александровский писал, что везде сталкивается «с почти что зоологическим русофильством... То, что народ говорит и думает о России, — отмечал советский полпред, — является крайним выражением сознания им прямой опасности для своего существования как народа и сознания того, что эта опасность идет с германской стороны» 35. Неприязнь чешского населения к немцам, особенно судетским, отмечали и германские дипломаты 36. Но центральные власти старались всего этого не замечать. Они быстро запретили Коммунистическую партию Чехословакии и свели контакты с Советским Союзом до минимума. Что касается Малой Антанты, еще одного важного элемента прежней системы безопасности в Центральной и Юго-Восточной Европе, то после Мюнхена она фактически прекратила свое существование. Когда Кадоган 6 октября попробовал надавить на румынского посла, чтобы тот передал своему правительству, что Румыния вместе с другими государствами Малой Антанты должна воздействовать на Венгрию, желавшую оторвать от Чехословакии территорию вдоль границы с Румынией, посол лишь пожал плечами 37. Все эти перемены делали новую Чехословакию легкой добычей для окружающих.
Этим сразу воспользовались Польша и Венгрия. Они повели себя как «шакалы» 38, стараясь отхватить от Чехословакии свои жирные куски. Поляки действовали с позиции силы. Еще 30 сентября, сразу по окончании Мюнхенской конференции, они предъявили чехам ультиматум, требуя немедленной передачи Тешинского района. Иначе Польша грозила самостоятельно занять его своими войсками. На принятие решения чехам отводились сутки. Бенеш обещал выполнить требования Польши, а Чемберлен не только выразил Варшаве протест, посчитав, что подобные действия «полностью противоречат духу достигнутого в Мюнхене соглашения» 39, но и счел нужным обратиться за помощью к Гитлеру. Британский премьер попросил германское правительство оказать давление на Польшу и заставить ее решать территориальные разногласия путем переговоров «в духе Мюнхена» 40. Подобная ситуация должна была изрядно позабавить Гитлера, который неожиданно для себя оказался в роли «заступника» Чехословакии. Заступаться Гитлер, конечно же, не собирался и позволил Польше занять не только Тешин, но и расположенный по соседству крупный железнодорожный узел Богумин. Правда, допустить чрезмерного усиления Польши также не входило в планы фюрера.
Венгрия попробовала было обойтись без ультиматумов и действовать методом самозахватов, но получила отпор 41, и в дальнейшем больше полагалась на посредничество Гитлера и Муссолини, организовавших «арбитражное рассмотрение» венгерских требований. Надо сказать, что венгры претендовали на часть территории Чехословакии, не населенную этническими венграми. Это были земли, где проживали словаки и закарпатские русины, входившие до Первой мировой войны в состав Транслейтании — венгерской составляющей двуединой Австро-Венгерской империи. Принадлежность многих районов по национальному и историческому принципу было трудно установить, настолько все там переплелось и смешалось. Венгры, например, хотели вернуть себе Братиславу (нем. Пресбург), бывшую когда-то столицей Венгерского королевства. Они утверждали, что Гитлер «обещал» Пресбург им 42, но словаки, остававшиеся до поры в составе единого чехословацкого государства, рассматривали Братиславу своей столицей и были против. Чехи, естественно, считали принадлежность Братиславы «внутренним делом» Чехословакии 43. Немцам, неожиданно превратившимся в главных арбитров, к которым все обращались «за справедливостью», не хотелось «обижать» ни венгров, ни словаков. Тем более что последних они сами подталкивали с конца 1938 года к выходу из единого с чехами государства.
Со словаками вообще произошла странная история. В феврале 1939 года Гитлер признался Войтеху Туке, одному из лидеров словацких националистов, что «до недавнего времени был не в курсе словацких требований о независимости». Еще шесть месяцев назад он был уверен, что Словакия хочет «воссоединиться» с Венгрией. «Если бы словаки провозгласили свою независимость во время (Судетского) кризиса, — объяснил Гитлер своему гостю, — нам было бы очень просто принять решение. Словакия не представляла угрозы Германии. Она не причинила нам никакого вреда, и мы ничего не выигрывали от ее исчезновения. В то время мы немедленно гарантировали бы ее границы» 44. Судя по всему, Гитлер был искренен в тот момент. Вряд ли его интересовали проблемы словаков, но он не преминул бы воспользоваться таким мощным козырем, как словацкий национализм, для разрушения чехословацкого государства. Хотя, надо сказать, что национализм словаков проявил себя в полной мере лишь после Мюнхена. До него движение за национальную независимость среди словаков не носило массового характера. И уж тем более они не хотели «воссоединения» с Венгрией.
Что касается чешско-венгерских пограничных споров, то они завершились «арбитражем», который проходил в октябре в венском Бельведере под руководством Риббентропа и Чиано. О том, как «арбитраж» работал, красноречиво рассказал Пауль Шмидт, присутствовавший в Вене в качестве переводчика. Министры иностранных дел Германии и Италии, вооружившись жирными карандашами, «правили» на карте границы спорных территорий, подготовленные экспертами. «Если вы будете так отстаивать чешские интересы, — обращался Чиано к Риббентропу, — они наградят вас орденом». И Чиано «правил» границу в пользу Венгрии. «Нет, это слишком далеко», — возражал Риббентроп и жирной чертой отодвигал границу. «Комиссии по демаркации будет сложно провести границу на месте, — прошептал Шмидту один из германских экспертов. — Линии, которые они проводят своими карандашами по карте, на местности будут соответствовать по ширине нескольким километрам» 45.
В конечном итоге венгры получили почти все, на что они претендовали. Но им казалось этого мало. Они рассчитывали получить еще и населенное русинами Закарпатье. Для этого венгры пытались даже столкнуть лбами немцев и итальянцев. 20 ноября венгры объявили итальянцам, что, действуя с согласия Германии, они в течение 24 часов собираются оккупировать территорию Закарпатской Украины. Муссолини не возражал. К активности в этом направлении венгров закулисно подталкивали поляки, которые боялись возрождения сильной Чехословакии и хотели создать польско-венгерскую границу, чтобы в случае чего у них была возможность лучше координировать совместные с Венгрией действия 46. Пришлось Риббентропу объяснять Аттолико, что немцы согласия на такой шаг не давали и вся ответственность за его последствия, включая возможное вмешательство Германии, ляжет на Венгрию 47. Муссолини, естественно, сразу пошел на попятную и забрал назад свое согласие. Венгры вынуждены были успокоиться и уступить.
Вся эта вакханалия проходила уже без Бенеша. Под нажимом Германии второй президент Чехословакии еще 5 октября ушел в отставку и вскоре вынужден был покинуть страну. Уже 22 октября он перебрался в Лондон, откуда в начале февраля отправился по приглашению своих американских друзей читать лекции в Чикагском университете, где получил кафедру социологии. Новым президентом Чехо-Словакии 30 ноября был избран Эмиль Гаха, человек с трагической судьбой. Известный юрист, он оказался слабым политиком, запугать которого Гитлеру не составило большого труда. Гаха три месяца пытался договориться со словаками об условиях проживания в едином государстве. Все это время он надеялся, что немцы, которые полностью подчинили себе внешнюю политику Чехо-Словакии, дадут чехам и словакам возможность самим разобраться в своих взаимоотношениях, но ситуация становилась все хуже. 14 марта словацкий сейм провозгласил независимость Словакии. Принцип самоопределения наций продолжал торжествовать, отрезая от чешского государства одну территорию за другой. О государственном суверенитете и неприкосновенности государственных границ можно было смело забыть. В тот же день Гаха отправился в Берлин. Он хотел лично переговорить с Гитлером и наивно рассчитывал на понимание и сочувствие со стороны фюрера. Других ресурсов у Гахи в любом случае не оставалось.
Внешне последний государственный визит президента независимой Чехо-Словакии был обставлен торжественно, со всеми необходимыми в таких случаях церемониями. На берлинском вокзале Гаху встречал почетный караул эсэсовцев. Но там же на вокзале, во время неожиданно разыгравшейся метели, чешский посол Мастны успел шепнуть президенту, что германские войска перешли границу Чехословакии 48. Действительно, ровно в половине шестого вечера части 8-го армейского корпуса вторглись на чужую территорию и заняли моравскую Остраву, нигде не встречая сопротивления 49. В это самое время Гаху после торжественной встречи на вокзале препроводили в берлинскую гостиницу «Адлон», где заставили несколько часов дожидаться приглашения в рейхсканцелярию. Гитлер принял его в третьем часу ночи.
У Гахи было время обдумать разговор с Гитлером. Что мог сказать президент всеми покинутой и раздираемой национальными противоречиями страны? Что вообще можно было сказать человеку, который был виновником всех бед, обрушившихся на Чехословакию, и от которого зависела теперь ее дальнейшая судьба? Чего-то требовать, грозить, пытаться найти какой-нибудь компромисс? Гаха прекрасно понимал, что все это ни к чему не приведет. Призвать чешский народ к сопротивлению? Но это означало бы обречь многих мирных граждан на верную гибель без единого шанса на победу. Оставалось смиренно просить. Гаха так и поступил. Он сразу признал, что «судьба Чехословакии находится в руках фюрера», что Словакия — это отрезанный ломоть, что «разные национальности не могут жить вместе в нынешнем едином политическом образовании», что словаки всегда тяготели к Венгрии, тогда как чехи — к Германии. Поэтому он «не будет лить слез о потере Словакии». Гаха просил Гитлера предоставить чехам возможность жить в своей стране и обещал поддерживать самые дружеские отношения с Германией 50. В ответ Гаха услышал перечень «обид» фюрера на чехов. Гитлер говорил, что после Мюнхена он надеялся на изменения в чешской политике, но она по-прежнему остается недружественной по отношению к Германии. Он напомнил, что еще осенью говорил Хвалковскому, что уничтожит чешское государство, если последнее не изменит свою политику. Но прошло уже несколько месяцев, а никаких изменений не происходит. Зачем, спрашивал Гитлер, Чехословакия продолжает держать такую большую и непосильную для нее армию, хотя уже «не играет никакой роли в международной политике»? Теперь «мое терпение иссякло, — с пафосом заявил фюрер, — и я отвожу свою защитную длань от вашей страны».
Далее последовали рассуждения о том, что Чехословакия не состоялась в качестве независимого государство и представляет собой постоянную угрозу спокойствию и безопасности Третьего рейха. В заключение Гитлер заявил, что «для восстановления порядка и присоединения Чехословакии к Рейху германским войскам был отдан приказ о вторжении». Судьба Чехословакии, объявил фюрер совсем поникшему Гахе, решится в ближайшие два дня и будет зависеть от поведения чешского населения и чешской армии 51. Гитлер предупредил, что вторжение начнется в шесть часов утра (хотя в действительности оно началось накануне вечером). Поэтому приезд Гахи в Берлин может предотвратить худшее. Если чешская армия не окажет сопротивления, чехи получат самую широкую культурную автономию, «которую они никогда не имели при австрийцах» 52. Собственно говоря, на этом содержательная часть беседы закончилась. «Ввод германских войск уже не остановить, — завершил Гитлер ночной разговор. — Если хотите предотвратить кровопролитие, — посоветовал он Гахе, — сейчас же звоните вашему военному министру и скажите, чтобы он отдал приказ войскам не оказывать сопротивления» 53.
Гаха принял все условия Гитлера. Сразу же по окончании разговора он попросил соединить себя с Прагой, чтобы предупредить военных об условиях, выставленных Гитлером. Но связь не работала. Красный от гнева Риббентроп отдавал приказы связистам немедленно восстановить ее, но те лишь разводили руками — Прага не отвечала. Пока немцы пытались устранить возникшие неполадки, случился еще один инцидент. В ожидании разговора со своим военным ведомством Гаха спокойным тоном беседовал с Герингом. Вдруг все вздрогнули от громкого крика рейхсмаршала. Геринг требовал немедленно позвать врача. В какой-то момент Гахе неожиданно стало плохо, и он упал в обморок. Пожилой и не вполне здоровый человек не выдержал всех злоключений, свалившихся на него за прошедшие сутки. Немцы засуетились, и было от чего. «Если Гаха сейчас умрет, — сразу подумал Пауль Шмидт, — назавтра весь мир будет утверждать, что его убили в рейхсканцелярии» 54. Быстро подоспевший доктор Морель, личный врач фюрера, с помощью уколов сумел привести Гаху в чувство как раз к тому времени, когда была, наконец, налажена связь с чешской столицей. Впрочем, связь была очень плохой, она постоянно прерывалась, и говорил в основном чешский министр иностранных дел Хвалковский, который буквально кричал в трубку, отдавая от имени президента приказы правительству.
Все было кончено. Чешские войска остались в казармах и не оказали никакого сопротивления. Президент независимой Чехословакии фактически сложил свои полномочия в рейхсканцелярии Гитлера. В четыре часа утра стороны подписали документ, в котором говорилось, что «ради достижения всеобщего умиротворения чехословацкий президент вручил судьбу чешской нации и государства в руки фюрера Германского рейха. Фюрер откликнулся на эту просьбу и выразил намерение взять чешский народ под защиту Германского рейха и гарантировать ему автономное развитие его этноса» 55. Это означало, что независимая Чехословакия прекратила свое существование. Она распалась. Вместо нее Германия создала протекторат Богемии и Моравии. Словакия, объявившая о независимости, превратилась в сателлита Германии. Закарпатскую Украину «под шумок» оккупировала Венгрия. Гаха до конца Второй мировой войны формально сохранял за собой пост президента квазигосударственного формирования, коим стал вновь образованный протекторат, но реальные управленческие функции перешли к назначаемому из Берлина так называемому протектору. Первым протектором Богемии и Моравии неожиданно для всех стал бывший главный дипломат Германии Константин фон Нейрат.
Этому назначению, равно как и решению превратить Чехию в протекторат, предшествовали интересные события. Нейрат, который формально уже год не входил в ближнее окружение Гитлера, был, тем не менее, хорошо информирован о планах фюрера. Он знал, что с конца 1938 года Гитлер замышлял покончить с остатками независимости Чехословакии, и принципиально не возражал против этого. Но когда ближе к марту Нейрат понял, что готовится военная оккупация страны, он забеспокоился. Такое развитие событий могло спровоцировать очередной европейский кризис с непредсказуемыми последствиями. 9 марта Нейрат добился встречи с Гитлером и во время их совместного обеда настойчиво предупреждал фюрера об опасностях военных действий против Праги. Бывший министр напомнил Гитлеру, что по его собственному плану следующие шаги должны были касаться Мемеля, Данцига и польского коридора. Операция в Богемии и Моравии, предупреждал Нейрат, вызовет болезненную реакцию на Западе, и осуществлять ее без серьезного повода нельзя. Лучше не вызывать преждевременного кризиса и удовлетвориться контролем над внешней политикой и экономикой Чехословакии, что и так уже было достигнуто 56. Гитлер не внял убеждениям Нейрата, и тот, разочарованный, сразу после встречи уехал в свое имение.
Во всех дальнейших обсуждениях и мероприятиях, связанных с Чехословакией, Нейрат не принимал никакого участия. Ночные разговоры в рейхсканцелярии прошли без него. Так же как и поездка Гитлера 1517 марта в Прагу, где фюрер окончательно определился с протекторатом как формой будущего устройства Чехии. Эту форму предложил главный юрист германского внешнеполитического ведомства Фридрих Гаус, посчитавший, что она наилучшим образом будет сочетать внутреннюю автономию и «президентство» Гахи с реальной властью, которая перейдет к Рейху. Своей декларацией, выпущенной 16 марта 57, Гитлер предоставил германское гражданство всем немцам, проживавшим на территории образованного протектората. Остальные его жители становились гражданами Богемии и Моравии. Чтобы блюсти интересы Рейха, назначался протектор новых территорий с самыми широкими полномочиями. Он утверждал и снимал членов правительства автономии, мог вмешиваться в процесс внутреннего законодательства и решения судебных органов Богемии и Моравии и нес ответственность только перед фюрером. В исключительное ведение Берлина переходили все вопросы, связанные с внешней политикой, обороной, транспортом, почтовой и телеграфной связью, а также с осуществлением таможенных функций. Немецкая марка объявлялась в протекторате такой же официальной валютой, как и чешская крона, а курс между ними отныне определялся в Берлине. В случае противоречий между сохранявшимся чешским законодательством и законами Третьего рейха приоритет предоставлялся последним. Оставалось определиться с кандидатурой протектора.
У Гитлера не было явного кандидата на эту роль. Фюрера не устроила ни одна из кандидатур, предложенных ему окружением. Со своей стороны, Гаха просил не назначать протектором судетского немца, потому что это неминуемо вызвало бы волнения среди чехов. Так и не решив, кто станет протектором Богемии и Моравии, фюрер 17 марта отправился из Праги в Вену. К этому времени в Европе все отчетливее стали раздаваться протесты по поводу германских действий в Чехословакии. После войны начальник имперской канцелярии Ганс Ламмерс рассказал, как обсуждалась кандидатура протектора в поезде по пути в Вену. «Поскольку взрыв негодования за рубежом по поводу создания протектората обещал закончиться нескоро, — вспоминал Ламмерс, — Гитлер считал, что на пост протектора нужен человек, который обладал бы авторитетом и репутацией за границей и смог бы по-умному, в дипломатической манере и со спокойствием решить задачу сотрудничества чехов и немцев в рамках Великой Германской империи». Это была непростая задача, и после длительного обсуждения Гитлер решил, что для этой роли подходит только Нейрат 58. Нейрат действительно был хорош тем, что считался и на Западе, и самими чехами «умеренным» и, по мнению британского посла Гендерсона, должен был «пустить пыль в глаза Европы» 59. Бывший глава Auswartiges Amt не сразу согласился на новое назначение. Среди выдвинутых им условий было ограничение деятельности гестапо, СС и СА на территории Богемии и Моравии, а также подчиненность непосредственно Гитлеру 60. Очевидно, что новый наместник хотел придать протекторату внешне либеральный фасад. Фюрер, конечно, дал свое согласие, но вряд ли кто-то всерьез воспринимал подобные обещания.
Остальные участники Мюнхенского соглашения, менее полугода назад объявившие себя гарантами сохранения независимой Чехословакии, по-разному отнеслись к ее исчезновению с карты Европы. Быстрее и резче других среагировали французы. Их посол Робер Кулондр, в ноябре перебравшийся из Москвы в Берлин, уже в полдень 15 марта побывал на Вильгельмштрассе и попытался выяснить в министерстве, что происходит. Французские представители в Чехословакии еще накануне вечером информировали Париж, что германские части заняли Остраву, и посол получил предписание выяснить, с чем это связано. На конференции в Мюнхене генеральный секретарь французского МИДа Алексис Сен-Леже, всюду сопровождавший Даладье, задал Гитлеру прямой вопрос: собирается ли тот ограничиться решением национальной проблемы судетских немцев или конечной целью является уничтожение Чехословакии как самостоятельного государства? Не ожидавший такого вопроса фюрер замялся и ушел от четкого ответа 61. Теперь на Кэ д’Орсе желали получить ясный ответ на тот же вопрос. Кулондр зачитал Вайцзеккеру полученную из Парижа инструкцию, где выражалось недоумение по поводу нарушения гарантий, данных Чехословакии в Мюнхене, и отсутствия предварительных консультаций, о которых Франция и Германия договорились в декабре. От себя посол эмоционально добавил, что он шокирован действиями Германии, и заявил, что оставляет за своим правительством право решить, что делать дальше. Это был стандартный дипломатический ход, к которому обычно прибегали при недостатке точной информации. В ответ Кулондр услышал резкую и не менее эмоциональную отповедь от германского статс-секретаря. Вайцзеккер посоветовал Франции «обратить внимание на собственную империю и не рассуждать о вещах, где, как показал опыт, ее участие не способствовало делу мира». Далее Вайцзеккер заявил, что вообще не видит повода для французского демарша, поскольку все действия Германии были предприняты исключительно для восстановления порядка и по просьбе чешской стороны. В Париже должны были уже прочесть чешско-германское соглашение, издевательски сообщил Вайцзеккер, и в посольстве Кулондра наверняка ожидают новые инструкции 62. Грубость статс-секретаря была столь очевидной, что Кулондр не нашелся, что ответить, и с трудом сохранил спокойствие. Полгода назад такой ответ был немыслим. Теперь же Франция пожинала плоды своей мюнхенской политики.
Англичане повели себя вначале пассивно. Они пребывали в шоке от действий Германии. Еще бы! В начале марта на брифинге для журналистов Чемберлен совершенно определенно заверял их, что «международная ситуация сейчас менее напряженная и не внушает мне тех опасений, которые она вызывала в последнее время» 63. В Лондоне просто не понимали, как реагировать на события в Центральной Европе. В первые дни англичане интересовались судьбой Чехословакии скорее по необходимости. Накануне германского вторжения в Чехословакию посол Гендерсон честно признался Вайцзеккеру, что британское правительство хотело бы держаться в стороне от того, что происходит в этой стране, и его гораздо больше беспокоит, чтобы не сорвался запланированный на март визит в Берлин министра торговли Англии Оливера Стэнли 64. Галифакс в те же дни старался убедить всех, будто данные в Мюнхене гарантии не действуют до тех пор, пока не будут установлены новые границы Чехословакии 65. Если Галифакс и Гендерсон и выражали свое недовольство действиями Германии, то обязательно подчеркивали, что их заботит прежде всего будущее англо-немецких торговых отношений 66. Ванситарт, бывший сторонником решительных мер, требовал немедленного отзыва посла из Берлина, но Форин Офис не спешил. 14 марта в Лондоне Кадоган объяснял французскому послу Корбену, что «мы не можем сейчас ничего сделать, чтобы остановить» Гитлера. «Вопрос заключается в сохранении нашего лица, — убеждал он французского дипломата. — С меньшими потерями для престижа это можно будет сделать после события (то есть вторжения в Чехословакию. — И. Т.) выражением нашего протеста» 67.
Уже после начала войны Гендерсон пытался представить дело таким образом, будто «одного взгляда в утренние немецкие газеты (15 марта) было достаточно, чтобы подтвердить мои худшие опасения. Это было окончательное крушение моей миссии в Берлине. Гитлер перешел Рубикон» 68. Однако в том то и дело, что накануне этого события никаких опасений у Гендерсона не было. «Мое определенное мнение, — сообщал он в Лондон 18 февраля, — что герр Гитлер не затевает в настоящее время никаких авантюр, а все разговоры и слухи об обратном не имеют под собой никакого основания» 69. После всего случившегося англичанам надо было элементарно прийти в себя. В течение еще нескольких дней они не могли определиться, какую позицию им следует занять. 15 марта Чемберлен заявил в палате общин, что «горько сожалеет» по поводу германской акции, но тут же добавил, что, несмотря «на периодические коррективы и разочарования, вопрос, который все мы держим в уме, настолько важен для всего человечества, что мы не можем просто так отбросить его или переложить на одну сторону» 70. Последнюю фразу Чемберлен добавил от себя лично в предварительно согласованный в правительстве текст заявления. То есть Чемберлен все еще пытался сохранить лазейку для дальнейшего умиротворения. Даже его ближайшему окружению было ясно, что это «фатальная ошибка» 71. В тот же день, правда, англичане отменили визит Стэнли, но это было вполне ожидаемо. С политической точки зрения момент для визита оказался крайне неподходящим. В сложившихся условиях такая поездка могла дорого обойтись Чемберлену и его правительству. С другой стороны, в Лондоне не стали досрочно отзывать домой торгово-промышленные делегации, уже находившиеся в Германии.
В любом случае простой отмены визита Стэнли было явно недостаточно, чтобы успокоить британское общественное мнение. От правительства ждали большего. На несколько дней Англия застыла в тревожном ожидании. Все гадали, что скажет Чемберлен в Бирмингеме 17 марта. Именно в этом городе, много лет бывшим избирательным участком Чемберленов и их политической вотчиной, представители клана делали свои самые важные заявления. В том, что Невиллу предстоит определиться и сделать нелегкий выбор, никто не сомневался. Вопрос заключался в том, хватит ли премьер-министру смелости, чтобы отойти, наконец, от политики умиротворения, которая, как это стало очевидно практически всем, полностью провалилась? «Общее чувство в кулуарах (палаты общин. — И. Т) таково, что Чемберлен должен будет либо уйти, либо круто поменять свою политику, — записал 17 марта в дневнике Гарольд Николсон. — Если только в сегодняшнем выступлении он не признает, что ошибался, единственной альтернативой для него будет отставка... Все считают, что Галифакс должен стать премьер-министром, а Иден — возглавить палату общин» 72. Поскольку Галифакс был лордом и заседал в верхней палате (по закону члены палаты лордов не могли присутствовать на заседаниях палаты общин), это означало, что при внешней преемственности реальная власть переходила бы к Идену и противникам умиротворения. Даже рядовые консерваторы считали захват Гитлером Праги «погребальным звоном» политике умиротворения. После этого шага, записал Хедлэм, никто уже не захочет иметь дело с Гитлером. Он превратился в изгоя, «а после того как мы станем достаточно сильными, с ним надо будет бороться» 73.
Накануне бирмингемского выступления Чемберлена в Англии сложилась очень нервозная обстановка. Общественное мнение страны было дополнительно взбудоражено румынским посланником в Лондоне Виорелом Тилей. 17 марта Тиля получил по своим, так и невыясненным каналам информацию, будто бы Германия предъявила Румынии экономический ультиматум, угрожая военным вторжением. Немцы якобы требовали подчинить своим нуждам нефтедобывающую отрасль Румынии. С этой информацией Тиля сразу поспешил в Форин Офис и передал ее Галифаксу и Кадогану. Те тут же направили соответствующие запросы в британские миссии в странах Восточной Европы, запрашивая, что там известно об этом ультиматуме. На следующий день из Румынии пришел ответ, что слухи об ультиматуме являются ложными 74. Скандала, однако, избежать не удалось. Тиля успел рассказать об ультиматуме британской прессе, и утром 18 марта английские газеты сообщили о нем на первых полосах, вместе с изложением речи Чемберлена 75. Шумиха, поднятая британской прессой, больше всех испугала самих румын. В посольство Германии в Бухаресте кинулись румынские политики, желавшие выяснить, что происходит, а министр иностранных дел Румынии Григоре Гафенку вынужден был объяснять журналистам, что с Германией идут обычные торговые переговоры 76.
Существуют разные предположения о том, кто мог быть информатором Тили и зачем понадобилась подобная провокация. Высказываются предположения, что за скандалом могли стоять сами англичане (или французы, поскольку информация поступила Тиле из Парижа), которые хотели таким образом сорвать намечавшееся румыно-германское соглашение о политических гарантиях в обмен на экономические уступки 77. Существует мнение, что за спиной Тили стояли экономические конкуренты Германии, не желавшие усиления ее позиций в Восточной Европе 78. Еще одним вероятным мотивом могло быть желание самих румын оказать с помощью международного скандала давление на Германию и заставить последнюю пересмотреть невыгодные для Румынии пункты торгового соглашения (например, бартерные расчеты и невыгодный фиксированный курс марки). В любом случае в условиях всеобщей нервозности «афера Тили» вполне могла привести к серьезным последствиям.
Чемберлен, конечно, чувствовал напряженность ситуации и знал о настроениях в английском обществе и в консервативной партии. Он понимал, что от его речи 17 марта зависит очень многое. Бирмингемское выступление премьера действительно стало поворотным моментом в политике Великобритании. Чемберлен даже говорил более эмоционально, чем обычно. Возможно, это было связано не только с важностью самой речи, но и с тем, что произносилась она за день до семидесятилетнего юбилея оратора. Чемберлен не мог пройти мимо Мюнхенского соглашения, поскольку оно стало апофеозом всей его политики умиротворения. Он снова говорил о важности Мюнхена, о том, что Гитлер получил там отличный шанс доказать всем свою приверженность миру. Гитлер не воспользовался им и своими последними односторонними действиями в Чехословакии разрушил достигнутые в Мюнхене договоренности. «Является ли это нападение на маленькое государство последним или за ним произойдут другие? Является ли случившееся очередным шагом в стремлении установить силой свое доминирование в мире?» — риторически и гневно обращался Чемберлен к аудитории в зале и миллионам слушателей в мире. (Выступление транслировалось радиостанцией Би-Би-Си на Британию, ее доминионы и США. 17 минут эфирного времени передавались также на Германию 79.) Чемберлен не стал брать на свое правительство «новые неопределенные обязательства, могущие возникнуть из ситуации, которую нельзя сейчас предвидеть», но предупредил, что «было бы большой ошибкой делать из убежденности английской нации в том, что война является бессмысленной и жестокой вещью, вывод, будто страна настолько утратила свою суть, что не станет противостоять со всей доступной ей мощью любому вызову миру, если он когда-либо возникнет» 80.
Это была самая грозная речь Чемберлена из произнесенных им на тот момент. Она получила одобрение практически всех политических сил Британии. «Прекрасная речь Невилла в Бирмигеме, — записал в дневнике консерватор-заднескамеечник Хедлэм. — Он защищает свою Мюнхенскую политику, а затем рубит Гитлера с плеча. Ясно, что “политика умиротворения” подошла теперь к своему концу. Остается посмотреть, сколько еще времени пройдет до начала войны. Я не вижу другого способа остановить движение Германии к мировому господству, кроме как силой оружия» 81. «Не так плохо», — более сдержанно отреагировал Кадоган 82. Правда, через три дня, когда эмоции, вызванные речью, улеглись, Кадоган, по здравому размышлению, был уже более критичен. Англия, «как и другие страны, задается теперь вопросом — “А что вы собираетесь делать?"», — записал он в дневнике 20 марта 83. Но в целом речь была воспринята положительно — как отход от политики умиротворения. Даже Черчилль остался доволен выступлением премьер-министра. Он не подверг его, как обычно, уничтожающей критике и позже процитировал большие отрывки из речи в своем многотомном сочинении о Второй мировой войне 84. Покончив, наконец, с умиротворением, Чемберлен сумел в последний момент восстановить доверие к своему правительству в британском обществе. Теперь премьер-министру предстояло пересмотреть всю европейскую политику страны.
Еще один участник Мюнхенского соглашения, Муссолини, отнесся к ликвидации Чехословакии со смешанными чувствами. С одной стороны, дуче испытывал откровенную зависть. Он очень ревниво следил за «успехами» фюрера. «Итальянский народ будет смеяться надо мной, — откровенничал Муссолини перед Чиано 15 марта, получив послание фюрера о занятии Праги. — Всякий раз, когда Гитлер занимает какую-либо страну, он присылает мне послание» 85. А тут еще принц Гессенский, привезший это сообщение (немецкий принц был женат на дочери итальянского короля, и Гитлер часто использовал его, когда хотел что-то передать Муссолини, минуя официальные дипломатические каналы), сообщил, что эта операция освободила двадцать германских дивизий, «которые могут быть использованы в какой-либо другой зоне и для поддержки политики Оси». И тут же передал совет Гитлера, что если дуче «намерен предпринять операцию в большом масштабе, то лучше подождать пару лет, когда число свободных прусских дивизий достигнет ста». Дуче воспринял это предложение как издевательство и гордо сообщил фон Гессену, что «в случае войны с Францией мы будем сражаться одни, не попросив у Германии ни одного человека» 86.
С другой стороны, Муссолини был раздражен тем, что обо всех своих действиях Гитлер информировал его уже постфактум. Дуче все больше опасался непредсказуемости Гитлера и особенно боялся, что фюрер может обратить свой взор на Средиземноморье. Единственным человеком, с которым Муссолини мог вести откровенные разговоры, был Чиано, зять дуче и одновременно министр иностранных дел фашистского правительства. То, что слышал в те дни Чиано, вполне могло стать мировой сенсацией, если вышло бы за пределы семейного круга. Дуче печально говорил о том, что «прусская гегемония в Европе установлена. По его мнению, — записал в дневнике Чиано, — коалиция всех других держав, включая нас, могла бы остановить германскую экспансию, но не смогла бы ликвидировать», то есть победить Германию. Получалось, что в марте 1939 года Муссолини все еще задумывался о воссоздании «фронта Стрезы» и возможности совместных с Англией и Францией действий против Германии! Такие же мысли посещали и Чиано. 19 марта он записал в дневнике: «События последних дней перевернули мое мнение о фюрере и Германии; он тоже ненадежен и вероломен, и мы не можем вести с ним какую-либо политику. Я сегодня в беседе с дуче выступал за соглашение с западными державами» 87. В другой раз дуче с беспокойством говорил о хорватской проблеме. Он боялся, что хорваты последуют примеру словаков и, поощряемые Германией, провозгласят свою независимость от Югославии, отдавшись «под немецкое покровительство». «В таком случае, — откровенничал дуче, — для нас останется лишь одно из двух: либо дать первый выстрел против Германии, либо быть сметенными революцией, которую вызовут сами фашисты. Никто не потерпит свастики на Адриатическом море» 88. Конечно, можно скептически относиться к словам дуче о «фашистской революции», но показателен сам ход его мыслей.
Главная проблема Муссолини состояла в том, что при поистине наполеоновских планах он был не в состоянии осуществить их самостоятельно. Италии по зубам были лишь противники уровня феодально-племенной Эфиопии, и дуче прекрасно понимал это. Его воинственные слова, произносимые публично, совершенно не соответствовали возможностям Италии. Мало того, реализовать свои имперские замыслы Муссолини мог только в союзе с Гитлером, которого дуче ненавидел все больше и вполне допускал, что фюрер может его банально обманывать. Отсюда все метания дуче в 1939 году. Один из самых заметных итальянских дипломатов того времени Дино Гранди, ветеран фашистского движения, когда-то осмелившийся бросить вызов самому Муссолини, объяснял все просто: «Во время грядущего великого кризиса нам надо будет продать себя за высокую цену» 89. Именно так Италия вела себя накануне и на начальном этапе Первой мировой войны. В чем-то история, конечно, повторялась, но теперь Муссолини точно понимал, чего он хочет, и не знал, как этого добиться. Поэтому он то требовал от Чиано скорее превратить Ось в полноценный военный союз с Германией, то, наоборот, велел не спешить со взятием на себя каких-либо твердых обязательств. На метания Муссолини накладывала свой отпечаток и позиция Чиано, который презрительно относился к немцам и был неизменно против увязывания судьбы Италии с германской политикой.
В конечном итоге Муссолини «выпустил пар», оккупировав Албанию. С военно-политической точки зрения эта акция имела довольно сомнительное значение для укрепления позиции Италии на Балканах. Король Албании Зогу, несмотря на случавшиеся в итало-албанских отношениях конфликтные ситуации, и так был полностью зависим от Италии и поэтому вполне управляем. Но аннексия виделась Муссолини и итальянским военным самым надежным способом полностью прибрать Албанию к рукам. Кроме того, дуче считал, что захват Албании будет способствовать укреплению его личного авторитета в глазах итальянского народа и Германии. То есть в ответ на Прагу он решил предъявить миру Тирану. После некоторых колебаний дуче в начале апреля отдал приказ о военной операции против Албании. Последней был предъявлен ультиматум с требованием допустить постоянное присутствие итальянской армии на албанской территории, и в течение нескольких дней (с 7 по 12 апреля) Албания была оккупирована итальянскими войсками. Король Зогу бежал в Грецию. Новым королем Албании был объявлен итальянский монарх Виктор Эммануил III, а страна превратилась в протекторат Италии. Муссолини торжествовал победу.
Когда речь заходит об аннексии Албании, историки обычно начинают гадать и путаться, отвечая на вопрос, зачем это было нужно. Их легко понять, поскольку сам Муссолини, а вместе с ним и многие итальянцы, не мог дать на него точный ответ. Один из итальянских дипломатов весьма образно заметил, что захват Албании был так же бессмыслен, как «изнасилование собственной жены» 90. Очевидно, что после оккупации немцами Праги уязвленный Муссолини постоянно думал о «достойном» ответе. 31 марта испанские националисты захватили Мадрид, и генерал Франко объявил об окончании гражданской войны в Испании. Муссолини, который сделал очень много для победы националистов, воспринял ее с ликованием, почти как собственный триумф. Но для удовлетворения тщеславия дуче этого оказалось мало. Ведь и Гитлер способствовал победе Франко. Муссолини нужен был другой, персональный успех. Такие мысли, конечно же, сыграли свою роль в решении захватить Албанию, но быть главной и, тем более, единственной причиной все-таки не могли. При иных обстоятельствах дуче, вполне вероятно, воздержался бы от подобного шага и продолжил бы контролировать Албанию мирными способами.
Присоединение Албании традиционно объясняют желанием Италии контролировать Адриатическое море 91. Действительно, вход в Адриатику запирался теперь итальянцами с обеих сторон. Но Италия полностью контролировала это море и до оккупации Албании. Более веской причиной могли быть планы господства на Балканах и в восточной части Средиземного моря. В этом смысле аннексия Албании была в равной степени предупреждением Германии и вызовом Англии. Захватив Албанию, Италия пыталась дать ответ на растущую активность Германии в Югославии, Румынии и Венгрии. Муссолини всерьез опасался, что Германия вытеснит Италию с Балкан, которые традиционно рассматривались в Риме сферой собственного влияния 92. Интересно, что такую версию допускал в то время и Чемберлен 93, хотя он, как и многие другие, не понимал, зачем Муссолини сделал это. Очевидно, что захват Албании являлся также вызовом Западным демократиям. Из Албании можно было серьезно угрожать Греции, которая всегда ориентировалась на Британию. Отсюда было всего 140 километров до греческих Салоник, что делало их легко досягаемыми для итальянской авиации. В случае возникновения европейской войны захват Греции, по мнению итальянских военных, становился необходим для того, чтобы угрожать положению Англии в восточном Средиземноморье 94. Присоединение Албании казалось Муссолини хорошо продуманным шагом, оставлявшим Италии возможность двигаться как в сторону военного союза с Германией, так и сближения со странами Запада. Для успокоения англичан итальянский поверенный в делах еще 7 апреля передал Галифаксу сообщение, что события в Албании «будут развиваться таким путем, чтобы не спровоцировать кризис в англо-итальянских отношениях или в международной ситуации в целом» 95.
Муссолини, однако, допустил серьезный политический просчет. Захват Албании разрушил то хрупкое равновесие, которое существовало на Балканах после исчезновения Чехословакии и Малой Антанты. Итальянцы давно опасались распада Югославии и усиления немецкого влияния в этом регионе. 17 марта Чиано специально вызвал посла Германии Маккензена, чтобы сообщить ему, что «германское вмешательство в вопросы, относящиеся к Хорватии, автоматически приведет к краху» итало-германской Оси 96. Немцы заверяли, что Средиземное море их не интересует, но Муссолини не доверял им 97. Особенно в условиях, когда экономическая зависимость Югославии от Германии стала «абсолютной» 98. Действительно, немцы предоставляли Югославии связанные кредиты, обязывавшие Белград закупать лишь германские товары. В начале 1939 года Германия заняла лидирующее положение на югославском рынке вооружения, заключив с Белградом контракт на поставку оружия на сумму в 200 миллионов рейхсмарок 99. Со своей стороны, Югославия перед Второй мировой войной превратилась в одного из главных поставщиков зерна в Германию. Чтобы выполнить свои контрактные обязательства, югославы вынуждены были даже ограничить его внутреннее потребление 100. Италия, в отличие от Германии, почти не закупала зерно за границей, сама нуждалась в современном оружии и не могла предоставить Югославии большие кредиты.
Муссолини и Чиано чувствовали, что Италия быстро теряет влияние в Югославии, где растут центробежные тенденции. Центральному правительству в Белграде итальянцы настойчиво советовали в марте пойти на уступки Хорватии в вопросах автономии, чтобы не толкать Загреб в объятия Берлина, а хорватам — проявлять терпение и не дразнить Белград 101. Присоединение Албании должно было стать веским аргументом в этой политике, но оказалось шагом в обратном направлении. Албанская авантюра усилила недоверие к Италии как Белграда, так и Загреба, и ускорила дезинтеграцию Югославии. Чиано как-то заметил, что итальянское влияние на Балканах способствует поддержанию баланса сил в регионе, препятствуя усилению позиций Германии 102. Захватив Албанию, итальянцы сами же и нарушили этот хрупкий баланс. Никто больше не заботился о сохранении регионального status quo. 13 апреля Чемберлен и Даладье поспешили в одностороннем порядке выдать вербальные гарантии безопасности Греции, Румынии и Турции, хотя никто не спрашивал их об этом.
Румыния, за три недели до этого подписавшая торгово-экономическое соглашение с Берлином и собиравшаяся подписать с ним договор о гарантии границ 103, вообще испугалась англо-французских гарантий едва ли не больше, чем потенциальной угрозы со стороны Германии.
Так или иначе, но аннексия небольшого балканского государства вынудила Муссолини окончательно определиться с дальнейшей политикой Италии. Он еще раз убедился, что от Гитлера можно ожидать гораздо большего, чем от Англии и Франции. Не то чтобы страны Запада совсем отказывались от мыслей «купить» Муссолини. Они готовы были при определенных условиях предложить ему сделку. Но, в отличие от Германии, им пришлось бы платить «из своего кармана» — итальянские требования включали Ниццу, Корсику, Тунис... «Исторически политика Италии всегда строилась на том, чтобы продать себя как можно дороже, — записал Кадоган 24 марта. — Но разрывая с Осью. Муссолини запросит большую цену, которую должна будет заплатить, главным образом, Франция. В этом таится очень большая опасность — любое обращение к Италии создаст сейчас у Муссолини впечатление, будто после всех последних событий Демократии реально напуганы. Может быть, Муссолини и не хочет начинать войну, но такое обращение может побудить его блефовать до той стадии, когда у него не останется уже пути назад» 104. В любом случае французы не собирались покупать Муссолини ценой своих территорий. Итальянцы «могут рассчитывать на пирс, не более того», — говорили французские дипломаты 105. Гитлер же, естественно, не возражал против передачи Италии части принадлежавших Франции земель. Он и акцию по захвату Албании воспринял как должное. Он вообще готов был поддержать все, что делало страны Оси сильнее. В апреле Муссолини сделал окончательный выбор в пользу Третьего рейха. Чиано получил указание заключить союзный договор с Германией.
Это соглашение, получившее название «Стальной пакт», было подписано Риббентропом и Чиано в Берлине 22 мая 1939 года. Муссолини не сразу дал согласие на его заключение. В конце октября 1938 года дуче писал Риббентропу, давно продвигавшему идею полноценного союза между Германией и Италией, что если Германия имеет в виду оборонительный союз, то «в этом абсолютно нет необходимости или срочности», потому что державы Оси и так были сильны и едины. Если же подразумевался наступательный союз, то он мог представлять интерес для Италии. Но тогда надо было «четко определить» сферу его действия 106. Это была вполне естественная реакция после беспрецедентной уступчивости Англии и Франции в дни сентябрьского кризиса. После Мюнхена Муссолини имел все основания не опасаться ни ту ни другую державу. Мало что изменилось в отношении дуче к Англии и Франции и в последующие несколько месяцев. Однако вскоре после захвата немцами Чехии отношение итальянцев к военному союзу с Германией начало меняться. Муссолини и, в меньшей степени, Чиано стали склоняться к желательности такого союза. Оба пришли к выводам, что большой европейской войны не избежать, но начинать ее лучше через три-четыре года, когда Италия закончит свои программы перевооружения 107, и что легче будет узнавать о планах непредсказуемого Гитлера, находясь с ним в военно-политическом союзе. Итальянцы никогда полностью не доверяли немцам, и теперь, когда они стремились закрепить за собой преимущественное влияние в Средиземноморье, им важно было иметь дополнительные рычаги влияния на Гитлера. Собственно говоря, немцы открыто никогда не возражали против желания Муссолини доминировать в этом регионе, постоянно подтверждая, что «средиземноморская политика будет направляться Италией» 108. Правда, поступали они при этом так, как считали нужным, не особенно оглядываясь на итальянцев. Немцы могли себе это позволить — в экономическом и финансовом плане они были гораздо сильнее. Муссолини надеялся, что в Берлине с ним будут больше считаться после заключения союза с Германией 109.
Был и еще один, крайне важный для Италии момент. Дуче очень болезненно относился к проживанию большого количества немцев (по разным оценкам, от 200 до 270 тысяч человек) в бывшем австрийском Южном Тироле. С тех пор как в 1938 году между Германией и Италией установилась общая граница, немцы много раз обещали, что никогда не будут требовать возвращения Южного Тироля. Но Муссолини не покидали мрачные сомнения. Он видел, что обещания Гитлера другим странам ничего не значат, и постоянно опасался, что очередь может дойти и до воссоединения южных тирольцев с Фатерляндом. Идея Вильсона и большевиков о праве наций на самоопределение оказалась просто бесценной находкой для планов Гитлера. Его стратегия везде была одинаковой — volksdeutsche, в какой бы стране Европы они ни проживали, всюду создавали местные отделения НСДАП и начинали требовать автономии, а если была хоть малейшая возможность — то и присоединения к Германии. «Латышей беспокоит, — жаловались, например, латвийские дипломаты, — что немцы, добившись максимума уступок от чехов и поставив немецкое меньшинство на положение чуть ли не экстерриториальности, воспользуются этим как прецедентом и станут добиваться аналогичных прав для немцев в других странах. Эти домогательства могут быть направлены по адресу Венгрии, Румынии, Югославии, Польши, но наиболее опасны для Латвии, где немцам до сих пор никаких специальных прав не предоставлено» 110.
Даже в крошечном Лихтенштейне была предпринята попытка нацистского путча с последующим присоединением к Третьему рейху. В соседнем австро-германском Тироле стоял батальон штурмовиков СА, готовых вторгнуться в княжество по призыву радикального крыла местной нацистской организации. Путч намечался на конец марта 1939 года, но в последний момент был отменен из Берлина 111. После захвата Чехии Третьему рейху не нужны были дополнительные международные осложнения при сомни-
тельных приобретениях. В странах, где в силу географической отдаленности или отсутствия компактности проживания речь о «воссоединении» не шла, местные volksdeutsche играли роль пятых колонн. Во многих местах с этим мирились. Румынское правительство, например, понимая опасность организаций «своих» немцев, старалось, тем не менее, не препятствовать их деятельности, чтобы не навлечь на себя гнев Берлина. В каких-то случаях власти Третьего рейха пытались сами одергивать не в меру ретивых лидеров зарубежных нацистов 112.
Что касалось Италии, то фюрер при каждом удобном случае подтверждал нерушимость границы по Бреннерскому перевалу, но сомнения у дуче не исчезали. Да и как могло быть иначе, если в Южном Тироле действовала местная организация нацистов, агитировавшая за присоединение к Рейху? Они постоянно распускали слухи о ведущихся переговорах по воссоединению. После Мюнхена поговаривали даже о намерении дуче преподнести Южный Тироль фюреру на юбилей (20 апреля ему исполнялось 50 лет) 113. По самому Южному Тиролю гуляли листовки, рассказывавшие о притеснениях местных немцев итальянскими властями 114. В середине апреля генеральный консул Германии в Больцано на встрече с местными нацистами попросил их не демонстрировать публично германскую символику, а «терпеливо дождаться того момента, который обязательно настанет, когда фюрер включит эти земли в состав Рейха» 115. Это переполнило чашу терпения Муссолини, и он потребовал скорейшего переселения южнотирольских volksdeutsche в Германию. Разговоры о необходимости такого шага уже шли в течение какого-то времени, но дальше немецких обещаний дело не двигалось. Теперь Муссолини поставил переселение одним из условий подписания союзного договора. Немцы вынуждены были согласиться и разработать для этого специальную программу, отвечать за выполнение которой должен был Гиммлер 116.
В конце мая, несмотря на груз сохранявшихся двусторонних проблем, сильные сомнения и личное внутреннее недоверие к Германии со стороны Муссолини и Чиано, итальянцы подписали с немцами Стальной пакт 117. Германия и Италия формально становились союзниками. Пакт состоял из семи статей и секретного дополнительного протокола. Уже в преамбуле к основному тексту объявлялось о незыблемости «на все времена» границы между двумя странами. Определяющей была 3-я статья пакта, в которой говорилось, что в случае вооруженного конфликта кого-либо из участников с третьей стороной, другая договаривающаяся держава окажет военную помощь союзнику. При этом не уточнялось, кто будет зачинщиком конфликта. То есть помощь оказывалась даже в случае агрессии, которую могли предпринять Германия или Италия против третьей страны. Участники пакта пристегивались, таким образом, к будущим военным авантюрам друг друга. Для Италии это было гораздо опаснее, поскольку через новый союз она могла быть вовлечена в общеевропейскую войну помимо своей воли. Правда, на предшествовавших заключению союза переговорах Чиано специально оговаривал, что Италия желает сохранить мирные отношения с Англией и вообще не хотела бы воевать в течение как минимум трех лет 118. Риббентроп обещал учесть итальянские пожелания, но в тексте пакта эти моменты никак отражены не были. Шансов избежать участия в европейской войне у Италии практически не оставалось. Разве что воспользоваться лазейкой о необходимости взаимных консультаций перед началом военных действий и повторить опыт 1914 года, когда на начальном этапе войны Италия объявила о своем нейтралитете, сославшись на то, что с ней не проконсультировались. Что касается секретного протокола, то он обязывал Германию и Италию создать специальные комиссии по военным вопросам и координировать военные экономики двух стран, а также вести совместную пропаганду, направленную против вероятных противников.
Интересно, что в то самое время, когда Муссолини пытался оговорить с Германией сохранение мира и дружбы с Англией в случае германо-английской войны, на Британских островах появился план упреждающей войны с Италией. Он предусматривал немедленное нанесение удара по итальянскому флоту в случае начала боевых действий с Германией. Инициировали и разрабатывали его в английском Адмиралтействе. Адмиралы предполагали таким шагом сразу же лишить Германию союзницы и заставить перебросить часть своих сил на южное направление. Но Первый морской лорд Роджер Бэкхауз, главный сторонник превентивного удара по итальянскому флоту, вскоре умер, а сменивший его в июле 1939 года адмирал Дадли Паунд выступил против такого плана 119. Он считал, что Англия не может сконцентрировать достаточное для разгрома итальянского флота количество кораблей в Средиземном море, поскольку оставит тогда беззащитными перед угрозой японского нападения свои тихоокеанские владения. Британский флот уже не мог, как раньше, одновременно доминировать во всех уголках земного шара. Приходилось распылять силы между защитой собственно Британии и ее Империи.
Стальной пакт окончательно определил расстановку сил в случае возникновения большой войны в Европе. Основное противостояние наметилось между Англией и Германией. К ним, как к лидерам враждебных блоков, примыкали более слабые союзники — соответственно, Франция и Италия. Правда, Муссолини с неизменной напыщенностью всюду заявлял, что с Францией он справится и без помощи Германии, но это были пустые слова. Гитлер, не желая лишний раз травмировать чувства своего союзника, делал вид, что охотно верит подобным заявлениям дуче, но строил свои дальнейшие планы с учетом того, что воевать в союзе с Италией придется против двух главных Западных демократий. Разница в политике Германии и Англии весной-летом 1939 года состояла в том, что Гитлер точно знал, чего он добивается, тогда как Чемберлен абстрактно выступал за сохранение европейского мира и поддержание статус-кво. Однако ситуация в Европе постоянно менялась, и никакого статус-кво не существовало в принципе. Гитлер последовательно шел к своим целям, а Чемберлен действовал необдуманно и импульсивно, нарушая вековые традиции британской политики и раздавая направо и налево британские гарантии.
За его гарантиями в любом случае ничего не стояло. Реально Англия никак не могла помочь тем странам, которым она их предоставляла. Даже в случае Польши, которая с апреля 1939 года виделась большинству европейских политиков следующей жертвой Германии. Своими гарантиями Чемберлен думал остановить Гитлера, убедить его в том, что Англия будет воевать на стороне очередного объекта германской агрессии и тем самым сдержать его. Возможно, Чемберлен помнил упреки в том, что твердое заявление Британии о готовности сражаться остановило бы Германию в июле 1914 года и предотвратило бы Первую мировую войну. О таком мотиве позже вспоминал Галифакс 120. Но ситуация была совершенно иной. Да и фюрер уже не боялся. После ликвидации Чехословакии, прошедшей без каких-либо последствий, все в Германии были убеждены, что «ни один британский солдат не будет мобилизован в случае германо-польского конфликта» 121. Немцев не напугал даже ограниченный английский призыв в армию, который прошел в апреле и позволил несколько увеличить численность сухопутных сил Британии — беспрецедентный для страны шаг в условиях мирного времени.
Надо сказать, что ко времени подписания Стального пакта на карте Европы произошло еще одно изменение. 24 марта 1939 года литовская Клайпеда снова стала немецким Мемелем. Эта акция прошла без особых осложнений. Мемель, крупный торговый порт на Балтийском море, был основан рыцарями Тевтонского ордена еще в XIII веке и до окончания Первой мировой войны всегда принадлежал немцам. Затем город стал предметом борьбы между Литвой и Антантой (Англией и Францией), которая передала его под управление Лиги Наций. В 1924 году литовцы добились вхождения Мемельского края в состав своего государства, но по национальному составу, языку и культуре город, несмотря на все попытки Литвы ассимилировать его население, продолжал оставаться немецким. Гитлер никогда не скрывал своих планов вернуть Мемель в состав Германии, а после того как Англия и Франция согласились на передачу Судетской области Рейху, у них не осталось веских оснований возражать против аналогичного решения проблемы Мемеля. Единожды отдав приоритет праву наций на самоопределение, англичане и французы развязали Гитлеру руки в перекраивании европейских границ. Нацисты, естественно, каждый раз этим пользовались. «Самоопределение народов, которое после мировой войны должно было лечь в основу формирования новых европейских границ, — заявил глава мемельских нацистов Эрнст Нойманн, выступая в местном ландтаге 15 марта, — было грубо нарушено отторжением территории Мемеля от Германского рейха... Предоставленный Мемелю автономный статут, текст которого предполагал соблюдение традиционных прав и культуры местных жителей, постоянно нарушался литовским правительством по самым основным положениям... Все, абсолютно все было направлено на разрушение германской расы, на ликвидацию ее прав и экономическое разорение» 122.
Тактика нацистов осталась прежней, уже опробованной в Австрии и Чехословакии — создание местных отделений НСДАП, требования о «воссоединении» с Германией и подрывная работа. «Мы (литовцы), чтобы устранить всякий повод к недовольству немцев, пошли им навстречу во всем и даже больше, — жаловался в начале марта 1939 года литовский посланник в Берлине Казис Скирпа советскому полпреду А. Ф. Мерекалову. — В Мемельской области немцы полные хозяева, имеют свои охранные и штурмовые отряды и т. д. Что мы можем сделать, такая маленькая страна, после мюнхенской истории мы должны быть готовы ко всему» 123. Литовцы, как до них австрийцы и чехи, пробовали запрещать деятельность прогерманских организаций, арестовывать их лидеров. Тогда немецкие газеты начинали трубить о преследованиях немцев в Мемельланде, и на помощь «притесняемому» населению приходили набравшиеся опыта в таких вопросах дипломаты Третьего рейха со своими угрозами и ультиматумами. Все шло по хорошо отработанной схеме. 20 марта Риббентроп принял министра иностранных дел Литвы Юозаса Урбшиса и объяснил ему, что дальнейшие события могут развиваться по двум сценариям: «первый стал бы дружественным урегулированием». При таком решении «проблемы, которые терзают германо-литовские отношения, исчезнут раз и навсегда». Если же Литва не согласится на такой вариант и упустит время, пригрозил Риббентроп, он не знает, что последует. Литовцам должно быть понятно, что «если в Мемеле вспыхнет восстание и начнется стрельба, Германия не сможет спокойно наблюдать за этим. Фюрер будет действовать молниеносно, и ситуация выскользнет из рук политиков и будет решаться военными методами» 124.
Далее события разворачивались стремительно. 21 марта германский посланник в Каунасе получил инструкции из Берлина немедленно вызвать литовскую делегацию в Германию для окончательного решения вопроса о Мемеле. Едва Урбшис возвратился из германской столицы, как от него потребовали снова прибыть в Берлин. При этом Вайцзеккер пригрозил, чтобы Литва не вздумала объявлять чрезвычайного положения. Иначе никаких дальнейших переговоров уже не будет. Вместо них случится военное вторжение 125. Литовцы пытались еще тянуть время — выясняли позицию Англии и Франции как гарантов (наряду с Италией и Японией) статута Мемеля, почти сутки обсуждали вопрос в Сейме, но уже 22 марта капитулировали. Урбшис снова отправился в Берлин, чтобы подписать документы о «дружественном решении». 23 марта в половине второго ночи Риббентроп доложил Гитлеру, находившемуся на борту крейсера Deutschland, что Литва подписала договор о возвращении Мемеля Германии и литовские войска покинут город еще до семи часов утра 126. Гитлер торопил Риббентропа. Ему не терпелось прибыть в Мемель на борту германского крейсера. 23 марта с балкона городского театра фюрер сообщил горожанам, что они стали подданными Третьего рейха.
