Георгий Петрович Шторм

Ход слона

Повесть сия, хотя и в малую долю листа, однако ж многие нарочитые фолианты ловкостью написания превосходит, а также нельзя в разумение взять, о каких в ней повествуется временах.

СКОРОСТЬ СВЕТА

Ноленц, бактериолог, отодвинул от себя чашку с недопитым кофе.

На третьей полосе «Известий» были разлиты напряжение и тревога: Москву поразил загадочный, летучий и с виду безобидный «грипп».

Симптомы болезни были довольно обычными: резкое повышение температуры, озноб и проливной, как при малярии, пот; но странное ускорение нарушало жизнь организма и работу мысли… Очагом эпидемии являлась Красная Пресня, и подозрение падало на пруды Зоопарка; кроме того, циркулировал слух, что в городе обнаружен подозрительный клещ…

Комната, распахнувшая окна на уровне каменной головы Тимирязева, что у Никитских, была взбудоражена буйным светопадом и медной перебранкой трамвайных звонков.

Ноленц слыл весьма образованным человеком; между прочим, питал склонность к истории и археологии, коллекционировал exlibris'bi и состоял членом «Общества друзей книги», которое изредка посещал…

Дневник происшествий, заверстанный под заголовком: СКОРОСТЬ СВЕТА, отражал тропическую хронику «гриппа» более чем посредственным языком.

Складывая газету, Ноленц машинально отметил внизу под чертой краткое сообщение: «В Зоопарке заболел чесоткой привезенный из Афганистана слон»…

Одиннадцать круглых золотых рыбок в строгом порядке выплыли из стеклянного аквариума часов, всколыхнув пространство волнообразным гулом.

Ноленцу через час предстояло читать доклад в I Университете; предварительно же необходимо было побриться. Он встал, надел шляпу, подхватил пухлый, чрезмерно раздутый портфель и спустился вниз.

Утро было душное, в низких, грозовых тучах. У ворот подслеповатый дворник беседовал с молочницей, исчезавшей в грохоте гулких опорожненных бидонов. Ученый, проходя, услыхал: «А зараза-то, думается мне, – от слона пошла»…

Ноленц вздрогнул. В сознании, выкроенная молнией догадки, проступила газетная заметка. Он ни секунды не сомневался, что напал на след.

Трубный слоновий рев раздался над ухом ученого, покрывая звуковую уличную гамму. На Ноленца угрожающе налезал крапплаковый яркий квадрат; в нижнем его углу сиял щеголеватый номер. На ходу прыгнул в грузно колыхавшуюся машину. Стеклянные створки захлопнулись. «Получите, гражданин, билет!» – сонно промычал разомлевший от жары кондуктор. Ноленц, отчаянно хватаясь за летавшие гуттаперчевые кольца, протискался к выходу. Спустя три минуты он входил в Зоопарк.

В эти дни рдевшие ярким песком дорожки были почти безлюдны. Озеро, залитое из предосторожности нефтью, пестрело маслянистыми волокнами радужных пятен. Долгоносые пеликаны и нежно-розовые фламинго, не смея войти в воду, томились на берегу.

Ноленц торопился; от волнения его слегка знобило.

Взгляд его бился о прутья клеток, уносясь в глубь парка, где помещался слон.

Филин смотрел на ученого медными, невидящими глазами. Орел-могильник казался похожим на простуженного императора, он был жалок и зол; для полного сходства с двуглавым ему не хватало лишь второй головы.

В обезьяннике кричали долгохвостые игруны. Тюленьзеленец умильно выпрашивал рыбу. Белый полярный медведь выставил из бассейна голову мутно-зеленого, ледяного цвета и отряхнулся. Над ним загорелась радуга.

Хищники спали. Только в одной из клеток беспокойно прядал переливно-крапчатый барс.

Трубный пронзительный рев страдающего животного потряс воздух. Сердце Ноленца забилось. Обогнув площадку со страусами, он взбежал на пригорок. Небольшая группа людей окружала бетонированную изгородь; за нею дымчато-сизым холмом возвышался слон.

Столбообразные ноги и все тело животного обвивали толстые морские канаты, концы которых были закреплены вокруг железных рельс. Время от времени канаты натягивались, и рельсы гнулись и звенели. Слон яростно тер хоботом лобные бугры и тонко-складчатую, морщинистую кожу. Несколько парковых служителей окатывали его из шлангов водой.

Это был очень старый самец с поротым левым ухом и неловко отпиленными бивнями. Его когда-то белая кожа приняла от времени аспидно-голубоватый цвет.

Щелевидные, налитые кровью глаза лежали глубоко в орбитах, полузакрытые веками, а в маленьком влажном зрачке вспыхивал совершенно человеческий гнев.

Седой пышноволосый старичок в чесуче и синей бархатной тюбетейке, не отрываясь, смотрел на вздымавшийся и опадавший слоновий бок. Лицо старичка показалось Ноленцу знакомым. Проследив направление его взгляда, ученый увидел на кожной сетчатой морщи выжженное тавро.

Четыре, некогда огнем вписанных, знака «ЗШД» составляли число 7079. «Поразительно!» – прошептал чесучовый старичок и порывисто схватил за рукав одного из служителей. – Скажите, пожалуйста, как зовут вашего слона?

– Тембо, – ответил, подтягивая шланг, сумрачного вида малый.

– Тембо?! – закричал старичок. – Слышите? – Тембо! – неожиданно обратился он к Ноленцу.

И тотчас же оба они узнали друг друга.

– Бактериолог Ноленц, – сказал ученый, приподнимая шляпу.

– Антиквар Волнец, – назвался старичок, протягивая руку. – Встречались в «Обществе друзей книги». Очень рад.

В это мгновение одна из рельс медленно согнулась.

Слон заметался, забив по земле хоботом. – «Расходитесь! Расходитесь!» раздался чей-то распорядительный голос. – «Закройте парк! Вызовите конную милицию!» Все бросились врассыпную. И немедленно же в одном из павильонов разлилось живое серебро телефонных звонков.

Ноленц и чесучовый старичок шли рядом, быстро приближаясь к выходу. Антиквар украдкой вытирал покрасневшие глаза.

– Несчастное животное! – сказал он, отворачиваясь от спутника. Наделили беднягу клещом. Да что говорить, – не только зверей, – себя уберечь не можем. Кстати, что вы думаете по поводу эпидемии: малярия это или грипп?

– Возбудитель малярии, – ответил ученый, – проникает в тело при укусах комаров рода Анофелес, образуя в крови малярийные кольца. Однако едва ли это особенно интересно. Разрешите лучше узнать, что, по-вашему, означает виденное нами тавро?

– Тавро? – старичок остановился и даже покраснел от волнения. – Оно-то и привело меня сюда. Полагаю, что это – дата. 7079-по старому летосчислению – 1571-й год, известный, между прочим, появлением на Руси первого слона.

– Неужели вы хотите сказать…

– Я ничего не утверждаю, – перебил старичок, – но… слоны живут долго, иногда значительно дольше, чем мы предполагаем; недаром индусское народное поверье говорит, что животные эти вообще не умирают. Что же касается нашей даты, то в 1571 году имел место поразительный эпизод. – Ивану Грозному был прислан из Персии слон, и прибытие его вызвало на Москве большую смуту. Впрочем (старичок похлопал себя по боковому карману), у меня имеется об этом, в некотором роде, документ.

– Нельзя ли взглянуть? Я чрезвычайно заинтересован! – загорелся Ноленц.

Его все больше знобило; временами виски покрывались обильным потом. Он провел рукой по щеке и вспомнил о предстоящем докладе: – К сожалению, мне нужно спешить в парикмахерскую.

– Пожалуй, я тоже побреюсь, – согласился старичок. – Пойдемте! Пока дождемся очереди, успеем поговорить…

Было невыносимо душно. Ползли и кипели тучевые громады. Небо, полное грозы, свисало, как темный созревший плод.

* * *

Фарфоровые куклы изумленно посмотрели из окна в сторону Зоопарка и как будто прислушались.

Парикмахер, чем-то отдаленно напоминавший не то итальянца, не то негра, обернулся на стук открываемой двери и, произнеся обычное: «Пожалуйте-с! Недолго!» – крикнул в стенное окошечко: – «Петруша! Для бритья!».

Нервничая от сокрушительного наступления зеркал, Ноленц сел, с нетерпением поглядывая на антиквара.

Тот, не торопясь, вынул из кармана завернутую в шелковый лоскуток небольшую, но толстую тетрадь.

– Вот, – сказал он, – протягивая к Ноленцу, – самое замечательное произведение, какое когда-либо проходило через мои руки. Не оторветесь, батенька, volens-nolens – прочитаете до конца. Судя по странному языку и сдвинутой хронологии, это – фантастическая повесть начала или же середины XVIII века. Но использован в ней безусловно достоверный исторический материал… – Друг мой, да у вас-жар! – внезапно сказал он с тревогой, заметив, как пошло пятнами лицо его собеседника.

– Пустяки! – буркнул Ноленц, увлеченный надписью в верхнем углу первой страницы. – «Повесть сия, – быстро читал он, – хотя и в малую долю листа, однако ж многие нарочитые фолианты ловкостью написания превосходит, а также нельзя в разумение взять, о каких в ней повествуется временах»…

– «Нарочитые»-это что? – не отрываясь спросил он ашиквара.

– Знамени-и-итые, – с легкой укоризной протянул старичок.

Ноленц стремительно огляделся. – Мастера в белых халатах двигались сонно, как на замедленном фильме.

Он вынул часы: они показались ему остановившимися. – Все-таки, всего вы прочесть не успеете, – сказал старичок, – обратите внимание на вторую и третью главы.

Лица сидевших вдоль стен людей были закрыты газетами. Двое склонились в углу над шахматной доской.

