Увы, но и с окончанием работ (и устройством по такому поводу большого торжества) история дома в сельской местности далеко не завершилась. Самое «интересное» в ней начиналось только сейчас. И для Сватова, и для Дубровина, и для Кукевича, и для Куняева, для Пети, для Птицына — вообще для всех собравшихся у Сватова на новоселье, точнее, для тех из них, кто имел хоть какое-то отношение к приобретению недвижимости и превращению захудалой избенки в настоящий загородный дом.
Разумеется, и для меня, из стороннего наблюдателя и летописца оказавшегося вдруг прямым участником событий. А точнее, выражаясь языком процессуальным, соучастником.
— Ну тебе-то как раз поделом! — высказался на сей счет Дубровин. И был, пожалуй, прав.
Не однажды я уходил от всяких напастей своих друзей, оставаясь в сложнейших для них ситуациях в стороне и умело отвлекаясь на текущие заботы, которых всегда невпроворот, во всяком случае, всегда хватает на любое оправдание собственной бездеятельности или нерешительности, в свою очередь оправдываемых нежеланием впутываться. Не однажды ограничивался дружеским участием и добрыми советами там, где ждут прямой помощи и поддержки.
Впрочем, Сватов за поддержкой ни к кому не обращался: всех к делу просто привлекли.
Но начнем по порядку. С того момента, когда, завершив серию всяческих преодолений и подбросив в печку, с таким трудом раздобытую, щепок и чурок из строительного мусора, Виктор Аркадьевич Сватов присел на ступеньки своего нового дома в ожидании гостей.
Собрать народ ему было важно. И отнюдь не только из «шкурно-практических» соображений. При всей своей практичности Виктор Аркадьевич Сватов всегда оставался прежде всего идеологом. И строительная победа в Ути была для него прежде всего делом принципа. Мы уже знаем, что все в его жизни складывалось далеко не просто. И далеко не случайно однажды ощутил себя Сватов в новом качестве всемогущего человека.
Надо сказать, что удивительное умение Виктора легко воспринимать неурядицы, оборачивая благом даже неприятности, передавалось и окружающим, частенько поднимало нам настроение.
Во всяком случае, я к нему не однажды наведывался именно за оптимизмом.
Бывают в жизни моменты, бывают тоскливые вечера и бесконечные бессонные ночи, когда как-то не хочется подводить итоги. Когда из-за свалившихся разом неурядиц невеселое подведение итогов подавляет. Когда как бы нечего подводить.
Устав ворочаться в постели, я включал электричество, одевался и шел к Сватовым, благо жили они тогда буквально через дорогу.
В маленьком домике его родителей, приютившемся на краю грохочущей стройки, обычно до поздней ночи горел свет. Здесь моей расстроенной душе всегда находилось, чем поживиться. Здесь мне давался урок правильного отношения к действительности. Двери здесь никогда не запирались.
— Какие новости? — спрашивал я от порога с тайной надеждой. Неприятности ближних, в отличие от собственных, почему-то вселяют оптимизм.
Новости были.
Ну, например, только что у Сватовых угнали машину. Ту самую разбитую «Ниву», которую Виктор Аркадьевич почти два года чинил. И только вчера притащил из покраски.
— Не понимаю, почему они угнали именно мой автомобиль? — недоумевал Сватов. — Он же не заводится.
Рядом во дворе стояли новенькие «Жигули» его приятельницы, но их почему-то не тронули.
— Сидим вот. И недоумеваем…
Сказать, что Сватов расстроен, по его виду было нельзя. Но он тут же мне все разъяснил. То, что угнали, это, оказывается, хорошо, особенно если не удастся найти. Тогда можно получить страховку, купить новую машину — на работе как раз предлагали, а тут такое везенье…
Везенье мне казалось сомнительным. Я представлял, сколько хлопот оно причинит моему приятелю, куда еще его занесет. К тому же мне вовсе не представлялось удачным — два года не вылезать из-под машины, чтобы в конце концов ее угнали. Но Сватова занимало не это:
— Как же они ее завели?
Он даже вставал от возбуждения. Ходил по комнате, переступая через какие-то механизмы.
— Выходит, все-таки я ее починил…
В том, что отремонтировать машину ему удастся своими силами, все действительно сомневались. Но вот оно, доказательство…
Нет, не сама по себе свершилась метаморфоза Сватова, а под его собственным управлением. Могло ведь и иначе сложиться. Неудачи могли просуммироваться, сделав Виктора Аркадьевича законным неудачником. А он этого не допустил, не позволил отрицательному достичь критической массы и его подавить. Неудачи и неурядицы он не складывал, а разобщал, чтобы порознь обратить в везения. А радости — складывал. (Маленькие радости сложились в большой оптимизм, в большую, насквозь позитивную уверенность в собственных возможностях.)
Совершив с домом то, что не удалось Дубровину, Сватов тем самым материализовал свое постижение жизни, практически доказал, что и в реально сложившихся условиях можно вполне неплохо жить. Преуспевать, вместо того чтобы хныкать и сетовать по общим поводам, по ситуации в стране, изменить что-либо в которой было не в его компетенции и не в его силах.
Любые Федьки (и всё, что за ними стояло) были несокрушимыми, но вполне годились к использованию, как, например, вполне годятся к использованию гнилушки от забора и всякий строительный мусор, сгорающий в печке и прекрасно поднимающий жар.
Жизненный принцип, усвоенный Виктором Аркадьевичем Сватовым, действовал. И роскошный, удобный, изящный в полете фантазии дом, выстроенный им в кратчайшие сроки на месте жалкой лачуги, свидетельствовал об этом самым красноречивым образом.
Умиротворенно поглядывая то на часы, то на градусник в сауне, поднимаясь на балкон, поглядывая на реку — не появились ли на новой асфальтовой дороге автобус и машины с приглашенным народом, Сватов внутренне торжествовал. Все вокруг подтверждало, что даже самая захолустная деревенька годится для жизни, если использовать ее с толком и по назначению. Принцип, к которому Виктор Аркадьевич шел столь извилистой тропинкой, пока не вышел на прямую тропу — да что там тропу! — дорогу, даже стезю, работал; впереди маячили лишь светлые перспективы.
Главным из гостей был для него, разумеется, Дубровин. Именно в нем Сватов видел своего основного оппонента, к нему и пришел на кафедру с мировой, выкроив время, которого ему так ощутимо недоставало в последние дни.
Встретил его Геннадий Евгеньевич не очень приветливо.
Заваруху, затеянную Сватовым в Ути, он считал безрассудной. И безнравственной, как всякое барство. Именно барским считал он отношение Виктора Аркадьевича к деревне. Обида в нем говорила или упрямство, но вдруг из критика нищеты и запустелости он превратился в ярого защитника «старых и добрых» укладов от его «миссионерского» нашествия. Он категорически не понимал и не разделял стремления Сватова все в Ути переделать и перелопатить. В патриархальности деревни, в ее оторванности от цивилизации, даже в ее запустении Дубровин видел теперь только извечное и необходимое своей первозданной простотой благо. Полюбил Уть он, оказывается, не на шутку, любя — ревновал.
Именно в нетронутости деревни, считал Дубровин, как раз и заключалась ее особая прелесть. Об этом и сказал Сватову. И, не успев помириться, оба снова завелись.
— Для тебя — может быть. Для меня — извините, нет, — не согласился Сватов. — Если тебе вся эта зачуханность нравится — дело вкуса. Перекрой у себя в ванной стояк, отключи воду и унитаз, поставь в уборной бочку и соли в ней огурцы. Вместо газовой плиты я могу раздобыть тебе керосинку.
— При чем тут это? — стоял на своем бывший домовладелец. — Там же дача… Всякая индустриальность мешает воспринимать природу.
— А мне не мешает. Вернувшись из лесу, я не чувствую себя духовно обкраденным оттого, что принял горячий душ. И потом… О какой индустриализации ты говоришь? Я что, автостраду там надумал строить или, может быть, атомную электростанцию?
Виктор Аркадьевич не стал заходить слишком далеко, оставив дальнейшие выяснения отношений до встречи в деревне и добившись, чтобы Дубровин принял его приглашение и непременно явился к торжеству.
И сегодня, сейчас вот (Геннадий не случайно так отнекивался от поездки, так упорно не принимал приглашение, ссылаясь на занятость), Сватов намеревался подвести черту под их нескончаемыми спорами о принципах жизни. Представить наконец свой решающий аргумент — в два этажа с балконом, сауной и бассейном.
Впрочем, автобус с народом уже подкатил к асфальтовому пятачку на том берегу Ути, уже разворачивался возле самой кринички…
Сначала шло по намеченному. И с уборкой территории получилось — ко всеобщему удовольствию; и восторг общий, даже восхищение были проявлены тем, какой прекрасный у Виктора Аркадьевича получился дом да в каком замечательном месте. И тем, как это вообще замечательно, что можно, оказывается, так хорошо все устроить, если, конечно, обладать талантом, ощущать в себе силы и просто уметь жить.