Международная реакция на новый аншлюс была сдержанной. В Европе еще не успели прийти в себя от ликвидации Чехословакии. Присоединение к Германии Мемеля на этом фоне казалось событием менее значительным. «Бесполезно протестовать в случае с захватом Мемеля, — объяснял свою позицию Кадоган, — если только Великобритания не собирается сражаться за него. Если это не так, то чем меньше мы говорим об этом регионе, тем лучше» 127. Литовскому посланнику в Лондоне Форин Офис рекомендовал согласиться с требованиями Германии. Конечно, Британия являлась подписантом Мемельской конвенции, определявшей статут города, но как довольно оригинально оправдывал позицию своей страны Лоуренс Колльер, английский дипломат, отвечавший за страны Балтии и Скандинавию, подписать договор — еще не значит быть его гарантом 128. Англичане, конечно, выразили сочувствие Литве, но дальше этого не пошли. 14 мая Британия официально уведомила Германию, что включила Мемель в сферу юрисдикции своего генерального консульства в Берлине 129.
Что касается Советского Союза, то в Москве по-разному отнеслись к прошедшим в марте-апреле 1939 года изменениям на политической карте Европы. Если аннексия Албании осталась практически незамеченной, то ликвидация Чехословакии и присоединение Мемеля к Германии, естественно, привлекли к себе внимание. 16 марта германский посол Шуленбург передал Литвинову ноту, содержавшую текст соглашения между Германией и Чехословакией об оккупации последней. То есть немцы официально ставили СССР в известность, что на месте Чехословакии появлялась «независимая» Словакия, а также германский протекторат Богемии и Моравии. В тот же день нарком сообщил об этой ноте Сталину. На следующий день Шуленбург появился в НКИД с сообщением о том, что ему поручено принять дела чешского посольства. Литвинов, который еще не получил инструкций Сталина, сказал послу, что отношения между чешской миссией и германским посольством его не касаются 130. Наконец, 18 марта Литвинов передал Шуленбургу ответную ноту, в которой говорилось, что «Советское правительство не может признать включение в состав Германской империи Чехии, а в той или иной форме также и Словакии правомерным и отвечающим общепризнанным нормам международного права и справедливости или принципу самоопределения народов». Формально ответ Литвинова основывался на том, что «чехословацкий президент г-н Гаха, подписывая берлинский акт от 15-го сего месяца, не имел на это никаких полномочий от своего народа и действовал в явном противоречии с параграфами 64 и 65 Чехословацкой конституции и с волей своего народа. Вследствие этого означенный акт не может считаться имеющим законную силу» 131. В дальнейшем СССР, по примеру Англии и Франции, преобразовал посольство в Праге в генеральное консульство (в марте) и признал Словакию (в сентябре). Бывший посол Чехословакии в Москве Фирлингер получил возможность остаться на своем месте. Литвинов понимал, что экс-президент Бенеш хочет сохранить дипломатические кадры на случай «какой-нибудь большой заварухи в Европе» и необходимости создания правительства в изгнании 132. Нарком объяснял, что «поскольку Фирлингер не имеет правительства и не имеет страны, никаких практических дел у него не будет», а «его официальное существование будет носить символический характер, чему мы пока препятствовать не предполагаем» 133.
Как реагировать на аншлюс Мемеля, Советское правительство толком не знало. В Москве, конечно, не обрадовались аннексии, совершенной в пограничной с СССР стране, но и протестовать не стали. Сталин уже задумывался о дружбе с Германией, да и повод для протеста был, с советской точки зрения, сомнительный. Дело в том, что хотя формального плебисцита в Мемеле не проводилось, результаты декабрьских выборов в местные муниципальные органы, где подавляющее большинство было у пронемецких партий, не оставляли сомнений в возможных результатах народного волеизъявления. «Дни захвата Клайпеды, — сообщал советский генконсул в Москву, — для одной части населения были днями восторга и восхищения, для другой — евреев и литовцев — были днями несчастья, горя, слез и разорения» 134. Первых, однако, было большинство. Поэтому протестовать, ссылаясь на то, что в Мемеле, как в случае с Чехией или Словакией, был нарушен принцип права наций на самоопределение, было сложно. Советское правительство вообще попало в щекотливое положение. Германия захватывала чужие территории, опираясь на принцип, одним из главных теоретиков которого был Сталин. Литвинов, образно говоря, не понимал, где ему ставить запятую в предложении «казнить нельзя помиловать», и вынужден был обратиться за помощью к самому вождю. «Я сказал (польскому) послу, — написал Литвинов Сталину, — что мы стоим на позиции самоопределения народов, но отделение Словакии в данных обстоятельствах ничего общего с этим принципом не имеет. Мы стоим за добровольное объединение малых и в особенности таких однородных народов, как чехи и словаки, которые только совместно могут отстаивать свою независимость» 135. Получалось как-то неубедительно. Литвинов ожидал, что Сталин подскажет ему правильные формулировки. Но вождь, судя по всему, и сам не знал, как выкрутиться из данной ситуации. В результате Литвинов просто объявил немцам, что при отделении Словакии отсутствовало какое-либо волеизъявление ее народа. Повторять тот же «довод» в случае с Мемелем нарком не стал.
Вторая половина марта и апрель 1939 года стали напряженным и тревожным временем практически для всех государств Европы. Метания дипломатов и политиков разных стран напоминали хаотичное броуновское движение. Все понимали, что надо что-то делать, но что именно, не знал никто. Кроме Гитлера. У него уже были намечены очередные цели — Данциг и коридор, и он с интересом наблюдал за шараханьями напуганной Европы. Французы и англичане выдавали направо и налево разные гарантии, о которых их никто не просил. Один только Чемберлен нагарантировал больше, чем Англия чуть ли не за всю предыдущую историю. «Британская дипломатия, — образно подметил германский посол в Лондоне Дирксен, — сгоряча и не подумав, сунула руку в осиное гнездо восточноевропейской политики» 136. При этом Англия никак не могла определиться, как ей вести себя с Советским Союзом. Предоставлять какие-либо гарантии СССР она не хотела, но сама была не прочь получить их от Москвы. В свою очередь, Сталин, с большим опозданием осознав полный крах Лиги Наций и связанной с ней системы коллективной безопасности, всерьез задумался о кардинальной смене своего внешнеполитического курса. Италия всю весну металась между Англией и Германией. Муссолини то принимал очередное «окончательное» решение о союзе с Гитлером, то снова откладывал его, выторговывая себе наилучшие условия. Все остальные государства Европы — и Западной, и Восточной, и Северной — разрывались между нейтралитетом, расположением Гитлера и/или Сталина и надеждами на заступничество Англии. Весной 1939 года европейцев объединяло одно — чувство неуверенности и страх за будущее.
В начале апреля из разных источников британскому премьеру стала поступать тревожная информация о том, что Германия готова к нападению на Польшу, немецкоязычная часть которой (Данциг, коридор, некоторые районы Силезии) будет присоединена к Рейху, а все остальное, по примеру Чехии, превращено в протекторат. Подобные разговоры доходили до Лондона и раньше, но речь всегда шла об отдаленной перспективе. Новые сведения говорили о том, что Германия готова приступить к выполнению этих планов уже в ближайшее время. Полученная информация показалась Галифаксу настолько важной, что он настоял, чтобы премьер, готовившийся в своей загородной резиденции к частному приему королевской четы и других именитых гостей, принял английского журналиста, только что прибывшего из Берлина, немедленно. Имевший хорошие связи в германский столице корреспондент The News Chronicle рассказал, что нападение на Польшу — вопрос решенный и что вслед за этим может наступить черед Литвы, а затем и ряда других государств. «После этого, — сообщил потрясенный Чемберлен сестре Хильде 2 апреля, — наступит возможность для заключения русско-германского союза. В конечном итоге Британская империя, являющаяся главной целью, окажется беспомощной перед пастью Германии. Мне сообщили, что Риббентроп советует фюреру ударить прямо сейчас, пока мы еще не определились, заключать ли нам союз с Польшей и Румынией». Полученная информация, признавался Чемберлен, звучала настолько фантастически, что он не знает, верить ей или нет 137. Впоследствии оказалось, что подобную дезинформацию распространяли люди из ведомства Канариса 138, но она сильно нервировала англичан и нагнетала обстановку.
В принципе о том, что Польша может стать следующей жертвой Германии, заговорили сразу после Мюнхена. В последовательности действий Гитлера уже никто не сомневался, а старинный ганзейский город Данциг оставался одной из немногих немецких территорий, отобранных у Германии по Версальскому мирному договору и еще не возвращенных Гитлером. Правда, Данциг не принадлежал Польше. По решению Парижской мирной конференции 1919 года Данциг был объявлен вольным городом, переданным под контроль Лиги Наций. Данциг управлялся мэром, имел свой законодательный орган — народное собрание, собственную валюту — данцигский гульден, и Верховного комиссара, назначавшегося Лигой Наций. Более 90 % жителей города считали родным языком немецкий, но польский язык имел равные с ним права. В 1919 году Данциг был отобран у Германии, чтобы предоставить Польше порт на берегу Балтийского моря. Воссозданная на мирной конференции Польша получила выход к морю, но для того чтобы им эффективно пользоваться, нужен был порт, и на первых порах им стал вольный город Данциг. Очень быстро поляки осознали, что Данциг остался немецким городом не только в культурном, но и в экономическом и политическом плане. Город был во всех смыслах ориентирован на Германию, и, чтобы не попадать в зависимость от нее, поляки построили рядом, но уже на своей территории, новый портовый город Гдыня, торговый оборот которого очень быстро сравнялся с оборотом Данцига. С середины 1930-х годов старый Данциг потерял свое значение для морских коммуникаций Польши. После прихода нацистов к власти в Германии Данциг практически стал одним из городов Третьего рейха, сохраняя свою независимость лишь формально. На востоке Данциг граничил с Восточной Пруссией, а на западе был отрезан от основной территории Германии польскими землями, которые принято называть польским (данцигским) коридором. Ширина коридора в разных местах варьировалась от 30 до 200 километров.
Одной из приоритетных задач Германии еще со времен Веймарской республики было строительство в польском коридоре современного автобана и железной дороги, которые соединили бы основную территорию немецкого государства с Данцигом и Восточной Пруссией. Немцы настаивали, чтобы полоса земли, по которой пройдут трассы, обладала экстерриториальностью, то есть фактически принадлежала бы Германии. Согласно немецким планам коридор предполагалось создать чуть южнее Данцига. Он соединял бы Германию с Восточной Пруссией через польский город Хойнице (нем. Кониц) и немецкий Мариенвердер (польск. Квидзын). Полякам такие планы не нравились по ряду соображений, главным из которых была возможность использования дорог для быстрой переброски германских войск на польскую территорию. Интересно, что одной из причин негативного отношения Польши к строительству в коридоре немецкого автобана было соображение престижа. Путешественники, проезжающие по автобану, считали поляки, невольно сравнивали бы его качество с плачевным состоянием польских дорог 139. В свою очередь, Польша постоянно жаловалась немцам на нарушение прав польского населения в Данциге. Поляки предлагали немцам подписать отдельное соглашение о соблюдении прав национальных меньшинств. Немцам не нравилась эта идея, и они все время уходили от ее обсуждения. Впрочем, поляки не особенно на ней и настаивали. Здесь интересно отметить, что поляки жаловались именно Германии, а не в Лигу Наций, которая формально несла ответственность за вольный город. С одной стороны, это отражало отрицательное отношение к Лиге в обоих государствах 140. Свои проблемы Германия и Польша предпочитали решать в двухстороннем формате, не привлекая к этому Лигу Наций. С другой — говорило о незначительности самого вопроса. Некоторые современные исследователи не без оснований допускают, что Данциг играл роль простого «барометра» в германо-польских отношениях 141. Проблемы вольного города выходили на авансцену всякий раз, когда по какому-либо поводу обострялись отношения между двумя государствами.
В октябре 1937 года польский посол в Берлине Юзеф Липский появился в Auswartiges Amt, чтобы в очередной раз предложить Германии подписать двустороннюю декларацию о соблюдении прав национальных меньшинств. В ответ Нейрат посоветовал полякам подумать о более широком решении — проблемы Данцига в целом. «Мы все должны понять, что когда-нибудь между нами и вами должен быть окончательно урегулирован вопрос о Данциге, — сообщил Нейрат польскому послу, — поскольку иначе он будет постоянно беспокоить германо-польские отношения. Единственный вариант решения этого вопроса, который совсем не является безотлагательным, — это возвращение Данцига к его естественному положению в составе Рейха с учетом соблюдения польских экономических интересов» 142. Липский тогда удивился подобной постановке вопроса и обещал передать своему руководству точку зрения Нейрата. Однако никакого прямого продолжения тот разговор на Вильгельмштрассе не имел. Такая вялотекущая дискуссия вокруг Данцига и польского коридора продолжалась до января 1939 года, когда сначала Гитлер, а вслед за ним Риббентроп впервые серьезно заговорили об этих вопросах на переговорах с польским министром иностранных дел Юзефом Беком. В самом Данциге к этому времени не изменилось ничего, что могло подтолкнуть немцев предъявить свои претензии. Город жил своей привычной жизнью, по-прежнему был почти полностью немецким по национальному составу и его жители всеми силами стремились войти в состав Рейха. Уже несколько лет Гитлеру приходилось буквально сдерживать их устремления, чтобы не напрягать отношения с Польшей. Западные политики не видели в таком воссоединении ничего страшного. Галифакс не уставал повторять, что вхождение Данцига в Рейх было бы вполне естественным 143. Возможно, в январе 1939 года Гитлер посчитал, что после Мюнхена поляки ему обязаны, а Данциг для них ничего не значит. В любом случае фюрер был уверен в том, что с поляками он сможет мирно договориться. Вряд ли, затевая в январе очередное обсуждение проблемы Данцига и коридора, Гитлер предполагал, что именно этот вопрос через восемь месяцев приведет к началу мировой войны.
В польской внешней политике в предвоенные годы безраздельно господствовал полковник Бек. В течение многих лет Юзеф Бек был одним из ближайших соратников властителя Польши маршала Пилсудского. С 1932 года Бек был министром иностранных дел Польши, а после смерти Пилсудского в 1935 году не только проводил в жизнь, но и единолично определял внешнюю политику страны. Юзеф Бек был довольно скрытным человеком. Про таких говорят — «себе на уме». Многие считали его «неискренним и двуличным» 144. Он не любил публичности и явно тяготился необходимостью делать заявления и общаться с прессой. Бек предпочитал кабинетный стиль руководства. При этом он был приятным собеседником, умел слушать других, старался не делать категоричных заявлений и всегда оставлял себе поле для маневра. За ним тянулся долгий шлейф обвинений в продаже Италии военных секретов Франции. Якобы это случилось в 1923 году, когда полковник Бек работал польским военным атташе в Париже. Ходили слухи, что французы устроили ему подставную провокацию и Бек угодил в нее 145. Его объявили персоной нон грата и выслали домой без указания истинных причин. Остальное раскопали и додумали французские журналисты. С тех самых пор Бек, который прежде не был чужд многим радостям жизни, стал человеком замкнутым и осторожным, недолюбливавшим французов и журналистов. Одним из «самых нелюбимых в Европе персонажей на дипломатическом поприще, — назвала его Зара Стайнер, — человеком, которому все не доверяли». Именно этому, «умному и заносчивому министру иностранных дел предстояло смастерить кирпичи из соломы» 146.
После Локарно Бек, вслед за Пилсудским, разуверился в действенности франко-польского союза, что послужило одной из причин подписания в январе 1934 года Польско-германской декларации о неприменении силы. Чуть раньше, летом 1932 года похожий договор был подписан между Польшей и СССР. Про политику Бека обычно говорят, что она традиционно основывалась на поддержании баланса в отношениях с двумя великими соседями Польши — Германией и Россией. В целом так оно и было. Вопрос всегда заключался в нюансах — кому в тот или иной момент поляки отдавали предпочтение, чтобы выровнять нарушенный баланс. Как объяснял в середине марта 1939 года Литвинов, «новые отношения с Польшей можно выразить следующим образом: они стали менее враждебными, но отнюдь не более дружественными, между тем как польско-германские отношения стали менее дружественными и более враждебными. Бек по-прежнему продолжает лавировать между СССР и Германией, уменьшая несколько свой крен в сторону последней» 147. По-другому Польше трудно было отстаивать свою самостоятельность. В систему коллективной безопасности и в Лигу Наций в Варшаве не верили, а тесные отношения с Германией или Россией сразу вызывали в исторической памяти поляков самые негативные ассоциации. Немцев и русских в Польше опасались и уж точно не любили. В редкие моменты откровения Бек так объяснял свое видение польской внешней политики: «Польская политика базируется на двух элементах: она исходит из нашего географического положения, равно как из нашего исторического опыта. Исходя из того и другого, решающее значение для нас имеют отношения с двумя нашими великими соседями, Германией и Россией. Именно этим странам мы должны уделять основное внимание. История научила нас двум вещам: 1) величайшие катастрофы, жертвой которых когда-либо становился наш народ, были результатом совместных действий этих держав, и 2) при возникновении самых бедственных для нас ситуаций в мире не находилось ни одной державы, которая пришла бы нам на помощь... Еще один вывод, который из этого следует, говорит о том, что политика Варшавы никогда не должна зависеть от Москвы или Берлина» 148.
Эти особенности польской политики хорошо понимал Литвинов, и совершенно не понимал Гитлер, считавший, что с Польшей можно договориться и даже сделать из нее союзника по Антикоминтерновскому пакту. В этом заблуждении немцев активно поддерживал польский посол Юзеф Липский. Пустой и надменный чиновник от дипломатии, своими манерами и легковесными суждениями он чем-то напоминал Риббентропа, с которым был в отличных отношениях. Посол симпатизировал нацистам, ему нравилось красоваться на их съездах в Нюрнберге и других официозных мероприятиях. Липский был уверен — «руководители Третьего рейха хорошо понимают, что в будущем, при решении русской проблемы, немцы не смогут обойтись без содействия Польши» 149. Бек тоже не любил Советскую Россию и большевиков, но, в отличие от своего посла, он умел разделять идеологию и государственные интересы Польши. Липский хорошо вписывался в высшее национал-социалистическое общество, но, как посол, он был явно не на своем месте. Впрочем, от него мало что зависело. Он не мог как-то влиять на настроения в самой Польше. Люди, хорошо знакомые с ситуацией в этой стране, обычно говорили лишь о внешнем благополучии польско-германских отношений. Фактически же в самых широких слоях населения Польши всегда были сильны антигерманские настроения, которые периодически выливались в различные демонстрации и беспорядки 150. Бек не мог не учитывать это в своей политике. Когда разгорелся Судетский кризис, Бек исходил из того, страны Запада не придут на помощь Чехословакии, а в одиночку она не решится противостоять Германии. В узком кругу польского руководства Бек тогда говорил, что если его предположения окажутся неправильными, «необходимо будет в течение двадцати четырех часов полностью изменить политику Польши, потому что в случае настоящей европейской войны против Германии мы не можем быть на стороне последней, даже косвенно» 151. Послу Липскому такие мысли никогда не приходили в голову.
Политика лавирования не принесла Беку ни лавров, ни даже простого понимания. В Европе его считали одиозной личностью, несмотря на то что после отставки Литвинова он стал старейшим (по сроку пребывания в должности) на континенте министром иностранных дел. Негативное отношение к Беку особенно усилилось после того, как Польша отхватила себе Тешинский район при первом (мюнхенском) разделе Чехословакии. Доходило до того, что когда над самой Польшей нависла угроза нацистского вторжения, некоторые англичане прямо злорадствовали по этому поводу. Издатель популярной в те годы газеты The British Newsletter, которую никак нельзя было заподозрить в симпатиях к нацизму, писал, что «если Гитлер вторгнется в Польшу, я воскликну Зиг Хайль!» 152 Дипломаты, конечно, не могли высказывать вслух подобные мысли, но и они не жаловали польского министра иностранных дел. «Личность самого Бека не вызывает во всяком случае никаких иллюзий», — сообщил Ванситарт советскому послу Майскому накануне визита польского министра в Лондон в апреле 1939 года 153. Бека такое отношение не очень задевало. Он проводил самостоятельную политику независимой Польши.
5 января 1939 года Гитлер принял Бека в Берхтесгадене и долго разговаривал с ним в присутствии Риббентропа, Липского, а также германского посла в Варшаве фон Мольтке. Когда речь зашла об отношениях Германии и Польши, фюрер сказал, что он «думает о формуле, по которой Данциг политически вошел бы в состав Германии, но сохранил бы свои экономические связи с Польшей. Данциг является немецким, всегда будет оставаться таковым и рано или поздно станет частью Германии». Но, обещал Гитлер своему гостю, в случае с Данцигом не будет применен принцип fait accompli (свершившегося факта) 154. Имелось в виду, что не будет никаких молниеносных ударов, да и вообще насильственных действий, а все будет решено совместно с поляками за столом переговоров. Зная неуравновешенный характер Гитлера, Бек не стал ни протестовать, ни даже просто возражать. Он лишь обещал надо всем подумать. Но уже на следующий день в разговоре с Риббентропом Бек не был столь молчаливо согласным. По мнению польского министра, существовали два варианта возможного развития событий вокруг Данцига. В первом случае Лига Наций отзовет своего комиссара и предоставит Германии и Польше решать проблему между собой. Во втором — маленькие постоянные faits accomplis заставят Польшу занять жесткую позицию 155. Под маленькими постоянными faits accomplis Бек подразумевал нарушения прав польского меньшинства и постепенную нацификацию Данцига. Риббентроп, конечно, возражал. Все остались при своем мнении, но до конфликта было еще далеко.
Бек отдавал явное предпочтение тому, чтобы решить проблему Данцига без участия Лиги Наций. Так же, как и Гитлер. Но между их позициями была существенная разница. Бек не допускал и мысли о том, что кто-то, пусть даже Лига Наций, будет копаться во внутренних делах Польши. А внутренними эти дела становились, потому что проблема Данцига тесно соприкасалась с жалобами немцев, живших на польских территориях вокруг вольного города, включая коридор. От них постоянно шли инспирируемые Германией жалобы на притеснения и ущемление их прав. Бек понимал связанность этих вопросов и имел все основания полагать, что жалобы немцев лишь усилятся в случае передачи Данцига и строительства дороги в коридоре. К чему это вело, все прекрасно понимали. Гитлер же был против формального вмешательства Лиги Наций по прямо обратной причине. Он не хотел создавать дополнительной напряженности в отношениях с Польшей до решения главной задачи — возврата Данцига и строительства дороги. Сразу после того как Гитлер в начале января поставил перед Беком свой главный вопрос, немцам, жившим вокруг вольного города, было рекомендовано прекратить жаловаться в Женеву, и поток жалоб резко снизился.
Отдельно следует сказать о позиции последнего Верховного комиссара Лиги Наций в Данциге швейцарца Карла Буркхардта. Его часто считают главным переговорщиком и посредником между Лигой Наций и Германией, благодаря которому в городе удалось в течение нескольких лет предотвращать эксцессы против различных ненацистских политических течений и еврейской диаспоры. Буркхардта якобы уважал даже Гитлер, прислушивавшийся к швейцарцу и откладывавший несколько раз введение в Данциге антиеврейских законов 156. Это не совсем так. Буркхардт явно симпатизировал нацистам. Да, он был против эксцессов и вынужденно мирился с данцигскими «лавочниками», составлявшими основу местного нацистского движения. Но при этом он был на дружеской ноге с главными политиками и идеологами Третьего рейха. Буркхардт уважал Гитлера, потому что думал так же, как фюрер. Верховный комиссар Лиги не возражал против изменений в Конституции вольного города, в том числе и антиеврейских, которые позволили бы данцигским немцам «жить германской жизнью» 157. Буркхардт хотел привести Данциг в Рейх без внешних эксцессов и кровопролития, и в этом его позиция ничем не отличалась от той, что занимали руководители Третьего рейха. Целью Буркхардта была отмена гарантий Лиги Наций Данцигу и упразднение поста Верховного комиссара вольного города. После этого он, по просьбе германской стороны, мог стать арбитром в ситуации вокруг Данцига 158. Собственно говоря, того же весной 1939 года хотели и англичане с французами. До мартовских событий в Чехословакии они совсем не стремились осложнять отношения с Германией из-за Данцига. У Бека были все основания подозревать Англию и Францию в желании договориться с Германией, а Верховного комиссара Лиги считать «марионеткой» Гитлера и не доверять ему 159.
После переговоров Гитлера и Риббентропа с Беком в Берхтесгадене и Мюнхене немцы стали готовиться к ответному визиту Риббентропа в Варшаву, который был намечен на 26 января. Они еще надеялись, что нацистскому министру все-таки удастся достичь принципиального урегулирования германо-польских отношений, но на всякий случай готовились действовать самостоятельно. Гауляйтер Данцига Альберт Форстер был вызван в Берлин, где с ним согласовали план дальнейшей нацификации вольного города. Предусматривались такие шаги, как официальное одобрение нацистского приветствия, принятие флага со свастикой и формирование подразделения СС в Данциге 160. Риббентроп объяснил Форстеру, что спешить с этими шагами до окончания переговоров в Варшаве не надо. Пока существовала вероятность достижения общего урегулирования данцигской проблемы, считали в Берлине, не стоило напрягать двусторонние отношения дополнительными вопросами.
26 января 1939 года Риббентроп прибыл в Варшаву. Вокзал и весь центр польской столицы были украшены в знак приветствия многочисленными флагами со свастикой. Риббентроп приехал вместе с супругой, и на вокзале ее с большим букетом цветов встречала жена Бека 161. Это должно было подчеркнуть особую доверительность германо-польских отношений. В страны, с которыми у Третьего рейха таких отношений не было, Риббентроп ездил один. На следующий день прошли переговоры. Обсуждались три вопроса — Данцига, отношения Польши с Советским Союзом и положение немецкого меньшинства. Основное внимание, естественно, было уделено первым двум. Собственно говоря, ничего нового Бек не услышал. Риббентроп повторил германские требования — вхождение Данцига в состав Рейха и строительство в коридоре экстерриториальных дорог, соединяющих основную территорию Германии с Восточной Пруссией, в обмен на новые гарантии германо-польской границы. «Передача по Версальскому договору столь важной части германской территории Польше (немцы предпочитали не вспоминать Лигу Наций. — И. Т) до сих пор воспринимается всеми немцами как величайшая несправедливость, которая была возможна лишь в условиях крайнего ослабления Германии, — заявил Риббентроп Беку. — Если спросить сто французов или англичан, то девяносто девять из них без колебаний согласятся с тем, что возвращение Данцига и, по крайней мере, коридора, являются естественными требованиями Германии» 162. Бек, согласно его собственному отчету об этой беседе, «категорически отверг» немецкие требования 163, хотя в записи Риббентропа говорится, что польский министр обещал подумать. Впрочем, Риббентроп часто пользовался таким приемом — не желая письменно признавать своих переговорных неудач, он сознательно составлял обтекаемые отчеты.
Второй из обсуждавшихся вопросов был гораздо интереснее. Если верить записи Риббентропа, то Бек говорил о том, что Польша надеется на развал СССР и открыто признался в «устремлениях, направленных на Советскую Украину и выход к Черному морю». На самом деле это достаточно странный пассаж в записи Риббентропа. Не то чтобы мечты определенной части поляков о «Великой Польше от Балтийского до Черного морей» составляли для кого-нибудь секрет. Пилсудский, например, любил повторять в узком кругу, что «Польша станет великой державой или она исчезнет» 164. Однако публично такие мысли польские государственные деятели предпочитали не высказывать. Тем более они и сами не знали, как это сделать. Трудно поверить, чтобы осторожный Бек вдруг стал откровенничать перед Риббентропом на эту тему. Во время встречи Риббентроп сам говорил о выгодах, которые Польша может получить в случае присоединения к Антикоминтерновскому пакту, но успеха его приглашение не имело. Более того, Бек дал понять своему гостю, что Польша будет соблюдать баланс в отношениях с Россией и Германией. Возможно, Риббентроп хотел «прикрыть» свое очередное, не встретившее заинтересованности собеседника предложение такими «откровениями» Бека, тем более что германский министр приписал польскому еще и слова о том, что в случае внутренних проблем Советский Союз «может сам собрать все силы и ударить первым» 165. По крайней мере, такое объяснение вполне соответствовало бы дипломатическому «стилю» Риббентропа.
Переговоры в Варшаве закончились безрезультатно. После этого в Берлине задумались над тем, как решить проблему Данцига и коридора другими способами. Однако ближайшими намеченными целями Германии уже были Чехословакия и Мемель. Гитлер считал, что ликвидация Чехословакии для него важнее, а присоединение Мемеля не должно вызвать никаких проблем. Данцигу пришлось «встать в очередь». На какое-то время о нем, казалось, забыли. Но это было, конечно же, не так. Бек стал думать, как ему исправить возникший «дисбаланс» в своей внешней политике, а Гитлер — готовить силовое решение проблемы Данцига и коридора. Возможность маневра у Бека была сильно ограничена. Действительно, что можно было предпринять в случае возникновения реальной угрозы со стороны Германии, не теряя при этом своей независимости и полной самостоятельности? Улучшить отношения с Советским Союзом? Но как добиться этого, чтобы не быть задушенным в объятиях «русского медведя» и не допустить проникновения большевизма в Польшу? Как образно объяснил польскую дилемму лорд Галифакс, «вряд ли можно было ожидать, что умный польский кролик согласится на помощь зверя в десять раз большего, чем он, и обладавшего повадками удава» 166. Робкие попытки Бека добиться улучшения польско-советских отношений через развитие торговли не могли принести ощутимых результатов. Двум странам, по большому счету, просто нечего было предложить друг другу. Многие двухсторонние вопросы (попытки наладить регулярное воздушное сообщение между Москвой и Варшавой, освобождение поляков, арестованных НКВД, передача Польше некоторых архивных документов досоветского периода, поставки польской сельхозпродукции на советский рынок и т. д.) не решались и просто вязли в бюрократических согласованиях.
Единственное, что могло объединить Польшу и Советский Союз в то время, — это понимание общей опасности, исходившей от нацистской Германии. Впоследствии Бека часто упрекали в том, что он сознательно игнорировал возможность военно-политического сближения с СССР для организации противовеса Гитлеру на Востоке. Но это противоречило бы самой сути польской политики равноудаленности и соблюдения баланса в отношениях с Москвой и Берлином. «Польское правительство неоднократно заявляло, — объяснял посол Вацлав Гжибовский заместителю советского наркома В. П. Потемкину, — что, находясь между СССР и Германией и стараясь в этом положении поддерживать известное политическое равновесие, оно не может примкнуть ни к одной акции, в которой одно из упомянутых государств выступало бы против другого... Дальнейшая позиция Польши будет зависеть от Гитлера. Если его отношения к Польше примут явно агрессивный характер, колебаниям польского правительства будет положен конец, и оно силою вещей вынуждено будет, при помощи великих держав, отстаивать независимость своего государства» 167.
Трудности Бека, казалось, хорошо понимали в Лондоне. В конце марта Чемберлен предложил четырем государствами выступить с совместной декларацией, предупреждавшей Гитлера об опасности дальнейшего продвижения Германии на Восток. Англия, Франция, Россия и Польша должны были, по замыслу британского премьера, заявить, что в случае проявления новых агрессивных намерений со стороны Гитлера четыре государства совместно выступят против Германии. Британский премьер надеялся, что такой шаг может заставить Гитлера задуматься, но из этого замысла ничего не получилось. Польша вполне ожидаемо отказалась подписывать документ. «Я хорошо понимаю, почему, — объяснил Чемберлен сестре Иде. — До сих пор поляки искусно балансировали между Германией и Россией, стараясь не нажить себе неприятностей ни с одной из них. Но если сейчас они присоединятся к совместной с Россией и Западными демократиями декларации, направленной на сдерживание германских амбиций, немцы скажут: “Ага! Теперь мы знаем, на чьей вы стороне, и если вы не отречетесь от своих новых друзей, не согласитесь на передачу Данцига и не примете других наших унизительных условий, мы разбомбим Варшаву”» 168. К сожалению, до подписания Советско-германского пакта о ненападении польское правительство так и не поняло, что момент для того, чтобы оставить свои колебания, давно наступил. А потом стало уже слишком поздно.
Пока же Бек искал спасительные шаги там, где это вряд ли могло сильно помочь Польше, но зато не противоречило основному принципу ее внешней политики. В феврале Варшаву посетил Чиано. Его поездка сопровождалась антигерманскими выступлениями поляков, вызванными ситуацией вокруг Данцига. Бек старался показать итальянскому министру, что с трудом сохраняет добрососедские отношения с Германией и виной тому настроения в польском обществе 169. В начале марта в польской столице побывал румынский министр иностранных дел Гафенку, с которым Беку удалось договориться по всем интересующим Польшу вопросам, кроме отношений с Советским Союзом. Румынский министр, напуганный поведением Германии, призывал к более тесным отношениям с Москвой, но Бек остался верен себе, настояв на том, что пока стоит ограничиться улучшением торгово-экономических связей, а любого рода политические заявления должны тщательно готовиться и согласовываться 170. Наконец, Бек изменил свой подход к сохранению присутствия Лиги Наций в Данциге. Весной 1939 года он снова стал выступать за то, чтобы Лига оставалась в вольном городе 171. Бек отводил ей роль громоотвода и предмета торга с Германией. «Теперь уже не Лига Наций защищала Польшу в Данциге, — вспоминал о перемене своей позиции Бек, — а Польша защищала Лигу в вольном городе. Это отражало новые реальности, которые в Женеве упорно отказывались видеть» 172.
В начале апреля Бек совершил путешествие в Лондон. Формальным поводом для этого стало согласование взаимных гарантий. Поляки к тому времени уже получили устные гарантии Великобритании, и теперь речь шла об ответных. Англичане отчаянно стремились создать хоть какое-то подобие антигитлеровского объединения и хотели, чтобы Польша заявила о своей поддержке в случае, если Германия будет угрожать Англии. После длительных, изнуряющих переговоров Бек пошел на это. Была еще надежда, что поляки дадут свои гарантии Нидерландам, Бельгии, Швейцарии и Румынии, но от этого Бек уклонился 173. В британской столице к нему относились с недоверием, но все в Лондоне понимали, что речь идет не о Беке, а о сдерживании Германии. Именно о сдерживании, а не о действенной помощи. Реальную помощь Польше в случае германской агрессии Англия оказать не могла. Когда в июне 1935 года Риббентроп привез из Лондона морское соглашение, разрешавшее Гитлеру возродить немецкий флот, фюрер сразу понял всю значимость подписанного документа. «Балтика превратилась в бутылку, которую мы теперь легко можем закупорить, — заявил он тогда, поздравляя Риббентропа. — Британия больше не в состоянии осуществлять здесь свой контроль. Мы стали хозяевами Балтики» 174. В 1939 году последствия морского соглашения с Германией смогли в полной мере оценить и британские адмиралы, допустившие его в свое время. Конечно, соперничать с британским флотом в мировом океане немцы не могли, но закрыть для англичан Балтику были в состоянии. А без участия британского флота любые разговоры о гарантиях безопасности или даже союзе с Польшей носили для англичан отвлеченный характер. Этого было явно недостаточно, чтобы сдержать Гитлера в 1939 году. Интересно, что во Францию, формально остававшуюся союзницей Польши, Бек весной 1939 года вообще не поехал. И не только из-за старых, неприятных для него воспоминаний. Бек понимал, что после Мюнхена от Франции мало что зависело и ждать от нее реальной помощи не приходилось.
Между тем весной 1939-го Германия начала подготовку к войне с Польшей. 21 марта Риббентроп последний раз предложил польскому послу урегулировать проблему Данцига по-мирному. В его изложении это должно было выглядеть так. Польша соглашалась на присоединение Данцига к Рейху и предоставляла в коридоре территорию для строительства экстерриториальных дорог. В ответ германское правительство гарантировало, что не будет требовать сам коридор и он останется польским. Чтобы как-то заинтересовать Польшу, Риббентроп намекнул Липскому, что в дальнейшем Польша может рассчитывать на значительные привилегии в Словакии, если, конечно, польско-германские отношения будут дружескими 175. В целом же все было как обычно, если не считать жесткого тона и подтекста разговора. Риббентроп фактически требовал от поляков определиться, кто они — «друзья или противники». Поляки очень хотели получить Словакию, считая словаков «лингвистически родственным народом», но Липский не клюнул на германскую приманку. К этому времени все в Европе хорошо знали цену посулам Гитлера. Посол, как обычно, обещал передать все в Варшаву, но немцы, скорее всего, уже понимали, что все это отговорки и поляки не примут условий Германии. На всякий случай Риббентроп предписал германскому послу в Польше фон Мольтке передать Беку лично все то, о чем он говорил с Липским, и даже послал подробные инструкции 176, но фюрер отменил их. Мартовские успехи окончательно вскружили Гитлеру голову, и у него уже созрел план силового решения данцигской проблемы. Договариваться с Польшей Гитлер больше не собирался.
В самой Польше к этому времени уже давно сформировалось устойчивое общественное мнение, выступавшее против передачи Данцига Германии и строительства дорог. Беку становилось все труднее сдерживать антигерманские настроения, охватившие всю страну и усилившиеся в дни кризиса вокруг Мемеля. По Варшаве распространялись слова, якобы сказанные заместителем Бека Арцишевским, что «Польша никогда не будет сражаться за интересы других, но возьмется за оружие для защиты своих интересов и будет биться даже в безнадежной ситуации» 177. Как бы в подтверждение этих слов поляки провели в 20-х числах марта ряд мобилизационных мероприятий на территории коридора. Они произвели частичный призыв резервистов, переместили в северную Польшу часть войск, дислоцировавшихся на юге, отменили увольнительные в пограничных с Германией округах, вывезли принадлежавшие Польше вагоны из Данцига, реквизировали у населения коридора часть лошадей и автомобилей и т. д. Немцев, конечно, эти шаги не испугали, но Вайцзеккер посоветовал Польше не нагнетать ситуацию до Майского кризиса вокруг Судет 178. «Польша старается обезопасить самые важные участки коридора против любого неожиданного нападения, поддерживая сосредоточенные вдоль границы силы в состоянии постоянной боеготовности», — так охарактеризовал Абвер положение на польско-германской границе 11 апреля 1939 года 179.
В тот же день (11 апреля) Гитлер подписал директиву о подготовке операции «Уайт», предусматривавшей уничтожение вооруженных сил Польши и силовой захват Данцига 180. Приказ Гитлера не ставил конкретных сроков. Более того, в директиве шла речь о «подготовке войны вермахтом в 1939/40 годах». Из этого историки иногда делают вывод, что «разрушение Польши не было частью первоначальных планов Гитлера. Наоборот, он хотел решить проблему Данцига таким образом, чтобы остаться с Польшей в добрых отношениях», и лишь «польское упрямство стояло между Европой и мирным решением» 181. Возможно, отчасти так и было. Тем более, поляки и сами признавали, что Данциг имеет для них «символическое значение» 182. В том смысле, что «вольный» статут Данцига в Варшаве рассматривали как символ возрождения независимой Польши и ее «великодержавности». Гитлер, по крайней мере до апреля 1939 года, действительно не собирался решать проблему Данцига силовым путем. Но в апреле психологический рубикон оказался перейден. Гитлер решился на войну. Отсутствие в директиве четко обозначенных сроков не должно никого смущать. Германии надо было еще переварить Чехословакию и Мемель, что требовало времени. Надо было посмотреть, как поведет себя Советский Союз. Англию и Францию после Мюнхена Гитлер совсем не опасался, считая их руководителей не способными на решительные действия. Другое дело СССР.
Большевистская империя оставалась для всей Европы, включая Германию, загадкой. С одной стороны, в европейских столицах скептически относились к силе Красной армии, особенно после серьезных кадровых чисток и репрессий, затронувших ее командный состав 183. В меморандуме, подготовленном в политическом департаменте германского МИДа в конце 1938 года, говорилось, что «Советский Союз в настоящее время не является особенно ценным в качестве друга, но его не следует опасаться и в качестве врага» 184. С другой — показатели экономического роста Советской России заставляли задуматься. Если рост промышленного производства в Германии за предвоенное десятилетие составил 27 %, а в Великобритании — 17%, то советская промышленность выросла за этот период на 400% (!) 185. К 1939 году СССР стал второй промышленной державой мира, уступая лишь Соединенным Штатам. В 1938 году доля Советского Союза в мировом промышленном производстве составляла 17,6%, превосходя Германию (13,2 %), Великобританию (9,2 %), Францию (4,5 %). Впереди были только США (28,7%) 186. Что можно было ожидать от государства с такими темпами экономического роста и промышленным потенциалом, никто не знал. Перед тем как открывать боевые действия на Востоке, Гитлеру надо было договориться со Сталиным.
А вот то, что произойдет на западных границах Рейха в случае войны с Польшей, Гитлера волновало гораздо меньше. Он был убежден, что Англия и Франция, руководителей которых фюрер называл в узком кругу «мелкими червями», не посмеют выступить и поведут себя так же, как и в случае с Чехословакией. Некоторые историки сегодня полагают, что британские и французские дипломаты весной-летом 1939 года делали все возможное, чтобы убедить Гитлера, что повторения Мюнхена не будет и Англия с Францией с оружием в руках будут отстаивать независимость Польши 187. Они рассчитывали, что это окажет на Германию сдерживающее воздействие. Но это у них плохо получалось, несмотря на то что англичане фактически сделали вопрос Данцига ключевой проблемой британской политики в 1939 году 188. То, что могло сработать в 1938-м, год спустя уже не работало. За прошедшее время Гитлер стал гораздо сильнее, а главное — увереннее в себе. Зато у англичан и французов получилось загнать себя в угол. Когда Гитлер все-таки напал на Польшу, у Англии и Франции не оставалось иного пути, чем объявить Германии войну. Чемберлен не хотел этого, и если бы у него оставался какой-то другой выбор (протесты, демарши, поиск компромиссов), он не преминул бы им воспользоваться. Но другого пути уже не было.
В апреле-мае 1939 года Гитлер, не обращая внимания на английскую политику сдерживания, последовательно сжигал за собой все мосты. 1 апреля, выступая в Вильгельмсхафене, фюрер, в ответ на заявление Чемберлена о гарантиях Польше сказал: «Когда-то я заключил с Англией морское соглашение. Оно было основано на горячем желании всех нас никогда больше не воевать с Британией. Однако такое желание должно быть обоюдным. Если его больше не существует в Британии, то предпосылки для соглашения исчерпали себя. Германия примет это со спокойствием» 189. В Лондоне приняли заявление Гитлера к сведению, но что-то менять не стали. Да уже и не могли. Правда, на всякий случай предупредили поляков, что гарантии Великобритании не означают предоставления карт-бланша на ущемление прав немцев в Польше 190. Гитлера подобные оговорки англичан уже не интересовали. 27 апреля Германия передала Британии ноту, в которой говорилось, что в последнее время британское правительство во всех конфликтных ситуациях поддерживает противников Германии. Даже в тех случаях, когда британские интересы не затронуты напрямую. «Таким образом, британское правительство, — говорилось в ноте, — больше не рассматривает войну с Германией как невозможную. Скорее наоборот, вероятность такой войны стала важнейшим фактором британской внешней политики». Поэтому, заключалось в ноте, исчезла основа, на которой базировалось морское соглашение. Германия пока еще не отказывалась от количественных ограничений, накладываемых соглашением, но ясно давала понять, что готова пойти и на это 191.
Тогда же Германия предъявила ноту Польше. Этот документ содержал упреки в нарушении «буквы и духа» двустороннего пакта о ненападении между Германией и Польшей, подписанного в январе 1934 года. Польша обвинялась в заключении договора с Британией, направленного против Германии. Польское правительство, утверждалось в ноте, свернуло с пути, определенного германо-польским соглашением 1934 года. «Из обязательств, принятых теперь польским правительством, — заявляли немцы, — следует, что в случае возможного конфликта между Британией и Германией, Польша намерена вмешаться и при определенных обстоятельствах атаковать Германию, даже если конфликт не будет затрагивать саму Польшу и ее интересы» 192. Немцы еще продолжали говорить о своей готовности сесть с поляками за стол переговоров и решить мирным путем проблему Данцига — главную существовавшую в двухсторонних отношениях, но документ свидетельствовал, что они не против того, чтобы решить ее иным путем. В том, что утверждали немцы, был, конечно, резон. Англо-польское соглашение, действительно, меняло международную ситуацию и давало Германии повод снова говорить о применении принципа rebus sic stantibus (неизменности обстоятельств), которым Гитлер активно пользовался в своей внешней политике. Проблема, однако, заключалась не только в размытости самого принципа, но и в том, что Гитлер столько раз нарушал взятые прежде обязательства, что ему перестали верить. Даже в Англии. (Об отношении к принципам rebus sic stantibus и pacta sunt servanda — договоры должны соблюдаться — рассуждал в конце 1930-х годов известный британский историк и политолог Эдуард Карр 193.) Европейские государства искали новые способы защиты своих интересов, что неизбежно приводило к переменам в международной ситуации и давало Гитлеру повод говорить об изменившихся обстоятельствах.
На следующий день, 28 апреля, выступая в рейхстаге, Гитлер фактически денонсировал оба договора — морское соглашение с Англией 1935 года и договор о ненападении с Польшей 1934-го 194. Через неделю Польша, как и следовало ожидать, отвергла все упреки и обвинения Германии. Причем сделала это в унизительной для немцев форме. Поверенный в делах Польши князь Любомирский 5 мая вручил ответ Вайцзеккеру на польском языке. Когда статс-секретарь напомнил, что он не знает польского, князь сказал, что у него не было времени переводить ответ на немецкий и что он считает свою миссию выполненной 195. Это было не по правилам. Польский язык не являлся международным, а дипломатические документы всегда переводились на один из них. Но своим жестом поляки хотели подчеркнуть, что они ни в чем не уступают Германии. Что касается самого ответа, то в нем говорилось, что требования Данцига и строительства экстерриториальных дорог «несовместимы с жизненными интересами Польши и ее достоинством» 196.
В конце апреля, когда отношения Германии с Польшей обострились до предела, итальянцы, как и за полгода до этого в Мюнхене, попытались сыграть роль посредников и миротворцев, но на этот раз Германия сразу отклонила такую идею. Послу в Берлине Аттолико было сказано, что все должно идти своим чередом и все должны успокоиться 197. Собственно говоря, беспокойство итальянцев было вызвано не в последнюю очередь тем, как бы Германия не увязла в Польше. «Немцы не должны думать, что по Польше они пройдут триумфальным маршем, как они это делали в других местах, — записал Чиано в своем дневнике. — Если на поляков нападут, они будут сражаться» 198. И тогда могли возникнуть осложнения. Англия и Франция вынуждены будут вступиться за поляков, что будет чревато превращением германо-польского конфликта в европейскую войну. А Чиано в мае специально просил Риббентропа воздерживаться от большой войны еще как минимум три года 199. Италия считала себя к ней не готовой. В мае 1939-го Гитлер и сам еще не определился со сроками, но, судя по тому, как разворачивались события, что-то должно было произойти. Газеты в Польше и Германии нагнетали обстановку. Тучи сгущались, и все чувствовали приближение европейской грозы. «Польская пресса поднимает шум, — записал 3 мая в дневнике Геббельс. — Но скоро она заткнется. Вопрос лишь во времени и терпении» 200. Ждать оставалось недолго.
3 мая 1939 года в Москве произошло событие, которое обратило на себя внимание многих в Европе. В этот день был подписан Указ Президиума Верховного Повета СССР «О назначении тов. Молотова В. М. народным комиссаром иностранных дел СССР» 1. Еще затемно здание НКИД было оцеплено войсками НКВД. Сотрудников наркомата, приехавших утром 4 мая на работу, не пускали в свои кабинеты. К десяти часам появились Молотов и Берия. Молотов объявил, что отныне он будет руководить наркоматом вместо отстраненного Литвинова, и пообещал очистить министерство от окопавшихся в нем шпионов и предателей. Берия буравил сотрудников холодным, не обещавшим ничего хорошего взглядом. Сразу же начались первые допросы, и к вечеру все лица, входившие в ближайшее окружение прежнего наркома, были арестованы. В течение нескольких месяцев из них выбивали показания на бывшего шефа. На Лубянке готовилось «дело Литвинова».
4 мая Указ о назначении нового наркома был опубликован в газете «Известия». Молотов сохранял за собой пост руководителя Советского правительства. В день появления Указа Сталин в закрытом письме объяснил руководству НКИД и ведущим советским полпредам причины снятия Литвинова. «Ввиду серьезного конфликта между председателем СНК т. Молотовым и наркоминделом т. Литвиновым, возникшего на почве нелояльного отношения т. Литвинова к Совнаркому Союза ССР, — говорилось в разъяснении, — т. Литвинов обратился в ЦК с просьбой освободить его от обязанностей наркоминдела. ЦК ВКП(б) удовлетворил просьбу т. Литвинова и освободил его от обязанностей наркома. Наркоминделом назначен по совместительству Председатель СНК Союза ССР т. Молотов» 2. Что конкретно подразумевалось под «нелояльным отношением» и была ли реальная причина отставки в конфликте между Литвиновым и Молотовы, до сих пор неясно. Отношения между бывшим наркомом и его преемником были, мягко говоря, натянутыми. Посол в Англии Майский вспоминал, как в конце апреля стал свидетелем словесной перепалки Молотова с Литвиновым в кабинете у Сталина, куда наркома и посла вызвали, чтобы выслушать их мнение о перспективах заключения трехстороннего советско-англо-французского пакта о взаимопомощи. Молотов тогда, не сдерживаясь в выражениях, обвинял Литвинова «во всех смертных грехах» 3. В любом случае подобная формулировка по тем временам не сулила Литвинову ничего хорошего. Недаром Молотов позже вспоминал, что «Литвинов только случайно жив остался» 4.
В Европе принялись гадать, чем вызвана отставка советского наркома. Никаких видимых предпосылок для нее не было. Более того, все знали, что Литвинов ведет непростые переговоры с англичанами и французами о возможности совместного выступления в случае дальнейших агрессивных действий Германии. Во время первомайской демонстрации его видели на трибуне мавзолея рядом со Сталиным. Отставка наркома поэтому стала в Европе большой неожиданностью. Иностранные дипломаты бросились за разъяснениями в НКИД, но там, естественно, никак не комментировали кадровые перестановки. Немцы предположили, что отставка явилась «спонтанным решением Сталина», связанным с «разными мнениями, существующими в Кремле по вопросам переговоров, ведущихся Литвиновым», и нежеланием Сталина быть втянутым в европейский конфликт. Молотов, сообщал в Берлин поверенный в делах Типпельскирх (посол Шуленбург в тот момент отсутствовал в Москве), является ближайшим соратником Сталина, а значит, вождь собирается теперь сам проводить внешнюю политику. На всякий случай Типпельскирх сообщил, что Молотов — не еврей 5. Для нацистов это было важно. Типпельскирх, кстати, оказался проницательным дипломатом. Еще в октябре 1938 года, после Мюнхенского кризиса, он сообщил в Берлин, что «в свете последних событий представляется вероятным, что Сталин сделает кадровые выводы из провала советской дипломатии. В этой связи, я думаю, прежде всего, о Литвинове, который в течение всего кризиса предпринимал безрезультатные попытки в Женеве» 6.
Представители западных держав пытались что-то выяснить у советских дипломатов за рубежом. Бывший посол Франции в Москве Кулондр, перебравшийся к этому времени в Берлин, допытывался у полпреда СССР в Германии А. Ф. Мерекалова, «не означает ли смена наркома возможность отхода от политики коллективной безопасности и от поддержки поляков, можно ли ее понять как неблагоприятный симптом для переговоров с Англией и Францией» 7? Но Мерекалов знал не больше француза. Англичане вообще никак не комментировали неожиданную отставку. В Лондоне, конечно, не могли не понимать, что она как-то связана с тупиком, в который зашли трехсторонние переговоры об оказании совместного отпора Германии, и чувствовали свою причастность к этому 8. Незадолго до описываемых событий, 17 апреля, Литвинов сделал англичанам и французам очередное предложение. Две недели англичане хранили молчание, а в день отставки наркома британский посол в Москве Уильям Сидс сообщил Литвинову, что Лондон еще не определился с ответом 9. Теперь Форин Офис выжидал, пытаясь понять, что последует за отставкой. Многие британские дипломаты полагали, что уход Литвинова и назначение Молотова свидетельствуют о повороте в сторону изоляционизма. Ванситарт мрачно предрекал, что «изоляционизм явится прелюдией к чему-то более худшему», а посол Сидс предупреждал, что этим «более худшим» станет сближение СССР с Германией 10. Посол Майский, который совсем недавно получил серьезный нагоняй в Кремле за несанкционированную встречу с финским министром иностранных дел 11 (до Лондона Майский был полпредом в Хельсинки и, направляясь в Москву, нанес визит вежливости старому знакомому), явно опасался последствий для себя лично и никаких комментариев не давал. Он вообще после возвращения из Москвы был настроен очень решительно и не хотел слышать ничего, кроме принятия англичанами российского предложения от 17 апреля 12. Так что Форин Офис не знал, как относиться к случившемуся. На всякий случай Чемберлен, Галифакс и Кадоган дружно сделали вид, что «не заметили» отставки Литвинова, а британская пресса вовсю рассуждала о том, расстреляют теперь отставного наркома или нет.
Так или иначе, но то, что Литвинов уцелел, воспринималось современниками как настоящее «чудо» 13. Многие советские дипломаты, в том числе из ближайшего окружения наркома, были расстреляны в годы предвоенных сталинских репрессий. Неумолимая машина красного террора уничтожила Н.Н. Крестинского, Г. Я. Сокольникова, Л.М. Карахана, Б. С. Стомонякова, бывших в разные годы заместителями Литвинова. Были репрессированы многие советские полпреды и сотрудники центрального аппарата наркомата иностранных дел. Вызов советского посла из-за границы в конце 1930-х годов вполне мог оказаться для него фатальным. Поэтому Литвинов старался без острой необходимости в Москву никого не вызывать. Когда полпред в Греции М. В. Кобецкий, который в свое время был помощником Зиновьева, в ходе суда над последним попросил разрешения приехать в Москву, чтобы объясниться, Литвинов отправил ему короткую телеграмму: «Оставайтесь на месте и ждите дальнейших распоряжений» 14. Нарком вообще предпочитал собирать работавших за рубежом советских дипломатов для консультаций и совещаний в Женеве или в Париже. Однажды полпред в Венгрии А. А. Бекзадян приехал домой без вызова, по каким-то своим делам. Литвинов потребовал, чтобы тот немедленно отправлялся обратно в Будапешт. Уехать Бекзадян не успел 15. Всего же, по цифрам, приводимым западными авторами, репрессиям подверглись 34 % сотрудников НКИД. Среди руководства наркомата эта цифра была еще выше — 62% 16. Советский дипломат-невозвращенец Ф. Ф. Раскольников в 1939 году в открытом письме Сталину прямо обвинял вождя: «Зная, что при нашей бедности кадрами особенно ценен каждый опытный и культурный дипломат, вы заманили в Москву и уничтожили одного за другим почти всех советских полпредов. Вы разрушили дотла весь аппарат Народного комиссариата иностранных дел...» 17
В НКИД, как и во всех других советских ведомствах и учреждениях того времени, царила гнетущая «атмосфера тревоги, подозрительности и какой-то непредсказуемости» 18. Так же, как и в советских зарубежных миссиях. «Мы все ходили, не обсуждая то, что происходило», — вспоминал невозвращенец А. Г. Бармин, которого процесс Зиновьева, Каменева и других застал в Афинах 19. Решивших не возвращаться на родину, кстати, было немного. Большинство, даже понимая, что их ждет, послушно уезжали в Москву. Между собой дипломаты, как и все советские люди, старались не вести откровенные разговоры. Тем более странным казалось поведение Литвинова, в доме которого «даже не пытались скрывать своего скептического, а то и саркастического отношения к царившему в стране произволу. Когда первый полпред СССР в США А.А. Трояновский в присутствии Литвинова упомянул о ком-то из общих знакомых, кого окрестили шпионом, Максим Максимович заметил: “А что же тут удивляться, теперь все шпионы, а если кто-то еще не шпион, то в любой день может им стать”» 20. В такой ситуации всех наблюдателей, как в Советской России, так и за рубежом, конечно, интересовал вопрос, уцелеет ли сам Литвинов? Однако, с точки зрения мировой политики, куда важнее были другие вопросы — почему был отставлен Литвинов, изменится ли после его отставки внешняя политика СССР и если изменится, то в какую сторону?
Литвинов находился у руля советской внешней политики почти двадцать лет. До 1930 года — вместе с наркомом Чичериным, а в дальнейшем, вплоть до своей отставки, — единолично. Еще до революции Литвинов десять лет жил в Англии, где даже женился на англичанке. Многие считали его ярко выраженным англофилом 21. В целом так оно и было. Однако это мало сказывалось на той политике, которую он проводил 22. Здесь нарком руководствовался, прежде всего, поздним ленинским мировосприятием, нашедшим свое отражение в инструкциях советской делегации, отправлявшейся на Генуэзскую конференцию (Ленин тогда потребовал исключить из выступления Чичерина слова, что большевистская «историческая концепция включает применение насильственных мер» и о «неизбежности новых мировых войн»). Как и все большевики, Литвинов верил в конечную победу коммунизма. Но искусственно раздувать пожар коммунистических революций он не собирался. Литвинов стоял за диалог с Западом, за ту форму миропорядка, которую впоследствии стали называть «мирным сосуществованием».
