Все началось с того, что мой приятель — потомственный горожанин и доцент от кибернетики Геннадий Евгеньевич Дубровин — решил купить недвижимость.
Как-то заявляется и говорит:
— Знаешь, если у тебя есть друзья, готовые дать взаймы крупную сумму денег под любые проценты, — моего недоумения он демонстративно не замечал, — бери немедленно и покупай дом. Цены на дом в деревне будут расти, перекрывая любые проценты, даже если запросы твоих ростовщиков будут непомерно высоки. Свободные средства надо вкладывать в недвижимость.
Друзей, дающих взаймы под проценты, у меня не было. Свободных денег тоже. Десятку до зарплаты я чаще всего перехватывал как раз у Дубровина… Деньги есть у того, кто живет вне общества, как сказал поэт. У меня нет друзей, у которых бывают свободные деньги. Мои друзья покупают книги, цветы женщинам, путешествуют, в крайнем случае проматывают их на такси. Все это Геннадий прекрасно знал. Дом в деревне я покупать не собирался. Мне хватало и других забот.
Но Геннадия было невозможно остановить.
— Ну, какие в деревне заботы? — наступал он на меня. — Калитку подправить? Дровишек наколоть вместо зарядки? В свете моей новой теории…
Разумеется, у него была теория. Я отложил бумаги и приготовился слушать. В прошлый раз это была теория голодания…
— У тебя застопорилась работа над очерком… — начал он. — Над романом? Хорошо, над романом… Ты вымучил пять скучных страниц и понял, что твой роман никто не станет читать. Неудача порождает отрицательную установку. Ты уже готов. В таком состоянии тебя можно брать голыми руками. И вот, вместо того чтобы одолевать следующие страницы измором, ты встаешь и исправляешь выключатель…
Выключатели у меня работали нормально. Об этом я и сказал.
— Ну, хорошо, пусть розетка. Исправить розетку ты, положим, можешь… — Тут Геннадий посмотрел на меня с сомнением. — Допустим, что диплом инженера тебе хоть это дал… Простая и удачно выполненная работа поднимает твое настроение и отвлекает от творческих неудач. Это положительная установка… Теперь ты садишься и пишешь свой роман заново. Пять удачных страниц развивают положительную установку еще на пятьдесят…
Я удрученно молчал, ощущая, что во мне вызревает отрицательная установка.
— Сколько у тебя дома розеток? Восемь. И все исправные? Вот видишь!
Мне стало отчего-то стыдно, словно это я виноват, что в доме нет неисправных розеток…
— А когда у тебя недвижимость, у тебя неисчерпаемый источник положительных установок… Ты сидишь в тиши и кропаешь свои бездарные страницы. Потом разминаешь свои бесполезные мышцы и вешаешь на петли калитку. Мало? Проводишь в сарай свет, потом сооружаешь камин… Кто из классиков сказал, что лучшие мысли приходят в голову у тлеющих углей камина?
Я молчал, чувствуя, как из головы улетучиваются лучшие мысли, заменяясь худшими.
Представить Дубровина в роли домовладельца было выше моих сил. Весь образ доцента от кибернетики с этим как-то не вязался. Невозможно было вообразить Геннадия не то что ведущим хозяйство — просто приколачивающим доску к забору. Слишком уж он в этой жизни был теоретик.
Горожанин в третьем колене, Дубровин родился в столице России, вырос у бабушки в столице Литвы, учился и работал в столице Белоруссии, студенческую жажду необычного и романтичного утолял в столице нефтяной Сибири. В деревне бывал в детстве — на каникулах, в студенческие годы — с агитбригадой, в выступлениях которой он активно участвовал, потом, уже научным сотрудником, — добросовестно отрабатывая положенную разнарядку на сельхозработы в подшефном хозяйстве. И если и проявлял интерес к сельским проблемам, то исключительно любительский. Не перевелись еще люди, которые не могут спокойно жевать свиную тушенку, не понимая, откуда она взялась. (Разумеется, сейчас их еще больше занимает вопрос, куда она девалась.)
Геннадий был горожанином насквозь, до последней ниточки в его экстравагантном, несколько даже опереточном пиджаке и почти пижамных полосатых брюках, похожих на американский флаг, носить которые без неловкости может только человек, с детства привыкший ощущать себя в многоликой толпе, где никому ни до кого нет дела. Надо сказать, что ощущал он себя — и в пиджаке, и в толпе — превосходно. Он всегда был занят, но занят как-то легко, неудручающе, даже свободно. Классный специалист с широкой эрудицией, он вечно выполнял какие-то заказы сторонних организаций, задыхающихся от нехватки «машинного времени», что-то им считал, кого-то консультировал, выступал на каких-то симпозиумах, читал какие-то лекции (когда он выходил из аудитории, студенты на нем повисали, как виноград), потом он мчался куда-то на день рождения, где непременно бывал избран тамадой и обязательно играл что-нибудь на свирельке, с которой никогда не расставался, носил ее во внутреннем кармане пиджака в черном бархатном чехольчике…
И все это на такси; из всех видов общественного транспорта он признавал только такси. Это влетало ему в копеечку, зато, как он сам говорил, раскрепощало, давало возможность в дороге собраться с мыслями… Впрочем, зарабатывал он довольно легко, так же легко и свободно тратил, никогда ни на что не откладывая…
И вдруг во всем этом — откуда ни возьмись — постоянно возрастающий интерес к деревне! Впрочем, интерес вполне распространенный в наши дни. Хотя бы потому, что от того, как обстоят сегодня дела в деревне, от того, какой там складывается микроклимат, зависят и наши дела в городе, наш городской климат.
Этот вот интерес и привел однажды Дубровина на работу в вычислительный центр какого-то сельскохозяйственного НИИ. Впрочем, его всегда несколько угнетала чрезмерно узкая специализация электронщика. Переход в новую для него область, называемую сельским хозяйством, позволял ему расширить круг отношений с миром, кое в чем разобраться, кое-что понять.
Этим же стремлением я и объяснял его внимание к газетной дискуссии о судьбе заброшенных усадеб в затухающих деревушках и деревнях, признанных однажды с чьей-то нелегкой руки неперспективными и лишенными в силу этой «неперспективности» всяких надежд на официальное развитие. В дискуссии все сводилось к тому, что раз уж уходят из деревни коренные ее жители и процесс этот необратим, а во многих случаях и неуправляем, то пусть бы доставались их усадьбы желающим здесь жить горожанам. Хотя бы и не всегда жить, не постоянно, а лишь летом, в отпуске, в воскресные и праздничные дни. А пенсионерам — и вовсе от холодов до холодов, — большую, стало быть, часть года. Воспитывать детей и внуков на свежем воздухе и парном молоке, ковыряться в охотку в саду, мастерить что-то в сарайчике — то есть обрести все те нехитрые радости, которых напрочь лишены городские жители, заселившие высотные муравейники крупнопанельных домов…
Геннадий даже завел специальную папку с тесемочками, куда старательно складывал вырезки из газет.
Зная его постоянную, счастливо сохранившуюся еще со студенческих лет готовность с увлечением закапываться в самые неожиданные проблемы и подходить к их изучению с профессиональной для научного работника обстоятельностью, ничего особенного или там предвещающего какие-либо перемены в его жизни за появлением папки с надписью «Дом в сельской местности» я не разглядел. Как всегда, я следил за ним с любопытством, с предвкушением какого-то нового, неожиданного для меня поворота темы. Хотя — теперь я это отчетливо понимаю — и приблизительно не представлял, куда этот его интерес может нас завести…
— Дом в деревне, — говорил мне Геннадий, — это же тебе не садовый кооператив! Со всеми его нелепостями: печку ставить нельзя, баньку и сарай — нельзя, забор — тоже не положено… А то, что можно, — тоже нельзя: попробуй выстроить дачу, если ты не строительный прораб, а дядя у тебя не снабженец… Разве что как Владимир — из фанерных ящиков…
К садово-кооперативным «товари́ществам», как их называют, непременно с ударением на «и», с некоторых пор он питал тихую ненависть.
Как-то коллега Дубровина по НИИ — тогда тоже кандидат наук, только экономических, — Владимир Семенович Куняев вытащил нас на свой садовый участок. С известной перспективой — подразмять в выходные дни мышцы и привести в порядок участок, из-за которого активисты садового товарищества в институте давно уже грозились вытащить Владимира Семеновича на местком. Запущенность выделенной ему земли темным пятном ложилась на лицо если не всей науки, то уж коллектива НИИ точно.
Заодно — ну как можно без этого «заодно»! — было намечено обсудить написанную Геннадием с Владимиром статью для «Вопросов экономики». «Крыша над головой есть, — сказал Владимир Семенович, распаляясь и имея в виду сооружение, воздвигнутое им из упомянутых уже ящиков и напоминающее своим видом скособочившийся сортир, — спальники и провизию возьмем с собой, тишину и свежий воздух я вам гарантирую. Как, впрочем, и фронт работ…»
Фронт работ был необъятным.
Приехав на участок, мы скинули пиджаки и принялись перекапывать грядки под клубнику, без которых немыслим ни один «товарищеский» огород. Весеннее солнышко весело припекало, и работа спорилась.
— Надо не грядками заниматься, а рыть водосливную канаву, — сказал сосед, вот уже добрых полчаса наблюдавший за нами с видом мыслителя, облокотившегося на грабли, — грядки подождут.
Это был заместитель директора института по научной работе. И председатель дачного кооператива.
Мы начали рыть канаву.
— Не здесь роете, — сказал подоспевший начальник ВЦ, а для Геннадия тогда непосредственный начальник, — начинать надо от столбика…
Мы стали копать не здесь, а там, где надо. От столбика.
— Клубнику что же на солнце оставили? Пропадет… — сурово заметил зам по науке. Непосредственный, можно сказать, руководитель Куняева.
Владимир Семенович Куняев воткнул лопату в землю и ушел в машину. Достал из портфеля рукопись статьи, принялся ее ожесточенно листать.
— Владимир Семенович, вы у нас гость не частый, но давайте соблюдать установленный порядок, — подошла к нему председатель местного комитета, работающая в НИИ старшей лаборанткой. — Машины мы договорились ставить за лесочком. Там оборудуется охраняемая стоянка…
Куняев завел мотор и уехал. За лесочек.
Мы с Геннадием продолжали рыть канаву. Земляные работы успокаивают… Но в институте был еще один зам. По административно-хозяйственной работе. В недавнем прошлом кадровый военный, он знал, как копать. В мягкой товари́щеской форме он подсказал Геннадию, что сточные канавы роются глубиной на штык, а так, мол, роют только противотанковые траншеи…
Вечером, аппетитно поужинав, мы стали готовиться ко сну, разостлав спальники на каких-то ящиках. Физическая усталость приятно томила тело. В ночной тиши… В ночной тишине грохотали звуки футбольного репортажа и вопли болельщиков, залпами взрывающиеся на соседнем участке. Зато Владимир Семенович, обычно разговорчивый и оживленный, сейчас только раздраженно посапывал.
— Не помешаю? — В окошке, занавешенном полотенцем, появилась физиономия начальника ВЦ. — Владимир Семенович, я хотел бы высказать, если, конечно, позволите, в некотором роде непосредственное замечание, — начал он с присущей ему косноязычностью, — по-соседски, так сказать, в приватном порядке… Я, конечно, понимаю, дружеское участие и все там такое… Но вокруг — подчиненные, в известной степени коллектив… А вы некоторым образом, — начальник хихикнул доверительно, — как бы используете чужой труд… По мне, конечно, так даже пожалуйста… Но, сами знаете, пойдут пересуды…
Когда начальник исчез, в комнате воцарилась тишина, которую не мог заглушить даже телевизор соседей.
— Шутит? — нарушил я затянувшееся молчание. Вопрос повис в воздухе, как перегоревшая лампочка.
Куняев сопел удивительно долго. Казалось, что он заснул.
Но нет, под складками его ученого лба происходило движение мысли.
— У тебя есть знакомый художник? — спросил он наконец.
Я кивнул.
— Попроси его нарисовать на листке фанеры что-нибудь неприличное… Ну, хотя бы кукиш… Я его в окошко выставлю…
Больше, насколько мне известно, Геннадий на участок к Куняеву не ездил.
Сейчас, в разговоре о сельском доме, Геннадий ящично-фанерное сооружение Куняева, естественно, вспомнил.
— Ты понимаешь разницу?
Разницу я понимал. Я только не совсем понимал, куда он клонит. И отчего столь напористый интерес.
— Ну, не нелепость ли? — продолжил Геннадий. — Ценой неимоверных усилий и ухищрений возводить эти… курятники, по перенаселенности и звукопроницаемости превосходящие даже такое, казалось бы, уникальное творение, как панельный дом. И это… ради комфорта и тишины!..
Тут Геннадий остановился. Посмотрел на меня.
— А рядом… Что рядом, я тебя спрашиваю?.. Рядом…
Геннадий прошелся по комнате из угла в угол.
— Рядом… — торжественно произнес он и замер посреди комнаты, не завершив начатый шаг. — Рядом… Стоит… Пустой… И готовый… Бревенчатый, а не фанерный… Дом! С русской печью… Ты знаешь, сколько стоит такой дом с русской печью в сорока километрах от Минска?
Я не знал.
— От трех до восьми сотен! Дешевле, чем шкаф из импортного гарнитура…
— Ну, это такой дом… — протянул я неуверенно.
— А какой мне нужен? Стены есть, крыша есть. Все готовое. И потом… Я ведь не дом, я место хотел бы купить.
Дубровин полез в карман за свирелькой. Я давно понял: свирелька ему помогает, позволяет чуть «на юморе», на иронии произносить всякие там откровения, обрывая чрезмерный серьез.
Надо отметить, что в нашем разговоре он проявлял некоторую практическую осведомленность, неожиданную в рафинированном интеллигенте. Именно место — несколько соток запущенной земли с десятком полуодичавших яблонь и груш, утонувших в буйных зарослях репейника и лопухов, со старым вязом у калитки, что сиротливо повисла на накренившемся столбике поваленного забора, — давно уже стало предметом вожделенных мечтаний многих горожан, не имевших родственных связей с деревней или утративших их. Дом же — в большинстве случаев невзрачное строение с просевшими от земляной сырости углами, заколоченным крест-накрест оконцем и отсыревшей от долгого бездействия русской печью — оказывался вдруг (очевидно, в силу определенной обеспеченности этих горожан капитальным и благоустроенным жильем) как бы лишь приложением к месту. Правда, приложением неотъемлемым, ибо юридически именно дом, и только он, может быть предметом купли-продажи.
Я смотрел на Геннадия с недоверием.
— Надо покупать дом, — сказал он и изобразил на свирельке что-то вроде танца с саблями Арама Хачатуряна. — Все уже покупают…
Все не все, но многие действительно покупали.
И пока шли дискуссии, пока обсуждалась необходимость узаконить право горожан на такие приобретения, шла своим чередом и жизнь. Нет-нет да и появлялись в деревушках новые жители, с полного одобрения деревенских бабок радующихся и сбережению добра, и новым впечатлениям. Пропалывались поросшие бурьяном грядки, выбеливались известью сучковатые стволы фруктовых деревьев, поднимались подгнившие заборы, латались скаты толевых крыш.
Как осуществляются эти купли-продажи? Разными путями. Кто-то выписывает из города старушку мать, оформляет ее домовладельцем, не забывая, разумеется, позаботиться о составлении завещания. Кто-то переселяет в деревню загулявшего по великим стройкам брата (районная прописка дает право городского трудоустройства). Кто-то, из тех, что постарше, и вовсе оставляет детям квартиру и переезжает к природе насовсем, вполне довольствуясь тем, что дети с внуками, погостив летом на «даче», приютят потом на пару холодных и снежных месяцев. А кто-то покупает дом без всякого оформления, благо цена не больно велика.
И осуществляется, таким образом, еще одна, незапрограммированная и непредусмотренная, волна сближения города и деревни. И пока она, эта деревня, тянется всеми силами в город, стремясь хватануть всех его преимуществ (и, даже оставаясь на месте, тянется — перестраиваясь многоэтажными домами ближе к шоссе с его грохотом), тянется к ней навстречу и город, забирается в глубинку — подальше от всех этих каменных домов и асфальта…
На следующий день Геннадий зашел снова. С ходу взял деловой тон:
— Короче, так… У тебя есть знакомый председатель колхоза? Пусть и не из десятка, как ты пишешь, прогрессивно мыслящих. Лишь бы рядом. Сорок километров — предел. И колхоз должен быть отстающий, без всей этой трескотни…
Подходящего председателя не было, но директор вполне отстающего совхоза в числе моих знакомых был.
— Сведи меня с ним… Что значит — для этого не подходит? Это мы еще посмотрим…
Таким деловым я Дубровина не видел со времен нашей совместной работы в студенческом стройотряде.
— А докторская? — спросил я. — Ты ведь собирался заканчивать докторскую…
— Для этого и необходим дом, — твердо заключил Геннадий. — Завтра мы едем в совхоз…
Но у меня оставались сомнения. Хорошо зная своего приятеля, я понимал: переубеждать и останавливать его — занятие бесполезное. В том, что в хозяйстве Виктора Васильевича (так звали директора отстающего совхоза, где мне еще в пору работы в газете пришлось побывать по какому-то письму) найдется пустующая хата, да и не одна, я тоже не сомневался. Допустим, нам кто-то и захочет ее продать. Но с какой стати на это пойдет Виктор Васильевич? Дело-то незаконное, местными властями далеко не поощряемое. У нас ведь так: пусть лучше гниет и пропадает… Словом, здесь нужен какой-то подход…
— Тогда поехали к Свату, — сказал Дубровин. — Витька по этой части гений.
Давний мой школьный товарищ Витька Сват, теперь, разумеется, Виктор Аркадьевич Сватов, режиссер и сценарист, на глянцевой визитной карточке которого значилось, что он кандидат технических наук, член трех (пока только трех) творческих союзов и художественного совета студии документальных фильмов, в любой безвыходной ситуации мог предложить выход. Кроме того, он был человеком, к которому каждый может обратиться за советом и помощью, определенно зная, что отказа не будет и особого беспокойства ему это не причинит.
Витька Сват был легендарная личность. Человек не одной, а множества легенд. Из тех, кому при жизни положен памятник. Готовый в любую минуту сделать для вас все возможное и невозможное, он никогда не претендовал на благодарность. Тем не менее за все труды и благодеяния ему воздавалось. И если прижизненный памятник ему полагался, то и воздвигнут он был буквально в кудрявом Витькином младенчестве. Да, именно гипсовой фигуркой нашего приятеля увенчана большая скульптурная группа на фронтоне помпезного профсоюзного дворца, что на центральной площади. Именно с него ваялся этот кудрявый мальчик, вознесенный над городом мощным порывом материнской любви и радостно протягивающий к небу свои пухлые ручонки. Именно Витька Сват, избранник судьбы, позировал известному скульптору, олицетворяя собой «наше счастливое детство» конца 40-х — начала 50-х годов.
Самое удивительное, что даже сейчас, выросший, возмужавший, давно сменивший свои детские кудри на лысину и слегка отяжелевший, Виктор Сватов оставался похожим на того кудрявчика, запечатленного в гипсе. Возможно, этому способствовал всегда излучаемый им свет счастливой уверенности в собственном, как, впрочем, и во всеобщем, благополучии. Энергия оптимизма генерировалась им столь щедро, что буквально вынуждала всех нас радоваться вместе с ним и во всем разнообразии жизненной гаммы различать только яркие тона и видеть только светлые перспективы.
Дубровинская «теория положительных установок» была бы Сватову просто смешна. Да и мне, стоило только вспомнить про нашего приятеля, она сразу представилась убогой. Ибо вся жизнь Витьки Свата неслась как бы по инерции — от мощной положительной установки, обретенной изначально и состоявшей в безграничной вере в успех. Сватову в этой жизни удавалось всегда и все. Поражала легкость, с какой он все делал: учился, играл в волейбол, продвигался по службе, творил, разговаривал, парил…
Конечно же Виктор Сватов был человеком настроения. Но при этом он был человеком хорошего настроения, что и определяло все в его жизни.
Изумляла простота, с какой он совершал невероятное, очаровывала непосредственность, с какой он опирался на окружающих, — никого этим не обременяя, а даже как бы одаривая, доставляя удовольствие. Так было, например, с его библиотекой.
Однажды, остепенившись и получив новую квартиру, Сватов устроил шумное новоселье. Книги всю жизнь он покупал жадно, но безалаберно раздавал знакомым, никогда не заботясь о том, чтобы их возвращали. Теперь, полагая, что к пополнению его библиотеки подлинные друзья должны проявить живой и бескорыстный интерес, принял «волевое» решение. Всем приглашенным было объявлено: из подарков новосел принимает только книги, но не любые, а по списку, составленному Сватовым. От двух до пяти томов с носа.
Ущерб, нанесенный таким образом книжным полкам друзей, был, можно сказать, ничтожным в сравнении с пользой, принесенной Сватову. Наш энтузиазм, умело подогреваемый приятелем, достиг значительных размеров, и при общем радостном удовольствии, лишь слегка омраченном некоторым вероломством вновь рожденного библиофила, Сватов в один вечер стал обладателем вполне компетентно подобранного, целевого и даже уникального собрания.
Впервые готовность окружающих идти ему навстречу Виктор Аркадьевич ощутил (по его словам, тогда еще не совсем осознанно) в старшем школьном возрасте.
Был фестиваль польских фильмов, шла премьера киношедевра тех лет, и гигантская очередь за билетами заполняла все пространство у касс центрального кинотеатра. Пробившись в фойе, Витька Сватов понял, что, заняв очередь, он простоит в ней до окончания фестиваля, чем окончательно подорвет свой авторитет в глазах Леночки из десятого «Б», с таким трудом вырванной им из-под родительской опеки на этот вечер.
Мгновенно оценив ситуацию, Виктор Сватов повернулся к своей подруге и спросил ее, на какой именно из сеансов ей хотелось бы пойти. Леночка, прекрасно понимая, что в кино ей сегодня не попасть, обиделась за издевательство, но, сморщив носик, все-таки пролепетала что-то про две серии, про маму и уроки, про то, что ей все равно, но ее маму мог бы устроить только сеанс на восемнадцать тридцать.
— Будьте любезны, — обратился Сватов к пожилому мужчине в самом конце очереди, — передайте, пожалуйста. — Так обращаются к пассажирам автобуса с просьбой передать пятак. — На два билета. — Вежливо и просто. — На сеанс восемнадцать тридцать. — И протянул ему двадцать пять рублей.
На Леночке он и женился. Не сразу, разумеется, а пять лет спустя: потрясения, испытанного ею в те минуты, когда некий импульс, сгенерированный Сватовым, проследовал, подобно электрическому разряду в запутанном мотке проволоки, сквозь лабиринт очереди и вернулся к нему в виде двух билетов на сеанс восемнадцать тридцать и сдачи в пять рублей, один из которых был мелочью, — этого потрясения хватило надолго.
— Признаюсь, — говорил Сватов позднее, — поначалу мне такое давалось с трудом. Все-таки очередь. Тогда все решала очередь… Это, конечно, демократично, но связано с целым рядом неудобств и требует значительных затрат внутренней энергии. Теперь проще. Теперь все решает личность.
Именно такой личностью, решающей все, и становился буквально на наших глазах наш друг Витька Сватов. Наш друг и учитель. Ибо он не отделял нас от себя, а всегда охотно и щедро одаривал своим опытом. При этом он как бы приглашал всех не только порадоваться с ним вместе любой из его удач, не только удивиться, как оно складно в итоге все вышло, но и проанализировать причину успеха. И дело здесь не в каком-нибудь дешевом бахвальстве и не только в его всем известной склонности порассуждать, но опять-таки в широте и бесхитростной кристальности его души, в готовности безвозмездно помогать ближним.
Вот мы на вокзале, собираемся взять билеты — нам по пути.
Нелепо стоять в очереди, наставляет меня Сватов. Вместить ее просто не сможет нужный нам поезд. Значит, этим людям ехать куда-то не туда. А нам ехать туда, и два места для нас всегда есть. Сняв с себя таким непринужденным логическим виражом некоторую неловкость, мешающую ему действовать, Сватов двигался дальше.
— Для начала нужно найти свободного человека, готового тебя выслушать, — на ходу пояснял он мне.
— И понять, — догадливо подхватываю я.
— Понять — это следующий этап, — назидательно говорит Виктор, пристально оглядывая зал, — это уже зависит от наших способностей внушать. Но сначала на нас кто-то должен обратить внимание. Невозможно объяснить что-либо кассирше, на которую целую смену наседает толпа.
Нет, нам нужен не администратор, к которому не пробиться, не начальник вокзала, у дверей которого очередь. Пусть это будет постовой милиционер, медсестра из здравпункта, начальник багажного отделения, лоточница, торгующая остывшими пирожками, которые никто не берет. Дальше все просто.
— Вы давно здесь работаете? Восемь лет? Женщина! Вот вы нам как раз и нужны! Вы же здесь все знаете… Два билета не можете? Вы?! — Сватов за нее даже обижался. — Можете, и еще как!.. Слушайте, давайте испытаем судьбу, вы идете к старшему кассиру и просите два билета… Ну вот, вы так и будете торговать никому не нужными пирожками, а мы из-за вас никуда не уедем… Уважайте себя, женщина!..
И так далее, пока билеты не окажутся в наших руках.
В крайнем случае Виктор Аркадьевич становится серьезным и решительно подходит к окошку депутатской кассы. Разумеется, его тут же одергивает кто-то из очереди. Он вскидывает удивленный взор.
— Вы, — с ударением и расстановкой, — вы — депутат Верховного Совета? — просто и с достоинством. — Или, может быть, вам забронировано?
Очередь, естественно, замолкает.
Никакой лжи за вопросом Сватова нет. Никаких даже намеков на свою исключительность. А только уточнение. Констатация очевидного обстоятельства. Депутатов в очереди нет. Они в очереди не стоят.
Сказать, что Виктор Аркадьевич Сватов не признавал очереди или установленных правил, было бы неточным, было бы грубым и вульгарным извращением сути. Вульгарным и обидным для человека, в жизни которого ни очереди, ни установленных правил просто не существовало. Нет, нет, не в смысле пренебрежительного отношения к людям, покорно выстраивающимся в затылок друг другу. Просто это их добровольное занятие его как бы не касалось.
Вот в зимний полдень мы заходим с ним в гастроном.
Через головы безропотно стоящих за ветчиной пенсионеров и домохозяек, водителей междугородных грузовиков, малярих в заляпанных краской и известью комбинезонах, оставивших вводный строительный объект, конторских работниц, оторвавшихся от клавиш счетных и пишущих машинок, через головы безъязыкой очереди Сватов взглядывает на прилавок.
— Девушка… — тихо, как пастор, произносит он, обращаясь к продавцу просто и проникновенно.
И очередь сливается с ним в этом обращении, чувствуя, что его устами она обрела голос.
— Будьте любезны…
И девушка становится вся — напряженное внимание, впервые с начала рабочего дня поднимая на покупателя глаза. И все вокруг проникается этим взаимным полем внимательности, сочувствия, соучастия.
— Триста граммов ветчины… — говорит Сватов совсем тихо, как сообщают об очень важном.
И с нескрываемым торжеством, как букет подснежников, протягивает чек. И обрывает фразу на той многозначительной недосказанности, которая так часто все и определяет… Ну, не просить же в самом деле об очевидном. Не превращать же естественное и общежеланное в грубо произнесенную банальность!
— Только, пожалуйста, попостнее…
Это и не произнесено. Это выдохнуто общим переживанием, это сочувствие очереди сфокусировалось в мощный пучок энергии, направленной на прилавок, отчего ветчина на нем даже покрылась испариной.
— Ах! — про себя вздохнула очередь.
Словно подхлестнутая этим «Ах!», девушка встрепенулась, вспыхнула. И вся в этом поле всеобщей проникновенности закрутилась юлой, выхватила откуда-то снизу огромное полено ветчины, перетянутое шнурком, лихо взмахнув огромным ножом, развалила его на две половины, потом выкроила из мясной сердцевины торжественный, сочный и огненный ломоть, швырнула его на весы, задрожавшие стрелкой, протянула его Виктору Аркадьевичу двумя руками, оборачивая в пергамент и глядя ему прямо в глаза…
К полному и всеобщему восхищению.
Об очереди Сватов не однажды с нами рассуждал, постоянно цепляя Дубровина. Присутствие Геннадия всегда его дополнительно возбуждало и вызывало потребность приятеля поддразнивать.
Анализ любого столкновения с жизненными обстоятельствами не только приводил их с Дубровиным к разным выводам, но и вызывал прямо противоположные эмоции, погружал в совершенно различные состояния. Сама мысль, скажем, о той же очереди вгоняла Дубровина в уныние и пессимизм, что заставляло его безоговорочно отказываться от всяких «очередных» благ. Испытывал он при этом чаще всего растерянность и удрученность.
Сватов же, пользуясь благами внеочередными, удрученности не испытывал, в уныние не впадал, а, напротив, смаковал свои достижения.
— Стоит только понаблюдать продвижение обычной очереди, скажем, за апельсинами, — говорил Сватов, — чтобы обнаружить одну закономерность. Очередь не растет. Ее продвижение происходит с той же скоростью, что и пополнение. Поставьте несколько продавцов вместо одного, расфасуйте предварительно апельсины…
Рассуждая так, Сватов как бы обеспечивал себе моральное право на обходной маневр. В конце концов, он не виноват, что кто-то в торговле не хочет шевелиться.
— Это все бред, — перебивал его рассуждения Дубровин (он называл их разглагольствованиями), — торговля здесь ни при чем. Очередь выстраивается за тем, чего не хватает. Очередь там, где дефицит.
Сватов смеялся. Где дефицит, там нет очереди. Там совсем иные законы. Зная их, нелепо надеяться на очередь. Всегда есть иные пути; в их отыскании Сватов и проявлял удивительную изобретательность. Стоит вспомнить хотя бы случай с дубленкой — одну из всем известных легенд.
На пресс-конференции с министром торговли республики Сватов, дождавшись окончания официальной части, задал невинный вопрос: «Были ли за последние три года в свободной продаже пальто из дубленой овчины?» Министр, посчитав вопрос не вполне корректным, ответил уклончиво. Что-то про производство, которое постоянно растет и на душу населения уже превзошло… «Душа нас не интересует, — перебил Сватов министра под общий хохот, — пальто нам нужны на плечи. Но что-то я их не замечал в продаже. Не можете ли вы объяснить, отчего из пяти человек в президиуме нашей встречи все пять приехали сюда в дубленках?»
Телекамеры уже были выключены, пресс-конференция заканчивалась, и министр обижаться на некоторую бестактность Сватова не стал.
«На этот вопрос вы получите ответ в рабочем порядке, — сказал он миролюбиво. — Я попрошу вас завтра же зайти».
Назавтра Виктор Аркадьевич стал обладателем прекрасной овчинной выворотки.
Дубровин считал подобные поступки приятеля неприличными.
— А что здесь, собственно, неприличного? — недоумевал Сватов.
— Неприлично пользоваться тем, что другим недоступно, — морализировал Дубровин.
— Я это придумал? — упорствовал Сватов, имея в виду дефицитность товара. — Или, может быть, ты? Но если это не мы с тобой придумали, почему мы должны обходиться без хорошего зимнего пальто? Ждать? Чтобы не простудиться, я должен носить пальто, причем уже сегодня, не дожидаясь глобальных общественных перемен.
— И при этом получать по способностям? — спрашивал Дубровин не без сарказма.
Сватов сарказма не замечал. Способности получать у него были. И в ответ он только пожимал плечами:
— Другого выхода у меня нет.
Разговоры их всегда были спором, заканчивались чаще всего ссорой, отчего дружба их, при столь очевидной разности характеров и убеждений, многим была непонятной.
Хотя что здесь непонятного?
Они были друзьями студенческих лет, этим все и сказано. И никогда друг от друга не зависели, что давало им возможность в любом суждении, во всяком споре оставаться самими собой. Не заботиться о производимом впечатлении, не кривить душой и не подбирать выражений. Естественность взаимного присутствия в жизни друг друга — это, пожалуй, то бесценное, чего с годами мы уже больше не обретаем, и счастливы, если это удается сохранить.
…Мы нашли Сватова на заднем дворе киностудии возле вагона метро. Вокруг суетилась съемочная группа, в вагоне сидели статисты, изображавшие пассажиров. Метрополитен у нас еще только строился, но Виктор Аркадьевич, документалист, как всегда, работал на перспективу.
Идею Дубровина с покупкой недвижимости он воспринял с энтузиазмом.
— Дом в деревне горожанину необходим как воздух, — сказал он, внимательно нас выслушав.
Я сник, поняв, что мы увязли надолго, если не навсегда. Помня вечные мытарства Сватова с его собственным, оставшимся от родителей домом в городе, я втайне надеялся, что он отговорит Дубровина от затеи. Но Сватов обладал уникальной способностью забывать про неудачи, в которых он барахтался весело и оптимистично, и об этом необходимо рассказать.
«На тело, помещенное в жидкость, — любил вспоминать он закон Архимеда, — действует выталкивающая сила. — И добавлял при этом от себя: — Даже если эта жидкость — помои».
Чем плотность среды выше, тем лучше, — здесь его занимал не столько состав жидкости, сколько ее выталкивающая способность, равная по силе, обратите внимание, весу жидкости, вытесненной при погружении. (Отсюда впоследствии Сватов и сделал практический вывод: не хочешь барахтаться — набирай вес. Но об этом позднее.)
Счастливость его состояла как раз в умении видеть позитив при, казалось бы, безнадежной негативности (фотографы знают, это возможно: все определяет правильный угол зрения). Всякую неудачу он мог повернуть себе на пользу. И обрести в ней положительную, пользуясь определением Дубровина, установку. И выйти сухим из воды, хотя в применении к Виктору Аркадьевичу это выражение не совсем точно.
Свалившись в воду, он, разумеется, выбирался из нее промокшим до нитки. Однажды, лет десять назад, я это наблюдал. Сватов, опаздывающий на паром, разбежался, чтобы прыгнуть, но, как это случается даже с очень решительными людьми, в последний момент передумал и попытался остановиться. С разгону ему это не удалось, пришлось прыгать. Но скорость была уже не та: красиво задуманный прыжок смазался, Виктор Аркадьевич полетел в воду, подняв вполне оптимистичный фонтан брызг.
И тут же, выливая воду из ботинка и отжимая брюки, подвел положительные итоги происшествия.