Один из них совсем не умел играть. Его партнер давал пояснения: – Этот ход В2 делается для того, чтобы впоследствии белый слон мог угрожать черному королю…

Смуглый, равно напоминавший итальянца и негра парикмахер оглушительно выстрелил простыней и произнес: – «Прошу!» Ноленц, не сомневаясь, что приглашение относится к нему, шумно отодвинул стул и с тетрадью в руках бросился в кресло.

Мыльные хлопья пены зашипели на его подбородке, в щеках. К глазам – от граненых флакончиков, банок и ватой и брусничной сулемою – протянулись цветные колющие иглы.

Он развернул тетрадь. Потная тугая пятерня со сдержанным недовольством повернула голову ученого, точнб глобус. Тогда он скосил глаза и вытянул рукопись перед собой.

– Не беспокоит? – спросил парикмахер, касаясь щеки жгучим стальным жалом.

Ответа не последовало. Лоб Ноленца был горяч. Почерк в тетради четок и прям. Ветер времени, продувавший связку страниц, – страшен и прохладен…

ПЯТИСОБАЧИЙ ПЕРЕУЛОК

Промежуточные звенья событий исчезали для Ноленца в черном провале. Он не помнил, как вышел из парикмахерской и свернул за угол, быстро удаляясь в сторону глухих окраин. Вид незнакомой местности, наконец, привел его в себя.

Сморщенная старушонка собирала в лукошко рассыпанный крыжовник.

– Бабушка, какая это улица? – спросил ученый.

– Пятисобачий переулок, касатик, Пятисобачий…

Блеснула река… Лужайка… По склону – курные избы, деревня. Пестрота двускатных крыш, шатры, гребни, золоченые маковки. А подальше – город, каменный, глухой.

Тонкая девичья фигурка появилась на лужайке.

Два всадника ехали по росе.

Под одним – конь сер, правое ухо порото. Парчовый чепрак в каменьях. Властный всадник бьет бровью, косит. Второй спешился, схватил девушку за плечи. – «Вот ты где, голубушка!» – Рванулась. Белая сафьянная рукавица ударила в зубы.

– Что вы делаете?! – пронзительно закричал Ноленц и потерял сознание. В мозгу его раскрылся ослепительный радужный подсолнух… Поплыло над ним сизое гудящее пятно…

1

…Шумел круг Москвы бор от ворот Боровицких. Бежали по гребням крыш орлы, единороги, грифы да сиринптица. Скрипели качелки, вертящиеся колеса; выкликались непристойности. Толпился на уличках празднишный народ, гудел.

Неладно говорили про новую царицу: «зело она на злые дела падущая». Иван Васильевич взял жену из Черкасской земли – Марью Темрюковну. Третий день в Кремле пировали. Сыпали все колокола трезвон.

Стояли на белокаменных подклетах деревянных хоромы великого князя. Слитно брянкали цимбалы, домры и накры. Перед Красным крыльцом собрались песельники, накрачеи. Веселые люди, охорашиваясь, шуточки пошучивая, поддражнивали их.

В Столовой полате за двумя столами сидело двести человек гостей и бояр. Своды полатные были подписаны: изображалось на них звездотечное движение, – беги небесные и смиренномудрые назидания царю.

От царя к боярам, вразвалку, шли через стол чаши.

Сидел Иоанн за столом вольяшного золота. По правую и левую руку одетые в белый бархат рынды. На нем – опашень, оксамиченный золотом, и шапка на пупках собольих; на серебряной цепи – рака с багряницей Спасовой и зуб Антипия великого от зубной боли. Царь сидел прям, сухощав и высок, сопел тонким выгнутым носом, обводил желтым глазом полату, бил бровью, косил.

У смотрительного окна, что в тайнике, летник – в дорогах желтых гилянских, подложен крашениной лазоревой, по белой земле рыт мох червчат.

Секли смуглый царицын лоб темные брови. Держала в ручке опахалыю атласное: о середке – зеркальцо; белы перья, черно дерево индейское; часто гляделась в него. Подле нее на столике, крытом раковиной виницейскою, подарок заморского гостя – кипарисный шкатун: полон разных фарфурных сткляниц с пахучими для рук и лица водками, а на нем бил красными перьями царской попугай «Абдул».

Снова меж столов стольники, кравчие и боярыни. Высоко над гостями плыли на славу доспетые кушанья: щучьи головы с чесноком, рыбьи похлебки с шафраном, жареные лебеди и павлины, заячьи почки на молоке и с инбирем.

Ели руками человек по пять с одного блюда, складывали на тарелках кости, стопами опоражнивали мед.

Разносили вина: рейнский «Петерсемен», бургундскую романею, мальвазию и аликанте; пряные зелья: кур с лимоном, дули в сахаре, левашники, смокву да инбирь. Громко ели, тяжело наливались хмелем гости.

Всех перепил обритый голо брат царицы – Кострюк.

Один намедни лишь из Колывани воротившийся боярин склонился к соседу, кивая на невеликого ростом че-ловека с сизыми сросшимися бровями, в черном платье на немецкий манер.

– В милости он у царя, а особливо у царицы, – молвил тихо боярин. Се-лютой волхв, нарицаемый Елисей.

Ныне на Москве – волшба да гульба, да правеж – казнь лютая. Не можно сыскать, кто бы горазд грамоте был, учиться-то негде. А допреж сего училища бывали, и многие писати и пети умели. Но писцы, и певцы, и чтецы славны живы по русской земле и доднесь…

Сидел подле царского места царевич Иоанн, он меж гостей «мудрым смыслом сиял», вел с ним беседу магик Бомелий, Елисей.

Мрачен, не в себе был царской любимец молодой Шкурлатов. – Навек упали в душу горючие, синесветые глаза, тугая рассыпчатая коса. Лишь приметил за тыном – на другой день приехал к боярину челом бить.

Позвал старик в горницу дочь, да не ту, а порченую, должно, сестру ее меньшую. В грязи подол; схожа лицом, а корежит всю и разумеет худо. Спросил Шкурлатов: – Полно! Твоя ли это дочь, боярин?

– Верно говорю: моя. Кого хочешь, спроси, – не лгу.

– Добром прошу, не морочь! – Отдай девку!

Встал боярин, перекрестился на образа, замолчал и бороду – как по ветру пустил.

Так ни с чем и уехал.

Было то в середу, а в канун пяточного дня прибежал к Шкурлатову дьяк Таврило Щенок с известною речью: – Блудлив-де царь. Опасаются его да охальных людей бояре. И смотрел-де ты дворовую девку, а боярская дочь, Арина, в светелке сидит. Солживил дьяк, оговорил боярина, во хмелю на него зло удумал.

– Аринушка то была, да прикинулась о ту пору падная немочь, дурная, ничем непособная болесть…

Зардело от вина лицо. Глядит, – поднимается с места Кострюк, совсем хмельной, – ну, бахвалиться.

– Кто супротив меня пойдет? Хочу поединщика!

– Добро! – засмеялся царь. – Кричи, бирюч, вызывай!

Встал Шкурлатов, хмель с него соскочил. – Я пойду!

Зашумели гости: – Ну, потеха! – И двинулись все на Красное крыльцо.

Вышла и царица, села с Иоанном на отдыхе. Завидели их скоморохи загнусили, завертелись, затопали.

Один, самый шустрой, подскочил к балясам и – бух в ноги: – Хочу, государь, жениться – приданого за невестой мало!

Спросил Иоанн: – А сколько ж дают?

Затрещал балаболка: – Две кошки дойных, восемь ульев недоделанных пчел, а кто меду изопьет – неизвестно. Как невеста станет есть, так и неначем сесть. Две шубы у ней, крыты корой, что снимана в пост, подыми хвост; ожерелье пристяжное в три молота стегано; камни в нем – лалы, на Неглинной браны. А всего приданого – на триста пусто, на пятьсот – ни кола. У записи сидели кот да кошка, да сторож Филимошка. Писано в серую субботу, в рябой четверток; то честь и слава, всем – каравай сала; прочиталыцику обратнина пива да чарка вина!

Затряслось от смеха крыльцо, а балаболка вдругоряд челом ударил: Царь-государь, дозволь за потеху слово молвить!.. Не токмо скоморохи мы, а еще бедные сироты твои, разных деревень людишки. Бьем челом, не имянами всеми своими головами. По указу твоему курим вино на тебя да на бояр, а нам вина сидеть нечем, а и пить-есть стало нечего. Пожалуй, государь, смилуйся, ослобони!

Встал царь, топнул ногой и сказал грозно: – Знай ском-рах о своих домрах, а с челобитьем не суйся!.. Не кладу я вины победителю, Мой подскарбий пожалует его всем довольно. А кто будет побит, того, из платья повылупив, – на срам пустить!

Сказал и сел. Вышли на середину бойцы. Кострюк одежи не снял; раскорячил ноги, голову опустил, дожидается. Шкурлатов скинул однорядку лазореву: под ней – кафтан рудожолт да празелен; руковицы на нем – таково туги – гулко бьют.

Хлопнул в ладоши царь. – Зачинайте! – Тяжело наседал Кострюк, увертывался Шкурлатов, разгорались его цвета некошеной травы глаза. На второй пошибке схватились за пояски.

– Чисто борются! – поддакивали гости.

Поднял Шкурлатов Коетркжа, хватил оземь. Крякнул тот, кулем осел, окарачь пополз. Зашумели, повскакали с мест царь и бояре.

– Сымай одежу! – закричал Иоанн.

– Не гожее дело – брата моего на срам пускать! – вступилась царица.

Молвил Грозный: – Не то нам дорого, что татарин похваляется, а дорого то, что русак насмехается… Сымай!

Стянул Шкурлатов с Кострюка порты. Еще пуще все загоготали. С лютой злобой глядела Марья Темрюковна на победителя. Лежал Кострюк на земле, громко бранился. Пошли гости в полаты, царица же к себе в тайник.

Только сели все на места, сбежала сверху боярыня, заголосила: – Ой, силушка неключимая! Царица без памяти лежит!

Кинулся царь с Бомелием в сени, вбежали в тайник: лежит царица на лавке, под голову зголовейцо подложено; лицо бело, закрыты веки, дрожат.