Сам этот термин начал активно использоваться в советской внешнеполитической доктрине в 1960-е годы, а во времена Литвинова его заменяли другим — говорили о «борьбе за мир». Некоторые историки, правда, полагают, что «мирное сосуществование» было уже тогда и являлось такой формой международных отношений, которая позволяла «развивать нормальные, стабильные и благоприятные дипломатические отношения с индустриально развитыми капиталистическими государствами, а также поддерживать с ними экономические связи и вести взаимовыгодную торговлю» 23. Но сути это не меняет. Литвинов был сторонником именно таких отношений с Западом.
Интересную характеристику дал советскому наркому Р Липер, британский дипломат, знавший Литвинова с 1918 года. «Вполне умеренный и благожелательный по советским меркам человек, — писал Липер в 1933 году, — он является коммунистом ленинской школы и будет твердо стоять на тех позициях, которые он считает принципиальными» 24. Совсем иное отношение к Литвинову было у многих сталинистов. «Гнилым человеком», «совершенно враждебным к нам», называл Литвинова сменивший его Молотов 25. На Западе Литвинова считали большевиком, в Советской России — либералом прозападного толка. Большой внутренней драмой этого человека было то, что и там и там к нему относились с недоверием. Все годы руководства советской внешней политикой Литвинов оставался чужим среди своих и чужих. Хотя на самом деле Максим Максимович был настоящим профессионалом, умевшим отделять политику от идеологии. Естественно, в силу обстоятельств и существовавших в Советской России объективных реальностей нарком часто прибегал в своих выступлениях к большевистской лексике. Он говорил вполне разумные вещи, облекая свои мысли в коммунистическую фразеологию. Но по-другому в сталинской России было нельзя. Возможно, именно это смущало как многих его партнеров по переговорам, так и соратников по большевистской партии.
Именно Литвинову (вместе с Г. В. Чичериным) принадлежит заслуга создания в Советской России профессионально организованного внешнеполитического ведомства — НКИД, по сути, мало отличавшегося от аналогичных ведомств других европейских стран (разве что наличием парткома, профкома и комитета комсомола). Народный комиссариат иностранных дел при Литвинове имел традиционную для подобных ведомств структуру с региональным и административно-хозяйственным делением. Во главе наркомата стоял министр, имевший нескольких заместителей, которые курировали те или иные направления. Кандидатуры наркома и его заместителей рассматривались на политбюро ЦК ВКП(б) и утверждались постановлениями ЦИК, позже — указами Президиума Верховного Совета СССР. Политбюро могло также рассмотреть и кандидатуры ключевых послов. Руководители более низкого уровня («обычные» полпреды, начальники отделов) подбирались оргбюро ЦК и согласовывались с наркомом. С конца 1930-х годов этой работой руководил Г. М. Маленков. «По Вашему поручению отобрано 50 работников для Наркоминдела, — докладывал он в 1937 году Сталину. — Все эти работники проверены в Орграспредотделе ЦК ВКП(б), а также и через НКВД. Каждого из отобранных товарищей я принимал, после чего с ними знакомился тов. Литвинов» 26. В один из таких «наборов» в то время попал и будущий многолетний руководитель советской дипломатии А. А. Громыко, деятельность которого до того была очень далека от международных отношений. Случалось, что при таком подходе в ряды дипломатов попадали люди с безупречной анкетой, но совершенно неспособные к новой деятельности, и у наркома были весьма ограниченные возможности как-то повлиять на их назначения.
Кадры были, безусловно, одной из самых уязвимых позиций наркома. Многие старые большевики, получавшие назначения на высокие должности в совзагранучреждения и памятуя старую, иногда еще дореволюционную совместную работу с большевистскими вождями, считали себя вправе сноситься напрямую с членами политбюро и лично со Сталиным. Они направляли в Москву, минуя НКИД, не только свои соображения по вопросам внешней политики, но и слали банальные кляузы, в которых обвиняли руководство наркомата в различных политических прегрешениях — связях с оппозицией, дружбой с уже разоблаченными «врагами народа», разных уклонах от генеральной линии партии. Сталин не возражал против подобной практики. Она не столько помогала ему быть лучше информированным в вопросах мировой политики, сколько позволяла иметь под рукой компромат на Литвинова и его заместителей.
Другим слабым местом Литвинова было его невысокое персональное положение в иерархии большевистских руководителей. Он никогда не был членом политбюро, да и в ЦК попадал не всегда. Несмотря на хорошее знакомство с Лениным и еще дореволюционную работу со Сталиным, Литвинов никогда не был близок с кем-либо из большевистских вождей и никогда не участвовал во внутрипартийной борьбе. Возможно, именно это спасло его после отставки. Потом, правда, Молотов утверждал, что Литвинов «духовно стоял на другой позиции, довольно оппортунистической, очень сочувствовал Троцкому, Зиновьеву, Каменеву, и, конечно, он не мог пользоваться нашим полным доверием» 27. Но эти обвинения прозвучали много позже, а вскоре после захвата большевиками власти основным полем деятельности Литвинова стала внешняя политика. За все годы руководства ею Максим Максимович, несмотря на прямоту и сложный характер, умудрился не нажить себе серьезных врагов ни в партии (неприязненные отношения с Молотовым возникли позже), ни в Коминтерне, ни в НКВД. Были у него, конечно, недоброжелатели в НКИД (одним из них был его заместитель В. П. Потемкин), но тут уж никуда не денешься — завистники и карьеристы существовали во все времена. Ведь и сам Литвинов, в бытность заместителем Чичерина, отчаянно интриговал против своего начальника.
Проводить собственную внешнюю политику Литвинову, конечно же, никто не позволил бы. Он должен был осуществлять на международной арене линию партии, говоря точнее — Сталина. Но, поразительная вещь, Литвинову удалось сделать так, чтобы его политика и стала линией партии. Тут многое совпало. В начале 30-х годов Сталин был занят внутренними вопросами. Бывший в ту пору послом Германии в Москве фон Дирксен вспоминал, что тогда «внешняя политика еще не стала приоритетным объектом для политбюро, и прошло десять лет, прежде чем назначение Молотова на пост министра иностранных дел ознаменовало собой глубинные изменения в отношении Кремля к международным делам» 28. В Кремле, конечно, старались держать руку на пульсе событий, но безусловный приоритет отдавался другим направлениям. Надо было осуществлять планы индустриализации и коллективизации страны, которые отнимали все время. Параллельно шла борьба за власть внутри партии. Готовились кадровые перестановки, разоблачения, аресты. Для всего этого дипломаты были не нужны. Чекисты всегда занимали более важное, чем дипломаты, положение в сталинской России «именно потому, что внутренняя безопасность всегда стояла выше международных дел» 29. Такого не было больше нигде в мире. Даже в гитлеровский Германии, где Риббентроп накануне войны занимал настолько важное место в нацистской иерархии, что мог позволить себе открыто конфликтовать с Герингом и Гиммлером.
Так получилось, что многие противники Сталина занимали видное положение не только в партии, но и в Коминтерне, и Сталину пришлось изрядно почистить его руководство. Ленин создавал Коминтерн, чтобы проводить свою линию в международном рабочем движении, готовить и приближать коммунистические революции в разных странах. Он быстро понял, что породил монстра, который мешал молодому Советскому государству проводить внешнюю политику, вмешивался во все международные дела и портил официальные отношения СССР с другими странами мира. По представлению наркома Чичерина, Ленин требовал от руководства партии большевиков и Коминтерна прекратить делать публичные заявления, касающиеся внешней политики, без согласования с НКИД 30. Но это не помогало. В последние годы жизни Ленин уже не контролировал ни верхушку собственной партии, ни руководство Коминтерна, где сидели одни и те же люди. Уже после смерти первого «вождя мирового пролетариата» Чичерин, устав от постоянного вмешательства партийных (коминтерновских) лидеров во внешнюю политику и отчаявшись добиться понимания, упрекал Бухарина, члена президиума Коминтерна и политбюро ЦК ВКП(б): «Вам мало, что Вы испортили наши отношения с Германией? Вы хотите испортить еще и отношения с Турцией?!» 31
До начала 30-х годов в советской внешней политике существовала своеобразная дихотомия. С одной стороны, это было желание разрушить окружавший Советскую республику «буржуазный» мир, с другой — вписаться в этот мир и стать его неотъемлемой частью. За первое направление в Москве отвечал Коминтерн, за второе — НКИД 32. Такое положение приводило к постоянным конфликтам, от которых серьезно страдал образ Советского Союза за рубежом. Сталин в то время плохо разбирался в тонкостях рабочего движения. Да ему это было и не нужно. Он был силен в другом — борьбе за власть. В этом ему не было равных. Сталин, по свидетельству современников, «беспощадно чистил Коминтерн от всех, кто слепо и беспрекословно не подчинялся» его собственной диктатуре 33. После того как Сталин «почистил» Коминтерн, тот уже не мог вмешиваться во внешнюю политику Советского государства, чем он активно занимался практически все 20-е годы. К тому же, на рубеже 20-30-х годов в ВКП(б) завершилась дискуссия о возможности построения социализма в отдельно взятой стране. Большевики пришли к выводу, что это реально, а значит — отпала необходимость организовывать революции повсеместно. Это также подрывало позиции Коминтерна. В общем, в начале 30-х годов эта организация уже не представляла былой угрозы для мира и спокойствия в Европе.
В конце 1920-х годов Коминтерн перенес свою активность в Азию, где не было пролетариата и, согласно ленинскому учению, предпосылок для коммунистических революций. Пришлось перестраиваться и делать акцент на национально-освободительных движениях 34. Это, кстати, приводило к неожиданным последствиям. Большевики вторгались в зону традиционных интересов Британской империи. Вновь, как и во времена, предшествовавшие созданию англо-российской Антанты, разгорались конфликтные ситуации в Афганистане, Иране, Средней Азии. Во всех этих местах позиции Британии были уязвимы. Как и в царские времена, англичане снова почувствовали угрозу своим интересам в Индии, и большевики пользовались этим. «Будет чрезвычайно трудно, — раздраженно выговаривал в июне 1935 года только что перешедший из министерства по делам Индии новый глава Форин Офис Сэмюэл Хор советскому полпреду Майскому, — убедить консерваторов в этой стране занять пророссийскую позицию, если Советское правительство не сумеет устранить источники проблем, которые так часто отравляли наши отношения в прошлом» 35. Майский только разводил руками и делал вид, что не понимает, о чем говорит его собеседник. Англичане злились, но проявляли больше сговорчивости в нормализации двухсторонних отношений с Советской Россией в Европе. Тем более что из их посольств в Москве и Токио постоянно шли сообщения о желании СССР улучшить отношения с Британией, а из Берлина приходили все более тревожные новости 36. Так что в отдельных случаях революционная активность Коминтерна, совершенно неожиданно для самих революционеров, в какой-то степени способствовала целям советской дипломатии.
Говоря о начальном этапе советской внешней политики, надо также иметь в виду, что в период своего восхождения к власти Сталин откровенно плохо ориентировался в мировых проблемах. Необразованный и не владевший ни одним иностранным языком, будущий вождь полностью зависел в понимании важных нюансов международной ситуации от более эрудированных соратников. У подозрительного по натуре человека это вызывало своего рода комплекс неполноценности 37, который, пока это было возможно, открыто высмеивали многие большевики. За что впоследствии и поплатились. Ранний Сталин не любил встречаться с иностранцами, чувствуя в их присутствии собственную ущербность 38. Потом это прошло. Появилась уверенность в себе, но понимания западного менталитета не прибавилось. В отличие от того же Ленина, Сталин никогда не был космополитом, не знал западного образа жизни и не понимал, как мыслит западный человек. Иден, впервые пообщавшись со Сталиным в марте 1935 года, сразу понял, что перед ним человек «с сильным восточным характером, абсолютно уверенный в своей правоте и силе, учтивость которого не могла скрыть от нас его беспощадной жестокости» 39. То есть это был восточный деспот, чуждый всякого понимания западного образа мыслей. Наглядным примером тому может служить послевоенная Потсдамская конференция союзников. Начинал ее с британской стороны Уинстон Черчилль, а после перерыва, вызванного всеобщими выборами в Великобритании, в Потсдам вернулся одержавший победу лидер лейбористской оппозиции Клемент Эттли. Сталин так и не смог понять, почему британцы не избрали Черчилля, приведшего их страну к победе в войне.
За мировой политикой в конце 1920-х — начале 1930-х годов Сталин следил по донесениям советской разведки (часто угоднически прилизанным), а также по тем бюллетеням, которые готовили для него и других членов сталинской партийной верхушки (таких же необразованных) Литвинов в НКИД и Карл Радек в специально созданном бюро международной информации ЦК ВКП(б). Надо также иметь в виду, что многие советские послы часто посылали в Москву ту информацию, которую там желали слышать. Этим отличались даже самые толковые советские дипломаты. По Майскому, например, всегда выходило, что советскую политику поддерживает огромное большинство англичан, которым противостоит небольшая, но упертая «кливденская клика» во главе с Чемберленом. «Лидер либералов Синклер мне рассказал, — сообщал Майский в Москву 9 марта 1939 года, — что за последние месяц-два на всех собраниях (весьма многочисленных), на которых ему приходится выступать в различных концах страны, он срывает самые бурные и дружные аплодисменты, когда говорит о необходимости англо-советского сотрудничества. То же самое мне подтвердили не только многие лейбористы, но и целый ряд консерваторов» 40. Майский, конечно же, не врал в своих донесениях. Скорее можно сказать, он искусственно выпячивал такие факты, которые создавали иллюзию полной поддержки английским общественным мнением политики Советского Союза.
«Теоретическим» подспорьем раннему Сталину служили работы Ленина и старой гвардии большевиков. Впрочем, и здесь были свои издержки. В силу собственной малограмотности и теоретической неподготовленности Сталин был просто не в состоянии понять ни Ленина, ни полемические работы видных представителей марксизма. А то, чего вождь не понимал, он, как правило, искажал и примитивизировал, доводя до такой стадии, которая становилась понятной ему самому и окружавшим его соратникам. В результате со временем на свет появился «сталинизм» — примитивный марксизм, который на многие годы стал определяющей системой взглядов в Советском государстве. Образованного шутника и космополита Радека Сталин недолюбливал, а к советам вдумчивого и серьезного Литвинова, который никогда не претендовал на теоретические изыски и всегда оставался практиком и реалистом в мировой политике, прислушивался. «Вам виднее, — часто говорил вождь Литвинову, — вы сидите у окна» 41. В 1930 году постоянно болевший и подолгу лечившийся нарком Чичерин ушел из-за проблем со здоровьем в отставку, и Литвинов, бывший до того его первым замом, единолично возглавил НКИД. После этого у него появился шанс проводить свою линию, и он им воспользовался.
Историки сегодня продолжают давно начатый спор о том, какой была советская политика в 30-е годы? Была ли она направлена на создание альянсов или Советский Союз выступал за укрепление системы коллективной безопасности? В начале 1960-х годов Алан Тейлор высказался в том смысле, что «ключ» к советской внешней политике следует искать в Антикоминтерновском пакте 42. Сам по себе совершенно беззубый, он настолько напугал советских руководителей, что те принялись искать разного рода союзы, с помощью которых СССР смог бы противостоять войне на два фронта — с Японией и Германией. К такому же выводу и в то же время пришел и Джордж Кеннан, посчитавший, что с 1934 года в Москве взяли курс на создание союзов, направленных против Гитлера 43. Иной точки зрения придерживался Джонатан Хэслэм, считавший, что история советской внешней политики в 1930-е годы — это «история борьбы за коллективную безопасность, олицетворявшуюся персоной Литвинова» 44. Примирить две точки зрения уже в наши дни попытался Кит Нилсон, предположивший, что «советский министр Максим Литвинов рассматривал коллективную безопасность в том виде, который трудно было отличить от концертной дипломатии великих держав в предшествующие 1914-му годы. Это усложняло англо-советские отношения, — писал он, — поскольку многие британцы уже не воспринимали подобный подход из XIX столетия» 45. Политолог Марк Хаас предложил свою версию подобной точки зрения. «Период с 1933 года до лета 1939 года был временем коллективной безопасности для советских лидеров, — считал Хаас. — Основными характерными чертами этого периода были четкое понимание исходившей от Германии угрозы для СССР и гибкость в подходе к союзническим отношениям» 46. То есть идея коллективной безопасности в советской внешней политике сочеталась со свободой в поиске союзников.
Свою интерпретацию советской внешней политики в 1930-е годы выдвинула Зара Стайнер. Она предположила, что прагматичный Сталин в начале 30-х годов свернул все внутренние дискуссии по внешней политике и «был готов проводить одновременно разные линии, которые иногда противоречили друг другу» 47. Соответственно, свой шанс получил и Литвинов. Будучи реалистом и прагматиком, он крайне скептически относился к Антикоминтерновскому пакту, как к документу, в основе которого лежали не практические интересы, а исключительно идеология. «При чем тут Антикоминтерновский пакт? — говорил Литвинов в декабре 1937 года в интервью американскому журналисту. — Какая чушь!.. Антикоминтерновский пакт не представляет никакой угрозы Советскому Союзу. Это все пыль, которую бросают в глаза Западным демократиям... Идеология ничего не значит для фашистских разбойников. Немцы милитаризовали Рейх и готовятся проводить политику жесткого гангстеризма. Японцы и итальянцы последуют за ними в надежде урвать свои куски от германских завоеваний. Западные страны представляются им легкой добычей. Англичане и французы настроены слишком миролюбиво, а их лидеры просто слепы. Советский Союз станет последним противником, которого атакуют анти-коминтерновские государства. Вначале они разграбят ваши страны. Когда немцы будут готовы к своим авантюрам, они приедут в Москву и попросят нас о пакте» 48. Именно так все и произошло.
Нарком, очевидно, хорошо понимал идеологическую уязвимость своей позиции. Действительно, большевистские пропагандисты везде твердили об Антикоминтерновском пакте как доказательстве прямой угрозы Советскому государству. О какой Лиге Наций и коллективной безопасности можно было говорить, когда влиятельные и твердолобые сталинисты, вроде Молотова и Жданова, всюду цитировали Ленина, рассматривавшего Лигу как порождение буржуазных держав для сохранения империалистического мира? А сам мир видели враждебным капиталистическим окружением молодой социалистической Республики, готовым в любой момент напасть на «первое в мире государство рабочих и крестьян». По ленинской мысли, высказанной еще в период всесилия Коминтерна, Советская Россия была окружена кольцом враждебных капиталистических государств, каждое из которых являлось потенциальным врагом. Зара Стайнер выделяла продолжавших в 1930-е годы отстаивать подобную точку зрения большевиков (Молотов, Жданов, В.П. Потемкин) в особую группу «изоляционистов», выступавших за жизнь в «осажденной крепости» 49. Литвинов не мог открыто выступить против этой концепции, и он придумал для себя интересное «оправдание». В своем выступлении на IV сессии ЦИК СССР в декабре 1933 года, то есть еще до вступления СССР в Лигу Наций, Литвинов предложил поделить страны мира на три категории: «глубоко пацифистские», склонные к войне и милитаристские. Под последними подразумевались Япония и Германия, которые к тому времени уже покинули Лигу Наций. Из остальных государств Литвинов выделил те, «которые на ближайший отрезок времени заинтересованы в ненарушении мира и готовы направлять свою политику в сторону защиты этого мира» 50. С ними он и собирался строить систему коллективной безопасности. Сталин, конечно, понял хитрость маневра своего наркома, но возражать не стал, предпочтя со стороны наблюдать за тем, что из этой затеи получится. Более того, он и сам стал прибегать к объяснению, предложенному Литвиновым. Главным для вождя было выиграть время и сохранить мир, неважно, каким способом.
Литвинов сделал ставку на коллективную безопасность и сотрудничество с Лигой Наций. Это был очевидный выбор в условиях, когда перед ним больше не стоял вопрос о мировой революции. Коллективная безопасность представлялась наркому единственным надежным инструментом, способным гарантировать Советскому Союзу защиту в условиях противостояния со всем миром. Литвинов полагал, что «только связав СССР с защитой других государств, страна сможет рассчитывать на союзников в случае нападения на нее» 51. Для этого надо было возвращаться в большую политику, вступать в Лигу Наций и не противопоставлять себя всему миру. Правда, это противостояние продолжало существовать в умах многих советских руководителей. Большевиков с их революционными идеями, действительно, боялись и ненавидели, но в 1930-е годы никто всерьез не собирался воевать с Советским Союзом. В Москве, однако, не были до конца уверены в этом. На XVI съезде ВКП(б) 27 июня 1930 года Сталин говорил о «явной и скрытой работе по подготовке интервенции против СССР». Мысли вождя, естественно, тут же подхватывались советскими газетами и большевистскими идеологами вроде Жданова, которые продолжали уверять граждан страны в том, что СССР живет в условиях враждебного окружения буржуазных государств, которые вынашивают агрессивные планы против страны, строящей коммунизм. Эта пропаганда находила свою обширную и восприимчивую аудиторию в стране, где традиционно сильны были ксенофобские настроения, где с недоверием относились ко всему иноземному, боялись и одновременно не верили в собственную отсталость 52. Окружение действительно было враждебным, но нападать на Советский Союз в 1930-е годы никто не планировал. Даже Гитлер.
Трудно сказать, насколько сам Сталин верил в агрессивность замыслов «мировой буржуазии». Многие исследователи сегодня полагают, что «Советский Союз постоянно преувеличивал угрозы, исходившие от других стран», что было следствием идеологических воззрений советских лидеров 53. Иными словами, внешняя ситуация в значительной степени определяла развитие событий внутри страны — приоритет в создании тяжелой промышленности, ускоренную милитаризацию, репрессии и т.д. Другие специалисты считают, что разговоры о внешней угрозе были необходимы Сталину, чтобы оправдывать внутренние репрессии и держать в узде мировое коммунистическое движение 54. То есть поиск внешних врагов и разговоры о внешней угрозе были необходимы советскому руководству, чтобы объяснить происходившее внутри страны. Наверное, правы и те и другие. Действовало своего рода самовнушение. Чем громче большевистские руководители, оправдывая собственную политику, твердили об угрозе вооруженного вмешательства извне, тем больше они сами верили в это. Случались удивительные вещи. Советские лидеры постепенно убедили себя в том, что чуть ли не основной целью внешней политики Англии и Франции было вовлечение СССР в войну с Германией и Японией или, хуже того, заключение союза с Германией для совместного крестового похода на Восток 55. А. А. Громыко вспоминал, как он стал невольным свидетелем состоявшегося в 1942 году спора Молотова с Литвиновым, когда первый утверждал, будто Англия и Франция подталкивали Гитлера к войне против СССР, а второй возражал против такой постановки вопроса 56. Но все это было уже позже, а в начале 1930-х годов Сталин поддержал курс Литвинова на вступление в Лигу Наций и участие в создании европейской системы коллективной безопасности.
Но в Лигу надо было еще попасть. Хорошо известно, что Ленин, как и многие его соратники, отрицательно относился к Лиге. В свою очередь, большинство членов этой организации опасались распространения с ее трибуны коммунистической пропаганды и также не хотели видеть СССР в Женеве. Поэтому отношения СССР и Лиги Наций в 20-е годы оставляли желать много лучшего. У большевиков и Лиги были в то время принципиально разные цели. Первые хотели расшатать международную ситуацию и создать условия для коммунистических революций. Лига же, наоборот, — стремилась укрепить послевоенную стабильность, основанную на версальско-локарнской системе соглашений, и создать вдоль границ Советской России «санитарный кордон». Самым большим достижением советской дипломатии в 20-е годы стало подписание Рапалльских соглашений с Германией, но после вступления последней в Лигу Наций СССР снова оказался в международной изоляции. Полоса признаний, о которой так много говорили советские историки, ничего не меняла. Европа признала, что на месте бывшей Российской империи существует теперь другое государство, но по-прежнему не пускала СССР в большую европейскую политику. В начале 30-х годов Советская Россия продолжала оставаться европейским изгоем. СССР, правда, участвовал в работе ряда международных конференций, на которых обсуждались экономические и разоруженческие вопросы, но на позицию советских представителей там обращали мало внимания. В такой ситуации Литвинов надеялся, что многое изменится после вступления СССР в Лигу Наций. К тому времени большинство европейских государств также осознали необходимость членства Советской России в Лиге.
Стать членом Лиги Наций можно было разными путями. Самым простым и быстрым вариантом было приглашение от Ассамблеи, оформленное соответствующей резолюцией. В 1931 году такое приглашение получила Мексика, год спустя — Турция. После подобных прецедентов Советскому Союзу, великой державе, претендовавшей на постоянное место в Совете Лиги, было бы унизительно самому подавать заявку на вступление в эту организацию. СССР вполне мог ожидать приглашения от Ассамблеи. Но здесь был один нюанс. Резолюция с приглашением должна была приниматься единогласно. Любой член Лиги мог ее заблокировать. Между тем Португалия, Нидерланды и Швейцария не скрывали, что проголосуют против 57. Вопрос надо было тщательно готовить и согласовывать, чтобы избежать провала, который мог на долгие годы отвратить Советский Союз от Лиги. Оставался, конечно, традиционный, но менее престижный путь — подать заявку и ждать решения Ассамблеи. В таком случае достаточно было получить две трети голосов. Дальнейшая процедура не сулила сложностей. Став членом Лиги, СССР получал постоянное место в ее Совете. Даже Португалия, бывшая на тот момент членом Совета, обещала проголосовать за предоставление Советской России постоянного места, если СССР получит членство в Лиге. Вопрос, таким образом, упирался исключительно в соображения престижа.
Литвинов находился во время решения этого вопроса в Женеве и участвовал во всех закулисных переговорах о вступлении Советского Союза в Лигу Наций. Для него, конечно, не было никакой другой альтернативы Лиге, как об этом иногда пишут российские историки, и Литвинов никогда серьезно не опасался, что СССР может остаться за бортом этой организации 58. Вопрос заключался в том, как СССР вступит в Лигу. В конечном счете обе стороны, желая избежать конфуза и никоим образом не уронить престиж друг друга, пришли к компромиссу. Было решено, что приглашение Советскому Союзу будет исходить не от имени Ассамблеи, а от имени государств — членов этой организации. Список подписантов приглашения должен был быть максимально большим и авторитетным. После его получения Советское правительство обратилось бы к Лиге с просьбой принять СССР в эту организацию 59. Приглашение было подписано тридцатью четырьмя государствами, среди которых были все великие державы (Англия, Франция, Италия), остававшиеся членами Лиги. На основании этого приглашения Советский Союз 17 сентября 1934 года подал свою заявку, и в тот же день состоялось ее обсуждение в рамках одного из комитетов Лиги, что было необходимой частью процедуры приема. Против принятия СССР выступили представители Швейцарии, Португалии, Бельгии, Нидерландов и Аргентины. Они опасались, что СССР будет использовать женевскую трибуну для пропаганды коммунистических идей. Принятие СССР поддержали Франция, Италия, Польша, Чехословакия, Канада и Турция. На следующий день прошло голосование в Ассамблее. 39 государств проголосовали «за», 3 — «против» и 7 воздержались. СССР стал пятидесятым членом Лиги Наций. Вслед за этим состоялось голосование о предоставлении Советскому Союзу постоянного места в Совете Лиги. 40 государств поддержали такое решение и 10 воздержались 60. Литвинов и, косвенно, Сталин получили все еще авторитетную женевскую трибуну, с которой они могли теперь говорить о любых вопросах мировой политики, рассчитывая быть услышанными. Но это еще не было возвращением Советской России в большую европейскую политику. В 1930-е годы Россия продолжала оставаться «державой, в значительной степени игнорировавшейся другими странами Европы» 61.
СССР вступил в Лигу Наций на исходе «золотого периода» этой организации. Япония и Германия уже покинули Лигу, но Англия, Франция и Италия еще пытались решать вопросы сохранения в Европе версальской структуры, поддержания мира и укрепления системы коллективной безопасности с помощью этой организации. Невилл Чемберлен пока не возглавил британское правительство, а Эдуард Даладье лишь осваивался в высших эшелонах власти Третьей республики. Политика умиротворения нацистской Германии делала только первые шаги. Луи Барту был еще жив и готовился заключить с Советской Россией пакт безопасности, чтобы в дальнейшем способствовать реальному возвращению Москвы в большую европейскую политику. Артур Хендерсон сохранял сильные позиции в Женеве и во многом определял подход Великобритании к вопросам разоружения и укрепления системы коллективной безопасности. Бенито Муссолини был далек от того, чтобы стать союзником Гитлера, и смотрел на новоявленного германского фюрера как на временного выскочку. То есть СССР вступал в организацию, которая казалась способной решить хотя бы некоторые из стоявших перед ней задач. Однако уже совсем скоро Барту будет убит, Хендерсон умрет и Лига быстро потеряет свой авторитет. Смертельный удар Лиге, как это стало ясно впоследствии, нанес в конце 1933 года Гитлер, когда Германия покинула женевскую организацию, а заодно и конференцию по разоружению. Участие Третьего рейха в их структурах оказалось несовместимым с борьбой против версальской системы — главной целью, которую в тот период ставил перед собой Гитлер. Муссолини, Хор и Лаваль своими закулисными маневрами и манипуляциями, о которых говорилось в предыдущих главах, лишь окончательно добили Лигу Наций.
В последние годы на Западе появилось много сторонников разрабатываемой в основном политологами теории нарушения баланса сил в Европе в промежутке между двумя мировыми войнами 62. В самых общих чертах она выглядит следующим образом. До Первой мировой войны мир поддерживался за счет сохранения баланса сил, существовавшего между противостоявшими друг другу военно-политическими союзами. Версальский мирный договор полностью разрушил старую систему, предложив создать вместо нее систему коллективной безопасности, ядром которой должна была стать Лига Наций. Но Лига, никогда не включавшая в себя все великие державы, оказалась неспособной выполнить возлагавшуюся на нее миссию. Один из основателей концепции политического реализма Ганс Моргентау вскоре после Второй мировой войны писал: «Международная организация, основной задачей которой является поддержание порядка и мира, не обязательно должна быть всеобъемлющей и включать в себя все страны вообще. Такая организация, однако, должна быть всемирной в том смысле, что все могущественные державы, способные нарушить миропорядок, находились бы под ее юрисдикцией» 63.
В промежутке между двумя мировыми войнами в таком ракурсе на Лигу Наций, впрочем, никто еще не смотрел. «“Женевская система”, — считала Зара Стайнер, — была не заменой политике великих держав, а скорее дополнением к ней. Она была лишь механизмом осуществления многосторонней дипломатии, успех или провал которой зависел от доброй воли государств, особенно самых могущественных из них, использовать его... Суверенные государства оставались единственным источником силы Лиги. Не было власти выше власти государства, и ни одно из них нельзя было принудить к чему-либо без его собственного согласия» 64. Соответственно, Лига Наций служила связующим звеном между балансом сил, поддерживавшимся великими державами, и балансом интересов, находить который была призвана Лига. Главным интересом всех государств — членов Лиги было сохранение всеобщего мира и обеспечение безопасности членов этой организации. Для крайних случаев в Уставе Лиги был прописан механизм принуждения, которого СССР опасался в 20-е годы, еще до вступления страны в женевскую организацию. Правда, великие державы никогда не воспринимали его всерьез. В совокупности вся эта система и называлась коллективной безопасностью. После выхода Германии из Лиги Наций и конференции по разоружению оказался нарушен не только баланс сил, который существовал в Европе вне рамок Лиги, но и баланс интересов, который должен был поддерживаться в Женеве.
В Кремле, где мыслили в совершенно других категориях, не сразу поняли, что произошло. СССР фактически вступил в смертельно больную организацию, не способную решать стоявшие перед ней задачи. Еще несколько лет, вплоть до 1938 года, Литвинов продолжал уповать на Лигу Наций. Он часто ездил в Женеву, вел там двухсторонние переговоры, стараясь максимально совместить их с участием в женевском форуме, регулярно выступал на заседаниях Ассамблеи и различных комитетов Лиги Наций, произносил речи, которые часто вызывали всеобщее одобрение, но ни на что не могли повлиять. Советский нарком оказался в непростой ситуации. СССР не являлся подписантом ни Версальского мира, ни Локарнских соглашений. Поэтому протестовать против их нарушений со стороны покинувшей Лигу Германии у Литвинова не было никаких оснований. Можно было говорить о нарушениях Германией невнятного пакта Бриана-Келлога, чем Литвинов периодически и пользовался. Но это было слабым основанием для протестов. Конечно, в Советском Союзе прекрасно понимали опасность, исходившую от нацистской Германии, но сделать ничего не могли. Единственным доступным для СССР путем становилось укрепление системы коллективной безопасности, чего можно было добиваться в тогдашних условиях только в Женеве. Литвинову, накрепко связавшему свое имя и свою политику с Лигой Наций, оказалось нетрудно убедить в этом Сталина.
Ради идеи коллективной безопасности Советский Союз пошел на принципиальное изменение текстов заключаемых им международных соглашений. В январе 1932 года в Советско-финский договор о ненападении было впервые включено положение (ст. 2 п. 2), согласно которому, «если одна из высоких договаривающихся сторон совершит нападение против третьей державы, то другая высокая договаривающаяся сторона будет иметь право без предупреждения денонсировать настоящий договор». В предыдущих договорах СССР со своими соседями ничего подобного не было. Это положение в дальнейшем входило во все заключаемые Советским Союзом договора о ненападении вплоть до пакта 1939 года с Германией, откуда оно снова исчезло. С помощью этого положения СССР хотел наглядно продемонстрировать, что отныне собирается руководствоваться исключительно идеей коллективной безопасности и действовать в соответствии с Уставом Лиги Наций, куда на тот момент он еще даже не вступил. Сталин дал тогда зеленый свет политике, которую собирался проводить Литвинов.
Советский вождь всегда оставался во внешней политике прагматиком, для которого идеология отходила на задний план всякий раз, когда интересы государства (в том виде, как он их понимал) требовали принятия идеологически «неправильных» решений 65. Он с легкостью пожертвовал Коминтерном, когда понял, что в нем «окопались» его личные противники, которые к тому же откровенно мешают проведению национальной внешней политики. Но сохранил саму организацию, оставив ее в обескровленном виде как козырь, который при случае может пригодиться. Сталин не прервал экономических отношений с Германией после того, как нацисты запретили КПГ, а массу немецких коммунистов убили или посадили в тюрьмы и концлагеря. Торговые связи с Третьим рейхом не прерывались даже в период гражданской войны в Испании, когда советские поставки помогали немцам строить самолеты, воевавшие против республиканцев и добровольцев, вооруженных советской военной техникой. Сталин, как ни в чем не бывало, снабжал Муссолини советской нефтью во время войны в Эфиопии 66, когда весь мир требовал ввести для фашистской Италии нефтяное эмбарго.
В то же время у прагматичного Сталина не было долгосрочной определяющей цели внешней политики, если, конечно, не считать таковой утопическую идею построения коммунизма во всемирном масштабе. Это, кстати, тоже никогда не являлось целью Сталина. Он страдал тем, что позже стали иногда называть «синдромом титоизма», то есть боялся того, что зарубежные коммунистические партии придут к власти без его помощи и перестанут подчиняться ему 67. Это стало еще одной из причин, по которой Сталин охладел в 1930-годы к Коминтерну. Когда западные политологи спорят сегодня, что было определяющим для довоенной политики Советского Союза — ее идеологическая составляющая или прагматизм, они, как правило, обходят стороной главный вопрос — а что, собственно говоря, было целью советской политики? У нацистской Германии была цель разрушить версальскую систему, собрать в Третьем рейхе всех немцев, проживавших на сопредельных территориях, и завоевать для них пресловутое «жизненное пространство». Британия стремилась сохранить свою огромную империю. «Мы находимся сегодня в замечательном положении, — признавался в 1934 году английский адмирал Четфилд. — Мы не хотим ни с кем ссориться, потому что нам и так принадлежит уже большая часть мира, по крайней мере, лучшие его части. Все, что нам нужно, — это сохранить то, что мы имеем, и не дать другим отобрать это у нас» 68. Италия мечтала создать свою, новую Римскую империю. Даже у Франции при желании можно усмотреть цель в сохранении версальско-локарнской системы и послевоенного статус-кво в Европе. У Сталина такой цели не просматривалось. Разве что вернуть СССР в большую политику. Для достижения этого «советские руководители всегда были одержимы задачей максимально усилить относительную мощь своего государства и готовы были проводить любую политику» 69. Здесь между Литвиновым и Сталиным, безусловно, существовали различия. У наркома, в отличие от вождя, были свои принципы.
В 1930-е годы в советском руководстве существовала влиятельная группа так называемых изоляционистов, которые выступали за жизнь в осажденной крепости (Молотов, Жданов и др.). Сталин благосклонно относился к ним, поскольку во всех главных вопросах внутренней политики они полностью поддерживали вождя. Но уже в конце предвоенного десятилетия Сталин стал демонстрировать, что изоляционизм — не то будущее, которое он готовит Советской России, и изоляционисты быстро переориентировались. Иногда историки говорят о желании Сталина территориально воссоздать Российскую империю 70. Некоторые даже полагают, что стремление к сохранению и расширению своей империи всегда являлось «национальной идеей» России, какую бы форму ни принимала ее государственность. Они отмечают, что Россия (как и Германия) никогда не могла смириться с потерей территории, которую считала своей 71. Историки выдвигают даже интересную, но спорную концепцию, согласно которой Вторая мировая война была сражением тех, кто «имел» (haves) (Англия, Франция, позже Советский Союз и Соединенные Штаты) с теми, кто «не имел» (have-nots или have much less) (Германия, Италия и Япония) 72. Звучит почти как ленинская теория империалистической борьбы за передел мира, но без идеологического словоблудия.
Молотов вспоминал, как Сталин впервые рассматривал только что отпечатанную послевоенную карту Советского Союза в его новых границах. «Посмотрим, что у нас получилось, — радостно произнес вождь. — На севере у нас все в порядке, нормально. Финляндия перед нами очень провинилась, и мы отодвинули границу от Ленинграда. Прибалтика — это исконно русские земли! — снова наша, белорусы теперь у нас все вместе живут, украинцы — вместе, молдаване — вместе. На Западе нормально... Курильские острова наши теперь, Сахалин полностью наш, смотрите, как хорошо! И Порт-Артур наш, и Дальний наш, и КВЖД наша. Китай, Монголия — все в порядке. Вот здесь мне наша граница не нравится», — показал Сталин южнее Кавказа 73, очевидно, имея в виду турецкую Армению. После войны Сталин даже требовал от Молотова добиваться передачи под контроль Советского Союза Черноморских проливов 74 и хотел получить согласие президента Трумэна на оккупацию СССР Северного Хоккайдо 75. Да и сам Молотов открыто признавался в конце жизни, что свою задачу как министр иностранных дел он «видел в том, чтобы как можно больше расширить пределы нашего Отечества». Кажется, хвалился Молотов, «мы со Сталиным неплохо справились с этой задачей» 76.
Но все это было позже, когда вождь народов мог позволить себе такое. В 1930-е годы время думать о расширении границ еще не пришло. Сталин был озабочен тогда сохранением того, что у него имелось. Надо было выходить из политической изоляции, вписываться в существовавшую структуру международных отношений. Для этого надо было вести политический диалог с Западом, вступать в Лигу Наций и стараться занять подобающее великой державе место в системе коллективной безопасности. Коммуникабельный, имевший хорошие отношения со многими западными политиками Литвинов, который к тому же прекрасно говорил на нескольких иностранных языках, как нельзя лучше подходил на роль руководителя советской дипломатии в предвоенное десятилетие.
Очень быстро, однако, обнаружилось, что Лига Наций и продвигаемая ею система коллективной безопасности являются слабыми помощниками в достижении поставленных перед советской дипломатией целей. Это было понятно уже в ходе итало-абиссинской войны, но совсем очевидным для всех стало в 1938 году после того, как Лига показала полную несостоятельность во время аншлюса Австрии и Судетского кризиса. Лишь тогда в Кремле окончательно поняли, что вернуться в большую политику через Лигу Наций у СССР не получится. Так же, как и создать эффективную систему коллективной безопасности в Европе. Советский Союз, несмотря на имевшиеся у него двусторонние соглашения с Францией и Чехословакией, был полностью отстранен от участия в решении Судетского кризиса.
Это было полное фиаско политики, которую проводил Литвинов. Мюнхен ясно показал, что Женева в лучшем случае могла служить лишь дополнением к полноценным двусторонним отношениям с Англией и Францией. Их Литвинов и пытался выстроить в конце 1938-го — начале 1939 года.
Нельзя сказать, что таких попыток не предпринималось ранее. Однако все они неизменно наталкивались на негативное отношение Англии и Франции. «Не могу понять, — жаловался Литвинов в феврале 1937 года американскому послу Джозефу Дэвису, — как Великобритания не замечает, что как только Гитлер получит господство над Европой, он поглотит и Британские острова» 77. «Германия, — объяснял нарком послу, — озабочена лишь завоеваниями, и было бы большой ошибкой преувеличивать значимость Гитлера и вступать с ним в такие переговоры, какие планируют Англия и Франция» 78. Но Англия не видела в те годы в Советской России союзницу. К традиционному английскому противостоянию с Россией добавлялась боязнь подхватить бациллу большевизма. К тому же англо-советским отношениям хронически не везло. Стоило первому кабинету лейбористов Рэмси Макдональда восстановить дипломатические отношения с Советским Союзом, как последовал скандал со злополучным «письмом Зиновьева», и дальнейшее развитие двусторонних связей оказалось замороженным, а затем и вовсе прерванным правительством консерваторов. Как только официальные отношения были восстановлены и ситуация стала выправляться, органами ОГПУ в Москве в марте 1933 года были арестованы шесть британских граждан, работавших в компании «Метро-Виккерс» над осуществлением совместных энергетических проектов. Начиналось дело «инженеров-вредителей», которым Сталин рассчитывал отвлечь внимание советских граждан от собственных просчетов в экономике. Обвинять англичан во вредительстве на собственном проекте, отмечал в те дни в парламенте глава Форин Офис Джон Саймон, было «сродни тому, что обвинять спикера в целенаправленном битье стекол в палате общин» 79. Тут уж не выдержали даже те англичане, которые были благожелательно настроены к СССР. Ванситарт в жестком тоне выразил протест послу Майскому 80. Посол Британии в Москве Эсмонд Овий предлагал снова разорвать дипломатические отношения с Советской Россией 81. Редчайший в дипломатической практике случай, когда посол предлагает разорвать отношения со страной, в которой он аккредитован. Общественное мнение в Англии поддержало бы такой шаг, но все, можно сказать, обошлось. Правда, Британия приняла санкционный билль в отношении Советского Союза, отложила подписание нового двухстороннего торгового соглашения, и торговля с СССР была фактически приостановлена. Но в возникшей ситуации это были минимальные издержки.
В Москве Литвинов крутился, как мог. Он убеждал Овия, что «не следует позволять единичным случаям ущемления (прав) частных граждан влиять на политические и экономические отношения» 82, одновременно объясняя англичанам, что невозможно добиться от СССР уступок теми мерами воздействия, к которым прибегал их посол. «Весьма осторожно Вы должны дать понять, — инструктировал Литвинов посла Майского, — что мы в обострении больше обвиняем Овия, чем (английское) правительство. По существу, конечно, Вы ничего не должны обещать, еще раз отметив неизбежность процесса (по делу английских инженеров. - И. Т.)» 83. Саймон позже признавал, что Литвинов и Майский «делали все возможное, чтобы прийти к дружественному решению» 84. Но их возможности были явно ограничены. Связываться с ОГПУ-НКВД было просто опасно. Влияние НКИД в советской иерархии было несравненно меньше. Чекисты же не считали нужным хотя бы просто уведомлять дипломатов о задержаниях иностранцев. В июле острая фаза кризиса двусторонних отношений была преодолена. Один англичанин был оправдан, остальные получили разного рода наказания, но через несколько месяцев последние из них были амнистированы и высланы на родину. Однако осадок от всей этой истории еще долго сказывался на отношениях Англии и СССР. Потребовалось время и приезд Идена в Москву, чтобы доверие потихоньку начало восстанавливаться.
Правда, СССР был не той страной, с которой легко было дружить. В октябре 1937 года английский посол в Москве лорд Чилстон жаловался, что он, как и другие послы, никогда не встречался со Сталиным, что круг его постоянного общения ограничен лишь дипломатами других стран. Советские чиновники, военные, деятели науки и культуры, понимая, что их легко могут обвинить в шпионаже, боялись посещать иностранные посольства. Доходило до того, что на посольские приемы опасались приходить даже советские дипломаты. Создалась ситуация, когда британскому послу, кроме газет, неоткуда было черпать информацию. Поэтому общее состояние Советской России во многом оставалось для Чилстона загадкой 85. Советскому полпреду в Англии И. М. Майскому в этом плане было несравненно легче. Он свободно передвигался по Лондону и его окрестностям, встречался, с кем хотел, приглашал в советское посольство придерживавшихся самых разных политических взглядов британцев. Иногда англичане сами объявляли бойкот советскому посольству, как это случилось после ареста в Москве их соотечественников, но такое бывало нечасто и быстро проходило 86. И тут английское правительство возглавил Невилл Чемберлен.
Невилл, как ранее его отец и старший брат, с большой подозрительностью относился ко всему, что было связано с Россией. «Я должен признаться в глубоком недоверии к России, — писал Невилл своей сестре Иде. — Я не верю в ее мотивы, которые имеют мало общего с нашими идеалами свободы. Россия всегда будет вести себя по обстоятельствам. К тому же ее боятся и ненавидят многие соседние с ней маленькие государства, такие как Польша, Румыния и Финляндия. Наши тесные отношения с Россией могут стоить нам симпатий тех, кто мог бы гораздо эффективнее помочь нам, если бы мы смогли перетянуть их на свою сторону» 87. К традиционному «фамильному» чувству недоверия у Невилла, как, впрочем, и у Остина, примешивалось абсолютное неприятие большевизма. Такое «двойственное» отношение испытывали многие политики на Британских островах. Весной 1938 года на заседании кабинета министров при обсуждении Судетского кризиса члены английского правительства посчитали, что «целью России будет раздуть конфликт, а затем и войну в Европе. Русские не станут активно участвовать в ней сами. Они будут надеяться, что война вызовет мировую революцию, что вполне вероятно» 88. В политике умиротворения Чемберлен и его министры усматривали еще и борьбу за предотвращение коммунистических революций в Европе.
Чемберлен-младший не любил ни нацистов, ни коммунистов, но считал последних более опасными идеологическими врагами Великобритании. В этом был свой резон. Из трех основных тоталитарных идеологий, существовавших в Европе, коммунистическая была, безусловно, наиболее опасной. Итальянский фашизм никогда не был популярен в Англии. Фашистская идеология была сугубо национальной, и в международных отношениях оправдывала стремление Италии к доминированию в средиземноморском бассейне и созданию новой Римской империи. По самим своим целям она никак не могла получить распространение на Британских островах. Германский нацизм был в своей основе расовым, националистическим движением. Сориентирован он был, прежде всего, на немцев и также не мог встретить широкой поддержки у граждан Великобритании. Конечно, свои нацисты, с местной национальной спецификой, существовали и в Англии, и во Франции, и даже в Соединенных Штатах, но им нигде не удавалось добиться сколь-нибудь заметного влияния. Яркой иллюстрацией неудачных попыток перенести нацизм на британскую почву стал полный провал политической деятельности Освальда Мосли. И только коммунизм мог представлять для Англии серьезную угрозу. Коммунистическая идеология была интернациональной и открыто провозглашала своей задачей подрыв самих основ Западных «буржуазных» демократий. У идей коммунизма было много приверженцев на Британских островах.
Вообще, когда речь заходит о взглядах Невилла Чемберлена на международные отношения и внешнюю политику Великобритании, надо иметь в виду те принципиальные соображения, которыми он руководствовался. Его самый известный современный биограф Роберт Селф считал, что в конце 1937 года Чемберлен «был убежден, что на Францию абсолютно нельзя положиться, Америка пальцем не пошевелит, чтобы помочь где-нибудь, Советский Союз заинтересован лишь в разрушении капиталистических держав, а Доминионы никогда не будут сражаться за разрешение непонятных конфликтов в Центральной Европе» 89. При этом не подлежит сомнению, что Чемберлен-младший совершенно искренне стремился к сохранению европейского мира. Об этом говорят все его дневники и выступления домюнхенского периода. «Война ничего не решает, ничего не вылечивает и заканчивается ничем», — говорил он. «Когда я думаю о 7 миллионах молодых людей, погибших в расцвете лет, о 13 миллионах, оставшихся калеками, о горе и страданиях матерей и отцов, (я понимаю), что в войне нет победителей, а есть только проигравшие» 90. Эти, во многом наивные представления объясняют его последующие поступки и провалы во внешней политике. Чемберлен ошибочно полагал, что ему не на кого положиться в сдерживании Гитлера. Единственное, что ему оставалось, — это пытаться умиротворить германского диктатора. Прием, оказанный ему простыми немцами в Мюнхене, еще больше убедил Невилла в том, что он на правильном пути. Огромная толпа, скандировавшая «Да здравствует Чемберлен!» привела его к странному заключению, что даже в Германии он был более популярен, чем Гитлер. Его покоробило просочившееся в печать высказывание фюрера о «недалеком старичке с зонтиком», но он поспешил связать его с обычной завистью нацистского лидера 91. Хорошо еще, что Чемберлен не знал об оскорбительных словах — «жалкие черви», которыми вожди Третьего рейха называли британского и французского премьеров в разговорах между собой.
Кроме традиционной нелюбви к России и боязни большевизма, был еще один мотив, который оказывал неизменное влияние на позицию Чемберлена. Не только посол Чилстон не мог понять, что представляет собой СССР в военном плане. По этому вопросу в Европе существовали самые разные мнения. Причем одни и те же лица, в зависимости от обстоятельств, могли высказывать разные точки зрения. Было от чего запутаться. В мае 1938 года помощник Чемберлена Горас Вильсон весьма дипломатично объяснил послу Майскому, почему его шеф мало интересуется Советским Союзом и англо-советскими отношениями. По словам Вильсона, это происходило потому, что с точки зрения «замирения Европы» Чемберлен рассматривал СССР «фактором пассивного характера». Премьер, объяснял Вильсон, был уверен, что СССР хорошо вооружен (особенно в воздухе) и обладает неизмеримой мощью в области обороны. Однако маловероятно, чтобы Советский Союз был способен к «большой войне наступательного характера». Поэтому ценность СССР как возможного союзника Франции или Англии в случае войны с Германией вызывает у Чемберлена сомнения. Отсюда его нежелание в настоящий момент проявлять какую-либо активность в «русском вопросе» 92.
В Европе в то время обсуждались самые разные цифры. Говорили о 10 и даже о 17 тысячах самолетов, которые имеет на вооружении СССР. Говорили также, что советская армия мирного времени к июлю 1937 года составит 1,37 миллиона, а к январю 1938-го — 1,5 миллиона человек 93. В ноябре 1936 года в ответ на заключение Антикоминтерновского пакта Литвинов заявил с трибуны Лиги Наций, что СССР достаточно силен, чтобы самостоятельно постоять за себя 94. Это заявление не воспринималось как пустое бахвальство. С другой стороны, все в Европе знали о чистке, устроенной Сталиным в Красной армии. Сменился практически весь ее командный состав, и никто не знал, как новые кадры смогут руководить армией в условиях современной войны. «К началу 1941 года, — приводил данные известный советский военный историк Д. Волкогонов, — лишь 7,1 % командно-начальствующего состава имели высшее военное образование, 55,9 % — среднее, 24,6 % — ускоренное образование (курсы) и 12,4 % командиров и политработников не имели военного образования» 95. Чемберлен, конечно, не знал этих цифр, но его сомнения в боеспособности обезглавленной Красной армии выглядели вполне обоснованными. Галифакс вспоминал, что в Англии существовали в то время большие сомнения в военных возможностях Советского Союза, а британские военные считали, что Красной армии потребуются годы, чтобы оправиться после репрессий 95. К слову сказать, СССР также сомневался в военном потенциале Англии как возможного союзника. В Кремле были убеждены в силе Франции и относительной слабости Англии 97.
В любом случае британский премьер пребывал в уверенности, что его политика приносит успех, вплоть до мартовской ликвидации Гитлером Чехословакии. Еще 12 февраля он писал сестре Иде, что «Гитлер и Риббентроп не вынашивают против нас никаких планов и ищут пути для сближения» 98, а неделю спустя в письме другой сестре, Хильде, радостно процитировал Гитлера, заявившего в рейхстаге, что «для всего мира было бы счастьем, если два наших народа могли бы сотрудничать с полным доверием друг к другу» 99. Любая информация, противоречившая этим настроениям, поступавшая, например, от Ванситарта, вызывала у премьера лишь раздражение 100. Захват немцами Праги настолько потряс пребывавшего в благодушном настроении Чемберлена, что в течение нескольких дней он не знал, как на это реагировать. Когда Чемберлен, наконец, осознал свое полное фиаско, начались его лихорадочные метания. Он стал раздавать британские гарантии, о которых его никто не просил и к которым его предшественники на Даунинг-стрит, 10 всегда подходили крайне осторожно. Чемберлен возобновил переговоры о гарантиях безопасности с Советским Союзом, плохо представляя себе, чего он, собственно говоря, хочет на них добиться. Переговоры вообще шли вразрез с его личными убеждениями и представлениями. Они начинались скорее ради самих переговоров, без ясного понимания того, что в конечном итоге должно получиться. На первых порах Чемберлена не устраивали оба возможных результата — появление англо-советского соглашение или прекращение переговоров. Он лишь понимал, что как-то реагировать на действия Германии был просто обязан.
Литвинов с самого начала отнесся к новым шагам британского премьера довольно скептически. Он не верил в искренность намерений Чемберлена. «Чемберлен предпринимает шаги якобы для сближения с нами, — писал советский нарком 10 марта. — Он сделал несколько жестов в этом направлении, посетив лично наше полпредство в Лондоне и посылая к нам для переговоров товарища министра с соответственными чиновниками и экспертами. Делает он это в качестве уступки оппозиции и чтобы зажать ей рот, что особенно необходимо ему ввиду приближающихся парламентских выборов. Но это является, конечно, не единственной побудительной причиной. Чемберлен начинает убеждаться, насколько трудно даже ему сговориться с агрессорами, и у него возникает сомнение, удастся ли его план замирения и не будет ли Англия в конце концов поставлена перед необходимостью воевать. На этот случай он стремится обеспечить себе друзей и союзников, не отказываясь пока от своей основной внешнеполитической линии» 101. Полпред Майский традиционно был настроен более оптимистично, чем Литвинов, но в целом в том же ключе. «Сегодня Бивербрук говорил мне, — сообщил он в Москву 9 марта, — что на днях Чемберлен в разговоре с Черчиллем признал неудачу своей политики “умиротворения” в отношении Германии. Чемберлен будет продолжать попытки разными способами смягчить англо-германские противоречия, однако он потерял веру в возможность установления прочной дружбы с Берлином. Отсюда Бивербрук объясняет и сдвиг британского правительства в нашу сторону. Он склонен считать этот сдвиг длительным и серьезным, тем более что сдвиг находит большой отклик в массах» 102.
Первой инициативой Невилла стало ни с кем предварительно не согласованное предложение о совместной декларации Англии, Франции, СССР и Польши, в которой эти четыре государства заявили бы об общем противодействии дальнейшей гитлеровской агрессии. Его мысль двигалась в естественном и правильном направлении, но поляки отказались. Такой шаг шел вразрез с их политикой равной удаленности от Германии и СССР. Надо сказать, что Невилл быстро понял свой просчет. В конце марта он объяснял сестре Иде: Польша «должна искусно балансировать между Германией и Россией, чтобы у нее не возникло проблем ни с кем из них. Но если сейчас она присоединится к совместной с Россией и Западными демократиями декларации, нацеленной на обуздание германских амбиций, немцы скажут: “Ага! Теперь мы знаем, с кем вы. Если вы немедленно не отречетесь от ваших новых друзей, не передадите нам Данциг и не выполните другие унизительные условия, которые мы вам навяжем, мы подвергнем бомбардировке Варшаву и сровняем ее с землей за несколько часов”. И что толку (для поляков) будет осознавать, что позже Британия и Франция заставят немцев заплатить за свое поведение. Это все равно, что послать человека в логово ко львам, успокаивая его: “Не переживай, что они сожрут тебя, я заставлю их ответить за это”» 103.
Параллельно с советско-английскими шло развитие советско-французских отношений. Здесь была своя специфика. Франция понесла огромные потери в Первой мировой войне. Пропорционально к общей численности населения они оказались самыми большими среди всех великих держав. Огромными были разрушения и финансовые издержки Франции. Поэтому французы крайне болезненно восприняли то, как Россия вышла из войны. Брестский мир был расценен всеми слоями французского общества как акт величайшего предательства со стороны России. Отказ большевиков платить по царским долгам многократно усугубил сформировавшееся в стране крайне негативное общественное мнение. Франция активнее других Союзников участвовала в интервенции и до последней возможности стремилась продолжать ее. В течение еще нескольких лет французские политики не желали ничего слышать о восстановлении дипломатических отношений с Советской Россией. Понадобилось время, уход с политической сцены Клемансо, Пуанкаре и многих других представителей «старой гвардии», чтобы французы смирились с необратимостью произошедших перемен и медленно, с очевидным недоверием, стали восстанавливать рабочие отношения с большевиками. Ни о какой прежней дружбе и теплоте, конечно, не могло быть и речи. Надо сказать, что и со стороны России не наблюдалось настойчивых, целеустремленных попыток полностью нормализовать отношения с Францией. В Москве вообще не было франкофилов среди влиятельных политиков и дипломатов.