Во-первых, он прекрасно освежился (было действительно жарко). Во-вторых, доставил нам несколько минут душевного подъема и веселья (это тоже вполне соответствовало действительности. Дубровин от хохота сам чуть не свалился). В-третьих, теперь он уж обязательно сдаст в химчистку этот костюм (так и случилось. Правда, вернули ему костюм без пуговиц. Приобрести их — это не для Сватова. Костюм пришлось купить новый. Что, согласитесь, не так уж и плохо).
А самое главное — он обрел положительный опыт на негативном материале: разогнавшись — прыгай.
— Большое количество отрицательного опыта при правильном к нему отношении, — занудствовал за приятеля Дубровин, — иногда дает положительный эффект.
— Это как в алгебре, — охотно подхватывал Сватов, — минус на минус всегда дает плюс.
Виктор Аркадьевич по отношению к действительности был, как и Дубровин, человеком думающим, а потому — личностью, индивидуумом. Отличало их лишь то, что он был счастливо думающим индивидуумом. И безоблачной личностью.
Даже на фоне сплошных облаков.
Этого как раз хватало. Жизнь нашего приятеля до определенного момента представляла собой именно цепь неудач, соединенных весьма последовательно.
Поэтому всякий раз, радуясь его победам, никто им особенно не завидовал, никто его удачливости себе не пожелал бы. Ни себе, ни своим близким.
Да, все давалось Виктору Сватову легко. Но легкость здесь лишь в его собственном к жизни отношении. Просто Сватов всегда в первую очередь считал важным то обстоятельство, что ему удавалось, и неважным, что удавалось это нелегко.
За все и всегда он брался сам. Всегда и все умел. Но вот ничего путного у него из задуманного чаще всего не получалось. А если и получалось, то совсем не то.
Вот, скажем, мебель Сватов решил изготовить собственноручно.
Сам ее и конструировал, восхищая нас изобилием дизайнерских идей.
Стол в гостиной, например, был задуман подвесным — на цепях: эстетично и многофункционально. Нехитрая система блоков и электропривода позволила бы его опускать, превращая в дополнительное спальное место, или, напротив, поднимать к самому потолку. Тогда обнаруживались бы хитроумно вмонтированные снизу светильники, а стол становился бы оригинальной люстрой. И гостиная была бы уже просторной танцевальной залой.
Так же и диваны, встроенные в стены, одним нажатием кнопки должны были подниматься, превращаясь в оригинальные стеллажи, совершенно не занимающие полезной площади…
Сватов сам отыскивал в глубинке Полесья мореный дуб — затонувшие стволы огромных деревьев. Потом разбирал завалы, вытаскивал тяжелую, как свинец, древесину, придумав целую систему блоков, талей и полиспастов. Сам вывозил стволы, сумев подбить на это дело все местное начальство (для чего ему пришлось снять в захолустном районе короткометражку). Сам устраивал корчи и бревна на распил, потом собственноручно строгал фасонные доски, шлифовал их до матового блеска, сам ковал фурнитуру, войдя в приятельские отношения с руководством реставрационных мастерских художественного комбината (заодно став членом его художественного совета). Сам пилил, обтачивал, пристраивал и перестраивал, поражая всех неутомимостью и безудержностью своей фантазии.
И делал он все это вот уже почти двадцать лет.
Потому, что попутно он еще многое что делал: достраивал и перестраивал дом отца, который так и снесен был незавершенным, написал книжку «С подвесным мотором по малым рекам» (она вышла одновременно с законом, ограничившим пользование моторными лодками на внутренних водоемах страны), защитил кандидатскую диссертацию, отснял два десятка фильмов, сочинил несколько научно-популярных киносценариев и два художественных, вступил в Союз художников (как специалист по дизайну), в Союз кинематографистов и в Союз журналистов, получил и разменял квартиру, вырастил вполне взрослого сына, выдал замуж дочь.
Если Витька Сватов шел забивать гвоздь, чтобы закрепить наконец самодельную вешалку в прихожей (ибо жене его Леночке надоело всю жизнь сваливать пальто на холодильник, который, к слову, не работал, потому что внутренности его были приспособлены под кондиционер, встроенный в автоматический выдвижной бар, который тоже не работал, так как барахлил вентилятор), то у молотка, которым он намеревался это сделать, отламывалась ручка, и Виктор отправлялся на кухню, «временно» переоборудованную под мебельную мастерскую, где вытачивал новую — добротную и вечную (не из какой-нибудь дохлой деревяшки, а из полноценного мореного дуба), но здесь у наждака сгорала обмотка ротора, после чего приходилось разбирать электромотор и отправляться на «Ниве» с прицепом, работающей по последнему слову техники на сжиженном газе, в мастерскую к приятелю, чтобы починить обмотку, а попутно прогулять своего любимца фокстерьера Рекса, характером, подвижностью и оптимизмом абсолютно повторяющего хозяина, и еще заодно забросить дочке трехлитровую банку сметаны, на прошлой неделе привезенную им из полесской глубинки. Но по дороге он принимался воспитывать Рекса, мешавшего управлять автомобилем, и врезался в фонарный столб. Пришедший в себя после удара Сватов, открыв глаза, обнаруживал, что расколотое лобовое стекло машины залито белой густоватой жидкостью, и удивленно произносил одно из своих знаменитых и ставших впоследствии фольклорными замечаний:
— Неужели у меня было столько мозгов?
Подоспевший тогда государственный автоинспектор Василий Степанович Кожемякин, осмотрев машину и убедившись в абсолютной невредимости участников дорожно-транспортного происшествия, количеством серого вещества у Сватова удивлен не был, а вот по поводу разбитых автомобиля и банки сметаны сочувствие высказал, резюмировав свои выводы просто:
— Сначала надо было разобраться с собакой, а потом продолжать движение.
Чем и зафиксировал в сознании Сватова еще один позитивный вывод на негативном материале.
На этом история с гвоздем в прихожей не кончалась. Обладая удивительной и уже отмеченной способностью вызывать сочувствие окружающих, Виктор Аркадьевич моментально сдружился с инспектором Василием Степановичем Кожемякиным, и они вместе, теперь уже не на бежевой «Ниве», а на желто-синих «Жигулях» ГАИ, отправлялись, оставив Рекса сторожить машину, к знакомому врачу-гинекологу. У Василия Степановича, оказывается, были свои беды и свои люди в Госстрахе. Свои люди, могли оформить получение компенсации по страховке (тут Сватову снова отчаянно везло) без очереди и волокиты. А что до бед, то дочке Василия Степановича нужно было срочно сделать «вакуум», что безопаснее и вообще современнее, чем обычный аборт (в той же степени, насколько сжиженный газ современнее обычного бензина), правда, сроки уже вышли, но если суметь обойтись без очереди и без волокиты с анализами…
Здесь автоинспектору Кожемякину везло не меньше Сватова, ибо лучшего помощника в таком тонком деле ему, разумеется, было бы не найти, потому что Сватов как-никак сам отец взрослой дочери и знает этих негодяев, а свои люди в гинекологии у него конечно же есть. Можно сказать, есть там даже близкий друг, с которым они еще в студенческие годы… Э, да что вспоминать…
— Где же вы раньше были! — восклицал Сватов по дороге.
На что инспектор ГАИ смущенно отвечал, что он-то был, а вот Сватов мог бы взяться за устройство вешалки в прихожей хотя бы на неделю раньше — тогда не было бы никаких проблем. «Даже ботинки нужно чинить вовремя», — говорил инспектор, и Сватов с ним охотно соглашался. Хотя и не совсем понимал, что именно имеется в виду — прибивание вешалки, воспитание собаки, производство вакуумных дел или сокрушение автомобиля.
Оказывалось, приятель-гинеколог позавчера уехал в отпуск. Но вспомнился еще один друг, не Сватова лично, а его приятеля-художника, к которому, собственно, он и ехал, чтобы починить мотор.
Художника они застали по горло заваленного работой. Он буквально зашивался с оформлением выставки, до открытия которой оставались считанные дни. Архитекторы — авторы головокружительной идеи применения гофрокартона в строительстве (как кстати!) — присутствовали в мастерской. Выяснилось, что именно гофрокартон переворачивает все наши представления о технологичности, стоимости и сроках строительства животноводческих помещений в экстремальных условиях Средней Азии. Но сооружение из него легких и мобильных, теплых и дешевых помещений для овец тормозится баранами от научно-технического прогресса, которые считают, что из этого уникального строительного материала можно делать только коробки для телевизоров и ящики для сигарет.
Выставка, оказывается, для того и создавалась, чтобы снять тормоза, сдвинуть дело с мертвой точки и вывести его из тупика.
Сватов тупиков не любил. Но в отличие от теоретика Дубровина, встречая тупик, он сразу же начинал искать из него выход. Кроме того, он любил красивые идеи. Неважно, чего они касались. Красивое решение его увлекало само по себе.
Ознакомившись с предполагаемой экспозицией и на лету все схватив, Виктор Аркадьевич категорично заявил, что сдвигать дело надо не так. И тут же предложил идею, способную убедить, как он выразился, любого барана.
— Гофрированный картон у нас есть?
По деловитости, с какой это было спрошено, чувствовалось, что картон ему нужен, причем в огромных количествах, причем именно гофрированный.
Гофрокартона было сколько угодно.
— Все на выставке должно быть из картона, — говорил Сватов, воодушевляясь. — Все оборудование, вся начинка. Стеллажи, планшеты, макеты. — Он распалялся все больше. — Даже мебель.
Архитекторы слушали внимательно, но уныло. Это только подливало масла в огонь.
— Простые, бытовые вещи убеждают лучше диаграмм и цифр. — Сватов фломастером уже набрасывал на куске гофрокартона эскиз замысловатого кресла. — Человек, сидящий в таком кресле, не может не ощутить конструктивной прочности материала…
Дело за немногим. Кто сможет все изготовить в такой катастрофически короткий срок?
Сроки Сватова не смущали. Сконструировать и склеить какой-то десяток стульев. Даже лично для него это не более чем пустяк.
К дому Виктор Аркадьевич подкатывал на милицейских «Жигулях» со включенной мигалкой — дорога была каждая секунда. Наспех перекусив, он исчез на две недели, предварительно, все на тех же «Жигулях», заскочив на студию и выбив командировку в Москву, так как экспозицию выставки уже увозили в столицу. И все оборудование, вместе с мебелью, решено было клеить прямо на месте. Для чего, по распоряжению Госстроя республики, дополнительно отгружалось несколько контейнеров гофрированного картона.
Бежевая «Нива» осталась сиротливо стоять у тротуара.
Рекс, вполне одичавший и исхудалый, позорно оставил пост и приплелся домой на три дня раньше своего хозяина.
Дочка государственного автоинспектора Кожемякина вышла замуж за «этого негодяя», вскоре после чего Василий Степанович стал дедом. Мальчика по его настоянию назвали Виктором.
Правительство, посетившее выставку, приняло постановление о мерах по внедрению гофрированного картона в сельское строительство: мебель из нового материала, сконструированная и изготовленная Сватовым, произвела впечатление настолько действенное, что члены правительства разъезжались с выставки, увозя (в качестве сувениров) по креслу в багажниках своих огромных, как катафалки, машин.
Сватов получил Золотую медаль ВДНХ за оригинальную идею использования гофрокартона… в производстве товаров широкого потребления. Но и этим все не кончалось. Ибо через несколько лет Виктор Аркадьевич успешно защитил диссертацию на соискание ученой степени кандидата технических наук по теме «Конструктивные особенности облегченных материалов трубчатой структуры», рекомендованную ученым советом к изданию в виде отдельной монографии.
Молоток в этой истории оказался забытым и затерянным.
А пальто в квартире Сватовых по-прежнему сваливались на холодильник без внутренностей, в котором хранилась стопка авторских экземпляров книжки об увлекательных путешествиях на моторных лодках по внутренним водоемам страны.
Таким образом, все достижения нашего приятеля до определенной поры носили характер случайностей. Хотя непоследовательным его не назовешь: во всем как раз и прослеживалась абсолютная верность себе и последовательность. Достигал-то в итоге Сватов многого, пожалуй, больше любого из нас.
Но, повторяю, зависти ни у кого его успехи не вызывали. И, даже обращаясь к нему за помощью или советом, мы испытывали настороженность.
Итак, он нас внимательно выслушал.
— Задачу понял, — сказал Сватов, узнав о наших сомнениях насчет директора совхоза Виктора Васильевича и его готовности способствовать Дубровину в приобретении дома.
Виктор Аркадьевич задумался. Правда, ненадолго.
— Что может покорить аборигена? — Он посмотрел на Дубровина иронично и снисходительно, как учитель на запутавшегося в задачке ученика. — Правильно… Дефицит.
Он еще немного подумал.
— Знаешь, чего в белорусской деревне не бывает никогда?
Это он экзаменовал уже меня как специалиста по сельским проблемам. Но ответа получить не надеялся, ответ он уже придумал:
— Арбузов.
И мы отправились на колхозный рынок, где темноликие люди в тюбетейках помогли нам загрузить полный багажник сватовской «Нивы» прекрасными образцами полосатых плодов семейства тыквенных, только недавно появившихся на рынке.
Осматривать дом Геннадий не пошел. Главное — место.
Дом действительно никуда не годился. А место… Место было неописуемым.
Вначале, правда, Геннадию предлагали купить добротный дом, огромную домину — с пятью окнами на все стороны, на высоком, сродни крепостным стенам, каменном фундаменте. Но стоял он на голом месте у самого въезда в хозяйство. И вдали от реки. Я не оговорился. Ему действительно предлагали.
Ход с арбузами был найден Виктором Аркадьевичем точно, судя по тому, с какой удовлетворенностью расходились участники встречи у тихой речной заводи, унося по паре полосатых кавунов под мышками.
Во время раута Сватов превзошел самого себя. Сработала его уже не однажды восхищавшая нас способность находить верный тон в общении.
Прямо на траве он развязал тесемочки дубровинской папки и изложил участникам встречи отношение широких слоев общественности к проблеме заброшенных усадеб, подкрепляя рассуждения цитатами из газетной периодики. Под общий хохот выдал, безбожно привирая, историю дачных «товариществ». Не забыл и о теории положительных установок, поданной с уважением к ее автору, известному ученому-кибернетику, тут же скромно присутствовавшему.
Дубровина он заставил исполнить что-то душещипательное на свирельке, чем тот окончательно восхитил совхозного агронома Александра Онуфриевича, через пятнадцать минут — просто Сашу.
Директор совхоза Виктор Васильевич — через пятнадцать минут просто Василич — слушал доводы известного кинорежиссера, тщетно пытаясь облокотиться на арбуз, но внимательно и согласно кивая. Руководитель он был немолодой и, по всем понятиям, далеко не современный. Хозяйство вел по старинке, что называется, с тихим преодолением объективных трудностей, отчего звезд не хватал, правда, и не набивал шишек. Здесь он тоже рассудил по-житейски. Хорошему человеку почему не пойти навстречу?..
В том, что человек хороший, никто не сомневался.
Слушал Василич, повторяю, внимательно, не перебивал, а потом вдруг подытожил:
— Да что вы меня агитируете? Нравится дом? Берите. Оформляйте. Из горожан на нашей территории ваш товарищ, между прочим, будет седьмым…
И уже потом, безуспешно стремясь справиться сразу с тремя кавунами, один из которых упрямо откатывался в сторону, высказал свою хозяйскую логику, как бы рассуждая сам с собой:
— Зла и ущерба здесь, я думаю, нет… Опасности большой — тоже… Комиссия? Ну, приедут, уже и приезжала прошлый раз комиссия: кто, мол, позволил дом продавать? А я им: что ж мне его, в совхозный баланс принимать? Кто за ним смотреть будет, кто жить пойдет на отшибе? Ладно… Участок кто позволил выделить? А участок-то я и не выделял! Яблони — его, дом с сараем — его. А участок? Берите, он вам нужен, если вы такая комиссия, пользуйте. Мне? Мне — нет, не нужен. Картофель между яблонями я садить не собираюсь. Мне эти яблони — не кость в горле. Земли вокруг столько… — Василич помолчал, дожидаясь, пока Сватов уложит два арбуза в откуда-то появившуюся авоську. — Но вот польза от такого новожителя есть. Не по писаному, конечно, о новом климате села, как это в газетах подается — жизнь, она ведь не всегда по писаному… Но то, что человек культурный будет у нас жить, — это уже и новый климат. Непосредственное воздействие в прямом соприкосновении. Факт такой в глазах наших байстрюков цену добру, что без толку пропадает, вроде бы и приподымает. Солидный человек, городской, с дипломом, с ученым званием приехал… Бросовое, бесхозное берет, да с пониманием, с уважением.
А уже на прощанье, тепло пожимая всем руки, а со Сватовым даже расцеловавшись, добавил, подводя итог содержательной встречи:
— Да и не могу я, если честно, смотреть, как приходит все это богатство в унылое, можно сказать, запустение… Вина, что ли, у меня есть. Перед бабками этими, что всю судьбу свою новой жизни отдали, а пооставались одни, будто все, чем страдали, чему радовались, никому вроде стало и не нужным…
И, повернувшись к Дубровину, еще раз пожал ему руку, как бы сожалея о необходимости расставаться:
— Надумаете брать, приезжайте. Будем соседями…
Через неделю Виктор Васильевич позвонил мне. Это было и вовсе неожиданным. Даже близко знакомые руководители домой нашему пишущему брату звонят редко. На письма и то не отвечают.
— Ну, где там ваш ученый? Будет брать или одумался?
«Ученый» между тем колебался. Одно дело теоретизировать, совсем другое совершать практические шаги. Недели через две он отправился в совхоз самостоятельно. Похоже, что покупать дом он передумал. Во всяком случае, условия совхозному руководству выдвинул невероятные и по всем статьям безнадежные. Так, мол, и так. Все обдумал. Буду брать, если можно перевезти дом поближе к реке, да в деревеньку поменьше, причем поставить обязательно чтобы с краю… Иначе — не возьму. Дом-то хорош и цену свою оправдывает, но мне ведь не дом нужен — природа и уединение.
Непонятным образом эта ультимативная наглость оказала на совхозное начальство положительное воздействие. Какую-то перевернутую логику Геннадий здесь употребил, чем взял Василича окончательно.
— Что, Александр Онуфриевич, поможем товарищу ученому? Сообразим насчет природы?
— Отчего же, Виктор Васильевич, не помочь, — оживился Саша, сразу смекнув, на что намекает директор.
— Завези ты его на эту самую что ни на есть природу, может, что и сообразится…
В дальнем конце большой деревни — когда-то, до укрупнения, как пояснил Саша, центральной усадьбы соседнего колхоза — машина остановилась. «Дальше — пехом», — словно бы извиняясь, сказал Саша.
У последнего дома над рекой Геннадий замедлил шаг. «А здесь — ничего…» Агроном довольно хмыкнул. Но они прошли мимо. Спустились к воде. Перешли, держась за кривые жердины поручней, небольшую протоку, прошли тенистой аллеей. Все это Геннадию начинало нравиться. Впереди рокотало течение. Снова по кладкам, теперь над бурлящим потоком. В черной, со взбитыми клочьями белой пены воде стояли замшелые дубовые сваи. «Была мельница», — пояснил Саша, поднимаясь на бугор. Открытая взору река, совершая плавный изгиб, словно бы застывала, готовясь ринуться в собранную сваями горловину… Третьи мостки, уже над притихшей водой, затененной кронами склонившихся над протокой деревьев, завершили дело. Потому что, когда за расступившейся зеленью открылась просторная, залитая солнцем поляна с уютным стожком — к ней спускался заброшенный сад, в глубине которого, на взгорке, обнаружилась едва различимая в листве косая крыша небольшой хатки, — Геннадий почувствовал, как что-то внутри вдруг екнуло, и, осторожно помедлив, словно боясь спугнуть случай, спросил: «Эта?»
— Она, — сказал Саша вроде бы небрежно, но с затаенным торжеством.
За садом косогор уходил вправо, завершаясь редкими елочками лесной опушки. Другой — темный, в отливах серьезной синевы — лес лениво подползал слева, надвигался на деревушку — небольшую, дворов в десять, распластанную вдоль широкой, давно не езженной дороги, которая и служила деревенской улицей. На ней никого не было, только громадная, в черных пятнах, свинья грелась на песке, подставив солнцу рыхлое брюхо. Рядом валялся детский велосипед.
Это было то, что искал Геннадий.
Деревушка с мягким и ласковым названием Уть («Здесь и река Уть фактически начинается», — пояснил Саша) полюбилась ему сразу. У Геннадия, как он потом мне признался, возникло странное ощущение, будто бы он здесь родился и никогда отсюда не уезжал, а только и отлучался до кладок, чтобы встретить приехавшего его навестить Александра Онуфриевича, с которым тоже, казалось, был знаком давно, задолго до всех своих столичных жизней, метаний и передряг, задолго до институтских увлечений, диссертаций и вообще всех своих городских взлетов и сует…
Дом Геннадий смотреть не пошел.
— А где хозяин?
Саша только рукой махнул. Какой там хозяин! Есть тут прощелыга один, в бригадирах ходит, хата досталась ему по наследству…
— А он уступит?
— За полтыщи он мать родную продаст. — Заметив удивление Дубровина столь мизерной сумме, Саша поспешил добавить: — Только вы ему больше не предлагайте. Все одно пропьет… Да вы с ним о деньгах и не разговаривайте, пусть Виктор Васильевич сам назначит. Завтра и приезжайте к конторе, с утра, пока наряд. Василич справку выдаст, потом в сельсовет и — конец делу.
Так и порешили.
Справку, правда, директор выдавать не стал. Ограничился устным высказыванием — для сведения молодого еще председателя сельсовета Акуловича. Совхоз, мол, не возражает.
Уже принявшись оформлять бумаги, Акулович замешкался, поднял голову:
— Черкнули бы пару слов, Виктор Васильевич, для порядку. Сами знаете, нельзя без закорючки…
— Молодой ты человек, председатель, а туда же — в закорючки… Ничего я тебе чиркать-чирикать не стану. А куплю-продажу оформляй. Так я тебе подсоветую… — сказал директор, нажимая на слово «подсоветую».
Василич прекрасно понимал: трудно без справки, трудно брать на себя ответственность, но еще труднее новому председателю сельсовета к такому совету не прислушаться. Вздохнув, тот принялся за дело. Снова остановился, спросил, ища сочувствия:
— А не взгреют меня, если что?
— Взгреют, — успокоил Виктор Васильевич, — и еще как… Если что…
— Так что же… оформлять, что ли?
Снова вздохнул. И, не дождавшись ответа, принялся оформлять.
Закончив с бумагами, Акулович поинтересовался:
— Недвижимость осмотрена?
А чего осматривать? — вступил наконец в разговор бывший хозяин — его звали Федор Архипович, до сих пор тихо сидевший в углу. — Берите — не пожалеете… Дрова и то дороже стоили бы.
— Ему главное — место, — пояснил Саша небрежно.
За Дубровина он переживал и боялся, что Федор Архипович заартачится. Но тому, похоже, было не до торгов. Маленький, вертлявый, он явно спешил побыстрее рассчитаться. Сумма его устраивала, тем более что Дубровин для верности полсотни добавил.
— Евпатория, — поспешил согласиться Федор Архипович. — Курорт… И речка.
— Продаешь, значит? — все же спросил у него Акулович. — И не жалко?
— Больно надо… Горбатиться…
Федор Архипович уже пересчитывал купюры, он торопился к открытию магазина, даже двигатель мотоцикла, оставленного у крыльца сельсовета, не заглушил.
— Законное дело мы совершили или нет? — спросил Дубровин растерянно, когда бывший владелец дома выскочил за дверь. — Что-то я никак не пойму.
— Вообще говоря, не очень, — сказал Виктор Васильевич.
— Что это означает?
— А то и означает, что вот его, — директор показал на председателя сельсовета, — очень даже могут взгреть… О чем он в присутствии свидетелей предупреждался.
— А дом забрать могут?
— Дом нет… Он теперь принадлежит новому владельцу. На правах собственности. Вишь, тут написано. — Василич показал пальцем в гербовой бумаге, лежащей на столе: — «Личность сторон установлена, их дееспособность и принадлежность отчуждаемой собственности проверены…» Подпись и печать.
Так Геннадий Евгеньевич Дубровин стал полноправным владельцем недвижимости. Обретя тем самым первую положительную установку…
Жизнь кандидата технических наук и доцента столичного вуза совершила, таким образом, при его полном и сознательном участии, неожиданный зигзаг с непредвиденными последствиями.
Я же тем самым обрел неожиданную возможность разобраться в причинах давно, казалось бы, забытого конфликта в вычислительном центре. Конфликта, который, набирая скорость, буквально за несколько месяцев вынудил тогда Геннадия написать заявление с просьбой освободить его от занимаемой должности по собственному желанию…
Но давайте по порядку.
Что же там, в вычислительном центре, случилось?
А случилась история весьма банальная…
На работе Дубровин занимался техническим обеспечением АСУ в сельском хозяйстве — область, овеянная тайной для неспециалистов. Занимался весьма активно и увлеченно, был энергичен и вполне доволен судьбой. Собственно, самой его работы я не знал. Думаю, что и не мог бы уже узнать — в силу безнадежного своего отставания. Со времен нашей совместной учебы электроника ушла далеко вперед.
До меня доходили только отсветы его производственной деятельности. Как в размышлениях «по поводу», так и в рассказах о взаимоотношениях в коллективе ВЦ и всего НИИ.
Вообще говоря, главному инженеру ВЦ, пусть и в сельскохозяйственном НИИ, вовсе не обязательно разбираться в тонкостях сельского хозяйства. Но Дубровин начал с того, что окунулся в эти тонкости с головой.
Помню, с какой самоиронией он первый раз «вынырнул»:
— То, что я на основании наружного вида счел за борзую собаку, при ближайшем рассмотрении должен был признать свиньею…
Я потянулся за блокнотом.
— Это не я, — сказал Геннадий, — это Майкл Фарадей, великий физик.
И он обрушил на меня первый поток информации.
— Корова представляет собой самоходную уборочную машину, снабженную косилкой и размалывающим устройством на одном конце и навозоразбрасывателем на другом. Между этими двумя крайними точками расположен чрезвычайно сложный агрегат, занятый превращением больших количеств сырья — пастбищной травы, силоса, сена — в наиболее совершенную пищу — молоко… Главное — это сломать закостенелость взгляда на предмет. «Корова на положении станка»… Чего нельзя забывать при этом? — Геннадий смотрел на меня испытующе.
Я молчал. Я бы заиграл, будь у меня свирелька.
— При этом нельзя забывать субъективный фактор: в сельском хозяйстве работает человек.
Таким образом он «выныривал» не однажды. Довольно быстро покончив с общетеоретическими узнаваниями, Геннадий принялся за сокрушение основ.
— Итак, субъективный фактор. Возьмем вопрос вопросов — техника для села. Вот приезжаем мы с коллегами на свинокомплекс. Знакомимся с фантастическим устройством. Колхозники прозвали его «паровоз». Действительно, похоже. Устрашающе сложная система поршней, цилиндров, кривошипов и шатунов. Шипит, свистит, гудит, подрагивает, разве что не едет… И все для чего? Для уборки навоза! Где здесь субъективный фактор? Кто на таком «паровозе» может работать? Я бы не смог — образования маловато… Дорого, ненадежно, неостроумно. Зато «современно» в доведенном до тупости смысле. «Прогрессивная технология»… Простой скребок на тракторе все это с блеском заменяет. Прогрессивная технология — это та, которая максимально проста…
Это он о технике.
В другой раз о кибернетике. О применении в сельском хозяйстве ЭВМ. О том, как оно немыслимо в условиях субъективной информации…
В следующий раз снова о технике.
— Ты когда-нибудь видел комбайн?
Комбайн я, разумеется, видел. Поэтому утвердительно кивнул.
— Ну и как?
— Работает…
— Разве это работа? Это слезы. Современный комбайн можно изготовить в простой мастерской. Кстати сказать, получив с завода, их в колхозных мастерских и переделывают. Разве это машина? Это кустарщина. Вот «Жигули» — это машина. «Як» — это машина. «Як» и на мировом уровне прекрасный самолет. Комбайн рядом с ним просто мастодонт…
— Что ты предлагаешь?
— Что я предлагаю… Я предлагаю преодолеть барьер кустарщины. Я предлагаю поручить разработку комбайна людям, традиционно не развращенным этой кустарщиной, не знающим, что во время работы механизма в нем дважды за день может лететь подшипник. Ну, например, поручить это дело конструкторам «Яков». Тогда это будет современный комбайн. На воздушной подушке, с пневмозабором зерна… Сколько народу мы выгоняем осенью на уборку? Так вот, вместо того чтобы таскать мешки с картофелем, пусть специалист лучше проектирует и строит картофелеуборочный комбайн…
Так, в свободном полете мысли, не скованной частностями и деталями, Геннадий от механизации животноводческих комплексов переходил к кибернетике, от уборки картофеля — к экономическим закономерностям. И при каждой нашей встрече приносил мне что-нибудь новенькое.
Надо сказать, что его суждения «по поводу», иногда весьма неожиданные, иногда спорные и оторванные от реальности, порой даже сумбурные, всегда отличались завидной свежестью взгляда. Я понимал: дело в точке отсчета. Геннадий привык иметь дело с новейшей техникой. С этими мерками он ко всему и подходил.
И вот он приходит и сообщает, что на работе с новым начальством у него произошел конфликт.
Историю можно изложить в двух словах: не сработались.
Начальника звали Анатолий Иванович, по фамилии — Осинский.
Начальник был моложе Дубровина на два года, то есть с небольшим допущением их можно считать ровесниками, людьми одного поколения. Как и Геннадий, начальник был человеком энергичным.
Этим, собственно, их сходство исчерпывалось. Дальше начинались различия. Впрочем, почему «дальше»? Различия начинались уже с того, куда направлялась их энергичность…
Анатолий Иванович был человеком исключительно деловым, о чем свидетельствует стремительность его равномерно-поступательного продвижения по служебной лестнице. Уже здесь Геннадий ему заметно уступал. В их сравнительно молодом тогда возрасте два года разницы — ощутимый срок. Осинский был уже начальником, а Геннадий только главным инженером. Все говорило о том, что через два года начальник уйдет дальше, а Дубровин дальше не пойдет и останется главным инженером. Едва закончив институт и удачно женившись на дочери кого-то из местного руководства, Осинский, что называется, попал в обойму: он быстро и уверенно продвигался наверх с четкостью патрона, подталкиваемого пружиной на освободившееся в стволе место.
В технической стороне дела, которым им вместе предстояло заниматься, Анатолий Иванович разбирался «не очень», чем нимало не смущался: он обладал каким-то управленческим опытом, знанием жизни, умением ладить с начальством, чего, вообще говоря, вполне достаточно для преуспевания в должности, уже им достигнутой. Он пришел в НИИ из областного управления, проработав до того и в районном управлении, и, что особенно важно для биографии, непосредственно в хозяйстве, — то есть шел с самых низов.
Главным в должности была для него возможность закрепиться в городе, что сразу открывало значительные перспективы. Тем более что въехал в город он вполне «на коне», которым являлось конечно же знание «специфики села».
Это знание предполагалось уже в самом социальном происхождении начальника. Правда, выкладывался этот «козырь» отнюдь не всегда и не везде — лишь там, где он мог играть какую-то роль. В повседневной жизни Анатолий Иванович своего происхождения несколько стеснялся и был на сей счет весьма мнителен. «Ну конечно же мы сельские, где уж нам…» — приговаривал он, столкнувшись с непонятным в работе, что случалось довольно часто, в силу все той же его технической мало-компетентности.
Геннадия удивляла некоторая пренебрежительность, даже хамоватость Осинского по отношению к своей деревенской родне, представители которой нет-нет да и появлялись в полутемном коридоре цокольного этажа института, где размещался ВЦ. Дальше коридора они обычно не проходили, подолгу дожидаясь, когда Анатолий Иванович соизволит к ним подойти.
В одной из совместных командировок Осинского с Геннадием разместили на ночлег в сельской хате. Хозяйка, пожилая и очень приветливая женщина, гостеприимно выставила на стол традиционное угощение: яйца, сало, шипящую на сковороде «кровянку», соленые огурцы, хлеб и конечно же бутылку крепкой. Анатолий Иванович к угощению не притронулся. Брезгливо отодвинув запотевшую с мороза бутылку, он повернулся к хозяйке и довольно грубо спросил, не продается ли в сельмаге коньяк. Геннадий тогда посмотрел на него с удивлением, но ничего не сказал. То, что Анатолий Иванович пьет только коньяк, было для него новостью.
Еще более неожиданной оказалась нескрываемая брезгливость, с которой Анатолий Иванович отверг предложенное ему поутру молоко…
Осинский был человеком мнительным, даже тени иронии на свой счет не допускал, отчего оказывался легко и болезненно уязвимым. Так однажды из-за пустяка у них с Геннадием дело чуть не дошло до ссоры.
Помню, как-то зашли мы в магазин мужской одежды. Там продавались импортные вельветовые пальто. Мне они показались сверхмодными, вполне соответствующими вкусу Геннадия: с погончиками и блестящими анодированными пуговицами. Но именно из-за этого дешевого блеска Геннадий меня высмеял. Надо сказать, весьма колко. В мелочах он бывал безжалостным.
Назавтра (надо же такому случиться!) Анатолий Иванович — стараясь ни в чем не отставать от «городской» моды, он всегда очень придирчиво относился к своему внешнему виду, — является на работу в новом вельветовом пальто. Геннадий наряд осмотрел, материал пощупал, пуговички покрутил.
— Сколько отдал? — невинно так спрашивает.
— Сто пятьдесят рэ… — заметно польщенный, отвечает начальник. — Фирма…
— Это же надо! — покачал головой Геннадий. — А смотрится на все шестьдесят…
Осинский побагровел, но смолчал.
Таким, в общих чертах, был начальник Дубровина.
Остается добавить только, что пренебрежение ко всему деревенскому и высокомерие даже к родне ничуть не мешало ему перетягивать в город и в систему института «своих» людей.
Осуществив страстную мечту и оказавшись наконец в городе, едва в нем освоившись и осмотревшись, Анатолий Иванович занялся «закреплением позиций». Первым делом он перетащил за собой:
родную сестру, всеми правдами и неправдами определив ее в торговое училище, хотя в училище принимали только лиц с городской или районной пропиской;
двоюродного брата, окончившего техникум и почему-то распределенного в Минск со всеми правами молодого специалиста. Хотя в Минске отнюдь не ощущалось нехватки работников его специальности;
свою мать, сорванную с насиженного места в аварийном порядке сразу по двум причинам: во-первых, для получения квартиры, «соответствующей рангу», — в семье начальника не хватало душ, во-вторых, денег, вырученных от продажи дома, было как раз достаточно для приобретения «Жигулей», выделенных месткомом НИИ для ВЦ.