Глянул на нее Елисей – сказал сразу: – Ясно дело, государь, – дурной глаз; околдовали!

Молчал Иоанн, – от гнева языком подавился. А Бомелий мышью забегал. Принес в лубяном коробке камень бёзуй, что в сердце оленя родится. Отсчитал двенадцать ячменных зерен, растер, смешал все в белом вине, влил в рот царице.

Пришла в себя, поднялась. – Тяжко мне, государь мой, ох, тяжко!

Сказала боярыня Буйносова:-Может про все дознать знахарка Степанида; подле нее же и козни разные, и речей злотайных сплетение.

Сошел царь вниз, взял Шкурлатова за плечи и молвил – распечатал уста, что сургуч темен да ал: – Сокол мой! Нет у меня друзей на белом свете. Хотят меня с царицей извести. Скачи в Занеглименье до ворожеи Степаниды, скажи ей мое царское слово: пусть покажет нам дурной глаз, что немощь на царицу наслал – пожалована будет. А не покажет – бить нещадно, зашить в медвежью шкуру, скормить кобелям!

Низко поклонился Шкурлатов, вышел из полат, кинулся к аргамачьим конюшням. Вывел коня, вскочил в седло, пыля, поскакал.

Конь-гнед, звездочол, за щеками зжено; играет. Разжался, шарахнулся в сторону народ. Одни домрачеи да скоморохи отплясывали лихо.

Было то в пятом, а в канун пяточного дня привалила беда на двор боярина Данилы.

Горел на солнце князек и узорная причолина, решетилась подстрелинами кровля; бежал кругом облитый яблонным цветом сад.

Аринушка вышивала в саду, рушником солнышко ловила. Лежала на плече тугая рассыпчатая коса.

Сновала, сновала игла, да и обломилась. Сронила на шитье вздох, – на крыльце завидела отца. С той поры, как приезжал Шкурлатов, тосковал боярин, места себе не находил. Вспоминала, как сказал ей, по голове гладя: – Не будет от сего добра. Распалит он царя. Извет наведет!

Потупилась Аринушка, слезу сглотнула. – Пришлись по душе зеленые, цвета некошеной травы глаза…

Нападала на нее падучая, немощь, ничем непособная и лютая. Слышался по ночам трубный язык; крадучись, шла за окольицу, и было ей кружение и великая маета. Все блазнилось: не Аринушка она, а кто? – сказать не умела. Скрывал дочь боярин, никуда со двора не отпускал.

Сложила шитье, голову на колени опустила, задремала. А тем временем ударили в ворота. Рыжий, в телятинных сапогах, дьяк Таврило Щенок прошел по двору и боярину писулю подал: – Шкурлатов челом бьет!

Стал читать старик – заходило под ним крыльцо.

– Говорил я верно Шкурлатову, – сказал Данила, одна у меня дочь Аринушка.

– Не прогневайся, коли так! – молвил дьяк и сразу иным стал. – Пальцы в рот; засвистал. Из-под полы сабля блеснула. Настежь – ворота; гикнули, ворвались обидчики. Накинули на боярина мешок, скрутили, к лошадям потащили. Повис над двором крик. Зашарили по клетям, стали грабить. Вскочила Аринушка. – Беда! – Проскакали за тыном, – отца и мать связанных повезли.

Закричала, заплакала – никого нет, шумят в доме. Бежит кто-то по саду прямо к ней, траву мнет. Схоронилась за куст – прошел мимо; кинулась огородами. Выбралась на уличку, пошла, плача, сама не зная, – куда.

Уже все Знеглименье прошла. Куда идти дальше?..

Стоит изба курная, слепонько глядит волоковыми окнами. Бабка – чистой гриб – собирала в лукошко рассыпанный крыжовник.

– Куда идешь, дитятко? – И тронула Аринушку за рукав.

Зажалилась та, говорит в слезах;-так-де и так. Покачала старушонка головой.

– Сто лет живу, а о таких не слыхала; али не нашей ты земли? – речь у тебя смутная, не поймешь.

Вдруг затеплились глазки невидные, что божьи коровки красные.

– Ну, раз идти-то некуда, ступай в избу, дитятко, ступай!

Боязливо переступила Аринушка порог, вошла в сени.

Обернулась через плечо на дверь. – Там – визжал стриж, текла, чго мед, заря. Было небо – шелк шаморханской.

3

Собрала старушонка ужинать: ставец штей, битой коровай да ковшик вареного молока. Вскинула на нее Аринушка глаза синесветые, горючие. Села бабка на лавку.

– Ты кушай да слушай, – зашамкала. – Дай-кась, я те слово скажу. Знахарка я, Степанида. Вот и говорю я тебе, девица, будь ты мне заместо дочери (тут. Аринушка заплакала). Не плачь, дитятко, не плачь! Идти тебе некуда. Живи у меня. Знатная из тебя ворожея выйдет.

Опустила Аринушка голову: о житье таком думала ли, гадала? Старушка зажгла лучину, достала из-под лавки, раскрыла берестяной сундук. Вот сухие пауки – зашушукали в ладонях у ней разные растеньица да корневища.

– Гляди, учись, Аринушка, какие травы бывают; тут они у меня все. Вот – колкжа-трава, она меткость пуле дает, держать ее в коровьем пузыре надо… Плакун-траву сорвешь в Иванову ночь – бесы тебя бояться станут. Сон-траву сбирай в мае, когда желто-голубое цветение ее: вещими сны будут… Вот – нечуй-ветер, ее слепцы ртом рвут, – она от смерти на воде сохраняет…

Долго еще говорила знахарка… Ночью той заснула Аринушка – как в ров повалилась. И сквозь сон слышала до зари: сторож колотушкой стучал.

На другой день поутру сказала бабка Арииушке: – Проведала я: гость к нам будет; схоронись за дымником, сиди, не вылазь!.

…Скакал по Занеглименыо Шкурлатов. Всюду-народ. Скрипят качели, девки пляшут; ругаются мужики, не сымая шапок, в церкви входят.

Сдержал коня. – Не признался боярин, где дочь спрятал!..

Въехал к Степаниде на двор. Пошел в избу. Закланялась бабка, затеплились глазки, что божьи коровки красные: – Давно поджидаю, чуяла, что приедешь, соколик; маете твоей сердешной пособить могу.

– Ты почем знаешь? – встрепенулся Шкурлатов.

– По лицу видать, как взошел, видать по лицу. Забыл по што приехал, дело царское из головы вышло.

– Пособи, бабка, пособи!

Засмеялась ворожея – мелко, мелко орешки посыпала: – Счас заговор на любовь скажем. Как звать-то ее?

– Ариной.

Зашептала старушонка в углу, где бревна во мху рублены: – Исполнена есть земля дивности… На море, на окияне, на острове Буяне лежит разжигаемая доска; на ней – тоска…

Сказала заговор. Полез Шкурлатов за кошелем – вспомнил: – Меня к тебе, старая, царь послал. Околдовали царицу, лежит без памяти. Покажи дурной глаз, – пожалована будешь, а не покажешь – учнут тебя мучить, на куски порвут.

Затряслась: – Трудно это мне, соколик, ох, трудно!

– Твое дело, старая; царь велел.

– Ну, авось господь помилует, – спробую.

Приладила противу дымника зеркальный брус, зажгла травяной пучок; заклубилось чадно и с запахом.

– Сиди, – сказала, – доколе не увидишь.

Чихнул Шкурлатов, стал вбрус смотреть…

Сомлела Аринушка в тесноте, сидя за дымником. Заслышала голос потянуло выглянуть. Тут шепнула ей старушонка: – «Глянь-кась в зеркальцо скорёхонько!» – Поднялась Аринушка, увидала лишь стрелецкой кафтан отпихнула ее бабка вспять.

Зашиблась, закликала и тут скарежила ее падная немочь, перекосила. Шумотит старая, глушит Аринушкин стон – гость не услыхал бы! А уж он кричит: – Ведаю ныне, кто царицу сглазил! Приметил я боярина Данилы девку дворовую! Порченая она! Говори, бабка, где сыскать?

Подумала Степанида, пальцем золу поворошила и сказала: – Ввечеру на выгоне, что подле речки, будет тебе стреча.

– Добро! – закричал Шкурлатов и кинулся вон из избы. Отвязал коня, напылил в воротах, вскачь пустился.

Хитро плела козни ведунья старая. – Ушла к недужному на Швивую горку, Аринушке ж наказала на поемном лугу козу пасти.

Взяла хворостинку, погнала козу Аринушка. Дальше, все дальше. Уже далеко изба, далеко. Дошла до речки, до луга поемного. Глядит в воду – себя опознать не может: перекосилось лицо, брови сломались надвое – ничем непособная была болесть.

Холодная была трава. Текла, что мед, заря. Рдело небо – шелк шаморханской.

Два всадника ехали по росе.

Под одним – конь сер, правое ухо порото; парчовый чалдар в каменьях. Властный всадник бьет бровью, косит.

Другой спешился, закричал: – Царь Иван! Царь Иван! Она – это! И Аринушку за плечи – хвать! – Рванулась.

Белая сафьянная рукавица больно ударила в зубы. Поплыло над ней сизое гудящее пятно…

Трое высоких кубчатых окончив положили на полу сеточку: свет-багрец.

Лежал Иоанн в опочивальне на цветной кровати индейских черепах. Стоял в ногах планидный часник, сделанный чернецом с Афонской горы, самозвонно отбивал часы денные и нощные.

Зело был царь учен. Знал числительные художества, в козмографии и филозофии силен был…

Распахнулся на нем далматик. Торчком стоял на груди рыжий волос. Насмешила его потешная книга, особливо одна ознаменка: «Коркодил ест свинью. Коркодила бьют. Коркодилу бревно в челюсти кладут».

Взял любимую свою «Степенную книгу» митрополита Макария, отчеркнул ногтем, где сказано было: «Кесарь Август поставил государем на Прусской земле брата своего Прусса, а от Прусса – четырнадцатое колено – Рюрик, первый русский князь».