Однако, по мере роста германской угрозы, связанной с приходом нацистов к власти, настроения во Франции и СССР стали медленно меняться. Связано это было прежде всего с именем Барту. К середине 1930-х годов Луи Барту, адвокат, академик, историк, уже более сорока лет занимался политической деятельностью. За эти годы он успел побывать и премьер-министром, и министром иностранных дел Третьей республики. Когда в феврале 1934 года он во второй раз возглавил французское внешнеполитическое ведомство, ему шел уже семьдесят второй год. Всегда подтянутый, тщательно ухоженный и несколько старомодный Барту отличался острым умом, умением слушать своих собеседников и не щадить их самолюбие. Благодаря последнему качеству он нажил себе много недоброжелателей на Кэ д’Орсе. Но это полностью компенсировалось прекрасными взаимоотношениями, которые установились у нового министра с Алексисом Леже, генеральным секретарем МИДа, с 1932 года фактически контролировавшего французскую дипломатическую службу. Леже, кстати говоря, был не только дипломатом, но и прекрасным поэтом, публиковавшимся под литературным псевдонимом Сен-Жон Перс. В 1960 году он даже был удостоен Нобелевской премии по литературе.
Барту пришел на Кэ д’Орсе с твердой целью реанимировать идею «восточного Локарно», иначе говоря — создать систему безопасности на Востоке Европы. И встретил в Леже союзника. Оба хорошо понимали, что без России восточный пакт невозможен. Но, говорил Леже, «прежде чем согласиться на заключение франко-русского пакта, следует выдвинуть ряд условий: ограниченность действия пактов рамками Европы; вступление СССР в Лигу Наций; согласие Кремля на то, чтобы Франция ничего не делала иначе, как коллективно, и на то, чтобы франко-русский пакт мог существовать наряду с другими соглашениями, уже подписанными Францией; и, наконец, необходимо согласие русских на то, чтобы этот коллективный пакт оставался открытым для Германии, то есть чтобы он сделался настоящим новым Локарно, соответственно которому Франция будет гарантировать Россию против Германии и равным образом — Германию против России. И таким образом, — делал вывод Леже, — русские будут приобщены к европейским концепциям». Блестящая мысль, соглашался с ним Барту, «ибо, если нам удастся добиться присоединения к нему России, мы еще сможем стабилизировать положение в Европе. Гитлер либо окажется окруженным, либо будет вынужден принять участие в нашей системе коллективной безопасности» 104. Зная планы Гитлера и последующие события, можно, конечно, утверждать, что замыслы Барту и Леже были обречены на неуспех, но в 1934 году намерения у французов были самые серьезные, и они вполне соответствовали тем задачам, которые ставил перед собой Литвинов. Был, правда, один очень важный нюанс, который часто ускользает от внимания историков. Барту желал создать «восточное Локарно» с привлечением Германии, тогда как Литвинов рассматривал франко-российские договоренности частью системы коллективной безопасности в Восточной Европе, направленной как раз против Германии. В январе 1936 года советский нарком так и объяснял Идену, что участие восточноевропейцев в многосторонней системе безопасности будет призвано оказывать сдерживающее влияние на Германию. «Литвинов выступает за политику окружения Германии просто и ясно», — заметил в этой связи помощник Ванситарта Орме Сарджент 105.
Справедливости ради надо сказать, что первые планы заключения двухстороннего пакта безопасности между Советским Союзом и Францией появились еще при предшественнике Барту. Леже начал обсуждать их с советским послом Потемкиным, когда Кэ д’Орсе возглавлял Поль-Бонкур. Но Советский Союз не был тогда членом Лиги Наций, и Потемкин предлагал секретное соглашение вне рамок Лиги. Предложение, которое Леже назвал «самым циничным изо всех», тщательно скрывалось от посторонних глаз, и во Франции о нем знали лишь двое — Поль-Бонкур и Леже 106. Не исключено, что об этом проекте не знал даже Литвинов, и Сталин продвигал его по другим своим каналам. Потемкин не счел нужным даже упомянуть о своем предложении в Истории дипломатии, которую он редактировал, и мир узнал о нем из воспоминаний Поль-Бонкура. Естественно, оно было неприемлемо для Франции, поскольку подразумевалось, что Англия узнает о подписанном соглашении постфактум. Французы, однако, не прервали переговоры, ухватившись за советское предложение как за отправную точку. Леже надеялся, что в дальнейшем оно сможет перерасти в полноценный проект «восточного Локарно» и договор останется открытым в той или иной форме для Германии, Польши, Чехословакии и стран Балтии. Французам, правда, необходимо было еще убедить в реалистичности и правильности своего подхода англичан, но Барту и Леже удалось сделать это во время визита в Лондон в июле 1934 года. Тем более что от англичан ничего не требовалось. Даже гарантий.
Однако дальнейшего развития план «восточного Локарно» так и не получил. Против были прежде всего немцы и поляки. А вскоре, 9 октября 1934 года Луи Барту был убит в Марселе вместе с королем Югославии Александром, которого он приехал встречать. Кабинет Думера ушел в отставку, и министром иностранных дел в новом правительстве Фландена стал Пьер Лаваль. Вместе с Барту погибли и его грандиозные замыслы по созданию новой структуры безопасности в Восточной Европе. Англичане быстро пересмотрели свою позицию, и уже в марте 1935 года Сарджент заявлял, имея в виду проект франко-советского пакта: «Если позволить России диктовать Франции и нам условия, на которых мы должны вести дела в Западной Европе (имелась в виду военная помощь, которую должен был оказывать Франции СССР. — И. Т.), а все быстро движется именно к этому, мы можем распрощаться с любым европейским урегулированием». Мы не должны таскать для Литвинова каштаны из огня, заключал английский дипломат 107.
После Барту у Франции больше не было главы внешнеполитического ведомства такого калибра. К руководству на Кэ д’Орсе приходили интриганы (Лаваль), временщики (Дельбос) или просто откровенно слабые министры, озабоченные лишь тем, как им подольше продержаться у власти (Фланден, Бонне). Пакт безопасности с Советской Россией, правда, был подписан в мае 1935 года. Сделал это Лаваль, сменивший Барту. Но окончательный текст договора был составлен так, что позволял обойти его применение, увязав с рекомендациями Совета Лиги Наций. В частных разговорах Лаваль называл пакт «безобидным», а генерал Гамелен дал понять англичанам, что «пока он является начальником французского генерального штаба и в состоянии сделать это, он будет противодействовать военному сотрудничеству с Красной армией» 108. Франко-советское соглашение никак не испугало Гитлера, но позволило ему в дальнейшем, ссылаясь на принцип rebus sic stantibus (неизменности обстоятельств), отказаться от Локарнских соглашений. Позже Фланден утверждал, что пакт нужен был Лавалю для его предвыборной программы. Лаваль выдвигался в Сенат от коммуны Обервилье, находящейся в рабочем пригороде Парижа, где традиционно были сильны позиции коммунистов. «Накануне выборов Лавалю было выгодно подчеркивать свою дружбу со Сталиным, — считал Фланден. — С этой целью он даже съездил в Москву. Его фотографии со Сталиным, появившиеся в парижской прессе, должны были продемонстрировать его революционность» 109. Но как только Лаваль был переизбран, он стал опираться больше на профашистские силы во Франции. Лицемерную позицию Лаваля отмечал и посол Потемкин, подписавший пакт с советской стороны. Лаваль относился к пакту как к «клочку бумаги», считал Потемкин, и принял участие в его подписании лишь для того, чтобы в дальнейшем ему легче было отказаться от него 110.
Так или иначе, но пакт безопасности России с Францией оказался мертворожденным и принес даже больше вреда, чем пользы. Гитлер воспользовался им, чтобы подвести правовую основу для отказа от Локарнсих соглашений. Франция, как уже говорилось, относилась к нему как к «клочку бумаги». В довершение ко всему СССР был неприятно удивлен позицией Англии. Когда Майский 26 апреля 1935 года поинтересовался у Ванситарта, как в свете локарнских обязательств Британия поведет себя в случае, если Германия нападет на Советский Союз, а Франция придет ему на помощь, постоянный заместитель министра ошарашил полпреда совершенно неожиданным ответом. Если французы атакуют Германию по любой другой причине, кроме тщательно прописанных в договоре Локарно, сказал Ванситарт, Британия обязана будет прийти на помощь Германии (курсив мой. — И. Т.) 111. Советскому Союзу было от чего изумляться. Вместо того чтобы служить укреплению безопасности в Восточной Европе, как об этом широко трубили советские газеты и как предусматривал Барту, пакт с Францией становился в лучшем случае пустым местом. Таким же мертворожденным был и договор СССР с Чехословакией, предусматривавший вступление в силу лишь после того, как свою позицию определит Франция. По злой иронии судьбы на этом условии настоял Эдуард Бенеш, бывший в 1935 году министром иностранных дел Чехословакии 112. Бесполезность обоих соглашений наглядно показал Судетский кризис, о чем уже говорилось в предыдущих главах. Оба договора не способствовали созданию «восточного Локарно» и не привели к укреплению механизма коллективной безопасности в Восточной Европе, как того хотел Луи Барту.
В конечном итоге и Леже оказался совсем не таким твердым приверженцем договора с Россией и восточного Локарно, каким казался сначала. Министры на Кэ д’Орсе чередовались достаточно быстро, и Леже предпочитал не портить отношения ни с одним из них. В отличие от того же Ванситарта в Англии, Леже всегда соглашался с ролью второй скрипки французского внешнеполитического оркестра и подстраивался под того, кто руководил им в данную минуту. Когда, вслед за гибелью Барту и приходом Лаваля, Леже понял, что у Франко-советского пакта безопасности нет будущего, он быстро охладел к нему и перестал быть его активным сторонником. Хотя прекрасно понимал, что происходит. Еще до прихода Гитлера к власти, в 1932 году Леже жаловался британскому дипломату, что политика Германии постепенно приобретает довоенные черты. «Больше всего меня волнует, — говорил он, — что с немцами невозможно достичь окончательной договоренности. Любая уступка, добровольно сделанная, чтобы успокоить их, обязательно порождает новые, еще более сумасбродные требования. Если Германии предоставить сейчас возможность самой решать вопросы вооружений и не контролировать ее, следующим шагом с ее стороны вполне может стать какое-нибудь вопиющее действие в демилитаризованной зоне, которое поставит под угрозу договоренности Локарно». Леже видел тогда единственный выход в том, чтобы англичане и французы сообща заявили немцам: «Это все, и ни шагу дальше». Иначе, полагал Леже, в относительно недалеком будущем возникнет ситуация, когда новая война станет неизбежной 113.
Но свой шанс умиротворители из Англии и Франции упустили, и уже в конце 1935 года Леже жаловался генералу Гамелену: «Если Франция полностью доверится России, (Германия) ответит оккупацией левого берега Рейна. Если Италия ослабнет от переживаемых ею трудностей (в Абиссинии), это будет означать аншлюс. Если между Италией и Великобританией начнется война (в Средиземном море), и мы вмешаемся, Германия выступит против нас. Только самое близкое сотрудничество между Англией и Францией может сохранить для нас мир» 114. Такие нерадостные перспективы развития европейской ситуации рисовались из кабинетов на Кэ д’Орсе. Сказав «А» (подписав пакт безопасности с Советской Россией), Франция так и не решилась сказать «Б». В результате к переломному 1938 году Россия и Франция банально не доверяли друг другу. «Почти везде наши пути с французской дипломатией расходятся, — сообщал 27 ноября 1937 года Литвинову советский полпред в Париже Яков Суриц. — Наши непосредственные взаимоотношения также очень мало напоминают отношения между союзниками. О пакте вспоминают очень редко, полустыдливо, с постоянными оглядками и оговорками. Меньше всего проявляется стремление и желание придать ему какой-либо действенный характер, подойти к нему серьезно, под углом его первоначального предназначения» 115. К началу 1938 года Советский Союз окончательно разочаровался во Франции как в союзнике. «Мы крайне не удовлетворены нынешним курсом Франции во внешней политике и поведением Дельбоса, — сообщал Сурицу в январе 1938 года Потемкин. — Было решено держаться от французов подальше и не искать с ними никакой близости. Тем более не давать им никаких обещаний. Они должны понять, что нам ясна их тактика и мы не питаем никаких иллюзий по поводу отношения нынешнего правительства к франко-советскому сотрудничеству. Франция нуждается в СССР, а мы без особых трудностей можем обойтись и без французов» 116. Потемкина обычно относят к «изоляционистам», сторонниками Молотова и Жданова. Но в данном случае со своим заместителем соглашался и нарком Литвинов. «Во Франции отсутствует доверие к Советскому Союзу, а Советский Союз не доверяет Франции», — признавался Литвинов в марте американскому послу Дэвису. Ситуация в Европе развивается таким образом, что в скором времени фашизму будут противостоять лишь Англия на Западе и СССР на Востоке, считал советский нарком. «Единственное, что могло бы предотвратить полное господство фашистов в Европе, — смена правительства или политики в Великобритании», — откровенно объяснял Литвинов 117. Но Чемберлен после Мюнхена чувствовал себя на коне и менять что-либо не собирался.
В очередной раз оставленный за бортом большой политики Советский Союз ощущал себя сильно уязвленным как самой Мюнхенской конференцией, так и ее решениями. Мюнхен стал унизительным поражением советской дипломатии. Литвинов долго не мог прийти в себя. Он не понимал, куда двигаться дальше. Не знал этого и Сталин. Лорд Галифакс, пытаясь как-то оправдать неприглашение СССР в Мюнхен, успокаивал советского полпреда Майского тем, что «Германия и Италия не желали бы в нынешней ситуации присутствия Советского Союза на конференции», тогда как Англия «полностью сознает важность как можно более тесного сотрудничества с Советским правительством». Правда, тут же добавлял, что в основе советской позиции лежит такая философия, которая подразумевает необходимость войны с Германией каждые 15-20 лет, что неприемлемо для Европы 118. Литвинов никак не реагировал на подобные объяснения. Он понимал, что проиграл, и старался сохранять спокойствие и держаться с достоинством. Уезжавшему послу Франции Кулондру он грустно сказал в октябре 1938 года: «Теперь СССР, укрывшись за своими границами, остается лишь наблюдать за установлением господства Германии в Центральной и Юго-Восточной Европе. И если западные державы захотят, наконец, положить этому конец, им придется обратиться к нам. И тогда мы скажем свое слово» 119.
В октябре 1938 — марте 1939 года Литвинов был на удивление инертен. Вести дальнейшие разговоры в рамках Лиги Наций не было никакого смысла. Идея коллективной безопасности окончательно изжила себя. О чем говорить в новой ситуации с Англией и Францией, нарком не знал. Его впервые посетила мысль о том, что СССР мог бы попробовать договориться с Германией. Впоследствии Литвинов рассказывал своему американскому биографу, что попросил отставки именно для того, чтобы открыть дорогу для переговоров с Германией 120. Но в марте-апреле он еще не помышлял об этом. Литвинов держался до последнего. Даже окончательная ликвидация Чехословакии не вывела советского наркома из «спячки». Иностранные дипломаты не понимали, «почему Литвинов еще несколько месяцев назад вел активную внешнюю политику, а сейчас СССР держится пассивно» 121. В Лондоне Ванситарт пытался убедить Майского, что настало время перемен. Он обращал внимание советского полпреда на «редкое единодушие английской прессы, включая «Таймс», «Дейли мейл» и «Дейли экспресс», в оценке поведения Гитлера. «Сомнений быть не может, — рассуждал Ван, — в настроениях всех слоев, в том числе в настроениях консервативной партии, вплоть до ее наиболее чемберленовских групп, наступил поворотный момент. Политика “умиротворения” мертва, и возврата к ней не может быть». Майский, который и сам не мог не заметить этого, делал вид, что сомневается. «Я несколько раз и в различных формах высказывал скептическое отношение к серьезности происшедшей перемены, ссылаясь на опыт и прецеденты прошлого, — сообщал он 17 марта в Москву Литвинову, — однако Ванситарт упорно доказывал, что я не прав и что внешняя политика премьера потерпела полный крах. Теперь наступает новая эра, которую он, Ванситарт, давно предвидел и подготовлял, эра, когда должна восторжествовать его линия политики — линия на создание могущественного антигерманского блока» 122.
Молчание Литвинова отчасти было вызвано его осторожностью. Он не знал точно, как изменилась позиция Сталина. Было очевидно, что вождь воспринял Мюнхен как полный провал советской внешней политики и свое личное поражение. Литвинов почувствовал изменившееся отношение к нему Сталина еще до Мюнхена. До 1938 года Литвинова обычно вызывали в Кремль для докладов о внешней политике одного. Он редко удостаивался персональной аудиенции у вождя. Обычно наркома приглашали на встречу с комиссией политбюро по внешней политике, куда входили на постоянной основе пять человек — Сталин, Молотов, Ворошилов, Каганович и Ежов. Случалось это, как правило, два-три раза в месяц. Изредка наркома сопровождал Потемкин или кто-нибудь из полпредов. В 1938 году Потемкина несколько раз вызывали уже одного. И он получал персональные инструкции от Сталина. Это говорило о том, что в Кремле опять поднимали голову «изоляционисты». Более того, в 1938 году на такие встречи пять раз вызывали временного поверенного в Берлине Г. А. Астахова (посол Мерекалов был скорее формальным руководителем полпредства). И трижды его приглашали одного 123. Это могло означать, что в Кремле не исключают достижения договоренности с Гитлером. Вероятность такого развития событий существовала и раньше. Недаром Молотов в интервью редактору французской Le Temps еще в марте 1936 года заявлял: «У определенной части советских людей выработалось крайне враждебное отношение к нынешним правителям Германии, связанное, прежде всего, с постоянно повторяющимися враждебными выпадами германских руководителей против Советского Союза. Однако основная масса (советских граждан), определяющая политику советского руководства, считает возможным улучшение отношений между Германией и Советским Союзом» 124. Тогда, правда, это могло восприниматься как намек французским властям на необходимость более тесного сотрудничества с СССР. Теперь же, в свете провала политики коллективной безопасности и бездействия франко-советского пакта, линия на сотрудничество с Германией вполне могла взять верх. Короче говоря, возможны были самые разные варианты. Все ожидали, что скажет товарищ Сталин.
И он, взяв для приличия долгую паузу, объяснил свое видение международного положения в выступлении на XVIII съезде ВКП(б), прошедшем в Москве 10-21 марта 1939 года. Констатировав отказ «большинства неагрессивных стран и, прежде всего, Англии и Франции от политики коллективной безопасности, от политики коллективного отпора агрессорам» и их переход «на позицию невмешательства, на позицию “нейтралитета”», вождь охарактеризовал такую политику «попустительством агрессии, развязыванию войны, — следовательно, превращению ее в мировую войну». Из этого утверждения последовал вывод о желании умиротворителей «спровоцировать конфликт (Советского Союза) с Германией без видимых на то оснований». В конце международной части своего выступления Сталин призвал «проводить и впредь политику мира и укрепления деловых связей со всеми странами; соблюдать осторожность и не давать втянуть в конфликты нашу страну провокаторам войны, привыкшим загребать жар чужими руками; и всемерно укреплять боевую мощь нашей Красной армии и Военно-Морского Красного флота» 125. Сталин, таким образом, ушел в середине марта от четкого ответа на вопрос о том, что делать дальше. Он вынужден был признать провал прежней политики и допускал теперь как вероятность отступления в собственную крепость, так и возможность продолжения попыток договориться с Западными демократиями. Но главное, он ясно дал понять, что договариваться можно и с Германией. Литвинова снова избрали в состав Центрального Комитета ВКП(б), а значит об опале говорить пока не приходилось. У наркома опять появился шанс. Но теперь речь уже не шла о коллективной безопасности. Литвинову надо было сделать все возможное, чтобы заключить антигитлеровский договор с Англией и Францией. Причем на условиях, предложенных Советским Союзом. И сделать это как можно быстрее, потому что Сталин мог склониться к соглашению с Германией, а Литвинову этого очень не хотелось.
Между тем в середине марта события приняли новый оборот. 17 марта Форин Офис разослал телеграммы в пять европейских столиц (Варшаву, Бухарест, Белград, Афины и Стамбул) с вопросом, что там предпримут в случае агрессии Германии против Румынии. Отовсюду пришел примерно один ответ: А что сделаете вы? Как следует поступить, англичане не знали. Кабинет Чемберлена заседал в эти дни практически непрерывно, но добиться единства министров оказалось не так просто. Многие из них считали, что английские интересы в Европе распространяются лишь на западную ее часть и Средиземноморье. Они не видели необходимости активно вмешиваться в события, происходившие в Восточной Европе 126. Министр по делам доминионов Томас Инскип, например, полагал, что Великобритании следует поощрять страны Восточной и Юго-Восточной Европы общими усилиями самим заняться вопросами собственной безопасности, но не брать на себя никаких обязательств. Его позиция была легко объяснима — британские доминионы совсем не желали втягиваться в европейский конфликт. Эту позицию разделял и министр обороны лорд Четфилд (его министерство координировало деятельность военного министерства, Адмиралтейства и министерства авиации). Первый лорд Адмиралтейства Джеймс Стэнхоуп также не видел необходимости в непосредственном участии Британии в делах Восточной Европы, но считал, что Англии следует поощрять восточноевропейские страны к созданию второго фронта собственными силами. Его поддерживали начальники штабов трех видов вооруженных сил Британии, опасавшиеся, что захват румынских нефтяных месторождений сведет на нет эффект от возможной морской блокады Германии 127. Начальники штабов вообще полагали, что Польша будет не в состоянии сдержать Германию. «Ситуация изменилась бы в нашу пользу, если Советский Союз был бы на нашей стороне, а Польша сохраняла бы нейтралитет», — считали они 128. Во многом схожей точки зрения придерживался военный министр Лесли Хор-Белиша, считавший, что Британии надо заключить военные союзы и с Польшей, и с СССР 129. Короче говоря, английский кабинет был далек от единства. Повторялась история двадцатипятилетней давности, когда в конце июля 1914 года расколотый кабинет либералов не давал Англии возможность принять быстрое решение о вступлении в мировую войну. Теперь с такой же проблемой столкнулись и британские консерваторы. О самой войне, правда, речь еще не шла, но Чемберлен уже весной был скован в своих действиях.
Но это было не все. Перед Чемберленом стояла еще одна дилемма, которую ему трудно было решить. «Все выглядит так, — делился он со своими коллегами, — что неудача в попытках достичь согласия с Советской Россией породит подозрения и трудности в отношениях с левыми силами у нас в стране и во Франции, тогда как настаивание на участии Советского Союза уничтожит любой шанс создать сплоченный единый фронт против германской агрессии» 130. То есть Чемберлен опасался, что любой исход в переговорах с СССР приведет к негативным последствиям — либо он подвергнется жесткой критике со стороны оппозиции, либо отпугнет страны Восточной Европы. А тут еще и Бонне сообщил Чемберлену, что надо обязательно договариваться с Советским Союзом, потому что без него любые гарантии Польше будут неэффективными 131. Французскому министру легко было советовать. Сам он не был вовлечен в переговорный процесс с поляками, которые демонстративно предпочитали разговаривать только с Англией.
Пытаясь нащупать новый британский курс, Чемберлен столкнулся и с другой проблемой. Страны, которые получили послания Форин Офис, испугались их почти так же, как возможного нападения Гитлера. До сих пор им удавалось соблюдать некий баланс в отношениях с Германией, и они боялись, что, нарушив его, они сразу попадут в стан врагов Третьего рейха 132. Югославия сообщила о желании сохранить нейтралитет и продолжить сотрудничество с Германией и Италией. Греция хотела посмотреть, как будут вести себя другие члены Балканской Лиги — Югославия, Турция и Румыния 133. Главной заботой румынских властей было стремление рассеять любые подозрения Германии в нелояльности. Такой же была и первоначальная реакция Польши. Обе страны прекрасно понимали, что могут стать следующим объектом нападения Германии, и старались не дать Гитлеру ни малейшего повода к этому. Они надеялись, что смогут уладить все вопросы путем переговоров с Германией 134. Игнорировать эти желания англичане не могли, тем более что в Лондоне понимали — без участия Советского Союза Британия не в состоянии оказать эффективную помощь ни Польше, ни Румынии 135. 19 марта, взвесив все за и против, Чемберлен предложил Москве присоединиться к усилиям Великобритании и подписать совместную декларацию с Польшей и Румынией о противодействии агрессивным замыслам Германии.
Литвинов прекрасно понимал, что ни Румыния, ни, тем более, Польша не станут подписывать совместную с СССР декларацию, даже если ее подписантами станут также Англия и Франция. Поэтому в ответ он предложил вместо декларации провести в Бухаресте конференцию, где все заинтересованные страны смогли бы обсудить возникшую после захвата Чехословакии ситуацию и рассмотреть, какие шаги можно было бы предпринять. Не прошло, однако, ни то ни другое предложение. Румыния отказалась сразу 136, а Польша тянула время, ожидая результатов визита Бека в Лондон, который должен был состояться в начале апреля 137. Литвинову оставалось лишь внимательно наблюдать за дальнейшим развитием событий. «Мы должны избегать всего того, что дало бы ему (Чемберлену. — И. Т.) повод говорить о нашей самоизоляции, об отклонении нами сотрудничества и т. п., и этим как бы задним числом оправдать мюнхенскую политику если не как единственно правильную, то как единственно возможную для Англии», — делился нарком своими соображениями со Сталиным 138. Вождь выжидал.
Тем временем Польша приняла решение сражаться. Причем Данциг как таковой не особенно интересовал польское руководство. 24 марта Бек признался в узком кругу, что вольный город является лишь «символом», который Польша будет защищать с оружием в руках. Польские лидеры боялись, что, отдав Данциг, Польша может превратиться в германского вассала 139. Такая позиция логически вытекала из самооценки, которая господствовала в Варшаве после возрождения независимого государства. Там упорно считали Польшу «великой державой». Никто больше в Европе так не думал, и никаких преференций, подтверждающих подобный статус (например, постоянное место в Совете Лиги Наций), Польша не имела, но Бека это не смущало. К тому же он сильно переоценивал мощь польской армии. Польские генералы убеждали Бека, что тридцать пехотных дивизий смогут сдержать германское наступление, а храбрая и многочисленная польская кавалерия способна сокрушить любого противника. Военная мысль и техническое оснащение польской армии застряли где-то в начале 20-х годов. План войны с Германией, разработанный польским генеральным штабом, предусматривал отход на естественные рубежи, защищенные польскими реками, где поляки сдерживали бы германскую армию до наступления периода зимних дождей и распутицы. К этому времени Англия и Франция должны были вмешаться в ход военных действий и заставить Германию отступить 140. После некоторого замешательства Польша согласилась принять английские гарантии и позволила убедить себя в том, что они должны быть взаимными. Это, конечно, нарушало принцип равноудаленности Варшавы от Москвы и Берлина, потому как все в Европе прекрасно понимали, что гарантии направлены против возможной германской агрессии.
31 марта Чемберлен заявил в палате общин о возможности предоставления Польше английских гарантий. Этому предшествовали консультации с французским послом в Лондоне Шарлем Корбеном, в ходе которых было решено, что Англия и Франция дадут Польше односторонние обязательства в том, что обе страны вступят в войну, если Польша подвергнется агрессии 141. 24 марта польский посол в Лондоне Эдуард Рачиньский сообщил англичанам о согласии своей страны, сделав ряд уточнений 142. Они касались прежде всего Советского Союза. Ни при каких обстоятельствах Польша не желала видеть СССР своим союзником 143. Поляки соглашались на взаимные обязательства с Англией и Францией, но в виде трехстороннего соглашения. Фактически это было бы соглашение о втором фронте, где на восточном направлении Польша должна была действовать самостоятельно. В какой-то степени это даже обрадовало Чемберлена. Отпадала необходимость договариваться о помощи Москвы. «Ключевая роль в нынешней ситуации принадлежит не России, которая не имеет общей границы с Германией, а Польше, граничащей как с Германией, так и с Румынией», — объяснял премьер лейбористам 23 марта 144. Чемберлену вторил Галифакс. «Нам надо было сделать выбор между Польшей и Советской Россией, — говорил он о позиции своей страны. — Было ясно, что Польша представляет собой большую ценность» 145. Вопрос о совместной декларации четырех держав (Англия, Франция, Польша и СССР) отпадал. «Декларация мертва, — сообщил Чемберлен сестре Иде 26 марта, — и я рассматриваю сейчас другую возможность» 146. Хотя англичане не оставляли надежд договориться и с Москвой. «Хорошо это или плохо, но Россия является частью Европы и мы не можем игнорировать ее существование», — вздыхал Галифакс 147. На заседаниях кабинета, однако, глава Форин Офис, как правило, соглашался с Чемберленом 148. Окончательно принципы взаимной помощи между Англией и Польшей были обговорены в начале апреля, когда Бек приезжал в Лондон, а сам договор о военном союзе был заключен лишь в конце августа, уже после подписания пакта о нейтралитете между СССР и Германией.
Мартовский кризис и гарантии, предоставленные Польше, имели одно очень важное последствие. Чемберлен связал себя обязательством, которое делало неминуемым вовлечение Британии в войну. Британский премьер поставил себя, по меткому замечанию британского историка Кита Нилсена, в положении буриданова осла149. Отныне, куда бы ни двинулась дальше германская агрессия, а в том, что она будет, не сомневался уже никто, Великобритания неизбежно становилась участницей военных действий. Конечно, был вариант поступить так же, как Франция обошлась с союзной Чехословакией во время Судетского кризиса, но это грозило, по мнению Ванситарта, превращением Англии во второстепенную державу, с которой никто больше не захочет связываться 150. После гарантий, выданных Польше, для Британии исчезала всякая вероятность направить гитлеровскую агрессию на Восток (если такое намерение вообще когда-либо существовало). Эта гарантия полностью разрушает старый миф, придуманный сталинской пропагандой, будто бы целью Англии было стремление столкнуть лбами нацистскую Германию и большевистскую Россию, а самой остаться в стороне и дожидаться, пока обе страны не истощат себя в кровопролитной схватке. Этот миф настолько крепко вошел в советскую и постсоветскую историографию, что многие историки продолжают повторять его, как аксиому, не заботясь о том, что это противоречит элементарной логике.
Миф нужен был Сталину, чтобы оправдать свои шаги по сближению с Германией. Но появился он раньше, сразу после Мюнхена. Родился миф не на пустом месте — советские идеологи со времен Ленина вбивали в головы сограждан, что окружающий мир враждебен Советской Республике и готов уничтожить ее при первой возможности. Однако время шло, а на большевиков никто не нападал. В годы борьбы за коллективную безопасность об этом мифе стали потихоньку забывать, но унизительное поражение советской дипломатии в Мюнхене заставило советских руководителей снова вернуться к нему. «Тот факт, что Англия и Франция хотели бы подтолкнуть Германию к военным действиям на Востоке, — писал Литвинов в ноябре 1938 года полпреду в Париже Сурицу, — общеизвестен и сомнений не вызывает» 151. О том, что Англия и Франция стремятся подтолкнуть «немцев дальше на Восток, обещая им легкую добычу и приговаривая: вы только начните войну с большевиками, а дальше все пойдет хорошо», — говорил и Сталин. «Нужно признать, что это очень похоже на подталкивание, на поощрение агрессора», — сообщил он делегатам XVIII съезда ВКП(б) 152. Большую роль в раскручивании этого мифа сыграла советская пропаганда. После предоставления англо-французских гарантий Польше и захвата немцами Мемеля многие в Советском Союзе серьезно опасались, что эти шаги направлены на создание канала для агрессии Германии против СССР через страны Балтии 153. Гитлер уже развязал войну против Советского Союза, а в Кремле, как вспоминал Литвинов, по-прежнему не исключали, что «британский флот стоит под парами в Северном море для совместного с Гитлером нападения на Ленинград и Кронштадт» 154. Такова была сила самовнушения. Миф оказался настолько удачным, что в него поверили даже очень искушенные люди. А если и не поверили, то предпочитали объяснять с помощью этого мифа политику СССР накануне войны. Правительство Чемберлена, писал в воспоминаниях И.М. Майский, «делало свою главную ставку на развязывание германо-советской войны» 155. В различных интерпретациях подобные мысли постоянно высказываются до сих пор 156.
В реальной жизни ничего подобного, конечно же, не было. Пока еще не опубликовано ни одного свидетельства, подтверждающего наличие подобного плана у стран Запада. А после предоставления Польше англофранцузских гарантий такого уже и не могло случиться, даже при наличии каких-то потаенных мыслей или надежд у лидеров Англии и Франции. Посол Сидс 13 и 14 апреля сообщал в Форин Офис, что от СССР теперь трудно будет добиться каких-либо обязательств, поскольку «в случае войны Германии придется и так сражаться на двух фронтах». Сидс полагал, что в этой ситуации Советский Союз постарается «остаться в стороне», а Германия предложит России территориальные приобретения, чтобы наверняка удержать ее от войны 157. Конечно, это не исключает различных высказываний о желательности германо-советского конфликта со стороны симпатизировавших нацистам представителей так называемой «кливденской клики», но к официальной политике Лондона и позиции британского руководства частные мнения отдельных лиц никакого отношения не имели. Скорее уместнее было бы говорить об обоюдном желании стран Запада и Советского Союза остаться в стороне от возможного конфликта одной из сторон с Германией. «Легко было бы обещать, что Британия не окажет никакой “прямой” помощи Гитлеру, — писал в служебной записке Кадоган, — но Сталин может спросить, означает ли “непрямая помощь” стояние в стороне и предоставление Германии свободы рук. На этот вопрос трудно ответить. По крайней мере, я не думаю, что мы могли бы дать Сталину тот ответ, который он желает получить» 158. Со своей стороны, обиженный после Мюнхена Литвинов не скрывал от Запада возможного прекращения попыток найти коллективное решение проблем безопасности в Европе. Галифаксу он мрачно передал: «Как только гегемония Германии твердо установится в Европе, а Франция будет нейтрализована, Гитлер сможет напасть либо на Великобританию, либо на Советский Союз. Он выберет первый вариант, потому что тот сулит ему гораздо больше выгод, открывая возможность заменить Британскую империю германской. А для того чтобы преуспеть в этом, он предпочтет договориться с СССР» 159.
Своим бездействием «обиженный» Литвинов сумел достичь гораздо большего, чем активными попытками создать эффективную систему коллективной безопасности в Европе. Предоставленные Англией гарантии Польше сразу сделали СССР ключевым игроком в европейской политике. «Мы прекрасно понимаем, что без нас невозможно ограничить и сдержать агрессию в Европе, — писал 4 апреля Литвинов полпреду в Берлине Мерекалову, — и за наше содействие в дальнейшем придется хорошо заплатить» 160. Платить англичанам было нечем, но уже в ходе мартовского кризиса они вынуждены были сами обратиться к Советскому Союзу за помощью, приглашая Москву вернуться в большую европейскую политику. Правда, Чемберлену трудно было признать свое поражение и полностью отказаться от предвзятого отношения к России. Его мартовские попытки усадить за общий стол переговоров СССР и Польшу ни к чему не привели. Они напоминали скорее плохо продуманные шаги, имевшие цель устрашить Гитлера самим фактом переговоров, оказать на него сдерживающее воздействие исключительно дипломатическим путем. Гитлер не испугался. К середине апреля это стало понятно всем, кроме самого Чемберлена. И тогда Литвинов с благословения Сталина предпринял свою последнюю попытку создать антигитлеровский альянс. 17 апреля он предложил Англии и Франции заключить полноценный союз. «Англия, Франция, СССР, — говорилось в советском предложении, — заключают между собою соглашение сроком на 5-10 лет о взаимном обязательстве оказывать друг другу немедленно всяческую помощь, включая военную, в случае агрессии в Европе против любого из договаривающихся государств. Англия, Франция, СССР обязуются оказывать всяческую, в том числе и военную, помощь восточноевропейским государствам, расположенным между Балтийским и Черным морями и граничащим с СССР, в случае агрессии против этих государств» 161.
Это предложение стало ответом на прозвучавшее за три дня до этого предложение Галифакса советскому правительству дать односторонние гарантии Польше и Румынии. Вокруг «односторонности» этих гарантий сломано много копий. Советский Союз сразу занял позицию неприятия английского предложения ввиду невыгодности для страны односторонних гарантий, которые якобы ставили СССР в неравное по отношению к Западу положение. Вот как объяснял впоследствии невыгодность этого предложения Майский. «Англия, Франция и Польша, — писал он, — были связаны между собой соглашениями о взаимопомощи, и в случае нападения Германии на одну из них две другие державы должны были немедленно прийти ей на помощь всеми доступными им средствами (в том числе и вооруженными). Советский Союз, напротив, имел пакт взаимопомощи только с Францией. Ни Англия, ни Польша не обязаны были ему помогать в случае нападения на него Германии. А между тем предоставление Советским Союзом “гарантии” Польше и Румынии несомненно должно было ухудшить его отношения с Германией и повысить опасность гитлеровской агрессии против советской страны, в частности через Прибалтику. Получалось явное неравноправие СССР с Англией и Францией в столь важном вопросе, как национально-государственная безопасность. Это имело первостепенное значение» 162.
Изо всех этих доводов имела значение лишь Прибалтика, предоставлять гарантии которой Англия и Франция не хотели ввиду крайней маловероятности, по их мнению, нападения Гитлера на страны Балтии в 1939 году. Латвия и Эстония, правда, не возражали бы против четырехсторонних гарантий, но в несколько иной конфигурации (Англия, Германия, Польша и СССР) 163. Однако 7 июня Латвия и Эстония подписали пакты о ненападении с Германией, после чего немцы предупредили их, что получение дополнительных односторонних гарантий от Англии (равно как от СССР) будет рассматриваться ими как недружественный акт и нарушение подписанных документов 164. Ни Латвия, ни Эстония, естественно, не желали обострять отношения с Третьим рейхом. Вопрос о гарантиях странам Балтии, таким образом, сам собою отпал в начале июня. Что же касается остальных аргументов Майского, то они просто лишены логики. У СССР и Германии отсутствовала общая граница, и напасть на Советский Союз Гитлер мог только в том случае, если бы предварительно захватил Польшу или Румынию, у которых были гарантии Запада. Следовательно, к моменту возникновения реальной угрозы нападения Германии на СССР Англия и Франция, благодаря свои гарантиям, уже были бы в состоянии войны с Третьим рейхом. Это важно понимать, поскольку «односторонность» гарантий и неприемлемость их ввиду этого для Москвы является еще одним мифом, распространенным в отечественной историографии.
Таким образом, в середине апреля на столах у переговорщиков в Москве, Лондоне и Париже лежали два совершенно различных предложения. И оба были непроходными с точки зрения партнеров по переговорам. Английское предложение предполагало односторонние советские гарантии, в которых Советский Союз усматривал неравноправие и ущерб своей безопасности. С другой стороны, предлагавшийся СССР военный союз с Англией и Францией был нереализуем без одобрения его странами Восточной Европы, не желавшими допускать Красную армию на свою территорию. Он мог привести к тому, что страны Запада начали бы военные действия, а Советский Союз вел бы консультации с очередными жертвами германской агрессии. Галифакс к тому же считал, что трехсторонний договор, предлагавшийся Советским Союзом, сделает войну с Германией неминуемой 165. Но главной причиной, по которой оба проекта представляли собой утопии, было полное отсутствие доверия между СССР и странами Запада. Поль Рейно, бывший в ту пору министром финансов в правительстве Даладье, вспоминал, что англо-франко-советские переговоры «проходили в атмосфере такого недоверия», что временами доходили до взаимного «озлобления» 166. По меткому определению Алана Буллока, в этих переговорах «состязались английское нежелание и советская подозрительность» 167.
Ближе всех к согласию стояли французы. После серии встреч с советским полпредом Сурицем министр иностранных дел Жорж Бонне готов был принять предложение Литвинова по всем пунктам, кроме гарантий странам Балтии 168. В Лондоне же, напротив, кабинет министров в целом практически единодушно высказывался против советского проекта. Хотя сомнения в пользу союза с СССР сохранялись у Стэнли (министр торговли) и Хора (министр внутренних дел). Кроме них лишь Инскип (министр по делам доминионов) и Малколм Макдональд (министр по делам колоний) высказывались за более тесные отношения с Советским Союзом. Первый полагал, что Москва может помочь Лондону в решении дальневосточных вопросов, а второй считал, что в случае войны было бы лучше иметь СССР союзником, чем видеть его нейтральным, а то и в стане врагов 169. Форин Офис, несмотря на наличие различных оттенков во мнениях британских дипломатов, в целом был настроен скептически. Проблема, заключил Кадоган, состоит в том, как «сбалансировать преимущества письменных обязательств с Россией и неудобства, вызываемые открытой привязкой себя к ней» 170. Англичан смущало еще и то, что французы очень быстро поддержали предложения Литвинова и начали оказывать давление на Лондон. Кроме того, после возвращения из Москвы повышенную активность начал проявлять Майский. Получив в Кремле нагоняй от Сталина, полпред стал настаивать, чтобы англичане быстрее приняли план Литвинова. Майский чувствовал, что тучи над наркомом, а, следовательно, и над ним самим, сгущаются, и только быстрое согласие англичан может выправить ситуацию. Но британцы никуда спешить не собирались. Наоборот, Чемберлен продолжал тянуть время в надежде на призрачный шанс решить проблемы безопасности Восточной Европы, не прибегая к войне.
В Москве тем временем также продолжались интенсивные обсуждения складывающейся ситуации. Так активно, как в конце апреля 1939 года, вопросы международного положения и внешней политики не обсуждались даже в период Судетского кризиса. Сталин постоянно совещался с Молотовым, Ворошиловым и другими членами комиссии политбюро ЦК ВКП(б) по внешней политике, куда в ту пору входили также Микоян, Каганович и новый глава НКВД Берия. В Москву были вызваны полпреды Майский, Мерекалов и Штейн (последний, оставаясь послом в Италии, уже несколько месяцев вел в Хельсинки переговоры о предоставлении СССР территории для создания военных баз). В Кремль несколько раз вызывались Литвинов и его главный противник в наркомате Потемкин. Отсутствовал лишь Суриц, который последние месяцы много болел, но успевал успешно вести переговоры с французами в Париже. Отсутствие Сурица, кстати, говорило о том, что к Франции после Мюнхена в Москве относились как к не совсем самостоятельной единице, строившей свою политику с большой оглядкой на Англию. «Вся беда в том, — рассказывал в те дни Суриц заглянувшему в Париж Майскому, — что Франция не имеет в наши дни самостоятельной внешней политики, все зависит от Лондона. Франция наших дней — это великая держава второго ранга, считающаяся великой державой больше по традиции... В англо-французском блоке они рассматривают себя как державу № 2 и не возмущаются» 171.
Обсуждения в Кремле проходили очень бурно. «Атмосфера была чрезвычайно напряженной», — вспоминал Майский. Молотов то и дело нападал на Литвинова, обвиняя последнего в полном провале советской внешней политики. Делал он это порой в очень грубой форме. Литвинов огрызался в ответ. Сталин, попыхивая трубкой, молча наблюдал за перепалками соратника и наркома, изредка вмешиваясь в «дискуссию». Из его замечаний можно было сделать вывод, что в целом он согласен с Молотовым 172. Интересно, что в 1943 году появилась совсем другая интерпретация того, что происходило в кабинете у Сталина в конце апреля 1939 года. Ее предложил первый биограф Литвинова американец Артур Поп. По ней выходило, что нарком к моменту своей отставки окончательно понял, что сотрудничество с Западом не получится. Поэтому, дескать, он сам попросил отставки и «предложил своего друга, премьер-министра Молотова, в качестве преемника» 173. Откуда такая информация попала к американцу, неясно. Сам он лишь загадочно намекнул в предисловии к книге, что время раскрыть все свои источники еще не пришло. Не исключено, что эту информацию подкинул Попу сам герой его книги. Шла война, Литвинов был полпредом СССР в Америке, где пользовался большим уважением. Выяснять отношения было не ко времени и не к месту. Надо было всячески поддерживать официальную версию. Но то, как это было сделано, не могло не вызвать улыбки у любого, знавшего кремлевскую кухню. Американцы, конечно, не знали ее, и их вполне устроило объяснение, данное Попом.
Так или иначе, но время Литвинова быстро истекало. Трудно сказать, когда точно Сталин принял решение о его отставке. 3 мая Литвинов вызвал к себе в НКИД английского посла, чтобы узнать, как продвигается рассмотрение советского предложения в Лондоне. Сидс сообщил, что англичане еще не определились с ответом, поскольку правительство занято другими вопросами 174. «Англичане не спешат с ответом», — сразу же передал нарком Сталину 175. По-видимому, это окончательно решило участь Литвинова. Вождю надоело ждать. В тот же день был подготовлен указ о смещении Литвинова и назначении Молотова. Новость обрадовала прежде всего немцев. Гитлер будто бы позже сказал, что «смещение Литвинова стало решающим» 176. И дело даже не в национальности Литвинова, о чем иногда говорят, хотя, возможно, и это сыграло какую-то роль. Но точно не главную. В конце концов Жорж Бонне тоже не был арийцем, а Джона Саймона Гитлер всегда подозревал в этом, что никак не мешало фюреру и Риббентропу разговаривать и договариваться с ними. Просто оба диктатора, и Гитлер и Сталин, прекрасно понимали, что Литвинов, последовательный противник нацизма и сторонник коллективной безопасности, будет очевидной помехой на пути к согласию между нацистской Германией и Советской Россией.
Литвинова не стали репрессировать, хотя на Лубянке и готовилось против него дело. Отставной нарком был слишком известной и заметной в мире личностью, чтобы бесследно исчезнуть в сталинской мясорубке. Никто бы не поверил, что он мог быть шпионом, а лишние проблемы Сталину были не нужны. Вождь не собирался прерывать переговоры с Западом, и Литвинов мог еще понадобиться. Поэтому отставному наркому подыскали второстепенную должность, оставили депутатом Верховного Совета СССР и даже предоставили ему кабинет в здании НКИД. Он изредка появлялся на публике, хотя его имя практически перестали упоминать в советской печати. Литвинову отключили телефон спецсвязи, его перестали посещать многие из бывших «друзей», но ему сохранили жизнь. В общем, все это больше напоминало опалу, что в Советском Союзе означало жизнь в постоянном страхе за судьбы не только себя, но также родных и близких. Путь в бериевские застенки с тех пор всегда оставался для Максима Максимовича открытым.
Между тем внешне складывалось впечатление, что с отставкой наркома внешняя политика страны не изменилась. 6 мая Галифакс на всякий случай поинтересовался у Майского, остаются ли в силе предложения, сделанные отставным наркомом 17 апреля? «В Советском Союзе, — ответил полпред, имевший все основания опасаться за собственную судьбу, — в противоположность тому, что часто наблюдается на Западе, отдельные министры не ведут своей собственной политики. Каждый министр проводит общую политику в целом. Поэтому, хотя народный комиссар М.М. Литвинов ушел в отставку, внешнеполитический курс Советского Союза остается прежним. Стало быть, сделанные нами 17 апреля предложения сохраняют свою силу» 177. В Москве новый нарком Молотов был совершенно неопытен в международных делах. К тому же он вынужден был делить свое время между Совнаркомом и НКИД. Логично было предположить, что оперативное руководство наркоматом перейдет к опытному дипломату Потемкину, который в момент смены министра находился в Стамбуле, откуда проследовал с визитами в Бухарест и Варшаву. Потемкин, судя по всему, был в курсе грядущих перемен в руководстве министерства. Он был близок к Молотову, его периодически вызывали на совещания в Кремль к Сталину, в том числе и на те, где Литвинов подвергался резкой критике со стороны Молотова. В последнее время Потемкин считал для себя возможным устраивать выволочки Майскому и инструктировать Сурица, хотя в его компетенцию не входило непосредственное руководство этими послами (это была прерогатива министра). Возможно, Потемкин видел самого себя в роли преемника наркома. Или, по крайней мере, руководителем наркомата при формальном лидерстве неопытного Молотова. Но быстро выяснилось, что этого не будет.
Потемкину отводилась роль послушного исполнителя, а реальную политику, как и прежде, определял Сталин. Это стало понятно уже через несколько дней после отставки Литвинова. 10 мая, еще находясь в Варшаве, Потемкин попытался убедить Молотова в том, что компромисс с англичанами возможен, а разговор о неприемлемости односторонних гарантий СССР странам Восточной Европы на самом деле лишен смысла. «По существу, — объяснял Потемкин очевидную истину новому наркому, — английское предложение обязывает нас принять участие в борьбе с агрессором только после того, как Англия и Франция уже ввяжутся с ним в драку. Таким образом, действуя против агрессора одновременно с трех сторон, СССР, Англия, Франция на деле оказывают друг другу взаимную помощь. Предлагаемая Англией декларация СССР (об односторонних гарантиях странам Восточной Европы. — И. Т.), — продолжал Потемкин, — подкрепляет создающуюся общую систему гарантий против агрессии, представляемых Англией и Францией Румынии, Польше, Греции и даже Турции, морально подкрепляет слабейшие страны и может оказать содействие желательной для нас ориентации еще колеблющихся государств, как Болгария и Югославия, а также косвенно облегчить урегулирование болгаро-румынских разногласий. Фактически, — делал заключение заместитель наркома, — английские предложения обеспечивают нашу защиту Румынии и Польши, обходя в то же время стеснительное для этих государств формальное соглашение с нами и при том не возлагая на нас самих прямых обязательств помощи им обоим». Из этого следовал общий вывод, что при определенных условиях «можно было бы и согласиться» на английское предложение 178. То же самое Галифакс пытался объяснить в Лондоне Майскому. Английская «формула, — убеждал он полпреда, — фактически предоставляет Советскому правительству ответные гарантии совместных действий, поскольку декларация подразумевает выполнение (советских) обязательств в том гипотетическом случае, когда Великобритания и Франция уже будут вовлечены (в военные действия)» 179. Но после отставки Литвинова Майский уже не воспринимал чужие доводы. Он полностью «потерял» собственное мнение и способен был лишь озвучивать официальную позицию Кремля. Потемкин, единственный из высокопоставленных советских дипломатов, верно оценил подход англичан и не побоялся предложить такой шаг, на который не решался даже Литвинов.
Здесь надо сказать, что в начале мая 1939 года сложилась на редкость благоприятная обстановка для советско-английского сближения. Если бы Литвинов еще какое-то время оставался на своем посту, в Европе могла сложиться совсем другая ситуация. Галифакс по дипломатическим каналам получил заверения Польши и Румынии в том, что эти страны не будут возражать против достижения согласия Англии с Советским Союзом, при условии что их страны не будут прямо упомянуты в возможном соглашении 180. Глава Форин Офис, отвечая тем скептикам, которые опасались, что вслед за денонсацией германо-английского морского соглашения, последовавшего в конце апреля, Германия может решиться на другие направленные против Британии шаги, доверительно говорил тогда, что англо-советские отношения «зашли уже так далеко, что их дальнейшее улучшение не окажет на Гитлера дополнительного воздействия» 181. Однако все доводы Потемкина и рассуждения Галифакса имели смысл лишь в том случае, если бы Сталин и Молотов действительно хотели договориться с Англией и Францией. Но если в Кремле к этому времени всерьез решили добиваться согласия с Германией, то любая логика дальнейшего сближения с Западом уже не имела значения.
Молотов «не услышал» своего заместителя. В заявлении по поводу английского предложения, переданного Молотовым послу Сидсу 14 мая, по-прежнему утверждалось, что «отсутствие гарантий СССР со стороны Англии и Франции в случае прямого нападения агрессоров, с одной стороны, и неприкрытость северо-западных границ СССР, с другой стороны, могут послужить провоцирующим моментом для направления агрессии в сторону Советского Союза» 182. Ситуация на советско-англо-французских переговорах заходила в тупик. И надежд на выход из него с приходом Молотова к руководству НКИД становилось все меньше. Молотов не был дипломатом. Он не способен был вести переговоры, не мог и не пытался понять аргументы другой стороны и нащупать компромисс. Молотов просто доводил до сведения тех, с кем беседовал, позицию советского руководства и ждал ответной реакции. Если она не совпадала с тем, что Молотов хотел услышать, переговоры прерывались, и нарком отправлялся в Кремль получать инструкции от Сталина, у которого, как вспоминал Вячеслав Михайлович, «все было в кулаке сжато». Вести какой-либо диалог с ним было очень трудно. Говорить он мог только по домашним заготовкам и никогда не импровизировал. «У нас централизованная дипломатия, — всегда гордился Молотов. — Послы никакой самостоятельности не имели. И не могли иметь, потому что сложная обстановка, какую-нибудь инициативу проявить послам было невозможно» 183. Такие же правила, особенно на первых порах, Молотов распространил и на себя. К тому же он не говорил на иностранных языках и абсолютно не представлял себе западного менталитета. Это был классический тип советского бюрократа-тугодума, крайне недоверчивого и всегда опасавшегося, как бы его не «надули». «Не помню, чтобы мы были обмануты иностранной дипломатией когда-нибудь», — с гордостью вспоминал Вячеслав Михайлович 184. В этих словах — весь Молотов. Он был искренне убежден, что все кругом хотят «надуть» его, и его главная задача — не допустить этого. Первую короткую встречу с Молотовым Сидс запомнил как «самые неприятные десять минут» в своей дипломатической практике 185. Молотов «совершенно не разбирается в международных делах, — сообщил посол в Форин Офис после нескольких встреч с новым наркомом. — Для него совершенно чужд сам смысл переговоров, как нечто отличающегося от навязывания воли его партийного руководителя». Перед послом сидел министр с непроницаемым лицом и «изворотливостью недоверчивого крестьянина» 186.
Во второй половине мая англичане поняли, что рассчитывать на какие-то подвижки с советской стороны им вряд ли приходится. Все их разговоры с Молотовым проходили в атмосфере растущего взаимного недоверия. Не успев начаться, «оттепель» в двусторонних отношениях быстро закончилась. «У меня выдалась очень напряженная неделя переговоров с русскими, — сообщил Чемберлен сестре Иде 21 мая. — Хотел бы я понять, с какого рода людьми мы имеем дело. Конечно, они могут быть простыми прямодушными людьми, но меня не покидает подозрение, что они хотят видеть, как “капиталистические” страны рвут друг друга на части, а сами они остаются в стороне. Все говорит о том, что на следующей неделе мы должны будем принять судьбоносное решение, заключать с ними союз или прерывать переговоры. Те, кто выступает за первый вариант, утверждают, что, если мы не договоримся, Россия и Германия придут к согласию, что само по себе дурно свидетельствует о надежности России. Некоторые члены кабинета, которые еще недавно выступали против соглашения, придерживаются теперь противоположных взглядов» 187. Среди министров действительно наблюдался разброс во мнениях. Некоторые из них пытались просчитать возможные последствия трехстороннего союза. Члены кабинета опасались реакции держав Оси и Антикоминтерновского пакта, причем не только Японии, но и франкистской Испании 188, которая могла создать неудобства для английского судоходства в Гибралтарском проливе. С другой стороны, к соглашению с СССР англичан подталкивали французы. Даладье опасался, что Гитлер может совершить нападение на Польшу до того, как трехстороннее соглашение будет подписано. По имевшейся у французов информации, генералы Кейтель и фон Браухич будто бы заявили Гитлеру, что Германия в состоянии разбить Англию с Францией, но будет разбита сама, если к ним присоединится Россия 189. После долгих обсуждений и колебаний Англия решила принять советскую формулу и согласилась в конце мая пойти на заключение трехстороннего договора.
Для рассмотрения его условий англичане решили послать в Москву специального переговорщика, Уильяма Стрэнга, одного из ведущих дипломатов Форин Офис. Считалось, что Стрэнг знает Россию. В начале 30-х годов он несколько лет работал в московском посольстве, а на момент своей миссии занимал пост помощника постоянного заместителя министра. В английской дипломатической иерархии это был высокий пост, но Молотов посчитал, что англичане в очередной раз хотят его провести и прислали переговорщика низкого ранга, никак не соответствовавшего молотовскому уровню члена политбюро. Полпред Майский прекрасно понимал, что с профессиональной точки зрения это не так 190, что переговоры будут идти между дипломатами, а не политиками (поэтому, кстати, в Москву и не поехал Иден, который предлагал свои услуги), но предпочел поддержать уязвленные чувства своего наркома. Встречаться со Стрэнгом Молотов не отказался, хотя его изначальная недоверчивость к англичанам лишь возросла. В любом случае высокий ранг Молотова не спасал переговоры от непредвиденных затяжек. Причиной тому была, не в последнюю очередь, низкая квалификация нового наркома. Сидс подметил, что Молотова ставили в тупик самые простые вопросы, когда, например, требовалось дать ответ, какой из нескольких, предложенных англичанами вариантов предпочитает нарком. Тогда Молотов просто уходил от ответа или, в лучшем случае, сообщал, что предложение можно обсудить, и просил передать его в письменной форме 191. В свою очередь, Стрэнг отмечал, что Молотова раздражали детали переговоров, в которых от плохо ориентировался 192. Поэтому переговоры часто прерывались для того, чтобы нарком мог понять, о чем идет речь. Помочь ему мог бы присутствовавший Потемкин, но на переговорах он сидел в качестве переводчика и в их ход не вмешивался. От каких-либо разговоров, призванных разъяснить суть вопроса, Потемкин уклонялся 193, а после всех чисток говорить по существу в НКИД было просто не с кем. Французский посол в Москве Поль Наджиар шутил, что он успеет состариться и выйти в отставку, а Стрэнг все еще будет вести переговоры в Москве 194.