Ужасала стремительность, с какой он обрывал корни, связывающие его с родной деревней…
У жены Осинского близких родственников, готовых к перемещению, не оказалось, поэтому он вытащил в столицу ее племянницу, устроив девушку посудомойкой в столовую НИИ, разумеется, временно.
Не надо думать, что решение всех этих проблем давалось Анатолию Ивановичу легко. Целыми днями он куда-то звонил, кого-то уговаривал, писал какие-то официальные письма, что-то кому-то сулил, на кого-то ссылался… Надо сказать, что проворачивал все эти дела Осинский не без лихости. Так, чтобы установить вне очереди квартирный телефон, он подготовил официальное, на бланке института, ходатайство, мотивируя его тем, что вычислительный центр на время ремонта якобы переезжает… в его квартиру. Заметив изумление Геннадия, которому письмо случайно попалось на глаза, Осинский пояснил: «Все уже обговорено. Бумага лишь для проформы». Геннадий только головой покачал: «Ну и ну…»
В рекордные сроки завершив личное устройство, Анатолий Иванович принялся за обустройство производственное.
Началось с того, что была проведена общая реорганизация вычислительного центра. Надо отдать должное: с поразительной легкостью он выбил в министерстве несколько новых штатных единиц. У прошлого шефа на это безрезультатно ушли годы. С не меньшей легкостью избавился от нескольких «неперспективных» работников, давно бывших обузой коллективу. В рекордные сроки в помещении произвели ремонт, установили несколько дополнительных телефонов. Дальше…
Дальше в ВЦ начали, минуя главного инженера, появляться новые люди. Единственным их достоинством, как скоро понял Геннадий, было то, что они приходились Анатолию Ивановичу «свояками». Нет, не только односельчанами — сокурсниками, сослуживцами, родственниками сокурсников, односельчан или сослуживцев. Не видя ничего противоестественного в повышенной симпатии к односельчанам и друзьям детства, Геннадий тем не менее считал все это весьма странным. Как если бы ему пришло в голову принять на работу человека только потому, что они в детстве жили в одном подъезде…
Вопрос кадров в любом учреждении, как известно, дело руководителя. И ничего, кроме тихого недоумения, Геннадий не выражал.
Впрочем, его недоумение вскоре сменилось раздражением и недовольством.
В решении традиционных проблем Дубровин всегда делал ставку как раз на нетрадиционность подхода. Помнится, этому учил нас еще заведующий кафедрой конструирования, известный академик, ныне покойный Евгений Коновалов. В ту пору (и не без участия Геннадия) он совершил первое в республике научное открытие. Причем связано оно было с ультразвуком, хотя по специальности Коновалов механик, всю жизнь занимался обработкой металлов и о чудесных свойствах ультразвука впервые узнал от Геннадия. Во всяком случае, вычитав в популярной брошюрке, что под воздействием ультразвука обычная ртуть растворяется в воде, почтенный академик завелся, как мальчишка, и заставил Геннадия тут же проделать этот фокус… Вообще из сотни с лишним изобретений Коновалова добрая треть была связана с ультразвуком. Но когда его ученик и ближайший помощник, тоже механик по специальности и уже почти доктор наук, вынужденный (в силу по-мальчишески азартной увлеченности своего шефа) заниматься ультразвуком, решил прослушать специальный университетский курс на факультете радиофизики, Коновалов схватился за голову: «Да ты с ума сошел! Они же там все знают — что можно, чего нельзя. Вдолбят традиционные представления — ничего оригинального не изобретешь. Нужна свежесть взгляда».
Здесь, в вычислительном центре, да и во всем НИИ, традиционной оказывалась отнюдь не свежесть взгляда. Это шло от давнего и опять же вполне традиционного принципа давать селу все второстепенное: металл, технику, проекты, технологию, идеи… Разумеется, никакая вторичность Геннадия устроить не могла. С кустарщиной мышления он мириться не желал. И если кто-то в разговоре, например, оправдывая логику «упразднения» тех же неперспективных деревень, пытался объяснить это жизненной целесообразностью — нельзя же обеспечить каждую отдаленную деревушку всем набором современных удобств, нерационально же сюда подводить все коммуникации! — Геннадий перебивал собеседника: «Электричество есть в каждом доме. По современным представлениям это значит, что есть все: центральное отопление, горячая и холодная вода, электроплита — и все, что душе угодно…» — «Все на электричестве? — останавливали его. — Но этого нет даже в городе!» — «А почему даже? Почему это не может быть сначала в деревне? Почему деревня обязательно должна идти вслед?»
Дубровин работал на уровне своих представлений и своей компетентности, выходящей, по мнению Осинского, далеко за пределы его прямых обязанностей главного инженера. Впрочем, как смотреть. Определение технической политики на перспективу Геннадий как раз и считал своими обязанностями. «Иначе мне сюда незачем было приходить». Скажем так: будучи от природы максималистом, свое призвание он видел как раз в привнесении в дело свежести взгляда.
Для этого ему были нужны люди, готовые, как он сам говорил, если потребуется, запрограммировать даже корову. Именно этими качествами чаще всего не обладали принятые Осинским на работу сотрудники. Они слишком хорошо знали, что двурогое существо, любящее свежее сено и соль в качестве деликатеса, программированию не подлежит. Трудно судить, кто больше прав — они или Геннадий, но не они, а он стал чувствовать, что в коллективе его не понимают.
Пытаясь что-то объяснить и наталкиваясь на все чаще повторяемое: «Ну конечно же мы исконно-посконные, где уж нам», — Геннадий начинал нервничать, раздражаться, иногда срывался и на грубость. Ему подолгу приходилось заниматься разъяснением истин, которые давно отнесены им были к разряду прописных. Понятно, делал это он в присущей ему и весьма раздражающей окружающих манере, наивно полагая, что важна не форма высказывания, а суть… Но дело конечно же не в манерах. Они раздражают всегда, когда непонятна суть.
Дело вовсе не в свирельке.
Его не понимали, его отказывались понимать.
И обижались, надувая губы.
Назревал производственный конфликт…
Не помню случая, чтобы производственный конфликт был отделен от конфликта нравственного.
Пытаясь понять причины происходящего, Геннадий скоро пришел к выводу, что появление в ВЦ людей, весьма далеких от вычислительной техники, объясняется неутомимой потребностью Анатолия Ивановича попирать и властвовать. Признательность подчиненных шефу, вытащившему их на «свет божий», граничила здесь с раболепием. Особенно ясно Геннадий это увидел, оказавшись в числе сотрудников, приглашенных к Осинскому на юбилей.
О, это был образцово-показательный юбилей!
На дне рождения, отмечаемом в новой квартире Анатолия Ивановича, обставленной по всем правилам: югославская мебель, синтетические обои, лосиные лакированные рога в передней, яркие суперобложки «Всемирной литературы», — к удивлению Геннадия, среди гостей не оказалось высокопоставленных и «нужных» людей. Напротив! Были приглашены только те, кто еще многого не достиг и кто достиг, но не так много, как хозяин. Стол тем не менее был накрыт тоже по всем правилам. Говорили тосты за именинника, закусывали семгой и икоркой. Тосты были серьезные — за успех, за высокую должность, за большую квартиру и большой талант, за радушие хозяина дома.
Анатолий Иванович, нарядный юбиляр, с позолоченными запонками в белоснежных манжетах, за столом совершенно не пил — серьезно и триумфально воспринимал. Потом он встал, стукнул легонько по графинчику, после чего разом наступила тишина, крутнул торжественно шеей в твердонакрахмаленном (хотя и нейлоновом) воротничке…
— Мне хотелось бы, — глянув на супругу, начальник поправился, — нам хотелось бы, чтобы скоро, ну буквально… годика через два… три, — супруга утвердительно кивнула, — все, здесь произнесенное в наш адрес, можно было бы в полной мере отнести и к каждому из вас…
Собравшиеся восторженно зааплодировали. А вдрызг захмелевший старший техник, выполняющий в вычислительном центре функции завхоза, завопил растроганно, от избытка чувств перейдя с начальником на «ты»:
— Ты добрый, Толя, очень добрый. И настоящий ты наш благо… благоде… И настоящий ты наш друг!..
После чего Геннадий поднялся и, не прощаясь, ушел. Уже в дверях, обернувшись, он заметил недоуменно-настороженный взгляд Осинского, обращенный ему вслед.
Дубровин понял: Осинский формировал в коллективе среду. Он создавал вокруг себя ядро приближенных. В этой среде он мог властвовать безраздельно. Разумеется, используя для этого материальные рычаги. Направление работ ВЦ было перспективным, под их развитие выделялось жилье. Этим и пользовался начальник. Претендовать на получение квартиры в ВЦ мог, разумеется, лишь тот, кто входил в число приближенных шефа. Разделяй и властвуй — сей принцип он проводил в жизнь с завидным мастерством. Геннадий не успел оглянуться, как коллектив оказался безнадежно запутанным в квартирно-бытовых интригах, сплетенных с достойным умением.
На работе продолжались бесчисленные «деловые» звонки. Велись озабоченные переговоры. Кому-то что-то доставали — за это размножали на ротапринте чей-то реферат. Кого-то куда-то устраивали — за это кому-то что-то считали для диссертации. Выполняли какой-то заказ для торговли. За это раз в неделю приезжал зелененький «Москвич» — сотрудникам ВЦ привозили продукты из стола заказов. Теперь по телефону названивал уже не только начальник, но и его приближенные. Даже чаще они…
В среду, создаваемую начальником, Геннадий никак не вписывался; это вызывало раздражение, потенциал которого с каждым днем возрастал.
Однажды Осинскому даже показалось, что Дубровин — страшно подумать! — в одном из своих выступлений посягнул на его власть!
Выступление действительно было. Оно касалось дел производственных, и весьма принципиальных.
Речь идет о порученной вычислительному центру большой работе по расчету эффективности трех проектов комплексной механизации животноводства. Собственно, на рассмотрение предлагались два проекта, третий вариант, даже на глаз наиболее архаичный, запускался в обсчеты лишь для сравнения.
Но язык кибернетики беспристрастен.
Всякая работа по расчету на ЭВМ происходит приблизительно так, объяснил мне Дубровин. Компетентный в проблеме специалист (или группа специалистов), скажем по механизации животноводства, составляет блок-схему задачи. То есть выявляет взаимосвязь различных факторов: стоимость техники, монтажных работ, зарплата, срок эксплуатации, продуктивность животных и т. д. Определяет последовательность этих взаимосвязей, схематически формулирует условие задачи: что за чем. Потом программисты переводят условие на язык машины. Составляется программа. Машина считает. И выдает ответ. Специалист получает ответ и делает вывод. В данном случае — какой проект лучше.
Обычная сложность в том, что специалисту с программистом трудно договориться. Один знает проблему, но не знает принципа работы ЭВМ, другой знает язык машины, обхождение с ней, но далек от сути дела. В такой ситуации Геннадий просто находка. Характер сельских проблем он вполне успешно постиг, придя в НИИ, принципы работы машины знал — теперь уже кажется — всегда.
Итак, Дубровину дали задачу и поручили ее просчитать. Знание сути дела не входило в его обязанности. Во всяком случае, по мнению начальника. Но не по мнению Дубровина. Он влез в задачу, что называется, с головой.
Геннадий прекрасно понимал, что весь вопрос в том, как считать. То есть из чего исходить. Чем больше фактов заложить, тем жизненней результат. Он внес в задачу субъективный фактор: ненадежность рассматриваемой системы в условиях сельской эксплуатации. Это было непросто, но дело Геннадий знал.
И получил неожиданный результат. Машина ведь объективна — что заложишь, то и получишь.
Уже предварительный, упрощенный расчет, произведенный в ВЦ, показал, что наиболее эффективен… третий вариант! Предпочтение, таким образом, отдавалось отнюдь не уже известному нам «паровозу» и иже с ним. Анализ множества факторов, привлеченных из весьма далеких, казалось бы, от животноводства областей, показал, что вне конкуренции, по крайней мере на ближайшие двадцать лет, остается самый что ни на есть «тривиальный» трактор — с бульдозером и прицепом!
Собственно, для Геннадия особой неожиданности в таком результате не было. Он понимал: чрезмерная усложненность, низкое качество техники, отсутствие подготовленных к работе на ней людей — все это приведет к тому, что механизмы выйдут из строя и людям придется убирать навоз вручную, а корма разносить ведрами.
Как это ни парадоксально, но новаторство зачастую как раз в том и заключается, чтобы против соблазнительного новшества устоять. Новое и внешне современное — это еще не обязательно прогрессивное и современное в сути. Дубровин — специалист, и миганием лампочек на пульте управления его не соблазнишь.
По мнению начальника, он полез не в свое дело. Он умничал и высовывался. Он проявлял свою компетентность там, где его не просили…
Ознакомившись с результатами вычислений, начальник пригласил Геннадия в кабинет. Уже по тому, что сделал он это не лично, а прислав в машинный зал лаборантку, Геннадий понял, что надвигается гроза.
— Что это? — спросил Анатолий Иванович, когда он вошел.
— Методика расчета, программа, результат и выводы.
— Я не об этом… — Осинский поморщился. — Я о выводах…
— Я слушаю… — все еще делая вид, что он не понимает, в чем дело, сказал Геннадий.
— Это не стреляет, — произнес Осинский и протянул Дубровину отчет.
— Это стреляет, — твердо сказал Дубровин. И положил отчет на стол.
Анатолий Иванович побагровел, потом побледнел, потом посерел.
— Вы… там… не понимаете политики… — Не владея делом и где-то в глубине души это сознавая, он считал себя человеком, тонко улавливающим конъюнктуру. — Вы там… проявляете недальновидность… От вас требовалось получить подтверждение эффективности наиболее прогрессивной технологии. Подтверждение, а не…
— Я ученый, а не политик. Я не умею решать задачи с готовым ответом. Прогрессивная технология — это та, которая максимально отвечает реальным условиям.
Дубровин и Осинский пристально смотрели друг на друга.
— В таком случае… — Осинский помедлил, — может быть, вам стоило бы подумать о возвращении на прежнее место? Мы люди сельские, вы человек образованный, городской. Вас, говорят, студенты любили.
— Я подумаю, — сказал Дубровин. — Только…
Анатолий Иванович смотрел выжидающе. Лицо его напряженно дергалось.
— Не отправиться ли и вам… в родные пенаты?
— Зачем? — не сразу осознав нелепости вопроса, произнес Осинский.
«Улавливать конъюнктуру» — в понимании начальника это не забегать вперед и не высовываться. Забегать вперед — означало бы действовать самостоятельно, то есть брать на себя смелость оценок и ответственность, другими словами, рисковать.
Рисковать вовсе не входило в его намерения. И подписывать отчет он отказался. Геннадий подписал его сам.
Бумага, пошедшая по инстанциям за подписью главного инженера и — что самое неожиданное! — вызвавшая интерес наверху, подрывала авторитет руководителя. Получалось, что не Дубровин, а начальник проявил отставание в области технической политики.
Это было пострашнее, чем с пуговицами у пальто! Анатолий Иванович Осинский усмотрел здесь прямое посягательство на власть. Он был уязвлен.
Начал войну Осинский с внутреннего распорядка.
Первым делом он завел в ВЦ «Журнал посещений». В нем нужно было отмечать свой приход на работу и уход. С точным указанием времени и причин отсутствия.
И тут же Геннадий схлопотал выговор.
Потом еще один…
Начальник завел на него досье. Специальную папочку, называемую «Скоросшиватель»…
Кроме всего, Дубровин был доцент. Его приглашали на различные конференции, к нему приходили консультироваться. Осинский доцентом не был, зато он был большой моралист. Среди приходивших случались и особы прекрасного пола, что конечно же было уже слишком. Особенно если учесть, что Дубровин подолгу оставался с некоторыми из них наедине.
Анатолий Иванович просил избавить ВЦ от визитов посторонних и сомнительных лиц.
Гроза разразилась отнюдь не на почве принципиальных производственных разногласий.
Разразилась гроза из-за квартиры.
Геннадий наконец-то должен был получить квартиру. Она, эта предполагаемая квартира, оказалась лучше, чем та, которую недавно получил Осинский. Собственно, даже и не лучше. Но в «престижном» доме. С окнами, выходящими в сквер. У Анатолия Ивановича окна выходили на магистральную улицу.
Что же сделал Осинский?
Он предложил Геннадию… поменяться.
— Я, между прочим, руководитель…
Начальник понимал должность как право. На лучшую жилплощадь, на сквер под окном, на телефон вне очереди…
— А я, между прочим, кандидат наук, — поднял голос Геннадий.
И тут же понял, что этого не следовало говорить.
Анатолий Иванович поднял «Скоросшиватель» и многозначительно переложил его на другую сторону стола. В том смысле, что квартиру Дубровин может и вообще не получить…
Как всегда в безвыходной ситуации, на помощь приятелю пришел Сватов. Ему такие сложности давались легко, как семечки. Прежде всего — от умения играть в собственную значительность, формируя у окружающих уважительное к себе отношение. И всегда при этом хотя бы немножко блефуя. Уж мы-то знали, что оптимизм и самоуверенность его чаще всего были показными, умело наигранными.
Виктор Аркадьевич знал, что жить с оптимизмом легче. И не только потому, что с разгону проще брать препятствия. Люди любят везучесть, удачливость их воодушевляет. Сообщение по радио о том, что пенсионер Сидоркин из Омска угадал все шесть цифр спортлото, причем заполнил сразу десять карточек и получил тридцать семь тысяч, во всей стране поднимает производительность труда… Неудачи, неуверенность, несчастья, беды и болезни могут вызвать у окружающих сочувствие, сострадание, жалость, пусть даже желание помочь. Но энтузиазма они не вызывают. Иное дело неуязвимость, здоровье и оптимизм. На помощь неудачнику люди идут, а к счастливчику — тянутся. Пять тысяч на покупку автомобиля («так повезло, подошла очередь») занять легче, чем перехватить десятку до зарплаты.
Из таких вот наблюдений Сватов умел делать практические выводы. И главное — умел ими руководствоваться. «Понимать — это принимать, — говорил он назидательно, давая нам уроки. — Принимать и следовать», — добавлял убежденно. И следовал постоянно, всегда поддерживая отношение к себе как к счастливому и безоблачному везунчику. Чего и нам желал и советовал.
Помню, как я получал свою первую в жизни квартиру. Мы тогда вместе работали в молодежной газете (Сватов начинал свою карьеру с журналистики). Квартира получалась мною на четверых, было в ней четырнадцать метров, окна ее выходили на шумную и пыльную магистраль, располагалась она на первом этаже, прямо над складом овощного магазина, отчего была насквозь пропитана затхлой сыростью подгнивающих овощей. Но по тем временам для меня и такая была радостью.
На это Сватов и нажимал. На это и направлял мое внимание.
Мы были в командировке, когда, позвонив из кабинета начальника стройки в редакцию, я узнал, что исполком решение принял и я обрел наконец собственный угол.
— Квартира? — поинтересовался хозяин кабинета, когда я положил трубку. — Сколько комнат?
Я начал было рассказывать, что за квартира. Но Сватов меня перебил. Главное, что в центре. Прямо возле Оперного театра. Главное: высокие потолки — потому что в старом, добротном доме. Рядом парк… Мы за нее долго воевали — чтобы в таком доме и в таком районе.
— Чего ты прибедняешься? — поучал он меня, когда начальник стройки вышел. — Нам же с ним работать. Ты живешь в реальном мире, где отношение к тебе определяется и тем, какую квартиру ты получил. Кому интересны, кого воодушевляют твои неприятности?
Из двух правд Сватов всегда выбирал позитивную. А все сказанное им о моей квартире ведь тоже было правдой. Включая и то, что Виктор Аркадьевич за нее воевал. Он у нас был председателем месткома. Но не в этом, конечно, дело: Сватов всегда был общественником, особенно в поисках выхода из тупиков.
Перед самой командировкой я собирался идти в исполком, чтобы узнать, обязательно ли мое присутствие при рассмотрении вопроса или можно ехать.
— Самому нельзя, — остановил меня Сватов. — Несолидно. Давай схожу я.
Это тоже одно из его правил: никогда не просить за себя. Если Сватов звонил в район, чтобы заказать себе гостиницу, он излагал свою просьбу только в третьем лице: «К вам должен подъехать один наш товарищ…»
Заходит он к заведующему квартирным отделом. Здоровается. Тот не поднимает головы:
— Молодой человек, вы читать умеете? Там, за дверью…
Сватов вышел. Прочитал. Прием по личным вопросам завтра. Заходит снова.
— Я не по личному. Я по служебному.
— Я, между прочим, тоже на службе. — И что-то про установленный порядок.
— Я только спросить…
— А я вам уже ответил.
Сватов спорить не стал. Хорошо бы, конечно, эту конторскую крысу выкинуть вместе со стулом в окошко. Но он пришел не по личному делу. Важна не сатисфакция, важен результат. Поэтому он из кабинета вежливо удалился. Прошел в приемную, оттуда и позвонил. Так, мол, и так. Беспокоят вас из редакции вашей любимой газеты. Заведующий отделом культуры такой-то. Я там нашего товарища посылал…
На том конце провода абсолютное внимание и готовность выслушать, понять, помочь. Сам я, мол, не в курсе, но — только не кладите трубку! — сей момент сбегаю в приемную, посмотрю, готовы ли документы… «Нет, нет, — останавливает его Сватов, — я вас чуть позже наберу». — «Нет, нет, зачем же вам беспокоиться, это же наша работа, мы ведь здесь для того и сидим, слуги, можно сказать, народа… Телефон занят, как же, как же, понимаю: тоже слуги… Вас, собственно, как по имени-отчеству?»
Пришлось Виктору Аркадьевичу свой номер дать, а потом нестись сломя голову к телефону в редакцию, благо недалеко было — каких-нибудь три квартала. В редакции его встречают. «Что за шорох ты там навел, в исполкоме? Раз пять уже звонили. Заведующий квартирным отделом. Просил передать, что все в порядке. Вопрос подготовлен. Сам лично на исполкоме будет докладывать».
И здесь Сватовым был сделан вывод. На всю оставшуюся жизнь. Никогда ни в какие учреждения без предварительного звонка не ходить. Даже по работе, даже с редакционным удостоверением.
Удостоверением личности (учил Сватов) тоже надо уметь пользоваться. Главное здесь не удостоверение, а личность.
Это понимание тоже пришло к Сватову не сразу. Не сразу обрел он умение себя подать. Ведь для этого надо себя сначала ощутить, надо в себя поверить, прочувствовать свою силу.
Вот заходит совсем еще зеленый начинающий журналист Витя Сватов в кабинет начальника автовокзала. Еще у дверей лезет в карман за бумажником, чтобы предъявить свое командировочное удостоверение. Сбивчиво отвечает на недовольное «Что там у вас?», торопливо объясняя, как нужен ему билет на отходящий автобус, как непременно ему нужно немедленно ехать, как важно не опоздать.
И производит он на начальника автовокзала отрицательное впечатление. Точнее (и хуже), никакого впечатления не производит. Автобусы ходят часто, Сватов молод, у него впереди целая жизнь, и только на пользу пойдут начинающему корреспонденту три часа, проведенные на автовокзале — со всеми остальными, простыми и обыкновенными, но тоже спешащими людьми. А вообще-то билеты продаются в кассе, это на первом этаже, сразу за дверью направо, а потом по лестнице вниз… Таков, мол, установленный порядок.
Три часа, проведенные на автовокзале, действительно пошли на пользу, и начинающему корреспонденту, и еще кое-кому. И не только потому, что Сватов сделал для себя правильные выводы.
Выводы сделал для себя и начальник автовокзала. Ему в этом помог горком партии. А горкому помог сделать выводы Виктор Сватов. Даже оргвыводы, относительно служебного соответствия начальника автовокзала занимаемой должности. За три часа свободного времени Сватов не только собрал материал, но, примостившись прямо на площадке «сразу за дверью направо», написал «забойный», как говорят начинающие газетчики, фельетон про массу интересных вещей, увиденных им на автовокзале и почерпнутых из общения с простыми и спешащими уехать людьми. И о том написал, что часы на автовокзале показывают разное время, и о камере хранения, которая закрывается на обед без предупреждения, из-за чего люди, не получив вещи, не могут уехать. И про автобусы, которые уходят в рейс полупустыми, хотя билетов в кассах нет даже для тех, кто очень спешит.
Было бы ошибочным усмотреть здесь преднамеренность или мелочное стремление свести счеты с начальником автовокзала. Всего лишь случайность, один из обычных зигзагов, уводящих его в непредвиденную сторону. Определяющей и здесь была, скорее всего, сватовская готовность всякую неудачу повернуть себе на пользу. А главное — абсолютная его общественность, а отсюда и острая, активная нетерпимость ко всяким проявлениям антиобщественного, постоянная готовность с ходу завестись, что, к слову, чаще всего и обеспечивало Сватову успех на поприще журналистики, а потом и в документальном кино.
Другое дело, что подобные истории помогали ему и обрести себя, почувствовать свою значительность. Преодоления, которые Сватову постоянно в жизни приходилось совершать, как уже говорилось, не проходили для него бесследно.
Спустя несколько лет в том же кабинете, но уже при новом хозяине, совсем иначе выстраивал режиссер Виктор Аркадьевич Сватов разговор.
Билетов, естественно, в кассе не было, он это прекрасно знал — оптимизм Сватова никогда не был слишком розовым. Поэтому он сразу прошел к начальнику, протянул руку, представился. И без приглашения сел.
— Билетов нет? — спросил понимающе.
— Хоть зарежьте. Хоть с работы снимайте…
Отчего-то начальник такую возможность за Сватовым сразу признал.
Сватов согласно кивнул. Но ни резать, ни с работы снимать он никого не собирался. Знание обстановки тем не менее вселяло в него уверенность.
Билетов не было.
— Напишите. — Виктор Аркадьевич протянул через стол свое командировочное удостоверение.
— Что? — Начальник даже отшатнулся.
— Билетов нет? Вот и напишите. Вы же не виноваты, что их нет?
Начальник был не виноват.
— Вот и пишите. — Наклонившись над столом, Сватов произнес доверительно: — Если честно, так мне и самому не хочется ехать. Но в понедельник с меня спросят. А я им — вашу резолюцию.
На лице начальника автовокзала неподдельный ужас.
Кто с него спросит, Виктор Аркадьевич не говорит. Да это и не нужно. Начальник уже нажимает кнопку на пульте:
— Слушай, там к тебе подойдут… — Обращаясь к Сватову: — Вам сколько? — И снова к пульту: — Два билета на мою фамилию…
Не нужно только полагать, будто совсем все иначе с билетами получилось из-за того, что новый начальник автовокзала Сватова знал или помнил историю с фельетоном. Это было бы лишь частным случаем, ничего не говорящим о личности Сватова. В том-то и дело, что билет Виктор Аркадьевич получил бы и в другом городе, и в аэропорту, и на железнодорожном вокзале.
А все оттого, что историю с фельетоном помнил сам Сватов. Она была у него «в тамбуре». «Легко быть храбрым зайцем, если в тамбуре у тебя лев», — говорил на сей счет Виктор Аркадьевич. За поведением Сватова начальник автовокзала не мог этого льва не угадать, не мог не почувствовать сватовской значительности.
Но технологию Виктор Аркадьевич тогда еще только постигал. И совершал множество лишних движений. «Работал с запасом», слишком суетился. Затрачивал энергии значительно больше, чем стоило…
Помню, как-то в неприступной южной гостинице он просил для нас две койки — всего на одну ночь. И долго не мог найти общий язык с директором, на которого название редакции, пославшей нас в командировку, никакого впечатления не произвело. Тот видел слишком много на своем веку приезжающих и проезжающих. Человек, который слишком много видит, постепенно утрачивает восприимчивость. В нем воспитывается убийственная вежливость, непреодолимая, как стена: «Гостиница работает по предварительным заявкам. Размещаются в ней только организованные группы. Решить вопрос индивидуального размещения не может, пожалуй, никто».
Когда Сватов попросил у директора разрешения хотя бы воспользоваться телефоном (да, да, именно по служебному делу), тот, пододвигая аппарат, только устало спросил:
— Куда вы будете звонить?
— Я знаю, — ответил Сватов грубовато. Он был очень взвинчен. Руки, листающие блокнот, заметно дрожали.
Директор пожал плечами.
— Выпейте воды, — сказал он. Но с места не сдвинулся. Смотрел на Сватова с выжидающим спокойствием. И телефон пододвигал снисходительно.
Виктор Аркадьевич позвонил в горисполком. Председателю. Но у того заканчивалось совещание. Сватов попросил секретаршу передать товарищу Воронцову, чтобы тот сразу, как только освободится, перезвонил директору гостиницы.
— Да, да, прямо в кабинете. Мы будем ждать.
Даже я почувствовал явный перебор.
Директор удивленно вскинул брови:
— Вы знакомы с Павлом Ивановичем?
— За этим дело не станет, — ответил Сватов. — А вас я попрошу выделить нам одного толкового человека. Будем смотреть, кого вы вообще поселяете. Кого, по чьим заявкам и на какой срок. — Сватова несло все дальше. Он уже расстегивал портфель, доставая какие-то бумаги. — С вашего позволения, мы расположимся здесь.
Виктор Аркадьевич прошел в угол кабинета, где стояли журнальный столик и два кресла.
Дело принимало нежелательный оборот. Директор еще некоторое время колебался, раздумывая и вычисляя. По всему выходило, что он попал впросак.
— Видите ли, — медленно и с ощутимой неловкостью начал он, — дело в том, что я как бы не совсем директор. Сергей Васильевич в отпуске, я, видите ли, его заместитель, исполняющий, так сказать, обязанности… Человека мы вам, конечно, выделим…
Перед нами был по-прежнему вежливый администратор. Вежливый, но растерянный. Вежливый и внимательный. Даже заботливый:
— Но, может быть, вам будет удобнее… Я говорю, может быть, вам удобнее не здесь. Может быть, подготовить только что освободившийся люкс? Там, правда, еще не прибрано… — Не дождавшись ответа, он вдруг снова сменил тональность, как бы возвращаясь к деловому тону: — Но только на одни сутки. Сами понимаете, в наших условиях…
Грубо тогда действовал Сватов. В слишком крутой вираж вошел, можно даже сказать, в штопор.
Неловко потом было выбираться. Настолько неловко, что под утро он меня разбудил. Стоял посреди комнаты, выбритый и одетый.
— Пошли отсюда.
— Прямо сейчас? — Я посмотрел на часы. Было начало пятого.
— Прямо сейчас.
Слишком много все это Сватову стоило. Нервов и душевных сил. Но только поначалу…
Сейчас бы ему этот самозваный директор просто не отказал. Без всяких со стороны Сватова затрат, без видимых усилий. Уже не было перед Виктором Аркадьевичем технологических сложностей. Технология просто сократилась. Совершенствовался в ней Сватов и достиг совершенства и простоты. И чем привычнее в своем блефе, чем увереннее наш приятель себя чувствовал, тем явственнее ощущал всеобщую готовность его значительность признавать и понимать.
Вот подкатывает он на такси к интуристовской гостинице «Ореанда» в Ялте. И не когда-нибудь в мае или ноябре, а в августе, в разгар сезона, в субботу, около восьми часов вечера, то есть в самый пиковый момент.
У входа в ресторан, точнее, даже у решетки ворот перед входом человек тридцать. Разумеется, это не для Сватова; небрежно кивнув швейцару, он проходит в вестибюль гостиницы.
Через несколько минут появляется всклокоченный метрдотель. Он торопится и всем своим видом это подчеркивает.
— Сколько вам нужно времени, чтобы организовать столик на пятерых? — невинно спрашивает его Сватов.
— Вы с ума сошли! — таращит глаза метрдотель. — Это же «Ин-ту-рист». Суббота!.. — И сухо подводит итог всей этой заведомой напрасности: — Спецобслуживание.
Сватов выслушивает, рассеянно поглядывает по сторонам.
— Вы метрдотелем работаете? — спрашивает он неторопливо.
Это нелепый вопрос, администратор готов нестись дальше, но что-то непонятное его удерживает.
— Давно?
Администратор работает давно. Он вообще пожилой человек, у него нервная работа, и эта невыносимая духотища весь день…
— Вы обстановкой владеете?
Слишком точно подобраны слова, слишком тонко расставлены акценты. И эта убийственная неторопливость. Кто он, этот лысоватый мужчина, разговаривающий так спокойно?
— Что вы на меня давите? — еще пробует сопротивляться администратор. — Вы же видите… — Он широко разводит руками. Смотреть, собственно, не на что: вестибюль гостиницы пуст. — Все просят, все требуют, все качают права…
Но Сватов ничего не просит. Тем более и не требует.
— Вы вопрос поняли? — мягко останавливает он метрдотеля. — Сколько времени вам нужно, чтобы организовать столик на пять человек? — И дальше, уже с едва заметным раздражением: — Неделя? Месяц? Три дня? Вас, кстати, как по имени-отчеству?..
Администратор смотрит на него, как кролик на удава.
— Подойдите минут через двадцать, — почему-то произносит он. И уже с облегчением, уже свалив тяжесть с плеч: — Ровно к восьми. Я встречу…
Ровно в восемь Виктора Аркадьевича Сватова с компанией проводят к удобному столику возле бассейна с умиротворенно журчащим фонтанчиком.
С чиновным людом, вообще с людьми, самой должностью наделенными какой-то властью, Сватов научился обращаться легко и непринужденно. Он знал, что главное здесь сразу сбить важность и спесь. Продемонстрировать свою значительность, как-то неожиданно, но авторитетно дело повернуть… Снять с чиновника фуражку, поставив его с собой рядом (лучше — чуть ниже), сделать простым служащим — человеком, с которым и о жизни можно поговорить, и о политике или футболе, а лучше всего так и вообще о чем-нибудь исключительно важном посоветоваться. А в итоге добиться своего.
Такие преодоления конечно же пустячны. Ведь преодолеваются не более чем житейские мелочи, правда, из тех, о которые часто и разбивается наша жизнь, Талант Сватова заключается в том, что из мелочей он сумел вывести правило взаимоотношений.
Все эти чиновники были людьми исключительно разными — по характеру, по манерам, по должности, по поведению. Но все они были распределителями не им принадлежащих благ, распределять которые они зачастую старались с выгодой для себя или хотя бы без неприятностей.