Лежали в лукошке под кроватью белые слепенькие котята. Достал царь сразу двоих, улыбнувшись, поцеловал шерстку, поклал назад.

Вошел, весь в черном, лысый сизобровый Елисей: – Чем нынче заниматься будем, государь, алхимией, або звездословием?

– Алхимией.

Поклонился Бомелий, стал подле.

– Что есть алхимия? – спросил Иоанн.

– Ал-химия сиречь – древний Египет, понеже наука сия оттуда пошла.

– Называй камни, которых не знаю.

Вычел по книжице магик: – Бадзадир-камень – иное лицо желто, яко воск, иное рябо, яко змей: аще разотрут и посыплют на вкушение змеиное, место то исцелеет. Албогат-камень – червлен и светел – неодолимость в битве дает. Камень-фероза – от ядов змеиных и многих шкод. Рубины червленые – от снов тяжких.

– А что есть кровь человеков?

– Погляди, государь, сквозь тело на свет. Кровь есть солнце сгущенное.

Растопырил Иоанн узловатые пальцы – шевелился пятипалый в руке огонь.

Еще трое высоких кубчатых окончин положили сеточку: зелен лундыш-свет. Человековидно отбили часы пятнадцать раз. Вошел с поклоном Шкурлатов: Царю-государю здравствует хан Девлет-Гирей! Гонец из Крыма, государь, куды звать?

– В Грановитую, – усмехнулся Иоанн (поганые были у него зубы). – У крыльца постоит. А ты погоди. Девку ту куда схоронил?

– Как приказано было: в тайнике под теремами сидит.

Поднялся Иоанн. – Стеречь тебе ее денно и нощно. Известил нас Бомелий: великая в ней есть сила; мы ею лечиться будем. Чтоб рук на себя не наложила, гляди!

Сказал Шкурлатов: – Еще, государь, пришла Сенька Горюна вдовая жонка. Той Горюн для твоей государевой потехи медведя дражнил, и медведь его драл и ел. А ныне, как жонке его кормиться стало нечем, и она бьет челом: пожаловал бы ей што из твоей государевой казны.

Молвил Грозный: – Таково скажи Горюновой жонке. – Царь-де и сам, што Горюн: крымской медведь его драть хочет. А в казне-де царь-сирота не волен, – прибрали казну к рукам бояре. Пущай боярам и челом бьет!

Запахнул далматик, пошел с обоими на Красное крыльцо. Завидел его татарин – понял. Хлопнул ладонью по тубетею, языком защелкал, тонко закричал нехорошие дерзкие слова. Иоанн надул щеки, запыхтел на него и сказал: – Хочу великих и сильных в подчинении имети, а на хана твоего – нам плевать!

Подскочил татарин к крыльцу, – Шкурлатов его ногой пнул. Зашептал царь на ухо ближнему боярину, сказал гонцу: – Ответ будет!

Отвернулся тот, стал ждать.

Вынес боярин коробок с печатью, кинул татарину.

Пошел царь в опочивальню, и все – за ним…

СЛОН ДА АРАП

Стали у Фроловских ворот стрельцы, – зелены кафтаны на горлах лисьих. Едет большого полку воевода; на седле – шкура медвежья, кнутом в барабан бьет.

Вышел с Годуновым и боярами царь, идут купцы ашхабадские. Теснота учинилась. Тут Михаиле Осетр, царский потешный, и немец Штаден, и Лоренцо, цырульник.

Бают песни, в гусли гудут скоморохи. Приказные дворовых людишек гонят. Дива ждет стар и млад.

Подарил шах Тахмасп слона царю-государю.

Заиграли в сопели и в бубны. Бьют из пищалей.

Идет слон: на груди – грамота печатная; клыки позолочены, ушища тафтою поволочены. Впереди – персы: два верхами, а два вниз головами; арап-бородач, трубач да толмач.

Затрубил трубач, считал арап грамоту, толмач затолмачил: – «Слон Тембо. Кожею бел. Умен и добр. А еще прозывается „Слугой справедливости“. Да притом зело толст, а весу в нем полтретьяста пудов с пудом. Обитает в жарких Азии и Африке, а живет двести лет и больше, как доведется. Мыть тамариндовой водою. Прислал дар царю Ивану шах Тахмасп».

Поднесли арапу вина в братинке карельчатой. Подскарбий ему торбу червонного золота отсыпал. Гул в народе пошел: – «Скуп-де царь, а знатно пожаловал!» – Всякому за охоту стало арапом быть.

Молвил Грозный: – За потеху и радость – шаху – поклон и наша верная дружба, а слону сей же день напятнать на пятенном дворе тавро!

– Тавро-абаса – в Персиде – краса! – сказал толмач и низко поклонился царскому месту.

Заиграли в сопели и в бубны. Захлопал ушищами зверь. Повели слона на Арбат… мира 7079.

Пошел арап с толмачом Москву глядеть.

Напятнали тавро ЗШД от сотворения Отвели вожаку в Кречетной слободе полаты.

Видят: цырульня; подписано на дверях: «Веницейский мастер Лоренцо. Тут стригут, чешут и кровь кидают, а ещо зубы рвут гораздо». Взошли по приступкам: есть нужда бороды подвить.

Сидят люди на лавке: рожи вощаные, глаза подбитые, шепчутся. На одном – кафтанишко зелен на зайцах; у другого – зубы подвязаны, однорядка – без рукава да рваной шлык.

Увидали чужих, – разом скочили и на уличку вышли.

Подбежал Лоренцо, мастер, к толмачу, заговорил: – Быть вам на Москве с великим береженьем. Живет у нас зернь костарня, – воровские игры в кости и в карты. Промышляют ими лихие шпыни, что по городу у людей шапки срывают, и те зерныцики и кабацкие питухи, проведав о вашем богатстве, удумали вас погубить!

Опечалились иноземцы. Неохота уж глядеть на московское житьишко. Знатно заплатили цырульнику и, бород не подвив – восвояси. Не ведают, с какой стороны беды ждать…

А наутро пришла беда. – Моровым поветрием стали мереть по слободам люди. Покрывали тело синие, железного цвету, пятна; невнятною становилась речь, а язык был как бы прикушен али приморожен, как у пьяного. И прошел из конца в конец слух: – «Черная смерть!» Сидел в приказе дьяк Таврило Щенок, вел счет на костках вишневых. Ввели двоих. На одном – кафтан зелен на зайцах, на другом – однорядка и шлык рваной; заговорили вперебой: Дознались мы, с чего мрут людишки. – Нанесли поветрие на Москву слон да арап!

Ударили тревогу. Зашумел народ, завыли по дворам бабы. А в полдень пришел к арапу со стрельцами детина в рваном шлыке и показал царской указ: – «Ехать вожаку со слоном в посад Городецкой, а буде и там начнут мереть люди – зверя убить, а клыки забрать в государеву казну».

Заплакал арап, таково жалко ему Тембу стало. Остались товарищи на Москве. Повели стрельцы слона с вожаком в Городецкой посад.

А уж там – мор. С полудня черной смертью мрут люди. Стали стрельцы совет держать. Порешили поставить до зари Тембу за тыном, а вожака запереть в избе на замок.

Притомился, задремал с кручины арап, и привиделась ему во сне тихая Индия. Будто едет он ночью в гору на белом слоне. Небо синё-синё, летят звезды, что снег, и от них – травы, дерева и все кругом – синее.

И вот уже будто по звездам едет… Закричал вдруг слон…

Проснулся арап. – Трубит Тембо. Настежь – окно. Ктото лезет в горницу.

Увидал однорядку без рукава да рваной шлык, а боле ничего не приметил. Лишь подумалось: «дай доснять!» Затянулась на шее петля. Захрипел и опять: все синё-синё, опять – Индия…

Зашарил детина в углу, все перерыл – не нашел денег. Заругавшись, вылез в окно; оглянулся. – Ревел Тембо, выкрушал бревна из тына. Храпели у стен захмелевшие стрельцы.

Чуть заднёло, пришли будить вожака. Видят: лежит синий, не иначе, как черным мором убило. Вот скорёхонько вырыли яму под сосной грановитой, спихнули арапа, заровняли место землей.

Заревел тут слон, проломил тын и пошел, топоча, к могиле. Улегся на бугорке, смирен стал; из глаз слезы бегут.

Переглянулись стрельцы. – «Копать – так копать!» Приволокли смоляные верви. Привязали к соснам слона. Тихо лежал Тембо, не чинился грозен. Принесли ослопы, колья, бердыши, пилы, топоры.

Стали тут государевы люди смотреть с опаской.

– В стрельцы ставка добра, да лиха выставка! У царя на дню семьдесят думок. Что как убьем слона, а нам в приказе за то плетей надают?..

И решили, спилив бивни, послать с отпиской к Москве и ожидать царского слова. Накинули на хобот аркан. Стали пилить клык. Ворчал Тембо, терпел.

Уж второй бивень вот-вот отпадет, да, знать, невтерпеж слону стало. Заметался, рвет путы, бьет хоботом стрельцов гораздо и в смерть. Грохнула пищаль. Распорол бердыш Тембо левое ухо. Вовсе извели бы, да прискакал из Москвы, машет грамотой гонец; кричит: – Удержитесь убойства, люди государевы! Откупили зверя ашхабадские купцы! А царю-де пакостной слон и арап не надобны. – Пущай идут в арапские земли шаха Тахмаспа народ морить!..

7

Не сошла беда. Не утихло поверив. Пуще прежнего мерли люди.

Тут сказал Иоанну Бомелий: – Не мирны в Крыму татаре, не снесет хан обиды, – пойдет на Москву. войной.

Потемнел Грозный.

– Нет мне, Елисей, покою! Хочу за грехи свои пострадать!

Грянул магик в упор: – Не время нынче подобное мыслить. Первым делом надобно хана извести.

Изумился Иоанн: – А сумеешь?

– Сумею. Взглянем лишь, что книги скажут. Пойдем, государь, со мной в тайник.