С Дубровиным поначалу тоже все вышло, как задумано: увиденным в Ути он действительно был сражен, о чем и высказался публично, поздравив Сватова с полной практической победой. И даже признался, что такого увидеть он не ожидал… Хотя и здесь они с Виктором Аркадьевичем заспорили, впрочем, вполне безобидно, не переходя на личности к полному удовольствию гостей. Высокие беседы о недостатках у нас, как известно, любят — лишь бы говорилось вообще, лишь бы никого конкретно не задевало.
Дубровин в победе Сватова усматривал частный случай, отступление (пусть и удавшееся) от правил.
Частный случай его не убеждал.
Как и прежде, он считал, что нельзя добиться гармонии целого, если в каждой из ячеек нет элементарного порядка. Но порядок в них навести невозможно, не добившись перемен в главном. Сложившаяся система не работала на всех уровнях, отчего успех Сватова он представлял лишь счастливым исключением, которое, как и всякое исключение, лишь подтверждает правило. На это он в споре и нажимал.
А вот, по мнению Сватова, система как раз работала прекрасно. И порядок во всем был, только его нужно уметь понять. Беспорядок — это ведь не отсутствие порядка, это просто такой порядок, и надо ему подчиниться, надо жить по законам, по которым мы все равно живем.
— Твоя теория стара и нежизненна, — говорил Сватов, обращаясь к Дубровину. — Из ненадежных элементов можно создать прекрасно и надежно функционирующий механизм. Нужно только признать не формальные, а реальные, жизненные законы и связи… Ты все равно живешь по этим законам, пользуешься этими связями, но ты сопротивляешься, мучаешь и себя, и окружающих. И проигрываешь, как проиграл здесь…
Устройство, работающее на реальных связях, считал Сватов, всегда надежнее. Изыми из него любое звено — ничего страшного не произойдет. Незаменимых звеньев в нем нет и не может быть, система живуча как раз из-за постоянной их надежности, к которой все привыкли. Так живуч любой беспорядок.
Меня он призывал в свидетели. Всех он призывал в свидетели, мешая работать и никакой полезной деятельности на своем участке не производя.
— Вот ты, — говорил Сватов, останавливаясь против меня с граблями и требуя, чтобы я поставил носилки с мусором, — ты уже много лет воюешь с директивностью в сельском хозяйстве. И все воюют вместе с тобой. В том числе и те, кто ее осуществляет. Так или не так?
Выходило, что так. Даже сейчас, после стольких постановлений. Ибо требование, скажем, к партийному руководству освободить крестьянина от мелочной опеки многие понимают по-своему. Это я наблюдал в недавней командировке. «Попробуй только не начни завтра сеять, — накачивал секретарь райкома одного из колхозных председателей, — я тебя завтра же с работы сниму».
— Отчего же директивность так живуча? — наступал на меня распалившийся хозяин. — Да именно оттого, что ее… нет. — Тут он смотрел по сторонам торжествующе: мол, каково? — Есть только видимость. Потому что, если бы директивность существовала, она давно высохла бы, исчахла и утратила всякий смысл. И одно из двух: или все пошло бы вразнос от выполнения неверных команд, или же все делалось бы правильно, но тогда командовать и не нужно… Но, к счастью, дела от директивы не зависят. И там, где дела идут, она бессильна… Зато там, где все из рук вон плохо, — для твоих директивщиков полный простор. Они и радуются, что все плохо, прекрасно понимая, что, начни дело двигаться «по уму», командовать будет некем. А их хлеб — это как раз распоряжение, потом разбирательство, потом разнос и оргвыводы. — Сватов вернулся к нашему, теперь уже давнему, разговору в спецавтоцентре. — Живая система тем и отличается от мертвой теории, что она живуча. И министр, вынужденный обращаться к «своим» людям, все правильно понимает. Он ведь только делает вид, только изображает, что он руководит и что-то решает. На самом деле он плывет по течению. И всех устраивает видимость, которую он создает — ничего иного от него и не требуют. А если потребуют, если у кого-то возникнет живой интерес, он сразу включает цепочку «своих» людей. На этом все и держится… Признать законы, по которым мы живем, значит жить хорошо. И всего добиваться…
По общему мнению гостей, Виктор Аркадьевич жил хорошо. И добился многого. Тут уж действительно нечего возразить.
— А если бы любой Федька, — здесь Сватов посмотрел на Дубровина особенно выразительно, — вдруг вообразил однажды, что он и впрямь что-то значит, если бы вдруг он вздумал выгребать против течения, был бы он просто глуп, как пробка, и, как пробка, оказался бы выброшен на берег первым же водоворотом… Побеждает тот, кто чувствует течение и все подводные струи, выгребает лишь тот, кто держит по ветру, никогда не становясь поперек волны.
Закончив монолог, Виктор Аркадьевич с победным видом оглянулся на свое двухэтажное детище, отнес в сарай грабли, после чего громогласно объявил, что митинг по поводу окончания субботника закрывается. Пора, мол, переходить к следующим пунктам намеченной повестки дня…
Только собрались гости к праздничному столу, только, окинув довольным взором преображенный общими усилиями участок и всмотревшись в раскрасневшиеся от жаркой бани лица друзей, поднялся Сватов произнести торжественный, заранее заготовленный к этому долгожданному случаю тост — за этот чудесный и тихий уголок, где каждый из нас смог обрести теперь пристанище «вдали от мелочных сует и шума городского», за замечательных соседей (в сторону стариков, чинно восседающих за столом), которых подарила ему судьба, за жизнь вообще и за преодоление жизни в частности, за подлинных друзей, благодаря которым только и возможны любые свершения и преодоления, в конце концов, за союз творческой мысли и физического труда… — только собрался он все это и многое другое торжественно произнести, как внимание гостей отвлек шум, поднявшийся на другом конце деревни.
Надо же было случиться, чтобы именно в этот день нагрянула на мотоциклах в Уть компания друзей Анжелы, дочки бывшего совхозного бригадира Федьки. На сей раз молодежь прикатила сюда, как выяснилось, не просто подурачиться, а по делу. Надумали ребята справить уху. На краю Ути был небольшой пруд, не пруд даже, а так, лужица. Вот эту лужицу, вооружившись ведрами и тазами, позаимствованными во дворах, молодые люди и вычерпали со смехом, визгом и воплями, набрав в тине ведро карасей.
От предприимчивости этой, неожиданной в бесшабашных вроде бы юнцах, Уть съежилась и притихла. Оказалась деревенька, только что стараниями Сватова чуть ожившая, чуть воспрянувшая от соприкосновения с «цивилизованным» миром, вдруг сжатой и сдавленной этим миром сразу с двух сторон.
И вся деятельность Виктора Аркадьевича Сватова — это стало очевидным — приняла вдруг очень даже неприглядный оборот. Как-то сразу по-иному все окрасилось.
Было как бы на грани. Удивляли старожилов действия нового соседа — вот как, оказывается, можно жить, но и беспокоили, вызывали досаду, настороженность. А сейчас все оказалось вдруг и чуждым, и неприемлемым.
Этой вот мелочью с маленьким прудком, никому вроде и не нужным, с лужицей, толку от которой и было, что уток выпустить да воды для полива грядок зачерпнуть, все вдруг перекорежилось, перекосилось и обрушилось сразу, как тихо прогоревшая крыша, взметнувшаяся неожиданно диким огнем.
Век живя здесь, до карасей этих никто не додумался.
Анна Васильевна первая кинулась со двора, засеменила к прудику, потом развернулась и медленно пошла к дому. К своему — не к сватовскому. Только плюнула.
— Тьфу на них… Федьки вот нету, он бы им повычерпал!
Обращение к Федьке было неожиданным. При чем тут он? Потом прояснилось. Да при том, что парни эти дальше самого Федьки зашли. Даже Федор Архипович до такого бесстыдства, до такого попрания всяких приличий не доходил и не додумывался. При всем своем к Ути пренебрежении он был все же человеком сельским, выросшим здесь и что-то неизбежно в себя впитавшим.
— Ученики превзошли учителя, — констатировал Дубровин.
И было непонятно, кого при этом он имел в виду — Федьку или своего друга студенческих лет.
Все ожидающе смотрели на Сватова. Словно он был во всем виноват.
Виктор Аркадьевич пошел к ребятам. В одной руке он нес большой бак для белья, в другой — гремели два пустых ведра.
— Насос есть? — спросил он у долговязого парня постарше.
— Нету, — ответил тот удивленно.
— Ни у кого нет? — обратился Сватов к остальным. Насоса ни у кого не было.
Поставив посудины, Сватов присел на корточки возле мотоцикла и выкрутил ниппель. Потом невозмутимо перешел ко второму мотоциклу.
Парни опешили.
— Ты что делаешь, дядя? — угрожающе двинулся к нему долговязый. — Или ты не в уме?..