Своим поведением Сватов как раз возможность неприятностей как бы подчеркивал. Ведь что было главным в его манерах? Уверенность. И начальник автовокзала, и директор гостиницы, и метрдотель ресторана уверенность эту чувствовали. А на чем она зиждилась?
На знании.
В первую очередь на знании того, что место в поезде, автобусе, самолете, ресторане, гостинице всегда есть, Если Сватов вовремя не появится, если не возникнет достойный претендент, столик в ресторане останется пустым. И поезд уйдет незаполненным, а в автобусе останутся свободные места.
Случайный человек может получить место только в последний момент, только тогда, когда всякая вероятность появления Сватова будет исчерпана. Кассир, за пять минут до отхода поезда продающий случайному пассажиру билет, обкрадывает себя. Он как бы от себя отрывает, лишаясь всех преимуществ своей должности, которые и состоят в праве распределения.
Знать, что место есть, важно, но еще важнее знать, что именно он, Виктор Аркадьевич Сватов, это место получит.
Кассир или администратор могут его предоставить, а могут не предоставлять. Могут Сватову, а могут и не ему. В их обязанности (как это им представляется) входит принять решение, кому дать, кому — отказать. Это не всегда просто; помочь могут интуиция, чутье, жизненный опыт…
Еще любому администратору может помочь Виктор Аркадьевич Сватов. Своим поведением, своими манерами. Уже при первом взгляде на Сватова ни у кого не должно оставаться сомнений: вот человек, которому должно отдать предпочтение. Вот человек не случайный, пусть даже и бесполезный.
Так же Сватов находил общий язык с работниками автоинспекции, которые тоже, по сути, были распределителями, но не благ, а наказаний. Хотя и благ тоже — если посчитать благом вседозволенность и безнаказанность.
Здесь у него накопился арсенал ходов, приемов и приемчиков и целый набор историй, которые за столом в компании он обычно любил под общий хохот рассказывать. Действовала методика беспроигрышно. И за десять лет езды на машине Сватов так и не заполучил ни одной отметки в водительский талон предупреждений. На самый худой случай он всегда возил с собой собственную книжку с заранее заготовленным автографом. И когда нарушение правил оказывалось вопиющим, а вид приближающегося инспектора уже совсем ничего хорошего не предвещал, Сватов из машины выходил и встречал его радостно, как именинника:
— Поздравляю вас, товарищ старший лейтенант внутренней службы. — И, не обращая внимания ни на удивление, ни на суховатость товарища лейтенанта, продолжал уже менее торжественно, но зато с проникновенной теплотой: — Приз вам, как я посмотрю, сам в руки просится. Сколько я лет за рулем…
И тут же, не давая опомниться, вручал Виктор Аркадьевич растерянному и смущенному стражу порядка свою книжку, зачитывая надпись на ней приблизительно такого содержания: «Первому государственному автоинспектору, проявившему достойную бдительность в борьбе за безопасность движения и пресекшему нарушение на корню. С благодарностью и пожеланием успехов в доблестной службе. Автор».
Само собой, расставались они друзьями. Хотя не обходилось и без казусов. Так, однажды смущенно улыбающийся автоинспектор остановил монолог Сватова:
— Знаю, знаю, товарищ писатель. Книжку вашу я давно прочитал. Пишете вы, правда, гораздо лучше, чем водите автомобиль…
Надо ли говорить, что с такой подготовкой, таким багажом жизненных знаний и с таким арсеналом средств обыграть Анатолия Ивановича Осинского, задумавшего лишить Дубровина выделенной ему квартиры, Сватову не стоило особых трудов.
Что между ними произошло, на какие из рычагов нажал Виктор Аркадьевич, мы не узнали. Понимая, что квартирный вопрос для Дубровина жизненно важен, но вместе с тем, зная, как болезненно реагирует Дубровин на его выходки, какой протест они у него вызывают, Сватов, не желая травмировать приятеля, на сей раз ничего объяснять и рассказывать нам не стал, ограничившись лишь заявлением, что все это — семечки. После вмешательства Сватова Анатолий Иванович как-то сразу поблек, с Дубровиным сделался обходительным, рассказывают, что на исполкоме стоял за него горой, проявляя прямо отеческую заботу о своем «талантливом сослуживце».
Когда же дошло до перепрописки, доведшей нашего доцента до белого каления (как назло, именно в то время в городе разрешили прописку всем проживающим, и очередь в паспортных столах люди занимали с вечера), Виктор Аркадьевич вмешался снова, чтобы довести начатое до конца.
Он успокоил Геннадия Евгеньевича, потом позвонил знакомому — первому секретарю райкома партии. Когда-то по его просьбе он провозился несколько дней, монтируя и озвучивая любительский фильм, отснятый районными активистами к какому-то пленуму. В качестве гонорара получил барельеф Льва Толстого (бронза по дереву) и пожизненную признательность. Барельеф Виктор Аркадьевич отнес директору киностудии в кабинет, а признательность оставил до такого вот случая.
Шло бюро, но секретарша, знавшая Сватова и его отношения с первым, вопреки всем правилам тут же его соединила.
— Слушай, давай однажды раскачаем бюрократический аппарат, — начал Виктор Аркадьевич сразу по делу, понимая, что разглагольствовать не ко времени. — Предлагаю провести эксперимент на безынерционность. Ставлю задачу: выписать и прописать семью в три человека за сорок минут. Выписать из соседнего района, прописать в твоем. Вопреки традиционной волоките.
— Понял. Сейчас вам перезвонят, — ответил секретарь райкома, обращаясь к Сватову на «вы», как всегда на людях.
Тут же на столе Сватова зазвонил телефон.
— Заместитель начальника ОВД, подполковник милиции Егоров слушает.
Такой стремительности Виктор Аркадьевич не ожидал. И поначалу даже не понял, откуда звонят, отчего растерянно произнес:
— Это я — слушаю…
— По поручению товарища… Куда прибыть по вопросу перепрописки?
Разумеется, все получилось складно.
Дубровину Сватов сказал:
— Все в порядке. Живи и работай.
Тем не менее сотрудничать с Осинским, даже при всей напуганности и готовности того к примирению, Дубровин больше не желал. Хорошие отношения с начальником, тем более с подачи Сватова, его не устраивали. Еще не вселившись в новую квартиру, он выложил на стол Анатолию Ивановичу свое заявление.
Узнав о случившемся, я советовал Геннадию не сдаваться. Не жалея эмоций, я уговаривал его начать борьбу. Дело-то не в квартире! Для меня и сам Геннадий, и его начальник были фигурами социально типичными. Правда, типичность одного определялась повышенным интересом к делу и стремлением это дело развивать. А типичность другого — стремлением (тоже вполне распространенным в наши дни) дело волочить и максимально возможное от него урывать.
В силу этого и конфликт двух руководителей мне представлялся отнюдь не личным, а выходящим далеко за пределы вычислительного центра и НИИ. Здесь же, по моему глубокому убеждению, уходить должен был Осинский, а не Дубровин.
Но Геннадий ввязываться в борьбу отказался. «Этого человека не переделаешь. А сам погрязнешь… Работы уже не будет. Будет скучная склока и клубок интриг».
Геннадий из НИИ ушел. «Климат в этом учреждении для меня пока еще не сложился». Он так и сказал: «пока еще».
А о начальнике он сказал: «ПРОМЕЖУТОЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК».
Промежуточный — то есть застрявший где-то между городом и деревней (тогда Дубровин вкладывал в этот термин такой смысл), ушедший из села, но до города не добравшийся, оторвавшийся от корней, от своего сельского прошлого, но не усвоивший городской культуры.
Сейчас, оценивая ситуацию, я думаю, что конфликт с начальником и послужил одним из основных мотивов, приведших моего приятеля к идее приобретения дома в сельской местности. Впрочем, зачем догадки, он и сам об этом приблизительно так говорил:
— Бросаю все к чертовой матери. Мне надоели эти промежуточные люди на каждом шагу. Надоела жвачка, осточертело заниматься ликбезом, доказывая правомерность очевидного, надоели эти рожи… Хочется настоящего, хочется покоя, простых человеческих отношений…
Поразительная вещь…
Все здесь предопределено. Само понятие выбора — противоестественно. Вопрос о смысле существования звучал бы как надуманная нелепость.
Это Геннадий о своих новых соседях.
Соседи у Дубровина объявились сразу. По первому же в дом наезду. И больше уже не исчезали, прописавшись в сельской жизни нашего героя основательно и постоянно. И даже если копошились бесшумно у себя во дворе или в хлеву, даже если уходили куда-то по своим хозяйственным делам — оставляли вокруг Геннадия свое незримое, как бы инфракрасное присутствие, естественное и непосредственное, как жизненное тепло. Просто участки вдруг сами собой объединились, и Анна Васильевна, тихо, как курица в саду, шуршащая по хозяйству, и Константин Павлович, перекуривающий на старой колоде возле крылечка, вписались в облик обеих усадеб, связанных протоптанной в картофельной борозде тропинкой, так же естественно, как лавка под окном, кошка Катька между черных чугунков на пороге или глиняный кувшин на заборе; обосновались так же ненавязчиво, как и прочие одушевленные и неодушевленные предметы крестьянского подворья.
В первую же субботу Геннадий собрался в Уть. Нетерпение его было столь велико, что, изучив внимательнейшим образом карту и обзвонив справочные и диспетчерские, он рассчитал специальный маршрут — с электрички на автобус из райцентра, потом еще на один, местный, — до соседней деревни, от нее — пешком, километра четыре по лесной дороге. Можно бы спокойно добраться до места и прямым автобусом, но так мы бы оказались в Ути часа на три позже. Я говорю «мы», потому что меня он, разумеется, прихватил с собой в качестве даровой рабочей силы.
Вставать пришлось часов в пять. Зато к полудню, когда еще только подходил к Ути прямой, рейсовый автобус, мы уже прорубили в зарослях репейника и крапивы проход к дому и просеку вокруг него, после чего, к удовольствию вступающего в права хозяина, обнаружился пристроенный сбоку, не оговоренный в купчей, то есть даровой, сарайчик. Но зато сам дом, словно испугавшись вдруг наготы, съежился в бедной своей неприкрытости, оказавшись сразу и не домом вовсе — маленькой бревенчатой хаткой с двумя оконцами, одно из которых было кухонным.
Уже у калитки нас встретил сосед — Константин Павлович, как он отрекомендовался, деликатно обтерев руку о штанину ватных, не по сезону, брюк. Мигом обернувшись, он появился уже с топором и граблями, которые мы с энтузиазмом первопроходцев сразу пустили в ход.
Константин Павлович в бурной деятельности нашей не участвовал, но со двора не уходил, правда, замечаний себе не позволял, хотя и поглядывал на наши действия критически, тихо пристроившись на трухлявую лавочку и неспешно дымя «Севером». Само присутствие новых людей доставляло ему видимое удовольствие. Однажды только он поднялся и бережно перенес в тенек нашу авоську с темными бутылками, разумно заметив при этом, что пиво на солнце нагревается и теряет вкус. Тут мы засуетились, побросали инструмент, вытрясли из авоськи и красного дипломата Геннадия все припасы, пригласили Константина Павловича перекусить, так сказать, за знакомство.
Константин Павлович отказываться не стал, стакан, наполовину налитый белой, дополнил пивом до краев, принял «ерша» не крякнув, закуску вниманием пропустил, поставил пустой стакан на газету осторожно, потом посмотрел с прищуром на серые, набухшие от недавних дождей бревна сруба, погладил их шершавой ладонью и задумчиво произнес:
— Добра хата будет, Генка. Подрубу заменишь, окна, двери… Добра хата будет, что тебе дача…
Тут возникла и Анна Васильевна, придерживая отвернутый подол длинной линялой сатиновой юбки, в котором уместилось десятка полтора яиц, шмат сала и тарелка с дымящейся картофлей, как она выразилась, выкладывая продукты на покрытый газетой стол. Увалистая, невысокая женщина лет шестидесяти, но крепкая еще, подвижная, с активностью, бьющей через край, она была достойным дополнением своему медлительному, сдержанно-ироничному мужу.
Тут же между ними началась незлобивая и, по всему, привычная перепалка, в которой, нисколько не стесняясь новых людей, наскакивала, наседала Анна Васильевна, а Константин Павлович только снисходительно покрякивал да комментировал ее выпады, ловко выворачивая на свой лад сказанное женой.
Перекусив, мы снова принялись за работу. Пообдирали старые, в размывах сырости обои, обмели стены веником, повыскребли из углов мусор. Насобирав во дворе всякого хлама, затопили печь. Дым повалил изо всех щелей, насчет чего Анна Васильевна, тут же подоспевшая, пояснила, что в дымоходе, видать, поселились галки и надо бы его прочистить. А лестницу и длинную олешину с проволочным веником на конце она уже и принесла. Сору из дымохода мы действительно выгребли два полных корыта. На крыше доцент от кибернетики неловким движением повалил выщербленную ветром и дождями трубу. Пришлось нам отправляться за глиной, два полных ведра которой мы накопали в яме, указанной Константином Павловичем. Худо-бедно, но стараниями Геннадия, проявившего на крыше неожиданные способности к эквилибристике, труба поднялась, от этого и хатка, как с новой кокардой на старом картузе, и сам Геннадий, вымазанный в глине, но довольный, приняли одинаково горделивый вид.
Остатками глины промазали щели в печи, и вот уже затрещали в ней ветки, забилось пламя, привнося с собой в помещение жилой дух. Геннадий со складным метром все облазил, вымерил, занес результаты промеров в тетрадку. Пристроившись у подоконника, он принялся что-то вычерчивать и бормотать: «Здесь отодвинем, это разберем, здесь — книжную полку, здесь — камин…»
Тут, на сей раз к полному удовольствию Константина Павловича, снова появилась Анна Васильевна.
— Всей работы не переробишь, завтра не буде что робить… Пошли вечерять…
Пошли ужинать.
Устроились на кухне у соседей. Анна Васильевна выставила на темный щербатый стол все, чем богат был дом, — снова сало, снова миску с картофлей, яичницу с луком в глубокой чугунной сковороде, эмалированную миску с наваленной студенистыми глыбами простоквашей…
Сама к столу не присела, но как-то уютно, не над душой стала в стороне, выпрастывала руку с ложкой, прихватывала что-то со стола и тут же отступала — не из скромности или приниженности, как могло показаться (в доме — несмотря на старания Константина Павловича, это мы сразу почувствовали, — именно ей принадлежала роль главы, хотя и выпивала она на полрюмки меньше мужа и свое положение ничем не выказывала), — просто от привычки за столом не засиживаться, гостям глаза не мозолить.. Участвуя в застолье, она присматривала за хозяйством, успевала и в беседе слово вставить, и в печи ухватом пошерудить, и на стол закуску пододвинуть. Когда наша городская выпивка подошла к концу, Анна Васильевна вытащила из загашника бутылку собственной, простой, припасенной к случаю. По несколько подобострастному оживлению Константина Павловича видно было, что и в этом вопросе власть в доме безраздельно принадлежит ей.
С того первого дня Дубровин наезжал в деревню чуть ли не каждый из выходных дней, использовал и просветы в расписании лекций, и отгулы, а позднее и вовсе надолго перебрался в деревню, взяв положенный на докторскую диссертацию отпуск. Ночевал он всегда в собственном доме, мужественно сражаясь то с комарьем, то с мышами, нагрянувшими в первые осенние холода. Мыши мешали спать и однажды чуть не повергли доцента в позорное бегство, но, к счастью, участливая Анна Васильевна и здесь не дала пропасть: надоумила приручить молоком рыжую хищницу Катьку, разом покончившую и с мышами, и с посудой на кухонной полке, которая с грохотом обвалилась среди ночи от разбойного Катькиного энтузиазма.
Зачастил в деревню и я, благо и у меня появился теперь «свой» угол. К спартанским лишениям Геннадия я относился с ироничным сочувствием, предпочитал останавливаться у соседей — на сеновале летом, а с холодами и в большой комнате их дома, разделенной ситцевой занавеской на две половины, в одной из которых стояли кровати: Анны Васильевны — у окна, чтобы, не дай бог, не пропустить время, когда поутру погонят коров на выпас, и Константина Павловича — поближе к маленькой и очень экономичной печурке. В другой, светлой половине разместились телевизор, вечерами всегда включенный, буфет с праздничной посудой и всякими безделушками, были здесь и еще две кровати, празднично убранные, с высоко взбитыми подушками, — для дочерей, которые приезжали из города на выходные или в страдные дни на помощь родителям.
Ни в тот первый вечер, ни в следующие наши тихие застолья расспросами старики нам не досаждали. Хотя, по некоторым их замечаниям, я, к своему удивлению, понял, что многое из нашей личной жизни непостижимым образом было им известно.
Как-то я обратил на это внимание Геннадия.
— Видишь ли, — сказал он в ответ, — возникновение и распространение в деревне информации — это еще не изученный современной наукой феномен.
Действительно. Лежит, прихворнув, Анна Васильевна на печи в кухне. Окошко там одно, выходит во двор. Свернулась калачиком, смотрит в стену…
По улице прогремел мотоцикл.
— Снова Васька-инспектор с района рыбу глушить поехал…
И точно. Через несколько минут на реке глухой взрыв.
— Мотоциклов в окрестностях Ути штук с полсотни, — замечает Геннадий. — В районе их тьма. Чтобы отличить один из них по звуку, нужна ЭВМ с колоссальным запасом памяти — как на подводных лодках для распознавания кораблей по шуму двигателей…
— Вы, Анна Васильевна, у нас, по мнению ученого, распознавательный феномен, — делаю вывод я. — Вам надо бы работать на подводной лодке…
— И-и-ить… — раздается с печи. — Мне надо дялки полоть…
А вот о себе хозяева сообщали охотно.
Заводила рассказ обычно Анна Васильевна, отталкиваясь плавно от какого-нибудь факта общего бесстыдства. Ну, скажем, высказывала несогласие с правилом, по которому женщины стали выходить на пенсию в пятьдесят пять лет. Самая, мол, работа для бабы, когда в хате уже порядок, дети выросли и пристроены, — что и делать еще, как не скирды на поле кидать или другую какую общественную пользу осуществлять? «Вот помню я…» Тут и начинались одна за другой истории…
Константин Павлович поначалу степенно помалкивал. Потом мало-помалу начинал поддакивать, сочувственно кивал головой и даже вставлял какие-то уточняющие реплики. При этом он настороженно поглядывал на слушателей, словно бы измеряя внимание на их лицах, — следил за реакцией. «Так, — кивал согласно головой, — так, так…» И с одного из этих «так» вдруг входил в разговор, поначалу вроде бы лишь дополняя супругу, но вот уже и решительно оттеснив ее, забирал повод в свои руки, круто сворачивал, уводил в свою сторону, не забывая, впрочем, и поддакнуть жене, продолжавшей свою линию, кивнуть ей, проявить в какой-то момент сочувствие.
Анна Васильевна, конечно, позиций не уступала. Умолкнув на секунду, удивленно прислушивалась к речи мужа, но тут же спохватывалась, продолжала свой рассказ, правда, уже не так решительно, а как бы вторя супругу и дополняя его дополнения к своей истории. Вскоре, однако, она утрачивала большую часть внимания слушателей и продолжала говорить лишь из упрямства или по инерции, обращаясь уже к кому-то одному, наиболее последовательному в интересе собеседнику, которым чаще всего оказывался Геннадий.
Так и толковали старики на два голоса о разном, вели каждый свою партию, но столь дружно и слаженно, столь внимательно к партнеру, с таким особым старанием заполняя в его речи паузы, что начинало в какой-то момент казаться, что и говорят-то они об одном.
Об одном и говорили…
Одно это — была их жизнь, прожитая вместе, оттого и одинаковая, однозначная в переживаниях, себя самое не перебивающая, себе самой не перечащая.
Постепенно из этих речей, прерываемых лишь приглашениями откушать и накладывать, подкладывать и откушивать да обращением внимания гостей то к шкварке, то к простокваше, сложилось, как из пестрых камушков мозаики, наше представление об их бытии.
Бытие Анны Васильевны и Константина Павловича вот уже много лет и десятилетий складывалось ровно и размеренно, предрешенным было во всех его больших событиях, во всех его будничных мелочах.
Поднимаясь засветло, Анна Васильевна всегда знала, чем будет занят ее день. Хотя нет, правильнее так: день ее всегда знал, чем занять Анну Васильевну. День шел на земле и в хозяйстве, земля и хозяйство задавали все его ритмы, лишая жизнь всякой неопределенности и суетливости.
Растопить печь, наварить картошки, потолочь ее свиньям, испечь блины, подоить и выгнать корову, нарвать свиньям крапивы, попилить-поколоть впрок дровишек в паре с Константином Павловичем… Потом прилечь. Кулак под голову, свернувшись калачиком. И не бодрствование, и не забытье. Стукнешь щеколдой в сенях, зайдя за молоком, — встанет, сполоснет глиняный трехлитровый глечик, нальет молока, процеживая сквозь пожелтевшую марлечку, снова приляжет.
Кувшин молочный, глечик, мы сначала приносили сполоснутым, но Анна Васильевна этому воспротивилась: примета, мол, нехорошая, корова останется без молока. Но, кроме суеверия, была здесь и хозяйская бережливость. Смывки-то молочные она всегда сливала в чугун со свиным варевом — какой-никакой, а все продукт.
Прикорнет Анна Васильевна (сон тот — как смытое молоко, но и здесь бережливость), потом встрепенется, подхватится: что ж это я? На выгон пора, корову доить… Нет — так жука на картофле кирпичами давить. Снизу под лист картофельный целый кирпич подкладывала, сверху придавливала половинкой. Сколько она того жука подавила — на целый капитал.
Жука колорадского Геннадий знал с детства. Тогда по всему городу были расклеены плакаты с его изображением — огромный и полосатый, как арбуз. Премия тому, кто этого «империалистического диверсанта» выявит и на приемный пункт доставит, сулилась как за волка — сто или даже триста рублей наличными. Я эти плакаты тоже хорошо помню. Сумма по тем временам нам — мальчишкам — казалась фантастичной; из-за нее ли, из-за устрашающей картинки или из-за названия, зловеще непонятного, чужого, про жука этого у нас во дворе ходили страшные истории. По ночам, помню, он мне даже снился: ужасно хотелось совершить геройство, жука самолично выявить и сдать, получив вознаграждение.
Анна Васильевна призналась, что ей жуки тоже, бывает, снятся. Все оттого, что, хоть и охота на них в давние времена была объявлена, как на волков, от которых в этих краях уже и духу не осталось, жучки эти с тех пор повсеместно и благополучно расселились: плати за них Анне Васильевне хоть по копейке за сотню — набралось бы целое состояние.
День шел за днем, в заданном землей ритме, вращалось медленное колесо хозяйственного календаря. Надо пахать, надо сажать, надо стелить солому, вывозить тачкой навоз, надо, надо, надо… Засыпая вечером, Анна Васильевна редко когда планировала дела на завтра. Разве что исключительное, разовое, хотя и тоже предрешенное: картофлю окучить, олешин, с вечера насеченных, от реки привезти… Тогда, укладываясь, предупреждала Константина Павловича, что утром ему к Федору Архиповичу, совхозному бригадиру, — коня брать.
Утром Константин Павлович, долго покряхтывая, поднимался, не завтракая, уходил на бригадный двор, а возвращался за полдень, ведя в поводу совхозную кобылу, впряженную в телегу. Иногда, правда, возвращался к вечеру и без лошади, но улыбающийся и довольный, чему способствовала початая бутылка плодово-ягодного, выглядывающая из кармана ватных брюк.
— Дал коня Федька? — встречала его Анна Васильевна, спрашивая исключительно для порядку, так как сама видела, что коня Федор Архипович не дал.
Константин Павлович, проявляя самостоятельность, не ответствовал. Присев на старую колоду, доставал из кармана пачку «Севера», неторопливо закуривал и, лишь додымив «до фабрики», старательно растерев окурок кирзовым сапогом, информировал:
— Буде ему с того коня… Завтра на сено велел выходить…
И чувствовалось по всему, что таким образом он был даже доволен: сено конем ворошить — работа нетрудная. А ему, всю жизнь имевшему дело с лошадьми и в войну служившему батарейным ездовым, так и вовсе привычная и радостная, вносящая разнообразие в пенсионную тягомотину.
Удовольствие Константина Павловича объяснялось еще и тем, что, давно оказавшись в домашнем хозяйстве вроде бы не у дел, отдав все бразды в руки Анны Васильевны, которая была и младше его по годам, и крепче по здоровью, и активнее по характеру, испытывал Константин Павлович при этом некоторое постоянное, непреходящее унижение. И сейчас удовлетворен был предоставившимся случаем «вправить бабе спицу», показав, что без мужика в хозяйстве ладу не будет.
Хлопотливость Анны Васильевны, ее безустальная заботливость и незаменимость вызывали в нем присущую вообще мужчинам поздних возрастов — толстовскую, что ли, — потребность к освобождению от назойливой опеки и даже к бегству. Об этом и заявлял он не однажды в шутливых перепалках с женой (всегда только при зрителях), обращаясь к кому-либо из публики: «Сойду со двора, брошу ее, эту бабу лядову, ко всем ее свиньям… — Тут стремление вырваться обретало несколько отличную от толстовской направленность (тоже вполне известную и распространенную у мужчин преклонного возраста). — Вона у Нинки вдовой с Подгатья какие репы в пазухе, там и приживусь…» На что Анна Васильевна, начисто лишенная по известным причинам утонченности Софьи Андреевны и в грудь себя пресс-папье не ударявшая, рубила спокойно и под корень, обращаясь опять же не к мужу, а к слушателям: «Репы-то у ей есть, у той телеги, да не с твоими зубами старыми их откусывать…» Чем и пресекала размашистые мужнины порывы, которым не суждено, видать, было достичь толстовской завершенности.
— Завтра и пойду на сено, — заявлял Константин Павлович удовлетворенно, сводя такой решимостью счеты с «опостылевшей» бабой.
— Чтоб оно ему повылазило, тое сено, — не обращая внимания на мужнину достаточно глубоко запрятанную подначку, незлобиво ворчала Анна Васильевна, понимая, что Федька в данном случае ни при чем, что сено ворошить действительно надо, рук в совхозе свободных давно нет («Да и откуль они возьмутся — с такой их работой!»), и без Константина Павловича никак Федьке не обойтись. — Шпекулянт твой Федька, на общественном… А и ты хорош: не сленился бы сам в контору пойти, они и дали б коня…
Начальство Анна Васильевна делила на две категории: ОНИ и ФЕДЬКА.
ОНИ — это все, кто стоял выше совхозного бригадира, включая и конторских, и ветеринара, и даже водителя директорского «уазика», они — это те, от кого зависела совхозная политика, кто знал наперед, что надобно делать и чего делать не след, что можно выписывать, а чего не положено, те, кто вправе решать, по скольку ячменя или комбикорма будет выдано за сданное в совхоз молоко и за прополотые свекольные «дялки», кто вправе знать, когда, где и сколько можно косить для личной коровы, когда копать картофель на совхозном поле, а когда выбирать его на личных сотках. Они — это власть имущие, у кого есть, а значит, и имеет смысл просить — коня, машину, талоны на брикет с торфозавода, кто может и имеет право дать или не дать — в зависимости от того, как попросишь, кто знает, сколько и чего давать положено…
ФЕДЬКА — это сам бригадир, как его по старинке, еще с колхозной поры, называли, хотя официально он числился кладовщиком и исполняющим обязанности заведующего, дальним совхозным отделением, к которому относилась и Уть. Ничего не имеющего за душой Федьку Анна Васильевна помнила еще босоногим, знала его пристрастие к даровому угощению и плутоватость, а потому считала шалопаем и ни во что не ставила.
С Федькой у нее были давние счеты.
Как-то, с неделю продергав с бабами свеклу на «дялках», выросшую в тот год «что той горшок», наломав горшками этими спину, узнала Анна Васильевна, что свекла так и осталась на поле не свезенной до самого снега. Повстречав бригадира у магазина за рекой, она прямо на людях ему почем свет и выдала. В хвост выдала и в гриву. На что Федька невозмутимо ответил:
— А хай она гниет, тая свекла. Тебе, Васильевна, вечно бы бузотерить. Деньги за свеклу выписали, сахар выдали, чего тебе, старой, еще треба?
Плюнула старая в сердцах да и потопала, не дождавшись открытия магазина. Но не в Уть потопала, не домой. Пришла на почту и выдала, может, первую в жизни телеграмму. Не одну даже выдала, а сразу две — в область и в район. По телеграмме той много шума было, комиссии наезжали, до самого Нового года начальство трясли. Федька эти телеграммы надолго запомнил. И стал Анну Васильевну своей властью прижимать.
Но с бабой той — где сядешь, там и слезешь…
Жила она в испокон веку заданном самой землей ритме, ровно и безропотно подчиняясь описанной еще Глебом Успенским власти над ней (как и над каждым крестьянином) этой земли и всякой травинки, покорно принимала даже необходимость давить кирпичами жука — все же природа! Но сумела обрести в этой подчиненности и покорности точное и высокое понимание дела, отчего никак не могла признать и стерпеть бестолковой власти Федьки, который не знал ничему в жизни цены, кроме денежной. И шпыняла она Федьку где можно и нельзя, всякий случай используя, чтобы проявить свое к нему отношение — «насовать в штаны крапивы». А уж до того, чтобы просить о чем-то Федьку, она бы ни в жисть не снизошла.
Федька же повода ущемить Анну Васильевну не упускал, используя все возможности, определенные все тем же жизненным кругом, — сено, лошадь, корма, дрова… и все тем же жизненным ритмом: пахать, сажать, растить, собирать…
Пообещает Федька, к примеру, лошадь для посадки картофеля на весь день девятого мая. А даст восьмого, и только с полудня. На праздник к старикам дочки из Минска должны были приехать да старшая с мужем со станции. За день весело и управились бы с картошкой. А тут — что делать? Ладно, соседи помогли. Навалились гуртом, спин не разгибая, рванули засадили сотки до темноты. Но рывок этот непосильный дал себя знать — занедужила Анна Васильевна, слегла. С неделю потом с койки не вставала, ахала, охала, даже свиньям корм Константин Павлович готовил и выносил. Корову доить, правда, он наотрез отказался, пришлось соседку просить. Вот напакостил Федька…
Из ритма, конечно, и случаи выбивали. Как-то ступила Анна Васильевна босой ногой на доску с двумя ржавыми гвоздями — оба ступню и прошили. К вечеру нога распухла, посинела, поднялся жар. Утром Константин Павлович пошел на совхозный двор, взял коня и отвез Анну Васильевну к фельдшеру. Лежит потом Анна Васильевна, перевязанная нога гудит, а она Федьку ругает. При чем Федька? А при том, что в душе у нее он как тот ржавый гвоздь…
Но здесь в своем повествовании я вынужден снова возвратиться назад. Федор Архипович своим появлением как бы побуждает.
После ухода Дубровина из вычислительного центра история его конфликта с начальником как-то быстро забылась. Геннадий вернулся на кафедру, начал активно работать над докторской, читал лекции студентам, вел несколько аспирантов и соискателей, — короче, снова был вовлечен в обычный для него жизненный круговорот.
Повседневные заботы лечат и отвлекают.
Но меня они не отвлекли от истории моего друга, который с таким энтузиазмом обратился к новой для него области сельских проблем и с такой стремительностью вернулся на привычную стезю проблем сугубо кибернетических. Некоторое время спустя я решился все это описать. Помня, с какой беспощадной точностью определил Геннадий социальную суть начальника, свой полемический очерк я так и назвал: «Промежуточный человек».
В нем, с согласия Геннадия, правда, с изменением имен и «географии» (что объяснялось его категорическим нежеланием сводить счеты и ворошить былое), вскрывался конфликт в вычислительном центре. Описан был и сам Анатолий Иванович Осинский.
Предметом моего исследования стали отношения вчерашнего выходца из деревни — с городом, где он живет. И с деревней, откуда он приехал. Я старался отобразить некоторые его типичные черты, основные, на мой взгляд, признаки промежуточности бывшего сельчанина, не ставшего и горожанином в полном смысле слова.
Полагая, что современной деревне, пусть даже в лучших и передовых ее образцах (благоустроенной и обогащенной такими внешними признаками городской жизни, как неоновое освещение на асфальтированных улицах, комбинат бытовых услуг, комната «психологической разгрузки» на ферме и прочее), нужно еще многое от города перенимать, я писал о готовности моего до мозга костей горожанина Геннадия многое привнести в сельскую жизнь — и нетрадиционностью подхода к решению традиционных проблем, и образованностью, и технической грамотностью серьезного специалиста, и просто городской культурностью, наконец.
Но в том-то и дело, что все это он может только «вообще говоря». А в частности?
В частности происходит с ним «частный» случай. Вместо дела происходит конфликт. В частности его с деревней ссорят. Работать на село ему мешают, вызывая раздраженное отношение к деревне и ко всему, что с ней связано.
Кто же его с деревней ссорит?
Ссорил его с деревней начальник. И его сослуживцы — приближенные начальника. Ссорили и продолжают ссорить выходцы из деревни — случайный таксист, приемщица в химчистке, водитель автобуса…
— Вот водитель маршрутного автобуса, которым я хотел воспользоваться, не поймав такси, — рассказывал Геннадий, — захлопнул перед моим носом двери, зажав ими мой «дипломат», и протащил меня за автобусом метров двадцать, причем, как потом выяснилось, поливая руганью на весь салон. У него ведь громкоговоритель… Мотивы? Ему не понравились мои брюки… Сдавая в химчистку плащ, я забыл срезать пуговицы, и приемщица швырнула мне его в лицо: подумаешь, мол, нашелся барин… Таксист отказался ехать, заявив, что ему со мной не по пути. Словно я по ошибке попытался сесть в его собственную машину… В вычислительном центре… ну, про это ты все знаешь…
Про это я знал. Как, собственно, и про все остальное. Дубровин перечислял истории, происходящие с нами каждый день. Мы не всегда ощущаем их взаимосвязь, не всегда задумываемся над тем, что их роднит.
— Понимаешь, слишком часто сталкиваясь с невежеством и хамством, невольно задумываешься: водитель автобуса, таксист, приемщица и мой бывший шеф — отчего они так? В чем дело, где причины их поведения? Не в том ли дело, что здесь они чужие? Не в природе ли деревни зло? Ну, во всем том, что принято называть идиотизмом деревенской жизни, который они с собой привезли…
Но при чем здесь деревня? Ведь ссорят нас не сельчане. Ссорят как раз люди, ушедшие из села, отказавшиеся от сельской культуры, деревенских традиций и правил. Ссорят-то нас промежуточные люди. Отказавшиеся от одного, не воспринявшие другого.