Раздобыл Бомелий с кулак воску и нож вострый, захватил слюдяной фонарь на шесте. Пошли.

Из хором крытыми сенями в Благовещенской собор вышли; там в полу под ковром была дубовая дверь. Спустились в подземный ход. Бежал из стены родник, пол – гладким камнем выложен. Бомелий шел впереди, светил. Свернули за угол, повертел Елисей колесо, – отвел плиту в сторону. И вот: висит на цепи замок превеликой; за тремя дверьми – либерея – царской тайник.

Наставлена полата коваными сундуками до сводов, на каждом – печати па проволоках свинцовые, а один сундук стоит открыт.

Приладил Бомелий фонарь, достал «Книгу мудреца Маркуса о десяти Сивиллах», раскрыл наугад и прочел: – «Сивилла Ерифрея предрече: горе, горе тебе, Гог, и всем вкупе рода Магог; толкование сему: Гог, сиречь – скифе, татаре, варваре».

Закрыл книгу. – Добро, государь, изведем хапа!

Задрожал Иоанн, – послышались ему шаги… Нет никого. Бежал за стеной родник, мышь пищала. Оправил Бомелий фонарь, стал воск мять…

8

Совсем потерялась в беде Аринушка. В темноте жалась к холодному камню и плакала, ничего толком не могла понять. Горько сокрушалась о родителях, то вовсе о них забывала, не ведала, за что осерчал на нее Шкурлатов, за что попала сюда – в гиблую холодную пустоту.

Вспоминала, как сои: нынче водили ее к немощной царице; сизобровый немчин клал Аринушкину руку на царицыну грудь; будто полегчало ей, встала, смеялась над личиком чудным, перекошенным… Притомилась и – век не смежив – забылась сном Аринушка, не видела, как дверной глазок зазастило Шкурлатова лицо.

Посветил в тайник – обмер: на полу – боярышня пропавшая; недвижны глаза синесветые, горючие, рассыпалась в плеск тугая червонная коса….

Прислонился к камню Шкурлатов.

– Сгубил, сам сгубил горлицу ясную! А все хмельной дьяк попутал!..

Помыслилось: «Отворю тайник!»… Да хитер замок, засов – закладной, ключи – у Бомелия… Тут близехонько почуялись ему голоса. Пошел на шум, голоса смолкли. Сделал по ходу круг (был тут давний пролом). И вот: на дверях – вислый замок отперт, красной струечкой бежит в щелку свет.

Заглянул в окошко: горит фонарь, царь и магик склонились над чем-то; стоят сундуки, как гроба.

Кинулся вспять. Нейдет из ума Аринушка. Жалит – жжет жалость неодолимая. Под дым спустил бы хоромы царские!..

Дважды спутал он преухищренно вырытый ход.

9

…Кончил Бомелий лепить. Лежала на его ладони скуластая чучелка, видать по всему – татарин. Засмеялся магик: – Чем не хан?

Положил чучелку перед фонарем на пол, помолчал, свел сизые брови, стал шептать. Надулись на шее у него узлами жилы, глаза покраснели; быстро протянул нож: – Коли, государь!

Ударил царь раз, другой, и третий ударил. Вдруг зазвенел нож, рухнул, захрипел Иоанн.

Сжал Елисей кулаки, кинулся рвать на царевой груди одежду; – и неловок же царь! – было под нею три алых ссадинки-пятна… Лежал Иоанн на полу, один глаз был закрыт, другой бился. Повернулся, плюнул Бомелию в лицо.

Утерся тот рукавом и опять завозился.

Не извели хана. Пищала в углу мышь, коптил фонарь, слюда чернела. Прыгал по каменным плитам светбагрец…

10

Кованое глухое небо над степью. Ветер, серый и терпкий, полынь мчит.

Были звезды. Нет звезд. Остались две: большая к маленькая.

У Ай-Ханым есть шелковый моток. Полететь на маленькую звезду, спустить нитку прямо вниз – шатер Девлет-Гирея там.

Проснулась Ай-Ханым, пошла по стану. – У шатра – упившийся – лежит отец. Села подле него, песню о шелковом мотке запела. Звенит степь. Храпит хан. Тишь.

Звезды. Ай-Ханым песню поет…

Встал Девлет-Гирей, выругался и выпил ковш араки.

Сидел на войлоке толстый, как жаба, растирал тело до утра.

Когда звездочка упала у шатра на руки Ай-Ханым, поставила она перед отцом еду. Вкусно пах бишь-бармак. Жирной пятерней черпал Девлет-Гирей густую лапшу и сало. Вдруг откинули ковер.

Гонец Хайреддин, что был послан к Грозному, встал на пороге и пал ниц. Подал коробок с печатью. Сорвал хан сургуч, вынул слепленное из теста свиное ухо. Молчал Хайреддин. Молчал Девлет-Гирей.

Потом сел, как сидел, и сожрал сразу полугодовалого ягненка.

Хайреддин рассказывал, как его принял Грозный.

Хан кончил есть, вышел из шатра. Толпились, подходили батыри и беи. Сказал Девлет-Гирей: – Собака – московский царь плюет на нас!.. Ты, Шигай, поведешь Улу-Юз, Тараклы, – Урта-Юз, КичиЮз поведет хан Тявка. Впереди пойду я!

Запылал в солнце ханский малиновый в полосах халат.

– Привести русского!

Чужой рукой написал Девлет-Гирей Грозному ярлык: «Иду на тебя за Казань и за Хазторокань, а все ваше добро – переведу на прах».

Снимались шатры. Скрипели кибитки и кобзы. Сверкали колпачки и плоские круглые шапочки татар.

Клубились сплошным руном стада. Лился, как дождь, слитный цокот.

Цвела степь здесь; тронулась – процветет там.

Были звезды. Нет звезд. А если из того самого места, где стояла маленькая звездочка, Ай-Ханым теперь спустит нитку – шатра Девлет-Гирея уже не будет там.

Небо над степью – кованое, глухое. Ветер с полдня – красный и терпкий полынь мчит…

11

…Под теремами в гиблой холодной темноте томилась Аринушка. Вошли стрельцы, повели; торопились чего-то.

Подул ветерок, понесло будто рекой – сыростно. Повел ход влево и прямо, и вот – травка. Зажмурилась Аринушка, радостно пьет острый водяной дух.

Над нею – стена кремлевская. Нависли грозно машикули, торчат из бойниц самопалы, стрельцы на стене смолу ставят, ладонями кроясь, вдаль глядят. Стоит круг Москвы черный дым. Закричали со стены: «Идут!

Идут!» – Поволокли Аринушку. Тут взмыло до небес красное одеяло полыхнул по кровлям огонь…

Драл, спасаясь, царь со скарбом своим в село Коломенское. А в слободах уже резались татары. Мелькали их бараньи шапки и саадаки. Секли саблями кривыми чернеными, зажигали стрелами дома. Выл и бежал народ.

Били в три набата. Прутье железное, что кладено для крепости, в прах перегорало и ломалось от жара. Железо, как олово, разливалось по крышам. Плавились колокола, стекали на землю. Проливнем – в огонь – летело воронье…

НА МСКВУ!
1

Отовсюду стекались беглецы. В Кремле кипела работа. Царские хоромы давно уж были отстроены; ныне чинили стены, сколачивали приказы.

Вырос на выгорище городок малый, имя ему – Скородом…

Лежал в опочивальне смертно затосковавший Иоанн.

Трое зеленых кубчатых окончив положили на полу сеточку: лундыш-свет. Были стены убиты жарким бархатом. Перед образом Деисусовым стояла поклонная колодочка; раскрыто было харатейное евангелие на ней.

От лежанья смялся опашень – «зуфь синяя с петли серебряны». Читал Иоанн, держа в руках четки – рыбий зуб, да меру гроба господня – шелковую тесьму.

Была та книга: «Повесть некоего боголюбивого мужа, списана царю Ивану, да сие ведяше, не впадет в сети отъялых человек и губительных волков». Творился в ней извет на Бомелия, и были там такие слова: «Понеже русские люди падки на волхование, Елисей отвел царя от веры, возложи ему на наших людей свирепство, а к немцам на любовь преложи». В самом же конце было написано тою же рукою: «А как рад заяц, тенет избегши, такс рад писец, книгу сию списав».

Вздохнул Иоанн: – Заяц ты, заяц и есть!.. Ох, тяжко мне, тяжко! Хочу за грехи свои пострадать!..

Вошли Годунов и Елисей. Годунов сказал: – Государь, по слову моему, а твоему указу учали в Новегороде кабаки ставить, и ныне зделалось там воровство и убойство. А допреж сего такова у них не бывало. Помысли, государь, о своей вотчине, – от хмельных людей ни проходу, ни проезду нет!

Махнул Грозный рукой. – Недосуг! Ужо, поразмыслю!

Нахмурился, ушел Годунов. Распечатал Иоанн уста, что сургуч темен да ал: – Ведомо мне: живут в народе про житье мое слухи да подзоры, занимается-де царь чернокнижством, а всех безымянных людей на бога оставил. Ну, худо было бы, кабы я за них взялся!.. Сказывай, за чем пришел?

– Привели, государь, либерею переводить Веттермана с товарищи.

Встал царь. – Веди тотчас в тайник! А гороскоп составил?

– Неладно стали звезды, – посмотрел Бомелий в упор. – Посох-то, государь, возьми, может, в темноте сгодится…

Еще трое высоких кубчатых окончив положили на полу сеточку: свет-багрец.

Смутный бродил Шкурлатов у ворот Колымажных.

Стало сердце, что уголь рдян; опахнула грудь любовь-жалость неодолимая. Каючись, вспоминал горючие, синесветые глаза; не ведал, как избыть беду Аринушкину.

Воротился царь из бегов, – опять свели под терема боярышню. Крепки двери железные, цепи – в кольца проемные, замки – вислые, ухищренные; бережет ключи сизобровый Елисей…

Кинулся Шкурлатов к замочному мастеру Ивашке Драному.