— Вы бы, молодой человек, лучше времени не теряли. — Сватов говорил спокойно. — Берите посуду и двигайте к реке. Десять ходок каждому, если по два ведра. — Сватов поднял голову. Уже четвертое колесо с жалобным шипением испускало дух. — Девочкам по шесть… И получите насос. — Сватов встал. — Или вам непонятно? Кому непонятно? — Виктор Аркадьевич изучающе посмотрел на одного из парней. — Тебе? — Потом подошел к другому: — Или, может быть, тебе?
Непонятливых не было. Вполне смышленые оказались молодые мужчины.
— Карасей надо жарить в сметане, — все же пояснил Виктор Аркадьевич. — А сметаны у вас ведь нет? Сметану, ребятки, делают из молочка, молоко дает корова, ее для этого надо долго пасти, кормить и доить… Без вас здесь этого делать некому, так что рыбу мы пока выпустим. А воду для нее принесем…
Сватов уже направлялся к своему дому:
— Когда закончите — позовете.
Но в отношении Федьки оказалась Анна Васильевна не права, хотя и знала его как облупленного. Возмутила-то его отнюдь не выходка молодежи, которой отчего не порезвиться в выходной день, а лишь беспардонное самоуправство Сватова. Кто это тут еще объявился, откуда такой выискался, чтобы устанавливать свои порядки и обижать детей, пусть хотя бы и нашаливших, устраивать публичное издевательство? Или которые из города, так все позволено? Которые культурные и образованные, так им все и сходит?
С этим (узнав о случившемся от своей Анжелы) Федька и понесся назавтра в Уть, до черноты в глазах сжимая руль.
За дочь свою ехал разобраться..
Приехал — и обомлел. От всего увиденного здесь, в сравнении с чем обида за дочку сразу оказалась пустячной. Обида за вчерашнее могла заставить Федьку разве что нахамить — продемонстрировать, что и мы, мол, не лыком шиты, на все посягательства обеспечим ответ.
Взяло за живое Федьку, задело его совсем не это.
И так задело, что ни охнуть, ни вздохнуть. Прямо как в поддых двинуло. Отчего и притих он сразу, появившись на даче у Сватова. И за стол приглашенным уселся, и даже выпил свой стакан, правда без всякого удовольствия, как если бы пролилось мимо — за отворот рубахи и на живот, отчего не изнутри обожгло, а снаружи дернуло холодом.
Задело его благополучие Ути, заметно преобразовавшее деревеньку со времен его отъезда.
И асфальт до самой реки, и мостик, да еще беседка… И воду провели, и заборы подправили, и крыши. Да все без него, без Федьки (не в том смысле, что без его участия, а в том, что не ему досталось), и даже как бы ему назло.
Оказывается, в Ути можно жить. А жить можно в Ути даже лучше, чем живет он, отсюда уехав. А это уж совсем оскорбительно.
Федору Архиповичу и Дубровин-то всегда был как заноза под ногтем: то затихнет, то снова начнет дергать. Из-за того, что Дубровин жил лучше его. И образованным был, чего Федька достичь не удосужился (трудностей здесь он особых не видел, отчего не видел и дубровинских заслуг, полагая дело вовсе не в том, чтобы учиться, а в том, как суметь на учебу пристроиться) и даже дочке своей обеспечить не сумел. Тем, как Анжела с дубровинской помощью устроилась — по индивидуальному пошиву, Федор Архипович, конечно, был доволен. Специальность жизненная, практическая — какие люди приходят кланяться! Но вместе с тем он был и уязвлен недоступностью для нее высоких сфер, как-то подчеркнутой Сватовым: ребенок, мол, поступать должен туда, куда у него головка пролазит. Работа, конечно, теперь у нее уважаемая, но все же это работа, а не образование, приносящее, как известно, уважение без всякой необходимости горбатиться. Для чего все и учатся. Со способностями дочки неудачу ее поступления в какой-нибудь институт он не связывал. А видел причину только в высокомерии Дубровина и всей его компании, отказавшейся их принять и приблизить, в их нежелании потесниться у корыта, чтобы ему, Федору Архиповичу, помочь в главной жизненной заботе: пристроить чадо как следует… Сами-то кто? Сами вырвались и на своих же плюют.
Дубровин тем более стал ему неприятен, когда начал его стороной обходить, нос воротить, как от выгребной ямы. Всех рассуждений Дубровина о промежуточном человеке Федька, разумеется, не знал, но понимал и чувствовал, какое тот ему определяет место, как если бы Федька не человеком был, а не более чем тлей, обжиравшей с веток листву. Ну, это мы еще поглядим, кто из нас тля.
А Сватов? Сватов еще хуже, это Федька сразу угадал. Вредительность его Федор Архипович нюхом учуял, еще только к его дому приближаясь, шкурой своей обожженной почувствовал, как если бы голым в крапиву угодил.
Хамским поступком по отношению к нашалившим у пруда детям Сватов подчеркнул свои барские намерения ставить всех на место. Открыто выявив к нему, Федьке, ко всему его отродью свое пренебрежение, высокомерие и даже хамство.
Едва только глянув на перемены в Ути, на эту полуголую компанию, на глупую радость городских, с граблями, лопатами и вилами копошившихся в усадьбе Сватова (с утра субботник решили было для разминки продолжить), понял Федор Архипович, что ему здесь места нет.
И граблей ему не протянули, отказавшись тем самым признать своим, и руки не подали…
Знать сватовских теорий и принципов Федька не мог, но чутье заменяет любое знание. Основываясь на чутье, он понимал, что все, ему от роду положенное, все, что он мог и должен был здесь иметь, Сватов себе присвоил, его, Федьку, отсюда как бы вытеснив, от корыта оттолкнув. И намеревался при этом одеколоном благоухать, всеми благами пользоваться, про Федьку забыв, жить и, наслаждаясь покоем, торжествовать свою победу.
Так вот — не выйдет, дудки вам! Не на такого напали. Здесь Федор Архипович становился уже не просто Федькой, для которого лишь бы выпить-закусить, поспать и снова закусить-выпить, а непримиримым идеологом. Противником Сватова и всей его компании, откровенным и смертным им всем врагом. Всем, и директору Птицыну, который тоже вот с грабельками на участке упирается, его, Федьку, продав, к чужим людям пристроившись…
— Ты подлец, Сватов! — кричал Федька меньше чем через час, размазывая кулаком по лицу пьяные слезы. — И я докажу тебе, какой ты подлец. Подлец, и друзья твои окончательное жулье, хоть и культурные… Ворюги!
Здесь Федор Архипович, одетый по-городскому, но в сапогах, пошел со двора, на ходу продолжая выкрикивать свою обиду, но уже затихая, уже как бы только для себя:
— Но ты у меня запоешь, Сватов… Ладно, Сватов, ты у меня еще запоешь.
У калитки он остановился и, повернувшись к гостям, застывшим вокруг большого, с вечера выставленного под яблоней стола, заявил спокойно и даже как бы трезво, обращаясь уже не к Сватову, а сразу ко всем:
— Все, значит, собрались? Все вы у меня и запоете. Еще пожалеете про Федора Архиповича, еще вспомните, как не подали ему стакан.
Про стакан — это была метафора. В гневе Федор Архипович высказывался метафорично. Стакан-то ему как раз подали — для перемирия, и он не отказался. Потом довольно долго сидел за столом, но как бы в сторонке, положив свою городскую соломенную шляпу на землю. К закуске не притрагивался, только поглядывал по сторонам и постепенно накалялся, ощущая поднимавшийся изнутри жар неодолимой злости, обиды, — ежели он отсюда уехал, то вовсе не значит, что и ему, и детям его дорога сюда заказана. Нет, извините-подвиньтесь, кто где вырос, там его и дом, там и полное право.
— Вы у меня все запоете, — еще раз сказал Федька, возвращаясь к столу, чтобы подобрать забытую шляпу.
Объявил тем самым Федор Архипович идеологическую борьбу, если хотите — даже расправу. Со Сватовым, с Дубровиным, с Петей — со всеми их друзьями и собутыльниками, безнаказанно и с попустительства местных властей превратившими производственную зону сельскохозяйственного предприятия в дачную местность, возомнившими, что они здесь хозяева, вообразившими, что есть на это у них какие-то права.
И в этой борьбе он оказался неожиданно опасен и силен. А силен он оказался из-за одного своего умения…
Умел Федька писать.
Хотя и с ошибками, что, впрочем, только усиливало воздействие, придавая писаниям дополнительную достоверность и соответственно вес.
Дубровин потом об этом высказался приблизительно так. Промежуточный человек создал не только свою систему ценностей, где все видимость (видимость знаний, умений, деятельности, достижений и подвигов), не только свою систему промежуточных показателей, никак не связанных с конечным результатом, с его общественной полезностью, но и тактику самозащиты. Не производя и не имея ничего своего, он всегда защищает о б щ е е: общую собственность, общее дело, общую справедливость.
Сел за бумагу Федор Архипович, естественно, не тотчас. Сразу по возвращении из Ути он только составил два списка: первый — на кого писать, второй — кому адресовать.