На первой же встрече с английскими и французскими дипломатами 15 июня Молотов возобновил свои требования о предоставлении англофранцузских гарантий странам Балтии. Любые возражения и поправки англичан не принимались советским наркомом, и тогда, чтобы не срывать переговоры, они, как правило, шли на уступки. Решено было, что гарантии оформят дополнительным, секретным протоколом. Англичанам непросто было согласиться с некоторыми советскими требованиями. Молотов, например, настаивал, чтобы соглашение упоминало также гарантии Советскому Союзу в отношении агрессии со стороны Польши. Но тогда на условиях взаимности надо было давать Польше гарантии на случай агрессии со стороны СССР 195, что ставило под сомнение саму идею трехстороннего соглашения. Меньше сложностей возникло с требованием Молотова включить в соглашение пункт о незаключении сепаратного мира. Временами Молотов доводил англичан до белого каления. Они выстраивали свою позицию, через некоторое время, идя на уступки, смягчали ее, а Молотов продолжал твердить одно и то же. В результате у Стрэнга сложилось стойкое впечатление, будто Молотов был изначально уверен, что англичане обязательно уступят 196. Стрэнг полагал, что в Москве убеждены, будто Западу договор был нужнее, и общественное мнение в той же Англии заставит Чемберлена заключить его 197. Действительно, Молотов крайне неохотно и редко соглашался на какие-то подвижки. Англичане, например, на основании взаимности хотели, чтобы СССР предоставил гарантии Бельгии, Голландии и Швейцарии, то есть на шесть гарантий Англии и Франции на Востоке ответил бы тремя своими на Западе, но Молотов отказывался, объясняя это тем, что с двумя из этих трех государств у Советского Союза не было даже дипотношений. На самом деле Советский Союз не хотел связывать себя дополнительными обязательствами, опасаясь быть вовлеченным в войну на Западе. К тому же в этом случае возникал неизбежный вопрос: как осуществить данные гарантии? Ведь у Советского Союза не было общей границы с Германией. В итоге СССР согласился предоставить гарантии лишь Бельгии. После очередных уступок в Форин Офис долго возмущались. Галифакс даже поинтересовался у Майского, желает ли вообще СССР заключить соглашение? «Конечно, — ответил полпред, — а в чем, собственно, дело?» «А дело в том, — объяснил министр, — что в ходе всех переговоров Советский Союз не уступил ни дюйма, тогда как мы только и делали, что шли на уступки». «Возможно, — нашелся посол, — это вызвано тем, что с самого начала мы обозначили “абсолютный минимум” наших требований. Нам следовало бы требовать большего, чтобы затем мы могли идти на уступки» 198.
К середине июля стороны все-таки сумели договориться по большинству вопросов будущего политического соглашения. Непреодолимым препятствием оставался лишь один — об определении «косвенной агрессии», которое советская сторона требовала включить в соглашение. В «гибкой» 199 советской интерпретации «косвенная агрессия» была совершенно неприемлема для Запада. Она фактически позволяла вводить Красную армию в любое из пограничных с СССР государств, если советское руководство сочло бы ситуацию в этой стране угрожающей. Англичане категорически не соглашались с этим. «Советское правительство получит возможность действовать, как ему заблагорассудится, причем без предварительного уведомления и обсуждения, — возмущался Галифакс. — Если, например, война возникнет в связи с развитием ситуации в Польше и Советский Союз решит, что настал благоприятный момент для ее раздела, он разделит ее вместе с Германией без малейшего сомнения» 200. Даладье еще в самом начале переговоров предложил считать прямой агрессией, требующей ответных действий, ввод иностранных войск, а при угрозе косвенной ограничиться консультациями 201. Но такой вариант не устроил Молотова. Англичане злились и не знали, что предпринять. Они то хотели прекратить дальнейшие переговоры о трехстороннем пакте, то предлагали ограничиться простым заявлением о совместном отпоре агрессии. «Русские продолжают создавать нам новые трудности, — жаловался Чемберлен сестре Хильде. — Даже Галифакс начинает терять с ними терпение, а у меня все больше и больше растет сомнение в наличии у них доброй воли» 202. Галифакс, в свою очередь, после почти двух месяцев переговоров стал философски смотреть на соглашение с Россией. В конце концов «нашей главной целью на переговорах было не допустить согласия между Россией и Германией», — успокаивал он своего премьера 203. Это было неожиданное признание. До мая возможность советско-германского сближения вообще не рассматривалась в Лондоне. Летом 1939 года о таком варианте стали упоминать, но его предотвращение никогда не называлось главной целью ведущихся в Москве переговоров. Прозвучавшее заявление Галифакса поэтому выглядело хорошей миной при плохой игре.
Кризис на переговорах сопровождался категорическим отказом Польши допускать Красную армию на свою территорию. Французы и англичане пытались оказывать на Варшаву давление, но польское руководство проявляло фатальное упрямство. Несмотря даже на то, что 28 апреля Гитлер в одностороннем порядке разорвал польско-германский договор о ненападении от 24 января 1934 года. Максимум, на что соглашались поляки, — это на консультации с СССР о военной помощи в случае агрессии Германии 204. Поляки были уверены, что Гитлер побоится начинать европейскую войну, и все, на что он может решиться перед партийным съездом в сентябре, — это на включение Словакии в состав Рейха 205. В середине июля Варшаву посетил влиятельный в военном ведомстве Британии генерал Эдмунд Айронсайд, возглавивший английский генштаб в первые дни войны. Целью его поездки была оценка боеспособности польской армии и попытка в очередной раз склонить Варшаву к более тесному военному сотрудничеству с СССР. Но из последнего ничего не вышло. Бек и маршал Рыдзь-Смиглы сообщили Айронсайду, что даже в случае угрожающего развития ситуации в Данциге совместного с Англией и Францией политического заявления будет достаточно, чтобы сдержать Гитлера 206. Широко известна фраза, брошенная в те дни Рыдзь-Смиглы. «Если Польша падет от Германии, она потеряет свое тело, — сказал поляк, — если она падет от Советского Союза, то потеряет свою душу» 207. В Лондоне и Париже стало ясно, что с польской стороны никаких подвижек ожидать не следует. В оставшееся до начала войны время англичане исходили из того, что «вторжение Германии в Польшу или Румынию либо в обе из них быстро изменит их взгляды» 208.
В конце июля СССР, Англия и Франция, так и не согласовав между собой, что следует понимать под «косвенной агрессией» и как быть с Польшей, решили параллельно с обсуждением этих вопросов приступить к рассмотрению военной конвенции, которую они еще раньше договорились считать неотъемлемой частью общего соглашения. Возможно, именно с началом военных консультаций англичане стали рассматривать затягивание переговоров как способ воздействия на Гитлера с целью предотвратить сближение Германии и Советского Союза. По крайней мере, в инструкции, полученной британскими военными, прямо говорилось, что до «достижения политического соглашения военные консультации должны продвигаться очень медленно» 209. О состоявшихся в августе военных консультациях было много написано как в Советском Союзе, так и на Западе. Для большинства советских и постсоветских историков консультации военных стали веским свидетельством несерьезности намерений Англии и Франции 210. Обычно в качестве доказательств этому приводятся три аргумента: состав военной делегации, избранный способ прибытия в Россию и отсутствие у западных военных серьезных полномочий 211. Это — доводы, с которыми невозможно спорить. Действительно, делегации Англии и Франции возглавляли военные, занимавшие далеко не самое высокое положение в своих странах. Английскую делегацию возглавлял ничем не примечательный адмирал Реджинальд Дракс, который не обладал ни реальной властью, ни авторитетом в британском Адмиралтействе, а французскую — генерал Жозеф Думенк, влияние которого в военных кругах Франции было ненамного выше. И это несмотря на то, что еще 20 июля главный английский переговорщик в Москве — Уильям Стрэнг предупреждал Лондон, что на военные переговоры должен быть послан человек рангом не ниже Айронсайда, ездившего в Варшаву. Иной вариант русские воспримут как оскорбление 212.
Но в Лондоне не вняли этому совету. Вот как оценивал английскую военную делегацию германский посол в Англии Герберт фон Дирксен. 1 августа он сообщил статс-секретарю министерства Вайцзеккеру: «К продолжению переговоров о пакте с Россией, несмотря на посылку военной миссии, — или, вернее, благодаря этому, — здесь относятся скептически. Об этом свидетельствует состав английской военной миссии: адмирал, до настоящего времени комендант Портсмута, практически находится в отставке и никогда не состоял в штабе Адмиралтейства; генерал — точно такой же простой строевой офицер; генерал авиации — выдающийся летчик и преподаватель летного искусства, но не стратег. Это свидетельствует о том, что военная миссия скорее имеет своей задачей установить боеспособность Советской армии, чем заключить оперативные соглашения» 213. Удивительно точный анализ. Впрочем, в Берлине к тому времени уже мало интересовались мнением своего посла.
К тому, как прибыли делегации, также имелись вопросы. Англичане и французы избрали самый долгий путь в Россию — морем. Делегации отплыли 5 августа на борту пассажирского лайнера City of Exeter, который прибыл в Ленинград 10 августа, и на следующий день поездом добрались до Москвы. Все это, конечно, было очень долго. Французы предлагали лететь в Москву или ехать поездом напрямую через Германию. Но британский посол в Берлине Гендерсон телеграфировал в Лондон, что такое путешествие может вызвать нежелательные осложнения, и от него решено было отказаться. Форин Офис, со своей стороны, изначально планировал добираться морем и предлагал отправить к берегам России военно-морскую эскадру. Это, как считали в Лондоне, должно было произвести благоприятное впечатление на Советский Союз, заставить задуматься балтийских нейтралов и лишний раз продемонстрировать британский военно-морской флаг немцам, что могло иметь значение после денонсации ими морского соглашения с Англией 214. Но все пошло не так, как планировалось, и в результате выбор пал на самый неудачный из всех вариантов. Что касается полномочий, имевшихся у западных военных, то здесь была просто беда. Это становилось особенно заметно на фоне тех прав, которыми обладали члены советской делегации, возглавлявшейся наркомом Ворошиловым. У адмирала Дракса так и вовсе не было никаких полномочий (он получил их лишь 20 августа, за сутки до того, как переговоры были прерваны). Все это, конечно, наводит на мысль о несерьезности намерений стран Запада, и в первую очередь Великобритании. Однако это не совсем так.
Англичане и французы очень серьезно подходили к политическим переговорам в Москве. Об этом свидетельствует хотя бы частота обсуждения этой темы в комитете по внешней политике кабинета министров. Если за первые 200 дней после Мюнхена (с 1 октября 1938 года по 18 апреля 1939 года) комитет собирался 11 раз, то есть примерно раз в 18 дней, и обсуждал самые разные вопросы, то в последующие 137 дней (с 19 апреля по 3 сентября) состоялось 19 таких встреч, то есть комитет собирался раз в неделю 215. И на всех этих заседаниях обсуждались переговоры с Советским Союзом, в большинстве случаев — только они одни. Иначе говоря, переговоры с СССР были в абсолютном приоритете у кабинета Чемберлена в течение четырех с половиной месяцев, предшествовавших началу войны.
Есть один принципиальный момент, который обычно ускользает от внимания историков. Англо-американский исследователь Зара Стайнер обратила внимание, что СССР и страны Запада преследовали разные цели в ходе политических переговоров. В то время как Советский Союз исходил из неизбежности войны с Германией, Англия и Франция были озабочены, главным образом, тем, как этой войны избежать216. В этом вся суть. Советское правительство раздражали бесконечные попытки Англии уйти, как считали в Москве, от принятия на себя четких обязательств и последующего их выполнения. На одном из первых заседаний военных миссий Ворошилов, стремясь продемонстрировать, кто есть кто на переговорах, задал партнерам прямой вопрос — какие силы они могли бы выставить против общего врага? Адмирал Дракс сообщил, что на первых порах англичане готовы предоставить 5 пехотных и 1 механизированную дивизию. Тогда Ворошилов со смехом заявил, что вклад Советского Союза был бы более значительным — 120 пехотных дивизий, 16 кавалерийских дивизий, 5 тысяч стволов артиллерии, около 10 тысяч танков и более 5 тысяч боевых самолетов. Получалось явное несоответствие. И это при том, что в случае нападения на Польшу Гитлер оставил бы, по оценке французов, на своем западном фронте всего около 40 немецких дивизий 217. То есть основная тяжесть войны легла бы на плечи Советского Союза, тогда как французы вполне могли отсидеться за своей линией Мажино. И при этом Советский Союз должен был еще упрашивать Польшу допустить Красную армию на свою территорию. Такая логика неизбежно вела к недовольству Советского правительства и требованиям к Западу взять на себя более четкие обязательства. Но в том-то и дело, что Запад (прежде всего Англия) вообще не хотел воевать. Партнеры Советской России по переговорам считали своей главной целью создание политического союза, который не позволил бы Гитлеру совершить новые акты агрессии в Европе.
Войны не хотел никто. Все понимали, что она очень вероятна, но старались, по крайней мере, оттянуть ее, чтобы лучше подготовиться. Англия при этом надеялась, что ей удастся создать такую конфигурацию безопасности, которая поможет держать Гитлера в узде и под страхом поражения запереть внутри Германии. Советский Союз не возражал против этого, но желал четко понимать, что будет, если война все-таки начнется. Когда в Москве решили, что договориться с Западом не получится, там обратили взоры на Германию, предпочтя договориться с Гитлером и направить его агрессию на Запад. Для Англии, таким образом, военные консультации играли второстепенную роль, тогда как Советский Союз придавал им ключевое значение. Позиция Франции на военных переговорах была промежуточной, возможно даже более близкой к советской, но к лету 1939 года с французами уже мало кто считался. Однако, какими бы ни были расчеты великих держав, в конце августа произошло событие, в корне изменившее расклад мировых сил.
С утра 24 августа мировые информагентства стали передавать сенсационную новость из Москвы — Советский Союз и Германия подписали пакт о нейтралитете. Первоначально эти сообщения больше напоминали слухи, и лишь ближе к вечеру новость получила официальные подтверждения.
К первым слухам из Москвы с недоверием отнеслись не только в столицах третьих держав. В Москве и Берлине многие люди также отказывались верить в достоверность случившегося. Все напоминало какой-то чудовищный фарс. На протяжении почти всех 30-х годов большевистская Россия и нацистская Германия люто ненавидели друг друга. Нельзя было придумать худшего обвинения для советского человека, чем обвинение в шпионской деятельности в пользу фашистской Германии. «Врагов народа» с таким клеймом ожидали всеобщее презрение и неминуемый расстрел. В СССР было сравнительно мало английских, французских, американских или итальянских «шпионов». Зато якобы «шпионивших» в пользу гитлеровской Германии было в избытке, особенно в высших эшелонах власти. Германия без всяких оговорок была для Советского Союза врагом номер один, и обвинение в «шпионаже» в ее пользу само по себе доказывало обывателям, как низко пал обвиняемый. В советских кинотеатрах с успехом демонстрировались фильмы, где неизменными противниками Красной армии были немецкие фашисты или японские милитаристы. И вот теперь СССР заключал пакт о ненападении со своим злейшим врагом, несмотря на то что сталинская пропаганда годами твердила: Гитлеру нельзя верить. Хорошо еще Сталин догадался собственноручно вычеркнуть из проекта соглашения, предложенного Риббентропом, слова о советско-германской дружбе 1. Но и без них договор с Германией полностью обескуражил советских граждан. Будущий переводчик Сталина В. М. Бережков позднее вспоминал, что «крутой поворот от крайней враждебности к сотрудничеству никак не укладывался в нашем сознании, впитавшем многолетнюю антифашистскую риторику» 2. Молотову и Ворошилову пришлось специально разъяснять советскому народу суть совершенного СССР политического маневра. Впрочем, все это выглядело неубедительно. Да что там простые советские люди, с изумлением наблюдавшие за предпринятым руководством страны кульбитом! Куда более искушенный в политических и дипломатических хитросплетениях посол Майский, узнавший о пакте 24 августа, тоже был в недоумении. «Наша политика явно делает какой-то крутой поворот, смысл и последствия которого мне пока еще не вполне ясны, — записал он в дневнике. — Надо подождать дальнейших сведений из Москвы» 3.
С такими же трудностями столкнулось и немецкое руководство. Еще 11 августа Геббельс доверительно сообщил редакторам немецких газет: «Шанс на то, что Россию можно будет удержать от участия в политике окружения Германии... настолько невелик, что его можно больше не принимать во внимание» 4. И вдруг — пакт о нейтралитете! Для большинства германских дипломатов его подписание стало полной неожиданностью. Вайцзеккер вынужден был разослать по немецким миссиям и посольствам специальное циркулярное письмо, в котором разъяснялось, что соглашение с Советским Союзом не затрагивает базовых принципов германской внешней политики, по-прежнему ориентирующейся на борьбу с мировым коммунизмом. «Российский большевизм, — писал статс-секретарь Auswartiges Amt, — претерпел решающие структурные изменения при Сталине. Вместо идеи мировой революции появилась приверженность идее русского национализма и концепция консолидации Советского государства на его нынешней национальной, территориальной и социальной основе. В этой связи привлекает внимание исключение евреев с руководящих позиций в Советском Союзе (падение Литвинова в начале мая). Борьба с коммунизмом внутри Германии, безусловно, сохранится. Противодействие любому проникновению коммунизма в Германию извне будет вестись с прежней жесткостью. Все это было доведено до сведения Советского Союза во время переговоров, и он согласился с этим» 5. Германскому внешнеполитическому ведомству, конечно же, трудно было объяснить произошедшее своим представительствам за рубежом.
Надо сказать, что известие о соглашении с Советским Союзом хоть и вызвало у немцев недоумение, в целом в Германии было встречено положительно. Многие немцы наивно полагали, что это — шаг в сторону мира. И лишь хорошо знавшие Гитлера люди понимали, что соглашение было скорее шагом в обратном направлении. Переводчик Гитлера Пауль Шмидт, которого Риббентроп зачем-то прихватил с собой в Москву (Шмидт не знал русского языка, а в германском посольстве были свои высококвалифицированные переводчики), вспоминал позднее, как в Кёнигсберге, где немецкая делегация остановилась на ночь по пути в Россию, рядовые члены делегации, даже не зная толком целей поездки, поднимали тосты за последние дни мира 6.
В Лондоне не сразу поверили в случившееся, хотя разговоры о том, что такое может произойти, ходили в английской столице уже несколько недель. Но все слухи о возможном германо-советском сближении воспринимались англичанами как попытки Москвы оказать на них давление, заставить пойти на уступки в трехсторонних переговорах. Руководство страны пребывало в безмятежном настроении. Чемберлен уехал проводить летний отпуск в Горной Шотландии, где предавался любимому увлечению — ловил рыбу в местных речках. 19 августа он с гордостью сообщил сестре, что накануне поймал трех лососей, но с сожалением добавил, что дела призывают его прервать отпуск раньше срока и вернуться в Лондон 7. В Форин Офис пытались отследить ситуацию вокруг Данцига, в котором возобновились стычки между немцами и поляками. Это было чревато новым обострением отношений между Германией и Польшей, но в Лондоне странным образом успокаивали себя сообщениями о том, что германские железные дороги не смогут организовать одновременно переброску войск на восток и участников традиционного сентябрьского ралли нацистской партии — на запад, в Нюрнберг. Поговаривали, будто Гитлер отдавал предпочтение ежегодному собранию нацистов. Кадоган, как от назойливой мухи, отмахивался от Ванситарта, пытавшегося 18 августа убедить своего недальновидного преемника в том, что, по имеющейся информации, Гитлер наметил нападение на Польшу в период между 25 и 28 августа 8.19 августа Кадоган все же сообщил об этой информации Галифаксу, только что вернувшемуся из Йоркшира, где он проводил свой отпуск, но оба руководителя Форин Офис сначала решили не дергать лишний раз ловившего рыбу премьер-министра. Затем, немного поразмыслив, Галифакс все-таки попросил Чемберлена вернуться в Лондон. Правда, его просьба была совсем не настойчивой. 19 августа глава Форин Офис сообщил Чемберлену, что ралли нацистов, возможно, будет носить на этот раз символический характер, а железные дороги будут полностью задействованы для переброски войск на восток 9. Информация, судя по всему, поступала в Лондон из Италии, где Муссолини, Чиано и посол в Берлине Аттолико делали все возможное, чтобы отговорить Гитлера от агрессии против Польши.
В любом случае если накануне 23 августа англичане и были чем-то серьезно озабочены, то никак не возможностью заключения советско-германского пакта. До них, конечно, доходили слухи, что Гитлер был бы не прочь нормализовать отношения со Сталиным. Однако никакой информации из Москвы, подтверждающей ответное желание советского вождя, в Лондоне не получали. В Форин Офис считали более вероятным сценарием возможное решение советского руководства пойти по пути самоизоляции 10. Пакт между СССР и Германией стал для англичан полной неожиданностью. «Предательством» со стороны России назвал его по горячим следам Чемберлен 11. В Форин Офис в эти дни царила атмосфера растерянности. Показателен разговор, состоявшийся 23 августа (когда появилась первая информация о готовящемся пакте) между Галифаксом и Кадоганом. «Вы считаете, это означает войну?» — спросил министр своего постоянного заместителя. «Да, — ответил Кадоган, — я так считаю, но надеюсь, что это не так» 12. Вообще, Кадогана, судя по его дневниковым записям, больше волновало в тот момент, что Ванситарт окажется прозорливее, чем он сам.
Англичане, конечно, были уязвлены поступком Советского Союза, хотя и старались не подавать виду. После появления первых слухов о пакте, который делал беспредметными дальнейшие переговоры о союзе с Москвой, Галифакс, сохраняя самообладание, заявил на заседании кабинета, что теперь должны улучшиться отношения Англии с Испанией и Японией 13. Создавалось впечатление, что английское правительство в какой-то степени даже испытывало облегчение от того, что отпала необходимость поступать против собственной воли. Совсем другие чувства испытывали противники политики Чемберлена. «Одиозным и противоестественным актом» назвал советско-германское соглашение Черчилль. «Тот факт, что такое соглашение оказалось возможным, — писал он в своем многотомном труде о Второй мировой войне, — знаменует всю глубину провала английской и французской политики и дипломатии за несколько лет» 14. Франция уже была повержена, и Британская империя осталась один на один с Германией, когда это вынужден был признать и лорд Галифакс. Теперь «я ясно понимаю, — писал он в 1941 году, будучи послом в Америке, — что если бы обстоятельства позволили нам заключить твердый союз с Россией, не обращая внимания на любые соображения, затруднявшие это, они (русские. — И. Т.) совсем не обязательно оказались бы на другой стороне. Это было нашей ошибкой» 15. Один лишь Чемберлен никогда не выражал сожалений по поводу упущенного шанса.
Очень обидно из-за упущенных возможностей было французам. В отличие от англичан, они хотели договориться с Советским Союзом и готовы были согласиться со многими условиями, выдвигавшимися Молотовым. Но зависимость от англичан вынуждала их каждый раз следовать в фарватере британской политики. Когда начались переговоры между военными, французы сделали все возможное, чтобы они увенчались успехом. Они прекрасно понимали, что между ними и Германией нет пролива, за которым можно было бы отсидеться. Для них, в отличие от англичан, вопрос военного сотрудничества с СССР приобретал жизненно важное значение. Французы пытались оказать такое воздействие на поляков, которое временами напоминало ультиматум. Бонне и Даладье по очереди вызывали польского посла Лукасевича и требовали от него передать в Варшаву, чтобы там согласились с условием Советского Союза. Польша «должна ответить немедленно и положительно на советское требование, — увещевал посла Бонне 15 августа. — Для нас это имеет ключевое значение, поскольку вопрос войны или мира зависит от успеха наших переговоров» 16. Даладье пошел еще дальше. «Ситуация настолько серьезна, — заявил он послу утром 21 августа, — что нам совершенно необходим военный пакт (с Советским Союзом. — И. Т.), если мы хотим избежать войны... Если до вечера я не получу от вас отрицательного ответа, я лично наделю генерала Думенка полномочиями подписать военную конвенцию с Россией» 17. То есть французы готовы были гарантировать допуск Красной армии на польскую территорию. Англичане не возражали против усилий французов, но сами предпочитали оставаться в стороне, наблюдая, что из всего этого получится. Поляки по-прежнему упирались. Максимум, чего удалось добиться французам, это довольно обтекаемого письменного заверения Бека, гласившего: «Польское правительство согласно, чтобы генерал Думенк заявил в Москве следующее: “В случае совместных действий против германской агрессии, сотрудничество между Польшей и Советским Союзом, технические параметры которого предстоит определить, не исключено (то есть возможно). Британский и французский генеральные штабы могут считать, что у них имеется база для немедленного изучения всех возможных способов сотрудничества”» 18. На Кэ д’Орсе получили это долгожданное согласие Польши 23 августа в шесть часов вечера. Но было уже поздно. Чуть ранее самолет Риббентропа приземлился в Москве.
Французам оставалось только сожалеть об упущенных возможностях. С 1935 года, когда был подписан франко-советский пакт о взаимной помощи, прошло более четырех лет, и за это время Советский Союз не раз предлагал рассмотреть конкретные вопросы взаимодействия вооруженных сил двух стран на предмет противодействия германской агрессии в Европе. И каждый раз французская сторона под благовидным предлогом уклонялась от обсуждения, следуя обещанию, данному генералом Гамеленом в Лондоне еще в 1936 году. Гамелен заверил тогда англичан, что, пока он возглавляет французский генеральный штаб, он не допустит военного сотрудничества с Советским Союзом 19. В августе 1939 года Ворошилов имел все основания дать волю чувствам и, в ответ на упреки французских военных, заявить генералу Думенку все, что у маршала накипело в душе за последние годы. Ворошилов напомнил французам о годах бесплодных обсуждений вопросов военного сотрудничества, о злости, испытанной Россией во время Мюнхена, когда она напрасно ожидала сигнала Франции, чтобы прийти на помощь гибнущей Чехословакии, о постоянных увертках Англии и Франции в ходе нынешних переговоров и одиннадцати днях потерянного времени. Наконец, Ворошилов прибегнул к своему главному аргументу — если Франция утверждает, что Польша (и Румыния) близка к тому, чтобы дать согласие на проход советских войск, почему ее представители не требуют своего присутствия на московских переговорах? 20 Думенку нечего было возразить на эти упреки.
Схожая ситуация складывалась и на дипломатических переговорах Франции и Советской России. Из Берлина посол Кулондр, который ежедневно получал новую информацию о подготовке Германии к нападению на Польшу, заваливал Кэ д’Орсе телеграммами с требованием «любой ценой прийти к согласию с Россией как можно быстрее». О том же говорил и пресс-секретарь французского посольства в Москве Кабестан. «Молотов ведет переговоры с Берлином, — сообщил он Леже, прибыв в Париж через Берлин 11 августа. — Этому надо уделить самое пристальное внимание и сделать это быстро. Если вы не подпишете соглашение с Россией в кратчайшие сроки, это сделают немцы». На что Леже самоуверенно ответил, что в проекте соглашения с Советским Союзом «согласовано все, вплоть до последней запятой... Приходите завтра, — предложил Леже, — Соглашение будет подписано» 21. Трудно сказать, на чем была основана такая уверенность, но через две недели Бонне жаловался советскому послу Сурицу, что «пакт с Германией произвел на всех членов (французского) правительства самое тягостное впечатление. Помимо его содержания, — говорил министр, — всех ошеломило то, что все это произошло без всякого предупреждения и в момент, когда в Москве велись военные переговоры». Теперь Бонне хотел знать, «считает ли Советское правительство его пакт с Германией совместимым с франкосоветским пактом и остается ли последний в силе» 22. Что мог ответить на это посол министру? В Советском Союзе давно относились к соглашению с Францией, как к пустой бумажке.
Отдельно следует рассказать о том, как информация о подписании германо-советского пакта о нейтралитете дошла до Италии. Стало странной традицией, когда Муссолини узнавал о шагах своего союзника в самый последний момент. Иногда от своих дипломатов, иногда из газет. И лишь после этого дуче получал информацию от фюрера. Всегда с извинениями и оправданиями. Что-то похожее произошло и на этот раз. В течение большей части лета 1939 года политическая жизнь в Европе протекала вяло. Советско-англо-французские переговоры о военно-политическом союзе постоянно буксовали и вскоре на них стали смотреть, как на что-то такое, что никогда и ничем не закончится. В дневнике Чиано часто встречались краткие записи, относящиеся к этому периоду: «Ничего нового». Даже кризис вокруг Данцига и коридора, казалось, замер. Правда, с конца июля итальянский посол в Берлине Аттолико стал присылать в Рим тревожные сообщения о том, что Гитлер собирается напасть на Польшу в середине августа, но Чиано не воспринимал их всерьез. Аттолико «потерял голову», отметил Чиано в своем дневнике 22 июля 23. Надо сказать, что к тому времени Чиано уже успел подмять под себя дипломатическую службу Италии. Многие старые дипломаты покинули МИД, а те, кто остался, как, например, Дино Гранди, предпочитали сидеть тихо и не высовываться. От дипломатов больше не требовалось советов или рекомендаций. Они должны были слушаться и выполнять распоряжения. «Министерство существовало только для того, чтобы подчиняться», — с горечью констатировали итальянские дипломаты 24. Единственным, пожалуй, исключением, оставался посол в Берлине. Бернардо Аттолико играл роль персонального связующего звена между Муссолини и Гитлером, ему доверяли оба диктатора и у Чиано просто не хватало влияния, чтобы сменить этого посла, чьи позиции особенно усилились вследствие той роли, которую он сыграл в подготовке и проведении Мюнхенской конференции. Чиано это, конечно, не нравилось, и он стремился всячески принизить в глазах Муссолини значение получаемой от Аттолико информации.
В течение двух недель Чиано не обращал внимания на «алармистские» сообщения посла. Все стало меняться в 10-х числах августа, когда в Москву прибыли английская и французская военные миссии. Отмахиваться дальше от посланий Аттолико было уже невозможно. Чиано сопоставил сообщения посла с перспективой заключения советско-англо-французского военного союза и понял, что дело может кончиться европейским военным конфликтом, к которому Италия была совершенно не готова. От немцев, как обычно, не было никакой информации. И самое неприятное — поджимало время. Муссолини тоже запаниковал. Еще совсем недавно, в начале июля, когда конфликт вокруг Данцига казался далеким и не выглядел неизбежным, дуче с напыщенным видом объявил послу Великобритании: «Скажите Чемберлену, что если Англия готова сражаться в защиту Польши, то Италия возьмется за оружие вместе со своим союзником Германией» 25. Теперь же, когда конфликт обретал осязаемые формы, Муссолини лихорадочно думал, как ему отвертеться от выполнения союзнических обязательств. Спасительной идеей, как и во время Судетского кризиса, представлялась международная конференция, но ее напрочь отвергал Гитлер. Чтобы найти выход из сложившейся ситуации, Чиано договорился о встрече 10-12 августа с Риббентропом и фюрером в австрийских Альпах. Предполагалось, что Чиано удастся объяснить немцам, почему Италия не готова к большой войне 26.
Встреча проходила три дня. В первый день Чиано попытался объяснить Риббентропу, что ресурсов Италии хватит на то, чтобы вести большую войну в течение всего нескольких месяцев. Дальше закончатся финансы, запасы топлива, боеприпасы. Риббентропа не интересовали такие «мелочи». Он, как вспоминал переводивший на встрече Пауль Шмидт, «был совершенно невосприимчив и чем-то напоминал гончую, готовую сорваться с поводка, периодически разражался гневными тирадами в адрес Англии, Франции и Польши, и гротескно хвастался военной мощью Германии» 27. В общем, никакого взаимопонимания стороны не нашли. Настолько, что во время обеда два министра не разговаривали друг с другом 28. Та же картина повторилась и на следующий день, во время встречи Чиано с Гитлером. Итальянец начал с того, что еще раз произнес свою «пламенную речь в защиту мира». Но никакие его доводы на фюрера не подействовали. Он, как и его министр, был настроен крайне воинственно и агрессивно. В тот момент, когда обстановка накалилась и Гитлер готов был взорваться, произошло неожиданное. Как вспоминал переводчик Евгений Доллман, работавший на встрече, в комнату, где шли переговоры, зашел Вальтер Хевель, сотрудник германского МИДа, обеспечивавший связь Риббентропа с Гитлером, и что-то прошептал своему шефу. Тот тоже шепотом передал новость Гитлеру. Оба заулыбались, и гроза миновала. Чуть позже Доллман узнал, что из советского посольства в Берлине поступила информация о готовности Москвы начать прямые переговоры об урегулировании отношений с Германией 29. Это многое меняло. Теперь возможная европейская война уже не выглядела для итальянцев так страшно, и, когда переговоры продолжились на следующий день, Чиано больше не сопротивлялся. «Вы так часто оказывались правы в то время, как другие придерживались противоположной точки зрения, — примирительно сказал он Гитлеру, — что, возможно, и на этот раз вы видите ситуацию яснее, чем мы» 30.
Это, конечно, не говорит о том, что Гитлер и Риббентроп посвятили итальянцев в свои замыслы. Они к тому времени и сами еще не знали, во что выльются их планы расстроить антигитлеровскую коалицию и нормализовать отношения с СССР. Но информации из первых уст о том, что в германо-советских отношениях намечается улучшение, вполне хватило, чтобы временно успокоить итальянцев. Такая информация к тому же в значительной степени объясняла уверенность Гитлера в том, что Англия с Францией не предпримут решительных шагов в случае германской агрессии против Польши. А об этом Гитлер говорил постоянно. Что же касается подписанного через десять дней германо-советского пакта, то о нем итальянцы узнали в самый последний момент, и во многом случайно. Германский посол в Москве граф Шуленбург сообщил о готовящемся пакте своему итальянскому коллеге еще до его подписания. Итальянец тут же переслал срочную информацию в Рим, но в Палаццо Киджи, резиденции министерства иностранных дел, отнеслись к телеграмме без должного внимания. Москва не считалась в ту пору центром мировой политики. Новости, поступавшие из советской столицы, крайне редко попадали в категорию срочных. Обычно их откладывали в ту стопку, которая считалась второстепенным «долгим ящиком». Пока в министерстве разобрались, ушло время, и в результате Муссолини с Чиано узнали о случившемся едва ли не из сообщений мировых информагентств 31.
Если верить Доллману, Советский Союз дал согласие на прямые переговоры о нормализации отношений с Германией 11 августа, то есть в день прибытия английской и французской военных миссий в Москву. Но эту дату вряд ли можно считать точкой отсчета в нормализации двусторонних отношений. Понятно, что мысль об этом не могла быть спонтанным озарением. Очевидно, что Гитлер и Сталин пришли к такому решению в разное время и независимо друг от друга. Оба диктатора давно проявляли повышенный интерес к личности оппонента. Известно, например, что Сталин восхищался тем, как Гитлер одним махом расправился со штурмовиками Рёма. Со своей стороны, фюрера очень интересовало, нет ли у советского вождя семитских корней. Но все это было в личностном плане и на межгосударственных отношениях никак не сказывалось. Почти все 1930-е годы СССР и нацистская Германия оставались врагами. Вскоре после прихода Гитлера к власти отношения между двумя странами были свернуты до уровня простых формальностей. Достаточно сказать, что ни один советский полпред до августа 1939 года не получал аудиенции у Гитлера. Правда, они ее и не просили. Да что там Гитлер. Никто из полпредов не встречался и с Риббентропом. Даже свои верительные грамоты советские полпреды вручали статс-секретарям министерства иностранных дел. Такая же ситуация наблюдалась и в Москве. Когда посол Шу-ленбург, сопровождая Риббентропа, впервые попал в Кремль, он не смог скрыть своего удивления, увидев живого Сталина. Хотя, надо сказать, что Сталин не имел привычки встречаться и с послами других держав.
Желание свернуть в 1933 году двусторонние отношения до необходимого минимума оказалось у Гитлера и Сталина обоюдным. Хотя противники такого курса были и, прежде всего, на Вильгельмштрассе. Германский посол в Москве Рудольф Надольный в 1933-1934 годах забрасывал Auswartiges Amt донесениями, где писал о губительности такого курса, учитывая рост экономического и военного потенциала СССР. После того как Германия покинула Лигу Наций и конференцию по разоружению в Женеве, писал Надольный, ей совершенно необходимо обезопасить свои тылы, потому что сближение СССР с Западом приведет, в случае вооруженного конфликта, к изоляции и окружению Германии. Однако у Гитлера было свое мнение на сей счет. По воспоминаниям Рудольфа Рана, германского дипломата, хорошо знавшего Надольного, несогласие последнего с политикой фюрера привело к открытому столкновению между ними, что стоило дальнейшей карьеры послу в Москве. Весной 1934 года Надольный добился приема у Гитлера, где прямо изложил свою точку зрения. Фюрер в очередной раз заявил, что никакого компромисса с большевизмом быть не может, а единственный выход для Германии в отношениях с Западом и Советским Союзом — это укрепление своей военной мощи и опора на собственные силы. «Я не ошибаюсь, — самоуверенно заявил канцлер. — Сбылось все, что я предвидел за последние четырнадцать лет». «А я, — смело ответил посол, — занимаюсь внешней политикой уже тридцать два года. И никто не может сказать, чтобы я хоть раз ошибся за эти годы». «С меня достаточно, — заключил Гитлер. — Разговор закончен». «Ну, нет, — будто бы возразил Надольный, — он только начинается». И попробовал еще раз привести свои доводы 32. Эта аудиенция стала лебединой песней посла. Вскоре Надольный был отправлен в отставку.
В Советском Союзе такие диалоги послов со Сталиным были, конечно же, немыслимы. Да и не встречался вождь с послами. Для этого существовал министр Литвинов. А он был очевидным противником сближения с нацистской Германией. И не только в силу идеологических разногласий. Это как раз являлось легкопреодолимым препятствием. Труднее было с другим. Политика Гитлера была направлена на разрушение системы коллективной безопасности, являвшейся основой подхода советского наркома к международным отношениям. Не мог же Литвинов наступать на горло собственной песне. Да и антисемитизм Гитлера играл свою роль. В качестве своеобразного ответа фюреру можно рассматривать назначение в 1934 году друга Литвинова Я. З. Сурица советским полпредом в Берлине. Сталин, кстати, решал подобные вопросы иным способом. Когда в 1939 году Молотов предложил назначить заведующим отделением ТАСС в Берлине И. Ф. Юдина, Сталин усмехнулся: «Как могли предложить человека с такой фамилией для работы в Германии», и тут же придумал ему новую — Филиппов. Так Юдин помимо собственной воли стал Филипповым 33. И даже дослужился с новой фамилией до ранга посла. Справедливости ради надо сказать, что точка зрения Литвинова на отношения с Германией хоть и превалировала все 30-е годы, была не единственной. Сменивший Литвинова на посту министра Молотов еще в марте 1936 года в интервью французскому изданию говорил о желательности улучшения отношений с гитлеровской Германией. «Большинство советских людей, — убеждал Молотов журналиста, — считает возможным улучшение отношений между Германией и Советским Союзом. Этим руководствуется и Советское правительство». «Даже с гитлеровской Германией?» — уточнил француз. «Да, даже с гитлеровской Германией», — подтвердил Молотов 34. Однако практических результатов точка зрения, высказанная главой Советского правительства, в то время не имела.
Имеются неподтвержденные сведения о том, что первые попытки наладить двусторонние отношения были предприняты Советским Союзом и Германией чуть позже, в 1937 году. Советский разведчик-невозвращенец Вальтер Кривицкий опубликовал в 1939 году на Западе свои довольно путаные и тенденциозные записки (уже в постсоветское время они были изданы в России), где без каких-либо доказательств утверждал, что в 1937 году при посредничестве Давида Канделаки, бывшего торговым представителем СССР в Германии, и при участии Ялмара Шахта было подготовлено секретное экономическое соглашение между двумя странами, содержание которого так и осталось неизвестным 35. Никаких доказательств приводимых им сведений Кривицкий не предъявил, и его данные вызывают большие сомнения. Что было в действительности, так это попытка продлить или заменить новым старое германо-российское экономическое соглашение, срок действия которого истекал 31 декабря 1938 года. Немцы, нуждавшиеся в советском сырье, даже рассматривали возможность открытия для этого кредитной линии в 200 млн германских марок. Советскому Союзу условия договора показались невыгодными, и проект не имел продолжения 36. Попытки наладить во время обсуждения этого договора какие-то неофициальные контакты, возможно, и были. Однако, в любом случае, министерства иностранных дел обеих стран были абсолютно не в курсе таких попыток, которые не принесли к тому же никаких результатов.
Реальные поиски путей сближения с Германией начались в СССР уже после Мюнхена. В марте 1939 года, выступая на XVIII съезде ВКП(б), Сталин в самых общих выражениях дал понять, что с гитлеровской Германией можно договариваться. Его слова на съезде трудно было считать прямым и недвусмысленным приглашением к диалогу, но именно так пытался представить их впоследствии Риббентроп, который услышал в них «желание улучшить советско-германские отношения». «Я ознакомил фюрера с этой речью Сталина и настоятельно просил его дать мне полномочия для требующихся шагов, дабы установить, действительно ли за нею скрывается серьезное желание Сталина», — вспоминал Риббентроп, сидя в камере во время Нюрнбергского процесса 37. Но Гитлер с недоверием отнесся к истинным намерениям Сталина. В тот период, после успешного захвата Праги и присоединения Мемеля, перед фюрером стояла первоочередная задача вернуть в Третий рейх Данциг и получить польский коридор. Решать ее можно было двумя путями — с помощью Лондона или Москвы 38. Первый путь означал мирное решение. Его пытался нащупать посол в Англии Дирксен. Этот путь подразумевал дальнейшее развитие политики умиротворения. Надо было совместно с Англией и Францией заставить Польшу пойти на уступки Германии. Второй путь подразумевал силовой раздел Польши. Такой вариант был возможен лишь в согласии с Советским Союзом. Первый путь уже не раз был опробован и хорошо знаком Гитлеру. Он практически гарантировал успех, несмотря на все заявления и гарантии Чемберлена. Второй таил в себе много неизвестного и был рискован, но в итоге мог принести гораздо больше дивидендов. Совместить оба пути было невозможно. Гитлер, правда, попытался сделать это в конце сентября 1939 года, когда, предварительно поделив Польшу с Советским Союзом, он предложил Англии и Франции завершить войну, начатую из-за государства, которого больше не существовало. Однако из этого плана ничего не вышло. В любом случае летом 1939 года Гитлеру предстояло выбрать, каким путем двигаться дальше. Несколько месяцев он выжидал и оценивал возможные варианты.
Тем временем в начале мая из Москвы последовал новый сигнал, гораздо более ясный и понятный для Германии. Отставка Литвинова и назначение на его место Молотова, особо не скрывавшего своего стремления улучшить отношения с гитлеровской Германией, говорили о готовности Советского Союза сменить курс. Немцы отреагировали на этот сигнал очень быстро. Уже 5 мая экономический советник Auswartiges Amt Карл Шнурре пригласил к себе поверенного в делах СССР Г. А. Астахова и сообщил ему, что чешский завод «Шкода» выполнит все свои контрактные обязательства перед советской стороной. До этого, после того как «Шкода» отошла к Германии, выполнение прежних обязательств завода зависло, и было неясно, возобновятся ли они. Астахов попытался воспользоваться ситуацией и развить начальный успех. Он по собственной инициативе завел со Шнурре разговор об отставке Литвинова и попытался выяснить, как это может повлиять на развитие германо-советских связей 39. Но у Шнурре на тот момент еще не было никаких полномочий, чтобы отвечать на подобные вопросы. Да и инцидент, случившийся в январе, был еще свежим в его памяти.
Надо сказать, что в январе 1939 года была предпринята первая после прихода нацистов к власти неудачная попытка улучшить германо-советские экономические отношения. Военная экономика Германии остро нуждалась в поставках сырья и продовольствия. Марганец, нефть, древесина, зерно — эти и многие другие продукты были крайне необходимы Германии, не исключавшей, что ей придется вести длительную войну в условиях экономической блокады. Экономической подготовкой Третьего рейха к войне занималась специально созданная в 1936 году комиссия по четырехлетнему плану, руководил которой Герман Геринг. В конце 1938 года комиссия пришла к выводу, что по многим позициям покрыть имеющийся у Германии дефицит можно только с помощью поставок из СССР 40. Советский Союз, со своей стороны, также нуждался в поставках из Европы многих промышленных товаров и предоставлении для этого выгодных финансовых условий. Для развития двусторонних экономических отношений складывалась благоприятная ситуация, и вскоре после Мюнхена, в октябре 1938 года посол Шуленбург предложил вернуться к этой теме. Интересно, что представить свои соображения он собирался не Литвинову, а сразу в Совнарком Молотову 41. После всестороннего обсуждения, в январе 1939 года решено было послать в Советский Союз одного Шнур-ре, с тем чтобы, не привлекая лишнего внимания, он на месте познакомился с советскими представителями, а основные переговоры с немецкими промышленниками можно было продолжить затем в Берлине 42. То есть сам факт переговоров немцы хотели держать в секрете.
В это время Риббентроп по поручению Гитлера пытался нащупать с поляками компромиссное решение вопросов Данцига и коридора, обещая Варшаве германское содействие и поддержку в проведении антисоветской политики. Для этого в январе он отправился с визитом в Польшу. Чтобы лишний раз не злить поляков, Риббентроп решил взять Шнурре с собой. Предполагалось, что из Варшавы Шнурре последует дальше, в Москву, как будто с обычным рабочим визитом. Вначале все шло по плану, но затем информация о поездке якобы представительной германской торгово-промышленной делегации в Москву для заключения всеобъемлющего экономического соглашения с СССР просочилась в западную печать. Английские и французские газеты преподнесли все так, будто бы Шнурре едет в Москву во главе большой делегации, насчитывающей более тридцати видных представителей германского бизнеса 43. Поляки насторожились. Возможно, все и обошлось бы, если бы переговоры Риббентропа в Варшаве были более успешными. Но они полностью провалились. И Риббентроп поспешил сделать западную прессу и в какой-то степени Шнурре ответственными за провал собственной миссии в Варшаве. Это было вполне в стиле главного нацистского дипломата. «В тот момент, когда я пытаюсь достичь между Германией и Польшей договоренности, направленной против Советского Союза, — бушевал он, — западная печать своей скандальной публикацией втыкает мне нож в спину. Шнурре должен немедленно вернуться в Берлин!» 44 В самый последний момент, когда в Москве было все готово для приема германской делегации, немцам пришлось с бледным видом отменить визит 45.
В Москве по поводу случившегося негодовал посол Шуленбург. Риббентроп банально подставил его, нисколько не думая о последствиях. «Находясь в Берлине, — жаловался Шуленбург 6 февраля статс-секретарю Вайцзеккеру, — я думал, что это советская печать опубликовала сообщение о визите германской экономической делегации. Возвратившись в Москву, я узнал, что это неправда — советская печать не опубликовала ни слова о происшествии. Не может быть поэтому никаких сомнений в том, что фантастические заявления, появившиеся во французской печати, исходят от тех “заинтересованных сторон”, которые желают усиления антагонизма в русско-германских отношениях, “подозрительно” относятся к увеличению наших закупок древесины, марганца и нефти в Советском Союзе. Мне кажется, что в случае с отменой поездки Шнурре виновниками утечки информации стали наши польские друзья. Г-н Шнурре вынужден был сказать им о своей поездке в Москву, а они передали информацию французам. Очень странным выглядит то, что мой польский коллега узнал об отмене поездки раньше меня. Как бы то ни было, но французы достигли своей цели: они вставили нам палку в колеса» 46. Отмена визита вызвала серьезное недовольство в министерстве экономики Германии и ведомстве Геринга. «Германская промышленность и организации, ответственные за снабжение Германии сырьем, особенно уполномоченный по четырехлетнему плану (Геринг. — И. Т), министры экономики и продовольствия не только заинтересованы в поддержании обмена товарами с Советским Союзом, но настаивают на расширении этого обмена всеми возможными способами, в интересах снабжения Германии необходимым сырьем. Надо полагать, эти ведомства будут категорически возражать против прекращения поставок сырья из России», — предупредил Риббентропа директор департамента экономической политики МИДа Карл Виль 47. Но министра все это не очень волновало. Ему важнее было оправдаться перед Гитлером за провал своей миссии в Варшаве. В результате экономические отношения Москвы и Берлина были фактически свернуты до августа 1939 года. Можно сказать, что весной 1939 года германо-советские отношения существовали лишь на бумаге и были близки к точке замерзания.
В середине мая в Москву вернулся посол Шуленбург, который отсутствовал в момент смены руководства НКИД. Из Берлина же, наоборот, был отозван советский полпред Мерекалов. Технолог пищевой промышленности, он явно не годился для той роли, которую был призван сыграть полпред в нормализации двусторонних отношений. Вся тяжесть дальнейших переговоров с советской стороны легла на плечи поверенного в делах Астахова. Возможно, это решило участь обоих. Мерекалов, покинув НКИД, спокойно дожил до старости, а Астахов, который слишком много знал о событиях лета 1939 года, был вскоре арестован в Москве и сгинул в советских лагерях. Вообще руководители советского посольства в Берлине в годы нацизма менялись довольно часто, и большинство назначений следует признать неудачными. Г. А. Астахов был чуть ли не единственным толковым дипломатом, возглавлявшим в качестве поверенного в делах советское посольство в Берлине в предвоенные годы. Вспоминая одного из таких полпредов, Шкварцева, Молотов впоследствии признавался: «После того как я приезжал в ноябре 1940 года в Берлин, я заменил посла в Германии. Он был не на месте. Это тоже было мое назначение. Я же назначил, но неудачно. Я только еще осваивался с делами, а всех надо было менять старых, и, конечно же, были допущены некоторые ошибки... Я в 1939-м пришел в МИД, и мне пришлось очень строго менять почти всю головку» 48.
Большой бедой советской дипломатии стала практика, когда на место толковых и образованных сотрудников, знавших иностранные языки и понимавших образ мыслей иностранцев, попадали серые, необразованные, но идеологически проверенные товарищи из различных маленковских наборов либо чекисты, видевшие кругом заговоры и одних врагов. За редким исключением новые назначенцы были просто неспособны вести содержательные переговоры и, в лучшем случае, представляли собой «пустые места». Если учесть, что в результате репрессий НКИД и так был фактически разгромлен, то ситуация складывалась просто критическая. В январе 1939 года Литвинов сообщал Сталину, что «вакантны места полпредов в девяти странах», в некоторых столицах «не имеется полпредов уже свыше года», «благодаря отсутствию полпреда в Бухаресте мы не имеем решительно никакой информации о том, что происходит в Румынии как в области внутренней, так и внешней политики», в центральном аппарате НКИД «из восьми отделов только один имеет утвержденного заведующего, а во главе остальных семи находятся врио заведующего», «пришлось приостановить курьерскую службу, так как двенадцати курьерам не разрешают выезд за границу до рассмотрения их личных дел», «почти все приезжающие в Союз в отпуск или по нашему вызову заграничные работники не получают разрешения на обратный выезд», «немалое количество работников исключено парткомом из партии в порядке бдительности» 49. Это был беспрецедентный кадровый разгром внешнеполитического ведомства. А тут еще подоспел Молотов с новыми чистками. За короткий срок предвоенного руководства НКИД «дипломат» Молотов умудрился окончательно развалить то, что с большим трудом и умением создали Чичерин и Литвинов в межвоенные годы.
У Германии ситуация с дипломатическими представителями в Москве была, конечно, несравненно лучше. Последние перед началом Второй мировой войны годы немецким посольством руководил граф Вернер фон Шуленбург. Всегда элегантно одетый, сухощавый и подтянутый человек с наголо бритой головой и смуглой кожей, что придавало ему «ориентальный облик» 50, посол Шуленбург был настоящим аристократом, знавшим историю своего рода с XII века. До того как возглавить германское посольство в Москве, Шуленбург несколько лет руководил немецкой миссией в Тегеране и был увлечен персидской историей и культурой. Он пользовался авторитетом в германских дипломатических кругах. Недаром участники неудавшегося заговора против Гитлера в июле 1944 года видели в нем в случае успеха будущего министра иностранных дел посленацистской Германии. Шуленбург никогда не был настоящим нацистом. Как и многие германские дипломаты, он одно время находился под влиянием «демонической» личности Гитлера. Ему импонировали зажигательные речи фюрера, призывавшего к борьбе с «версальским диктатом». Граф даже вступил в НСДАП. Но вскоре, поняв, куда заведет Германию политика Гитлера, Шуленбург разочаровался в нем. Он никогда не утруждал себя подготовкой выступлений для разных торжественных собраний в посольстве. За него это делали помощники, а сам граф лишь зачитывал их по бумажке со скучающим видом. Шуленбург вообще всегда оставался прагматиком в политике. Он не верил в ее различные идеологические мотивы и полагал, что государства действуют на мировой арене исключительно исходя из понимания своих национальных интересов. «Советский Союз, — сообщил он в Берлин вскоре после Майского кризиса вокруг Судет, — вмешается в конфликт только в том случае, если сам подвергнется нападению или решит, что для сил, враждебных Германии, настал благоприятный момент» 51.
Как бы то ни было, но именно эти два человека — поверенный в делах СССР Астахов и посол Германии Шуленбург — сделали в мае 1939 года первые шаги к сближению двух стран. Правда, до этого произошло еще одно, очень важное событие. С начала мая (после отставки Литвинова) резко изменился тон немецких газет по отношению к Советскому Союзу. Кто стоял за этим, неясно. Немецкая пресса была так же управляема центральной властью, как и советская, и сама по себе, без команды сверху, не могла совершить подобный поворот. В Германии прессой заведовал министр пропаганды Третьего рейха Йозеф Геббельс. Значит, без его участия обойтись было нельзя. Но Геббельс никогда самостоятельно не занимался вопросами внешней политики. Такое поручение ему мог дать Гитлер. Кроме фюрера, таким человеком мог стать еще и Геринг, который стоял в нацистской иерархии сразу за Гитлером и которому поставки из Советского Союза были совершенно необходимы. Свидетельств, подтверждающих ту или другую версию, пока нет. Пролить свет могли бы дневниковые записи самого Геббельса, но за период с мая по октябрь они полностью отсутствуют. Хранятся они в закрытых советских архивах (нашим союзникам было бы только выгодно опубликовать свидетельства нацистского министра пропаганды за этот период, если бы после победы они попали к ним) или погибли в ходе боев за Берлин, неизвестно. Английский историк Алан Тейлор, пытавшийся разобраться в этом вопросе, не смог найти на него ответ. В немецкой прессе, написал Тейлор, «появились намеки, что Германия хотела бы увеличить свою торговлю с Советским Союзом или даже улучшить политические отношения. Никаких попыток определить, в какую форму можно было бы облечь это улучшение, с германской стороны не последовало, а советская проявляла сдержанность. Откуда исходила инициатива, было непонятно» 52.
Так или иначе, но в Советском Союзе сразу же обратили внимание на изменившуюся тональность немецких газет. 17 мая Астахов встретился со Шнурре под предлогом обсуждения нового статуса советской торговой миссии в Праге. Дальше Астахов, как и две недели назад, перевел разговор в иную плоскость. Он сообщил Шнурре, что в Москве обратили внимание на изменившийся подход германской прессы. «Исчезли нападки на Советский Союз, а репортажи стали более объективными, — сказал Астахов. — Конечно, советской стороне трудно судить, носят ли эти перемены временный характер, вызванный тактическими соображениями, но в Москве надеются, что за этим последуют серьезные перемены». Астахов отметил, что между Советским Союзом и Германией нет противоречий во внешней политике, и, стало быть, нет причин для вражды между двумя странами. Советский дипломат честно признал, что в СССР ощущают угрозу, исходящую от Германии, но это чувство вполне можно было бы устранить, как и чувство недоверия. В ходе разговора Астахов не раз ссылался на пример Италии, участие которой в Оси не мешало Муссолини развивать с Советским Союзом нормальные экономические и политические отношения. И, наконец, что было для немцев совсем неожиданно, советский дипломат доверительно сообщил Шнурре, что англичане вряд ли добьются того результата от переговоров с Советским Союзом, которого они ждут 53. Это было первое откровенное приглашение с советской стороны к кардинальному пересмотру отношений с Германией. Приглашение, которое последовало всего через две недели после отставки Литвинова. Интересен и еще один момент. Приглашение к диалогу Германия получила в то время, когда англо-франко-советские переговоры, по сути, только начинались. Получается, что уже тогда немцам дали понять, что эти переговоры ни к чему не приведут. Кстати, в отчете Астахова об этой встрече, переданном в НКИД 54, об этом не упоминается. Но трудно себе представить, будто он действовал по собственной инициативе. У советских дипломатов такое было не принято. Можно лишь предположить, что Астахов был уполномочен сделать свои заявления не НКИД, а другим властным ведомством или лицом.