Город им, по сути, не нужен. То есть нужен, но лишь для самоутверждения: квартира с теплым нужником, городской быт, положение, позволяющее преимущества этого быта в полной мере ощущать, чистая работа, белый телефон, городская — «не от хлева» и «по-городскому» любимая жена… Правда, телефон к тому времени Анатолий Иванович обклеил бумагой под дерево дорогостоящих пород. («Деревянный получился телефон», — иронизировал Дубровин.) Правда, с женой к тому времени Осинский уже развелся, впутавшись, как и многие слишком ретивые моралисты, в какую-то грязную историю, заведя потом какую-то гнусную тяжбу с разделом жилплощади…
Не став, не сумев или не захотев стать горожанами, они их из себя изображают. Тем, как обставляют квартиру и как одеваются, тем, из чего едят и пьют. (Разумеется, они предпочитают хрусталь.) Тем, наконец, что они едят и пьют. (Разумеется, они предпочитают сервелат и коньяк.) Они изображают из себя горожан, когда обставляют на работе свой кабинет. И когда устанавливают в нем свои отношения. Конечно же они изображают из себя горожан, когда едут в деревню.
Об одной из таких поездок Геннадий, вернувшись из сельской командировки, мне тогда рассказал.
Был август. Открытие охоты. На двух «Жигулях» прикатила в небольшую деревушку на слиянии двух рек компания из Минска. Остановились у деда на окраине. Дед, большой любитель «приложиться», друзьям своего внука обрадовался несказанно. И не только из-за выглядывающих из карманов рюкзаков белых головок. То, что гости остановились именно у него, в глазах всей деревни поднимало дедов престиж. Выставил дед на стол все, что было. Выпили-закусили, о том о сем потолковали — о ценах в городе, разумеется, о внешней политике: дед до политики, как и до выпивки, был охоч. Снова выпили-закусили — все путем, все, как и положено перед началом охоты… Потом ушли.
Через несколько минут за околицей поднялась пальба.
Через полчаса охотники возвращаются сияющие, довольные, рюкзаки набиты дичью. Приняли с дедом по маленькой «на посошок», за ручку вежливо по-городскому попрощались, уселись в «Жигули» и укатили.
Дед посидел, посидел на лавке, на непредприимчивость свою посетовал, — экий, мол, пентюх, столько дичи под самым носом не разглядел! Прихватил дед ружьишко да и подался к реке, авось что-нибудь осталось…
Ничего не осталось. Вышел дед на берег, а там только перья да пух.
Четырнадцать уток было у деда — на речке паслись. И два гуся… Перебили дедовы гости уток и гусей. И укатили на «Жигулях»…
Изображая из себя горожан, они представляют собой серьезную опасность, писал я. И для города (они растворяют его в себе, лишают городской привлекательности и культуры, не став горожанами, они ему мстят), и для деревни. Они и ей мстят, мешают подняться, сбивают с толку.
Но сколько бы они из себя ни изображали, они не горожане. Не так прост город, чтобы их сущности не разглядеть. И не так проста деревня. За внешним она неплохо различает суть.
Шел дед назад с речки по деревне. Ружье на ремне опустил, голову повесил…
— Никак, деду, к тебе городские понаехали? — не без ехидства поинтересовалась у деда соседка.
Деревня уже все знала. Дед раздосадованно плюнул:
— Рази то городские? Межеумки… Хамства понавозили на «Жигулях».
Для города это — промежуточные люди. Для деревни — межеумки. Та же суть.
Но все это — не конфликт города и деревни. Так я заканчивал свой очерк. И отношения Дубровина с начальником тоже.
Все это — конфликт и города, и деревни, и сельчанина, и горожанина — с промежуточным человеком.
Закончив очерк, вполне довольный собой, я, разумеется, дал его Геннадию почитать.
Нельзя сказать, чтобы написанное ему понравилось.
— Твоя попытка изображения действительности и воздействия на нее без анализа причин — бесплодна, — сказал он, появившись. — Она равносильна стремлению организовать движение воробьев: заставить, например, их летать по прямой и сворачивать под прямым углом… Публиковать написанное, ты, конечно, можешь. Хотя бы затем, чтобы «застолбить» тему. Только учти: за тебя возьмутся. И мы с тобой еще запоем…
Высказавшись таким образом, Геннадий полез в карман за свирелькой. Очевидно, он хотел продемонстрировать, как и что именно мы еще запоем. Но свирельки в кармане он не обнаружил.
Дубровин стоял посреди комнаты растерянный. Свирельку он всегда клал в один и тот же карман. Посмотрел на меня в упор:
— Где свирелька?
Я засмеялся и показал. Свирельку он держал в руке.
— В одном, пожалуй, ты прав. Стремление промежуточного человека оторваться от своего прошлого и при этом процветать — всегда не больше чем покушение с негодными средствами…
Слушая его тогда, я и представить себе не мог, насколько он окажется прав.
Особенно в том, что за нас еще примутся…
Очерк «Промежуточный человек» был напечатан в местном журнале.
Реакция на него была сродни реакции на головешку, которой разворошили муравейник. Не часто на долю очеркиста выпадает такая удача. Мне звонили друзья, незнакомые люди присылали письма, материал обсуждался во многих коллективах — научных, производственных и учебных, его размножали на ксероксах и даже перепечатывали на машинке… Конфликт Дубровина с промежуточным человеком многих задел за живое.
В журнале вышла подборка читательских откликов. Солидные люди с учеными степенями и почетными званиями, к слову, большей частью выходцы из села, увидели за «частным» случаем серьезную проблему. Приводились миллионные цифры миграции сельского населения в город, отмечалась далеко не полная готовность городов к ее накатывающим волнам. Городу попросту не хватает мощностей: жилья, предприятий общественного питания и быта, медицинских, детских, культурных учреждений и что самое важное — культурного, психолого-социального потенциала.
Социологи отмечали, что у выходцев из села (в сравнении с коренными горожанами) более ярко проявляются тяга к собственности, болезненность самолюбия, стремление любой ценой утвердиться, потребность отстаивать свое положение в коллективе и вообще в городе, который, особенно на первых порах, остается для них чужим.
Говорилось и о том, что недостаточная подготовленность сельских мигрантов к жизни в городе неизбежно отражается на качестве их работы.
Таким образом расставлялись акценты. В общих чертах все сводилось к тому, что не сама по себе деревня виновата в возникающих сложностях. И дело не в том, откуда человек пришел, а в том, с чем он пришел. И за чем, одно дело идти к чему-то, совсем иное — от чего-то бежать, выражая при этом свое пренебрежение. В этом пренебрежении и заключается заведомая порочность.
Вопрос, от чего именно бегут сельские жители, оставался за рамками разговора.
— Все вы толчетесь внутри замкнутого круга, говорите не столько о явлении, то есть о причинах, сколько о проявлении, то есть о следствиях. — Геннадий материалы дискуссии читал со вниманием.
Проявления тем не менее мешали спокойно жить…
Вся активная реакция общественности и в сравнение не шла с той бурей, которая обрушилась на меня со стороны начальника вычислительного центра. Предостережения Геннадия оказались провидческими: за меня принялись.
Первым делом Анатолий Иванович мне позвонил.
Энергии на том конце провода излучалось столько, что мой видавший виды, перевязанный изолентой аппарат, казалось, вот-вот задымится.
Мембрана бешено колотилась, извергая шквал оскорблений, обвинений и проклятий. Вспоминалось все. И моя личная дружба с Дубровиным, граничащая, как нетрудно догадаться, с алкоголизмом. И моя профессиональная ограниченность, граничащая, как нетрудно заметить, с тупостью и идиотизмом. И черная зависть, которую я испытываю (не могу не испытывать) к его деревянному телефону и белым «Жигулям», — даже к двум белым машинам (личной и служебной), которых у меня нет и быть не может в силу указанной профнепригодности, даже к его детям, — у меня дети, как нетрудно предположить, учатся хуже и болеют чаще, в силу их «городской рахитичности»…
Но это была лишь увертюра. Первый и необдуманный шквал.
Дальше пошли вполне обдуманные письма и даже телеграммы в инстанции. С просьбой оградить начальника от нападок участников дискуссии и их собутыльников, которыми (несомненно) являлись все, кто на очерк откликнулся. К слову, почти каждому из них были разосланы на официальных бланках не вполне официальные письма с полным джентльменским набором замечаний по поводу их профессиональной непорядочности и некомпетентности…
В конце концов Анатолий Иванович подал на меня заявление… в народный суд. Намереваясь привлечь к ответственности за преднамеренное оскорбление печатным словом.
Рассказывают, что судья внимательно изучил материал с отчеркнутыми красным фломастером местами, тяжело вздохнул и посмотрел на искателя справедливости испытующе.
— Доказать, что все это написано именно про вас, положим, вы сможете. По некоторым личным приметам… Но стоит ли вам это доказывать? — В том смысле, что доказательство такое было бы совсем не в пользу пострадавшего. — Может быть, лучше для вас посчитать этот очерк обобщающим?
Анатолий Иванович, немного подумав, согласился.
Вся эта затянувшаяся на несколько лет история существенно дополнила портрет промежуточного человека. Для меня он стал уже совсем близким и легко узнаваемым — и манерами, и проявлениями его общественной активности.
Но удовлетворенности не было. При всем успехе очерка (поднявшаяся вокруг волна — разве не успех?) главного в нем не содержалось. Дубровин был прав природа промежуточности оставалась нераскрытой… Более того, со временем я отчетливо увидел слабость своей авторской позиции. Проблема все-таки сводилась к деревне, претензии адресовывались ей. Но проявлений промежуточности (согласно описанным ее приметам) хватало и в самом городе, в среде коренных горожан, без всякой связи с деревней.
Да и в деревне мы их встречаем достаточно, без видимых связей с городом. Значит, природа ее в чем-то ином. И за понятием должен стоять какой-то более глубокий, не социологический, а политэкономический, возможно, даже политический смысл… Если он все-таки связан с деревней, то лишь потому, что она вообще первична. Труд на земле всегда был и, судя по всему, надолго останется первоосновой нашей жизни.
И вот сейчас, оказавшись в стороне от городских магистралей — в маленькой деревеньке с мягким названием Уть — и придя тем самым к истокам, мы приобретали возможность во всем этом спокойно разобраться.
Наша жизнь в Ути, таким образом, обретала исследовательский характер.
Но если здесь что-то и действительно удалось, так это благодаря знакомству с совхозным бригадиром Федором Архиповичем, Федькой. Влияние Федора Архиповича на жизнь деревни вносило в дело о промежуточном человеке дополнительную ясность.
И конечно же благодаря Дубровину, который оказался здесь не только лакмусовой бумажкой, но и своеобразным катализатором событий. Своим появлением он внес в бытие Анны Васильевны и Константина Павловича новые, непривычные ритмы…
Удивительные, порой просто непостижимые вещи предстают горожанину, едва он, оказавшись в деревне, ступает, что называется, на реальную почву.
Это Дубровин о своем проникновении в механику сельских отношений.
Новые ритмы в жизни стариков обусловливались энтузиазмом, с каким Геннадий принялся за обустройство своего владения.
Началось с подрубы — нижних, прогнивших венцов бревен, которые нужно было, как мы помним, в доме заменить. Работа эта, требующая специальных навыков и нескольких крепких рук, была нам с Геннадием явно не по силам. По совету соседей, пришлось обратиться к Федору Архиповичу. Сам он, по словам Анны Васильевны, дела не знал, но дружки из строителей у него были.
— Федька с мальцами срубят. Они сделают, але вельми много возьмут, — авторитетно подтвердил Константин Павлович.
Призвали Федора Архиповича.
Коренастый и юркий, в кепчонке набекрень, придававшей ему совсем плутоватый вид, он обошел хату, попинал сапогом прогнившие от земли бревна, потом поплевал на ладони, взял топор и, широко расставив ноги, рубанул сплеча раз, рубанул два, взял выше и еще рубанул, отчего острое лезвие глубоко вошло в трухлявую древесину. Дерево жалобно застонало. Тогда Федор Архипович инструмент отбросил и поставил диагноз:
— Два венца чисто сгнили. Вчетвером и сработаем, если будете помогать. Четыре сотни и стоить будет… — Подумав, Федор Архипович поправился: — Если честно, так пять… Из вашего материалу…
От суммы этой неслыханной Анна Васильевна только руками всплеснула, но, помня просьбу Геннадия не встревать в торги, встревать и не стала.
На том и началась для Дубровина новая полоса.
— Вот знаешь же, что жизнь полосатая, — сказал он мне не через две недели, как было намечено с новосельем, а года через полтора, — но масштабы при этом представляешь весьма условно. Пока не поймешь, что идти приходится не поперек, а вдоль полосы.
Круг наших хозяйственных соприкосновений с сельским миром стал неотвратимо расширяться.
Бревна для подрубы Геннадий пошел просить в конторе. Анна Васильевна здраво рассудила, что ему там никак не откажут. Ему и не отказали…
С вечера рассчитав и распланировав, как за неделю заслуженных на сельхозработах отгулов он все подготовит и завезет, а в пятницу-субботу хату поднимут, обеспечив на следующую неделю фронт отделочных работ, Геннадий поднялся чуть свет и в прекрасно-деловом расположении духа отправился берегом Ути в контору совхоза.
Был понедельник.
Пяток с небольшим километров по росе и со свирелькой окончательно подняли настроение, ставшее на подходе к центральной усадьбе совхоза безоблачным, как марш «Веселых ребят» из одноименного кинофильма.
Начальства в конторе Дубровин не застал. Прождал часа три. Перед обедом позвонил из райцентра Виктор Васильевич и передал бухгалтеру, что задерживается до конца дня.
По дороге назад Геннадий свирельку из чехольчика не вынимал, хотя что-то грустное насвистывал. У кладок его встретила Анна Васильевна, заметила:
— Чего свищешь, Генка? Свистать — к безденежью. — От назначенной Федькой цены она никак не могла успокоиться.
Во вторник утром на месте не оказалось прораба. Но с директором договорились.
— Восемь бревен нам погоды не делают, — сказал Виктор Васильевич. — Завтра к семи приходите на наряд, возьмете машину. Тогда и оформим.
Назавтра машины не оказалось. Директора тоже. С вечера он договорился где-то насчет селитры и уехал организовывать самовывоз… Прораб читал в пустой конторе газету. Выслушав Дубровина, он только руками развел. Ему ничего про бревна не передавали. Видать, Василич замотался, забыл. Поговорили о президенте Рейгане…
В четверг не было прораба, потом прораб был, но не было бухгалтера, уехавшего на самосвале в райцентр за зарплатой, потом не было машин — разъехались, но прораб был и бухгалтер был, а когда наконец уже были все и была машина — бревна на пилораме оказались распущенными на доски, а те, что распилить не успели, были коротки.
В пятницу по дороге с пилорамы его обогнал директорский «уазик». И, резко затормозив, подался назад.
— Деятелям науки и большой и пламенный! — поприветствовал его Александр Онуфриевич. — Прогуливаемся или подвезти?
Выслушав замечания Геннадия относительно порядков, по которым он напрогуливал вдоль реки уже километров сто, Саша вздохнул:
— Да, это у нас пока плохо поставлено…
— А что — хорошо? — грубовато спросил Геннадий.
Но Саша не обиделся.
— Пока не много что, но стараемся…
Безучастным к мытарствам нашего доцента Саша не остался, чему поспособствовало вмешательство директорского водителя, вдруг решительно заявившего:
— Тоже нашли проблему! Участок в лесу совхозу выделен? Собрались да и повалили стволов сколько нужно, чем по конторам ходить…
— А что? — оживился Саша. — Ты, да он, да я… Соседа моего с мотопилой прихватим…
Домой Дубровин вернулся преисполненный надежд.
Кончилась история с бревнами месяца через три, поздней осенью, когда после множества созваниваний и переговоров выбран был наконец удобный для всех воскресный день и компания, «небольшая, но приятная», отправилась на «уазике» в дальний лес, где и были повалены восемь смолистых елей. Пока мы, сжигая обрубленные сучья, грелись у костра, Александр Онуфриевич слетал за трактористом, который был застигнут в момент использования совхозной техники в личных целях, что сделало его сговорчивым и исполнительным. К вечеру бревна были доставлены и свалены около дома.
В следующую пятницу пришел Федор Архипович. Договорились с утра в субботу и начать.
Утром собрались «мальцы», посмотрели, повздыхали и сказали, что нужен домкрат. Геннадий, сохраняя невозмутимость, поинтересовался:
— Может, не один домкрат нужен?
— Нужны два.
— А раньше что ж не сказали?
— Думали, есть…
— А еще что нужно?
— Мху сухого набрать да подсушить.
— Как насушить, когда на дворе дождь моросит?
— Можно и без мху, только поддувать потом будет. Или ветошью.
— А ветошь есть?
— Нема…
Ну и так далее…
Назавтра домкраты были (взяли в мастерских под честное слово, что к понедельнику вернем), ветошь была (Геннадий распотрошил старый матрац Анны Васильевны), но работники не пришли.
Вечером, по дороге на автобус, Дубровин зашел к бригадиру.
Дверь открыла пышногрудая и белокурая дочь Федора Архиповича. Смущенно поздоровавшись, она назвалась Анжелой.
— Папа болеют, — сообщила Анжела, как бы извиняясь.
Папа с трудом оторвался от постели, где он лежал одетый, правда без сапог, ступил (в состоянии невесомости) босыми ногами на половичок, долго рассматривал гостя, не узнавая. Узнав, испуганно пролепетал:
— Завтра начнем. — Подумав, добавил: — Или в субботу, теперь уже наточняк. — Потянулся к жбану с квасом. — Или вы меня не знаете?
— Знаем, — мрачно сказал Дубровин. — Сколько вы меня будете завтраками кормить?
Федор Архипович даже обиделся, сказано же, что наточняк.
Но и в субботу никто не пришел. Геннадий снова к Федьке (он теперь его уже только так называл). Разжалованный из Архиповичей плут пообещал бригаду собрать и привести… Пришли «мальцы» к обеду, но за работу приниматься не стали. Посидели, снова повздыхали да и признались честно: с подрубой им возиться не с руки. Деньги брать вроде незачем — женки все одно прознают, отымут. А за угощение?
— За выпивку работать грех, — убежденно сказал Федька. — Выпивку мы и за так имеем.
— Что ж раньше-то не сказали, чего волынили?
— Отказываться вроде бы неудобно… Человек, видать, хороший. Мы к хорошему человеку всегда со всей душой…
На том и расстались.
Федор Архипович с той поры к дому Геннадия приблизился.
Участие и помощь, которую он чуть не оказал городскому ученому, сделали его в собственных глазах человеком вконец ему своим. Во всяком случае, завидев Дубровина, он непременно подходил, справлялся о здоровье и новостях, спрашивал, не надо ли еще чем помочь. Вы, мол, обращайтесь, без всяких там городских сложностей. У нас, мол, это просто, всегда и всей душой. Тянулся он к Геннадию, угадывая в нем человека, который не совсем понятным и волнующим Федькино воображение образом достиг жизненного идеала и был поэтому окружен прямо сияющим ореолом.
Не получив образования из-за полной, пожалуй, непригодности к учению, образованность Федор Архипович ценил чрезвычайно высоко, понимая за ней главное в его представлении жизненное благо: возможность пользоваться, ничего не давая взамен.
Наука представлялась ему чем-то вроде большого и неисчерпаемого корыта, пристроившись у которого однажды, забот можно больше не знать. Роднила их с Дубровиным, по его представлению, общность положения в жизни, одинаковая, пусть и на разных уровнях, в разных слоях, привилегированность: оба были вполне обеспечены, ничего не производя руками, да и ничего этими руками производить не умея.
Федька для Ути был начальником, что давало ему возможность держаться с нами панибратски, отзывать, например, при встрече в сторону, недовольно оглядываясь на окружающих, замолкать в разговоре, подчеркивая всем свою особую близость к городским людям.
Впрочем, вскоре проявилось и общее уважение Ути к Дубровину. Чему способствовали неожиданно объявившиеся в нем практические умения, испокон веку ценившиеся в деревне чрезвычайно высоко. Целая серия хозяйственных подвигов доцента, начатая с замены подрубы — о чем речь впереди, подняла авторитет Геннадия. Она же несколько разочаровала поначалу Федора Архиповича, поколебав незыблемость его представлений. Но надо сказать, что он довольно быстро оправился, найдя для себя поступкам Дубровина простое объяснение. Все практические умения доцента и весь его строительно-ремонтный энтузиазм были посчитаны Федором Архиповичем городской блажью — от безделья, от отсутствия обременительных служебных обязанностей, вообще от безоблачной жизни, в которой уместны и некоторые как бы спортивные нагрузки, своеобразное хобби, А было с подрубой так.
Потерпев с «мальцами» неудачу, Дубровин не сложил оружие, не оставил затею.
Помню, как, присев на порожек своего покосившегося дома, он достал блокнот и углубился в какие-то расчеты. Вид при этом у него был такой, каким и должен был быть вид человека, разрабатывающего стратегический план.
— Двадцать семь рабочих дней, — подсчитывал вслух Геннадий, — плюс шесть бутылок водки, плюс стоимость леса на корню, такси до автостанции, автобусные билеты и междугородные переговоры… Итого триста семьдесят два рубля восемьдесят копеек, не включая питания.
— Что это?
— Себестоимость бревен. Не считая твоего участия, ибо личное время творческих деятелей не имеет денежного эквивалента… С меня хватит. Баста.
— А как же подруба? — спросил я язвительно. — Как с положительной установкой?
— Дом поднимать я буду сам. К субботе завезу кирпич и цемент. — Геннадий посмотрел на меня, как бы оценивая мои способности. — Ты у нас будешь бетономешалкой.
— Хорошо, — сказал я. — А кто у нас будет бревном?
Геннадий юмора не воспринял. Он был во власти новых намерений.
— Бревна нам не понадобятся. Переходим на прогрессивные методы.
В следующую субботу мы подняли домкратом углы дома, забутовали камнем вырытую по периметру канаву, выложили кирпичное основание, на которое опустили дом, выбросив два его нижних венца. Сами бы за день не управились, но к полудню подошли мужички из Федькиной компании: сначала они только смотрели на наше усердие, не без оживления обсуждали идею Дубровина, согласно покачивали головами; потом стали подавать советы и, наконец, раскачавшись, включились помогать. Константин Павлович, увидев такое дело, поддержал всеобщий энтузиазм, прикатил взятую у соседа тачку, которой они с Анной Васильевной стали подвозить песок для раствора. Анна Васильевна, разумеется, успевала при этом еще и командовать, на мужичков покрикивала, подначивала, а когда дело развернулось вовсю, незаметно ушла, — как позднее выяснилось, собирать большой стол.
К вечеру дом стоял на кирпичном фундаменте, выпрямившийся и постройневший.
— До зимы осталось подправить крышу, а весной уж менять окна-двери, перестелить полы, там и веранду пристроить, — говорил Геннадий за столом.
И снова все согласно кивали: в строительном деле новый хозяин, оказывается, понимал толк.
Заявление Геннадия про то, что бревна уже не нужны, Анна Васильевна услышала. Запало ей это в сознание. Замаячила перспектива осуществить свою давнюю мечту — выправить к дому пристройку, в которой можно бы поставить плиту с газовым баллоном. Зимой-то она ни к чему, а вот летом печь разводить невыгодно, да и обидно, когда есть иные возможности. Долго она мялась, пока осмелилась спросить соседа про бревна.
Геннадий ей их сразу же с готовностью пообещал. И даже обрадовался — все, мол, не зря старались.
Тут вот и вселился в Анну Васильевну строительный бес.
— Тобироли у тебя не останется? — поинтересовалась как-то соседка, бросившись оттаскивать с дороги привезенные Дубровиным из города несколько мешков цемента и рулонов рубероида, который Анна Васильевна ласково называла тобиролью, производя это слово из хорошо знакомого толя и непонятного рубероида. — Если останется, мне бы и сгодилась…
Геннадий, давно искавший случая расплатиться с соседкой за молоко, яйца и другие продукты (денег Анна Васильевна не брала), этой просьбе тоже обрадовался.
— Да берите, Анна Васильевна, хоть весь. Мне и нужно-то пару метров. Вы вообще не стесняйтесь, скажите, что еще надо. Все равно доставать, все равно машину организовывать, заодно и вам подкину…
— Дощек бы немного, если заодно, — засуетилась, забеспокоилась тут соседка. — Мы-то уплатим, да где взять, кто привезет… Пристройку с зятем и смастерили бы.
К весне завез Геннадий и доски. О том, где брал их, как получал, — отдельный рассказ.
Из райцентра стал наезжать зять Анны Васильевны, что женат был на старшей дочке. Бревна перекатили на соседний участок, обтесали, связали из них каркас пристройки, обшили досками и накрыли его рубероидом. Работал зять не слишком чтобы умело, но лихо. И все суетился: «Щас мы его прибьем, щас присобачим, щас приколотим…» Но недели за три нехитрую пристройку к дому со стороны кухни они с помощью Анны Васильевны и жены Любы сварганили.
Константин Павлович в строительстве демонстративно не участвовал. Сидел на своей колоде, покуривал, замечания высказывал — насчет того, что совсем, мол, из ума выжила старая, хата, вишь, мала ей стала, газ ей понадобился, спалить тем газом надумали хату, во-то будет тепло… Недовольство Константина Павловича имело все ту же причину: сам он пристройку возвести уже не мог — годы и силы не те; жить же он старался в силу своих возможностей, желания и намерения свои с ними соизмеряя, в зависимость ни от кого стремясь не впадать.
Газ в пристройке тем не менее справили. И радости Анны Васильевны не было предела. Помоталась, правда, по конторам она изрядно. Деревня-то неперспективная, газификации и прочим благоустройствам не подлежит. Разрешение на установку газовой плиты ей упорно не давали. А кончилось все тем, что сам зять привез в коляске мотоцикла плиту и баллон, сам и установил.
Вздохнул наконец свободно и радостно.
И снова жизнь вошла в свою колею. Снова завертелось ее размеренное колесо: сено, трава, дрова, сено, дрова, трава…
Мы с Геннадием приезжали и уезжали. А колесо тихо вращалось. Зимой замедляя свой ход, к весне увеличивая, чтобы осенью снова затихнуть.
Были и еще радости. Ходики, например, с кукушкой. Оказывается, их и сейчас выпускают — простенькие, примитивные — с кукушечкой из серой пластмассы и жестяным маятником. Но время показывают. И кукуют. Геннадию достал их аспирант-заочник, точнее, соискатель, работающий по внедрению АСУ в торговлю. Хорошо, когда есть такой соискатель в торговле или там в автосервисе: торговля для научного руководителя вдруг сразу становится именно торговлей, а не доставанием, автосервис — именно сервисом. Вот в ремонтных управлениях аспирантов почти нет — волна не докатилась, оттого квартиру, например, отремонтировать — даже для профессора, не то что доцента — фантасмагорическая проблема. Случается, правда, что диссертацией займется какой-нибудь руководящий товарищ, которому даже ремонтные организации подчинены. У Куняева был такой соискатель. Так и ремонт домашний ему устроили образцово-показательный: трехкомнатную квартиру за три дня.
Так вот, ходики… Как-то привез их Геннадий в деревню. Приладил на стену, подрегулировал. Соседи не замедлили появиться. Встали, смотрят. Кукушка выглянула: «Ку-ку!» И хлопнула дверцей.
— Как мышка! — сказал Константин Павлович удивленно.
И оба радостно засмеялись.
Тогда Геннадий решил оставить ходики на зиму у соседей.
— Пусть повисят, до лета, — сказал он, но, посмотрев на стариков, понял, что и летом никуда он ходики не заберет, добавил: — А к лету я себе другие достану…
Едва завершив первый этап своей Большой Строительной Программы и обретя тем самым сразу несколько положительных установок, новый хозяин обратил свое внимание к земельному участку, окружавшему дом.
Участок, как мы помним, был запущен, порос лопухами и крапивой, кроме того, по мнению Дубровина, он был непомерно велик. Наводить порядок на столь огромной территории смысла не имело, и он решил в первую очередь отмежевать соток двадцать, возвратив землю в совхозное пользование. Еще в пору хождения за бревнами для подрубы ему посчастливилось выписать в конторе и завезти в Уть целую машину подтоварника — небольших кругляков, вполне подходящих для использования их в качестве столбиков ограды.
Оставалось вкопать их и обнести территорию проволочным ограждением. К своему удивлению, Дубровин узнал, что купить проволоку нельзя, ибо ни в сельмаге, ни в городских магазинах, ни где бы то ни было ее, как и любого другого металла, необходимого в домашнем хозяйстве, никогда в продаже не бывало. Проволоку, рельсу, вообще любую железяку можно было, оказывается, только достать, то есть позаимствовать, на совхозном дворе или в другом месте, а попросту — украсть. Здесь, правда, Анна Васильевна возразила, втолковав непонятливому доценту, что украсть — это когда задарма и чужое, а если за поллитровку и общественное — так это достать.
Геннадий не однажды замечал, что общественное Анна Васильевна отождествляет с общим, а часто с ничейным. Отсюда, к слову, и ее возмущение всякими попытками Федьки «качать права», выступая в роли защитника совхозной собственности, в которых Анна Васильевна не усматривала ничего, кроме стремления ей досадить.
Вот пока Геннадий доставал проволоку, Федька, обмерив участок соседей, занятый картошкой, установил, что он превышает положенную норму, не соответствует. И тут же велел трактористу запахать незаконную полоску, хотя толку в ней для совхоза не было никакого. Формально же он был прав, соблюдая законность, и Анне Васильевне ничего не оставалось, как молчаливо смириться, оставив обиду до случая.
Участок же, отмежеванный Геннадием к совхозному полю, был вполне удобен для возделывания и обработки, но так и остался незапаханным. Он все больше и больше зарастал бурьяном и чертополохом, придавая местности вопиюще неприглядный вид.
Никакие просьбы и напоминания Геннадия, обращенные к совхозному бригадиру, не помогали. Не помог и визит доцента в контору, где на него просто посмотрели как на чудака. «Земли у нас мало, что ли? Дался вам этот клочок!»
Настойчивость и раздраженность Дубровина я вполне понимал. Клочок неухоженной земли, поросшей бурьяном, был для него бельмом в глазу. Геннадий, я это знал, и в своей городской квартире не мог, не умел работать за письменным столом, если у него не прибрано даже на кухне. Порядок мысли, вообще работы, по его представлениям, должен был поддерживаться порядком вокруг. Творить в хаосе он считал неприличным. Кроме того, сорняк с отмежеванной территории неизбежно бы распространялся, сводя на нет любые старания по наведению порядка на участке вокруг дома.
Кроме того, по убеждению доцента, несколько соток «образцового» запустения попросту развращают окружающих.
— Неужели они не понимают? — возмущался он. — Неужели не ощущают связи?
И вспоминал поразившие однажды его воображение бетонные столбики на совхозных лугах — словно специально кем-то в ожесточении сокрушенные; кладбище техники за конторой, где искореженные комбайны, косилки и прочий инвентарь, сваленные в первозданном хаосе, напоминали ему каких-то искалеченных доисторических чудовищ; совхозное поле, земля которого ничего не родит.
— А чего ей родить? — поддерживала и разделяла его возмущения соседка. — С войны, считай, навоза не видела эта земля. С чего и взяться-то, когда дела никому нет… Говорила тебе, не надо б городить, — ворчала Анна Васильевна. — Самому не нужно — мы бы засеяли, мы бы и собрали. Еще бы кабанчика завели, глядишь, и тебе была б шкварка…
Земля для нее с Константином Павловичем была средством существования, источником всех благ и, пожалуй, даже главным смыслом всей жизни.
Но Федька плевать хотел на весь этот смысл. Повстречав Геннадия у конторы, он спросил, не скрывая недоумения:
— А что ее, и впрямь мало? Вона сколько землищи! Попробуй перемолоти…
И озабоченно вздохнул, всем своим видом показывая, как не просто ему, Федьке, совхозные гектары «перемолачивать»…
Тут к месту вспомнить недавний случай. Стоим мы с Дубровиным, в недалеком прошлом главным инженером вычислительного центра, на краю картофельного поля. Дело после дождя. И ведем, поглядывая на поле, с ним спор. Примитивно спорим, «на бутылку».
Я ему говорю, что картофель на поле уже убран.
А он утверждает, что нет. И указывает на то, что после дождя поле от вымытых картофелин белым-бело.
Разрешает наш спор не ЭВМ с математическими методами анализа, которые мой приятель селу поставлял, а совхозный бригадир Федор Архипович, появившийся весьма кстати. Он-то, из-под руки глянув, сразу и компетентно наши сомнения разрешил:
— Знамо, убрана картофля.
Потом, уже за закуской, которую Федор Архипович, подчеркнуто самостоятельный, с нами разделил, мы порасспрашивали его, нельзя ли людей на поле пустить, чтобы они продукт этот бесценный, называемый вторым хлебом, цена на который, впрочем, на столичном рынке иной раз не хлеб — колбасу перетягивает, нельзя ли крестьян пустить, чтобы они его подобрали. И в дело применили, хотя бы на условиях фифти-фифти — половина себе, половина — колхозу. А Федор Архипович, на закуску не налегавший, до конца нам все разъяснил. Никак, мол, нельзя. Никаких фифти-мигли. Потому что даровой картофель людей развращает. И усложняет ими руководство, так как лишает его, Федора Архиповича, основных рычагов: дать коня на личный участок под картофель или не дать. А здесь-то, мол, и без коня собрать можно. После комбайна…
Выслушав это разъяснение, Дубровин заговорил о кибернетике и АСУ.
— Даже поверхностного знакомства с механизмом отчетности и планирования в сельском хозяйстве, — говорил он, а Федор Архипович согласно кивал, — достаточно, чтобы понять — она субъективна. А машина, даже самая «умная», объективна. Что в нее заложишь, то и получишь. Теоретически все просто: закладываем информацию, получаем план… Но как он, — Геннадий кивнул в сторону закемарившего было, но тут встрепенувшегося Федора Архиповича, — передает информацию о сделанном в контору? Он знает, как ее «подать». С учетом «субъективного фактора» — характера директора, его настроения в «текущий момент».
Федор Архипович от разговора такого и волнения совсем захмелел, отчего сидел напряженно, смотрел в рот собеседнику не мигая.