С первым списком пришлось провести немалую подготовительную работу. Определяющим было намерение Федьки вести наступление широким фронтом, сразу на всех участках и по всей глубине обороны противника, уничтожая возможные очаги сопротивления, сгребая и сминая все на своем пути. Список лиц, на которых он писал, был вполне обстоятельным перечислением участников (узнать про них в условиях сельской местности не составляло большого труда) обеих строительных эпопей, начиная еще с приобретения дома в Ути доцентом от кибернетики. Таким образом в список, не считая Сватова, Дубровина и меня, вошли:
— директор совхоза Петр Куприянович Птицын и его главный агроном Александр Онуфриевич…
— бывший столь бесславно сгоревший на ветках директор Виктор Васильевич и поныне здравствующий молодой председатель сельсовета Акулович, работавший теперь в совхозе освобожденным председателем профсоюзного комитета…
— Петр Васильевич Кукевич, а также его личный водитель Олег и водитель служебного автобуса, привезший в Уть гостей…
— Владимир Семенович Куняев, товарищ Дубровина, кандидат экономических наук, теперь уже почти доктор…
— директор продовольственного магазина «Универсам» Петя, командир в/ч 54413 полковник Усов и председатель передового колхоза Петрович…
— государственный автоинспектор, старший лейтенант милиции Василий Степанович Кожемякин (его фамилию Федор Архипович разузнал в ГАИ), по невероятному и роковому совпадению приехавший в Уть навестить своего без вести пропавшего друга. Его привлечение, по убеждению Федьки, придавало делу дополнительное усугубление — как злодеянию, совершаемому под прикрытием лиц при исполнении…
— директор студии, где работал Сватов, обвиняемый Федькой лишь косвенно, как потворствующий преступной деятельности подчиненного…
— товарищ Архипов, как имеющий к делу непосредственное руководящее и попустительское отношение, совершивший деяния, предусмотренные (о чем в письмах указывалось) статьей уголовного кодекса «О квалифицированном злоупотреблении властью или служебным положением, вызвавшим тяжкие последствия (причинение серьезного вреда охраняемым законом правам и интересам граждан, а также их здоровью), что наказывается… лишением свободы на срок до восьми лет…
— начальник бурвод, бывший кадровый офицер, майор запаса, Олег Михайлович…
— аспирант университета Алик и его строительные помощники…
— управляющий трестом Сорвиров…
— ветераны производства Константин Павлович и Анна Васильевна (в качестве свидетелей)…
Завершал список… сам Федор Архипович, бывший совхозный бригадир, допустивший «служебную безответственность и попустительство (без причинения материального ущерба), наказуемое административными мерами, вплоть до освобождения от занимаемой должности».
Внося себя в число обвиняемых, Федор Архипович проявил должную компетентность и понимание дела до технологических тонкостей.
С занимаемой должности Федька был давно изгнан, отчего терять ему было абсолютно нечего. Зато обреталось многое. В первую очередь даже не алиби, как можно бы предположить (жалуясь на самого себя, Федор Архипович, конечно, автоматически отводил от своей персоны всякое подозрение в авторстве: на себя кто же пишет?), а то, что, оказавшись в числе «разоблаченных», Федор Архипович получал возможность контролировать и даже помалу направлять ход предстоящего разбирательства — свободно обмениваться впечатлениями, если не со всеми, то со многими из страдающих от анонимщика; делясь обидой, получать подспудно дополнительную информацию, тут же запускаемую в дело и придающую ему дополнительные обороты, короче, быть в курсе и держать руку на пульсе.
Не меньшую тактическую грамотность проявил Федор Архипович и корпя над вторым списком.
Правда, с выбором адресатов все оказалось значительно проще и никакой особой подготовки не требовало. Ибо задолго до Федьки здесь был накоплен богатейший опыт, передаваемый из уст в уста, от сослуживца к сослуживцу, от брата к брату, от отца к сыну, от поколения к поколению и, по всей вероятности, уже заложенный в наш генетический код.
Писать надо много, не жалея бумаги и чернил, писать нужно сразу во все инстанции — с низовых по восходящей, до самого верху. С восхождением на очередную ступеньку добавлять соусу — обличать всех, кому уже написано, обвинять их в бюрократической волоките, в преступном попустительстве, в корыстном и злоумышленном (рука руку моет) сокрытии истины, безжалостно указуя на их замешанность в деле и попутно на должностное несоответствие, выраженное хотя бы в их нежелании разуть свои бесстыжие зенки на вопиющую правду жизни.
В прокуратуру, в домоуправление, в милицию, в министерство, в ОБХСС, в народный контроль, в горком и горсовет, в госстрах, в санэпидемстанцию, в пожарную команду, в энергосбыт, в Президиум, в Совмин, в ЦК, в КПК, в Организацию Объединенных Наций… Чем больше адресов, тем гарантированнее успех. Где-то клюнет, где-то отзовется. В конце концов попадет в жилу, наткнется на того, кто готов сигналы воспринять.
Чем больше народу втянуто в дело, тем значительнее круговерть. Поднимаясь по восходящей, сигналы будут спускаться вниз уже документами, подшиваться к делу, подкрепляться служебной перепиской — с резолюциями и заключениями, актами комиссий, проверяющих сигналы, и комиссий, проверяющих эти комиссии…
Писать следует анонимно, только анонимность, обеспечивая автору безопасность, при этом, как минимум, удваивает успех, ибо смотрят только на то, что написано, не отвлекаясь на то, кем.
Впрочем, кем — это как раз и неважно.
Лучше всего это знал Владимир Семенович Куняев: его докторская диссертация, с блеском защищенная восемь лет назад, рассматривалась в ВАКе шесть раз. И шесть раз утверждалась абсолютным большинством голосов. И шесть раз возвращалась на пересмотр после очередного анонимного сигнала. В общей сложности за нее проголосовало почти полтораста докторов наук и академиков, рекомендуя работу к публикации, а идеи и методы, заложенные в нее, — к немедленному внедрению. Но это ни для кого ничего не значило, как ничего ни для кого не значит любой положительный отзыв, пусть даже самый авторитетный, но именной, а значит, всегда несущий в себе печать субъективности, ибо за именем всегда стоит личность, то есть субъект. Чем больше личностей, тем выше субъективность.
Иное дело анонимка. Она, разумеется, объективна, ибо выражает отрицательное и самостоятельное мнение масс, причем (судя по стилю, синтаксису и орфографии) масс трудящихся, а письма трудящихся, как известно, «наш хлеб».
— Даже один отрицательный отзыв, — иронизировал Дубровин в истории с Куняевым, — это неодолимая сила. Ибо умножая даже на единицу, но со знаком минус, мы получаем отрицательный результат. Еще хуже с умножением на ноль. Ноль и вообще неуязвим.
Хотя… Неуязвимость анонимщика абсолютно гарантирована. Никто еще не посмел его привлечь к ответу за оскорбление и клевету, никому это попросту не нужно. Да и не является клеветой сообщение о действительно имевших место фактах, но содержащее их неправильную оценку.
Писал Федор Архипович долго. Весь день. Потом и назавтра — весь вечер. Потом еще два дня дополнял изложенное, а дочь Анжела набело переписывала.
Факты Федор Архипович не выдумывал, факты имели место. Их необходимо было только собрать. Все, что было предметом жгучей обиды Федора Архиповича, в письма, разумеется, не вошло. Это никому не интересно.
Конечно, фактов навалом и на поверхности, но Федор Архипович предпочитал действовать наверняка, а значит, глубинно. Подняты им были все. И в первую очередь бывший начальник Дубровина, разысканный Федькой и сразу включившийся в бурную деятельность по выведению на чистую воду ненавистного ему доцента и его дружков. Именно участие Осинского и вознесло эту историю к высотам, которые Федьке и присниться не могли. Начиная с того, что основная содержательная часть писем, переписанная старательным почерком Анжелы, была основательно дополнена и отредактирована начальником, потом отпечатана на машинке, а затем размножена на ксероксе в количестве 116 экземпляров — именно столько было намечено Федором Архиповичем адресов, столько заброшено ниточек, потянув за любую из которых при самом незначительном желании размотаешь сразу целый клубок.
Итак, дело сделалось, и третий акт оперетты, переходящей в драму, начался при опущенном занавесе и пока как бы впотьмах. Но при живом внимании и участии официальных лиц.
Музыку на сей раз заказывал Федор Архипович. Расходами на почтовые марки он ее оплатил.
Первым «запел» Владимир Семенович Куняев, отстоявший от истории с сельским домом дальше всех, но зато оставшийся для Анатолия Ивановича Осинского (после ухода Дубровина из вычислительного центра) прямо бельмом на глазу. С него и начали — для разминки, а заодно и для проверки способностей Федора Архиповича.
Способности у него оказались исключительными.
Проявились они уже в том, как быстро он с Анатолием Ивановичем вошел в контакт, как умело разбередил ему душу, подлив масла в огонь затухающей обиды. После чего сразу ощутили они доверительную близость друг к другу, что и позволило им устроить настоящий взаимообмен сведениями.