Сидит на полу Ивашко с братом Еремкой. Кипит работа. Раскидан по избе слесарной снаряд.

Под руками – жильные струны, дрель с гирей, напилок да наверточек; горит медь прутковая, играет на солнышке слоистая пестрая слюда.

Изумился Шкурлатов: – Что за диво?

– Летуна ладим, – молвил Драной, – летать мыслим; глянь-кось! – И впрямь! – стояло на печи чучелко соколье, дрожала в привертных тисах слюдяная летальная снасть.

– Эх, летень-летало – ума не стало? – осерчал Шкурлатов. – Закинь, Ивашко, потеху, – докука есть!..

Повел речь: так-де и так. Поразмыслил Драной и гостя по плечу ударил: – Добро! Собьем замок!.. Завтра о полдень приходи с реки под башню Тайницкую. Ходы ж мне ведомы. Нарыл их, что крот, шалый царь!..

Ступил Шкурлатов за дверь, – из клети дьяк Гаврило Щенок вылез. Наказал ему большой боярин быть у Драных, смотреть за работой.

– Ох-ох-ох! – зазевал. – И сладко ж мне спалось! АН солживил: и вовсе не спал, все дознал, все, козел рыжий подслушал.

Молвил: – Ну-те, соколята, пойду-ка я красного квасу испить!..

3

Тяжко пали над головами косые низкие своды. Бросили по ним шаткие светы слюдяные фонари.

Стража ввела Иогана Веттермана с завязанными глазами и еще двоих с ним.

– Развяжите глаза! – сказал Иоанн.

Медленно и внятно заговорил Бомелий: – Идет про тебя, Веттерман, молва, что зело ты погречески и по-латыне знаешь. Желает царь перевести свою либерею. Дадут вам десять человек писцов. Царь, аки бог: из мала велика чинит. Коли переведете, как никто, пожалованы будете. Ну, гляди, какие тут книги есть!

Был Веттерман рыжебород и благообразен. Степенно подошел к раскрытому сундуку.

– Плохое у тебя чутье! – засмеялся Иоанн и молвил Бомелию: – Сымай печати!

Забегал Елисей, обламывая свинец, раскручивая проволоку. Один за другим со звоном раскрылись сундуки.

Стоял Веттерман, прямой, как доска; забрал несколько книг на свет. Попались алхимические: Анонима Космополита – по-латыни и арабские: Алмамун и Алманзор. Взял еще. Были то: Ливиевы «Истории», Светониевы «Истории о царях» и Юстинианов кодекс на пергамине. – Затрясся Веттерман; вынимал, обдувал пыль, громоздил на полу горы; волосы у него ко лбу прилипли, забыл про царя совсем.

Иоанн глянул в глаза: – Што, переведешь?

Поднял Веттерман голову, подумал, задышал шумно.

– Государь, сокровища, равного сему, в мире нет. Но, если б дал ты мне даже все свое царство, и тогда бы не взялся. Ищи, кто поумнее, – бессилен тут разум мой!

– Нет, нет! Не умеем! – закричали немцы. Дрожа, смотрели на Иоанна, грозы ждали. Засопел царь выгнутым носом, скосились глаза медяные.

– Опасаетесь, не просидеть бы весь век за работой? Ладно, ступайте! Других сыщу!

Ударил посохом – высек искру. Вышли немцы. Плюнул вслед, захлопнул сундук.

В великом гневе прошел Иоанн к себе в опочивальню. Не ведал, на чем бы душу отвести.

Была у него забава: птенцам голубиным головы сворачивать, стоя на крыльце, суке меделяновой своей бросать.

Кликнул кравчего: – Подать мои два гнезда голубей кизылбашских!

Склонился тот, глаз на царя не смеет поднять!

– Повыпустил голубей молодой царевич Иоанн, – тихо сказал он.

Заклокотал царь, прелютостью наквашен: – Зови тотчас царевича сюда!

Прошел в палату Крестовую, засопел, дожидаючись… Были подписаны стены темным золотом, пол мощен дубовым кирпичом. Лежало полковра: по лазоревой земле – собаки и козы в травах.

Вошел царевич.

– Здрав будь, батюшка!

Удивился Иоанн, прошел гнев.

– Здравствуй, чадушко! Чего нынче ел?

Тихим, бледным голосом ответил царевич: – Уху курячью, утку верчоную, тетерева глухого под заваром.

– Славно ел, – кивнул Иоанн; взвизгнул, вдруг, тонко сказал в нос: – А голубей моих куды девал?

Дрогнул розовый на губе пух. Улыбчиво ответил: – Повыпустил!

Изумился Иоанн: не было ярости. Тут – запотел в руке посох инроговой кости.

Царевич ладонью по волосам провел. (Не любил, коли кто таково делал.) Спросил грозно: – А иных моих голубей тож повыпустишь?

– Повыпущу!

И опять рукой по волосам провел.

Взмахнул посохом Иоанн. Упал царевич. Потекла на ковер злая струечка. Застыл Иоанн, завопил, кинулся поднимать. Потянул за руки – вянут, не бьются голубые прожилки, глухо стукает, назад запрокидывается голова.

Поднялся, завопил опять; никто не откликнулся. Прислушался к сердцу: ворочалась в нем склизкая, скверная немогота.

Полыхал кругом свет-багрец, багряными стали на ковре травы. Лежал царевич и – мертвый – «мудрым смыслом сиял»…

5

Крался Шкурлатов подземным ходом к башне Тайницкой. Были у него в руках железный лом да фонарь.

Где-то послышались голоса. Замер. – Нет никого.

Ухало сердце. Шушукала, звенела гиблая темнота.

Вот и тайник. – Забит дверной глазок медью досчатой. Замок в кольцах проемных крепок… Давно уж на звоннице полдень отбило. Время – Ивашку Драного ждать.

Забродил по ходу Шкурлатов. Пробирался к реке, смотрел, не идет ли замочный мастер. Прошел час. И два. Невмоготу стало. – Покинул в беде Ивашко?

Убоялся царя Драной!

Кинулся к тайнику. Грянул лом. – Гулом пошли своды. Что за диво? будто и не заперт – отполз в сторону засов.

Отворил дверь – в глаза желтый, что пиво, свет ударил. – Стоят в тайнике: Бомелий, дьяк Таврило Щенок, стража; качаются, коптят слюдяные фонари.

Сбили Шкурлатова с ног, накинули мешок, поволокли из полаты. Малость протащили и – метнули на пол каменный. Заскрипели куржавые петли, громыхнул засов, щелкнул замок…

6

Жалобно плакался, стонал в синеве перезвон: погребали царевича. Шел Иоанн за гробом, кланялся по сторонам, бил в грудь кулаком…

Секли у звонницы Петрока Малого людишек: искали на них государевых напойных денег – долги кабацкие.

Не жалели дьяки прутья. – «Пущай народ ноне гораздо терпит, – все легче будет царю горе снесть!» Опасались люди царского гнева, крестились широко, истово. Когда выносили из собора, потемнело вдруг, – солнце за тучу зашло.

Лежал на паперти Миколка блаженненький. Лохмотьишко на нем – клочья в полденежки. Подошел к нему Иоанн.

– Здрав будь, Микола, молишься?

Усмехнулся блаженный, взвел на него очи, полные гнева и слез.

– На тебя дивлюсь, на славного царя-губителя. Уж и великомученик ты, Иван, великомученики и все сподвижнички твои!

Забил бровью царь, быстро пошел прочь. Тут выглянуло солнышко. Жалобно плакался, стонал в синеве перезвон.

ЛЕТУН-РОКОТУН

Распростерся Иоанн перед образом Андреева письма Рублева, с поклонной колодочки трудного чела не подымал.

Вошел боярин-стольничий, стал в дверях: боязно слово сказать.

Не оборачиваясь, говорил Иоанн: – …Господи! Было у меня с тысячу человек детей; 346 народу побил много больше. Великой я любодей… Нынесына своего загубил…

Тихо сказал боярин: – Государь, дьяк Таврило Щенок на Ивашку Драного челом бьет!

Бил поклоны, качался, будто и не слышал Грозный.

Молвил боярин: – Закричал Ивашко намедни караул и сказал за собой государево слово. А у расспроса показал: сделает-де он с братом Еремкой крылья и полетит, что журавль. И по указу твоему, государь, сделал он летальную снасть, а не поднялся. А стали те крылья – шашнадцать рублей из твоей государевой казны.

Залютёл царь: – Не про смердов Драных казна припасаема! Доправить на них плетьями шашнадцать рублей, а достатки их все продать!

– Еще пришли, государь, из дальних стран богомольцы, про дивные дива сказывают; прикажешь ли звать на Красное крыльцо?

Обернулся Иоанн лицом опухшим, поклонился боярину в пояс: – А как тебя обо мне, убогом, в том бог известит…

Вышел царь в стихаре на крыльцо, сел с боярами на отдыхе. По бокам стыли рынды, знатные люди; внизу – богомольцы-странники.

Спросил Иоанн: – Откуда путь держите, люди божие?

Поклонились все, а один заговорил: – А идем мы селами да деревнями, городами теми с пригородками. Сбираем милостыньку спасенную для ради Христа, царя небесного. Ныне держим путь из города Мсквы. Исполнен есть дивности и лютых кудес город той. Как прошли мы от моря Хвалынскава до моря Синева на летний солнешной восход триста верст, – и в море том вода солона, – стоит подле него гора соляная. Из той горы протекли три реки: река Вор, река Иргиз и река Гем; сия же, до моря не дошед, пала в ночь. Потом легли пески Каракум, река Кеидерлик и река Сарса. Оттоле ж – две тыщи верст лесами дремучими, да еще две тыщи верст-и город Мсква. – Будто горы, там дома превеликие; без коней, огнем железные колымаги движутся; хитро ладят летунов рокотящих, кудесами на воздух подымаются. Там живут без царя, звезде о пяти концах поклоняются; стоят церкви закрыты; над Христовой верой насмехаются…

– Ой, вы, люди божие! – вскинулся Иоанн. – Сеете вы рожью, да жнете ложью! Али посмеяться надо мной задумали? Не может того на свете быть!