Через три дня после разговора Астахова и Шнурре в Берлине, 20 мая в Москве состоялась встреча Молотова с Шуленбургом. Она не была столь же откровенной. Молотов боялся вести доверительные беседы с иностранцами. Он не умел импровизировать и предпочитал действовать строго в рамках полученных им инструкций. Когда искушенные иностранные дипломаты своими вопросами ставили Молотова в тупик, тот всегда принимал важный вид и напускал туману. Шуленбург пытался выяснить у руководителя НКИД и председателя Совнаркома, готова ли Москва к возобновлению экономических переговоров. Ответ Молотова показался послу «подозрительным». Шуленбург даже предположил, что его собеседник собирается использовать возможные немецкие предложения для усиления советской позиции на переговорах с англичанами. Шуленбург не мог даже представить, что Молотов банально не понимает, как ему вести себя (эту черту Молотова чуть позже подметили англичане). В тот раз Вячеслав Михайлович не нашел ничего лучше, как заявить послу, что для возобновления экономических переговоров нужны политические предложения со стороны Германии 55, хотя обычно все бывает как раз наоборот. Тогда Шуленбург прямо спросил, что конкретно Молотов имеет в виду. На что получил от министра глубокомысленный ответ, что «оба правительства должны будут подумать над этим» 56. Как отметил в своей записи сам нарком, «от конкретизации этого вопроса я уклонился» 57. Когда Молотов чуть позже понял, что сказал что-то не то, он «поправился» и впоследствии стал говорить, что политическое соглашение с Германией возможно лишь после подписания экономического соглашения. В общем, немцам, как, впрочем, и англичанам с французами, достался еще тот переговорщик с советской стороны. Зато Сталин, очевидно, был доволен. Молотов, если и понимал, то вряд ли мог разрушить затеянную им игру.
Интересно, что, получив сообщение о встрече Шуленбурга с Молотовым, Гитлер на совещании с военными в рейхсканцелярии 23 мая повторил мысль председателя советского правительства о том, что улучшение экономических отношений с СССР возможно лишь после улучшения политических отношений 58. Но совещание было посвящено другим вопросам и вряд ли Гитлер вообще задумывался в тот момент над тем, что должно произойти вначале, а что — после. Отношения с Советским Союзом все еще не были для него приоритетными. На той встрече главным был польский вопрос, и Гитлер окончательно решил «напасть на Польшу при первом удобном случае». Что касается Британии, то перед генералитетом была в самых общих чертах определена задача «поставить Англию на колени». Для этого, объявил Гитлер, он готов был нарушить нейтралитет и Бельгии, и Голландии. Однако уже через день, 24 мая последовало заявление Чемберлена в палате общин о «возможности достижения всеобъемлющего соглашения с Россией в короткие сроки» 59, что подтолкнуло германский МИД к действиям. Вайцзеккер подписал меморандум об активизации переговоров с Советским Союзом для предотвращения складывания англо-франко-советского союза 60, а Риббентроп послал развернутые инструкции Шуленбургу для дальнейших разговоров с Молотовым. В них, среди прочего, говорилось, что, если Германии придется прибегнуть к оружию для решения спорных вопросов с Польшей, это «не должно привести к столкновению интересов с Советским Союзом». «Мы можем уже сегодня обещать, что при решении германо-польских проблем, — инструктировал министр посла, — готовы будем максимально учесть российские интересы» 61. Это была приманка, на которую, как рассчитывал Риббентроп, Советский Союз должен был клюнуть. Одновременно советник немецкого посольства Хильгер получил во время пребывания в Берлине указания начать переговоры с А. И. Микояном о расширении экономических отношений между двумя странами 62. Немцы, судя по всему, верно оценили способности Молотова и решили, что предметно договариваться с другим членом политбюро и наркомом внешней торговли им будет сподручнее.
Сложилась интересная ситуация. Германия хотела предотвратить появление англо-франко-советского союза и отколоть от него СССР. Также Германия остро нуждалась в советских ресурсах. Сталин был не против нормализации советско-германских отношений. Трудно сказать, как далеко он готов был пойти по этому пути, но, учитывая его антипатию к Западным демократиям и отставку Литвинова, можно предположить, что намерения у советского вождя могли быть самыми серьезными. Однако после неудач двух предыдущих попыток добиться нормализации обе стороны опасались еще одного провала 63. Немцы быстро поняли, что Молотов, в силу своей ограниченности, — это не тот человек, который поможет реализации их планов, и стали искать обходные пути. Но главное — до необходимости действовать быстро и решительно не дозрел еще сам Гитлер. Германскому фюреру представлялось, что у Советского Союза с Западом все равно ничего не получится. К тому же он полагал, что Англия и Франция при любом раскладе не решатся на активные действия в защиту Польши, а СССР не захочет «таскать каштаны из огня» для Запада. Это вроде как подтверждалось и косвенными свидетельствами. 14 июня Астахов в разговоре с болгарским посланником явно в расчете на то, что его слова станут известны на Вильгельмштрассе, сказал, что «если Германия объявила бы, что она воздержится от нападения на Советский Союз или заключит с ним пакт о ненападении, СССР, вероятно, воздержался бы от заключения договора с Англией» 64. Конечно, подобного рода информация тут же становилась известной в Auswartiges Amt. Немцы учитывали ее, но пока ограничились необходимыми подготовительными мерами, чтобы в случае прямых указаний фюрера приступить к активным дипломатическим шагам. О том, что в конечном итоге эти шаги приведут к подписанию пакта о нейтралитете, речи пока вообще не возникало.
Тем временем в мае в Лондон вернулся германский посол фон Дирксен, который покинул британскую столицу 19 марта в ответ на отзыв английского посла Гендерсона из Берлина. Британский посол вернулся в Берлин в начале мая, когда кризис, вызванный захватом Праги, пошел на спад. А вот с возвращением Дирксена в Лондон случилась необычная история. За все время пребывания дома Дирксен, несмотря на неоднократные просьбы, ни разу не был принят Риббентропом. Когда же встал вопрос о возвращении посла, он, что было необычно для Auswartiges Amt, отказался уезжать без встречи с министром 65. В конечном счете такая встреча состоялась, хотя конструктивного разговора не последовало. Риббентроп говорил преимущественно лозунгами и не давал послу возможности выразить свою точку зрения. «Мы не хотим войны с Британией, но готовы к любому развитию событий, — не столько инструктировал посла, сколько заводил сам себя Риббентроп. — Если Польша предпримет что-либо против Германии, она будет раздавлена. Мы готовы к десятилетней, даже к двадцатилетней войне (с Англией). Британия должна прекратить всякую поддержку Польши» 66. Получив подобную накачку, фон Дирксен возвратился в Лондон, где встретил сильно изменившуюся за два месяца своего отсутствия обстановку. В английской столице Дирксена ожидал «решительно воинственный настрой народа... готового противодействовать вооруженной интервенции в случае агрессии со стороны Гитлера». Широкие массы «перехватили инициативу у правительства и тащили Кабинет за собой» 67. В такой ситуации трудно было рассчитывать на повторение прошлогодней политики умиротворения со стороны Чемберлена и его сторонников.
Июнь и июль прошли относительно спокойно. Несмотря на оптимистичное заявление Чемберлена, советско-англо-французские переговоры буксовали. Гитлер выжидал, наблюдая со стороны, как у англичан ничего не получается. Но ждать бесконечно фюрер не мог. У него была одна характерная черта — твердая привязка своих действий к заранее намеченной дате. Так было с аншлюсом. Так случилось и с решением судетского вопроса, когда фюрер отказывался вести переговоры и шантажировал всех тем, что вопрос должен быть решен к 1 октября — давно намеченной им дате вторжения в Чехословакию. Казалось бы, несколько лишних дней или даже недель ничего не решают при рассмотрении таких сложных вопросов. Но у Гитлера был свой взгляд на подобные вещи. Вторжение в Польшу было первоначально намечено им на 26 августа. Он спокойно выжидал все лето, но, по мере приближения намеченной даты, стал проявлять нервозность. Этому способствовали и разные слухи, которые активно муссировались в дипломатических кругах в начале августа. В условиях секретности ведшихся разными государствами переговоров, ничем не подтвержденные слухи часто были единственной информацией, которую могли предоставить своим правительствам послы.
А слухи для немцев были самые тревожные. Шуленбург то пугал Auswartiges Amt сообщением о том, что английское правительство согласилось, чтобы Красная армия имела право входить на территорию подвергшихся агрессии сопредельных с Советским Союзом стран даже в тех случаях, когда сами они не просят об этом 68, то сообщал, что польское посольство отрицает прибытие в Москву польской военной миссии 69. Однако отрицание этого поляками не могло полностью успокоить немцев. Дыма, как известно, без огня не бывает, и немцы, которые сами часто публично отрицали на самом деле имевшие место факты, вполне могли заподозрить в такой же игре и поляков. Итальянцы сообщали, что англичане собираются использовать на переговорах в Москве следующий аргумент. После того как Польша будет быстро разбита Германией, последняя выйдет к границам Советского Союза. И тогда немцы предложат англичанам мир в обмен на свободу рук на Востоке. Дескать, такой аргумент должен был склонить советских переговорщиков к быстрому заключению тройственного пакта со странами Запада 70. Были, правда, и успокоительные сообщения. Американские путешественники заметили военный эшелон с советскими войсками и боеприпасами, идущий на восток, что говорило о том, что СССР не ожидает скорой войны на западе 71. Но все эти сведения были ненадежны, что заставляло немцев сомневаться в истинных намерениях Советского Союза и нервничать.
К концу июля — началу августа относится последняя попытка Германии достичь взаимопонимания с Англией. Она не носила официального характера и больше походила на стремление отдельных лиц в двух странах избежать войны из-за Польши. В Лондоне германский посол Дирксен пытался сделать все возможное, чтобы сблизить позиции двух стран. Дирксен исходил из того, что «внутри Кабинета (английского. — И. Т.) и небольшого, но влиятельного круга политиков, делались попытки приступить к проведению конструктивной политики в отношении Германии, отказаться от отрицательных последствий “политики окружения”» 72. В своих построениях посол допустил две принципиальные ошибки. Во-первых, он опирался на мысль, высказанную Гитлером несколько лет назад, когда фюрер заявил, что ему «было бы несложно уладить все разногласия с Великобританией, если бы он получил возможность побеседовать в Германии в течение примерно двух часов с разумным англичанином». Отсюда Дирксен сделал ошибочный вывод, будто ему необходимо достучаться напрямую до Гитлера, минуя Риббентропа 73. Подобные рассуждения выглядели слишком наивно в устах опытного дипломата, успевшего побывать послом своей страны в трех великих державах — СССР, Японии и Великобритании. Когда Дирксен уже возвратился в Германию, Вайцзеккер фактически подтвердил ему, что последнее время Риббентроп и Гитлер просто отправляли донесения своего лондонского посла в мусорную корзину 74. Более того, Риббентроп не на шутку встревожился и рассердился, узнав, что за спиной закулисных контактов с англичанами стоял германский посол, и потребовал от Дирксе-на полного отчета в его действиях 75.
Другой принципиальной ошибкой Дирксена была очевидная переоценка роли и влияния на развитие ситуации в Англии близкого советника Чемберлена Гораса Вильсона, с которым посол поддерживал тесный контакт. Именно сэра Гораса Дирксен имел в виду, когда говорил о наличии сил, желающих нормализации англо-германских отношений. Опять же очень наивными и далекими от истины выглядели рассуждения посла о том, что на предстоявших осенью парламентских выборах в Великобритании избиратели готовы были бы в равной степени поддержать любую из предложенных им альтернатив — «успешный компромисс с Германией» либо «готовность к войне с ней» 76. Именно эту мысль постоянно пытался внушить Дирксену Горас Вильсон. Такую же мысль, как ни странно, высказал Дирксену и лорд Галифакс. 9 августа, незадолго до того, как Дирксен навсегда покинул Лондон, Галифакс заявил британскому послу, что «если Чемберлен в палате общин встанет и скажет, что вследствие определенных действий Германии ничего больше не остается, как вести войну, то парламент единодушно последует за ним; но парламент согласится с ним и в том случае, если он заявит, что он видит возможность соглашения с Германией» 77. Трудно с уверенностью утверждать, зачем Галифаксу понадобилась такая откровенная ложь. Он не мог не понимать, что попытки договориться с Германией в августе 1939 года за счет Польши обречены в Англии на провал. Ни общественность, ни оппозиция, ни даже собственная консервативная партия уже не позволили бы Чемберлену сделать это. «Я не вижу, чем еще все может закончиться, кроме войны, — записал в дневнике консерватор-заднескамеечник Хедлэм 1 августа. — Думаю, что сейчас все зависит от поляков — если они настроены решительно, у нас нет иного пути, кроме как последовать за ними» 78. Возможно, заявление Галифакса объясняется словами Вильсона, сказанными германскому послу, что «заключение пакта о ненападении (между Англией и Германией. — И. Т) дало бы Англии возможность освободиться от обязательств в отношении Польши» 79.
Чемберлену действительно очень не хотелось воевать, и он готов был пойти на многое, чтобы избежать войны в Европе. Но в августе 1939 года ситуация коренным образом отличалась от той, что существовала год назад, и пойти на очередной сговор с Гитлером британскому премьеру не позволили бы в самой Англии. По крайней мере, открыто. Недаром Чемберлен вынужден был в конце августа публично отмежеваться от подобных намерений. «Сообщение о германо-советском соглашении, — написал он в личном послании фюреру, — видимо, воспринято в некоторых кругах Берлина, как указание на то, что вмешательство Великобритании на стороне Польши более не является обстоятельством, с которым нужно считаться. Трудно себе представить большую ошибку. Каким бы ни оказался характер германо-советского соглашения, оно не может изменить обязательства Великобритании в отношении Польши. Правительство Его Величества неоднократно и ясно заявляло публично о своей решимости выполнить это обязательство» 80. Но английские обязательства предусматривали германскую агрессию. Только в этом случае Англия обязалась прийти Польше на помощь. Никто не мешал англичанам попытаться убедить поляков достичь с Германией мирного решения проблемы Данцига и коридора. Именно этот путь и пытался нащупать Горас Вильсон в разговорах с немцами в июле 1939 года, это имел в виду и Галифакс, говоря о «возможности освободиться от обязательств в отношении Польши».
Надо сказать, что партнер для переговоров с Вильсоном был выбран Дирксеном неудачно. Им оказался некто Гельмут Вольтат, германский чиновник, который часто бывал в Лондоне и в очередной раз приехал в конце июля в английскую столицу для участия в международном китобойном конгрессе. Дирксен (именно он готовил встречи и инструктировал гостя из Германии, что, кстати, говорит о том, что Вольтат не выполнял некую секретную миссию) исходил из того, что у Вольтата были хорошие контакты с Шахтом и ему доверял Геринг, чьим заместителем по четырехлетнему плану он являлся. Но этого было явно недостаточно, чтобы надеяться на успех секретных переговоров с министром торговли Великобритании Хадсоном, которого предложил Вильсон в качестве переговорщика с британской стороны. Во время двух состоявшихся между ними встреч (с участием Вильсона) Вольтат всячески уходил от обсуждения политических вопросов, которые пытались поднимать англичане. Немца интересовали исключительно перспективы экономического сотрудничества между двумя странами. Он даже отказался от предложенной ему встречи с Чемберленом, поняв, что она может увести в сторону от того круга вопросов, которые его интересовали. Это сразу делало невыполнимыми те задачи, которые ставил перед собой Горас Вильсон. Но даже наметить решение экономических вопросов на этих встречах не удалось. Подразумевалось, что сам факт их проведения будет держаться в тайне. Когда же сразу несколько британских газет опубликовали информацию о вопросах, которые затрагивались на этих встречах, стало понятно, что достичь положительного результата будет невозможно. Вольтат возвратился в Германию, где составил для Геринга подробный отчет о своих встречах. Геринг, кстати, отнесся к мирным предложениям Вильсона, переданным ему Вольтатом, как к «абсолютно абсурдным», и посчитал, что к ним нельзя относиться серьезно 81. Дирксен сразу как-то сник и больше уже не предпринимал попыток найти пути сближения между Германией и Англией. Со своей стороны, Чемберлен просил держать себя в стороне от подобных «переговоров», поскольку они могли «создать угрозу для всего британского кабинета» 82. Когда же информация о якобы имевших место «консультациях» просочилась в печать, Чемберлен вынужден был оправдываться в парламенте и давать публичные опровержения. Своей сестре Иде он раздраженно писал в эти дни: сообщения прессы «дали возможность всем моим противникам заявить: “Мы же говорили. Он собирается продать поляков”, и сделали для меня невозможными любые переговоры с немцами по любым вопросам». Чемберлена особенно раздражали сообщения о займах, которые Хадсон будто бы обещал предоставить Германии. «В отчете, который он мне предоставил, о них ничего не говорится, — рассказывал британский премьер своей сестре, — но я не уверен, что он сообщил мне всю правду» 83.
Так или иначе, но последняя попытка нащупать взаимопонимание между Германией и Англией оказалась робкой и безрезультатной. Действительно, назвать серьезными переговорами встречи Вольтата с Хадсоном трудно. Скорее, это были достаточно поверхностные консультации, на которых вопросы экономического сотрудничества затрагивались в самых общих чертах, а политические — вообще не обсуждались. Многие западные историки никак не упоминают об этих встречах ввиду их незначительности. Другие, как, например, Тейлор, говорят об очередной попытке «дилетантов заняться дипломатией». Вольтат, пишет он, «всегда был готов поговорить о сырьевых нуждах Германии и нехватке у нее капитала. И его рассуждения находили отклик у многих англичан» 84. Зара Стайнер, которая сочла возможным кратко упомянуть об этом эпизоде, посчитала, что Вольтат действовал с ведома Геринга, что было естественным, и хотел в частном порядке узнать об отношении британцев к экономическому соглашению с Германией 85. Во всяком случае одиночные попытки англичан найти понимание с Германией никак не повлияли на неудачу трехсторонних переговоров в Москве. Причины их провала уместнее было бы искать не в двусмысленном поведении англичан, а в «чрезвычайных дипломатических усилиях Германии, стремившейся подорвать московские переговоры» 86. Ну, и в решении советского руководства, на каком-то этапе посчитавшего, что от соглашения с Германией СССР выиграет больше, чем от союза с Англией и Францией.
Тогда почему советские историки традиционно уделяли встречам Воль-тата так много внимания? Все очень просто. Беседы Вольтата в Лондоне позволяли им «достойно ответить» на упреки в адрес Советского Союза, который в самый разгар англо-франко-советских переговоров заключил пакт о ненападении с Германией. Дескать, англичане сами вели секретные переговоры с немцами за спиной у СССР. Очень четко эту мысль сформулировал И.М. Майский. «И после этого (двух встреч Вольтата с Хадсоном и Вильсоном. — И. Т) историки и политики Запада осмеливаются бросать камень в Советское правительство, обвиняя его в сговоре, чуть ли не в союзе с Германией за спиной у Англии и Франции! — сообщает своим читателям с благородным негодованием видный советский дипломат и историк. — Если бы Советское правительство даже поступило так, то оно лишь платило бы Западным “демократиям” их же монетой» 87. «Не было с советской стороны никаких попыток за спиной Англии и Франции вступить в блок с Берлином и “предать” Лондон и Париж, — заключает Майский. — Не было ничего хотя бы отдаленно напоминающего разговоры Хораса Вильсона с Вольта-том» 88. Тут даже комментировать ничего не надо.
Но вернемся к советско-германским переговорам. В конце июля немцы задумали предпринять решительный шаг и приоткрыть свои карты. Экономический советник Auswartiges Amt Карл Шнурре 26 июля встретился с Астаховым и долго намекал ему, что в германо-советских отношениях возможны любые перемены. Советскому Союзу стоит лишь захотеть. «Германия, — убеждал советского дипломата Шнурре, — готова предложить СССР на выбор все, что угодно, — от политического сближения и дружбы вплоть до открытой вражды. Германия открывает дверь для разговоров на эту тему. Понимая, что сейчас все державы стоят на распутье, определяя, на какую сторону стать, Германия не желает, чтобы создалось представление, будто она не исчерпала возможностей сблизиться с СССР в столь решающий момент. Она дает СССР эту возможность, но, к сожалению, СССР на это не реагирует». При этом Шнурре подчеркивал, что выражает точку зрения Риббентропа, «который в точности знает мысли фюрера» 89. Чтобы у Астахова не осталось в этом плане никаких сомнений, Риббентроп изъявил желание встретиться с ним лично, что было совершенно необычно для германского министра. На этой встрече, состоявшейся 3 августа, Риббентроп произнес известную фразу, ставшую затем штампом в двусторонних отношениях. «Мы считаем, — сказал он, — что противоречий между нашими странами нет на протяжении всего пространства от Черного моря до Балтийского» 90. В отношении конкретных вопросов Шнурре пока не обещал ничего определенного, но делал многозначительные намеки: «Если бы дело дошло до серьезных разговоров, — утверждал он, — мы пошли бы целиком навстречу СССР... Что касается конкретно Прибалтийских стран, то мы готовы в отношении их повести себя так, как в отношении Украины. От всяких посягательств на Украину мы начисто отказались. Еще легче было бы договориться относительно Польши». Шнурре даже счел возможным подкорректировать самого Гитлера. Когда Астахов поинтересовался, как быть с программными установками нацистов, изложенными в «Майн кампф», Шнурре запросто ответил: «Книга была написана 16 лет тому назад в совершенно других условиях. Сейчас фюрер думает иначе» 91. Поведение Шнур-ре было настолько необычным, что Астахов не знал, как реагировать на его слова. Да и полномочий вести подобного рода беседы у советского дипломата не было. Поэтому он лишь в точности передавал услышанное в Москву. От себя Астахов добавлял, что не сомневается, «если бы мы захотели, мы могли бы втянуть немцев в далеко идущие переговоры, получив от них ряд заверений по интересующим нас вопросам» 92. Из Москвы, однако, не приходило ничего определенного. «Ограничившись выслушиванием заявлений Шнурре и обещанием, что передадите их в Москву, Вы поступаете правильно», — вот все, что Молотов счел нужным сообщить Астахову 93. По всей видимости, в Кремле тоже не понимали, как относиться к откровениям германского дипломата и пытались определиться, что делать в такой ситуации. Правда, в позиции Молотова за прошедшее время произошли некоторые изменения. Поняв, наконец, что логичнее, когда улучшение экономических отношений предшествует нормализации политических, Вячеслав Михайлович кардинально изменил свою майскую установку и теперь передавал немцам, что «между СССР и Германией, конечно, при улучшении экономических отношений могут улучшиться и политические отношения» 94.
Между тем 26 августа быстро приближалось. В середине первой декады августа Гитлер прервал затянувшееся молчание и поручил Риббентропу как можно быстрее добиться согласия с Советским Союзом. После этого события стали развиваться стремительно. 8 августа Риббентроп срочно вызвал в свою альпийскую резиденцию Schloss Fuschl под Зальцбургом германского военного атташе в Советском Союзе генерала Эрнста Кёстринга и экономического советника МИДа Шнурре и сообщил им о пожелании фюрера 95. Шнурре немедленно договорился о новой встрече с Астаховым. Их знаменательный во многих отношениях разговор состоялся утром 10 августа и продолжался более часа 96. Во время беседы Шнурре впервые отбросил всякие условности и прямо заявил о том, что немцы хотели бы рассчитывать на понимание Советского Союза в случае вооруженных действий Германии против Польши. Этот эпизод беседы было бы интересно привести полностью, потому что он не только является поворотным моментом двусторонних германо-советских отношений, но и наглядно показывает, как раскрываются карты во время дипломатических переговоров. Подобные повороты случаются не так часто в мировой практике. Ведь дипломат, идущий на такой шаг, всегда рискует. Если он полностью раскрыл свои карты, а затем что-то пошло не так, это может стоить ему дальнейшей карьеры. Но деваться Шнурре было некуда. Он знал о пожелании Гитлера и получил строгие указания от Риббентропа.
Итак, вот что Шнурре сказал Астахову в изложении самого немецкого дипломата: «Мы с удовлетворением отметили, что советское правительство готово продолжать переговоры об улучшении советско-германских отношений. Чтобы ускорить дальнейшие переговоры, мы хотели бы, чтобы Молотов дал нам знать, в чем заключаются принципиальные советские интересы. Мы считаем, что нам было бы преждевременно предлагать к рассмотрению конкретные проблемы, поскольку мы не знаем, в чем конкретно заключаются советские интересы. Но в любом случае один вопрос созрел для рассмотрения уже сейчас. Этот вопрос — Польша. Ложное представление поляков о своем величии, поддерживаемое Британией, постоянно толкает Польшу на новые провокации. Мы надеемся, что здравый смысл возобладает и можно будет прийти к мирному решению. Если этого не произойдет, то, вопреки нашей воле и желаниям, придется прибегнуть к силовому решению. Если, как мы уже не раз заявляли, мы хотим достичь всестороннего согласования с Москвой взаимных интересов, нам было бы важно знать позицию Советского Союза в польском вопросе. После того как политические переговоры с Англией и Францией в Москве не принесли результатов, сейчас там начинаются военные консультации. Мы не можем поверить, что, вопреки тому, где совершенно очевидно находятся советские интересы, советское правительство свяжет себя с Британией и станет, как Британия, гарантом ожиданий страдающей от мании величия Польши. Это, конечно, означало бы плохой старт для германо-советских переговоров, если, в результате военных консультаций, в Москве планируется создание военного альянса, направленного против нас, с участием Советского Союза. Эти вопросы представляют для нас большой интерес на нынешней стадии наших переговоров. От них по существу зависят перспективы германо-российского понимания. Прежде всего, от отношения Советского Союза к польскому вопросу, и, во-вторых, от целей, которые преследует Москва в военных переговорах с Англией и Францией. Как я уже не раз заверял г-на Астахова, даже в случае применения силы оружия интересы Германии в Польше ограничены. Нет никакой необходимости противопоставлять их любого рода советским интересам, но нужно знать, в чем заключаются советские интересы. Если причиной переговоров с Британией, ведущихся в Москве, является ощущение исходящей от Германии угрозы в случае германо-польского конфликта, мы, со своей стороны, готовы предоставить Советскому Союзу любые необходимые заверения, которые, безусловно, будут иметь больше веса, чем любая поддержка Британии, которая в действительности никогда не сможет быть эффективной в Восточной Европе» 97.
По сути, Шнурре сообщил Астахову четыре вещи — Германия собирается применить силу против Польши (до этого немцы говорили лишь о том, что такое возможно), Германия готова предоставить СССР любые гарантии, Германия хотела бы знать, чего хочет Советский Союз, чтобы учесть его интересы, и германо-советские отношения могут улучшиться только в том случае, если у СССР не будет никакого военного пакта со странами Запада. Нельзя сказать, что услышанное Астаховым было для него совершенно неожиданным. Подобные разговоры уже какое-то время ходили по Германии 98. Но на официальном уровне такое прозвучало впервые. Поэтому Астахов был в определенном смысле ошеломлен. У него, естественно, не было полномочий обсуждать поставленные Шнурре вопросы («недостаточно опытным» называл Астахова «опытный дипломат» Молотов 99), и он лишь обещал передать их в Москву. Что Астахов и сделал, правда, в довольно осторожной форме 100. Надо еще раз напомнить, что этот разговор состоялся утром 10 августа, то есть когда корабль с военными миссиями Англии и Франции еще бороздил воды Балтики, за три дня до начала военных переговоров в Москве. Это сразу же ставит под сомнение последующие объяснения советских руководителей, будто бы переговоры с Германией начались лишь тогда, когда стал очевиден провал военных переговоров с Западом. Они начались между Шнурре и Астаховым в конце июля, когда встречи двух дипломатов стали регулярными, и достигли своего апогея 10 августа, когда немцы фактически открыли свои карты. Пока, правда, Советский Союз в основном слушал то, что говорили немцы, и лишь давал понять, что затрагиваемые темы вызывают интерес в Москве. Но альтернатива соглашению с Западом у СССР появилась раньше, чем это принято официально считать, и, что главное, эта альтернатива была положительно воспринята.
Конечно, до конкретного обсуждения тех или иных вопросов дело еще не доходило. Но Советский Союз совершенно ясно понимал, что предлагают ему немцы. Германия, сообщил Астахов Молотову еще 8 августа, хотела бы «произвести обзор всех территориально-политических проблем, могущих возникнуть между нами и ими. В этой связи фраза об отсутствии противоречий “на всем протяжении от Черного моря до Балтийского” может быть понята как желание договориться по всем вопросам, связанным с находящимися в этой зоне странами. Немцы желают создать у нас впечатление, что готовы были бы объявить свою незаинтересованность (по крайней мере, политическую) к судьбе прибалтов (кроме Литвы), Бессарабии, русской Польши (с изменениями в пользу немцев) и отмежеваться от аспирации на Украину. За это они желали бы иметь от нас подтверждение нашей незаинтересованности к судьбе Данцига, а также бывш(ей) германской Польши» 101. Через два дня Шнурре фактически подтвердил догадки Астахова. Сомнений больше не оставалось. «Отказ от Прибалтики, Бессарабии, Восточной Польши (не говоря уже об Украине) — это в данный момент минимум, на который немцы пошли бы без долгих разговоров, лишь бы получить от нас обещание невмешательства в конфликт с Польшей», — докладывал Астахов Молотову 12 августа 102. И еще одна важная деталь — из германской печати в августе окончательно исчез негативный образ Советского Союза. Не дожидаясь формального заключения экономического соглашения, газеты обещали населению, что СССР «даст Германии столько сырья, что сырьевой и продовольственный кризисы будут совершенно изжиты». По Берлину, писал Астахов, «уже вовсю гуляет версия о новой эре советско-германской дружбы» 103. Зато на английское руководство сыпалось одно оскорбление за другим. СССР никак не информировал англичан и французов о новых подходах Германии. Конечно, англичане тоже пытались наладить свои консультации с немцами, не ставя о них в известность Советский Союз. Но между германо-английскими и германо-советскими переговорами была существенная разница. Немцы никогда не предлагали Западным демократиям произвести за счет третьих стран территориальные изменения в Европе, прекрасно понимая, что это бесполезно.
Так что же случилось на самом деле 10 августа? В этот день перед советским руководством возникли невиданные ранее перспективы. Остававшийся, по существу, на задворках большой европейской политики Советский Союз вдруг почувствовал себя властителем мира. По крайней мере, мира в Европе. От того, какую позицию займет СССР, зависело дальнейшее развитие событий на континенте. Даже Сталину было от чего растеряться. Несколько дней в Москве думали, как не прогадать. Германию это не устраивало. Гитлер торопил своих дипломатов. Перед ним маячила установленная им же самим дата — 26 августа. Наконец, 12 августа Астахов передал Шнурре ответ из Москвы. Он носил обтекаемый характер и не содержал того, что рассчитывали услышать немцы. Польский вопрос находился в числе тем, которые советское правительство соглашалось обсуждать, но никакого приоритета в очередности у него не было 104. Это вызвало у Шнурре «состояние некоторой задумчивости» 105. Судя по всему, Гитлера решено было не огорчать, и Риббентроп в Берхтесгадене передал фюреру, что Москва согласна продолжать переговоры. В принципе так оно и было, но Гитлер торопил Риббентропа не просто с переговорами, а с подписанием договора.
Между тем многое оставалось неясным. К 12 августа стороны определились лишь с местом проведения дальнейших переговоров. Немцы хотели продолжить их в Берлине, но Молотов настоял на переговорах в Москве. А вот с тем, в какой очередности они будут вестись и кто будет представлять Германию, оставалась полная неопределенность вплоть до 15 августа. Еще накануне этой даты Шуленбург сообщил Вайцзеккеру, что предполагаемое участие в ежегодном съезде нацистов в Нюрнберге потребует от него выехать из Москвы не позднее 26 августа (посол, естественно, был не в курсе запланированной Гитлером даты начала военных действий против Польши). Шуленбург поэтому спрашивал, что ему делать — остаться в Москве для переговоров с Молотовым или готовиться к нюрнбергскому съезду? Сам посол полагал, что лучше «избегать любых поспешных мер в отношениях с Советским Союзом» 106. Видимо, Шуленбург не до конца понимал ситуацию и не представлял, насколько срочным стало для Гитлера достижение согласия с Москвой. К тому же он видел, что Риббентроп и сам не горит желанием лететь в советскую столицу. Время, когда Риббентроп стал чувствовать себя среди советских руководителей «почти в компании старых партийных товарищей» 107, еще не наступило, а соваться в осиное гнездо к большевикам нацистский министр явно побаивался. Он не был готов к подобного рода переговорам и не знал, как вести их. За последние годы Риббентроп привык разговаривать с иностранными министрами либо с позиции силы, языком угроз, либо, как, например, с Чиано, с высокомерием. Очевидно, что ни тот ни другой стиль общения не был приемлем в Москве. Поэтому нацистский министр попробовал было переложить задачу ведения германо-советских переговоров в Москве на Ганса Франка — министра без портфеля в правительстве 108. Из этого, однако, ничего не вышло. Переговоры с Советским Союзом были настолько важны для Гитлера, что в какие-то моменты фюрер готов был сам немедленно отправиться в Москву 109.
Чтобы сделать Молотова более сговорчивым, Вайцзеккер предложил Шуленбургу передать главе Совнаркома следующее: «Если Россия выберет союз с Британией, ей точно придется противостоять Германии в одиночку, как это было в 1914 году. Если Советский Союз выберет взаимопонимание с нами, он получит желаемую им безопасность, которую мы готовы полностью гарантировать» 110. Но Шуленбург не стал прибегать к языку шантажа и угроз. Тем более что 15 августа он получил развернутые инструкции от Риббентропа, которые министр просил донести до Сталина. Риббентроп писал, что идеология остается единственным разногласием между Германией и Советским Союзом и, при условии невмешательства во внутренние дела друг друга, стороны легко могут решить любые существующие вопросы, куда немецкий министр включил Балтийское море, страны Балтии, Польшу и Юго-Восточную Европу. Риббентроп пытался внушить советскому руководству, что «капиталистические Западные демократии являются непримиримыми врагами как национал-социалистической Германии, так и Советского Союза», что вызывало у Молотова сочувственную реакцию. Ему, как и Сталину, безусловно доставляло удовольствие то, что на переговоры в Москву собирается приехать нацистский министр, чтобы лично донести до советского вождя точку зрения Гитлера 111. Пока же Шуленбург просил передать Сталину памятную записку Риббентропа, но имевшийся у него текст посол не оставил. Так случается, когда одна из сторон не хочет оставлять прямых следов в дипломатической переписке, но желает максимально точно передать мысль партнеру. Пришлось министерскому переводчику Павлову в течение часа после встречи переводить текст с немецкого оригинала на русский, чтобы советский вождь мог узнать содержание письма не в пересказе Молотова, а из первоисточника.
Однако ответ на главный вопрос оставался открытым. Как ни торопил посол Молотова, как ни заявлял Риббентроп о готовности приехать в советскую столицу, четкого ответа на вопрос, когда это можно будет сделать, так и не прозвучало. «Перед приездом Риббентропа, — посчитал советский министр, — необходимо провести подготовку определенных вопросов, для того чтобы принимать решения, а не просто вести переговоры» 112. Это явно не устраивало Гитлера, и 17 августа Шуленбург снова попросил Молотова о срочной встрече. Немцы проявляли очевидное нетерпение. Они готовы были согласиться со всем, что Молотов сказал им два дня назад, даже в тех случаях, когда высказывания советского министра звучали уклончиво и не были до конца понятны. Но Молотов никуда не торопился. «Прежде чем начать переговоры об улучшении политических взаимоотношений, — объявил он послу, — надо завершить переговоры о кредитно-торговом соглашении». Шуленбург, отчаявшись добиться от своего непробиваемого визави ясного ответа, заявил на свой страх и риск, что «у него складывается впечатление, что такое соглашение не сегодня завтра состоится» 113. В целом все происходило так же, как и на прошлой встрече. Посол проявлял настойчивость, советский министр тянул время, уходя от четкого ответа на вопрос о сроках визита Риббентропа, который готов был, как говорилось в новой памятной записке, врученной Молотову 17 августа, «начиная с 18 августа во всякое время прибыть в Москву на аэроплане с полномочиями фюрера вести переговоры о совокупности германо-советских вопросов и, при наличии соответствующих условий, подписать соответствующие договоры» 114. И тут стала понятна причина поведения Молотова. Стороны впервые заговорили об отдельном секретном протоколе, который прилагался бы к политическому соглашению.
Первым, судя по всему, тему затронул советский министр. Шуленбург ответил, что он «усматривает трудности в дополнительном протоколе». С этим Молотов был согласен. «Хорошо бы получить схему пакта, — сказал он послу, — и тогда можно перейти к протоколу». «Желательно получить от Советского правительства хотя бы эскиз протокола», — гнул свою линию Шуленбург. Но и Молотов не сдавался. «Вопрос о протоколе, — заявил он, — пока не детализируется. При его составлении как германской, так и советской стороной будут, между прочим, рассмотрены вопросы, затронутые в германском заявлении 15 августа (то есть в памятной записке Риббентропа, где говорилось о Балтийском море, странах Балтии, Польше и Юго-Восточной Европе. — И. Т.). Инициатива при составлении протокола должна исходить не только от советской, но и от германской стороны. Естественно, что вопросы, затронутые в германском заявлении 15 августа, не могут войти в договор, они должны войти в протокол. Германскому правительству следует обдумать это». Шуленбург заметил, что «он не сомневается, что германское правительство готово дать проект пакта. Заведующий правовым отделом (германского) МИДа блестяще справится с такой задачей, как составление проекта договора. Но он, очевидно, встретит затруднения при составлении проекта протокола, и поэтому желательно, для облегчения работы, иметь предварительную наметку того, что он должен содержать». На что Молотов ответил, что «содержание протокола должно быть предметом обсуждения» 115. Было очевидно, что стороны прекрасно понимали друг друга, но никто не хотел называть вещи своими именами. И Советский Союз, и Германия стремились не оставлять откровенных «дипломатических следов» будущей сделки по разделу Восточной Европы и предпочитали разговаривать эзоповым языком. Во время этого малопонятного для непосвященных обсуждения таинственного протокола Шуленбург упоминал лишь о гарантиях Прибалтийским странам и интересах СССР в Балтийском море. И ни словом не обмолвился о советских интересах в Польше. Тем более о Бессарабии. Это не устраивало Молотова, и он ждал, что посол хотя бы коснется этих вопросов. Но не дождался. Встреча завершилась тем, что Шуленбургу вручили советскую памятную записку, в которой говорилось о необходимости заключения между СССР и Германией пакта о ненападении «с одновременным принятием специального протокола о заинтересованности договаривающихся сторон в тех или иных вопросах внешней политики, с тем чтобы последний представлял органическую часть пакта» 116.
Из-за труднообъяснимой приверженности Гитлера к устанавливаемым им самим срокам время приобретало для Германии решающий фактор. Это прекрасно чувствовали Молотов и Сталин, хотя, вполне возможно, и не понимали до конца — почему? Молотов продолжал сознательно тянуть время, уловив, что это делает немцев более податливыми. Немцы же, в свою очередь, уяснили, что для Советского Союза принципиальную важность приобретает секретный протокол, который должен был содержать согласие двух стран по вопросам будущих территориальных изменений в Восточной Европе. Ставки были очень высоки. Если намечаемая в ближайшую неделю поездка Риббентропа в Москву состоится, заметил Вайцзеккер, «то это означает, что Россия приглашает Гитлера напасть на Польшу» 117. 19 августа подгоняемый из Берлина Шуленбург срочно напросился на третью за последние пять дней аудиенцию у Молотова. «Положение (в отношениях с Польшей. — И. Т) настолько обострилось, — сообщил посол советскому наркому, — что достаточно небольшого инцидента, для того чтобы возникли серьезные последствия». Пожелание Молотова о предварительном заключении торгово-кредитного соглашения Германия, можно сказать, выполнила. (Соглашение действительно было в срочном порядке подписано в Берлине 19 августа.) Теперь необходимо скорее переходить к решению политических вопросов, и Риббентроп был готов немедленно прилететь в Москву для этого. Германский министр «имел бы неограниченные полномочия Гитлера заключить всякое соглашение (курсив мой. — И. Т.), которого бы желало Советское правительство». Гитлер «готов учесть все, что пожелает СССР», — передал Шуленбург. Риббентроп «мог бы заключить протокол, в который вошли бы как упоминавшиеся уже вопросы, так и новые, которые могли бы возникнуть», — германский посол буквально умолял Молотова дать согласие на немедленный приезд Риббентропа, соглашаясь на любые, даже не озвученные условия. Но советский нарком оставался по-прежнему непробиваем. У него не было необходимой инструкции Сталина, а без нее «дипломат» Молотов никогда ничего не делал. Поэтому «тов. Молотов обещает передать все сказанное Шуленбургом Советскому правительству, которое должно это обсудить» 118. Немецкий посол с трудом сохранял хладнокровие, понимая, что беседует со статуей.
Не успел, однако, Шуленбург вернуться в посольство, как его срочно вызвали назад, в НКИД. Посол не успел даже послать в Берлин отчет о первой встрече, а по окончании второй кратко сообщил о главном — Риббентропа ждут в Москве 26-27 августа 119. Переводчик наркома В. Павлов, составлявший для министра записи его бесед, тоже решил не заморачиваться, а лишь приписал к отчету о первой в тот день встрече новое время. Получилось, что первая беседа началась в 14:00, а вторая — в 16:30 120. За прошедшее между двумя встречами время Молотов переговорил со Сталиным, и вождь решил, что немцы дозрели до принятия необходимых Советскому Союзу решений. В том, чтобы и дальше откладывать принятие решения, был риск перегнуть палку. Во время второй встречи Молотов выглядел не сухим и официальным, как обычно, а излучал несвойственную ему доброжелательность 121. Он сообщил Шуленбургу, когда Риббентроп может прибыть в Москву (2627 августа), и передал послу текст проекта советско-германского пакта, сделанный на основе предыдущих аналогичных соглашений СССР с Прибалтийскими государствами 122. В этот же день, 19 августа, поверенный в делах Астахов был отозван из Берлина. Он выполнил свою миссию. Дальше все брал в свои руки Сталин. Назад в германскую столицу Астахов уже не вернулся. Он слишком много знал.
С проектом пакта, переданного Молотовым Шуленбургу, тоже было не все так просто, и немцы, безусловно, заметили это. Дело в том, что в заключенных Советским Союзом в 1930-е годы пактах о ненападении, на которые ссылался Молотов (с Польшей, Латвией, Эстонией), обязательно содержалась статья, где говорилось: «Если одна из договаривающихся сторон предпримет агрессию против третьего государства, то другая сторона будет вправе, без предупреждения, денонсировать настоящий Договор» (статья 2 Договора о ненападении между СССР и Польшей от 25 июля 1932 года) 123. В преддверии вступления СССР в Лигу Наций, а тем более после него, такая статья была необходима, чтобы показать приверженность Советского Союза системе коллективной безопасности. Но в проекте пакта, подготовленного Молотовым для Германии, ничего подобного не было. Да и не могло быть. В противном случае это означало бы, что сразу вслед за нападением Германии на Польшу Советский Союз был бы вправе денонсировать только что подписанный договор. В глазах Германии такое соглашение теряло бы всякий смысл. Немцы по достоинству оценили жест Кремля, оставлявший без последствий планировавшуюся агрессию Третьего рейха против Польши.
Все это, однако, не решало важный для Гитлера вопрос со сроками. Предложенную Молотовым и Сталиным дату фюрер находил слишком поздней. На дипломатическом уровне вопрос мог считаться исчерпанным — упрашивать Молотова дальше Шуленбургу становилось просто неудобно. И тогда Гитлер предпринял совершенно необычный для себя шаг. 21 августа он написал личное письмо Сталину. Это был нестандартный, но верно рассчитанный ход. Гитлер не мог официально обратиться к советскому вождю, потому что тот, в отличие от самого Гитлера, бывшего германским канцлером, не занимал никаких государственных постов. Сталин был «всего лишь» секретарем ЦК ВКП(б), и Гитлер решил обратиться к нему лично, как фюрер германского народа к вождю советского. Послание адресовалось «господину Сталину» и было подписано просто «Адольф Гитлер». «Дополнительный протокол, желаемый правительством СССР, — писал Гитлер, — по моему убеждению, может быть, по существу, выяснен в кратчайший срок, если ответственному государственному деятелю Германии будет предоставлена возможность вести об этом переговоры в Москве лично. Иначе германское правительство не представляет себе, каким образом этот дополнительный протокол может быть выяснен и составлен в короткий срок». Но Советское правительство уже согласилось принять Риббентропа. И поэтому Гитлер объяснил, что «кризис (с Польшей) может разразиться со дня день» и Германия хотела бы подписать пакт о ненападении с Россией (вместе с протоколом) до этого. «Поэтому я вторично предлагаю Вам, — говорилось в послании, — принять моего министра иностранных дел во вторник, 22 августа, но не позднее среды, 23 августа. Министр иностранных дел имеет всеобъемлющие и неограниченные полномочия, чтобы составить и подписать как пакт о ненападении, так и протокол» 124.
Шуленбург передал это послание Молотову в 15:00. Гитлер, конечно, рисковал. Он не мог знать наверняка, как Сталин, находившийся все время переговоров за кулисами, отнесется к приглашению выйти из тени и засветиться как участник переговоров, но советский вождь воспринял это благосклонно и не заставил долго ждать ответа. Уже в 17:00 Молотов вручил Шуленбургу ответ советского генсека. «Советское правительство поручило мне сообщить Вам, — ответил просто “И. Сталин” “рейхсканцлеру Германии господину А. Гитлеру”, — что оно согласно на приезд в Москву г. Риббентропа 23 августа» 125. Альберт Шпеер, будущий нацистский министр вооружений, а в августе 1939 года архитектор, входивший в ближайшее окружение фюрера, вспоминал, что, получив за ужином ответ Сталина, Гитлер на секунду задумался, а затем пришел в неистовство и ударил кулаком по столу с такой силой, что зазвенели бокалы. «Они у меня в руках!» — несколько раз воскликнул он прерывающимся от возбуждения голосом 126.
Риббентроп прилетел в Москву во второй половине дня 23 августа. Два транспортных «Кондора» немецкой делегации встречали в Тушинском аэропорту заместитель советского наркома Потемкин и посол Шуленбург. Над небольшим зданием аэропорта развевались государственные флаги двух стран — красное знамя с серпом и молотом и нацистский стяг со свастикой. Риббентропа приветствовал почетный караул советских военно-воздушных сил. На кадрах кинохроники того времени хорошо видно изумление в глазах советских военных летчиков, торжественно встречавших в аэропорту нацистского министра иностранных дел. С первых минут пребывания на советской земле Риббентроп пытался вести себя раскованно и по-дружески, хотя давалось ему это непросто. По пути немецкие самолеты были обстреляны советскими ПВО (интересно, как развивались бы дальнейшие события, если бы зенитчики оказались чуть более меткими?), и это не могло не повлиять на состояние Риббентропа, не отличавшегося особой отвагой. Старая кинопленка запечатлела, как напряжен был главный нацистский дипломат. Но постепенно напряжение спало, и после первого раунда переговоров в Кремле, начавшихся в шесть часов вечера, Риббентроп уже пробовал шутить, что случалось с ним крайне редко — нацистский министр иностранных дел славился полным отсутствием чувства юмора. Первоначальное напряжение удалось снять Сталину, который умел располагать к себе гостей, когда ему это было нужно. Риббентроп не стал исключением и быстро попал под очарование гостеприимного хозяина. Позднее Риббентроп вспоминал: «Сталин с первого же момента нашей встречи произвел на меня сильное впечатление: человек необычайного масштаба. Его трезвая, почти сухая, но столь четкая манера выражаться и твердый, но при этом и великодушный стиль ведения переговоров показывали, что свою фамилию он носит по праву» 127.
Сами переговоры проходили до позднего вечера и не вызвали каких-либо затруднений. Один раз возникла вынужденная пауза, когда Сталин захотел включить незамерзающий латвийский порт Либава (Лиепая) в советскую «сферу интересов». У Риббентропа были неограниченные полномочия, предоставленные ему Гитлером, но здесь он решил запросить согласие фюрера, прежде чем пойти навстречу советским пожеланиям. Гитлер, конечно, уступил Либаву. Соглашение с Советским Союзом было для него настолько важным, что он готов был удовлетворить практически любые требования Сталина. Вообще, обсуждение самого пакта заняло совсем немного времени. Большая его часть ушла на согласование секретного протокола, о котором Молотов и Шуленбург много говорили на эзоповом языке в дни, предшествовавшие визиту Риббентропа. Теперь же, во время переговоров германского министра со Сталиным, любая иносказательность и завуалированность были отброшены, и вечером 23 августа стороны открыто делили Восточную Европу. Риббентроп, правда, в своих нюрнбергских воспоминаниях пытался как-то сгладить нелицеприятный осадок от этого дележа. По Риббентропу выходило, что СССР и Германия делили между собой не территории, а «сферы интересов». «Под “сферой интересов”, — писал бывший нацистский министр, — понимается, что заинтересованное государство ведет с правительствами принадлежащих к этой сфере стран касающиеся только его самого переговоры, а другое государство заявляет о своей категорической незаинтересованности». Советской «сферой» Германия согласилась считать Финляндию, большую часть Прибалтийских государств и Бессарабию. Польшу решено было разделить по течению рек Висла, Сан и Буг. Риббентроп утверждал, что Сталин будто бы обещал ему, что «внутреннюю структуру этих государств он затрагивать не хочет». В ответ Риббентроп якобы «заверил Сталина, что с германской стороны будет предпринято все, чтобы урегулировать вопрос с Польшей дипломатически-мирным путем». То есть Риббентроп из нюрнбергской камеры пытался всех убедить, что территории никто не делил, а они со Сталиным лишь договаривались, что Советский Союз будет решать с правительством Польши все проблемы, касавшиеся польских территорий к востоку от намеченной в Москве разделительной линии, а Германия — к западу. Секретность же подписанного протокола была вызвана тем, что он нарушал пакт о нейтралитете между Россией и Польшей, а также договор между Россией и Францией 128. В это, естественно, никто не поверил, но чего только не утверждали подсудимые в Нюрнберге в ожидании приговора международного трибунала.
К полуночи дело было сделано. За несколько часов Сталин вернул в состав СССР многие земли, утраченные большевиками в первые годы советской власти, и даже приобрел новые. Молотов позже вспоминал: «Предъявляю требования: границу провести так, чтобы Черновицы к нам отошли. Немцы мне говорят: “Так никогда же Черновиц у вас не было, они всегда были в Австрии. Как же вы можете требовать?” — “Украинцы требуют! Там украинцы живут, они нам дали указание!” “Там украинцев-то...”» 129 В итоге немцы каждый раз уступали. Когда тексты пакта и секретного протокола были согласованы и подписаны, началось дружеское застолье с шутками, взаимными здравицами и поздравлениями. Риббентроп пытался уверить Сталина, что Антикоминтерновский пакт был направлен не против СССР, а против Великобритании и Франции. Что именно он имел в виду, можно только гадать. В какой-то момент Риббентроп пошутил, что Сталин мог бы и сам присоединиться к этому пакту. Советский вождь не возражал. Чуть позже, в ходе застолья он сам, отвечая на шутку своего гостя, предложил выпить «за нового антикоминтерновца Сталина» 130. Вождь был явно доволен тем, что договор с Германией удалось заключить так быстро и с такой, как ему казалось, выгодой для Советского Союза. Воспользовавшись прекрасным настроением Сталина, Риббентроп поинтересовался, что теперь будет с англо-французской делегацией, продолжавшей вести в Москве военные переговоры с Ворошиловым. «С ними вежливо распрощаются», — улыбнулся советский вождь 131. После того как принесли шампанское, последовали тосты. Первым за здоровье Гитлера поднял бокал Сталин. «Я знаю, как немецкий народ любит своего фюрера, — произнес он. — Я предлагаю выпить за его здоровье» 132.
В Германию Риббентроп возвратился как герой. По первоначальному плану он должен был лететь из Москвы в Берхтесгаден, чтобы там доложить Гитлеру о результатах поездки. Но фюрер не вытерпел и решил встретиться со своим министром на полпути. К тому же теперь, когда путь на Варшаву был открыт, фюреру предстояло провести в столице Рейха последние приготовления к нападению на Польшу. Гитлер приказал Риббентропу лететь в Берлин, куда 24 августа прилетел и сам. В Берлине новость о пакте с СССР была встречена с разными чувствами. Многими — с восторгом, но были и такие, кто встретил новость настороженно. Все понимали, что германо-советское соглашение открывало путь к войне, и не каждый желал ее начала. Геринг осторожно пытался отговорить Гитлера от необдуманных решений, предлагая попробовать решить вопрос с Польшей мирным путем. Но все было бесполезно. Теперь, после того как Гитлер пошел на беспрецедентные территориальные уступки Советскому Союзу, ему очень хотелось наказать Польшу и сполна получить «свое». В порыве чувств он даже назвал Риббентропа «вторым Бисмарком» 133, что звучало откровенно унизительно по отношению к великому германскому канцлеру.
На этом история с пактом Молотова-Риббентропа не закончилась. Уже после войны ее ждало интересное продолжение. В попавших в руки американцев германских архивах они обнаружили фотокопию секретного протокола, подписанного Молотовым и Риббентропом. К тому времени был известен лишь текст основного договора, но ни секретный протокол, ни касавшаяся его дипломатическая переписка между Советским Союзом и Германией известны не были. Одна страница найденного текста полностью переворачивала взгляд на предвоенную историю международных отношений. Оказалось, что в сентябре 1939 года СССР не просто воспользовался удачным моментом и ввел свои войска в истекавшую кровью Польшу, а заранее хладнокровно подготовил вместе с Гитлером ее раздел. Грянул скандал. Союзники потребовали от Москвы объяснений. Естественно, объяснить секретную договоренность с нацистами о разделе Польши было трудно, и Советский Союз предпочел объявить оказавшуюся в руках американцев копию секретного протокола фальшивкой. Благо, что основная часть документов германского МИДа либо погибла в ходе боев за Берлин, либо оказалась в распоряжении Советского Союза. С тех пор и вплоть до 1989 года в СССР публично отрицали существование секретных договоренностей с Германией. В большинстве поствоенных «исторических» работ, издававшихся в Советском Союзе, начиная с подготовленной Совинформбюро «исторической справке» «Фальсификаторы истории», вообще ничего не упоминалось о существовании протокола. Пакт о ненападении с Германией был. Благодаря ему, утверждалось в брошюре, СССР «смог отодвинуть свои границы далеко на Запад», а «гитлеровские войска вынуждены были начать свою агрессию на Восток не с линии Нарва-Минск-Киев, а с линии, находившейся в сотнях километров к западу» 134. А о секретном протоколе — ни слова. Действительно, зачем опровергать то, чего как бы не было?
Тему секретного протокола полностью обошел в воспоминаниях советский дипломат и историк И.М. Майский. Ничего не сказал о нем и признанный в Советском Союзе авторитет в области истории международных отношений В.Я. Сиполс 135. Естественно, что и советское руководство полвека хранило молчание о существовании секретного протокола к советско-германскому пакту о нейтралитете. Интересную позицию в вопросе о существовании протокола занял Молотов. Писатель Ф.И. Чуев, друживший с Молотовым, когда тот был уже пенсионером, в 1970-1980-е годы много раз встречался с ним и разговаривал на самые разные темы. В апреле 1983 года он прямо спросил престарелого Вячеслава Михайловича: «На Западе упорно пишут о том, что в 1939 году вместе с договором было подписано секретное соглашение...» «Никакого», — ответил Молотов, даже не дослушав вопрос до конца. «Не было?» — уточнил Чуев. «Не было. Нет, абсурдно», — заверил Молотов и объяснил: «Я-то стоял к этому очень близко, фактически занимался этим делом, могу твердо сказать, что это, безусловно, выдумка». Правда, через три года, в марте 1986-го, Молотов изменил прежнюю тактику. «Спрашиваю у Молотова не в первый раз, — записал Чуев. — Что за секретный протокол был подписан во время переговоров с Риббентропом в 1939 году?» «Не помню», — ушел от ответа пенсионер 136. Может, действительно уже не помнил. Ведь в тот день Вячеславу Михайловичу исполнилось девяносто шесть лет! Иногда, правда, Молотов забывался, и тогда мог поведать истории, противоречившие его собственным высказываниям. В июле 1978 года он рассказывал: «Мы с ними (немцами. — И. Т.) договорились. Они должны были согласиться. Это их инициатива — Пакт о ненападении. Мы не могли защищать Польшу, поскольку она не хотела с нами иметь дело. Ну и поскольку Польша не хочет, а война на носу, давайте нам хоть ту часть Польши, которая, мы считаем, безусловно принадлежит Советскому Союзу» 137.