— Это да, — сказал он, — нашему Васильичу палец в рот не клади. Фактор у него есть…
— Директор знает обстановку в районе — соответственно сводку корректирует. Там — тоже. Из района в область, там еще корректировка, потом в планирующие органы… В субъективном механизме — субъективная информация. Все одна видимость. А мы эту видимость складываем, перемножаем. А потом планируем — от «достигнутого». Спускаясь вниз, все опять постепенно корректируется, приспосабливается к местным факторам. Если не на стадии планирования, так в выполнении. ЭВМ от всего этого просто сошла бы с ума…
— Это уж точно, — сказал Федор Архипович. — Нам ее только покажи. Мы ей такой фактор задвинем…
Вечером Геннадий долго не давал мне спать. Мы говорили об ЭВМ и автоматизированных системах управления. Мы говорили о перестройке управления, о том, как трудно управлять большим хозяйством и большой страной, как необходимы для этого экономико-математические методы, время которых пришло. И как бессмысленны и бесполезны они, пока мы не научимся складывать свои маленькие и конкретные озабоченности в одну большую заботу, маленькие и конкретные любови к маленьким и конкретным клочкам земли в большую любовь и в большую землю, на которой должен быть порядок, сложенный из маленьких порядков.
Мы говорили о «проклятии размерности», о том, что сложность содержится уже в самом сложении маленьких, первичных ячеек в большое целое. При этом возникают проблемы взаимосвязей, они как раз и требуют автоматизации и математизации управления. Но бессмысленно добиваться управленческой гармонии целого, если в каждой из ячеек нет элементарного порядка.
— Здесь парадокс, — говорил Дубровин, — задача низшего уровня оказывается, по сути, основной. Потому что система, собранная из беспорядков, при всей организованности, при всей отработанности ее сложных взаимоотношений, остается лишь беспорядком в квадрате…
Он все еще оставался человеком иных, отличных от сельских, измерений, иного мира — мира быстродействующих «умных» машин, сотен тысяч и миллионов вычислительных операций в секунду, строгих логических взаимосвязей… Хотя в столкновении с прозаичной действительностью некоторое «заземление» и происходило. Действительность все чаще его обескураживала.
Так и с бурьяном все разрешилось вдруг самым невообразимым образом…
Когда Геннадию надоело взывать и доказывать, возмущаться и философствовать, он, вооружившись косой и топором, за несколько часов отчаянного сражения с чертополохом расчистил участок, потом сгреб подсохший сорняк в огромную кучу и отправился на хоздвор за соляркой, чтобы устроить торжественный костер.
Но тут его остановила Анна Васильевна, объяснив, что ветром огонь может перебросить на постройки и с костром надо бы повременить — до затишья. Согласившись с разумными доводами, Геннадий укатил в город.
Через неделю на участке появились двое рабочих на тракторе с прицепом, мусор был погружен и увезен. По приезде, растроганный таким неожиданным сервисом, Дубровин тут же отправился в контору. На крыльце он встретил Александра Онуфриевича. Начали с погоды и видов на урожай, потом Геннадий сказал несколько смущенно:
— Слушай, там с бурьяном этим… Неудобно как-то. Надо бы рассчитаться за помощь — все-таки труд…
— Да, да, — засуетился Саша. — Хорошо, что ты напомнил. Зайди в бухгалтерию. Там тебе начислили. Рублей двадцать семь… За заготовку веткорма.
— Чего?! — переспросил Геннадий, почувствовав, что начинает сходить с ума.
— Веткорма, — невозмутимо ответил Саша. — У тебя почти трехдневная выработка. Из нормы по полтораста кило в день… Ну, я побег…
Александр Онуфриевич куда-то торопился и, вскочив в кабину подрулившего самосвала, укатил, так и не завершив объяснения.
Объяснилось же все назавтра. И до безумия просто.
Назавтра я проснулся оттого, что Геннадий тревожно тряс меня за плечо.
— Что случилось? — спросил я, продирая глаза.
Спалось на сене сладко, солнце стояло уже высоко.
— Приехали. Сидят на деревьях.
— Кто?
— Интеллигентные с виду люди. Все ломают и крушат. Невообразимо.
У реки и впрямь творилось нечто невообразимое. Гудели машины, лихо подкатывали трактора. Множество людей, одетых по-спортивному, что выдавало горожан, с ожесточением ломали, рубили, пилили деревья и кустарник, охапками грузили ветки на машины. Федор Архипович возбужденно носился между ними. Отдавал какие-то команды, азартно покрикивал. Азарт организатора в нем был…
На Дубровина больно было смотреть. Даже стремясь специально ему досадить, трудно было б придумать что-либо более злое…
Дело в том, что на заросли у реки в самом начале лета уже наваливалась беда. В несколько дней вся листва на них была, как паклей, опутана белой паутиной, потом в ней расплодились в бесчисленном множестве какие-то личинки, образовав омерзительные клубки. Распространившись, они обожрали всю зелень. Деревья казались безнадежно погибающими, что вызвало крайнее беспокойство Геннадия, который, несмотря на уверения Анны Васильевны, что все обойдется, бросился принимать меры. Умчавшись в город, он не поленился разыскать знакомого директора Института защиты растений и даже привез ему спичечный коробок с собранными личинками.
— Нельзя ли все это как-то химически обработать? Какой-нибудь вашей дрянью?
— Обработать мы все можем. Только…
— Что только?
— Боюсь, что от нашей, как ты тонко подметил, дряни вокруг твоего дома вообще ничего не будет расти…
Это Дубровину не подходило. Ландшафт вокруг Ути он слишком ценил. Неужели нет ничего безвредного?
— Самый безвредный способ — это направить к тебе десяток наших девушек-практиканток. Очистят твои аллеи, как пчелки, — пошутил директор. — Боюсь только, что от работы они своим присутствием тебя как бы отвлекут…
В иной ситуации идея с практикантками Геннадию, который никогда не был чужд плотских радостей, пришлась бы по душе. Но сейчас ему было не до шуток. Такая красотища — и все гибнет.
— Мне бы твои заботы, — вздохнул директор. И тут же поспешил Геннадия успокоить: — Да не волнуйся ты и не переживай. Один хороший дождь — и все будет в порядке. Соседка права, оклемаются твои деревья…
Дождь пошел, и деревья действительно оклемались.
Еще вчера, проходя мостками, Геннадий с радостью отметил, что ветви столь милой его сердцу аллеи уже полностью оделись новой листвой.
И вот сейчас все вокруг снова было голым.
— Что они делают? — спросил Геннадий, отыскав среди приезжих Александра Онуфриевича.
— То и делают, — ответил Саша многозначительно.
Здесь все и прояснилось с бурьяном. Оказывается, своим самоотверженным трудом по очистке участка наш доцент от кибернетики принял активное участие в большой и повсеместно развернутой веткозаготовительной кампании.
Лето выдалось в тот год сухое и жаркое. С середины мая до конца июня не было ни одного дождя. В сельском хозяйстве сложилась тяжелая, местами и вовсе критическая ситуация с кормами. Тогда и родилась идея провести силами горожан (и не в столь критических ситуациях приходящих селу на помощь) кампанию по заготовке веток.
Как и всякая кампания, эта приняла грандиозные масштабы. На ветки были брошены все. Предприятиям, организациям и учреждениям доведены были нормы заготовок на каждого работника. Как и во всякой крупномасштабной кампании, не обошлось без нелепиц и издержек. В стремлении ответственных организаторов любой ценой выполнить нормы и задания в сенажные траншеи вместо молоденьких побегов сваливались чуть ли не целые стволы. В масштабном деле не до учета местных условий. Все были брошены на ветки, в зачет заготовителям шли только ветки, ну еще всякий сорняк, бурьян — все, кроме травы. Даже если трава пропадала под ногами веткозаготовителей, косить ее не разрешали.
— Вот сколько бы вы мне заплатили, — спросил Дубровин, — накоси я целый прицеп сена?
Александр Онуфриевич вопрос понял, ответил смущенно. Что-то про расценки и нормы…
Зато Федор Архипович, подошедший, все доходчиво объяснил.
— Сено не в счет, — сказал он важно. — Велено веткорм, вот и давай веткорм… Или газет не читаем? — Помолчал. Помолчав, добавил: — А что сено? В газете прописано, что питательных веществ в ветках даже больше…
Анна Васильевна, тоже, разумеется, к разговору подоспевшая, не удержалась от подначки:
— Бес ее забери, эту корову! Как это она раньше не наладилась — деревья обгладывать…
Вечером Геннадий просматривал газеты. Целую пачку, взятую на почте.
Газеты пестрили сообщениями с мест. На ветки направлены были десятки тысяч горожан. Печатались сводки и отчеты. Поднимались проблемы: людей нужно было размещать, обеспечивать горячим питанием, инструктировать и обучать. Да, обучать, потому что большинству из них никогда не приходилось делать такую работу. Не было навыков обращения с режущим инструментом, не было и инструмента, достойного масштабов кампании.
Одна из газетных вырезок, собранных тогда Дубровиным, у меня сохранилась. Он ею особенно дорожил.
730 килограммов веток заготовил за день коммунист Александр Петрашкевич[1]. Заготовить в день 150 килограммов веток каждому — норма высокая. Об этом не раз доводилось слышать и от тех, кто непосредственно работает на заготовке корма, и от руководителей хозяйств.
Но вот известие: представитель шефов — заместитель главного конструктора завода Александр Степанович Петрашкевич, — будучи на заготовке в колхозе «Прогресс», довел дневную выработку на ветках до 730 килограммов!
Сначала о рекорде и не помышляли. Куда там — всего по 60 килограммов веток на брата выходило!
И тогда командир отряда А. С. Петрашкевич позволил себе «тайм-аут» и срочно выехал в город. Вернулся с длинным свертком. Когда развернул его, все увидели новый рубящий инструмент, изготовленный, как все догадались, из старой пилы-двуручки. Не то сабля, не то шпага-секач петрашкевичской конструкции оказался весьма хорош в деле, за один взмах 10—12 веток срезает, более килограмма массы получается.
Попробуй угонись с ножом или топориком!
В тот же день А. С. Петрашкевич и поставил свой личный рекорд — нарубил 730 килограммов веточной массы. Весть о новой «технике» далеко разошлась. Все сразу оценили ее преимущества. К изготовлению секачей приступила районная Сельхозтехника, партия их пришла с завода.
Теперь все в кормодобывающем отряде работают по новому методу. Освоить его несложно. Зато выгода налицо: производительность труда круто пошла в гору…
Выработка на каждого члена отряда составляет сейчас 245 килограммов веточного корма. Коллектив ставит задачу выйти на трехсоткилограммовый рубеж».
Рядом большое фото: А. С. Петрашкевич в зарослях с секачом собственной конструкции.
— И все это в республиканской партийной газете, на первой странице. И не под рубрикой «Нарочно не придумаешь», а под рубрикой «Внимание, опыт!», — недоуменно пожимал тогда плечами Геннадий. — Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе? Как сказал поэт…
Повседневные заботы, как уже отмечалось, лечат и отвлекают.
Геннадия они от истории с ветками отвлекли. Деревья и на сей раз оклемались, правда лишь в следующем году. А сейчас, по прошествии нескольких лет, эпопея с ветками, канувшая в Лету и заслуженно вставшая в бесконечный ряд других нелепиц и несуразиц, не вызывает у ее участников уже ничего, кроме веселья. Но тогда Дубровину, помнится, было не до смеху. Деревенька, так ему полюбившаяся, стояла голой.
— Килограмм веточной массы, — говорил Геннадий с досадой, — содержит втрое меньше кормовых единиц, чем солома. — Он отыскал эти сведения, порывшись в каких-то справочниках. — Если все будут, занимаясь заготовкой веткорма, выполнять установленную норму, то каждому из нас не удастся прокормить и по одной корове. А если выйдем на «трехсоткилограммовый рубеж», не хватит веток. Человечество на своей заре оттого и перешло к культурному земледелию, что на прокорм одомашненных животных не хватало листвы… Между прочим, в современных условиях, при современной технике один человек за день может заготавливать до ста тонн сена. Такая техника уже есть. Правда, пока еще не на наших полях…
В тот вечер мы снова говорили… о Федьке.
С самими веткозаготовителями, как и с теми, кто мобилизовывал их усилия, и с теми, кто эти усилия печатно прославлял и пропагандировал, все было ясно. Люди они в большинстве своем для села случайные, пришедшие сюда не своим умом, а от партийного энтузиазма и движимые отнюдь не теми мотивами, которые побуждают нас к смене занятий и перемене мест, поэтому и не о них здесь речь. Но Федька…
— В оценке любого дела, — говорил Геннадий, все еще пытаясь оставаться на привычном для него уровне, — главную роль играет его результат. Если результата нет, именно Федор Архипович должен был первым восстать, воспротивиться несуразной, бесполезной и даже вредной работе. Он должен был отказаться выписывать и закрывать наряды на никому не нужную работу. Но он не восстал и не отказался, вполне благополучно при этом деле существуя, никак от его результатов не завися. Возможно это лишь в одном случае, — говорил Дубровин, — если от него этой целесообразности никто и не требует. Если над головой у Федьки надежная и непротекающая крыша…
— Чтобы понять устройство и принцип работы какой-либо первичной ячейки, всегда полезно подняться ступенькой выше — на новый уровень анализа — и посмотреть, как и чем эта ячейка связана со всем механизмом, какую она в нем играет роль.
Это Дубровин о… Впрочем, понятно о чем.
Надежной и непротекающей крышей над головой совхозного бригадира могли быть только они, как называла Анна Васильевна все совхозное начальство.
— Подкосили нас шефы со своей помощью, — вздыхал Виктор Васильевич при встрече. — Ветки в корм нам отродясь были не нужны, скот наш все равно их не ест.. Места здесь низкие, засуха не сказалась. Но команде была — только ветки. И выработка, чтобы не меньше десятки на день. Такая установка. Вот и накрутили зарплаты…
На ветках этих Виктор Васильевич и погорел. Обладая, в отличие от Федьки, и способностью, и потребностью рассуждать житейски, директор сразу увидел бесполезность затеи. Но объяснять, доказывать что-либо в инстанциях он не стал, а решил попросту схимичить: приехал с совещания, глянул на результаты первого дня работы веткозаготовителей и поставил их на свой страх и риск на другую работу: косить траву с неудобиц, куда техникой не подойдешь, полоть свеклу… да мало ли дел в захудалом хозяйстве! А отчитывался как за ветки…
«Сгорел» Василич быстро и бесшумно. «Химия» его с фиктивными нарядами всплыла, дошла до самого верха, откуда тут же примчалась комиссия. Факты приписок подтвердились, доводы о рациональности — платили, мол, не больше, чем на ветках, но хоть за полезный труд — никакого успеха не имели. И через две недели он уже возглавлял какую-то районную службу. Что-то вроде станции искусственного осеменения…
Проезжая субботним утром на автобусе мимо его дома, мы увидели бывшего директора в палисаднике — голым по пояс, с завязанным по углам носовым платочком на голове. Неторопливо и умиротворенно Виктор Васильевич обрабатывал тяпкой цветочную клумбу под окном. Увидев нас, помахал рукой, приветливо улыбнулся. Улыбнулись и мы, поняв, что чувствует себя Виктор Васильевич в новом качестве совсем неплохо. За многие годы работы сначала председателем колхоза, потом директором совхоза такую субботнюю роскошь он смог себе позволить, пожалуй, впервые.
Новый директор, присланный из соседнего хозяйства, где он был главным зоотехником, оказался человеком молодым, энергичным и строгим. В разговоре прямым, а иногда и нарочито циничным, что бывает с ранними выдвиженцами. Во всяком случае, когда я при встрече поздравил его с назначением, он недовольно скривился:
— В жизни мне никогда не везло. Была бы должность стоящей, разве меня бы на нее поставили? На эти их дыры заплаты ставить…
А вступил он в должность в конце июля.
Прежний директор сеял. Новому предстояло жать. В сельском хозяйстве — как в медицине: отвечает тот, кто начинал. То есть морально за урожай этого года Петр Куприянович Птицын, как звали нового директора, не отвечал. Но кому от этого легче? Несмотря на молодость, он прекрасно понимал: завалишь уборку — останешься без кормов.
Сутки новый директор не спал. Трое суток не спал. Боролся за урожай. На четвертые сутки приехал секретарь райкома партии. Прождал директора в конторе часа полтора, не дождавшись, уехал. Вечером на районной радиолетучке «отметили» совхоз. Хорошенькое, мол, дело, когда руководителя в хозяйстве днем с огнем не сыщешь. Назавтра «по сигналу» приехал начальник районного управления сельского хозяйства. Снова не застал в конторе никого, кроме счетовода. На этот раз вечерняя летучка началась прямо с оценки положения дел в совхозе. Оценка, мягко говоря, была не очень высокой.
Выключив рацию, Петр Куприянович долго сидел молча. Руки по полированной поверхности директорского стола вытянул. Голову опустил. И произнес, ни к кому не обращаясь, совсем Архимедову фразу:
— Дайте мне два десятка хороших механизаторов, и я соберу урожай.
Хотя, несмотря на молодость, он прекрасно понимал, что не только двух десятков, но даже и двух хороших механизаторов сегодня ему никто не даст. Как и всего остального, для уборки необходимого. И всего необходимого для того, чтобы механизаторы в совхозе появились.
Так как доподлинно известно, что директор в это время был в кабинете один, фраза эта, непонятно каким образом, стала достоянием сельской общественности. Дошло высказывание новичка и до Виктора Васильевича. Тот публично улыбнулся:
— Экий умник, новый-то ваш. «Дайте — и соберу»…
В том смысле, что рецепт этот, мол, и до него здесь знали.
Однажды в воскресенье мы прикатили в Уть вместе со Сватовым. Хотя правильнее сказать, притащились: машина еле ползла по ухабам — она была завалена мешками с пшеном. Даже сверху, на багажнике, уместилось мешка четыре.
Накануне я зашел к Сватову, а он с порога огорошил:
— Слушай, вам с Дубровиным не нужно пшено? У вас же дом в деревне.
— Сколько? — деловито осведомился я, нимало предложению не удивившись, ибо знал Виктора Аркадьевича хорошо.
— Килограммов шестьсот, — небрежно отвечает Сватов. И разводит руками, приглашая пройти в комнаты и полюбоваться: — Шестнадцать мешков по сорок кило в каждом, если быть точным.
Вся квартира Сватовых была по щиколотку засыпана пшеном.
— Сушим, — пояснил Виктор Аркадьевич буднично.
На прошлой неделе он взялся подправить дочке в ее микрометражной «полуторке» сантехнику. В этих блочных «хрущобах» все гудит, потеет и каплет. Разумеется, он решил не просто краны подправить, а все модернизировать и заменить… Такой уж человек.
Дальнейшее нетрудно вообразить. Перекрыв стояк, открутив и сняв все краны, поехал за какой-нибудь ветошью, попутно заскочил в библиотеку прочитать чью-то нашумевшую статью, потом попал на защиту диссертации своего приятеля…
Через двое суток соседи сверху, оставшиеся без воды, вызвали дежурного сантехника, тот открыл стояк… Внизу, под квартирой дочки, располагался гастроном, за ночь там все стало как в Венеции. Директриса, женщина обаятельнейшая, вошла в положение. Кое-что, мол, высушим, кое-что по акту спишем. Пшено, правда, придется выкупить. Уговорить не удалось, пришлось превратиться в мешочника.
Непонятным, неправдоподобным и обескураживающим было только одно: как могло случиться, чтобы Виктор Аркадьевич обаятельнейшую директрису да не уговорил? Что-то здесь было не так. Обычно женщины таяли от его улыбки, как эскимо в летний полдень…
Все так. Он и уговаривал, вполне успешно… Два раза. Это уж когда продовольственный магазин залило по его милости третий раз подряд, пришлось вызвать пожарную машину — откачивать воду, милицию и представителей торга — составлять протокол… Но худа и вообще не бывает без добра, тем более для Виктора Аркадьевича.
Надо ли говорить, что неожиданно свалившееся с неба богатство навсегда расположило Анну Васильевну к нашему приятелю, масштабность действий и размах которого сразу пришлись ей по душе и запомнились надолго, что сыграло в дальнейших событиях немаловажную роль… Впрочем, не будем забегать вперед.
— Да тут у вас настоящее Переделкино, — вместо приветствия сказал Сватов. — В том смысле, что все переделывать надо.
Старики засуетились, стали собирать на стол. Стол этот с лавками, собственноручно сколоченный доцентом в саду под яблоней, был первой его гордостью.
— Собрался вот в тиши поработать пару денечков над своим нетленным сценарием, — говорил Сватов, протягивая автору фирменную коробку, перевязанную бантиком. — Заодно вот и закусок прихватил. Для продолжения взаимного общения. Ладно, дела отложим до завтра. Рукописи не горят.
Сочетание дефицитных городских закусок с деликатесами от Анны Васильевны делало стол, накрытый под яблонями, на редкость изысканным.
— Лук на столе, между прочим, с собственного огорода, — скромно заметил Дубровин.
Вот это Сватова потрясло. На приятеля он посмотрел с уважением.
Только уселись, как заурчал у калитки директорский «уазик». Петр Куприянович приехал в Уть — знакомиться. Геннадий стал уже одной из местных достопримечательностей. Но в дом новый директор зайти отказался:
— На что мне ваша хата? Что я, хат не видал?
Глянул на неухоженный участок. На него грядка с луком впечатления не произвела. Высказался в критическом смысле:
— Тебе бы женку вроде моей. Она бы тут все перебрала, пересортировала. Каждую травку в свой цвет по-выкрашивала бы. И стояла бы на карачках, дожидаясь, когда какой сорняк выглянет. Чтобы его, значит, сразу…
За столом Виктор Аркадьевич с ходу принялся зондировать нового начальника. С присущей ему прямотой:
— Чего это у вас мужики под магазином третий день сидят? Или нельзя подвезти хлеб вовремя?
— Это же надо, — невозмутимо ответил директор, — быть такими лоботрясами… Когда до города на автобусе полтинник. И хоть завались там этого хлеба.
— Это в каком же смысле завались? — Сватов попробовал взять поглубже.
Но Петр Куприянович от «прощупывания» легко и свободно ушел.
— Да все в том же. Привыкли к иждивенчеству. Это подай, то подвези. А потом сидят, лишь бы не работать…
Разлили за знакомство.
Тут же у калитки появился Федор Архипович. Нюх на выпивку у него отменный. Но к столу не подходит. Стоит, с ноги на ногу переминается. Стали звать — отказывается. Но и не уходит, издали поглядывает. В чем дело? Отчего скромность?
Подойти Федьке надо бы. Да и при разговоре поприсутствовать. Как-никак на его территории…
Но подойти Федька побаивается. Ведь пока он с этой стороны дистанцию выдерживает, ту же дистанцию с той, с другой стороны, от стежки, в борозде протоптанной… держит Анна Васильевна. Пока он у калитки мается, Анна Васильевна тоже к столу не подойдет: неудобно вроде бы незваной. Но и стыда стоять вот так у нее нет. Потому что она не просто стоит, не от безделья, а караулит, на гостей поглядывая да на Федьку, выжидая, когда он подойти все же отважится. А он отважится — против дарового угощения ему никак не устоять, да и важно ему принять участие в застолье с новым начальством… Тут она ему и выдаст. За какой-нибудь из грехов. За что именно выдаст, Федька, наверное, не знает, зато знает наверняка, что повод его выхлестать при людях у нее всегда есть…
Так и случилось.
Едва Федор Архипович за столом оказался, Анна Васильевна и метнула в него первую кошку:
— А давно я у тебя хотела спросить, Федюня, зачем же ты это скирду за садом сжег?.. Вы, конечно, извиняйте и здравствуйте… Я вот говорю, солому спалил. А чего он ее палил? Нет бы людям ее — для скота подстилать…
Но новому директору такое вмешательство незнакомой ему пенсионерки не пришлось.
— Нельзя подстилать, — довольно грубо одернул ее он. — Не положено. — И, уже обращаясь к нам, более даже к Виктору Аркадьевичу, как бы продолжая начатую тему: — Вот народ! Солому им для скота на подстилку… Жирно жить стали. И все оттого. Даровое потому что…
Федор Архипович на начальника нового, так удачно его поддержавшего, посмотрел с благодарностью. Кивнул согласно. Ясно же, что не положено. Но Анна Васильевна не унимается:
— А палить зазря — положено?
Директор молчит. Потом, показывая, что разговор закончен, отворачивается… Зря, конечно, он так, думаю я. Не знает он Анны Васильевны. Не научен еще, как Федька в истории с телеграммой…
Анна Васильевна обиженно отодвигается, но не уходит. Много она здесь прожила, многих пережила. Смотрит на нового директора отрицательно.
Впрочем, Виктор Аркадьевич тоже. Отношения с соседкой у него уже установились, и он спешит ей на помощь. Да и невредно местного руководителя поставить на место:
— Мы вот ехали, там у вас трактора без дела стоят. И солярку жгут. Им что, двигатели выключать тоже не положено?
— Работы нет, вот и стоят. Будет работа — поедут…
Сватов глянул на часы.
— Давно стоят. Четвертый час… Да за это…
Я глянул на директора с опаской. Эх, не туда Виктор Аркадьевич застолье повел. Ему что — наговорил и уехал. А нам оставаться, на этой территории жить. С прежним директором все хорошо получалось, гладко. А здесь не вышло бы обиды…
Но Птицын замечания столичного режиссера не воспринял как личную обиду.
— Понимаю, — сказал он, слегка улыбнувшись, — энергетический кризис, режим экономии. — И вполне дружески, вполне взаимно, по-свойски поддержал философскую беседу. — Я вот тоже ехал. Остановился даже. Тарахтят, жгут солярку. Два пустых, а в третьем он прямо за рулем спит. И шум ему не мешает… Даже подумал, как бы это трактор из-под него аккуратненько вынуть. Так бы и спал — в невесомости… — Петр Куприянович вздохнул. — Такой народ… — как бы подчеркивая, что он тоже здесь человек новый, пока еще посторонний, за все происходящее как бы не отвечающий…
Анна Васильевна вдруг забеспокоилась:
— Выпимши? А не задохнется он? От газов этих. Надо бы разбудить…
— У нас народ крепкий. Его и в выхлопной трубе продержи — только опохмелиться попросит.
Федька засмеялся, довольный. Два тоста уже сделали свое, и Федор Архипович расслабился…
Как в пьесе, где все совпадает, за садом загудели трактора. Пошли по взгорку в сторону леса. Полем пошли, напрямик…
За столом все довольно долго молчали. Анна Васильевна смотрела на нового начальника не без злорадного торжества. Вот она, мол, твоя философия.
Федька уже совсем освоился, почувствовал себя своим и ударился в рассуждения.
— Вы вот, горожане, многое не понимаете. Все вам высокое. Энергетический кризис, нефть, хлеб… «Как же так с хлебом? Что ж это делается?» Вот проехали по хлебу на тракторе, чтобы короче, и вы сразу в панику: «Как можете?» А мы можем… Ты же не поедешь по хлебу на тракторе? — спросил, обращаясь к Сватову, потом к Геннадию, ко мне. И ища сочувствия у директора, собой немножко красуясь, ему желая потрафить. — А я поеду, — отодвигая стакан, — я привык. Это для вас, которые в городе, — ХЛЕБ. И всякая там возвышенность. А для нас — работа. Производство… Ты не поедешь, он не поедет, а я поеду. И если бы я себе нервы тратил из-за каждой такой мелочи, это не работа была бы, а сумасшедший дом… От нервов этих в крови вырабатывается ацидофилин, — закончил монолог Федька, воткнув вилку в огурец.
— Адреналин, — поправил Дубровин.
— Еще хуже, — сказал Федька, огурцом похрустывая.
— Верно, — кивнул Петр Куприянович. — Он поедет. Такая у него привычка. И я вам откровенно скажу, если интересуетесь, — Петр Куприянович обращался теперь только к одному Виктору Аркадьевичу, как к главному в компании за столом, — вот врач, заведующий отделением в онкологии. У него, бывает, десять человек за неделю умирает. И он должен к этому привыкнуть. Потому что для нас смерть — это Смерть, а для него — работа. И если бы он каждую кончину, как мы, переживал, то это невозможно было бы вынести… Вот вы человек большой, так и рассуждайте стратегически. Невозможно переживать каждую смерть за ту же зарплату, что и какой-нибудь кожный врач, который выписал мазь, через две недели — не помогло — другую выписал… Если бы он вот, — показывая на Федьку, — за каждый литр солярки переживал или за каждый колосок — это был бы не работник…
Так вот и поговорили.
Покинув на время закусывающих гостей, мы никак не могли развязаться с темой этого застольного разговора. Я вспомнил студенческую, стройотрядовскую Тюмень. Трубы для газопровода туда возили баржами. Трубы громадные, полтора метра в диаметре. На баржу их помещалось всего несколько штук. Чтобы воздух не возить, трубы по торцам заваривали, заполняли бензином. По шестьдесят тонн получалось в каждой… Так вот, когда к какому-то событию — День нефтяника, что ли, — десятка труб не хватило, чтобы участок трубопровода торжественно сдать, золотой шов наложить, бензин из труб взяли и вылили. Жалко было, но что поделаешь. Цель оправдывает…
— Ты это к чему? — спросил Геннадий мрачно.
— Все к тому, — я искал разговору за столом разумное объяснение и старался быть объективным. — Такая работа. Шестьсот тонн бензина на землю ухнули — и хоть бы что. Нефть все спишет. А мы здесь из-за какой-то солярки…
— Директор прав, — поддержал меня Сватов, — для них это работа.
— А для тебя? — Дубровин к нему резко повернулся.
— Что для меня?
— Для тебя эта демагогия — тоже работа?
— Иногда важнее сберечь нервы…
Дубровин посмотрел на Сватова в упор:
— Для тех работа — нефть. И шестьсот тонн бензина не стоят нервов и настроения, испорченного к празднику… Для них работа — хлеб. И тоже важнее сберечь нервы…
Когда директор с Федькой укатили на «уазике» и пыль за ними улеглась, Анна Васильевна головой покачала, вздохнула тяжело:
— Не будет с им ладу… Молодой… Виктор Васильевич — тот был сочувственный. За все переживал…
Сватов пошел спать, а мы с Дубровиным отправились прогуляться. Встреча с местным начальством не выходила у меня из головы. Да и Дубровин завелся не на шутку.
И вот идем мы вдоль обглоданного в диком нашествии берега реки и у водопадика, где раньше была мельница, которая однажды оказалась никому не нужна, Геннадий, остановившись, тихо так говорит:
— Это они поедут по хлебу. Они бензин выплеснут, хоть шестьсот, хоть шесть тысяч тонн, чтобы отрапортовать быстрее. А Анна Васильевна, она глечик молочный велит, между прочим, не смывать, чтобы смывки и те — свиньям… Нет, — сказал он, — Анна Васильевна по хлебу не поедет.
Солому Федька действительно сжег. Узнал, что из района едут с проверкой состояния полей, и подпалил. Горела скирда жарко, весь день и всю ночь взрывалась искрами, а к утру на поле за садом осталось только черное пятно.
Утром Федор Архипович приехал, в результатах своей деятельности удостоверился. Назад возвращался не краем поля, хоть и было бы короче, а через деревню — всем своим видом выражая удовлетворенность.
Снова выступил Федор Архипович радетелем за порядок, за общественное добро. И совсем уже хорошо получилось, когда новый директор его в этом поддержал и как бы утвердил.
— Слушай, тут уже совсем какая-то ерунда, — говорил Геннадий. — Выходит, что солому он сжег, чтобы перед начальством выслужиться. Но что же это за служба такая, где, уничтожая добро, можно выслужиться?
Федор Архипович эту службу знал. Прекрасно понимал, что его успех в ней от успеха совхозного дела никак не зависит. Как не зависел успех организаторов веткозаготовительной кампании от того, будут ли коровы есть ветки, будут ли, ими питаясь, давать молоко. Здесь не важным было, что делается, а важным было делать это организованно и хорошо, чтобы был порядок. И со скирдой важнее всего был порядок. Ведь главное для Федьки что? Главное для него в должности продержаться.
— А продержаться можно когда? — спрашивал себя Геннадий. И тут же отвечал: — Только если ты постоянно чем-нибудь занят. Только если ты постоянно нужен и незаменим.
Ведь вот в чем тут хитрость: когда к февралю корма на совхозной ферме совсем кончились, не кто иной, как Федор Архипович, проявил инициативу, укатив на трех совхозных грузовиках аж под Полтаву, к свояку, что работает там таким же, как он, бригадиром. Все за той же соломой.
Так что дальний умысел и какое-то подобие логики здесь были. Не всем и не сразу, но все-таки понятной и объяснимой. Не потому ли он солому сжигал, что таким нехитрым образом ставил совхозное начальство в зависимость от него, Федора Архиповича, подчеркивая тем самым свою озабоченность делом и даже в деле этом незаменимость? И свое умение все организовать.
— Ну, здесь ты ошибаешься, — заметил я, выслушав догадки приятеля. — Перегибаешь. Если он будет совсем незаинтересован в результатах работы, его просто уберут. Продержаться он может, все-таки давая результат.
— При одном условии… — возразил Геннадий. — Что для тех, от кого его положение зависит, результат его труда что-то значит. Ну, скажем, если и их положение, их благополучие зависят от этого результата. Но не очень оно зависит.
Действительно, не очень зависело. За развал Федькиной работы Петра Куприяновича с должности, обеспечивающей ему благополучие, ведь никто снимать не станет. Всегда можно сослаться на объективные трудности. Требовать с Федьки каких-нибудь значительных результатов Петр Куприянович не может, не обеспечив ему для этого всего необходимого. Но и с него самого не особенно могут требовать, не давая ему всего необходимого. Дергать могут, отчитывать хоть на весь эфир… А снять с работы? Только если он взбрыкнет, в чье-то положение не войдет, проявит вдруг вздорность характера… Или если случится что-то из ряда вон. Криминал, аморалка, скандальная история, да еще с оглаской, — вроде той, что с Виктором Васильевичем, погоревшим на приписках, произошла…
— Зависимость всегда носит двусторонний характер, — говорил Геннадий. — Ничего не давая Федьке, не обеспечивая ему возможности добиваться приличных результатов, Птицын оказывается от него в зависимости. Ведь, помогая дело волочить, Федька тем самым помогает и ему продержаться. Одной веревочкой они повязаны…
— А результат? — упорствовал я. — Смотрят-то на результат.