Сведений по Дубровину Осинскому всегда не хватало. Федька их ему подвалил. Одного только факта незаконного приобретения недвижимости, а потом ее перепродажи с целью наживы было бы достаточно. А Федька еще многое сообщил. В обмен на другую фактическую информацию.
Федор Архипович, надо заметить, по части подваливания был известен с юности, был, можно сказать, даже фольклорно знаменит и прославлен на всю округу как натуральный герой популярного анекдота. Это когда, вернувшись домой по прохождении действительной службы в доблестных рядах (он ее отбывал истопником при военном комиссариате), угодил он прямо на свадьбу своей бывшей невесты, не сохранившей ему верности и отдавшей свое предпочтение на сторону. Приняв четвертинку для смелости, Федька подкатил (не сам, конечно, сам он в ту пору ничем, кроме кобылы, управлять не умел, отчего вынужден был подговорить на хулиганство одного из своих дружков, работавшего водителем специального совхозного автомобиля, оборудованного бочкой с гофрированным хоботом для откачки нечистот) к дому, где мирно гудело свадебное веселье. Не долго думая, дружки приладили хобот к черному оконцу в сенях, включили насос и вывалили в хату неверной возлюбленной добрую тонну зловонной жижи, почерпнутой на свинарнике.
Так активно Федор Архипович разделался с несложившимся прошлым, удобрив почву для будущего. От ответственности он, разумеется, уклонился, умело выставив виновником водителя, но при этом исхитрился оставить себе славу местного Отелло, отомщенного за измену.
Столь лихо начав, Федор Архипович, и дальше совершенствуясь, достиг определенных успехов, что при первой же встрече угадал Осинский, поняв, что этот цацкаться не станет.
Итак, для пробы начали с Куняева.
Прикинули, что против него есть. Было немного, но при умелом подходе… Ну вот хотя бы история с дачным участком. Как мы помним, от участка в садовом товариществе Куняев в свое время отказался. Он вообще, по примеру Дубровина, старался уходить от всяких неслужебных отношений. Хватило ему и одной «писательницы», взявшейся за перо после того, как диссертацию ее мужа по настоянию Куняева («несмотря на соседство их дачных участков!») не рекомендовали к защите.
Сейчас с помощью Осинского Федор Архипович нашел обиженную супругу. Вместе с начальником ВЦ они поехали на дачу, не пожалев субботнего дня. И не напрасно съездили: на месте многое завязалось. И сразу дело Куняева приняло крутой оборот.
Сразу Федор Архипович разглядел очевидное, подойдя к фактам практически. Сразу оказался Владимир Семенович «активным участником шайки стяжателей и воров, действующих под прикрытием научного учреждения и специализирующихся на спекуляции дачными участками скупаемой у сельского населения недвижимостью».
Это уже было кое-что, хотя еще только подводило к главному.
Главным же в облике «беспардонного претендента на высокую степень доктора экономических наук» сразу выступило другое. «Скатываясь в болото коррупции, стяжательства и наживы, не считаясь ни с совестью, ни с моралью», он конечно же докатился и до плагиата. До присвоения себе чужих научных трудов. Участок-то дачный он уступил одному из своих «так называемых» учеников, тогда еще аспиранту. Не за красивые глаза, естественно, но на сей раз и не за наличные — что с бедного аспиранта возьмешь! — за молчание, которое, как известно, тоже золото.
Бессовестно передрав у юноши целую главу для своей диссертации, присвоив его научные идеи, Куняев кинул ему за молчание четыре сотки коллективной земли и будку из фанеры — как собаке голую кость.
Простого сопоставления текста пятой главы докторской Куняева со статьей молодого ученого, «безнадежно запутавшегося в сетях коррупции», — оказалось достаточно, чтобы увидеть и удостовериться — что почем.
Здесь Анатолий Иванович Осинский был поражен и восхищен одновременно.
Ведь до всего этого Федор Архипович додумался сам. И как сразу, как глубоко копнул, как точно вышел на нужный курс, даром что самоучка, но какой глубинный талант, каков выходец! В две недели сокрушил крепость, безуспешно осаждаемую Осинским вот уже несколько лет.
— Вас бы к нам, Федор Архипович, — только и сказал Осинский восхищенно. — Жаль, конечно, с образованием у нас с вами… — С образованием было негусто: образован Федор Архипович был только начально, отчего Анатолий Иванович с сожалением вздохнул, впрочем, понимающе и сочувственно: — Мы бы с вами на научном поприще свернули гору дел.
Федор Архипович от такой похвалы зарделся, губами чуть причмокнул и даже ладошки как бы испуганно выставил вперед: мол, увольте и помилуйте. Но посмотрел с лукавинкой.
Это могло сразу многое означать, в том числе и уверение: ежели что надо свернуть, так пожалуйста, мы, мол, и без этого тут гору всего наворочаем.
По новому сигналу докторскую диссертацию Куняева снова пересмотрели.
Текст пятой главы на седьмой по счету комиссии ВАКа был вслух зачитан. И совпал со статьей аспиранта буквально. После чего диссертация В. С. Куняева была окончательно и бесповоротно возвращена соискателю — как содержащая несомненный плагиат и отклоненная абсолютным большинством голосов.
Ответа на телеграфный протест взбешенного соискателя не последовало.
Скорее всего, его телеграмма, обращавшая внимание уважаемых членов высокой комиссии на допущенную при повторном рассмотрении работы невнимательность, оказалась просто подшитой к делу, немедленно и ко всеобщему облегчению сданному в архив.
Невнимательность же состояла в том, что на титульном листе диссертации черным по белому указывалось, что злополучная пятая глава прилагается к диссертации всего лишь как пример применения предлагаемой в работе методики, написана она под руководством Куняева одним из его учеников и является самостоятельным научным трудом. Но какой внимательности можно требовать от членов ВАКа, вконец замороченных всей этой чушью с садовыми товариществами, околонаучной коррупцией и прочей белибердой? Тем более что в анонимном письме, поступившем на имя председателя ВАКа, указывалось, что расследованием деятельности «афериста Куняева и его шайки» занимается совсем другое ведомство…
К несчастью, последнее вполне соответствовало действительности. Делом о доме в сельской местности и впрямь уже не на шутку занимались те, кому положено. Мы об этом, правда, еще даже не догадывались, а лишь наивно удивлялись странному совпадению событий, происходящих вокруг. А вокруг уже все взрывалось. Так рвутся снаряды при пристрелке, перед массированным ударом тяжелой артиллерии: недолет, перелет, вот уже и совсем рядом…
С председателем совхозного профсоюза Акуловичем, который когда-то без справки Виктора Васильевича оформил куплю-продажу сельского дома, все произошло быстро и бесшумно. Шутливое пророчество бывшего директора совхоза насчет того, что Акуловича взгреют, вдруг сбылось.
У Акуловича только фамилия грозная, а сам он человек тихий, робкий, хотя работать любил и обязанности свои выполнял исправно.
Его-то Федька срубил лихо, как шашкой подсолнух.
На бюро райкома слушали вопрос о ходе уборки картофеля. Были приглашены все руководители, но Петр Куприянович Птицын не поехал — его в тот день вызвали к следователю. Секретарь партийной организации совхоза был болен, решили послать профсоюз. Пусть, мол, Акулович поприсутствует, чтобы в курсе быть. Если поднимут, отчитается: совхозные дела он знал не хуже директора.
Его и подняли. Только он собрался говорить про уборку, как второй секретарь райкома вслух заметил словно бы в шутку:
— А что вы его спрашиваете? Они там насквозь в дачных делах погрязли. У них там свои интересы, им не до производства… Народ возмущается, письма пишет, сигнализирует…
Решение по двум директорам отстающих совхозов было подготовлено заранее, его огласили: одному строгий выговор, другому простой. Стали голосовать. Тут кто-то опять полушутя спрашивает:
— А с этим что? — кивнул в сторону Акуловича.
— А что с этим? — удивился первый секретарь. — Освободить от работы, если правда, что здесь о них говорилось. Чтобы между двух интересов не разрывался.
Снимать так снимать. Человек маленький, по нему не стали даже голосовать. Разбирательств не устраивали, писем никаких тем более не зачитывали: мелочевка. Это так здесь все то же указание сверху поняли, про то, что партийные комитеты пора освободить от мелочной опеки.
Аколович так ничего и не понял, приехал домой. Все в порядке, докладывает, нас, мол, по уборке особенно не трогали.
А назавтра в районной газете все читают сообщение: от работы товарища Акуловича (даже без инициалов) освободить.
— Ну точно обухом, — рассказывал нам главный агроном совхоза Александр Онуфриевич, — ходит человек сам не свой. Обидно, что так по-глупому карьера завершилась. И вроде бы нечаянно… Людям в глаза ему смотреть неловко — думает, над ним все смеются.
— А люди? — спросил Сватов.