Официальное отрицание существования протокола продолжалось в СССР вплоть до конца 1989 года, когда подлинность опубликованной на Западе фотокопии была подтверждена специально созданной комиссией А.Н. Яковлева. При этом оригинальный текст документа по-прежнему продолжал храниться где-то в недрах секретных партийных архивов и публично представлен не был. Последний советский руководитель М.С. Горбачев так и не признал существование отдельного протокола. В 1989 году исполнялось пятьдесят лет с начала Второй мировой войны. Этому событию уделялось много внимания, и в одном из своих выступлений Горбачев усомнился в наличии августовского протокола. Он объяснил свою позицию тем, что существовало различие между реально установленной в сентябре 1939 года границей и той линией, которая была согласована в августе. Не исключено, что в неловкое положение президента СССР поставили помощники, готовившие его выступление. Возможно, они не учли советско-германский Договор о дружбе и границах от 28 сентября 1939 года 138. В опять же секретном протоколе к нему уточнялась граница, намеченная в августе. Это привело к тому, что реально установленная после ликвидации Польши советско-германская граница действительно отличалась от той линии, о которой две страны договорились в августе. Так или иначе, но в начале 1990-х секретный протокол был, наконец, найден в секретных партийных архивах и опубликован уже в постсоветской России. Такой шаг позволил окончательно закрыть тему подлинности той копии, на которую все время ссылался Запад и которую полностью игнорировали советские историки. Это сразу же поставило последних в затруднительное положение, но после некоторого замешательства выход был найден. Сегодня, когда отрицать существование секретного протокола уже невозможно, большинство российских историков исходят из того, что «никаких реальных территориальных изменений или оккупации “сфер интересов” советско-германский договор не предусматривал. В этом и заключается его принципиальное отличие от Мюнхенского соглашения, которое прямо передавало Германии приграничные районы Чехословакии» 139. Конечно, подобное сравнение, мягко говоря, некорректно. Подавляющее большинство судетских немцев желало воссоединения с Рейхом, тогда как жителей Польши разделили между Германией и СССР не только без их согласия, но даже без ведома. Более того, протокол предусматривал полную ликвидацию независимого государства. «Вопрос, является ли в обоюдных интересах желательным сохранение независимого Польского Государства и каковы будут границы этого государства, — говорилось в секретном протоколе, — может быть окончательно выяснен только в течение дальнейшего политического развития. Во всяком случае, оба Правительства будут решать этот вопрос в порядке дружественного обоюдного согласия» 140. Однако никакого другого «оправдания» действий Сталина российским историкам придумать не удалось. Поэтому они, за неимением ничего лучшего, воспользовались тем спасательным кругом, который бросил им из одиночной камеры нюрнбергской тюрьмы Риббентроп.
В отличие от своих советских коллег, западные историки никогда не сомневались в подлинности секретного протокола. Поэтому официальное признание этого в СССР, что прозвучало для советских историков как гром среди ясного неба, на Западе было встречено довольно буднично. Советские власти лишь подтвердили то, что там знали уже давно. На протяжении всех послевоенных лет западных историков гораздо больше интересовали вопросы, чем руководствовался Сталин, санкционируя подпись Молотова под пактом о ненападении с Германией, насколько вынужденным было это решение советского вождя и как оно способствовало началу Второй мировой войны. Мнения на сей счет высказывались самые разные, и это понятно. Речь каждый раз шла об оценке события, а она у всех может быть своя. Даже споров как таковых по этим вопросам не возникало. Каждый исследователь, на основании анализа имеющихся в его распоряжении документов, высказывал свою точку зрения, давал личную оценку описанному им событию.
Пожалуй, главное, в чем сходятся практически все западные историки, так это в том, что советско-германский пакт о ненападении открыл Гитлеру прямую дорогу к войне против Польши. С этим трудно спорить. Ведь даже из текста основного соглашения Советский Союз убрал статью, предусматривавшую расторжение пакта в случае агрессии одного из участников против третьей страны. Расчет Сталина строился на том, что вслед за нападением Германии на Польшу Англия и Франция вступятся за последнюю, и война на Западе, которая могла затянуться на многие годы, дала бы СССР необходимое ему время. В этом, кстати, заключалось еще одно принципиальное отличие московских договоренностей от мюнхенских. Чемберлену и Даладье в 1938 году нужен был мир, и ради этого они готовы были пожертвовать Чехословакией. Годом позже Сталину, наоборот, необходима была война на Западе, чтобы чувствовать себя в безопасности.
Другой вывод, к которому приходят многие зарубежные исследователи, заключается в том, что Сталин действовал, исходя из реальных интересов Советского Союза и его главной целью была безопасность Советского государства. Первым заговорил об этом Черчилль. В радиообращении 1 октября 1939 года новоиспеченный глава Адмиралтейства сказал: «Россия расчетливо преследовала собственные интересы. Нам хотелось бы, чтобы российские войска занимали нынешние позиции как друзья и союзники Польши, а не как захватчики. Но совершенно ясно, что российские армии должны были оказаться на нынешних позициях для обеспечения безопасности от нацистской угрозы» 141. Ирландский историк Джеффри Робертс предположил, что изначально сам Сталин не планировал войну в 1939 году. Но советский вождь боялся, что СССР мог стать главной жертвой возможного военного конфликта в Европе. Поэтому Сталин сделал ставку на пакт с Гитлером. «Это не гарантировало ему мир и безопасность, но давало больше шансов уберечь Советский Союз от участия в грядущей войне» 142. Однако в подобных расчетах, если они имелись у Сталина, было много условностей, того, что никак не зависело от советского вождя. Чтобы чувствовать себя в безопасности, Советскому Союзу требовалось, чтобы Англия и Франция объявили войну Германии. А полной уверенности в этом не было. Сталин не исключал, что англичане и французы могли вернуться к старой политике умиротворения, о чем без устали напоминал вождю Майский из Лондона. И тогда все расчеты Сталина рушились бы. Собственно говоря, такой сценарий вполне мог случиться даже после объявления Западными демократиями войны Гитлеру, когда фюрер в конце сентября призвал Лондон и Париж заключить мир на том основании, что государство, ради защиты которого война была объявлена, перестало существовать.
Английский историк П. Белл, как и Д. Робертс, считал, что главной целью Сталина было желание уберечь СССР от участия в европейской войне, тем более что Советский Союз и так уже был вовлечен в военный конфликт на Дальнем Востоке. Но Белл полагал, что дополнительным серьезным мотивом для Сталина стало обещанное ему увеличение советской территории, что давало дополнительные гарантии безопасности. Союз с Англией и Францией мог удержать Гитлера от войны, но, если бы он все-таки решился на нее, СССР неминуемо становился одним из главных участников, тогда как страны Запада вполне могли занять выжидательную позицию 143. Схожей точки зрения придерживался еще один английский историк Ричард Овери. Сталин, считал он, не доверял Англии и не был уверен, что англичане и французы станут в действительности сражаться за Польшу. Все вполне могло закончиться возвратом к политике умиротворения и попыткам направить дальнейшую гитлеровскую агрессию против Советского Союза. В этой мысли Сталин укрепился еще больше, когда узнал от Ворошилова, что в дополнение к советским 300 дивизиям англичане готовы были выставить две дивизии сразу и еще две позже. Риббентропу Сталин будто бы даже сказал, что «британская гегемония в мире основана на блефе англичан и глупости других народов» 144. Доверять такому союзнику Сталин опасался. Гитлеру он тоже не особенно верил, но тот хоть предлагал вполне материальные приобретения в обмен на временную дружбу. Овери поэтому считал, «советское руководство использовало переговоры о союзе с Западом, чтобы заставить Германию заключить такое соглашение, которое предоставляло советской стороне значительные уступки» 145. В свою очередь, Зара Стайнер полагала, что главной целью Сталина было стремление удержать Советский Союз в стороне от войны в Европе. Как только Сталин пришел к выводу, что Гитлер начнет военные действия против Польши независимо от наличия пакта о нейтралитете с СССР, советский вождь решил, что настало время действовать. Взвесив все «за» и «против», Сталин понял, что «германские условия предоставляют СССР гораздо больше безопасности, чем предложения Запада. Они позволяли Советскому Союзу сохранить нейтралитет и обещали более защищенные позиции в Польше и Прибалтике. Советский Союз получил бы передышку в Европе, равно как и на Дальнем Востоке (с японцами обещали договориться немцы. — И. Т.)» 146. То есть Сталин придерживался сугубо прагматичной линии, основанной на «реальной политике».
Все это так. Но есть ряд вопросов, точных ответов на которые нет до сих пор. А они могут сильно повлиять на окончательные выводы. Когда, например, Сталин принял решение двигаться в сторону договора с Гитлером? Если в августе, то заключения западных историков выглядят логично. А если в мае, сразу вслед за отставкой Литвинова? Тогда надо, по крайней мере, убедительно объяснить, чем он руководствовался в течение трех месяцев, когда вел переговоры с Западом. Было ли это искренним желанием создать антигитлеровскую коалицию и с помощью политики окружения заставить Германию отказаться от дальнейших агрессивных замыслов и обеспечить мир в Европе или подобным образом советский вождь хотел набить себе цену и вынудить Германию пойти на беспрецедентные уступки? Еще вопрос — смогла бы антигитлеровская коалиция устрашить и остановить Гитлера или война была в любом случае неизбежна? Чемберлен, например,
ошибочно полагал, что сдерживающим Германию фактором является сам факт переговоров о союзе между странами Запада и Советским Союзом. Другой вопрос — когда было принято решение разделить Восточную Европу с нацистской Германией? Вряд ли подобные планы рождаются спонтанно. А если окажется, что такой замысел существовал задолго до августовского пакта, то это заставит по-новому взглянуть на советскую политику накануне Второй мировой войны. Следующий вопрос — зачем Сталину нужна была отсрочка от участия в войне? Для того чтобы укрепить обороноспособность Советского Союза? Или чтобы лучше подготовиться к неизбежной войне и вступить в нее, когда Германия и страны Запада изрядно истощат друг друга в смертельной схватке? На сегодняшний день на эти вопросы нет ясных и убедительных ответов ни у российских историков, ни у их зарубежных коллег. Вполне возможно, что часть ответов содержится в недоступных для исследователей документах.
С пактом Молотова-Риббентропа многое еще остается неясным. Немало важных документов по-прежнему спрятаны от посторонних глаз в секретных российских архивах. Белым пятном, например, остаются обсуждения в комиссии политбюро по внешней политике. До сих пор непонятно, как обсуждались и принимались важнейшие решения в Советском Союзе накануне войны. Об этом писал еще Тейлор в начале 1960-х годов 147, но с тех пор мало что изменилось. Конечно, после распада СССР какие-то неизвестные до тех пор документы были опубликованы, но они пролили мало света на события августа 1939 года. Труднообъяснимые вещи происходят и с разными свидетельствами. В 1948-1949 годах, например, на основе протоколов допросов находившихся в советском плену личного адъютанта Гитлера Отто Гюнше и его камердинера Гейнца Линге специально для Сталина было составлено тайное досье НКВД. В 2005 году их свидетельства были впервые представлены в книге «Неизвестный Гитлер». Линге и Гюнше рассказали много интересного, но никаких свидетельств, касающихся событий июля-августа 1939 года, кроме краткого упоминания о том, что Гитлер провел эти летние месяцы в Оберзальцберге в компании Евы Браун, в книге нет 148. Неясно, куда делись дневниковые записи Геббельса за летние месяцы 1939 года. Подобных примеров много. Август 1939 года до сих пор остается «белым пятном» в истории. Так что, вполне вероятно, впереди историков ожидают новые интересные открытия.
24 августа Европа проснулась в новой политической реальности. Тогда еще никто не мог предположить, что до начала Второй мировой войны осталась всего неделя, но ее близость и неизбежность ощутили все.
Англичане назвали действия СССР «предательством» 1 и сделали вид, что обиделись. На самом деле чувства, которые испытали Чемберлен, Галифакс и их сторонники после подписания советско-германского пакта, напоминали скорее облегчение. Исчезла двойственность в их положении. Чемберлену не надо было и дальше заставлять себя делать то, чему противилась вся его натура. Еще 20 мая, в самом начале трехсторонних переговоров в Москве, Чемберлен обмолвился, что «скорее подаст в отставку, чем подпишет союзный договор с Советами» 2. Теперь все становилось на обычные места. Перед Англией, как и прежде, стоял привычный соперник, а с несостоявшимся союзником уже не надо было вести изнурительные переговоры, когда непонятно было чего хотелось больше — их успеха или провала. Именно из-за этой двойственности Чемберлен надеялся, что Гитлера сможет сдержать не столько союз с СССР, сколько сам факт переговоров с ним. Не надо также забывать, что с военной точки зрения Советский Союз расценивался в то время в Британии крайне низко. В Форин Офис вообще «никто не ожидал большой пользы от России и не считал, что она продержится больше двух недель» 3.
Некоторые авторы сегодня считают, что «если бы Советский Союз не был коммунистическим государством, европейская международная политика в 1930-е годы была бы совершенно другой. Некоммунистическая Россия, вероятно, быстро заключила бы союз с Западными демократиями против нацистской Германии. Возможно, такая коалиция смогла бы успешно удерживать Германию от развязывания войны» 4. Такой вывод нуждается в одном уточнении. Невилл Чемберлен был не просто убежденным и последовательным противником международного коммунизма и советского большевизма. Как и его отец Джозеф и сводный брат Остин, Невилл был русофобом. Своим сестрам Чемберлен-младший признавался в «глубочайшем недоверии к России» 5. Собственно говоря, Чемберлены никогда и ни от кого не скрывали своих чувств. Представители этой династии традиционно опасались России и выступали против сотрудничества с ней. И так же последовательно они выступали за сотрудничество с Германией. С любой Германией — кайзеровской, веймарской, гитлеровской. Антибольшевизм Невилла Чемберлена лишь усиливал его русофобские настроения. Он был вынужден искать союз со Сталиным, и когда последний «предал» его, он испытал, наряду с другими чувствами, своеобразное облегчение. Тейлор даже посчитал, что провал трехсторонних переговоров в Москве «убрал психологическое препятствие к войне» 6. Иначе говоря, настроиться на войну с Германией без такого военного союзника, как Сталин, многим британским консерваторам психологически было проще.
Другое дело, что быстрое заключение советско-германского пакта застало правительство Англии врасплох. Еще 19 августа Чемберлен ловил рыбу в Горной Шотландии, Галифакс проводил отпуск в Йоркшире, а военный министр Хор-Белиша безмятежно загорал на пляже во французской Ривьере. Всем им, как и остальным членам британского кабинета, пришлось срочно возвращаться в Лондон, чтобы решать, что делать в изменившейся ситуации. Король Георг VI последнюю неделю стрелял рябчиков в Балморале. Ему тоже пришлось вернуться в столицу. «Черт бы побрал этого мужлана Гитлера», — негодовал король, которого отвлекли от любимого занятия 7. Надо отдать англичанам должное — они быстро пришли в себя и в последнюю неделю августа действовали оперативно и слаженно. Вернувшийся в Лондон Георг VI обнаружил, что Чемберлен уже назначил на 24 августа срочное заседание парламента, обойдясь в условиях чрезвычайной ситуации без формального акта со стороны короля. Теперь Чемберлен просил возвратившегося монарха подписать 24 августа Билль о чрезвычайных полномочиях, который наделял бы правительство правом принятия постановлений в области военных мероприятий, получавших силу законов. Всеобщую мобилизацию Чемберлен объявлять не стал, опасаясь вызвать этим дальнейшую эскалацию конфликта, но приведение в боевую готовность противовоздушных сил и сил береговой охраны было объявлено еще 22 августа, как только стало известно, что Риббентроп летит в Москву. В общей сложности это затрагивало более 120 тысяч человек 8. Аналогичные меры тогда же были предприняты Францией, которая отозвала из отпусков и увольнений всех военных, привела в боевую готовность береговую охрану и флот 9.
В тот же день, 22 августа, Чемберлен обратился с личным посланием к Гитлеру, подтверждавшим, что Англия готова выполнить свои обязательства по отношению к Польше. «Если возникнет необходимость, — писал премьер-министр, — британское правительство полно решимости и готово задействовать безотлагательно все силы, находящиеся в его распоряжении, и невозможно представить, чем закончится вооруженный конфликт, однажды начавшись. Было бы опасной иллюзий считать, что, если война начнется, ее можно будет быстро прекратить». Чемберлен предлагал Гитлеру решить все вопросы с Польшей без применения силы, путем переговоров, и обещал в этом случае полное содействие Англии и последующие гарантии достигнутого результата 10. Это письмо было передано Гитлеру английским послом Гендерсоном 23 августа. Тогда же несмотря на то что в Лондоне еще не было до конца известно, что именно подписали СССР и Германия в Москве, английский кабинет принял решение, что любое советско-германское соглашение «никоим образом не затронет обязательств (Англии) по отношению к Польше, которые многократно подтверждались публично и которые (правительство Англии) твердо намерено выполнять» 11.
Передавая послание Чемберлена, Гендерсон обратил внимание на решительный, хотя и несколько театральный настрой фюрера. Послу даже показалось, что «ефрейтор предыдущей войны мечтает предстать победоносным генералиссимусом следующей» 12. Гитлеру действительно никогда не был чужд театральный пафос. Но в конце августа 1939 года он не блефовал. Дата вторжения в Польшу была определена, и после нейтрализации Советского Союза, казалось, ничто не могло поколебать его решимости. «На этот раз мы не обойдемся без насилия», — заметил Гитлер своему адъютанту 23 августа 13. Гендерсону фюрер сообщил о преследованиях немцев в Польше, о 100 тысячах немецких беженцев, покинувших Польшу в последние недели, о том, что вина за это ложилась и на Англию, которая поощряла поляков. В общем, привел традиционный для себя набор «аргументов». Все напоминало его прошлогодние нападки на чехов, когда надо было оправдать жесткую позицию по Судетам. На этот раз Гитлер добавил, что намерен воевать в любом случае, потому что войны не избежать, и он предпочитает начать ее сейчас, когда ему пятьдесят лет, а не позже, когда ему исполнится пятьдесят пять или шестьдесят 14. В тот момент Гитлера больше заботило оправдание для истории, чем поиски мирного решения.
24 августа Чемберлен выступил перед палатой общин. Он никогда не был выдающимся оратором и произносил свои речи ровным, бесцветным голосом. «Премьер-министр держался спокойно и с достоинством, — записал в дневнике Гарольд Николсон, — но не сказал не единого слова, способного кого-нибудь воодушевить. Он выглядел как патологоанатом, дающий заключение по делу об убийстве» 15. В тот день, однако, Чемберлен, пусть и без эмоций, произнес именно те слова, которые были необходимы и которых ждали от него члены парламента. Британский премьер признал, что советско-германский пакт стал для него «очень неприятной неожиданностью», но Британия будет сражаться ради защиты Польши. Если все усилия Британии сохранить мир не увенчаются успехом, объявил Чемберлен, «мы будем сражаться, но не за политическое будущее далекого зарубежного города, мы будем сражаться за сохранение тех принципов... разрушение которых повлечет за собой крах любых возможностей сохранить мир и безопасность для всех народов мира» 16. Страх перед войной, который испытывали парламентарии еще год назад, исчез, и его место заняло стремление «не допустить слабины» в британском ответе, — написал член палаты общин, отставной генерал Эдвард Спирс в своих воспоминаниях 17. Выступление премьера вполне соответствовало этим ожиданиям. Аналогичное заявление Галифакс сделал в палате лордов 18.
Жесткая позиция англичан вынудила Гитлера изменить свои первоначальные планы. Строго говоря, в последнюю неделю августа фюрер корректировал свою позицию дважды. Первый раз — 25 августа. Еще двумя днями ранее, когда ему только стало известно об успехе, достигнутом Риббентропом в Москве, Гитлер был уверен, что на следующий день правительства Чемберлена и Даладье падут. Именно поэтому он говорил 23 августа с Гендерсоном нарочито грубо. Когда посол стал объяснять, что у Англии есть обязательства перед Польшей, Гитлер прервал его: «Ну так и выполняйте их. Если выдали карт-бланш, то должны нести по нему ответственность» 19. Через два месяца с Польшей будет покончено, сообщил фюрер послу. И тогда, «если Англия будет настолько глупа, что попытается воспрепятствовать его планам», 160 дивизий будут брошены на Западный фронт 20. Прощаясь и уже стоя в дверях, посол, озадаченный столь холодным приемом, вынужден был признать, что его «миссия в Германию провалилась, и он горько сожалеет об этом» 21. Как только за послом закрылась дверь, фюрер радостно рассмеялся и бросил присутствовавшему на встрече статс-секретарю Вайцзеккеру: «Чемберлен не переживет этой беседы: его кабинет падет в тот же вечер» 22. Утром 25 августа Гитлер первым делом поинтересовался у своего пресс-секретаря Отто Дитриха, который мониторил для фюрера сообщения зарубежной прессы: «Какие там новости о правительственных кризисах (в Англии и Франции. — И. Т.)?»23 Оказалось, что ожидавшихся фюрером новостей нет.
Вероятно, Гитлер рассчитывал, что известие о германо-советском пакте вкупе с угрозами и грубым приемом, оказанном английскому послу, вызовут скандал в британском обществе, на волне которого правительство Чемберлена уйдет в отставку. На настроение Гитлера сильное влияние оказал рассказ Геббельса о пресс-конференции, устроенной им днем для иностранных журналистов. «Сенсация была фантастической, — докладывал министр пропаганды. — А когда за окнами одновременно раздался звон многих колоколов, британский корреспондент обреченно заметил: “Это похоронный звон по Британской империи”» 24. Отставка Чемберлена в такой обстановке казалась Гитлеру неизбежной. Потребуется какое-то время, чтобы в Англии появилось новое правительство. Тем временем Германия начнет военные действия против Польши, быстро вмешаться в которые из-за отсутствия правительства Англия просто не сможет. В этом Гитлер явно просчитался. Вопрос об отставке британского премьера даже не поднимался. Гитлер понял, что ему и дальше придется иметь дело с тем же британским правительством.
Когда фюрер понял, что ошибся в первоначальных расчетах, он изменил тактику. Его основная цель осталась прежней — локализовать войну с Польшей, не дать перерасти столкновению с ней в европейскую войну с участием Англии и Франции. Но 25 августа Гитлер решил вместе с кнутом использовать и пряник. Он задумался над тем, как предоставить Англии благовидный предлог, чтобы та сама отказалась от данных ранее гарантий и оставила Польшу один на один с Германией. В этот день Гендерсон, несмотря на то что накануне дважды встречался с Гитлером в Берхтесгадене, был неожиданно вызван в рейхсканцелярию на еще одну встречу с фюрером. В Лондоне Чемберлен и Галифакс провели несколько часов в тревожном ожидании. Они не знали, зачем был вызван британский посол, и не смогли дать ему никаких инструкций. Чемберлен ожидал худшего. Он опасался, что Гендерсону будет вручен ультиматум с предписанием покинуть Германию. Как признавался сам премьер, все время ожидания известий от посла он молча просидел в кабинете, будучи не в состоянии ни читать, ни говорить и чувствуя острую боль в желудке 25. (У Чемберлена был рак желудка, который свел его в могилу в ноябре следующего года.) Худшие опасения Чемберлена, однако, не подтвердились.
Накануне, после беседы на повышенных тонах в альпийской резиденции Гитлер передал послу довольно жесткий письменный ответ на послание Чемберлена. В Берлине фюрер попытался сгладить неприятный осадок от прошлой беседы и дал понять английскому послу, что согласие между Англией и Германией все еще возможно. Гитлер выглядел гораздо более спокойным и дружелюбным, чем накануне. Он сказал, что много думал о словах Гендерсона, оброненных при прощании, и решил сделать свое «последнее предложение, касающееся англо-германского урегулирования» 26. На руках посла оказались, таким образом, сразу два документа, которые он должен был передать своему правительству, — письменный ответ Гитлера на обращение Чемберлена и запись сказанного фюрером в ходе последней беседы, перевод которой Пауль Шмидт привез в английское посольство спустя час после встречи. Чтобы Гендерсон как можно быстрее доставил документы лично в Лондон и сам принял участие в их обсуждении, Гитлер даже предоставил английскому послу персональный транспортный самолет. Это, кстати, тоже интересный вопрос. Существовали и другие способы быстрой передачи информации, а посол никогда не выполнял функции дипкурьера. Собственно говоря, получив послания Гитлера, британский посол тотчас передал их по телеграфу в Лондон. Гендерсон и сам был несколько озадачен подобным предложением фюрера и специально позвонил в Форин Офис, чтобы получить инструкции. Кадоган сказал — лети 27. Возможно, фюрер хотел спланировать все так, чтобы английского посла не оказалось в Берлине в тот момент, когда Германия начнет военные действия против Польши. А их начало намечалось по-прежнему на 26 августа.
Нельзя сказать, что послания принципиально отличались друг от друга, но тональность у них была разная. А главное — разный был посыл. Ответ на письмо Чемберлена был посвящен исключительно проблеме Данцига, которая, писал Гитлер, «должна и будет решена» 28. Германия готова к войне с Англией, уверял Гитлер, и, если последняя применит силу, следуя гарантиям, данным Польше, Германия будет воевать. «Я немедленно объявлю мобилизацию германских сил, если военные приготовления (Англии) вступят в действие», — сообщал фюрер британскому премьеру 29. В свою очередь, запись сказанного Гендерсону содержала, кроме заявлений о готовности к войне, еще и ряд предложений, предполагавших достижение широкого согласия в отношениях с Англией. Гитлер обещал даже, что готов «лично гарантировать существование Британской империи» 30, но для этого, помимо невмешательства в германо-польский конфликт, необходимо выполнение еще нескольких условий. Во-первых, удовлетворение ряда «умеренных» колониальных требований Германии. Во-вторых, соглашение с Англией не должно затрагивать существующих обязательств Германии перед Италией. В равной степени Германия, обещал Гитлер, не будет требовать пересмотра взаимных обязательств Англии и Франции. И в-третьих, фюрер отдельно отмечал «неизменную готовность Германии никогда больше не вступать в конфликт с Россией». Этим Гитлер, очевидно, хотел подчеркнуть, что Чемберлену не стоит надеяться на использование Германии в будущем в вооруженной борьбе с СССР, а Советского Союза — в качестве фактора сдерживания Германии. В другом месте Гитлер отдельно оговаривал, что «договор с Россией был безусловным и ознаменовал перемены во внешней политике Рейха на очень долгое время. Россия и Германия, — сообщал фюрер, — никогда и ни при каких обстоятельствах не скрестят больше оружие друг с другом. А кроме того, — добавлял он, — договоры с Россией позволят Германии чувствовать себя в экономической безопасности в самой длительной войне (с Западом)». Последнее, по мнению Гитлера, должно было убедить англичан в бесперспективности экономической блокады, сыгравшей важную роль в прошлой войне. При соблюдении этих условий Гитлер обещал участие Германии в «умеренном разоружении» и подчеркивал свою незаинтересованность в изменении западных границ, имея в виду Эльзас и Лотарингию 31. То есть борьба Германии с «версальским диктатом» на этом должна была завершиться, а между Англией и Германией был бы подписан договор о дружбе. Интересно, что 29 августа Риббентроп встретился с новым поверенным в делах СССР Н. В. Ивановым и рассказал о сути переговоров с англичанами. Риббентроп особенно выделил слова Гитлера о том, что «договор между СССР и Германией, безусловно, не подлежит пересмотру, остается в силе и является поворотом в политике Гитлера на долгие годы. СССР и Германия никогда и ни в коем случае не будут применять друг против друга оружие». От себя Риббентроп просил передать в Москву, что «Германия не будет участвовать ни в одной международной конференции без участия СССР. В вопросе о Востоке все свои решения она будет выносить вместе с СССР» 32.
Трудно сказать, насколько искренним был фюрер, делая «последнее предложение» Англии. В исторической ретроспективе имя Гитлера никак не сочетается со словом «искренность». Но он умел представить все так, что его якобы искренние намерения достигали своей цели. В какие-то моменты Гитлеру готов был поверить не только неисправимый идеалист Чемберлен, но и прагматик до мозга костей Сталин. Даже спустя полтора десятка лет после окончания Второй мировой войны «искренние» побуждения Гитлера смогли ввести в заблуждение известного английского историка Алана Тейлора, предположившего, что «британское правительство в 1939 году способствовало созданию у Гитлера впечатления, будто оно скорее готово заставить Польшу пойти на уступки, чем противостоять Германии», и допускавшего искренность Гитлера, который мог использовать методы, «отличные от тех, что обычно ему приписывают» 33. Так или иначе, но в момент, когда Гитлер делал свои предложения Чемберлену, он исходил из того, что военные действия против Польши начнутся вскоре после того, как Гендерсон отправится с посланиями фюрера в Лондон.
Приготовления к ним шли в Германии полным ходом. Человеку, находившемуся в те дни в Берлине, нетрудно было заметить очевидные признаки надвигавшейся войны. Во второй половине дня 25 августа на несколько часов было полностью прервано телефонное сообщение Берлина с Лондоном и Парижем. Были отменены намеченные на 26 и 27 августа, соответственно, празднование годовщины победы под Танненбергом и открытие ежегодного съезда нацистов в Нюрнберге. Находившимся в германской столице военным, военно-воздушным и военно-морским атташе иностранных государств было запрещено покидать город без особого разрешения. 26 августа все германские аэропорты оказались закрыты. С 27 августа в Германии вводилась строгая система снабжения населения продуктами питания и основными потребительскими товарами 34. Все это говорило о том, что война вот-вот должна была начаться. Но... ничего не происходило еще несколько дней. Что же случилось? Посол Гендерсон предположил, что недельная отсрочка произошла в результате его переговоров в Берхтесгадене 35. Твердая позиция Англии, конечно, сыграла в этом свою роль.
Так же, как и позиция Франции. Вот уж кто имел основания «обижаться» на решение Советского Союза заключить пакт с Германией, так это, наверное, французы. В ходе переговоров в Москве они делали все возможное, чтобы прийти к соглашению с Советской Россией. Но им отводилась роль второй скрипки в англо-британском оркестре. После войны Даладье с горечью написал, что «с мая месяца СССР вел одновременные переговоры с Францией и Германией, и в итоге предпочел поделить Польшу, нежели защищать ее, что стало непосредственной причиной Второй мировой войны» 36. По-человечески, конечно, понятна обида человека, просидевшего всю войну в вишистских и германских тюрьмах и в концлагере Бухенвальд, но если вспомнить, сколько возможностей сдержать Гитлера упустило само правительство Даладье?! В любом случае новость о заключении советско-германского пакта вызвала во Франции смятение. Жорж Бонне настойчиво пытался узнать у советского полпреда Сурица, как быть в сложившейся ситуации с франко-советским пактом и «остается ли последний в силе» 37. Но это были уже риторические вопросы.
Правда, надо сказать, что позиция Франции в последние дни мира не выглядела столь же монолитной, как британская. В исторической памяти многих французов слишком глубоко укоренились события жесткого противостояния с немцами предшествовавших десятилетий. Они прекрасно помнили и последствия поражения во франко-прусской войне, и огромные жертвы и разрушения прошедшей мировой войны, когда основная борьба велась на их территории, а Париж не раз подвергался артиллерийским обстрелам с немецких позиций. В массе своей французы совсем не горели желанием сражаться, тем более, как они полагали, за страны Восточной Европы. И если возможное участие Советского Союза в антигитлеровской коалиции еще придавало французам твердость и решимость, то после подписания советско-германского пакта о нейтралитете того и другого заметно поубавилось. Главный пацифист в правительстве Франции, ее министр иностранных дел Жорж Бонне, который сражался и был ранен в годы Первой мировой и потерял на ее полях братьев, считал, что советско-германский пакт и те обстоятельства, при которых он был подписан (позиция Польши), предоставляли правительству возможность отказаться от взятых по отношению к полякам обязательств 38. Бонне поддерживал и глава французской дипломатии Алексис Леже. Но тот давно уже старался не портить отношений ни с кем из многочисленных министров, сменявших друг друга на Кэ д’Орсе. Леже, как от назойливых мух, отмахивался от сообщений французских дипломатов, регулярно сообщавших из Москвы и Берлина о секретных переговорах, которые велись между СССР и Германией, и требовавших скорейшего подписания трехстороннего соглашения. Все эти сообщения, по мнению Леже, были происками немцев, стремившихся внести раскол во франко-советские отношения 39. Впоследствии многие французы посчитали виновным в «дипломатическом Ватерлоо» именно Леже, который умудрялся не замечать угрожающих сообщений вплоть до самого последнего момента 40.
23 августа Бонне попросил Даладье собрать на Рю Доминик министров всех видов вооруженных сил и начальников их штабов для оценки ситуации. Он надеялся услышать нотки сомнения в их сообщениях. Но военные дружно подтвердили, что в целом Франция готова к войне. Конечно, воевать в единой коалиции с Советским Союзом французам было бы значительно легче, но и без его участия у них было превосходство во многих видах вооружений, и лишь в авиации у немцев наблюдалось некоторое преимущество. Французские военные не видели причин, чтобы отказаться от обязательств, данных Польше 41. «У нас имеется достойный паритет (с Германией)», — заключил начальник французского Генштаба генерал Гамелен 42. С учетом военных возможностей Британии и Польши, которая должна была на первом этапе оттянуть на себя основную часть сил вермахта, война не обещала стать легкой прогулкой для Германии. Такие заключения давали возможность премьер-министру Даладье держаться тверже. Правда, Даладье был крайне низкого мнения о польском руководстве. Во главе Польши «стоят дураки, руководствующиеся отжившими свое взглядами Пилсудского», — пожаловался он 21 августа британскому военному министру Хор-Белиша, возвращавшемуся в Лондон с французской Ривьеры на срочное заседание кабинета. В то же время французский премьер полагал, что Италия воздержится от участия в войне, и это «даст нам шанс на начальный военный успех» 43.
Гитлер, конечно, мог и не знать обо всех колебаниях и разногласиях во французском руководстве, но он не мог не учитывать позицию, изложенную послом Кулондром, который более часа беседовал с фюрером днем 25 августа. «В той критической ситуации, которая теперь сложилась, господин рейхсканцлер, — сказал Гитлеру французский посол, — недопонимание может быть опаснее всего. Поэтому, чтобы окончательно прояснить ситуацию, я даю вам слово чести французского офицера, что французская армия будет сражаться на стороне Польши, если эта страна подвергнется нападению. Но я также даю вам слово чести, что французское правительство до самого последнего момента готово будет сделать все возможное для сохранения мира и призвать Варшаву к проявлению сдержанности» 44. Вслед за Гендерсоном Кулондр предоставил Гитлеру самому выбирать — начинать европейскую войну или попробовать решить вопрос о Данциге и коридоре путем мирных переговоров с Польшей.
События, между тем, развивались своим чередом. 25 августа посол Польши в Лондоне Эдуард Рачиньский подписал так называемый Договор о военном союзе с Англией. Если в начале апреля англичанам пришлось долго убеждать Бека в необходимости соглашения о взаимных гарантиях и стороны ограничились тогда устными заявлениями, то теперь польское руководство само уполномочило своего посла поставить подпись под политическим соглашением. Однако военная его составляющая оставалась неподписанной вплоть до 4 сентября 45. Отчасти это объяснялось тем, что понимание неизбежности военного конфликта с Германией заставляло Бека по-новому взглянуть на соотношение сил с агрессивным соседом и усомниться в том, что Третий рейх окажется по зубам Польше. Интересное наблюдение в этом плане сделали польские историки. Пока жив был Юзеф Пилсудский, он контролировал все основные сферы деятельности Польского государства, включая, естественно, внешнюю политику и оборону. После его смерти унаследовавшие власть военные поделили между собой сферы ответственности. Полковник Бек стал отвечать за внешнюю политику, а маршал Рыдзь-Смиглы — за оборону. «Правила игры были таковы, что никто не вмешивался в вотчину другого. При этом произошло немыслимое: в коллективном военном руководстве министр иностранных дел не имел четкого представления о военной мощи Польши и проводил внешнюю политику страны без учета ее наступательных и оборонительных возможностей. Со своей стороны, польский Главнокомандующий не вмешивался в контроль коллеги над внешней политикой и не пытался влиять на нее, чтобы снизить возможные последствия от военного поражения или найти новых союзников в грядущей войне» 46. Иными словами, одна ветвь польского руководства не интересовалась действиями другой. Однако в преддверии войны Бек засомневался в правильности оценки польского военного потенциала и постарался в самый последний момент как-то исправить ситуацию. Отсюда его полусогласие на военное сотрудничество с СССР при определенных обстоятельствах и стремление получить максимальную выгоду от английских гарантий. Для англичан же проблема заключалась в том, что они не хотели сражаться из-за Данцига, и желали ограничить условия военного союза агрессией Германии против самой Польши. Подразумевалось, что вопросы Данцига и коридора Польша должна была самостоятельно решить с Германией путем мирных переговоров. Галифакс постарался объяснить послу то различие, которое англичане делали между проблемой Данцига и собственно польской территорией 47.
Но объяснять, как оказалось, надо было и Гитлеру, который воспринял англо-польский союз таким образом, будто Англия не могла теперь вести переговоры с Германией независимо, без согласований с Польшей 48. Гитлер получил известие о заключении англо-польского соглашения в тот же день, 25 августа. Конечно, это подействовало на него также, как и твердая позиция Англии и Франции. Однако свое решение о начале военной операции против Польши 26 августа он отменил после другого события. Сразу вслед за Кулондром к Гитлеру вошел итальянский посол Аттолико, который принес ему «бомбу» от Муссолини. «В этот, один из самых тяжелых моментов моей жизни, — прочел фюрер в дружеском послании дуче, — я вынужден сообщить вам, что Италия не готова к войне». Гитлер успел уже забыть о предупреждениях, сделанных ему графом Чиано в Зальцбурге совсем недавно. Он выглядел чрезвычайно расстроенным «неожиданным» отступничеством своего главного союзника. Между тем Муссолини лишь повторил то, что ранее Гитлеру и Риббентропу сообщил Чиано. «Согласно предоставленной мне информации, — объяснял дуче, — имеющихся запасов авиационного топлива хватит итальянской авиации лишь на три недели сражений. Такая же ситуация сложилась и со снабжением армии... Только флот готов к боевым действиям и имеет достаточно топлива. Пожалуйста, поймите мое положение», — жаловался дуче. «Итальянцы ведут себя так же, как и в 1914 году», — только и смог сказать Гитлер, отпустив Аттолико 49. Послание Муссолини явно застало фюрера врасплох. В первый момент он было решил, что поведение итальянцев полностью разрушило его планы 50. Но затем немного успокоился и даже запросил у дуче точные данные о том, чего и в каких количествах не хватает итальянцам. Любопытно, что передавший этот германский запрос посол в Риме фон Маккензен от себя лично попросил составить максимально длинный список. «Он надеется, — записал в дневнике Чиано, — что это сыграет роль тормоза для его правительства» 51. Среди немцев было немало противников затевавшейся Гитлером опасной авантюры.
26 августа фюрер получил от Муссолини список и быстро понял, что в преддверии собственных боевых действий Германия будет не в состоянии удовлетворить запросы союзника. Ситуацией постарались воспользоваться некоторые высшие должностные лица Третьего рейха, выступавшие против силового решения вопросов Данцига и коридора. «Давайте прекратим игру “все или ничего”», — якобы предложил фюреру Герман Геринг. «Всю мою жизнь я играл по принципу “все или ничего”», — таков был ответ Гитлера 52. Геринг никогда не был пацифистом. Просто к концу 30-х годов второй человек в государстве успел погрязнуть в роскоши, и ему совершенно не хотелось рисковать ставшим для него привычным образом жизни, с коллекционированием предметов искусства, элитной охотой и разного рода богемными интрижками. В отставку, судя по его воспоминаниям, засобирался и статс-секретарь Auswartiges Amt Эрнст фон Вайцзеккер. «Мы не можем скатываться в пропасть из-за двух сумасшедших», — сообщил он лицам из своего окружения, имея в виду Гитлера и Риббентропа 53. В сложившейся ситуации Гитлер, как это часто случалось с ним и раньше, решил блефовать. Он попросил дуче держать в строгом секрете свое решение и, наоборот, везде и всюду публично показывать, что Италия ведет активную подготовку к боевым действиям. Муссолини, конечно же, согласился 54. Но выполнять и это свое обещание явно не собирался. Позже Риббентроп имел все основания упрекать Чиано в том, что решение Италии не вступать в войну стало быстро известно в Лондоне 55. В свою очередь, англичане тут же передали итальянцам текст германских предложений, о которых в Риме ничего не знали 56.
Итальянцы действительно вели себя схожим образом, как и перед началом Первой мировой войны. Как и тогда, они пытались просчитать, заняв какую позицию, они выгадают больше. Если бы Гитлер знал, о чем говорил Муссолини со своим зятем в те дни, его дружеского расположения к дуче явно поубавилось бы. Больше в этих разговорах, правда, доставалось Риббентропу, которого Чиано прямо называл «отвратительным негодяем» 57. Высказываться столь же категорично о Гитлере Чиано опасался, но в целом среди итальянцев господствовало явно негативное отношение не только к фюреру, но и ко всему немецкому. Все, однако, было далеко не так просто, как могло показаться на первый взгляд. На персональном уровне два фашистских диктатора испытывали друг к другу если и не симпатии, то, по крайней мере, уважение. 22 августа, выступая перед своим высшим генералитетом, Гитлер назвал Муссолини «вторым решающим персональным фактором в Европе» (после самого себя, конечно). «Если с дуче что-нибудь случится, лояльность Италии, как союзника, окажется под большим вопросом» 58, — объяснил фюрер генералам. Гитлер всегда старался опекать Муссолини, справедливо опасаясь, что без дуче Германия рискует быстро потерять Италию. Как, собственно говоря, и произошло в дальнейшем.
В свою очередь, дуче пытался сохранять верность Гитлеру, что было не так просто в условиях антигерманских настроений большинства итальянцев. Лишенному подобных сантиментов Чиано приходилось постоянно взывать к гипертрофированному чувству тщеславия, которым отличался итальянский диктатор. «Разорвите (Стальной) пакт, — убеждал Чиано своего тестя, — бросьте его в лицо Гитлеру, и Европа признает в вас подлинного вождя антигерманского крестового похода» 59. Подобные слова находили отклик в душе Муссолини, но Чиано уходил, и дуче снова не хотел нарушать обязательств, данных фюреру. Дуче быстро отходил от чувства раздражения, которое вызывали у него многие действия Германии, и все возвращалось на свои места 60. С Чиано все было несколько иначе. Давно копившаяся злоба на заносчивого и недалекого Риббентропа к августу 1939 года сделалась постоянным фактором итальянской внешней политики и часто распространялась на самого Гитлера. К этому примешивалась и определенная зависть к успехам германского министра иностранных дел. Заключение германо-советского пакта Чиано воспринял как личное поражение. Он столько раз за последнее время объяснял немцам, почему Италия не готова вести большую войну еще минимум три-четыре года, что теперь чувствовал, как его позицию просто не приняли в расчет, а Италию загнали в ловушку 61. Наконец, Чиано нашел выход. Он предложил формулу, которая позволяла дуче сохранить союзническую верность, не вступая в войну. Граф убедил тестя предстать, как и год назад в Мюнхене, в роли европейского миротворца. Польша должна была отказаться от особых прав в Данциге, после чего начались бы переговоры и большая мирная конференция 62.
Такой план, однако, совершенно не устраивал Гитлера. 22 августа фюрер объявил немецким генералам, что их основной задачей является «уничтожение Польши». «Все должны понимать, что мы полны решимости сражаться с западными державами с самого начала», — дал он установку. «На Востоке наша цель состоит в уничтожении вооруженных сил противника, а не в достижении какой-нибудь линии». Германским «приоритетом является уничтожение Польши» 63. Гитлер был уверен, что после того как ему удалось договориться с Советским Союзом, ничто уже не могло спасти Польшу. 24 августа он подтвердил дату начала военной операции — 26 августа. Была объявлена скрытая мобилизация. Войска вермахта в обстановке строжайшей секретности стали стягиваться к границе еще 19 августа. Теперь этот процесс ускорился. Всего в военной операции предусматривалось использование 1,5 миллиона человек 64. В Данциг по морю доставлялись вооружения и боеприпасы, а также войска СС, которые должны были сломить любое возможное сопротивление и обеспечить полный контроль над вольным городом в первые же часы после начала операции. Поляки, конечно, тоже не дремали. 23 августа, вслед за получением известий из Москвы, они объявили полную мобилизацию в своих западных областях. Но силы мобилизующихся сторон были явно несопоставимы. 25 августа в три часа дня Гитлер отдал распоряжение начать боевые действия в половине пятого утра 26 августа. Оперативный штаб германской армии перебрался в местечко Цоссен к югу от Берлина, где, как оказалось, ничего не было подготовлено — отсутствовали запасы продовольствия, не хватало машинисток и телефонов 65. Все это стали срочно пополнять. Тем временем на отдельных участках германо-польской границы уже происходили незапланированные столкновения. С обеих сторон появились первые жертвы еще не начавшейся Второй мировой войны.
Однако события 22-25 августа заставили Гитлера засомневаться. Он едва ли не впервые допустил мысль о том, что Англия и Франция все-таки станут сражаться за Польшу. Надеяться на Италию в такой ситуации больше не приходилось. Муссолини дал ясно понять, что сражаться он не готов. А значит, больше нельзя было рассчитывать на то, что итальянские армия и флот смогут сковать англо-французские силы в Средиземноморье, пока сам Гитлер будет разбираться с поляками. Возможность локализовать войну с Польшей вдруг стала выглядеть сомнительной. Зато вполне могла вырисоваться война на два фронта. 25 августа Гитлер задумался о том, чтобы попытаться вовлечь западные страны в сделку 66. В 7:30 вечера он отменил свои приказы о начале боевых действий. Это было сделано буквально «на флажке». Передовые части вермахта получили приказ остановиться лишь в 22:00, когда они уже начали выдвижение непосредственно к границе с Польшей 67. «Просто чудо, что приказ о приостановке начала наступления попал в войска вовремя», — записал в дневнике Вайцзеккер 68.
Гитлер оказался в необычной для себя ситуации. Он не любил и не привык менять свои планы, особенно когда они были известны его окружению. В этом он усматривал собственную слабость. Гитлер считал, что он должен властвовать над обстоятельствами, и чувствовал себя уязвленным, когда они брали над ним верх. Весь мир, казалось ему тогда, смеется над ним. Тем более что готовые действовать военные потихоньку начинали роптать. «Если нам придется возвращаться, на дорогах возникнет страшная неразбериха, — объяснял Паулю Шмидту майор вермахта. — Прежде всего вы, дипломаты, несете ответственность за это. Вы должны просчитывать возникновение подобных ситуаций заранее, а не отзывать нас, когда обстоятельства меняются» 69. Не то чтобы военные горели желанием начать боевые действия. Совсем нет. Им скорее не нравилось, когда их дергают туда-сюда без видимых на то оснований. «Адольфа окатили ушатом холодной воды», — язвили солдаты в армии 70. Какого-то открытого и широкого недовольства в армии, конечно, не было, но колебания, безусловно, сказывались на престиже фюрера. Неопределенной ситуацией пытались воспользоваться противники силового воздействия на Польшу, а их среди политиков, военных и высших чиновников Третьего рейха оказалось немало. С разных сторон Гитлер получал информацию, что за переговоры выступает не только Геринг. Шеф имперской пропаганды Геббельс прямо говорил фюреру об опасностях войны и предлагал найти мирное решение 71. Против развязывания европейской войны в августе 1939 года выступали генералы Людвиг Бек и Франц Гальдер, глава Абвера адмирал Вильгельм Канарис, финансист Ялмар Шахт, дипломаты Эрнст фон Вайцзеккер и Ульрих фон Хассель, и многие другие 72. Это не могло не тревожить фюрера. Архитектор Альберт Шпеер, входивший в близкое окружение Гитлера, подметил одну интересную особенность. Фюрер, как известно, не терпел возражений. Так вот, в августе 1939 года он все чаще обсуждал военные вопросы со своими молодыми адъютантами — полковником Шмундтом, капитанами Энгелем и фон Беловым, морским капитаном Путткамером 73. Причина была проста — эти офицеры в возрасте 30-35 лет не являлись опытными специалистами и в силу своего положения никогда не возражали фюреру.
С точки зрения здравого смысла, это был, конечно, полный абсурд, и долго он продолжаться не мог. Гитлер и сам понимал это, но ничего поделать с собой не мог. В нем боролись два чувства — желание приступить к решительным действиям и боязнь проиграть. Раздвоенность усугублялась опасениями за моральный дух армии. Позже фюрер так объяснял это Шпееру: «Вы думаете, для наших войск было бы лучше, если мы смогли бы захватить Польшу без борьбы, так же как раньше заполучили Австрию и Чехословакию? Поверьте мне, даже лучшая армия не перенесет подобного. Победы без пролития крови деморализуют. То, что произошло, было не просто удачей — у нас не было возможности для компромисса. Со временем мы осознали бы весь вред (от переговоров), и я должен был бы в любом случае нанести удар» 74. С такой философией мир в Европе был обречен, но европейцы в то время могли и не догадываться об этом. В течение нескольких дней Гитлер никак не мог решиться на удар, и выглядел подавленным. Почти таким же, как в 10-х числах августа, когда он ждал реакции на свои инициативы от Сталина, а советский вождь выжидал и тянул время. Комиссар Лиги Наций в Данциге Карл Буркхардт, встречавшийся с фюрером в те дни, нашел Гитлера постаревшим, с признаками внутреннего страха. Временами «он казался нервно-возбужденным, а иногда — просто потрясенным», — записал Буркхардт 75. Теперь старый рецидив повторялся.
В эти дни Гитлер готов был искать отдельное соглашение с Англией. Он даже раздумывал, не отправить ли ему в Лондон для проведения секретных переговоров Геринга. С этим планом многое остается неясным. Англичане впервые услышали о нем 21 августа. Именно эта дата фигурирует в воспоминаниях Галифакса. Однако возможно, Галифакс запамятовал, и описанные им события произошли несколькими днями позже. В таком случае это соответствовало бы и документам, опубликованным после войны англичанами, да и самой логике событий. Так или иначе, но, как вспоминал Галифакс, в последнюю декаду августа англичане получили странное сообщение о том, что Геринг мог бы прибыть в Лондон, если ему будет предоставлена возможность встретиться с Чемберленом 76. Когда дело касалось Геринга, то контактным лицом в разговорах с Лондоном с немецкой стороны обычно выступал шведский промышленник Биргер Далерус, старый приятель Геринга и его доверенное лицо. Обычно Далерус связывался с кем-нибудь из знакомых ему британских дипломатов и передавал от лица Геринга какую-то информацию. Так было и на этот раз. Вечером 24 августа Далерус позвонил в Форин Офис из Берлина и поинтересовался, «имеются ли у Геринга какие-то шансы продать каучук в Лондоне». Его особенно интересовал вопрос, «не исключает ли выступление премьер-министра (в палате общин) любую возможность продажи каучука». Английский собеседник Далеруса в тон шведу ответил, что не может говорить от лица всех «покупателей» в Англии, но их общий настрой никогда не противился этому и выступление премьер-министра вряд ли изменит такой подход 77. Обсудив странное предложение Геринга, англичане дали согласие на его поездку. Их план предусматривал прилет фельдмаршала (Геринг был асом еще Первой мировой войны) на один из неиспользуемых английских аэродромов, откуда его доставили бы на автомобиле в загородную резиденцию Чемберлена в Чекерсе. Там он имел бы возможность в течение двух-трех дней обсудить любые вопросы с британским премьером 78. Из этой затеи, однако, ничего не вышло. Гитлер, в конечном итоге, не дал добро на поездку Геринга, и вместо последнего в Лондон прилетел лишь Далерус, доставивший послание своего конфидента 79. Послание содержало различные нюансы и отражало личные взгляды Геринга на происходящее. Однако принципиально оно не отличалось от посланий самого фюрера, переданных в те дни в Лондон послом Гендерсоном. На встрече с Галифаксом вечером 25 августа Далерус передал послание Геринга, но оно не вызвало особого интереса у главы Форин Офис 80.
В это время в Лондоне ломали голову над тем, что ответить на послания фюрера. Англичане хотели составить такой ответ, который выглядел бы достаточно жестким, но оставлял бы шансы на компромисс. Предложения следовали одно за другим. В одном только Форин Офис подготовили, по крайней мере, три варианта, которые были последовательно отвергнуты Галифаксом, Чемберленом и кабинетом. Кадоган, посчитавший проект письма Галифакса слишком мягким, привычно обиделся, когда не прошел и его вариант 81. Почти три дня, постоянно консультируясь с французским послом и по телефону с Парижем, в Лондоне готовили ответ Гитлеру, и 28 августа Гендерсон отправился с ним в Берлин. По мнению англичан, ответ получился сбалансированным. Настолько, посчитал Гендерсон, что «легко позволял Гитлеру избежать всех ужасов войны» 82. Британский ответ делил все вызывавшие разногласия основные вопросы англо-германских отношений на две части — те, которые касались прежде всего германо-польских отношений, и более глобальные, которые можно было решить лишь в контексте мировой политики. Соответственно, условием решения второй группы вопросов англичане ставили мирное улаживание первой. То есть Гитлеру предлагалось полюбовно урегулировать свои отношения с Польшей, а затем перейти к рассмотрению любых вопросов, входящих в сферу влияния Англии. Все послание было выдержано в примирительном тоне. «Германия и Польша, — говорилось в нем, — могут и должны решить свои разногласия путем достижения соглашения между двумя странами, которое учитывало бы интересы Польши». После этого «будет открыт путь для переговоров по достижению более глубокого и полного понимания между Великобританией и Германией» 83. В то же время англичане подчеркивали в своем послании, что Британия готова выполнить свои обязательства по отношению к Польше.
Гендерсон появился в рейхсканцелярии 28 августа в 10:30 вечера. К этому времени Гитлер уже получил по телеграфу английский ответ и успел бегло ознакомиться с ним. Настроен он был спокойно и вполне благожелательно, без той взвинченности и воинственности, которыми отличались его предшествовавшие встречи с британским послом. «Это была чуть ли не единственная моя встреча с Гитлером, на которой я говорил больше, чем он», — вспоминал позже Гендерсон 84. Посол пытался донести до фюрера те же мысли, что содержались в доставленном им послании. Британия желает мира с Германией, но не откажется от данных Польше гарантий, сказал Гендерсон. Поэтому теперь все зависит от Гитлера. «Если он готов пожертвовать взаимопониманием (с Англией), чтобы начать войну на основе чрезмерных требований к Польше, — объяснил посол, — ответственность ляжет целиком на него». Англия предлагает дружбу, «но только на основе мирного и свободного обсуждения способов решения польского вопроса» 85. Гитлер слушал посла, почти не возражая, но когда фюрер заговорил, оказалось, что германские требования стали более жесткими. Гитлера уже не удовлетворяли возвращение Данцига и экстерриториальной трассы, соединявшей территорию Рейха с «вольным городом». Теперь фюрер требовал весь польский коридор и вдобавок еще и Верхнюю Силезию, где в ходе плебисцита 1921 года большинство населения высказалось за то, чтобы остаться в составе Германии. Эти требования были гораздо жестче тех, что Гитлер предъявлял Польше весной. Повторялась прошлогодняя история с Судетами, когда требования Германии росли по ходу переговоров на фоне миролюбивого согласия Запада. Гитлер интуитивно чувствовал слабость и неуверенность в позиции противной стороны и, вследствие этого, увеличивал свои требования. Разговор хоть и носил в целом спокойный характер, явно ускользал из-под контроля посла. В отчаянии Гендерсон даже допустил (правда, от себя лично) возможность заключения союза между Британией и Германией 86, что, конечно же, не прошло мимо внимания Гитлера. Встреча закончилась тем, что фюрер заявил о необходимости консультации с Герингом и обещал подготовить ответ на следующий день.
Отчет об этой встрече, посланный Гендерсоном в Форин Офис, вызвал у старших британских дипломатов массу эмоций. Редко какое сообщение, приходившее в министерство из-за рубежа, получало столько сопроводительных комментариев. Дело в том, что дипломаты не читали итоговый текст послания Гитлеру, хотя и участвовали в его подготовке. Поэтому теперь те из них, кто мог по своему положению просматривать донесения, поступавшие от зарубежных коллег, и делать к ним свои комментарии, фактически высказывались и о самом британском послании фюреру. Основная критика сводилась к тому, что доверять Гитлеру нельзя ни в коем случае. «Если Гитлер согласится с нашим предложением и бескровно присоединит Данциг, — считал Айвон Киркпатрик, — то он получит возможность в дальнейшем требовать возвращения колоний и настаивать на сближении с Англией». То есть не потеряв ничего из того, что ему принадлежало бы, он сможет оказывать давление на британскую политику и получит хорошую возможность «вбивать клин» в отношения Британии с Францией. Сближение с Англией будет также включать поддержку требований Германии о «жизненном пространстве» на Востоке Европы, что приведет к подрыву британского авторитета и влияния в этом регионе. Если же Англия откажется следовать по такому пути, то все быстро вернется на прежнее место. «Нельзя позволять Гитлеру играть в его старую игру, — считал Киркпатрик, — добиваться конкретных уступок в обмен на иллюзорные обещания» 87.