— Ты моего шефа помнишь? — Геннадий вздохнул. — Его что — результат интересовал? Был бы человек хороший — это раз. И было бы все тихо. Это два.
Еще до ссоры Дубровина с Осинским я как-то взялся тому порекомендовать одного нашего однокурсника. Отличный специалист, он когда-то уехал в Москву, а теперь по личным обстоятельствам (старики родители совсем плохи стали) вынужден был вернуться в Минск. Геннадий от участия в протежировании отказался. И я пошел сам. Начальник, все выслушав, сразу повел меня к директору НИИ. Помочь с трудоустройством тот взялся охотно. Тем более что брал человека не к себе. Когда дело в принципе было уже решено, я сказал, обрадованный успехом:
— Право же, вы не пожалеете. Он и действительно замечательный специалист.
Директор поморщился, как от зубной боли. Я смутился.
Уже в коридоре Осинский мне все объяснил:
— Кому он нужен, ваш «замечательный специалист»? С ними только заботы. То подай, это обеспечь. А потом еще выступать начнет, умничать… «Парень хороший, помочь надо, человек свой» — это аргумент. Об этом и говорить надо.
Федор Архипович в этом смысле был человек хороший. Выступать не начнет. Требовать не станет, тем более умничать. Дело будет волочить и удобным окажется вполне, пока…
Пока все будет тихо, пока не случится скандал. Вроде того, давнего, с телеграммой…
Скандала под своей «крышей» Федька, наученный горьким опытом, боялся с тех пор больше всего. Однажды, впрочем, он чуть опять не произошел. Все из-за Геннадия с его характером, с его упорным нежеланием считаться с обстоятельствами.
Сено на неудобицах Анна Васильевна с Константином Павловичем, как, впрочем, и вся деревня, заготавливали, несмотря на запреты. Правда, делали это украдкой: прокашивали лишь плешины, незаметные с дороги, убирали траву побыстрее, таскали ее, даже не досушив, тайком — мешками и все больше на себе: ни с тачкой, ни с лошадью незамеченным не останешься.
Вконец возмущенный такой несуразицей, Геннадий как-то и предложил старикам сушить траву на его участке, здесь же и собирать сено в стожки. Анна Васильевна предложение доцента приняла, сразу смекнув, что у него они не отымут.
И вот однажды Федор Архипович, наехавший в Уть все с тем же намерением — показать Дубровина кому-то из районных дружков, увидел нашего доцента… в трусах и сандалиях… обливающегося потом… тянущего тачку, нагруженную ворохом свежескошенной травы и подталкиваемую сзади Анной Васильевной в паре с Константином Павловичем.
Непристойность и срамота происходящего Федора Архиповича потрясла. Он сидел верхом на своем персональном мотоцикле, смотрел на эту троицу ошарашенно и даже забыл заглушить мотор. Такого от Дубровина он не ожидал. И дело не в облике. Этим горожанам все позволено, даже расхаживать среди белого дня в одних трусах. Дело и не в хищении, которое Дубровин в качестве соучастника совершал, не в попрании строгих правил средь бела дня… Дело в умопомрачительной неприличности самого занятия: тянуть тачку, имея вузовский диплом и в придачу диплом кандидатский.
Своим недостойным поведением Геннадий его, Федьку, в глазах районного товарища прямо позорил.
Увидев Федьку, да еще с каким-то начальником, Анна Васильевна всплеснула руками, ахнула и, по-детски пригнувшись, кустами побежала к дому. Константин Павлович, тоже изрядно струхнувший, с досадой плюнул, но никуда не побежал, а встал в стороне, опустив руки по швам и всем своим видом демонстрируя непричастность к преступлению.
Районный товарищ, сразу смекнувший, что дело нечисто, что доцент этот далеко не тот, за кого он здесь себя выдает, повел себя официально.
Осмотрев два стога, стоявшие на участке Дубровина, он довольно сухо и строго поинтересовался:
— Это чье сено будет?
Вопрос повис в воздухе.
Анна Васильевна уже катилась к месту происшествия с закуской в подоле и двумя бутылками белой, припасенной к какому-то случаю. Федька Федькой, но с начальством шутки плохи. Чувствуя себя, а не Федора Архиповича с товарищем, виновницей происшествия, не привыкшая обсуждать разумность установленных правил, она таким традиционным способом намеревалась спасти соседа от нависшей над ним беды.
Федька ее понял, поддержал, засуетившись:
— Да будет вам заводиться… Сообразим за встречу по маленькой — всего-то и делов.
Но инспектор был неумолим.
— Водку в жару я не пью, — сказал он холодно.
Федор Архипович, почуяв, что надвигается скандал, потянул своего товарища в сторону. Громким шепотом принялся втолковывать ему что-то про ситуацию. Ситуация, понимаешь, не та. Но товарищ отступать был не намерен. Геннадий в трусах и сандалиях на него впечатления не производил. Снова, еще более строго, он переспросил:
— Сено чье будет?
Приехавший накануне Сватов (до сих пор он в разговор не вмешивался, занимаясь разведением позаимствованного у Анны Васильевны самовара) оставил свое занятие, не торопясь подошел к инспектору и твердо произнес:
— Мое. Оно не будет, оно есть.
Инспектор оживился:
— Будем составлять акт. Если вы такой умник… Зачем вам столько сена?
— Собираюсь заводить козу.
— Вы что мне голову морочите? — грубовато одернул его инспектор. — Я что, не знаю, сколько сена нужно для козы?
— Вы-то, может быть, знаете. А я — нет. И знать не хочу. Потому что с вашими знаниями и вашей работой кормов в районе к марту, между прочим, не было. И скот при всех ваших рекомендациях голодал… А я так не могу. Я не могу издеваться над животным. Даже если это коза.
Повернувшись, Сватов направился к самовару.
— Хищение налицо, — кинул ему вдогонку инспектор, — акт все-таки придется составить.
Сватов, услышав угрозу, снова подошел.
— Не придется, — сказал он. — А если так, то завтра я этим делом специально займусь. И постараюсь сделать все, чтобы вас больше сюда не направляли.
Инспектор как-то сразу сник. Так далеко заходить он не собирался. Кто их знает, этих приезжих. Да и больно надо ввязываться — из-за какого-то сена… Сто лет оно ему не нужно.
Федька поспешил увезти своего товарища подальше от греха. Уж ему-то этот конфликт был и вовсе ни к чему. Выставлять себя перед нами радетелем за общественное он не собирался и собираться не мог. Мы-то знали, что, кроме всего, был Федор Архипович беспардонный мошенник и вор. И если за все время нашего знакомства хоть в чем-то и проявлялся его талант, так как раз в воровстве.
Прошлой осенью в магазинах было неважно с белокочанной капустой, которую Виктор Аркадьевич очень любил квасить на зиму и делал это мастерски. Непосредственной нашей связью с деревней он и решил тогда воспользоваться.
Федька, у которого мы спросили, можно ли капусту выписать и получить, откликнулся с энтузиазмом.
— Это мы щас, — с готовностью кивнул он, едва выслушав. — Момент. — И направился к мотоциклу.
«Нива» Сватова двинулась следом.
На совхозном дворе Федька отыскал сторожиху, взял у нее ключи и, отворив ворота склада, велел подогнать машину.
С неожиданной для него ловкостью и быстротой он откатывал негодные, по его мнению, кочаны, выбирал покрупнее и поплотнее, сноровисто обрывал с них верхние лохматые листья, тискал ладонями, поднося к уху и прислушиваясь, — так знатоки прослушивают арбуз, — тут же откидывал негодные, а те, что были хороши, швырял в открытый багажник с точностью, восхитившей бы любого мастера гандбола.
Нам он буквально ни к чему не давал притронуться.
В считанные секунды багажник был заполнен до отказа, захлопнут, ворота склада закрыты и большой амбарный замок навешен.
— Отгоняй! — весело крикнул он Сватову. — Живо!
Вскочив на мотоцикл раньше, чем Виктор Аркадьевич успел повернуть ключ зажигания, Федька был таков. За околицей Сватов остановил машину.
— А как же выписывать? Без весу…
И посмотрел на Дубровина. Тот уже тоже все понял.
Подкатил Федор Архипович.
— Ну, как? — спросил он, ожидая похвалы и восторгов.
— Надо оплатить, — сухо сказал Дубровин. — Взвесить и оплатить.
— Во дает! — засмеялся Федька. — Государство наше с пяти кочанов не обеднеет. Свои же люди… Да и как теперь ты ее взвесишь?
— Вы, собственно, где живете? — спросил Сватов.
— Федор Архипович живет за магазином, — сказал я.
Федор Архипович снова оживился. Ясно было, куда мы клонили.
— Да тут рядом! Это по пути, — напялив валявшийся в коляске шлем, он взобрался на седло. — Давай за мной…
Но на магарыч на сей раз Федька, оказывается, не рассчитывал. Даже напротив: угощение решил выставить сам. Обмыть удачно провернутое дельце. У магазина он остановился. Через минуту выскочил, прижимая к груди бутылки и два батона.
Мы сидели в машине молча.
Подрулив к дому и увидев запертую на замок дверь, Федька досадливо чертыхнулся.
— Мутер, видать, к соседке двинула. Я мигом, я сейчас. Это дело надо замочить…
Когда он вернулся, капуста была аккуратной горкой сложена у калитки.
— Вы нас, конечно, извините, — сказал Дубровин, — сами понимаете, дела. — И велел Сватову трогать.
Оглянувшись, я увидел Федьку. В недоумении он стоял перед грудой белоснежных кочанов. Таким растерянным я его еще не наблюдал.
— Втоптали, можно сказать, в грязь такой, можно сказать, талант, — процедил сквозь зубы Сватов. — И остались, дураки, без капусты… — Виктор Аркадьевич помолчал. — Интересно, куда он ее теперь денет? Уверен, что себе не возьмет…
Капусту Федор Архипович и действительно не взял. Отправил с оказией в город. Кому-то из знакомых. Капуста ему была не нужна — квасить ее он не станет. Кроме того, было у Федьки одно строгое правило: для себя не красть.
Вот здесь-то и заключена была его главная хитрость. За этим строго соблюдаемым правилом проявлялась и его предприимчивость, и предусмотрительность, и поразительная дальновидность, оценить которые даже Геннадий смог лишь много времени спустя. Когда понял, что, воруя не для себя, получал Федька гораздо больше, чем имел бы он от примитивного воровства, связанного к тому же с прямым риском. Именно воруя не для себя, он прекрасно устраивал свои дела, обеспечивал «крышу» над головой и, как оказалось, запасные позиции на будущее.
Инженеры знают: для нормальной работы любой системы, состоящей из нескольких функционально подчиненных звеньев, между ними должна быть отлажена обратная связь. Только тогда система будет саморегулирующейся, а значит — надежной.
Это из размышлений Дубровина… о жизни маленькой деревеньки Уть.
После истории с капустой минул почти год, когда Федька, появившись у Геннадия, вспомнил о нашем приятеле.
Федор Архипович пришел в новом костюме, при галстуке и в сопровождении Анжелы.
— Не помешаю? — спросил он, сняв кепку. — Как здоровьечко? Что-то давно Виктор Аркадьевич не показывается…
Геннадий удивился:
— А что такое?
— Дело у меня к нему, — сказал Федька. — Свойское… Хотя вы тоже, кажется, по ученой части…
Сватова он теперь считал своим человеком, который ему даже чем-то обязан. Было, мол, дело… Была услуга…
Сам результат дела, как и всегда, Федьку не занимал. Имея доступ к капусте, капусту Сватову он и обеспечил. Отказался человек? На то его воля. Чего ж тут изображать обиды… «Обеспечив», Федька, естественно, должен был с этого что-то иметь…
Что же он хотел иметь за услугу на этот раз?
— Есть тут один хитрый вопросик…
Поняв, что напрямую выйти на Сватова ему не удастся, Федор Архипович изложил суть дела Геннадию. Не без удовольствия, но что поделаешь.
«Вопросик» состоял в том, чтобы определить дочку Федора Архиповича на учебу. Она у него такая смышленая. Но вот второй год без дела околачивается…
Представив, сколько последствий может повлечь за собой отказ посодействовать, — и для него, и для Анны Васильевны, которая при разговоре присутствовала, Геннадий неожиданно согласился. Имея в виду консультации, которые он мог бы с абитуриенткой провести.
— Куда же она хочет? — осторожно поинтересовался Дубровин.
— В институт какой-нибудь…
— Или в техникум, — сказала Анжела, с невинным видом теребя поясок на легком и весьма открытом платьице, готовом, казалось, соскользнуть, обнажив совсем не невинную конструкцию засидевшейся в девках абитуриентки.
— Одинаково, — сказал Федька. — Тоже наука.
Взглянув на Анжелу, Дубровин от одной мысли, что она будет сдавать вступительные экзамены, внутренне содрогнулся.
— Может, лучше в училище? — жалобно сказал он. — Как бы это объяснить… Подготовка у нее… даже для техникума слабовата, да и перерыв большой…
— Так ведь в школе были одни пятерки, — обиделся Федька.
— Учиться тяжело…
Федор Архипович забеспокоился:
— Тогда оно конечно… Училище — тоже… Пойдешь в училище?
— Ага… — пролепетала Анжела.
— Благодарствую, — сказал Федька, прощаясь с доцентом по-городскому, за ручку. — Мы пока что дома посоветуемся. Отродье мое, — здесь он род с отродьем перепутал, — сами понимаете, не слишком образованное… Надо как-то устраиваться, — закончил Федька, с важностью удаляясь и ведя в поводу Анжелу. — По-соседски…
Дубровин вздохнул с облегчением. В училище порекомендовать он мог. Тем более при всех пятерках… В следующий приезд он захватил с собой справочник для поступающих в училища системы профтехобразования. И передал его бригадиру.
Назавтра Федор Архипович прикатил.
— Ну, так мы дома все обсудили. Мутер согласна. Надо дочь в училище бытовиков, Закройщицей хочет… Она у нас толковая. К этому делу склонность имеет…
Геннадий схватился за голову. Кое-что в жизни он знал. Конкурс у закройщиков был не меньше, чем в радиотехнический институт в годы повального увлечения электроникой, когда мы с ним сдавали вступительные экзамены. Семнадцать человек на место, если быть точным. Мода на профессии меняется: сегодня закройщица живет не хуже, чем доцент…
Но отступать было поздно. Пришлось-таки обращаться к Сватову. У него в системе профобразования, естественно, был старый друг.
Виктор Аркадьевич всю безвыходность положения Дубровина понял. «Придется помочь. С соседями лучше не ссориться. Особенно если они к нам «со всей душой».
Взявшись за дело, он для начала решил его максимально выправить и упростить. Для обращения с такой просьбой нужны были простые и всем понятные мотивы. Поэтому, позвонив своему другу, он объяснил так: помочь надо дочери бригадира из деревни, где живет его, Сватова, мать. Мест, разумеется, не было, весь свой лимит друг Сватова уже роздал. Хотя это был первый день по его возвращении из отпуска. Но аргумент Виктора Аркадьевича подействовал.
— Это — серьезно… — понимающе вздохнул старый друг. — Серьезней, пожалуй, не бывает… Придется нажимать…
Дело сделалось.
Город приобрел таким образом еще одну «чудо-закройщицу». Геннадий — признательность бригадира. Сватов — признательность Геннадия. Друг Сватова — его признательность. Мы с Геннадием — материал для осмысления. Снова вспоминался начальник ВЦ Осинский. Как он перетаскивал в город «свояков». Оказывается, здесь могут быть весьма веские мотивы…
Но вот положительной установки Геннадий почему-то не обрел. Даже напротив. Первый раз с момента покупки дома он заговорил об этом с досадой.
— Черт знает чем здесь приходится заниматься, — сказал он мрачно. — Раньше в том же швейном ателье я чувствовал себя потерпевшим. А теперь?..
Размышления Геннадия принимали все более глубинный характер. Как же сложилась такая ситуация? Отчего всем вокруг все стало безразличным? Почему тракторист, например, работает из рук вон плохо, порой даже вредит, а директору до этого вроде бы и дела нет, ему успех этой работы как бы не важен? И Федьке не важен, и его дружку-инспектору тоже не важен, как и не важен успех дела был начальнику Дубровина в вычислительном центре. В чем тут причина?
Федьке сжечь солому выгоднее, чем в дело употребить. Трактористу тоже все равно, сожжет он солярку или сэкономит. Он за нее не заплатит. Ему все равно даже, работает он или простаивает. Потому что все положенное ему директор заплатит. Иначе окажется и без такого тракториста. Тракторист, выходит, тоже не зарплату получает, а жалованье. Даже когда по хлебу ездит, получает сколько положено. Лишь бы не выступал.
И горожанин, который вместо своей основной работы приехал никому не нужные ветки ломать, получит, сколько положено, даже больше, так как, сохранив за ним основную зарплату, за ветки ему начисляют еще по десятке в день. И директор свое получит, и районный начальник, полагающий, что из провала в животноводстве он выйдет, наломав веток, не испачкав рук в земле. Да еще за чужой счет, чужими силами…
— Обратная связь в любой системе должна быть стабильной, — говорил Геннадий. — И уж никак не субъективной.
Но, доверившись Федьке, эту самую обратную связь между человеком и обществом мы осуществляем через него. И утрачиваем, таким образом, цену всему. Это на руку Федьке, этим он пользуется. Потому что если и крестьянину платят вне зависимости от количества и полезности его труда, то уж он, Федька, за свое жалованье может быть спокоен.
— За литр минеральной воды, — продолжал рассуждать Геннадий, — мы платим столько же, сколько за литр молока. Хотя воду нужно только налить и закупорить. А молоко? Надо вырастить корову, построить хлев, заготавливать корма, кормить, холить и доить… За булку хлеба мы платим столько, что этого недостаточно даже, чтобы покрыть расходы в пекарне… А ведь все должно стоить столько, сколько стоит. Иначе что получается? Сначала мы показываем крестьянину, что его труд как бы ничего не стоит. И сам он не очень нам нужен. За ботинки, например, которые нам очень нужны, мы и платим будь здоров. Убедив таким образом крестьянина в никчемности его труда, мы начинаем изображать из себя добряков — выделяем ему средства, дотации, списываем долги за убыточность производства. Показывая ему тем самым, какие мы добрые дяди, — дали, да еще как много. Выделили, как незаработанное… Когда ручеек из «выделенных благ» доходит до той же Анны Васильевны, она воспринимает это как подарок, как жалованье, но уже не от общества, которое рассчитывается с нею за труд, а от Федьки и всех, кто стоит в совхозе над ним. И может дать или не дать. Не от того, как поработаешь, а от того, как попросишь…
Сейчас, по моим представлениям, Дубровин должен был бы достать свирельку и заиграть. Он и достал из кармана бархатный чехольчик… Но потом отчего-то снова спрятал его.
— В том-то и дело, что, нарушив обратную связь, — закончил он свой монолог, — доверив ее вместо цены и заработной платы какому-то шалопаю Федьке, мы тем самым позволяем ему вполне процветать. Создаем над его головой вполне надежную крышу… Сидя под ней и больше всего боясь скандала, он теперь и Анну Васильевну от земли пытается отлучить. Ей уже вроде бы тоже все равно, какой свекла вырастет, — все одно под снегом пропадет…
Но с Анной Васильевной номер, не вышел. Слишком сильным в ней оказалось понимание смысла жизни и своего труда на земле, своего права на ней. И случился у них с Федькой большой скандал. Было так.
Подловил стариков Федька все на том же сене. Все с той же злополучной тачкой. Застукал Анну Васильевну с Константином Павловичем на лесной поляне, где сено, украдкой накошенное и просушенное, они погрузили на тачку — целую копну, перетянули старыми вожжами и присели рядышком, чтобы перед дорогой передохнуть.
Туг и нагрянули Федька с лесником. Поймали, что называется, с поличным. Сено предложили старикам разгрузить, тачку порешили конфисковать как средство преступного хищения. А делу надумали придать крутой оборот, чтобы другим неповадно было…
Анна Васильевна испугалась не на шутку. Бог с ним, с сеном этим, с позором даже публичным, но тачка… Тачка-то была соседская, на резиновом ходу, с рессорами. На всю Уть одна, оттого бесценная.
Кинулась Анна Васильевна Федьку с приятелем уговаривать. Пустила в ход все аргументы… Верх взял, разумеется, главный ее аргумент, сводившийся к тому, что дома у нее…
Две бутылки, так и не распечатанные прошлый раз, стояли у Федьки перед глазами как наяву. Со вчерашнего шумело в голове, в желудке было муторно.
— Вы бы, мальцы, не наказывали нас, дурней старых. Вы бы лучше нам подсобили, — заискивающе упрашивала Анна Васильевна, — я бы вас и отблагодарила… И «мальцы», не устояв, согласились. И тачку эту, будь она неладна, доверху груженную, во двор соседей Дубровина прикатили. Благо почти всю дорогу с горки… Прикатив, присели в тенечке, под яблоней, поджидая, пока хозяйка сообразит на стол.
Анна Васильевна тут и сообразила… что к чему. И не смогла хоть однажды не воздать Федьке по заслугам. Скрылась ненадолго в хлеву, будто по делу, а сама стояла без всякого дела и думала о том, что жизнь у нее из-за Федьки стала вконец невыносимой. До того дошло, что в ноги ему чуть не кинулась, угощение принять умоляла. Да гори оно все синим пламенем… Вылетела вдруг взбудораженная, всклокоченная, как согнанная с насеста курица, и давай Федьку с приятелем угощать по хребтам здоровой орясиной, выбранной в хлеву.
От угощения такого «мальцы» прямо обезумели. И рванули со двора, прикрывая головы руками, спасаясь позорным бегством.
Но не столько удары как с цепи сорвавшейся бабы были им страшны, сколько ее истошные вопли на всю деревню.
— Караул!.. Жулики!.. — кричала Анна Васильевна, огревая их спины орясиной. — Народное грабят! Шпекулянты на общественном!.. Милиция!..
А вопли страшны были Федьке не оскорблением, не унижением Федькиного достоинства, не больно уж возвышенного, а самим скандалом. Тем, что люди все это видели. И понимали все именно так, как повернула Анна Васильевна. Выставлены «мальцы» были принародно жуликами, взяточниками и ворами. А вся деревня вдруг оказалась в свидетелях.
— Милиции на них нет…
И обман Анны Васильевны стал для всех не обманом, а истиной. Потому что истиной он, в сути своей, и был. Истиной, которая неизбежно должна восторжествовать. Ибо на всякую кривду есть в деревне своя справедливость…
На этом здесь все стояло испокон. И поныне стоит.
Геннадий, пересказывая мне случившееся, хохотал.
— Это тебе не козу покупать, Генка, — важно комментировал Константин Павлович. — Вот баба!.. Как даст ему орясиной, как даст… А сама людей кличет, милицию…
Дошло и до милиции. Началось разбирательство — с опросом свидетелей. Многое из Федькиных грехов обнаружилось, оказался он в центре неприглядной истории. И хотя криминала не выходило…
Крыша над его головой рухнула.
Сработала «обратная связь».
Очнулись все как-то разом. И стало для всех очевидным, что Федька-то по всем статьям человек нехороший. И сразу он всех перестал устраивать. Всем стало вдруг ясно, что человек он плохой. И Птицыну тоже стало понятно, что работник Федор Архипович никудышный. Даже такое простое дело он тихо и бесшумно волочить не смог. С Анной Васильевной не справился, с Утью не совладал.
Стал Федор Архипович как бы причиной беспорядков, получивших широкую огласку. И был, как причина, сразу же устранен.
Ответных действий он никаких не предпринял, к властям взывать не стал, а тихо укатил, тем самым как бы признав свое поражение.
Тип этот не столь уж жалок и ничтожен, как может показаться при поверхностном знакомстве. Это, конечно, маленький человечек, на самой низшей из ступенек иерархической лестницы, но по сути своей, по своему положению именно он представляет власть. Мало того, он олицетворяет собой власть, как бы нарочно демонстрируя всю порочность и бессмысленность сложившейся системы.
Это Геннадий Евгеньевич Дубровин о Федьке, Федоре Архиповиче. И не только о нем.
Тихо укатив из Ути, оставил Федор Архипович в сознании односельчан, что называется, неизгладимый след. Вспоминали его часто: одна за другой всплывали в разговорах его выходки и проделки. Анна Васильевна, понятно, для всей деревни ходила в героях, в избавителях.
Не давал покоя образ бывшего совхозного бригадира и Дубровину. Правда, скандал с сеном и Федькино поражение в нем он склонен был считать лишь счастливым случаем, а в Федьке видел социальное зло, от которого не так просто избавиться.
— Ну, хорошо, — говорил он, — а не огрей его Анна Васильевна орясиной? Кто знает, сколько бы его благополучие продолжалось? — Геннадия занимали причины Федькиной живучести. — Как случилось, что Федька так долго всю деревню попирал? Как он, будучи плутом бессовестным и очевидным, при всей своей никчемности и при всей безалаберности своей деятельности, так безбедно и вполне благополучно существовал? Что же он такая был за всесильная и всемогущая личность?
— Ржавый гвоздь, — сказал я однажды, вспомнив Анну Васильевну. — Все просто: сила его в слабости. Ржавый гвоздь к делу не больно применишь. Но и вытащить его нелегко. Ржавость как раз и мешает, удерживает.
Найденным объяснением я был вполне удовлетворен. Но Геннадия такая простота не устраивала.
— Это, конечно, красиво. Но все сложнее. Не в его, а в нашей слабости дело. Чтобы ржавчина могла процветать и развиваться, нужны соответствующие условия. Ну, скажем, нужна сырость. Нужна ситуация и среда.
Именно подходящую ситуацию создавал себе Федька в Ути, черпая извращенную свою силу и даже как бы неуязвимость в своем отношении к Анне Васильевне и ее односельчанам, к их труду на земле.
— И пользовался при этом, — говорил Геннадий, — лишь одной нашей слабостью. В чем она? Да в том, что деревню оставили с ним наедине… Возьми случай с соломой. Почему он ее сжег?
— Чтобы досадить Анне Васильевне… — ответил я не задумываясь.
— Нет, подожди, — перебил меня Геннадий. — Зачем он ее сжег, а не раздал по дворам? Неужели ты думаешь, что он не нашел бы повода обделить соломой одну Анну Васильевну?
Зная изобретательность Федора Архиповича, я так не думал.
— То-то и оно! — продолжал Дубровин. — Все не так просто. Дело здесь все в том же стремлении продержаться у власти. А продержаться Федор Архипович мог, только попирая деревню, держа ее в зависимости от себя, вынуждая ее идти к нему на поклон. Эту зависимость он и подчеркнул… И траву он не давал косить на неудобицах, потому что знал: именно так заставит всех идти к нему просить участок для покоса. Жизненная потребность и необходимость держать в деревне домашний скот… кормила Федьку. Даже и буквально кормила. Вспомни, как он работал пастухом…
Это было сразу после той истории со свеклой и с телеграммами, когда изгнанный из должности Федька вынужден был, не имея за душой никакой специальности, в руках — никакого умения, а во дворе — ни курицы, ни петуха, податься в пастухи личного стада.
Вскоре он убедился, что должность пастуха ничем, пожалуй, не уступает бригадирской. С коровы платили ему по шесть рублей в месяц, да еще собирали торбу, да еще по очереди выделяли помощника. Коров в трех окрестных деревнях набиралось шесть с лишним десятков — справиться с таким стадом, имея помощника и собаку, дело нехитрое, а получал Федор Архипович таким образом до четырехсот рублей наличными, да при полном пансионе, да с полным выражением почтительности, которым деревня балует дефицитную по нынешним временам должность.
Почтительность эта вполне компенсировала Федьке некоторую внутреннюю ущемленность — все-таки из бригадиров он был изгнан. Правда, своим «подпаскам» Федька частенько говорил, что в должность его еще призовут, никуда не денутся. И намекал на особый его, Федькин, к делам подход… «Талант способностей надо иметь…»
И действительно, вскоре его призвали.
И снова тогда началась для Федьки обычная жизнь, усложненная лишь вновь появившейся заботой, впрочем, вполне для него приятной и не обременительной, — сводить с Анной Васильевной счеты. Еще и оттого необременительной, что сведение счетов как раз и помогало ему «иметь подход» и жизнью Ути управлять.
Попробуй, скажем, Анна Васильевна, пусть и взбешенная тем, что свекла пропала под снегом, в другой год на прополку или уборку не выйти. Или взбунтуйся она — откажись сгнивший по нерадивости того же Федьки картофель перебирать. Тут он ей участок для косьбы и не выделит. Ну, не совсем не выделит — такой власти у него нет: молоко-то Анна Васильевна в совхоз исправно сдает, не выделить нельзя. Но забыть он может. И заставить ее лишний раз прогуляться до конторы. А потом, когда уже все покосы распределены и розданы, отведут ей участок на болотистых кочках да на отшибе, куда и проехать-то можно лишь на лошади. А лошадь, опять же, можно к сроку не дать, тогда сено дождем прихватит, оно и подгниет. Ну и так далее…
Призвать-то Федьку призвали, но, как оказалось, на его же беду. Все эти постоянные притеснения и помыкания, накопившись и достигнув однажды критической массы, вызвали в Анне Васильевне взрыв. Геннадий довольно скоро понял, что скандал в Ути не такая уж случайность. Поражение Федьки было предрешено тем, что все его существование противоречило здравому смыслу, которым в своей жизни руководствовалась Анна Васильевна.
Помог это понять Дубровину, казалось бы, незначительный и простой пример.
Как-то Геннадий спросил у Анны Васильевны, чего это они не косят траву на его участке. Константин Павлович подкармливал участок селитрой, и трава вымахала отменная. Однако соседи ее не трогали, а занимались мелочевкой, собирая с неудобиц по травинке.
От вопроса Анна Васильевна отделалась неопределенно-шутливо. Но Геннадий понял: накашивали старики ровно столько, сколько успели бы своими силами сгрести и накрыть, завидев приближающуюся тучу…
Федьку такие тонкости никогда не занимали. Так, однажды, воспользовавшись нагрянувшим отрядом шефов, он все скосил — где сухо и ничего почти от жары уже не было, где низко и сыро… И все, разумеется, сгубил, когда шефы уехали. Даже дважды сгубил. Сначала сгноил под проливными дождями, не успев собрать. Потом загрузил в сенажную траншею — подгнившее и сырое, вперемешку с теми же ветками. И в результате превратил в неприменимую бурду.
Здесь не Анны Васильевны был уничтожен труд, как в истории со свеклой, оставленной под снегом, но тем не менее боль душевную это у нее вызвало. И досаду, сродни той, что испытывала Анна Васильевна каждый день, проходя мимо худющих бычков, томящихся в загоне — и под дождем, и в знойную жару. У Федьки до них никак не доходили руки. Смотреть на них без сострадания и впрямь было невозможно… Этот загон Федька называл летними лагерями. И однажды не без важности пояснил Дубровину, что, согласно научным рекомендациям, в таких лагерях можно производить мясо без всяких капитальных затрат.
Насчет затрат Геннадий поинтересовался в конторе: одну из самых доходных животноводческих статей — откорм крупного рогатого скота — Федор Архипович ухитрился сделать разорительной…
И здесь Дубровина, как он сам признался, осенило. Вернувшись в тот день из конторы, он разыскал меня у реки. Я наблюдал, как мальчишки, копошась в прибрежных корчах, ловили руками плотву. Получалось у них это ловко. Геннадий присел рядом, вынул из кармана свирельку, положил ее на траву.
— С Федором Архиповичем теперь, мне кажется, все ясно.
Я посмотрел на него с удивлением. Мне с Федором Архиповичем уже давно все было ясно. Но у Геннадия сложилась концепция. Я приготовился слушать. Выслушивать его «концепции» всегда интересно.
На сей раз она сводилась к тому, что Федька наш — не что иное как… промежуточный человек. Самый что ни на есть.
— Что есть Федька? — развивал свою концепцию Геннадий. — Во-первых, он не хозяин. Ничего своего у него нет — ни земли, ни коня, ни соломы, ни навоза, ни покосов, ни семян, ни удобрений, ни сена, ни трактора… Во-вторых, он и не работник. Нет у него и специальности за душой, и никакого особого умения, разве кроме таланта воровать. И еще одного таланта, который позволяет ему блистательным образом использовать им же создаваемую на селе ситуацию. Помнишь, как ефрейтор из анекдота решил философскую проблему Времени и Пространства? Он дал команду копать канаву от забора и до обеда. Федька его превзошел, он исхитрился материализовать власть. Ту минимальную, которой он был в силу своего промежуточного положения наделен. Сделав свою промежуточность… средством благополучия.
Геннадий помолчал, поглядывая на мальчишек. Потом продолжил:
— В чем промежуточность? Во-первых, он промежуточное и лишнее звено между крестьянином и землей.
Не давая коня к природой обозначенному сроку, не раздав соломы на подстилку, что обеспечило бы земле навоз, не давая скотине вовремя корм, а крестьянину — участок для заготовки этого корма, постоянно вмешиваясь в хозяйственную жизнь деревни, Федька нарушал естественные, биологические законы, в подчинении которым только и могла эта жизнь проходить рационально.
— Но этого мало, — продолжал Геннадий. — Это только — во-первых. А во-вторых, Федька — промежуточное звено между человеком, работающим на земле, и обществом, потребляющим результат труда.
Здесь все доведено до полной нелепости. Общество, например, платит человеку из своих средств — и деньгами, и сахаром — за труд по выращиванию и уборке той же свеклы. И делает это через Федьку. Федька производит расчет, не поставляя обществу саму свеклу… Так нарушаются объективные законы общественных взаимоотношений.
Дубровин забирал круто.
— Промежуточность возникает, когда нарушается связь между человеком, работающим на земле, и самой землей — с одной стороны; между человеком, работающим на общество, и обществом — с другой.
Точности и ясности оставалось только позавидовать. Не совсем понятно было только, каким образом эта промежуточность становится средством к благополучию.
— Сейчас я тебе поясню, — говорил Геннадий, продолжая развивать тему. Глядя на него, я только теперь понял, какой он для студентов лектор. — Ведь вся хитрость положения любого Федьки в том, что он, с нашего попустительства, оказывается в распределителях.
И действительно, ничего не имея и не умея, ничего не производя, он тем не менее распределял. И распределял в первую очередь в свою пользу. Нет, не прямо себе — в том-то и фокус! Так бы он долго не продержался, был бы пойман за руку и уличен, ибо такое прямое распределение себе называется воровством, а оно не может быть долго безнаказанным. Не прямо себе распределял Федька общественные блага, а с выгодой для себя.