Закрестились, закланялись странники: – Воистину видели все то, государь-батюшка! Дана им от бога власть на триста лет…

Тут подняли все головы вверх.

Закрыв солнце, летел над теремами летун-рокотун, сотрясая воздух, трубил страшно. Повскакали, попадали ниц бояре, закрывали стрельцы руками лица. Молча следил Иоанн жужжавый полет; билась за бровями грозная дума.

– Ивашко Драной летит! – кричал народ. Били тревогу… Тут летун-рокотун в небе растаял.

Позвал царь в палаты воевод и бояр.

НА МСКВУ!

Собрался походом Иоанн на Мскву – город лихой и дальный. Пришла конница с Терека, Ногайских степей и Волги, да иных земель многие прибылые люди. Строилось по улицам войско: пушкари, пищальники, опричники и стрельцы.

Ползли на смотр гуляй-города, крытые медной броней, пищали полуторные и затинные, пушки-огненки, гауфницы-волкометы. Торчком стояли кончары, периаты, шестоперы да щиты.

Отслужил царь в Покровском соборе обедню, помолился жарко о даровании победы; потом объявил трехдневный пост.

От Самотека – к Мещанской непроходимою толщей – жирный сухаревский затор.

На развале толкаются, орут, торгуют. Зазывают к пыхтящим жаровникам: «откушать!» Гнусит калека: – Обратите внимание на мои несчастные страдания!

– Я без рук, без ног, меня оставил господь бог. Ради Христа помогите, пожалуйста!

Льется в палатках с рук на руки ситец. Несет дегтем и кожей. Прилип к синему небу – не отлипает пестрозвучный сухаревский гам.

В мясном ряду появились два человека. Были у них синие, будто с холоду, лица. Нелепая, старинного покроя одежда; тесаки и за плечами длинные ружья, словно только что снятые с музейных витрин.

Один из них унес с прилавка баранью ногу. Торговка схватила его за руку: – Неча трогать! Проходи дале!

Встретилась глазами – отпрянула, заголосила: холодная была, как лед, рука. Тут странных людей заметили другие; метнулись прочь, опрокидывая лотки, давя друг друга. Заверещал свисток, закрутила, замела все суматоха. Через две минуты на площади была пустота…

У Петровских ворот в трамвай вошел воин. Его приняли за актера; но постепенно начало тревожить синее, будто с холоду, лицо. Стоявший рядом толстяк посмотрел ему в глаза и от страха умер. Трамвай стал. В давке зазвенели стекла. Все в ужасе бросились бежать…

В парикмахерскую, находившуюся вблизи Зоопарка, ввалились странные люди, грязные, усталые, точно пришедшие издалека. На них были черные овчинные шапки, выцветшие, зеленого сукна, кафтаны; у одного, высокого, оторван рукав, у другого – подвязаны платком зубы. Они с любопытством осматривались кругом.

Высокий внезапно засмеялся, указывая пальцем на одно из кресел. Хлопотавший подле него мастер сверкал молниеносной бритвой. Сидевший в кресле человек читал, нелепо вытянув перед собой тетрадь.

– Зуб дергани-ка! – обратился к мастеру человек с восковым лицом и подвязанной щекою.

– Ступай! Ступай! – рассердился тот. – Здесь не больница! Зубов не дерем!

– Допреж сего дирали, а ныне горды стали, – проворчал высокий, и все трое молча повернулись к выходу.

– Ну-ну, деревня! – краснея, закричал на высокого парикмахер и шепнул в стенное окошечко: – Петруша! Погляди, не стянули бы чего!..

В один и тот же час в разных местах, словно из земли, вырастали странные люди.

В учреждениях остановилась работа. Шире и шире раскручивал город судорожную спираль тревоги. Где-то возник и мгновенно оборвался трескучей скороговоркой – пулемет.

На Лубянке сплошной стеной перло войско. В него били с крыш, из подвалов, из окон всех этажей. Войско шло… Трижды кряду грохнула и смолкла пушка.

Больше не стреляли. В домах никого не было. Все бежали. Всюду была пустота.

«СЛУГА СПРАВЕДЛИВОСТИ»

Медленно, молча, двигалось войско Иоанна.

По Серпуховской дороге шли стрельцы; переходила мосты конница Ногайских степей, Терека и Волги; ползли гуляй-города, пищали полуторные и затинные, пушки-огненки, гауфницы-волкометы. Торчком стояли в воздухе кончары, шестоперы, пернаты и щиты.

Царь въехал в Кремль через Спасские ворота. На всем следы поспешного бегства. Пусто. Во дворце и теремах не было ни души.

Озирал Иоанн стены. Косились с них хмурые лица.

В пустом кабинете судорожно вздрагивал телефон.

Поворошил под столом кучу бумаги и непонятных плакатов, сел в кресло. Ржали кони. Трубили в отдалении трубы. Плыла синева за окном.

Стрельцы ввели пойманного человека. Это был снятый с бившейся уже машины пилот. Мягкая рыжая борода ярко горела от крови. Несло от кожаной куртки маслом. На Иоанна с любопытством уставились серые веселые глаза.

– Кто таков? – припадая на посох, спросил Грозный.

– Летчик.

– Приказный, стало быть? А куда ж бояре те сгинули?

Пленный пожал плечами и усмехнулся.

– И откуда вы взялись, мать честная?!.

– Как звать?

– Драной, Иван Иванович.

– Эк, сиганул! – вскипел Иоанн. – Был Ивашко – стал Иванович! Сказывай, в чем вера твоя?

За окнами возрастал трубный звук; временами он походил на рев страдающего животного.) Летчик сказал: – Вера моя: «бояр» твоих бить смертным боем, за волю народную страдать, за других душу свою положить!

Поднялся Иоанн, раскрыл рот, задышал, как рыба.

– Што же, вера сия – твоя токмо, али всех твоих товарищей?

Улыбнулся пилот.

– Одна у нас вера: с «боярами» всего света биться!..

И вдруг замолчал, прислушиваясь, и задорно, вполголоса запел: «Долой, долой монахов, долой долой попов!..» Наши идут! – чуешь, старик, а?

Наплывая откуда-то из-за реки, росла и ширилась песня:

…Ребята, не робейте!

Не страшно пасть в бою.

У Грозного отбейте республику свою!

Эх, вспомним ночь глухую,

весь в громе Перекоп.

Мы, время атакуя,

стрельцам ударим в лоб!

Полмира уж алеет,

и нас не проведешь.

Товарищи, смелее!

Опричнину – даешь!

«Лихая песня, – подумал Грозный. – Не тоже моим людям слушать!» Быстро подошел к пленному, взял его за плечи и пристально посмотрел в серые глаза. Секунду длилось молчание. Внезапно царь отступил и, серея лицом, стал пятиться к окнам. В то же мгновение в комнату проник сильный, ровно нараставший гул.

Небо полнилось упругим железным шумом и рокотало. С севера неслись два самолета; за ними глухо громыхали взрывы.

– Драные летят! – кричали в страхе, задирая головы, стрельцы.

– Отход! Трубить отход! – приказал Иоанн.

Заржали кони. Затрубили походные трубы. И тотчас же гневный, пронзительный рев и тяжелый топот покрыли все звуки и голоса.

По Никитской – через Красную площадь – в Кремль мчался слон, вырвавшийся из Зоопарка. Земля гудела.

Обрывки пут хлестали по трамвайным мачтам.

– Темба! Темба! – завопил Грозный, обращаясь в бегство, А слон уже бил хоботом стрельцов, все сокрушая и топча…

В это же самое время на всех площадях громкоговорители выкрикнули воззвание:

– ГРАЖДАНЕ, УСПОКОИТЕСЬ!

– НЕТ НИКАКОЙ ОПАСНОСТИ!

– ЭТО ТОЛЬКО ВАШЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ – ОБМАН ЧУВСТВ!

И сейчас же стали появляться робкие фигуры, их становилось все больше. Вскоре центральные улицы запрудил народ…

Иоанн поспешно отступал в Замоскворечье. Быстро уходило войско, словно врастая в землю.

На Ордынке лежали стрелецкие трупы. Из них текла ржавая зеленая кровь…

ШАХ И МАТ
1

С похода воротился Грозный, затворился в опочивальне; распалился лютым гневом на народ неведомо с чего. Поставил на Неглинной двор «для своей государевой прохлады». Горели на солнце терема, бежали по верхам фряжские травы, были узорочно вырезаны скирды и шатры.

Вот и стала опричнина за тыном крепким. На воротах – резные львы, заместо глаз – зеркала пристроены, сырости ради засыпали двор крутобелым песком.

И творили царские люди изветы. – Скакали по городу опричники, кричали: Даешь – изменников государевых!

В застенках и ямах денно и нощно мучили смердов, окольничих и бояр.

Тогда ж отписал Штаден, опричник, в немецкие земли: «Великий князь учинил таково, что ныне – по всей русской земле – один вес, одна мера, одна вера. – Только он один и правит, и никто ему в том не перечит: ни духовные, ни миряне. И как долго продержится сие правление – ведомо богу одному»…

Показался Иоанн народу – обомлели все: вовсе стар стал, волосы все порастерял.

Вновь затворился. И прошел слух: занемог-де тяжко.

И впрямь – стал он пухнуть, взошли по телу язвы да пухырй.

Давал ему Бомелий пить сало барсучье со струйкой бобровой: – не пособляло. С часу на час слабел царь.

Шел от него тяжкой дух.

Приводили к нему Аринушку, ставили подле кровати.

Глядела забытными невидящими глазами. Держал на царской груди ее руку Елисей. Заснул царь. Свели под терема Аринушку.

Тут стало в окне знамение: хвостатая звезда.

На другой день сказал Иоанн Бомелию: – Тяжко мне, Елисей! Хочу о судьбе своей гадать.