— Люди не смеются. Люди сочувствуют. Каждый понимает, что с любым так может выйти. И конца всему этому не видать… Знать бы вот, кто эти пакости пишет…
Завмаг Петя проверку, нагрянувшую в магазин, поначалу никак не связал со своим визитом на дачу к Сватову. Ревизии, проверки, комиссии в торговле дело привычное, как с ними обходиться, Петя прекрасно знал. Чтобы ровно столько, сколько нужно, проверили, и выводы записали соответствующие. Недостатки чтобы обнаруживались, но не очень, и факты нарушений подтверждались, но не совсем. Без недостатков, без нарушений, без досадных мелочей кто живет? Только кто не работает.
Петя работал. И на результаты проверок всегда реагировал активно, строго наказывая подчиненных за всякий пустяк. И сам наказания воспринимал принципиально: никогда не торгуясь и не унижаясь просьбами о снисхождении. Положенное получал с полным пониманием своих недостатков и персональной вины. А бывало, даже и без вины был готов пострадать, если, скажем, в торге нужно кого-то выручить или просто выпустить пар… Правда, очень внимательно следил Петя, чтобы соблюдалась пропорция: за каждое замечание не менее двух благодарностей, за каждый выговор или начет — две грамоты (если Почетная, можно одну) и премия. Грамоты и благодарности он собственноручно вывешивал на специальном стенде. А на другом, тоже на видном месте приказы и выговоры, пусть и с этим все открыто, все на виду. Чего, собственно, темнить? Работаем, как умеем, стараемся в меру сил, получаем по содеянному.
О проверке ему, как обычно, сообщили заранее, и о контрольных покупках тоже. Никого в магазине он предупреждать не стал, а только поменял смены. Кое-кого из коллектива ему как раз и нужно было подставить, а лучше случая не найдешь… Можно, конечно, и самому организовать те же контрольные покупки, но тогда — скандал, тогда всем понятна преднамеренность, чего завмаг Петя не любил. Всегда предпочитая с неугодными людьми в коллективе разбираться как бы не по своей инициативе, подчиняясь лишь обстоятельствам.
Приходит к нему, скажем, человек устраиваться на работу, может, и хороший человек, но чужой. Директор выслушивает его внимательно, изъявляет полную готовность принять на работу и тут же отправляет к заведующей отделом. Через несколько минут по селектору раздается: «Директор, у нас же это место занято». — «Да? — как бы удивляется Петя. — Напрасно, выходит, человека обнадежили… И что ж, ничего нельзя придумать? Вот беда. Человек-то хороший. Ну, может, тогда пусть он попозже зайдет?»
Тем более не любил Петя избавляться от лишних людей и делал это всегда с откровенным сожалением: «Как же ты так?» Демонстрировал свое расположение и поддержку. Так поворачивал, что увольнение оказывалось для того лучшим из выходов и, расставаясь с директором, ничего, кроме благодарности, тот к нему не испытывал. Враги Пете были не нужны, тем более на стороне, тем более посвященные в тонкости дела…
Удивило и насторожило Петю на сей раз то, что позвонили о проверке сразу из трех мест. И вечером он сам уселся за телефон. Двух часов переговоров кое с кем из «покупательского актива» оказалось достаточным, чтобы понять: дело серьезное, гроза надвигается сразу с нескольких сторон, хотя источник один. Об этом же говорило и абсолютное совпадение фактов в анонимках, копии которых утром уже лежали на Петином столе.
В тот же день он получил еще два предупреждения, причем настолько серьезные, что пришлось заводить своего «жигуленка»: разговоры предстояли не телефонные, особенно последний — Пете доверительно сообщили, что не позднее чем завтра в городской газете выходит про него обличительная статья. Даже название статьи, не сулящее ему абсолютно ничего хорошего, Петя узнал: называлась она «С купеческим размахом».
Что-либо предпринимать оказалось поздно. Петя названивал Сватову, мне, но нас не застал — в тот вечер мы с Виктором Аркадьевичем остались ночевать на даче.
К начальству своему Петя не поехал, прекрасно понимая, что на поддержку рассчитывать не приходится и в лучшем случае встретят его все тем же: «Как же это ты так?» Собрался было к Петровичу в баню, но тоже передумал и, вернувшись с полдороги, поехал на свою новую квартиру, где только что завершил грандиозный ремонт и куда с семьей еще не успел переехать. Так и просидел всю ночь в одной из пустынных комнат, дожидаясь рассвета, а с ним и открытия газетного киоска…
На дачу к Сватову мы поехали тоже неспроста. Утром Виктору Аркадьевичу позвонила дочка соседей, только что вернувшаяся из Ути: какие-то люди, двое, приезжали осматривать его дом и все про Сватова у стариков выпытывали, но те ключей им не дали и дальше двора не пустили.
Анна Васильевна подробно нам рассказала про незваных гостей и сразу вычислила Федьку как виновника. Потом принялась успокаивать Сватова. Пусть его, пусть воюет, мол, пусть брешет — буде ему с той войны, кобелю вонючему. А нам с вами ладно, нам с того большой беды не выйдет.
— Будет беда, — помрачнел Сватов, — если его брехня ляжет на стол такого же Федора Архиповича. И займется ее изучением тоже человек, убежденный в том, что все одним лыком шиты.
Он как в воду глядел.
Забегая вперед, скажу, что старший следователь областной прокуратуры Вадим Николаевич Глотов именно таким человеком и оказался. Кому с самого начала все ясно, вопрос лишь в том, чтобы очевидное доказать. Источник сведений, конечно, мутноватый, но в тине как раз и попадаются караси.
Только умей выловить.
Мне он потом признался (как к человеку, понимающему, что к чему, — писаки, они вообще народ ушлый — он ко мне сразу отнесся доверительно):
— Я и сам, бывает, сяду да и напишу ее, анонимку. Ну, скажем, если указание прощупать кого или потрясти, а фактов нет. А особенно если на кого заведусь. На какого-нибудь начальника, что транспортом не помог, или на завмага опять же. Я ведь его насквозь вижу, а он мне нагло улыбается: презумпция, мол, невиновности, не пойман — не вор. Вот прямо на свое имя и катаю, без всяких презумпций: процветает, мол, воровство, приписки — если на автобазе; ценами балуют, дефицит придерживают — это в магазине, с накладными химичат… А кто не балует, кто не приписывает, кто не химичит? И сразу делу ход, сразу проверка, расследование. В трех случаях из пяти попадаю. В общем, вы сами это понимаете… У вас ведь тоже работа: скажут — пиши правду, будешь писать и всего накопаешь, под любую статью. Скажут — восхваляй, восхвалишь, аж читать противно.
Дубровин (я им со Сватовым, вернувшись из прокуратуры, эту историю пересказал, благо подписки о неразглашении с меня не брали) здесь потянулся к своей свирельке. На меня внимательно посмотрел, улыбнулся сочувственно. Как, мол, тебя за своего признают… Тоже, значит, решаем задачки с готовым ответом?
А Сватов от этой улыбки взорвался. Ему уже давно было не до свирельки.
— А сам ты не тем же занимаешься? Ты что, сразу всего наперед не знаешь, о чем потом исписываешь целые тома? Диссертации, монографии. В каждой — мыслей на две страницы, остальное шелуха и обходные маневры. Говорил бы прямо…
— Прямо нельзя, — внешне Дубровин был невозмутим, даже свирельку в чехольчик спрятал. Горячность Сватова он понимал, поэтому говорил с ним мягко и ровно, как с больным ребенком. — Голая истина — она и есть голая… Жаль, конечно, что на приодевание, на камуфляж, на подкрепление классиками уходит столько сил. Но иначе — на сколько высунешься, на столько тебя и обрежут…
— Тоже, значит, ждешь, когда потребуют правду? Когда назовут вещи своими именами?
— Здравствуй, «Федя», — сказал Дубровин с ехидством. — Как это вы ловко научились все на свой аршин перекручивать… — И сразу перешел на покровительственный, лекторский тон: — В науке, «Федя», истину — по-вашему, правду — ищут. Доказывают истины, требующие доказательства. А иногда сомневаются, что тоже, к слову, вполне естественно.
— Федька вот ни в чем не сомневается. Лупит прямо, ничего не боясь, напротив даже, себя заставляет бояться.
— Он что, не понимает, где живет? Глаз у него, что ли, нет, чтобы вокруг находить подтверждение своей логике? С тем же Птицыным он что, не вместе химичил?
Сила Федьки в том и заключалась, что шельмовал он всех и вся прямо и без обиняков. Излишней щепетильностью не страдал, в выражениях не стеснялся, мягких слов не подбирал, бил наотмашь бесхитростно, с подкупающей простотой пиная, что называется, прямо в морду лица.
Простота изложения и бесхитростность всегда подкупают.