И когда лошадь, не ему принадлежавшую, он давал или не давал. К сроку или нет. Намекая тем самым на магарыч, без которого и не оставался. И покос выделяя или не выделяя. И солому давая или не давая. Всегда с выгодой для себя.
— И должен тебе сказать, что изымать эту выгоду для себя наловчился Федька с умопомрачительной наглостью, доводя ситуацию до полного абсурда. Вспомним еще раз, как он пристроился в пастухи…
Сам Федька коров не пас. Это делали помощники. Он же изловчился снова затесаться промежуточным звеном. Между Анной Васильевной, например, которая уговаривалась с ним об условиях, выступая в роли потребителя услуг, и… Константином Павловичем, который ей эти услуги оказывал, корову, когда приходила его очередь, пас… Федька же за это имел от Анны Васильевны шесть рублей и торбу — шмат сала, глечик молока, хлеб, лук и даже копчености, которые в пищу сами старики не употребляли. Стремясь не ударить лицом в грязь перед соседями, не выглядеть скареднее их или беднее, Анна Васильевна берегла эти деликатесы к такому вот случаю. И даже Константину Павловичу, даже отправляя его в подпаски, наказывала их не трогать… А Федька содержимое торбы потреблял, на травке полеживая и поглядывая, как Константин Павлович скот пасет…
Так вот, без всякого воровства и нарушения законов, ухитрялся Федор Архипович удовлетворять свои потребности. Пока не случился скандал.
Когда же скандал случился, когда Федьку разоблачили, да так, что он не смог пристроиться даже пастухом, ему не оставалось ничего другого, как пойти дальше. Он и отправился — искать свое промежуточное место. Это место, кстати, он себе уже подготовил, давно заведя нужные связи. Застолбил украденными из совхоза картошкой, мясом, огурцами, капустой, которые он не однажды загружал в чьи-то багажники, иногда по поручению того же Птицына. Но не продавая, а даря. Не обогащаясь, а закрепляя свое положение. Это и сработало, когда он был из Ути изгнан.
— Беда наша только в том, — говорил Геннадий, возвращаясь к нашей давней теме, — что укатил он не просто куда-нибудь, а куда-то конкретно укатил. В данном случае в город, где мы живем. Это ты понимаешь?
Это я понимал. Здесь он еще выплывет. Начальником вычислительного центра он, конечно, не станет, но на какой-нибудь базе всплывет. Скажем, на тарной, или на базе топливной, или… Или на книжной, куда мы к нему придем за «Всемиркой», что по букинистической цене стоит втрое дороже, чем по номинальной. Но по номинальной нам ее без Федора Архиповича не получить, без его посредничества… И в любом другом месте Федька выплывет, где возможна промежуточность, а значит, возможно дело волочить, посредником быть, урывать при этом для себя.
А мы потом, возмутившись его наглостью, но не разобравшись, в чем дело, возмущенно или брезгливо поморщимся: экая, мол, деревенщина. Будто бы в этом дело… А надо бы: п р о м е ж у т о ч н ы й ч е л о в е к.
— Только здесь не та промежуточность, — говорил Геннадий, — которую ты описал в своем очерке об Осинском. Здесь она посерьезнее, чем между городом и селом. Это уже последствие: Федька ведь может поехать в город, а может и не поехать, в этой ли, в другой ли деревне оставшись.
Промежуточным же он будет и здесь, и там. И промежуточностью своей он как бы олицетворяет систему, весь ее благоприятный для «ржавых гвоздей» климат.
— Беда наша и в том, — завершил разговор Геннадий, — что, избавившись в Ути от Федьки, от промежуточного человека Анна Васильевна не избавилась. Заботы жизненные еще не раз ей велят к нему обращаться.
Круг жизненных хлопот соседей не ограничивался, понятно, заботами о земле и скотине, что давало им пищу, обеспечивало потребность во внутреннем тепле. Следующей из непременных потребностей человека, как известно, является крыша над головой и очаг.
Не поняв, чего стоят нашим старикам заботы о доме, сарае, заборе и топливе, невозможно вообще понять жизнь деревни. Строительно-хозяйственная деятельность доцента от кибернетики помогла ему ощутить эти заботы, что называется, на собственной шкуре.
С положительными установками все оказалось далеко не так просто, как представлялось вначале.
История с бревнами для подрубы кое-чему научила Дубровина. Во всяком случае, он понял, что дело с ремонтом дома наскоком не возьмешь. Поэтому к очередной положительной установке, обещанной ему рекламным приложением, Дубровин отнесся с недоверием.
— Вот смотри, — сказал Геннадий, выкладывая на мой стол вырезку из газеты.
«ТАРНО-РЕМОНТНОЕ ПРЕДПРИЯТИЕ ПРОИЗВОДИТ ОТПУСК НАСЕЛЕНИЮ ЗА НАЛИЧНЫЙ РАСЧЕТ СЛЕДУЮЩИХ СТРОИТЕЛЬНЫХ МАТЕРИАЛОВ…»
Далее следовал пространный перечень.
Выходит, с бревнами мы напрасно упирались! В одном месте их нет, в другом — сколько угодно. Ждут потребителя… И вот на помощь ему приходит реклама! Оказывается, надо только газеты читать…
Но Дубровин моего оптимизма не разделил:
— Здесь вот что странно… Деревня, которая знает все и обо всем, такую важную для себя информацию — и вдруг упустила? Что-то здесь не так…
И он предложил мне включиться в эксперимент.
— Тебе же интересно…
Мне было интересно.
— Берем машину и едем на тарно-ремонтное предприятие. Там нас ждут… Да-да, там нас ждут. Или ты сомневаешься? — спросил Геннадий, из чего я понял, что сомневается он.
Машину брали четыре дня. Оказалось, что агентство по перевозке грузов населению большегрузными автомобилями не располагает. И перевезти даже одну доску длиной семь метров оно не может… А кто может? Как вообще осуществляются такие перевозки?
Предварительная разведка показала, что есть два пути.
Первый и самый простой — взять грузовик в своей организации. Нам это не подходило. На кафедре у Дубровина не было ни одного большегрузного автомобиля. У меня в редакции — тоже.
Второй путь, нам его услужливо подсказали в трансагентстве, — левый. Стали искать «левый» грузовик. Их на улицах оказалось сколько угодно. Практически каждый остановленный нами водитель готов был везти что хотите и куда хотите. Существовал и точный тариф. Во всяком случае, узнав расстояние, цену водители называли одинаковую — с точностью до рубля. Не устраивало их только то, что груз нами еще не получен и к отправке не готов. Услышав про тарно-ремонтное предприятие, все почему-то заводили моторы и, не прощаясь, уезжали.
Когда затраты времени на поиск машины сравнялись в денежном выражении с ценой на перевозку груза, Геннадий предложил третий путь, проверенный и испытанный: соискательско-аспирантский. Дядя его аспиранта работал главным инженером автохозяйства…
Точно в назначенное время за ворота автобазы выкатил громадный бортовой «КамАЗ», красный и красивый, как болгарский помидор.
Во избежание случайностей свой визит на тарную базу мы решили предварить звонком опять-таки по аспирантско-соискательскому каналу. Эксперимент, таким образом, был не совсем чистым, но нас интересовали и стройматериалы, а не только эксперимент.
В девять утра по московскому времени мы вошли в кабинет начальника тарно-ремонтного предприятия. В кабинете было многолюдно, но, узнав, кто мы, начальник, приветливо поздоровавшись, спросил:
— Ну, что там у вас?
У нас был список, который Геннадий выложил ему на стол. Цемент, шифер, кирпич. Оконные рамы, двери, половая доска, вагонка. Обрезная доска для Анны Васильевны…
Дальше события должны были развиваться следующим образом. Начальник возьмет цветной карандаш, скорее всего красный — я уже приметил этот карандаш у него на столе, — и аккуратными птичками отметит в списке, что можно взять здесь, а что на базе. Ну, может, птички будут размашистые и решительные…
Но начальник карандаша не взял. Бегло просмотрев список, он поднял голову.
— Ничего этого в свободной продаже у нас нет. И никогда не было.
— А что есть? — спросил Геннадий в некотором смущении.
— Вообще-то кирпич… Но только по распоряжению исполкома… Бывает цемент, но это зимой… Оконное стекло, древесно-стружечная плита — некондиция — и гвозди… — Посмотрев в какую-то бумагу, начальник поправился: — Гвоздей сейчас, правда, нет…
— А что же нам делать? — спросил я по возможности проникновенно.
— Не знаю, — ответил он и, уткнувшись в бумаги, показал нам, что разговор окончен. Но, увидев, что уходить мы не спешим, начал проникаться. Люди из кабинета уже разошлись. Проникнувшись, начальник написал на маленьком листочке номер телефона. — Спросите Федю. Федя может помочь.
Федя работал на стройке прорабом.
Это был чудовищный день. Мы куда-то подъезжали и отъезжали, кого-то вызывали и поджидали, пролазили в какие-то дыры в заборе, кого-то упрашивали, кого-то совестили, бегали в магазин, снова поджидали. Потом мы приехали не туда, машину поставили не так, сказали не то… И в результате все рухнуло.
— Звоните через три дня, — сказал Федя. И был таков.
К шестнадцати часам по московскому времени в кузове многотонного грузовика сиротливо лежали несколько рулонов рубероида, четыре плиты ДСП с искрошенными углами и заляпанный известью бочонок из-под цемента, прихваченный Геннадием на свалке возле Фединой прорабской. Голодные и измученные, мы сидели в кабине «КамАЗа» и размышляли, как жить дальше. Ехать в деревню с таким грузом вряд ли имело смысл.
Николай Егорович, водитель грузовика, до сих пор терпеливо все сносивший, не выдержал.
— Смотрю я на вас и думаю… — сказал он. — Смотрю и удивляюсь. Что же это происходит на белом свете и вокруг? Солидные люди вроде, а как мальчишки… Вот вы, — Николай Егорович повернулся ко мне, — журналистом работаете, а вас, как ребенка, извините, делают. Мне бы ваши полномочия, я бы им показал. Все, что положено, выписали бы, погрузили, завернув в целлофан, да еще просили бы почаще заглядывать… Неужели вы поверили, что у них ничего и впрямь нет? А с чего же они тогда питаются?
— Ваше решение? — выслушав Николая Егоровича, повернулся ко мне Геннадий.
Вспомнились наши снабженческие мытарства в стройотряде.
— Атаковать, — сказал я.
И пошел звонить из автомата Сватову. А кому же еще?..
Под руководством Виктора Аркадьевича события развивались стремительно. Лихо вкатив на сверкающем «КамАЗе» во двор тарно-ремонтного предприятия, мы затормозили под окнами кабинета начальника. Войдя в кабинет, Сватов решительно и без приглашения сел. Дубровин уселся напротив. Начальник смотрел на него, не узнавая. Сватов выложил на стол мое редакционное удостоверение.
— Мы к вам надолго.
Начальник посмотрел на него удивленно.
— Недели на две, — сказал Сватов. — С ассистентами. План нашего сотрудничества предлагается следующий.
Сватов изложил план. С девяти до шестнадцати — знакомство с работой предприятия. В шестнадцать тридцать в этом кабинете уточняются детали. Каждый день не более четырех вопросов. Через две недели подведение итогов. Наша командировка началась сегодня.
— Вопрос первый. В настоящее время на территории вверенного вам предприятия восемь работников находятся в нетрезвом состоянии. Как вы это можете объяснить?
Геннадий Евгеньевич Дубровин написал вопрос на листке бумаги и положил его начальнику на стол. Роль ассистента он исполнял с полной ответственностью. Слишком уж он был на взводе.
— Вопрос второй, — продолжал Сватов. — Какие меры лично вы, как руководитель, приняли по обеспечению населения материалами для строительства и ремонта индивидуальных домов в свете последних постановлений? Когда, к кому с возникающими трудностями обращались?
Второй листок лег на стол.
— Вопрос третий. Час эксплуатации автомобиля «КамАЗ» стоит… — Сватов остановился, как перед канавой, но тут же выкрутился: — Вы знаете, сколько он стоит… Отпуск материалов на вашей базе согласно объявлению производится с четырнадцати часов. Но кладовщик находился здесь, на совещании. Кто лично возместит наши затраты по простою автомобиля?.. Вопрос четвертый. Пока мы с вами беседуем, двое ваших работников, кстати, тоже в нетрезвом состоянии, сколачивают по договоренности с нами ящик для стекла. За десять рублей наличными.
Начальник встал и дернулся к окну:
— Не может быть!
— Может, — остановил его Сватов. — Сейчас мы это проверим. Пока же попробуем установить связь между тем, что на тарно-ремонтном предприятии нет тары для стекла, и состоянием, в котором пребывают упомянутые работники…
Лицо начальника менялось, как небо на Рижском взморье в октябре.
— У вас все? — спросил он и подошел к окну, где остановился, задумчиво глядя на «КамАЗ». — Скажите, — начальник повернулся к Дубровину, — сегодня утром вы специально приходили?
— Если честно, то нет, — сознался тот. — Я приходил, чтобы приобрести все указанное в моем списке. Но вот пришлось обратиться…
Начальник подошел к столу, налил из графина полный стакан воды.
— Да вы не волнуйтесь, — сказал Сватов. — Это будет не фельетон, не критическая статья. Важна проблема. Какие сложности, где тупики, кто и что мешает… Вы лишь пример. И нам нужна ваша помощь. Вы ведь заинтересованы в том, чтобы на вашем предприятии все было хорошо?
Начальник был заинтересован.
— Давайте список, — проговорил он, облизнув губы.
Дубровин, с недостойной, как он потом признался, поспешностью протянул список.
Дальше началось представление, достойное пера, но неописуемое.
Начальник кого-то вызвал, кому-то позвонил. Во дворе на кого-то накричал. Рабочего, который безуспешно пытался приладить доску к нашему ящику для стекла, даже оттолкнул. Водителя погрузчика от работы на технике в нетрезвом состоянии отстранил. На что тот вытаращил от недоумения глаза: «Ты что, Филиппович, спятил?»
Был самый конец рабочего дня, но девочки из конторы, еще утром вооружившие Николая Егоровича столь пригодившейся теперь информацией, домой не уходили. Столпившись у складских ворот, они поглядывали на Филипповича, превосходящего самого себя, и неуважительно прыскали.
Не прошло и часа, как кузов большегрузного автомобиля был загружен с верхом. Квитанции уже оказались подготовленными, деньги Геннадием внесены. Подрулив «КамАЗ» к воротам, Николай Егорович приостановился, чтобы проститься с Филипповичем. Довольный и даже как бы окрыленный, тот стоял у ворот, отряхиваясь от цементной пыли и всем своим видом подчеркивая приветливость.
— Спасибо, — сказал Геннадий.
— Не за что, — ответил Филиппович. — Если что понадобится — не забывайте. Чем можем — мы всегда… К хорошим людям мы всегда всей душой.
— Значит, до завтра? — пожимая ему руку, сказал Сватов. — Ровно в девять, как договаривались…
Лицо начальника тарно-ремонтного предприятия вытянулось и сморщилось, как соленый огурец.
— Вот и еще один Федор Архипович, — сказал Геннадий, когда, расставшись со Сватовым, мы уже катили по шоссе.
— При чем здесь Федька? — спросил я устало.
— При том, что, искусственно создавая дефицит, этот не хуже Федьки ухитряется процветать. Работая на обеспечение, обеспечивать он как раз и не хочет. Организуй он производство той же тары для отпуска стекла, не с чего будет поживиться…
Успех со стройматериалами как-то не очень его воодушевлял.
Зато Анну Васильевну невиданная победа наша прямо окрылила. Побудив ее еще к одной просьбе.
Долго она мялась, долго искала удобного случая, чтобы заговорить на волнующую ее тему, а тут, активно участвуя в разгрузке прибывшего на «КамАЗе» богатства, радуясь приобретениям Геннадия, как своим, и проявляя ворчливую заботу о сохранности добра, указывая, куда и что положить, чем перевязать или накрыть, Анна Васильевна и поинтересовалась, собирается ли сосед приезжать на свою дачу в зиму.
— Топлива завезть надо бы…
— Дров, что ли?
— Где ты их напасесси? Брикету бы… Птицын той обещал талоны и машину выделить обещал, так с тех его обещаний тепла не больно много буде…
Тут в порыве благодарности соседке за помощь Геннадий и пообещал привезти ей машину брикета. Самому ему брикет был не нужен. Зимовать в Ути он, как всегда, не собирался. В осенние холода обогревал помещение электричеством, что было менее хлопотным и обходилось ему все же дешевле, чем заготовка дров. К тому же у него был камин, которым он гордился, как вершиной не только своего практического умения, но и технической мысли. Создав гибрид английского камина с русской печью, способной сохранять тепло, Геннадий даже намеревался запатентовать свое изобретение.
Машина брикета в сравнении с горой дефицитных стройматериалов казалась сущим пустяком. Но здесь удача оставила доцента.
Талоны на брикет были уже розданы — Федька и здесь Анне Васильевне удружил, «забыв» внести ее в список ветеранов, которым брикет был положен в первую очередь. Что, впрочем, ничего не значило, так как топлива и ветеранам не хватало. Маленький и допотопный торфобрикетный заводик, расположенный километрах в пятнадцати от Ути, мог обеспечить потребности в нем в лучшем случае на треть.
Добывая брикет, Дубровин добрался, уже больше из упрямства, до заместителя министра, потом спустился до райтопа, потом еще ниже и снова поднялся до самого верха…
В конце концов брикет был выписан и клятвенно обещан к середине сентября. Старики обрадовались, успокоились и принялись ждать. Но и к началу октября, и к его середине не обнаружилось никаких признаков появления топлива. Дважды Анна Васильевна с оплаченной квитанцией выбиралась в район — а конец это не легкий: дня едва хватает, чтобы обернуться, — но все безрезультатно…
Узнав об этом, Геннадий сам поехал в райцентр. Там он был приветливо встречен начальником райтопа, обласкан и успокоен обещаниями устранить неувязки в два дня.
Но и через неделю машина с брикетом в Ути не появилась. Тогда Дубровин снова созвонился с заместителем министра. Тот выразил свое недоумение, хотя особого энтузиазма не проявил. Чувствовалось, что мелочная история с какими-то тремя тоннами брикета его раздражала.
Видя, как тает доверие к нему стариков, как они расстраиваются, Геннадий решил довести дело до конца. И отправился в райисполком — на прием к председателю… Через два часа он уже ехал на грузовике с брикетом в Уть. Машина соседями была разгружена, причем Анна Васильевна пересчитала топливо ведрами из расчета по ведру на день.
— Если вельми холодно будет, все одно до пасхи хватит…
В райисполкоме председатель объяснил Геннадию, что задержка была вызвана внешними обстоятельствами, не зависящими от райтопа. Все его работники были мобилизованы на уборку картофеля, а машины сняты на его вывозку. Брикета же вообще не хватает, эта общая беда…
— Но открытку-то старикам послать можно было? Чтоб не ездили попусту, не волновались, переживая, что по осенней распутице машина в Уть и вовсе не пройдет.
— Это конечно. Только до этого мы пока еще не доросли…
Самым неожиданным и невероятным в этой истории было то, что на следующий день начальник райтопа приехал в Уть… извиняться. Не перед стариками почему-то, а перед Дубровиным.
— Сказали бы, что вам нужно, мы бы не тянули…
И в этом была опять своя «логика».
Дубровин — исключительный случай. Как исключение его и можно было обеспечить. Доцент-то на весь район один. Обеспечить же брикетом Анну Васильевну, да вовремя, без волокиты, — создать прецедент. Одного обеспечишь, другого… Так и будешь на всех работать. А на всех не хватит. Выйдет, как с коротким одеялом: голову укутаешь — ноги голые…
Насчет короткого одеяла все вроде бы сходится, говорил потом Геннадий, оценивая и эту историю, а вот насчет того, чтобы на всех работать… Не от этой ли их логики все одеяла у нас коротки?
— Я ему про открытку, а он прямо глаза вытаращил: «Так это что же — каждому открытку? Ну, вы даете!» Открытку, понимаешь, написать и отправить для него гораздо невозможнее, чем Анне Васильевне дважды смотаться в район.
Дубровин довольно долго молчал, потом сказал, доставая свирельку, которую что-то совсем забыл в последнее время:
— Знаешь, о чем я подумал? Ведь окажись наши соседи на старости лет в городе, им и знать не пришлось бы всего того, чем они здесь маются с утра до ночи. Жили бы себе без всех этих мытарств, без постоянных унижений перед каждым Федькой: даже нищенской пенсии им хватило бы на все те «блага», которые они здесь имеют, — на ту же простоквашу, шкварку и тот же картофель к столу, на то же тепло в доме и крышу над головой.
— Ну, они, положим, так бы не смогли, — возразил я. — Жизнь показалась бы им пустой и никчемной.
— Почему же? Просто они могли бы иметь другие, отличные от нынешних интересы. Ну, скажем, могли бы… ходить в театр. Не пропуская ни одной премьеры, как это делала в последние годы жизни моя мать, — клуб ветеранов труда обеспечивал ей такую возможность почти бесплатно. И даже бассейн на водноспортивном комбинате они могли бы посещать, записавшись в группу здоровья…
Вообразить такое в отношении Анны Васильевны и Константина Павловича я просто не мог, поэтому и сказал Дубровину, что-то традиционное — про другие радости жизни, про то же общение с природой…
— Оставь ты эту чушь! — перебил он меня. — Должен тебе сказать, что в лесу моя мать в старости бывала довольно часто. Даже зимой. Клуб ветеранов и эту возможность ей обеспечивал. Есть дома отдыха, есть санатории и пансионаты, есть дачи, есть троллейбус до конечной остановки, наконец… Все это — не для Анны Васильевны, у нее вместо этого — «возвышенная» необходимость присматривать за хозяйством.
Анна Васильевна в зимнем саду не бывала никогда. Ну, может, только в детстве. Зимой старики со двора вообще не выбирались, даже за водой; корову поили растопленным снегом.
Зимой у Ути заметались все стежки. Однажды приехав и не обнаружив у дома соседей никаких следов на снегу, мы даже забеспокоились: живы ли?..
Жизнь Дубровина в Ути продвигалась урывками.
То он окунался с головой в хозяйственные и строительные заботы, забрасывая и запуская все свои городские дела, которые собирались над ним, как грозовые тучи, — только удивительная способность нашего доцента к самомобилизации помогала ему потом выпутаться, избежать на службе грозового разряда, уже, казалось, неминуемого…
То вдруг исчезал из деревни надолго, с головой же окунаясь в институтские заботы. И появлялся в Ути лишь через несколько месяцев. Анна Васильевна тогда встречала его ворчливыми упреками. Он оправдывался, смущенно выслушивая ее укоры.
То вдруг, оказавшись в деревне, Дубровин забрасывал все хозяйственные дела и по пятнадцать часов в сутки просиживал за письменным столом из грубых досок, так и не замененным чем-нибудь более приличным. Такие самоистязания вызывали уже полное возмущение Анны Васильевны.
— Не дурнися, Генка, — говорила она.
И опять Дубровину было неловко и стыдно столь несерьезной торопливости в работе…
Тогда он поднимался из-за стола и, выйдя во двор, затевал с Анной Васильевной шутливую перепалку, чем вызывал ее неизменное удовольствие и восторг. Попикироваться, как мы знаем, Анна Васильевна страсть как любила. И все тут ему вспоминала — и как сено совхозное крал, даром что доцент, и как дырку в чужом участке хотел провертеть…
Геннадий действительно намеревался пробурить скважину на участке Анны Васильевны. Не сам, разумеется, а вызвав специальную бригаду. Старикам это пришлось бы очень кстати, а так как участок Дубровина был ниже, вода самотеком поступала бы и к нему…
Но намерениям этим не суждено было осуществиться. Скважина так и не появилась — ни в его, ни в соседнем дворе…
Строительный пыл Геннадия постепенно стихал. Еще только однажды он отважился совершить серьезный заход после приезда в Уть сватовского друга, работающего «баальшим начальником» по снабжению в сельстроевском ведомстве. Этот снабженческий бог, восхищенный преобразовательным героизмом хозяина (особенно его поразил самодельный камин), обязался доставить в Уть все строительные материалы, необходимые для доделки дома и сооружения пристройки к нему. В сжатые сроки, по списку и даже по графику, что было важно, так как хранить добро было негде.
Но и на сей раз со стройматериалами, как и следовало ожидать, не совсем получилось. Правда, шифер, обозначенный в списке последним, был завезен в Уть буквально на следующий день после торжественного открытия камина. Но сначала был нужен кирпич и цемент для фундамента. Строить, как известно, начинают не с кровли… Цемент был завезен месяца через три, пролежал из-за отсутствия кирпича полгода и пришел в негодность. Стопка шифера оказалась к тому времени раздавленной брусом, который строительные снабженцы свалили почему-то прямо на нее, прикатив на участок без Дубровина. Двери, сброшенные ими в саду, промокли под дождем и размякли, так как сделаны были из какого-то современного материала, напоминающего своими свойствами картон…
Снабженческий бог в недоуменном смущении только руками разводил. Но система работала по давно установленным правилам, бессильным оказался даже он… Все это окончательно сломило нашего героя.
— Постижение жизни, пожалуй, произошло, — констатировал однажды Геннадий. — Преодоление ее не состоялось, — добавил он в грустной задумчивости.
История с домом в сельской местности и его теперь занимала лишь как эксперимент. Своеобразное исследование проникновением…
Правда, эксперимент опять-таки выходил, что называется, не совсем чистым.
Во-первых, потому, что в деревне Дубровин не работал. И в сельские отношения не вступал. Даже в отношения с тем же Федькой. То есть он вступил в отношения, но при этом за ним всегда оставалось право выбора, возможность от всего этого отключиться. Поэтому никакой безысходности ситуации он не ощущал и ощущать не мог, оставаясь человеком со стороны, как не ощущает безнадежности ситуации, например, автомобилист, помогающий вытаскивать из канавы чужую машину. Всегда можно оставить это занятие и отправиться по асфальту дальше. Вопрос наших переживаний при этом — вопрос совести и вполне личный.
Во-вторых, возможности Геннадия в преодолении были несравнимы с тем, что могли жители Ути. Он все-таки занимал достаточно значительное положение, имел достаточно средств и Виктора Аркадьевича Сватова в числе друзей.
Тем не менее с домом он не справился.
Вообще говоря, возможности справиться у него были: и достойное упорство, и даже неожиданные практические умения. Не хватало лишь одного — времени. Ибо времени на все уходило невообразимо много. Здесь жители Ути обладали в сравнении с ним преимуществом. Времени у них было как раз предостаточно. Они всегда могли выкроить его из рабочего дня, что было вполне нравственно: время выкраивалось как раз для работы. Дубровин, разумеется, такого себе позволить не мог…
В-третьих, наш герой в деревне не жил. Правда, это обстоятельство его несколько оправдывает, ибо, живя здесь постоянно, решая все заботы по дому не наскоками, а последовательно, изо дня в день, как это делали все жители Ути, он конечно же сумел бы навести в своем доме порядок. И вокруг дома тоже…
Наскокам Уть не поддавалась. Все в этой небольшой деревеньке им противилось.
И, в конце концов окончательно сдавшись, Дубровин свой дом в деревне… продал. Обретя тем самым последнюю положительную установку и получив наконец реальную возможность заняться докторской диссертацией.
Чувство, испытываемое им при этом?
— Аристотель подобное состояние называл катарсисом, — сказал Дубровин. — Растерянность и грусть вместе со стыдливой удовлетворенностью от избавления…
Все строительное богатство, в первозданном хаосе заполнявшее двор, он подарил Анне Васильевне. В обмен на ученическую тетрадку, висевшую у нее в сенях на гвоздике, в которую, по настоянию Геннадия, она записывала все, что он брал: картофель, сало, яйца, овощи, молоко…
Сначала, правда, он предложил деньги, но Анна Васильевна только руками испуганно замахала:
— Если все присчитать, то еще неизвестно, кто кому и сколько задолжал.
Она имела в виду не только стройматериалы, но и гостинцы, которые всякий раз, наезжая из города, Дубровин привозил старикам, чем всегда вызывал ворчливое недовольство Константина Павловича и крайнее смущение Анны Васильевны, всегда стремившейся его тут же отблагодарить.
Вот и сейчас, перед отъездом, старики загрузили в багажник его машины два мешка картофеля, почти до слез растрогав бывшего домовладельца.
Сам Дубровин тоже однажды посадил картошку. Благо дело оказалось нетрудным — пройтись, бросая картофелины в борозду, за плугом, направляемым Константином Павловичем. Сомнения Дубровина в успехе дела Константин Павлович развеял. Ну не пять, так три картофелины вырастет в клубне, не в два кулака, как у соседей, так с кулак. Само же вырастет, и на том спасибо…
Но само не выросло.
Как нарочно, всякий раз, когда нужно было ухаживать за участком, Геннадия в деревне не оказывалось — отвлекали неотложные дела. Даже собрать урожай времени у него не нашлось. А от помощи стариков он отказался, к полному недоумению Анны Васильевны, так и не понявшей его блажи: сидеть за письменным столом, когда уходит под снег урожай.
В конце концов Анна Васильевна настояла… Уже после первого снега они втроем перекопали огород, собрав четыре корзины мелочи — на корм свиньям…
Легко представить, что чувствовал себя при этом Дубровин крайне неловко.
Собственно, эта неловкость да еще ставшая вдруг очевидной невозможность сочетать свою основную работу с хозяйственными заботами и стали главными мотивами, по которым дом был продан. От города с его ритмами Дубровин оторваться не мог. Селу же не принадлежал.
Ритмы здесь были и впрямь совсем иные. Другая, непривычная горожанину размеренность… Другая, ни к чему не обязывающая обязательность, другая, приблизительная пунктуальность, вообще иные правила… Приспособиться к ним оказалось выше его сил. Перестроить? Правила здесь иные, но они свои, здесь рожденные — оттого, видимо, и наиболее удобные здесь; даже противоестественностью своей вполне органичные — оттого и незыблемые.
Расставшись с Утью и «испытав катарсис», Дубровин, однако, скоро перестал ощущать какие-либо преимущества городского подхода к жизни. При всех издержках подхода сельского…
Все чаще память возвращала его к столь полюбившимся ему местам, к жизни бывших соседей.
— Как-то они там?..
В кабинете Геннадия, на седьмом этаже его городского дома, выходящего окнами в сквер, висела прекрасно выполненная фотография стариков. Запечатлены они были торжественно сидящими на лавочке: руки сложены на коленях, смотрят прямо перед собой.
— Голову больно высоко подняла, — как-то прокомментировала фото Анна Васильевна, по-старчески отстранив снимок. — Как гусыня…
— Она всегда так, вельми голову задирает, — вставил спицу Константин Павлович.
Хотя оба они со снимка смотрели спокойно и прямо. И головы держали высоко.
— Сейчас только вдруг сообразил… — сказал однажды Геннадий, глядя на фото. — Когда бы ни вырывался в деревню — всегда на автобус опаздывал, всегда к автостанции мчался на такси…
Я поймал себя на том же. Город задавал нам свой сумасшедший ритм. «Все носитесь — и все без толку, — сказал как-то подвозивший к автостанции таксист. — В кино за билетами и то на такси… Билеты по полтиннику, а на счетчике…»
Противоестественность здесь и впрямь была. На счетчике до автостанции наворачивало около двух рублей. А автобусный билет до Ути стоил полтинник. Анна Васильевна, правда, всегда советовала брать билет за сорок копеек до поворота с асфальта на гравийку. «Здесь — кто проверит…» Масштабы забот и размеры экономии в Ути были иные. Каждый день в хозяйстве, как подсчитал однажды Геннадий, приносил старикам около… двух рублей дохода.
Несовместимость масштабов и ритмов постоянно мешала Дубровину. Успокаивался он только тогда, когда на конечной остановке из автобуса гурьбой вываливались пассажиры, разбредались по дворам большой деревни на том берегу, а Дубровин, специально поотстав, добирался до мостков, до кринички, у которой обязательно останавливался и долго пил студеную, сладковатую воду, чувствуя, что только здесь оставляет его один из ритмов нашей жизни и начинается другой — ритм Анны Васильевны и Константина Павловича, ритм маленькой деревушки, прохладной под ногами травы, воды, неспешно омывающей замшелые бревна старой мельничной кладки.
По каким из них должен жить человек?
Вопрос этот, возникший гораздо раньше, чем состоялась покупка дома в сельской местности, так и остался неразрешенным.
Ибо не могла уже больше устроить Дубровина сумятица его городской жизни, во многом лишенной гармонии. Но и жизнь маленькой деревеньки восторгов своей гармоничностью у него не вызывала. Ведь, при всей своей тихости, либо выталкивала эта деревенька из себя человека, снаряжая его не теми мотивами, либо приковывала к себе, к своему колесу, как к веслу на галере.
В восторгах на ее счет неизбежно содержалось бы столь несвойственное Геннадию, да и вообще фальшивое своим запоздалым пафосом умиление: мол, на деревушках этих, на их стариках, на праведниках и земля наша держится.
Это, пожалуй, правда… Но почему же она должна держаться именно на них?
Одно лишь и совершенно неожиданное становилось здесь, за мостками через речку Уть, очевидным своей несоразмерностью с жизнью, своей вопиющей нелепостью. Это разрушающий покой и тишину вой самолетов, которые заходили на посадку прямо над домом Анны Васильевны или с ревом набирали высоту на форсаже.
Это были самолеты патрульной службы, они летали аж к Ледовитому океану. Дубровин сказал мне, что один рейс такой махины, начиненной электроникой, обходится чуть ли не в миллион.
Грохот двигателей напоминал о совсем иных ритмах беспокойного, энергичного до безумия мира…
Впрочем, Анна Васильевна к этому шуму давно привыкла. И научилась его не замечать, смирившись с ним, как сумела смириться в этой жизни со многим, далеко не всегда разумным и необходимым, но от нее никак не зависящим.
Вот если в хате начинала навязчиво гудеть залетная муха, тут Анна Васильевна знала, что делать. Негромко покряхтывая, она поднималась со своей койки у окна, где лежала обычно, свернувшись калачиком, подсунув кулак под голову, и, отыскав в углу за печкой простое и совершенное в своей простоте и целесообразности приспособление, сооруженное Константином Павловичем из палки да старой резиновой подошвы и называемое мухобойкой, дальнозорко присматривалась.
Раздавалось звонкое «шлеп!».
И все в доме затихало. Только размеренно постукивали простенькие ходики с кукушкой.