– Какой способ тебе люб? – спросил Бомелий. – Есть гонтия, або некромантия – для сего духов вызывать надо; есть катоптромантия – по зеркалу; есть миомантия – по писку мышей и крыс.

– По зеркалу, – сказал Иоанн и ступил на ковер нагова цвету; были выведены по нем золотом павы, олени да орлы.

Бомелий принес два бруска, поставил один противу другого, велел Иоанну смотреть: сам стал зеркала наводить.

Долго смотрел Иоанн, начали веки слипаться. – Почудилось: шла навстречу зеленая глубина водяная; вышел из нее скуластый великан и положил ему руку на плечо. Как бы вольяшной меди была рука, глаза смешок затаили. Походил на барса. Были на нем немецкие сапоги; густо трубкой дымил.

– Так-то! – сказал, и свежо от него морем запахло. – Заедино мы с тобой оба. Однако ж, смердишь ты, фу!..

И пропал.

На месте том увидел Иоанн волосатую руку; неловко расставляла она шахматы по доске. Черный король никак не стоял, качался и падал… Тут Бомелий схватил за рукав, от зеркала прочь оттащил.

– Не гляди, государь, – дурной час – лихое привидится!..

Молчал Иоанн. Все еще шла на него водяная зеленая глубина.

Не пособляло со струйкой бобровой сало барсучье.

День ото дня слабел царь. Все больше пух, гноем цвели раны; отпал у него с корнем правый ус.

Послал Иоанн на дальний север за волхвами. – Приехали на оленях, на собаках даже; явились из Холмогорья, Лапландии и Корелы шаманы, знахари, чародеи, ведуны.

Упал близ Москвы с неба синь-камень. Монах один прочел по нем об опустошении царства. Стоял по слободам стон, плач бабий и суета.

– За грехи ваши посылает господь кару, – говорили попы. – Повсюду плясание многовертимое, бесовские кощунания, да козлие лица. Кудесы бьют, в «Аристотелевы врата» смотрят, да по звездам глядают. Того бы не делать вам и книг тех не честь!..

А в Золотой полате заседал ведовской собор. Сидели на полу двое суток. Били в бубны, плясали, молились – каждый по-своему. И почти у всех был в волосах колтун.

На третий день сказали они царскому посланному: – В этот год умрут три государя.

А больше ничего не сказали. Велел царь держать волхвов взаперти… Привезли иностранцы вести: умер в Испании Филипп II и Себастьян, король Феца и Марокко. Опять велел спросить Иоанн. Ответили чародеи: – Умрет царь восемнадцатого марта.

Богдан Вельский стал перед Грозным молча.

– Ну, – покосился царь. – Назвали мой день?

– Восемнадцатое марта, – понуро ответил боярин.

– Таково тебе меня жалко?! – скривился Иоанн. – Ведай ты и ворогам моим скажи: не верю я ни в сон, ни в чох!..

Под теремами в гиблой холодной темноте томился Шкурлатов. Лежал на каменном полу, неминучей смерти ждал.

Погасая, чадил светец, стражей забытый. Вдруг заслышал он за стеной тихий плач. Посветил кверху – забрано решеткой оконце. Глянул. – Сидела в углу Аринушка, пригорюнившись, и плакала; сбежала с плеча, рассыпалась в плеск тугая червонная коса.

Тихо окликнул. – Дрожит, не ведает: к добру ли, к худу ль?

Молвил Шкурлатов: – Не бойся, Аринушка!.. Прости!.. Моя вина – дьяк меня хмельной попутал.

Опустила голову, прикрыла лицо руками… Тут приметил он в тайнике подле нее стенное железное кольцо.

– Поверни кольцо, – зашептал, – отведешь плиту в сторону, – под нею ход откроется!

Встрепенулась, тянет за кольцо Аринушка, – не отходит плита, не по силам труд.

Стал отгибать Шкурлатов ржавые брусья. В кровь ободрался… Спрыгнул в тайник. – Добро, Аринушка! – Дерганул кольцо – открылся ход. Кинулись в него.

Повел ход влево и прямо. Запахло рекой сыростно.

И вот – травка, брезжит свет, радостно пьют острый водяной дух.

А уж свод гудит: топочет, проведала о беглецах стража.

Закричал Шкурлатов: – Беги, Аринушка! Может, у каких добрых людей от царя укроешься! Уж я задержу погонщиков. Лети на волю, горлица ясная, а мне за тебя – слаще сладкого – смерть принять!..

ШАХ И МАТ

Лежал Иоанн на кровати индейских черепах, покрыт одеялом камки шахматной. Стояла подле него поклонная колодочка, раскрыто было харатейное евангелие на ней.

Совсем вздулся царь, горело пятнами тело, цвели гноем раны; шел от него тяжкой дух.

Лишился сна Иоанн, в жару метался. Сказал Бомелий: – Надобно раздобыть меру живых блох!

Послали по городу указ. Не блошиное было время – зима стояла. Не словили блох. Повелел царь выбить из народа правежом семь тысяч рублей.

Марта был восемнадцатый день. Стало Иоанну лучше. Сидел на кровати, быстро лицом светлел.

– Зови бояр, да подай мой шкатун с каменьями! – сказал Бомелию.

Вошли бояре. Поставили перед царем шкатулку хоромную.

Трое высоких кубчатых окончив положили на ней сеточку: свет-багрец.

Черпнул Иоанн горстью жемчуг рогатый, зерна гурмыцкие. – Застучала, полилась меж пальцев цветная струя.

– Все камни сии суть дивные дары божие, – заговорил он медленно. – Вот магнит: без него нельзя по морям плавать, не узнавать пределы земные; его же силою стальной гроб Магомета в Дербенте на воздухе висит. Вот – радужной камень; – лопается, коли кто живет распутно… Бирюза открывает яд… Синий корунд проясняет зрение… Ну, будет! – Оборвался. – До другого разу.

Лег на спину, подтянул одеяло шахматной камки.

Поднялся вновь: – Сыграть хочу. Тавлеюшки подайте!.. Сперва руки вымою.

Подали ему кусочек мыла грецкого и таз. Вымыл Иоанн руки, утерся рушником – повеселел вовсе. Принес Вельский шахматы персицкие; Родион Биркен стал с царем расставлять.

Черный король все никак не стоял, качался и падал.

Поставили наконец. Начал играть.

Дуром пошел царь, – забрал у него Биркен одну за другою три пешки. Еще походил Иоанн.

Тут шахнул ему белый ело н…

Повалился царь, завопил истошно: – Темба! Темба!

Затрубил, прошел над ним слон, и разом в полате тихо-тихо стало.

– Шах и мат царю Ивану! – сказал Годунов.

Глянул на него Иоанн. Побагровел, хотел слово молвить – забился.

– Посох! Скорее – посох! – закричал Елисей.

Принесли посох инроговый, что от сердца болезнь отгоняет, и пауков в банке…

– Поздно! – прохрипел царь и забился снова. Склонился над ним Бомелий. Глянул Иоанн тухлым оком, затих.

Торчком стоял на груди рыжий волос. Зеленым вдруг стало тело: трое высоких кубчатых окончин положили на нем сеточку: лундыш-свет.

Глухо стонал, перекатывался в синеве перезвон. Поставили гроб в церкви архангела Михаила. Поснимали терема белые пуховые шапки. – Сменила оттепель лютый палящетый мороз.

И валил народ ночью и днем нескончаемо, шли великие и малые – грозному царю последний поклон отдать.

Тискался на паперти Миколка блаженненький.

– Дайте глянуть, – шептал, – на славного царя-губителя. Успокоился ныне, – то-то отдохнет и народишко твой.

Скакали к рубежам гонцы. Пытали у них: – «Каков де новый царь будет?» Стонал в синеве перезвон. Валил народ нескончаемо.

Разливался под сводом церковным лундыш-свет.

– Ландышем или гелиотропом? – допытывался парикмахер, комкая ладонью резиновую грушу.

– А! Что?! – вздрагивая, спросил Ноленц.

– Освежить, спрашиваю, чем?

– Освежить?.. Да! Разумеется! – быстро ответил ученый и оглянулся.

Наполовину прочитанная, наполовину созданная его бредом рукопись вываливалась из ослабевших пальцев.

Он встал и, пошатываясь, подошел к антиквару.

– Неточность! – сказал он. – Весьма грубая ошибка: Бомелий был казнен Грозным за сношения со Стефаном Баторием.

Старичок, казалось, не замечал его, устремив неподвижный взгляд в пространство. Лицо его было багрово.

Ученый положил подле него тетрадь и сказал: – Друг мой, да у вас жар!..

Шахматисты в углу закончили партию. Черные сдались. Один из игравших произнес: – Теперь вы понимаете, зачем я в самом начале поставил слона на В2?..

Ноленц расплатился и, с трудом держась на ногах, вышел в душный грозовый полдень.

У входа в Зоопарк стояла толпа.

«Неужели он вырвался?» – подумал Ноленц и нерешительно двинулся к воротам парка; дорогу ему загородил крипп-лаковый яркий квадрат; в нижнем его углу сиял щеголеватый номер. Это был тот самый автобус, который привез его сюда час тому назад.

Секунду колебался. Усталость победила. Ухватился за медные поручни. Стеклянные створки захлопнулись.

– Получите, гражданин, билет!

– Не задерживайте! Проходите! Проходите! Свободных местов много! скороговоркой выпалил кондуктор, и Ноленц моментально сообразил: «Грипп!» В следующее мгновение он увидел вывеску парикмахерской: Coiffeur Lorenzo Поразительно! – вслух подумал ученый и вытащил из кармана записную книжку…

Быстро темнело. Лампочки налились тусклым скупым накалом. Кудрявое облако загорелось; грохнуло. За окнами полило.

Машина грузно выкатилась на Моховую. Ноленц вдохнул воздух, насыщенный влагой и электричеством, и почувствовал себя прекрасно.

Небо, прошитое над Кремлем грозою, трепетало.

Косым железным ливнем летело воронье.

Загрузка...