С Киркпатриком в целом соглашался Орме Сарджент. «Если Гитлер и пойдет на переговоры (с поляками), — считал Сарджент, — можно не сомневаться, что он будет вести их так же, как год назад в Мюнхене. Его целью будет не поиск постоянного решения польской проблемы, а создание ситуации, которая улучшила бы позиции Германии в достижении его подлинной цели, а именно — полной дезинтеграции Польши». Интересно, что глава Форин Офис лорд Галифакс отреагировал на комментарий Сарджента следующим образом: «Вполне возможно, что никакое постоянное урегулирование в Европе вообще невозможно до тех пор, пока у власти в Германии находится нацистский режим» 88. Высказался и Роберт Ванситарт, занимавший в то время почетный пост главного внешнеполитического советника правительства Великобритании. Ван обратил внимание на частное мнение Гендерсона о возможности союза между Германией и Англией. Это очень опасная точка зрения, посчитал Ванситарт. «Я думаю, — прокомментировал он, — что (такой союз) вызвал бы взрыв негодования и подозрений в Британии, а также потерю доверия (к Англии) и обвинений в коварстве во Франции, Турции, Польше, Румынии, Греции и т. д.». Ван полагал, что Гендерсон должен получить инструкции ни в коем случае не поднимать вопрос о союзе с Германией самому, а если его снова затронет Гитлер, отвечать совершенно в другом ключе. «Никакого союза не может быть в обозримом будущем, — считал Ванситарт. — Союз всегда имеет военную подоплеку. Против кого мы должны заключать союз с такими бандитами, как нынешний германский режим? Само допущение этого разрушит наши отношения с Соединенными Штатами». Поэтому «соглашению — да, союзу — нет», — заключил Ван, и Галифакс полностью одобрил его мнение 89. Гендерсону была послана инструкция, в которой говорилось, что нельзя втягиваться в разговоры о союзе. Иначе это «может создать худшее из возможных мнений в Соединенных Штатах и других дружественных странах» 90.
«Дискуссия» дипломатов была весьма показательной для Британии того времени. Никто из британских дипломатов не обронил и слова о возможности направления гитлеровской агрессии на Восток, о чем любили твердить советские историки 91. Наоборот, англичане полагали такую политику очень опасной и не соответствующей интересам Великобритании. Гитлеру на Британских островах к этому времени уже никто не верил, и дипломаты отдавали себе отчет в том, что любые заигрывания с ним чреваты невосполнимыми моральными и материальными потерями. Не только среди собственного населения, но и в мире. Политика умиротворения непосредственно перед началом Второй мировой войны кардинально отличалась от ее более ранних стадий. Главной целью стала попытка избежать, по возможности, ненужных жертв, сдержать германскую агрессию без применения силы, выгадать дополнительное время для будущей схватки с нацизмом, которую большинство британцев считали теперь неизбежной.
29 августа Гитлер передал Гендерсону свой ответ. Фюрер так и не понял тех изменений, которые произошли в настроениях британского общества и взглядах правительства Англии за прошедший год. Цель Гитлера по-прежнему заключалась в том, чтобы изолировать Польшу и предоставить Англии возможность сдать своего союзника, не потеряв при этом лица. Правительство Германии, говорилось в ответе, «готово принять английское предложение и начать прямые переговоры (с Польшей)» с надеждой на заключение в дальнейшем англо-германского пакта о дружбе, предложенного британским правительством 92. Однако согласие вступить в переговоры с поляками обставлялось таким количеством ультимативных условий, что практически не оставляло шансов на успех. Немцы объявили, что ждут наделенного всеми полномочиями польского переговорщика уже 30 августа в Берлине. «Звучит как ультиматум, — заметил Гендерсон, получив ответ Гитлера. — Полякам дается всего двадцать четыре часа, чтобы скоординировать свои планы» 93. «Это бессмысленно, — прокомментировал Галифакс, узнав о требовании Гитлера. — Немцы не могут ожидать, что нам удастся организовать приезд польского представителя в Берлин уже сегодня» 94. Но немцев это не интересовало. «Мои солдаты, — ответил Гитлер послу, — спрашивают меня “Да” или “Нет”» 95.
Гитлер не собирался вести с поляками серьезные переговоры и уж тем более искать мирное решение. «Мне необходимо было оправдание в глазах немецкого народа, — признавался фюрер позже в узком кругу. — Я должен был показать, что сделал все возможное, чтобы сохранить мир» 96. Когда 31 августа во второй половине дня польский посол Липский появился в здании Auswartiges Amt, Риббентропа интересовали исключительно полномочия посла вести переговоры 97. «Это была одна из самых коротких встреч, в которых я участвовал», — вспоминал Пауль Шмидт 98. После того как оказалось, что никаких специальных полномочий у посла нет, его тут же выставили вон. Бедный Липский! В течение длительного времени он открыто демонстрировал всем свои симпатии к нацизму, подчеркнуто дружил со многими нацистскими главарями, посещал многочисленные идеологические мероприятия, организуемые в Третьем рейхе. И вот теперь его ожидал такой позорный для дипломата финал.
Ответ Гитлера на английское послание содержал еще один интересный пассаж. «Правительство Рейха, — говорилось в ответе, — вынуждено сообщить британскому правительству, что в случае территориальных изменений в Польше оно не сможет больше взять на себя обязательство гарантировать (новые польские границы) без участия СССР» 99. Сказывалась секретная договоренность со Сталиным о разделе «сфер интересов» в Польше. Тогда англичане не обратили внимание на эту оговорку, но вскоре все стало на свои места. Удивительно и другое. Тайна секретного протокола к советско-германскому пакту настолько оберегалась, что о нем ничего не знали даже ведущие советские полпреды. Сталин и Молотов прекрасно понимали, что война на Западе должна вот-вот начаться. Они ждали нападения Германии на Польшу и, соответственно, вмешательства Англии со дня на день. В то же время полпред в Лондоне Майский, будучи в неведении о подписанном протоколе, продолжал слать в Москву идеологический вздор. За несколько часов до начала войны он сообщил в НКИД, что у него «создается впечатление, что британское правительство подготавливает почву к тому, чтобы попытаться свалить ответственность за войну или за новый Мюнхен на СССР» 100.
Тем временем Гитлер окончательно пришел в себя после длившегося несколько дней замешательства и определился с новой датой нападения на Польшу — 1 сентября. В последние дни августа между Англией и Германией еще велись переговоры, но параллельно в Лондоне, Берлине, Париже и Варшаве усиленно готовились к войне, что включало не только мобилизационные мероприятия. В ожидании бомбежек из британской столицы в провинцию эвакуировались наиболее ценные экспонаты многих крупных музеев. Это было хлопотное занятие, и без крайней необходимости никто не стал бы заниматься эвакуацией. Планы вывоза экспонатов из столичных музеев существовали с апреля 1939 года, но лишь в последние дни августа решено было приступить к их осуществлению. Для того чтобы вывезти самые ценные экспонаты из музея естественной истории, музея Виктории и Альберта и музея военной истории понадобилось более тридцати грузовиков, а для того чтобы доставить на лондонские вокзалы сокровища картинных галерей и других всемирно известных собраний, еще больше — восемьдесят восемь 101. В Лондоне снова, как и в 1937 году, звучали пробные воздушные сирены, оборудовались бомбоубежища для жителей города. Годом ранее, во время Судетского кризиса, ничего подобного не было, и для рядовых лондонцев происходившие в конце августа 1939 года события должны были свидетельствовать о серьезности намерений правительства вступить в войну из-за Польши.
Чемберлен, однако, не был бы самим собой, если не попытался бы и в эти дни нащупать мирное решение. Уже давно не веря в «искренность» намерений Гитлера, британский премьер продолжал надеяться, что мирное решение возможно, если Германия проявит благоразумие. 30 августа, получив формальное согласие фюрера на переговоры с поляками, англичане буквально завалили своего посла разными инструкциями. Чемберлен просил Гендерсона передать Гитлеру, чтобы на время переговоров Германия воздержалась от каких-либо провокаций на границе 102, а также не поощряла провокации со стороны немецкого меньшинства в самой Польше 103. Галифакс предложил немцам использовать обычную дипломатическую практику — пригласить польского посла и вручить ему свои предложения, с тем чтобы посол мог передать их в Варшаву, и тогда двусторонние переговоры начались бы не с ультиматума, а так, как принято в мире 104. Наконец, около восьми часов вечера Гендерсону был передан общий ответ на послание Гитлера. В нем говорилось, что английское правительство поддерживает желание Германии улучшить двусторонние отношения с Англией, но ради этого Англия «не может жертвовать интересами старых друзей». У Польши имеются свои жизненные интересы, и британское правительство «надеется, что жизненные интересы двух стран (Германии и Польши. — И. Т.) не являются несовместимыми» 105. Получив адресованное Гитлеру послание и многочисленные сопроводительные инструкции, Гендерсон договорился о встрече с Риббентропом в здании МИДа на Вильгельмштрассе. Она началась ровно в полночь 30 августа и затянулась до половины второго утра 31 августа.
Риббентроп прибыл в министерство прямо из рейхсканцелярии, где он присутствовал при том, как Гитлер отдавал последние распоряжения о вторжении в Польшу, которое должно было начаться на рассвете 1 сентября. Министр появился бледный, взвинченный, его буквально трясло от возбуждения. С плотно сжатыми губами и горящим взглядом, Риббентроп походил на обезумевшего фанатика. Война нервов, как называли последнюю неделю августа англичане, подходила к концу, и напряжение всех ее участников было на пределе. Встреча прошла в присутствии Пауля Шмидта, описавшего ее впоследствии во всех красках 106. Обменявшись холодными приветствиями, Риббентроп и Гендерсон уселись друг напротив друга за маленьким переговорным столиком в бывшем кабинете Бисмарка. Дальнейший разговор шел большей частью на немецком языке, которым английский посол владел далеко не свободно, но любил пользоваться, полагая, что это должно показывать его дружеское расположение к немцам. Гендерсон начал с того, что попытался объяснить Риббентропу — ожидать появления уполномоченного вести переговоры польского представителя в течение двадцати четырех часов было нереально. «Время вышло, — прервал его министр. — Где обещанный вашим правительством поляк?» Гендерсон объяснил, что британское правительство передало в Варшаву требование Гитлера и посоветовало полякам проявлять сдержанность. Того же Англия ожидает и от Германии. «Поляки являются агрессорами, а не мы, — с нарастающим раздражением возразил Риббентроп. — Вы пришли не по тому адресу!» Затем Гендерсон попытался объяснить, что Германии хорошо было бы использовать общепринятую дипломатическую практику и обратиться со своими предложениями напрямую в Варшаву. Это окончательно вывело Риббентропа из себя. «Об этом не может быть и речи, — перешел он на крик. — Мы требуем, чтобы полномочный представитель Польши явился в Берлин!» Гендерсон тоже начал закипать, но, стараясь успокоиться, он достал лист с переводом английского ответа на последнее послание фюрера и принялся зачитывать его. Волнение посла выдавали лишь дрожавшие руки. Риббентроп слушал до тех пор, пока посол не дошел до фразы, где говорилось о необходимости проявлять сдержанность и прекратить на время переговоров всякие передвижения войск. «Это неслыханное предложение! — вскричал Риббентроп, скрестив на груди руки. — У вас есть еще что сказать?» Гендерсон на мгновение прервал чтение заготовленного текста и сказал, что у британского правительства имеются доказательства актов саботажа со стороны представителей немецкого меньшинства в Польше. «Это чертово польское правительство лжет! — снова прервал посла Риббентроп. — Должен сказать вам, герр Гендерсон, что положение крайне серьезное!» Тут не выдержал уже и посол. Направив указательный палец на Риббентропа, Гендерсон заявил: «Вы только что назвали польское правительство чертовым. Ответственный политик не может употреблять подобные слова в столь напряженной обстановке!»
Это была та искра, которая окончательно взорвала беседу дипломатов. Сжав кулаки, Риббентроп вскочил с кресла. Проклятый англичанин вздумал учить его! «Что вы сказали?!» — заорал он. Гендерсон тоже поднялся со своего места. Переводчик Шмидт остался сидеть, не зная, как вести себя в подобной ситуации. Все шло к тому, что начнется банальный мордобой. Однако в последний момент оба вспомнили, что являются дипломатами, представляющими великие державы. Сначала Риббентроп, а за ним и Гендерсон сумели совладать со своими эмоциями и опустились в кресла. Разговор продолжился в относительно спокойном, хотя и холодном тоне. Гендерсон закончил чтение заготовленного перевода, а затем Риббентроп достал из кармана новые условия Гитлера. Гендерсон утверждал впоследствии, что министр зачитывал их нарочито быстро, так, чтобы посол не успел понять и запомнить весь текст 107. После того как Риббентроп закончил, Гендерсон попросил передать ему текст для лучшего ознакомления и отправки своему правительству. Обычно дипломаты так и делали, но на этот раз Риббентроп со зловещей ухмылкой отказался предоставить текст послу. «Он все равно устарел, поскольку польский представитель так и не явился», — издевательски пояснил министр. В этот момент Шмидт понял, что сюжет с германским ответом был тщательно обдуманным спектаклем. Если бы Риббентроп передал последние условия Гитлера Гендерсону, англичане могли быстро довести их до сведения поляков, а те, в свою очередь, полностью согласиться с выдвигаемыми Германией требованиями. Шмидт понял, что Гитлер желал войны 108. Понял это и Гендерсон, который «вернулся в посольство, убежденный в том, что исчезла последняя надежда на мир» 109. Скорее по инерции он пытался еще 31 августа организовать встречу Геринга с Рыдзь-Смиглы, а сам Геринг еще старался убедить Гитлера отступить. Дуче уговаривал фюрера пойти на мирную конференцию наподобие мюнхенской и добиться своих целей без применения силы 110. Но все было бесполезно. Гитлер принял решение. «За два месяца с Польшей будет покончено, — уверял он свое окружение, — и тогда мы проведем большую мирную конференцию с западными странами» 111. Фюрер все еще строил иллюзии, поддерживаемые Риббентропом, будто Англия и Франция ограничатся словесными протестами и не решатся выступить в защиту Польши. «Англия и Франция не выступят», — уверял он генерала фон Браухича вечером 31 августа, и война будет «локализована» 112.
Рано утром 1 сентября 1939 года Германия без объявления войны напала на Польшу. Именно эту дату традиционно принято считать началом Второй мировой войны. Хотя на этот счет существуют разные точки зрения. Некоторые западные историки полагают, что Вторая мировая война началась в декабре 1941 года, после нападения Японии на Пёрл-Харбор и последующего объявления Германией войны Соединенным Штатам. Эти события, по их мнению, превратили «две отдельные войны на разных континентах в одно глобальное противоборство, колоссальный конфликт», ставший Второй мировой войной 113. Участие Америки, считают сторонники такой точки зрения, «связало два региональных кризиса в один глобальный конфликт» 114, получивший название Второй мировой войны. В пользу такого подхода говорит и тот факт, что президент Франклин Рузвельт одним из первых стал широко использовать сам термин «Вторая мировая война», тогда как до него о событиях 1939-1941 годов в Европе говорили как о «Европейской войне». Другие западные историки предлагают считать события сентября 1939 года своеобразной прелюдией ко Второй мировой войне. Свою точку зрения они объясняют следующим образом. 1 сентября началась германо-польская война, в которую чуть позже вмешались Англия, Франция и СССР. Конфликт был ограничен и по масштабу территории, и по количеству жертв. А затем последовал длительный период затишья, продлившийся до конца апреля 1940 года, после чего последовал захват Германией Дании и Норвегии. Эти исследователи предлагают относить войны Германии с Польшей, Данией и Норвегией к отдельным событиям, случившимся в преддверии Второй мировой войны 115.
В этом есть своя логика, особенно если учесть, что конфликт с Польшей после ее раздела мог завершиться мирным соглашением Германии с Англией и Францией, как предлагал Гитлер в октябре. В свою очередь, некоторые советские и постсоветские историки предлагали перенести дату начала Второй мировой войны на более ранние стадии — к периоду гражданской войны в Испании 116 или к Судетскому кризису 1938 года 117. В таких предложениях легко просматривалось стремление оправдаться перед историей. Ведь чем глубже в историю уходили бы корни Второй мировой войны, тем меньше прослеживалась бы связь между ее началом и пактом Молотова-Риббентропа.
Так или иначе, но общепризнанной датой начала Второй мировой войны в мире принято считать 1 сентября 1939 года. В 4:45 утра корабль германских ВМС «Шлезвиг-Гольштейн» с рейда Данцига обстрелял польские береговые укрепления, сделав первые залпы Второй мировой. Практически одновременно три армейские группы вермахта атаковали Польшу сразу на трех направлениях — из Померании, Восточной Пруссии и в районе Верхней Силезии. Поляки храбро сражались, но силы были слишком неравны. Польская кавалерия была не в состоянии противостоять танкам вермахта. Авиация Польши не только численно сильно уступала люфтваффе. Она была допотопной. Все это давало немцам неоспоримое преимущество, которое не могла компенсировать никакая храбрость польских войск. Сегодня совершенно непонятно, откуда в Польше накануне войны преобладала уверенность в том, что поляки одержат победу 118. Развитие событий уже в первые дни сентября полностью развеяло эту иллюзию.
Сообщения о начале агрессии Германии против Польши стали поступать в Лондон и Париж с семи часов утра. Кадоган был разбужен новостью о том, Данциг объявил о своем вхождении в состав Третьего рейха, а Германия начала боевые действия в Польше 119. Военного министра Хор-Белиша телефонный звонок разбудил в 7:20. О случившемся министру доложил генерал Горт. «Черт бы побрал этих немцев, — спросонья пробормотал Хор-Бели-ша, — быть разбуженным таким образом» 120. Чемберлен и Галифакс узнали о нападении Германии на Польшу из сообщения агентства «Рейтер», полученном в Форин Офис в 7:28. Информационное агентство переслало в Лондон текст обращения Гитлера к вермахту, прозвучавшего по германскому радио в 5:40 121. Через час, в 8:30, английский посол в Варшаве Говард Кеннард передал, что Краков, Катовице и другие польские города были подвергнуты бомбардировкам германской авиации 122. В это же время на Кэ д’Орсе получили сообщение своего посла из польской столицы 123. Сомнений в Лондоне и Париже остаться не могло — Гитлер начал войну с Польшей. То, чего так опасались в последние дни в западноевропейских столицах, стало реальностью, и на нее надо было как-то реагировать. Главный вопрос, на который английским и французским политикам предстояло дать ответ, — являются ли действия Германии casus foederis, иначе говоря, дают ли они достаточно оснований для выполнения взятых на себя гарантийных и договорных обязательств перед Польшей. Поиск ответа на этот вопрос занял у англичан и французов больше двух дней, в течение которых Польша, истекая кровью, сражалась с Германией в одиночку, а ее союзники раздумывали, вступать ли им в войну.
1 сентября в Лондоне и Париже объявили общую мобилизацию. Однако на этом решимость англичан и французов иссякла. Чемберлен и Даладье были, безусловно, не теми лидерами, которые способны руководить государством в период войны. На какие-то решительные заявления их еще хватало, но переход к столь же решительным действиям давался им с трудом. В 11:30 утра началось срочное заседание английского кабинета. Чемберлен сразу заявил своим министрам: «Событие, которое мы так долго и искренне пытались предотвратить, произошло. Наша совесть чиста, и не должно возникать никаких сомнений, в чем теперь состоит наш долг» 124. Но никаких действий вслед за этим заявлением не последовало. Между тем картина кардинально отличалась от той, при которой Британия вступила в Первую мировую войну. Как и двадцать пять лет назад, повод для войны не затрагивал напрямую британские интересы. Сам по себе конфликт вокруг Данцига, также как когда-то вокруг Сербии, мало волновал англичан. «Нам так же безразличен Белград, как Белграду Манчестер», — писала накануне Первой мировой войны газета The Manchester Guardian 125. В августе 1939 года капитан французской армии Д. Барлон отразил те же настроения в своем дневнике следующим образом: «Сегодня нам ничего не надо. У нас более, чем достаточно, колоний. Мы знаем, что благодаря линии Мажино наша территория надежно защищена от вторжения. Никто не хочет сражаться за Чехословакию или за Польшу. Девяносто пять французов из ста даже не смогут отыскать их на карте» 126.
В августе 1939 года журналисты снова задавались риторическим вопросом — кто пойдет умирать за Данциг?! 127 Но если в августе 1914 года тогдашнему главе Форин Офис Эдуарду Грею пришлось ждать, пока Германия нарушит нейтралитет Бельгии, чтобы разбудить национальную гордость англичан и убедить сначала либеральное правительство, а затем и палату общин объявить войну кайзеру, то теперь, в сентябре 1939-го, национальные чувства британцев были возмущены действиями Гитлера. Общественное мнение Англии и палата общин после нападения Германии на Польшу были готовы к войне. Но Чемберлен и его кабинет затягивали с принятием решения, которого от них ждали. То есть не Чемберлен подталкивал общественное мнение и членов парламента к войне, а наоборот — британское общество и палата общин требовали от премьер-министра выполнить обязательства перед Польшей.
Чемберлен решил начать с создания военного кабинета. Предполагалось, что новое правительство будет состоять из представителей разных партий и сил, в том числе оппозиционных премьер-министру внутри самой консервативной партии. Однако лейбористы сразу отвергли такое предложение. Их лидер Клемент Эттли не испытывал доверия к Чемберлену и его ближайшему окружению и хотел сохранить за своей партией свободу критики правительства 128. Зато сразу же согласился войти в состав военного кабинета другой острый критик Чемберлена — Уинстон Черчилль. Казалось, что его политическая звезда закатилась еще десять лет назад, и последние годы он был занят, главным образом, тем, что постоянно критиковал политику своей партии и лично премьер-министра Чемберлена. Эта критика сделала Черчилля популярным в обществе, что стало особенно заметным после провала политики умиротворения. Надо, правда, сказать, что оппозиционность Уинстона часто сильно преувеличивают. Главным для него было вернуться во власть. До лета 1939 года он полагал, что ему легче будет добиться этого через критику власти, но затем решил, что сотрудничество с ней открывает больше возможностей. «Принципиально между нами не существует разногласий, — признавался Черчилль лорду Галифаксу в конце июня. — Все мы (критики Чемберлена. — И. Т) по-своему одобряем политику, которую вы и премьер-министр сейчас проводите. Если разногласия и остаются, то касаются они лишь акцентов и методов, сроков и степени» 129. Конечно, Черчиллю было не все равно, кто стоит во главе критикуемой им власти, но фигура Чемберлена Черчилля вполне устраивала. Поэтому он сразу согласился на пост министра без портфеля, который предложил ему премьер-министр 1 сентября 130.
Попытки создания военного кабинета отлично иллюстрируют нерешительность Чемберлена в первые дни после нападения Германии на Польшу. «Я ничего не слыхал от Вас после нашей последней беседы в пятницу (1 сентября. — И. Т.), — написал Черчилль Чемберлену 2 сентября. — Я тогда понял, что должен буду стать Вашим коллегой, и Вы сказали, что об этом будет объявлено очень скоро. Не могу себе представить, что произошло за эти тревожные дни, хотя мне кажется, что теперь возобладали новые идеи, совершенно отличные от тех, что Вы выразили мне, сказав: “Жребий брошен”... Я считаю себя вправе просить Вас сообщить, каковы наши с Вами отношения, как общественные, так и личные» 131. Черчилль рвался в бой и не без оснований подозревал Чемберлена в новых попытках договориться с Гитлером. Его секретарша Кэтлин Хилл вспоминала, как в ожидании звонка от премьера Черчилль, «словно лев в клетке, мерил шагами кабинет, но звонка так и не последовало» 132.
Такие попытки действительно предпринимались. 1 и 2 сентября в события пытался вмешиваться шведский бизнесмен Далерус, который фактически передавал англичанам утверждения Гитлера и Геринга 133. Это были скорее не попытки нащупать мирное решение германо-польского конфликта, а способ затянуть время и дать вермахту возможность развить успех на фронте. Для этого Далерус передавал в Лондон, что немцы не будут бомбить английские города и мирные объекты, если англичане не будут предпринимать аналогичных действий против Германии 134. Завуалированная угроза Геринга достигла своей цели, и в течение первых месяцев войны (после того как англичане, наконец, ее объявили) они «ограничивались тем, что разбрасывали листовки, взывающие к нравственности немцев» 135. Что же касается «мирных инициатив», в Лондоне быстро поняли смысл посредничества Далеруса и не воспринимали его всерьез 136. Кадоган уже 1 сентября сообщил шведу, что единственной основой для дальнейших переговоров могли бы стать прекращение огня и полный вывод германских войск с польской территории 137. Значение «переговоров» с Далерусом часто преувеличивается историками. На самом деле англичане обращали мало внимания на усилия шведа, прекрасно понимая, что он служит, возможно, сам того не осознавая, лишь ширмой для прикрытия германской агрессии.
Другое дело — официальные контакты, которые 1 и 2 сентября шли через посла Гендерсона. 1 сентября во второй половине дня английский посол получил телеграмму Галифакса, содержавшую текст ноты, которую следовало немедленно довести до германского правительства. «Германское правительство, — говорилось в ноте, — создало условия (агрессивный акт с применением силы против Польши, создающий угрозу ее независимости), которые побуждают правительства Соединенного Королевства и Франции выступить в защиту Польши... Если германское правительство не предоставит правительству Его Величества убедительных доказательств того, что агрессивные действия будут приостановлены и германские войска выведены с территории Польши, правительство Соединенного Королевства без колебаний выполнит свои обязательства по отношению к Польше» 138. В дополнительной инструкции, переданной Гендерсону, говорилось, что эта нота не является ультиматумом, а носит характер предупреждения. «Если германский ответ будет носить неудовлетворительный характер, — сообщалось послу, — следующим шагом будет ультиматум с ограниченным сроком действия или немедленное объявление войны» 139. Нота Галифакса появилась в результате дневного заседания британского кабинета, а ее следствием стали попытки Далеруса имитировать возможность мирного решения. Но время шло, Гитлер не отвечал, а германские вооруженные силы все глубже вторгались на польскую территорию и расширяли географию бомбардировок. «Никакого ответа от немцев, — записал Кадоган в дневнике 2 сентября. — Мы просто ждем» 140.
Создалась неловкая пауза, в которой Черчилль заподозрил «возобладание новых идей». На самом деле во время этой паузы англичане пытались согласовать свои дальнейшие шаги с французами. В Париже ни Даладье, ни Бонне не горели желанием воевать. И если Даладье все-таки понимал неизбежность ответных действий, то Бонне откровенно искал любую возможность, чтобы избежать выполнения Францией своих обязательств по отношению к Польше. С самого начала конфликта министр иностранных дел Франции ухватился за предложение Муссолини, сделанное еще 31 августа, провести 5 сентября мирную конференцию наподобие мюнхенской. Когда дуче делал свое предложение, военные действия в Польше еще не начались. Теперь же ситуация приобрела совершенно иной характер. Муссолини и сам не был уверен в том, что его предложение еще имело какое-либо значение 141. Тем более после того, как Галифакс сообщил Чиано, что переговоры с немцами возможны только после полного вывода германских войск с территории Польши 142. Но Бонне это не смущало. В полдень 1 сентября он дозвонился до французского посла в Риме и попросил Франсуа-Понсе передать Чиа-но, что Франция принимает предложение Муссолини 143. В ночь на 2 сентября Бонне инспирировал сообщение французского информационного агентства «Гавас». «Французское правительство, — говорилось в нем, — получило вчера извещение об итальянской инициативе, направленной на достижение европейского урегулирования. После его обсуждения французское правительство дало положительный ответ» 144. В то время, когда делалось это заявление, на Кэ д’Орсе одно за другим приходили сообщения о бомбардировках польских городов и продвижении германской армии. «Германская авиация продолжает интенсивные бомбардировки, — сообщил французский посол в Варшаве 2 сентября. — Имеются бесчисленные жертвы среди мирного населения» 145.
Следующий день был почти полностью посвящен согласованию общей англо-французской позиции. «С французами проблема, — записал Кадоган в дневнике 2 сентября. — Мы просто не можем больше ждать ответа от немцев. А французы не хотят выдвигать ультиматум раньше полудня 3 сентября, причем с 48-часовым сроком действия. Звонил Чиано и предлагал созвать конференцию пяти держав. (С участием Польши. Некоторые авторы пишут, что под пятой державой подразумевался Советский Союз 146, но итальянцы и французы имели в виду именно Польшу. — И. Т) Думаю, что в попытках вывернуться Бонне зашел слишком далеко. Премьер-министр (Чемберлен. — И. Т.) должен сделать этим вечером заявление в парламенте. Вечером соберется кабинет, который требует выдвинуть ультиматум с истечением срока действия в полночь. Но мы не можем сдвинуть с места французов» 147. Беда заключается в том, посчитал Галифакс, что «французы стараются уйти от своих обязательств перед Польшей и пытаются увлечь нас за собой» 148. В середине дня 2 сентября английский посол во Франции Фиппс сообщил Галифаксу, что Бонне «твердо настаивает на 48-часовом сроке действия ультиматума. Он утверждает, что таково требование Генерального штаба, который хотел бы обеспечить беспрепятственную эвакуацию (населения) больших городов и завершить всеобщую мобилизацию» 149. Генерал Гамелен действительно вспоминал потом, что просил Даладье не спешить с ультиматумом. «Британцы, — писал бывший начальник Генштаба, — настаивали на том, что боевые действия должны начаться как можно скорее, чтобы безотлагательно оказать полякам реальную помощь. Должен признаться, что я остался глух к этим требованиям, поскольку мы должны были выиграть время для наших собственных приготовлений. Имело смысл потерять несколько часов, но дождаться времени, когда мы смогли бы сами атаковать. Утром 3 сентября Даладье попросил меня начать боевые действия в пять часов вечера. Я не мог и дальше отказываться. Хотя на самом деле мне удалось отложить их до утра следующего дня» 150. Здесь, правда, не совсем понятно, что Гамелен имел в виду под боевыми действиями, поскольку фактически они так и не начались до мая 1940 года.
Всю вторую половину дня Кадоган, Галифакс и Чемберлен созванивались поочередно с Даладье и Бонне и пытались нащупать согласованное решение. В 16:00, прямо перед заседанием английского кабинета, Галифакс сообщил Бонне, что условием любых переговоров с Гитлером должен быть вывод германских войск из Данцига и с территории Польши. Бонне юлил, говорил, что приглашение полякам принять участие в мирной конференции вполне может удовлетворить их, утверждал, что ультиматум Гитлеру должен иметь 48-часовой срок 151. В общем, всячески пытался склонить англичан пойти на мировую с Германией. Сразу вслед за этим разговором, в 16:15 началось заседание британского правительства. Оно было очень коротким и длилось всего сорок пять минут. Министры практически единодушно отвергли предложения Бонне. Подводя итоги обсуждения, Чемберлен сказал: «Не должно быть никаких переговоров с Германией, пока она не продемонстрирует готовность вывести войска из Данцига и с территории Польши» и «было бы нежелательно предоставлять Германии времени больше чем до полуночи 2 сентября» 152. Иными словами, английский кабинет решил предъявить Гитлеру ультиматум с требованием вывода войск и сроком действия в несколько часов. В 17:00, сразу после заседания британского правительства состоялся телефонный разговор Кадогана с Бонне. Кадоган сообщил французскому министру решение кабинета, но Бонне стоял на своем. Он заявил, что французское правительство уже дало согласие Муссолини на проведение мирной конференции, при условии участия в ней Польши, и что Франция не может поддержать ультиматум, истекающий в полночь 2 сентября, поскольку ей требуется 48 часов для завершения своих приготовлений 153.
Чемберлен оказался в непростой ситуации. Ему предстояло выступить на вечернем заседании палаты общин. Он прекрасно знал, что большинство членов парламента настроены в пользу решительных действий. «Не было сомнений, что палата была настроена в пользу войны, — вспоминал позже Черчилль. — Я бы сказал, что настроена более решительно и едино, чем во время заседания 3 августа 1914 года, в котором я тоже принимал участие» 154. Так же был настроен и его кабинет. Но выдвигать Германии ультиматум со сроком действия до полуночи без участия Франции, то есть фактически объявлять войну в одиночку, Чемберлен опасался. Приходилось маневрировать. В 19:30 началось вечернее заседание палаты общин. Атмосфера в зале была напряжена, «как в суде в ожидании вердикта жюри присяжных». Все ожидали, что скажет премьер-министр. Но Чемберлен не сказал ничего нового. Было очевидно, что он по-прежнему топчется на месте. В зале периодически слышались негодующие возгласы, в том числе и со скамеек, занимаемых членами консервативной партии. В какой-то момент, когда после выступления премьера от лица лейбористов поднялся говорить Артур Гринвуд (Эттли отсутствовал по болезни), консерватор-заднескамеечник Роберт Бутби громко крикнул: «Говорите от имени всей Англии!» (в исторической литературе эту знаменитую реплику обычно приписывают консерватору Лео Эмери) 155. Чтобы как-то сгладить недовольство, зревшее в рядах его собственной партии, Чемберлен экстренно предложил Черчиллю и Идену войти в состав правительства. Первому — в качестве главы Адмиралтейства (а не министра без портфеля, как предполагалось ранее), а второму — в качестве министра (секретаря) по делам доминионов. Черчилль, таким образом, встретил Вторую мировую войну на том же посту, на котором он встречал и начало Первой. Черчилль сразу же активно включился в работу и, еще не получив из рук короля печать Адмиралтейства, позвонил в посольство Франции и передал послу Корбену, что Франция рискует остаться в одиночестве, а Англия закроется на своих островах и будет защищать саму себя. После войны Уинстон объяснял Полю Рейно, что Корбен неправильно его понял (Черчилль плохо говорил по-французски и, если он общался с послом на этом языке, такое было вполне возможно), и он пытался сказать, что Британия готова сражаться за Польшу даже без участия Франции 156. Хотя, скорее всего, они общались на английском, который посол прекрасно знал, и Корбен правильно понял собеседника, а эпизод не вошел ни в воспоминания самого Черчилля, ни в его многочисленные биографии, потому что плохо сочетался с той линией, которой, как принято считать, всегда придерживался Уинстон.
Так или иначе, но на французского посла со всех сторон оказывалось сильное воздействие. Еще большее давление ощущали Чемберлен и Галифакс. Все требовали от них решительных действий. Галифакс, который был членом палаты лордов и выступил в ней с заявлением, схожим по содержанию с речью Чемберлена (лорды спокойно восприняли выступление главы Форин Офис), встретил на выходе из здания парламента Гринвуда, и между ними состоялся короткий разговор. «Господин министр, — поинтересовался лидер лейбористов, еще не отошедший от возбуждения, вызванного его выступлением в общинах, — могу я услышать от вас обнадеживающие слова?» «Если вы имеете в виду объявление войны, — ответил Галифакс, — то обещаю вам, что завтра я внесу ясность в этот вопрос». «Слава богу», — обрадовался Гринвуд 157. Но тяжелее всего пришлось Чемберлену. Против него выступила значительная часть правительства.
Одиннадцать министров, к которым чуть позже присоединились еще двое, во главе с Джоном Саймоном потребовали от премьер-министра, после его выступления в парламенте, немедленного предъявления ультиматума Германии со сроком исполнения до полуночи 2 сентября 158. Этот шаг иногда называют еще «бунтом правительства». После войны Саймон, возглавивший этот «бунт», был куда более осторожен в своих оценках. Возможно, 2 сентября он действительно не был в курсе всех деталей телефонных переговоров, которые вели Чемберлен и Галифакс с Даладье и Бонне, и подозревал главу своего правительства и министра иностранных дел в попытках закулисного сговора с Гитлером. В послевоенных воспоминаниях Саймон, уже обладая всей информацией, писал, что Чемберлен не несет ответственность за неопределенность своего выступления в палате общин, потому что весь вечер безуспешно пытался убедить французов в необходимости совместного выступления с ультиматумом Германии 159.
Предъявив свои требования Чемберлену, министры остались ждать его решения в кабинете премьера в здании парламента. По определению министра сельского хозяйства Реджинальда Дорман-Смита, министры устроили своему премьеру сидячую «забастовку» 160. Чемберлен оставил членов своего правительства дожидаться новостей в парламенте, а сам поспешил на Даунинг-стрит, 10. В резиденцию премьера были срочно вызваны Галифакс, Кадоган и посол Корбен. После обсуждения за ужином произошедших событий Чемберлен попросил соединить себя с Даладье. До французского премьер-министра удалось дозвониться в 21:50. Разговор получился тяжелым. Чемберлен объяснил Даладье, что в Британии сложилась взрывоопасная ситуация. Парламент и правительство ожидают от премьер-министра решительных действий, и, если Франция будет и дальше настаивать на 48-часовом сроке действия ультиматума, ситуацию «невозможно будет более сдерживать». Чемберлен предложил, чтобы послы Англии и Франции в Берлине выступили с совместным ультиматумом в восемь часов утра 3 сентября и, если до полудня от Гитлера не последует положительного ответа, обе страны считали бы себя в состоянии войны с Германией с двенадцати часов дня. Даладье в ответ сослался на предложение Чиано о созыве мирной конференции. Он понимал, что перспектив у этого предложения практически нет, но предлагал подождать с предъявлением ультиматума до полудня 3 сентября. Дальше последовала туманная фраза о том, что сказать больше по телефону нельзя, и предложение созвониться еще раз через четверть часа 161. Фактически после этого разговора разница во времени предъявления ультиматума сократилась до четырех часов. Англичане настаивали, чтобы сделать это в восемь утра, французы просили подождать до двенадцати дня.
В 22:30 последовал новый телефонный разговор между Лондоном и Парижем. В интервале между двумя звонками в обеих столицах прошло очередное обсуждение ситуации в узком кругу. На Даунинг-стрит понимали, что Чемберлен попал в западню. 3 сентября в одиннадцать часов утра должно было начаться утреннее заседание палаты общин, и, если к этому времени ультиматум не будет объявлен, правительство Чемберлена могло уйти само или быть отправлено в отставку. Для премьер-министра один час разницы становился, таким образом, вопросом выживания. В Париже Даладье и Бонне тоже поняли, что рискуют остаться без союзника в самый критический момент. На этот раз Галифакс позвонил Бонне. Глава Форин Офис объяснил своему собеседнику, что, если на утреннем заседании парламента не прозвучит точное время истечения срока ультиматума Германии, у правительства возникнут большие сложности. Галифакс предлагал поэтому, чтобы послы обеих держав посетили Риббентропа в восемь часов утра и вручили ему ультиматум, согласно которому Германии давалось бы четыре часа для выполнения предъявленных требований (прекращение боевых действий и начало вывода германских войск). В случае невыполнения этих условий Англия и Франция считали бы себя в состоянии войны с Германией с полудня 3 сентября. Галифакс еще раз объяснил Бонне, что англичане не могут отклониться от этого графика. Если французы не готовы к совместному и одновременному демаршу, Галифакс предложил, чтобы они дали гарантии, что последуют вслед за англичанами в течение 24 часов. Галифакс допускал, чтобы французский ультиматум Германии был выдвинут в полдень, то есть на четыре часа позже английского. Бонне опять просил отложить совместный демарш до полудня и ссылался на некие обстоятельства, которые нельзя объяснить по телефону, но Галифакс не мог уже этого слышать и сказал, что англичане в любом случае предъявят ультиматум в восемь часов утра, а французы могут дожидаться полудня 162. На этом телефонные переговоры между двумя столицами завершились. И в Лондоне, и в Париже прекрасно понимали, что никаких уступок со стороны Гитлера не последует. Речь, таким образом, шла лишь о конкретном часе вступления Англии и Франции в войну.
В пять часов утра в воскресенье 3 сентября Невил Гендерсон получил от Галифакса инструкцию добиться в 9:00 (8:00 по лондонскому времени) аудиенции у Риббентропа или другого ответственного сотрудника германского МИДа 163 и передать ему ультиматум английского правительства. Другой телеграммой Гендерсону сообщалось, что, по договоренности с французским правительством, посол Франции вручит немцам аналогичный ультиматум чуть позже, в районе 12:00, со сроком исполнения от шести до девяти часов 164. В тексте самого ультиматума сообщалось, что более двадцати четырех часов назад английское правительство вручило Германии ноту, где немцам предлагалось немедленно прекратить боевые действия в Польше и приступить к выводу своих войск. Иначе, говорилось в ноте, Англия готова будет выполнить имеющиеся у нее перед Польшей
обязательства. Поскольку никакого ответа на это предупреждение так и не последовало, Германии дается время до двенадцати часов дня (11:00 лондонского времени) приступить к выполнению британских требований. Если этого не произойдет, Британия будет считать себя в состоянии войны с Германией, начиная с 11:00 по лондонскому времени 165. Немцам давалось три часа. В 10:20 по парижскому времени (в промежутке между двумя мировыми войнами Лондон и Париж находились в одном часовом поясе, и их время отставало на час от берлинского) Бонне телеграфировал Кулондру аналогичные инструкции. Послу предписывалось передать немцам, что при неисполнении французских требований Франция будет считать себя в состоянии войны с Германией, начиная с 17:00 (18:00 по берлинскому времени) 166. Франция, таким образом, вступала в войну на шесть часов позже Англии.
Оказалось, что в девять часов утра в воскресенье Гендерсона мог принять только Пауль Шмидт, который и был уполномочен Риббентропом сделать это. Шмидт, кстати, банально проспал и, схватив утром такси, помчался на Вильгельмштрассе, чтобы успеть в приемную министра буквально за минуту до английского посла. В 9:00 по местному времени Шмидт принял ультиматум и поспешил с ним в рейхсканцелярию, где в ожидании новостей собрались все высшие руководители Третьего рейха. Выслушав перевод текста ультиматума, сделанный тут же Шмидтом, Гитлер долго молчал. Все присутствовавшие тоже притихли. Затем Гитлер, повернувшись к Риббентропу, в гробовой тишине произнес: «И что теперь делать?» Своим вопросом фюрер как бы упрекал министра в том, что советы того привели к принятию неверного решения. Хотя Риббентроп лишь повторял всюду слова самого Гитлера, уверявшего всех, что Англия и Франция не посмеют объявить ему войну. «Полагаю, что через час появится французский посол с аналогичным ультиматумом», — невозмутимо ответил Риббентроп. «Господи, помилуй нас, если мы проиграем эту войну», — тихо произнес Геринг, когда Шмидт проходил мимо него. Геббельс, опустив голову, молча стоял в стороне, погруженный в свои невеселые мысли 167. Вскоре на Виль-гельмштрассе появился французский посол Кулондр.
Через десять минут после истечения срока английского ультиматума Риббентроп все-таки попросил Гендерсона явиться на Вильгельмштрассе. Но лишь для того, чтобы объявить послу, что никому не дозволено говорить с Третьим рейхом языком ультиматумов. Затем Риббентроп зачитал послу длинную и путаную бумагу, где вся вина за случившееся перекладывалась на Англию, а Гитлер представал единственным искренним и последовательным борцом за мир. Было очевидно, вспоминал Гендерсон, что заявление Риббентропа предназначалось исключительно для внутреннего потребления 168. Никто, кроме немцев, не смог бы поверить в те доводы, которые зачитал министр. Следующим утром, в половине двенадцатого, когда Англия и Германия уже находились в состоянии войны, весь состав британской миссии в Берлине, состоявший из тридцати мужчин и семи женщин, был отправлен на специальном поезде в нейтральную Голландию. Еще раньше, в девять утра, туда же были переправлены сотрудники французского посольства. Улицы Берлина, вспоминал Гендерсон, были тихи и пустынны, а провожавшие англичан немцы — подчеркнуто вежливы и предупредительны 169. Ничто в поведении немцев не напоминало той разнузданно-патриотической атмосферы, которая царила в Берлине накануне и после начала Первой мировой войны. Спустя шесть лет, когда Вторая мировая близилась к завершению и победа Союзников была не за горами, Гендерсон, оценивая пройденный Англией в 1930-е годы путь, писал: «Слишком долго Британия пребывала во власти благодушных мыслителей, политиков, гонявшихся за голосами избирателей, идеалистов, для которых слова значили все, а факты — ничего. Во власти тех, кто полагал, что войну можно предотвратить, поставив ее вне закона, что спокойствие Британии обеспечивается фразами о “коллективной безопасности”, а мир — идеалистическими речами в Женеве» 170. Жаль, что он «забыл» включить в этот перечень тех, кто до последнего пытался договориться с Гитлером, умиротворить его с помощью бесконечных уступок, сделанных за чужой счет. Правда, к этим последним в полной мере принадлежал и сам посол Гендерсон.
Пока же, 3 сентября 1939 года, Чемберлен на утреннем заседании палаты общин объявил, что с одиннадцати часов Британия находится в состоянии войны с Германией. Сообщение было встречено с воодушевлением всеми парламентариями. Консерватор-заднескамеечник Катберт Хедлэм восторженно записал в дневнике, что «никогда еще в нашей истории страна не была столь едина в поддержке правительства. (Британская) империя также объединилась против Гитлера» 171. Это действительно был очень важный момент. Годом ранее, во время Судетского кризиса, британские доминионы не хотели ничего слышать о войне в Европе. Теперь все было иначе. У Черчилля имелись веские основания заявить в выступлении по радио: «Нас горячо поддерживают 20 миллионов британских граждан, проживающих в самоуправляемых доминионах — Канаде, Австралии, Новой Зеландии и Южной Африке» 172. Несколько особняком, правда, стояла жемчужина Империи — Индия, где Неру заявлял, что его сторонники не поддержат войну за демократию, если население страны не получит право на самоуправление. Нельзя допускать участия Индии в конфликте, полагал лидер Индийского национального конгресса — самой массовой и сильной партии в стране, победа в котором будет так же плоха, как и поражение. Многие сторонники Неру прямо заявляли, что «трудности Британии дают Индии шанс» 173. Вопрос об участии Индии в войне был решен маркизом Линлитгоу, ее генерал-губернатором и вице-королем, тогда как двойственное поведение самих индусов до конца войны вызывало у англичан сильные подозрения в их благонадежности.
Поначалу Гитлер не отнесся серьезно к объявлению войны Англией и Францией. Свое ближнее окружение он уверял, что страны Запада вынуждены были объявить войну Германии, чтобы не потерять лицо перед всем миром. Реальных боевых действий за этим не последует, уверял фюрер. Вермахту даже был отдан приказ не предпринимать никаких шагов самому. «Конечно, мы находимся в состоянии войны с Англией и Францией, — рассуждал фюрер, — но если со своей стороны нам удастся избежать враждебных действий, ситуация вскоре успокоится. Однако, если мы потопим какой-нибудь их корабль, что приведет к появлению жертв, военная партия противника существенно усилит свои позиции». Лишь несколько позже, когда до Берлина дошла информация, что Черчилль возглавил Адмиралтейство в новом правительстве, Гитлер понял, что война с Англией будет настоящей 174.
За развитием событий вокруг Польши пристально следили в Кремле. Там прекрасно понимали последствия предпринятого руководством страны 23 августа политического кульбита. Хотя население Советского Союза никак не могло поверить, что вчерашний главный враг в одночасье превратился в лучшего друга и союзника. На сессии Верховного Совета СССР 31 августа, перед тем как поставить вопрос о ратификации советско-германского пакта, Молотов счел нужным в очередной раз объяснить советским людям, что «политическое искусство заключается в том... чтобы вчерашние враги стали добрыми соседями, поддерживающими между собою мирные отношения» 175. Такое объяснение, конечно, мало кого устроило, но Советский Союз не был тем государством, где общественное мнение играло важную роль. Депутаты пакт, конечно же, ратифицировали, но вопросы по нему остались. Впрочем, это никого не интересовало. Гораздо важнее было решить, когда и как приступить к разделу Польши.
Германия официально уведомила СССР о том, что она начала военные действия против Польши в тот же день, 1 сентября. В час дня советник немецкого посольства Хильгер посетил НКИД и передал помощнику советского наркома Павлову информацию для Молотова, что в 5:45 утра войска вермахта перешли германо-польскую границу 176. А дальше немцы стали торопить события. Им хотелось, чтобы Советский Союз как можно раньше приступил бы к совместному с Германией разделу Польши. Это отвлекло бы часть войск польской армии с западного фронта, где поляки оказывали местами ожесточенное сопротивление наступающим частям вермахта, сломило бы моральный дух поляков и окончательно лишило бы Польшу, а также Англию и Францию, каких бы то ни было иллюзий. Уже 3 сентября Риббентроп попросил посла Шуленбурга поинтересоваться у Молотова, когда советская сторона собирается заполучить отошедшие в сферу ее интересов польские территории. «Совершенно точно мы разобьем польскую армию в течение ближайших недель, — сообщал в Москву германский министр. — После этого та часть польской территории, которая была определена в Москве как сфера германских интересов, будет находиться под нашей военной оккупацией. Вполне естественно, однако, что в силу военных соображений германская армия должна будет продолжать наступательные действия против польской армии, находящейся на территориях, принадлежащих к советской сфере интересов». В этой связи Риббентроп интересовался, когда СССР собирается занять свою часть Польши. Интересно, что в этой же телеграмме германский министр спрашивал, можно ли обсуждать эти вопросы с прибывшими 2 сентября в Берлин новым советским послом Шкварцевым и военным атташе генералом Пуркаевым напрямую 177. То есть приложение к советско-германскому пакту было настолько секретным, что Риббентроп уточнял, в курсе ли достигнутых договоренностей советский посол и военный атташе. Молотов, кстати, ушел от четкого ответа на этот вопрос, сообщив немцам, что, хотя посол и военный атташе в курсе основных событий двусторонних отношений, все наиболее важные вопросы лучше обсуждать непосредственно с ним самим 178.
Так или иначе, но 3 сентября во время вручения новым советским послом верительных грамот Гитлер счел нужным сообщить ему, что «Германия полностью выполнит свои обязательства» по пакту с Советским Союзом, и «в результате успешной войны... СССР и Германия установят границы, существовавшие до мировой войны» 179. Кстати сказать, сама аудиенция советского посла у Гитлера была событием экстраординарным. Не успел Шкварцев прибыть в столицу Третьего рейха, как уже на следующий день фюрер принял его со всеми невиданными для послов почестями (почетный караул, государственные знамена, присутствие важнейших нацистских бонз) в рейхсканцелярии. Все предыдущие советские полпреды вообще не удостаивались личных аудиенций у Гитлера. С ними не общался даже Риббентроп. Обычно их принимал статс-секретарь министерства фон Вайцзеккер. Нынешняя аудиенция должна была подчеркнуть возросший статус Советского Союза. СССР превращался в одного из ближайших друзей нацистской Германии. Не просто друзей, а союзников.
В сентябре 1939 года Москва осуществляла поставки в Германию ряда товаров, необходимых Третьему рейху для ведения боевых действий (зерно, хлопок, нефтепродукты, древесина, марганец, хром и др.), в то время как для Польши закупка многих из этих товаров была недоступна. 5 сентября Молотов сообщил польскому послу в Москве Гжибовскому, что поставки из СССР в Польшу «военных материалов», а также их транзит через СССР из других стран, маловероятны «в данной международной обстановке, когда в войне уже участвуют Германия, Польша, Англия и Франция, а Советский Союз не хочет быть втянутым в эту войну на той или на другой стороне и должен, в свою очередь, принимать меры по обеспечению себя нужными военными материалами и вообще по обеспечению своей внешней безопасности» 180. В сентябре 1939 года германские бомбардировщики при наведении на цель пользовались услугами советской радиолокационной станции. Кроме того, Советский Союз открыл свои порты для ремонта и дозаправки германских кораблей, а недалеко от Мурманска была создана секретная база германских подлодок, просуществовавшая до тех пор, пока, после захвата Норвегии, немцы не создали арктическую базу в норвежских фьордах 181. Понятно, что такого рода услуги делали из СССР весьма ценного для Германии военного союзника.
В то же время прямо вступать в войну Советский Союз не спешил, несмотря на приглашение Германии присоединиться к разделу Польши. Сталин выжидал, пока Германия поглубже увязнет в войне с Западом. 5 сентября Молотов сообщил Шуленбургу, что время действовать для СССР еще не наступило. «Чрезмерной спешкой мы можем навредить нашему общему делу, — объяснял советскую позицию Молотов, — и сплотить наших противников» 182. Возможное продвижение немцев дальше намеченной линии раздела главу советского правительства пока не смущало. Советско-германскую границу в Польше позже всегда можно было бы подкорректировать в соответствии с достигнутыми договоренностями. В то же время бесконечно откладывать вопрос раздела Польши было невозможно. Советские люди начинали опасаться, что после разгрома Польши Германия может обратиться против СССР 183. К тому же советское правительство, как честно признался германскому послу Молотов, было «обескуражено неожиданно быстрыми военными успехами Германии» 184. Нужно было предпринимать какие-то собственные действия. В реальности политбюро ЦК ВКП(б) еще 4 сентября начало рассмотрение организационных вопросов, которые необходимо будет провести на территории Западной Украины и Западной Белоруссии (так стали называть территории Польши, которые должны были отойти к СССР). Таких вопросов было множество — организация на присоединяемой территории выборов, национализация банков, крупной промышленности и т. д. 185
9 сентября Молотов сообщил Шуленбургу, что Советский Союз начнет военную операцию против Польши «в течение нескольких ближайших дней» 186. 14 сентября Молотов снова пригласил германского посла, чтобы сообщить, что Красная армия готова выступить, но советскому руководству нужен благовидный предлог («политическая мотивация», по терминологии Молотова) для этого шага. Таким предлогом могло бы стать падение Варшавы. Тогда советское правительство объяснило бы свои действия «распадом Польши и защитой “русских” меньшинств». Молотов поэтому просил посла немедленно сообщить, когда падение Варшавы можно будет считать свершившимся фактом 187. Такого доверительного общения, как во время «медового месяца» с нацистской Германией, у Советского Союза никогда ни с кем не было. Ни до, ни после.
Раздел Польши близился к своей развязке. 16 сентября Молотов снова встретился с Шуленбургом. На сей раз, чтобы сообщить ему, что СССР готов ввести свои войска в Польшу, и произойдет это в ближайшие часы. Никакого специального двухстороннего коммюнике по этому поводу не понадобится. Советский Союз, сообщил Молотов, прибегнет к следующей аргументации: «Польское государство распалось и более не существует. Поэтому все соглашения, заключенные ранее с Польшей, становятся недействительными. Возникшим хаосом могут воспользоваться для собственной выгоды третьи страны. В этой ситуации Советский Союз считает себя обязанным защитить интересы своих украинских и белорусских братьев». Молотов просил немцев не обижаться, если что-нибудь в готовящемся обращении заденет их за живое 188. Немцы все понимали и не обижались. Наконец, в два часа ночи Шуленбурга позвали в Кремль, где Сталин сообщил послу, что в шесть утра Красная армия перейдет границу с Польшей на всем ее протяжении от Полоцка до Каменца-Подольского. Сталин хотел срочно согласовать дальнейшие шаги, чтобы избежать случайных столкновений. Советская комиссия должна была прибыть в Белосток для демаркации будущей границы уже на следующий день 189. Пока же предварительное согласование было совершенно необходимо. Немцы, как и русские, держали секретный протокол к пакту о ненападении в строжайшей тайне даже от высших чинов вермахта, участвовавших в захвате Польши. Когда штабисты 17 сентября сообщили генералу Альфреду Йодлю, руководителю оперативного штаба вермахта, о том, что Красная армия начала наступление, тот с изумлением воскликнул: «На кого?!» 190 Все было кончено в считаные дни. Польское руководство, бросив свою сражавшуюся армию, трусливо бежало из страны. Немецкие потери в ходе польской кампании составили около 11 тысяч убитых и 30 тысяч раненых. Советские потери были еще меньше — 737 убитых и 2 тысячи раненых 191.
28 сентября в Москву снова прилетел Риббентроп. На этот раз для подписания Договора о дружбе и границах. Новое соглашение, уточняющее границу между СССР и Германией, было подписано в тот же день, а дальше последовал торжественный прием в Кремле. Его любил вспоминать Риббентроп, а про царившую на нем атмосферу нацистский министр в дальнейшем рассказывал, что чувствовал себя «как среди старых товарищей по партии». Расчувствовался и Сталин. Настолько, что щедро прирезал Германии большой кусок польской земли, якобы для охотничьих утех самого Риббентропа. По поводу этого участка в Германии чуть было не разгорелся скандал. Главный нацистский охотник Герман Геринг посчитал, что подарок не мог быть предназначен персонально Риббентропу, а стало быть, он попадает в ведение самого Геринга, бывшего главным имперским лесничим Германии. Гитлер, который был совершенно равнодушен к охоте, не захотел ввязываться в спор своих соратников, а без его участия влияние Геринга очевидно перевесило, и Риббентроп в дальнейшем так и не смог пользоваться подарком Сталина как своими личными угодьями 192.
За всеми событиями второй половины сентября полностью потерялся сам повод к войне. Вольный город Данциг, как и польский коридор, благополучно вошли в состав Третьего рейха еще 1 сентября. Война, которую это событие повлекло за собой, привела к ликвидации Польского государства и новому разделу Польши. Гитлеру казалось, что этим был исчерпан сам повод к войне, но Англия и Франция так не считали. Напрасно фюрер делал примирительные заявления, призывая западные державы вернуться за стол переговоров. Они оставались без ответа. Англия и Франция, и пальцем не пошевелившие, чтобы реально помочь Польше, когда это было возможно, теперь проявляли удивительную «принципиальность». Война, получившая название «странной», продолжалась на Западе еще семь месяцев, после чего перешла в новую стадию, в результате которой в Европе перестали существовать независимые Дания, Норвегия, Голландия, Бельгия, а затем и Франция. История Второй мировой войны вступала в новую фазу.