Тем более что сражался Федька не за себя, личной выгоды не преследовал, что из его писаний любому сразу же должно быть ясным. Выступал беспощадным радетелем за всеобщую справедливость, вины за собой Федька особой не чувствовал, неловкости не ощущал. Тем более и подозрения в авторстве анонимки никем не доказаны. Да хоть бы и доказаны… Для критики нынче простор, газеты кто не читает. А оттого, что все вокруг оказались виновными, у всех рыльце в пушку, как бы автоматически выходило, что он, Федор Архипович, кругом прав. Единственный, можно сказать, радетель за справедливость. Глазенки у него хоть и мелковатые, но шустрые, с точным прищуром. Да и знал ведь, что жить можно или хорошо или честно. И если кто-то живет лучше, так лишь потому, что ловчее исхитрился. Ну и пусть бы, хотя и обидно… Но разве мы не понимаем? Так зачем же, извините, из себя высокомерие строить? Могли бы и признать его своим, чуть подвинуться, потесниться: вместе, оно ловчее, вместе бы и жили, друг дружку поддерживая, а не подставляя… А так пришлось потрудиться по части выведения всех на чистую воду…
Петра Куприяновича Птицына навестил Федька в первый же свободный день. Забот у него теперь, конечно, прибавилось, но зато сразу ощутился собственный вес, сразу восстановилась значительность. Таких высот он еще не достигал. Жаль только, что нельзя до поры публично выказать свою удовлетворенность — пройтись, как когда-то, деревней, неспешно и победно поглядывая по сторонам… А что изгнан Федька был раньше, так это теперь ему даже выгодно: Федор Архипович свое уже отстрадал, а директора-то положеньице незавидное.
Застал Птицына в конторе. Без приглашения сел, закинул ногу на ногу. Это оттого, что был одет вполне прилично — в выходное и не на рейсовом пылью давился, а прикатил на собственной т а ч к е.
По-товарищески Федор Архипович поделился своей бедой и досадой. Впрочем, почему своей? Общие неприятности. Влипли мы, мол, с капустой этой, с картошкой и прочим. Кабанчика того, ну, помнишь? Вроде бы никто и не видел…
А сам смотрит на Птицына внимательно, изучающе: «Знает уже или нет? Дошло до него действие или я поторопился с визитом?.. А если дошло, если не поторопился, догадывается Птицын, откуда все пошло или нет?»
Кабанчика Федька на ферме сам выбирал, без свидетелей, сам по поручению отвозил его в город полезному для совхоза человеку к именинам.
— Кто же мог? — вздохнул Федор Архипович. И кулаком по столу закрутил, заерзал, как бы в порошок стирая заразу. Какие, мол, негодяи…
От разговора директор мрачнел. Нет, не поторопился Федька, подоспел вовремя. Птицына уже вызывали, кое про что расспрашивали, хотя и не объясняли причину. Особого значения он этому не придавал — хватает проверок, а вот сейчас, глядя на своего бывшего кладовщика, на то, как он на стуле восседал, понял Петр Куприянович, что начисто сгорел.
Слишком много всего набралось. Особенно с э т и м в одной компании. Выпер бы его из кабинета с удовольствием, но понимал, что нельзя. Слишком много знает… И беседовал с проходимцем Птицын приветливо, любезно, немного даже заискивающе.
Нет, не надо было с приезжими связываться. Дом в Ути они без него покупали, еще при старом директоре. Пусть бы и дальше без него. Разбирайтесь с теми, кто разрешал, кто оформлял, кто потворствовал, а я и не знаю ничего. Слышал, мол, конечно, про каких-то там дачников, но в глаза их не видел: хозяйство огромное, все в заплатах, забот хватает — разве за всем углядишь! Асфальт, мостик этот да крыши шиферные ему лично в Ути сто лет были не нужны. Тем более те несколько досок, что он на строительство мостика списал, отправив шурину… С другой стороны, не он же все это переустройство затевал. Хотя — здесь Птицын вспомнил визит товарища Архипова — так тогда все выстроилось, что вроде бы как раз он. Высунулся. Подставили. Славы захотелось, общего внимания, аплодисментов, как балерине какой. Вот теперь гадай, куда повернется, за что придется отвечать… В том, что отвечать придется, Птицын не сомневался. Да еще скандал этот глупый с карасями. Скандала никому не простят. Это Петр Куприянович хорошо знал — насчет того, чтобы все тихо. Тем более скандал по нетрезвому делу…
— А я так даже рад, что с шайкой ихней практически не пил. — Федька, словно угадав мысли директора, нажал на больное. — Нам что? Мы люди маленькие, нам хоромы не нужны… — Федька замолчал выжидающе.
Птицын вздрогнул: уж не на его ли собственный дом намекает? Но сразу себя успокоил. Какой дом? Совхозная ведь квартира, а что получше отделана, так директор он или кто? Но Федор Архипович имел в виду не это:
— Тем более если в городе имеется жилплощадь, — сказал он, хитровато подмигнув… — А с маленького человека что взять? Взятки с нас гладки. Как тые новые кладки… — От рифмы, так складно выскочившей, Федор Архипович неожиданно рассмеялся.
А и действительно — что? — оживился Птицын. В худшем случае освободят. Ну так пусть другого поищут — на их дыры заплаты ставить. Не привлекут ведь… И тут же с тоской подумал, что если дело по настоящему круто завернется, так очень даже возможно, что и привлекут… Надо проверить хоть, что он им, этому Дубровину да Сватову, выписывал. Доски какие-то, шифер. На них или на стариков? Да еще счет надо проверить из бурвод, да подальше его запрятать, а то и здесь начнут копать. Хотя здесь как раз вроде бы все законно — помог совхоз ветеранам…
Тут Петр Куприянович снова удивился хитрости Сватова. Ишь, как все предусмотрел, как ловко все подтасовал, как ловко подстраховался!.. Нет, не надо было встревать. Век бы не знать этих дачников. Да и некрасиво — люди работают, а эти — на солнце пузо греют, пусть даже и в выходные дни. Производственная все же зона, а где в нашем производстве эти выходные? Превратили все в дачную местность…
Отпуск кончился, и с понедельника Сватов вышел на работу. На студии про его неприятности уже знали, но отнеслись к ним буднично и вполне сочувственно. К «сигналам» здесь давно привыкли, тем более к анонимным, и всегда жили в ожидании, кто же следующий. Закончив планерку, директор студии попросил Виктора Аркадьевича задержаться.
— Присаживайтесь, — директор поднялся и кивнул на одно из кресел в дальнем углу кабинета. — Курите.
Такое начало не предвещало ничего хорошего.
Они когда-то вместе начинали и только на людях были на «вы». Относился директор к Сватову даже лучше, чем к старому приятелю. Как и все мы, близко знавшие Виктора Аркадьевича, он его любил, к историям, в которые Сватов так часто попадал, всегда бывал снисходительным, начинать неприятный разговор ему совершенно не хотелось.
Наконец, вздохнув и потирая рукой постоянно болевшую от радикулита поясницу, он подошел к сейфу, взял письмо двумя пальцами за угол конверта, подчеркнуто брезгливо пронес его через всю комнату и выложил на журнальный столик перед Виктором Аркадьевичем. «Как стало известно из достоверных источников…» Глаза Сватова привычно схватили печатный текст.
— Письма с таким началом я обычно не читаю, — директор снова вздохнул. — Но звонили из приемной товарища Архипова. Просили о т н е с т и с ь. Ты подряд не читай, суть подчеркнута. Бумаги на стройматериалы, я надеюсь, у тебя есть?
Бумаги, естественно, были.
— Ну, это не главное, — хозяин кабинета заметно взбодрился. — Что там у тебя с тарной базой? — На Сватова он не смотрел, стоял у окна, пыхал дымом, смешно раздувая щеки, как человек, так и не научившийся курить. — И потом… Эта история с бурводами…
Начальника тарно-ремонтного предприятия Федор Архипович разыскал непостижимым образом. Мы о нем и вообще забыли. Федька же докопался и привлек его к делу. Что вышло совсем удачно.
Разумеется, Филиппович был привлечен к делу не в качестве свидетеля, тем более не пострадавшим — здесь Федька снова проявил изощренность, — а прямым соучастником злодеяний. Хитрость в том, что в свидетелях Филиппович не принес бы никакой пользы, попросту бы отказался что-либо вспомнить. А вот оказавшись обвиняемым, он сразу проявил необходимую активность. Защищаясь, естественно, повернул все в нужную Федору Архиповичу сторону. Все вспомнил, все рассказал, как было: и жали на него, и авторитетами давили, да и вообще пользовались недозволенными методами. Особенно Сватов. О звонке заместителя министра с просьбой помочь Дубровину Филиппович не вспоминал — ему с тем еще работать, да звонок к делу и не подошьешь.
Действовал Федька точно, тонко, с пониманием нюансов.
Во времени-то все сдвинулось, получалось, что материалы на тарной базе Сватов выколачивал уже не по просьбе Дубровина, а для себя. И дело принимало уже совсем иную окраску, обретало иной характер. Ведь когда журналист, пользуясь предоставленными ему правами, вступается за справедливость — это одно. А совсем иное, когда, козыряя удостоверением, он удовлетворяет свои потребности.
Не случайно и то, что только Анну Васильевну с Константином Павловичем Федор Архипович выставил свидетелями. Об остальных Федька был уверен, что рыльце у них в пушку, а значит, как только им хвосты прищемят, сразу начнут активничать, друг друга топить. Вот и начальник бурвод Олег Михайлович только тогда покатил на Сватова, а особенно на завмага Петю, втянувшего его в эту историю, когда почувствовал, что запахло жареным, и не в стороне где-нибудь, а его собственные пятки прихватило. Тут он и выложил все, что думал про Сватова, и все, что знал про завмага Петю… А старики? Эти, оказавшись обвиняемыми, ничего, кроме вреда, принести Федьке не могли: им-то было что на него заявить. Нет, гораздо спокойнее, да и для дела лучше, чтобы, оказавшись в свидетелях, они стали бы по своей бесхитростности выгораживать Сватова с Дубровиным и наивно запутывать дело, что только и нужно — для большей достоверности.
— Неужели нельзя обойтись без всего этого? — Директор снова тяжело вздохнул. — Строят же люди и дома, и дачи… — Директор сам имел дачу и прекрасно знал, что без всего э т о г о нельзя построить даже собачью конуру. — Слушай, а какие у тебя новости с Союзом писателей?
Виктор Аркадьевич вопрос понял. Вот уже больше года тянулась его история со вступлением в Союз писателей. Член СП — это сразу же сняло бы множество вопросов. Еще только задумав покупку дома, Сватов отыскал какое-то доисторическое (правда, никем не отмененное) постановление, разрешающее членам Союза писателей приобретение (на правах собственности) сельских домов у себя на родине. Ну, насчет родины — это нюансы, родина — это не всегда там, где человек родился, чаще это то место, где он себя ощутил…
Но ничего нового со вступлением не было.
Еще раз, уже совсем тяжело вздохнув, директор отошел наконец от окна, раздавил окурок в пепельнице, с досады растер табак между пальцами.
— Двигай-ка ты, Витя, прямо к Архипову. Машину я уже вызвал. Ничего мы здесь с тобой не придумаем, пока не разведаем, что к чему. Я и сам хотел позвонить, но потом подумал, что тебе это удобнее. — О близких отношениях Сватова с товарищем Архиповым он знал.
— А по-моему, это все чепуха, — сказал Сватов.
Никакой особой тревоги он не чувствовал, но от машины отказываться не стал и советом директора воспользовался.
Помощник товарища Архипова, прекрасно знавший про благосклонное внимание шефа к Виктору Аркадьевичу, на сей раз встретил его подчеркнуто сухо, не ответив на вопрос, на месте ли с а м, прошел в свой кабинет, жестом приглашая Сватова следовать за ним.
— Очень хорошо, что вы заглянули. Товарищ Архипов поручил мне с вами переговорить, разумеется, конфиденциально. Скажите, Виктор Аркадьевич, у вас есть… враги в научном мире? Ну, скажем, в области АСУ или экономической кибернетики. Сами-то вы по строительству защищались?.. Ну, завистники там, недоброжелатели… или, может быть, друзья?
— Это что ж, — Сватов усмехнулся, — по нынешним временам одно и то же?
Помощник промолчал. Игривая самоуверенность собеседника не казалась ему уместной.
— Речь идет об одном весьма неприятном документе… к сожалению, в нем фигурирует и ваше имя. Причем не в лучшем контексте.
В последнем Сватов не сомневался. Но при чем здесь АСУ?
— Дело в том, что документ анонимный, но отпечатан он на множительной машине, которая используется у нас исключительно в этой области. Да и бумага… Может быть, у вас есть какие-нибудь соображения насчет авторства? Нет, ну тогда давайте пройдемся по фактам…
Помощник спрашивал, заглядывая в бумагу, Сватов давал разъяснения. Факты подтверждались, во всяком случае, те, которые касались лично его. А об остальных и не спрашивали.
— Все верно, — сказал он с облегчением, когда помощник перевернул последнюю страницу.
Никакого удовольствия хозяину кабинета это признание не доставило. Даже напротив, оно его огорчило. Ну, может быть, все-таки есть искажения, отступления от действительности, подтасовки? Не все же именно так было?
— Почему не все? Все. Фактически все верно. А что касается трактовки… Тут у каждого свое право и свой взгляд — это вообще от мировоззрения. Вот этот абзац, например. — Сватов потянулся к бумагам, но помощник остановил его жестом. — Ну, о том, что «являясь преуспевающим деятелем культуры…»
Помощник зачитал:
— «…безжалостно эксплуатирует свой талант, добиваясь известности и особого положения в обществе. Безнаказанно пользуется вниманием влиятельных лиц даже в правительстве республики, а некоторых своими фильмами, книгами и статьями ухитрился расположить к себе и заполучить в покровители…»
— Это, по-моему, даже хорошо изложено, — язвил Сватов. — Во всяком случае, лестно, как и всякое признание заслуг. Жаль, книг у меня пока маловато, что настораживает. Подозреваю, что книг-то моих автор письма не читал… Хотя по этому признаку его вряд ли удастся разыскать…
Можно подумать, что здесь перед нами все тот же Виктор Аркадьевич Сватов — спокойный, уверенный в себе, отчего и всесильный. Ведь именно самоуверенность Сватова, являясь как бы выражением его внутренней силы, эту силу как раз и питала.
Можно было предположить, что и сейчас все назревающие неприятности, все тучи, сгущающиеся над головой, развеет Сватов легко и непринужденно. Но…
Суждено было, оказывается, Виктору Аркадьевичу, только-только взобравшемуся в зенит своего благополучия, пережить и еще одну метаморфозу, на сей раз весьма отрицательного свойства.
Первое беспокойство он уже ощутил в приемной товарища Архипова. Вида, конечно, не подал, но нежелание товарища Архипова с ним встретиться расценил как первый тревожный звонок, сразу заподозрив начало больших неприятностей.
— Пальто не так подаете. Надо, — гардеробщик показал, как нужно держать пальто в серьезном учреждении, — за вешалку.
— Вы бы курсы организовали, — позволил себе пошутить Сватов.
Достав расческу, он уже поправлял перед огромным зеркалом остатки своей когда-то кудрявой шевелюры. Надо признать, выглядел он неплохо, и даже вполне.
— Не умеете острить, так помолчите, — строго одернул его гардеробщик.
— Ну так и по остротам организуйте курсы. — В голосе Сватова на сей раз проявилась едва заметная пружина, сработала привычка ставить людей «на место».
— Ладно, ладно. Не нужно только слишком много из себя воображать. По первому разу здесь все умники. — Гардеробщик уже не со Сватовым разговаривал, а как бы сам с собой. — Слова им не скажи. Был бы такой важный, сюда бы не пригласили…
— Так ведь пригласили.
Сватов отчего-то посчитал необходимым оставить за собой последнее слово. С раздражением он вспомнил утренний разговор по телефону, который меньше всего походил на приглашение. Правда, отодвинуть встречу на час ему все же удалось: не то чтобы он был слишком занят, дело не в занятости, а в необходимости ее подчеркнуть.
— Это ничего, что пригласили, — «успокоил» его гардеробщик. — Сегодня пригласили — завтра привезут.
«Мда… учрежденьице… — неожиданно для себя Сватов почувствовал весьма неприятное посасывание под ложечкой и даже легкую тошноту, словно вступил на уходящую из-под ног палубу. — Клиентов здесь не жалуют…»
По широкой дворцовой лестнице он поднялся на второй этаж. Высокий потолок бесконечного коридора, высокие двойные двери с литыми бронзовыми ручками. Отыскав глазами нужный номер, Виктор Аркадьевич постучал, сверился в повестке, снова стукнул и, не дождавшись ответа, потянул дверь на себя, стараясь сделать это как можно непринужденнее.
Но из кабинета его вежливо выпроводили, попросив подождать в коридоре на скамье.
— У меня коллегия, — попробовал возмутиться он.
Но никакого особого впечатления этим не произвел и вынужден был продергаться на скамейке минут двадцать.
Старший следователь Глотов начал издалека:
— Этого знаете?.. Ну, как он? А по работе?.. А этого? Не приходилось близко встречаться?..
— Вы меня по делу пригласили? — Сватов почувствовал время продемонстрировать свою независимость. — Или о жизни поговорить? Если поговорить, так давайте после работы. А в рабочее время я занят…
— Всегда?
— Что — всегда?
— Всегда заняты? — спросил следователь с нажимом. И посмотрел на Сватова спокойно и как бы испытующе. Уж мы-то, мол, про вашу занятость многое знаем.
«Пьесы с таким началом обычно неважно кончаются», — подумал Сватов и окончательно поскучнел.
Говорили они для первого знакомства достаточно долго, часа три.
— Выходит, что дом вам продали без оформления? — Глотов что-то пометил в бумагах.
— Выходит, что да.
— Значит, юридически можно считать, что вы его и не приобретали?
— Считайте, как хотите. Впрочем, вы все равно будете считать только так, как вам хочется. Вы спрашиваете меня уже пятый раз, и я вам пятый раз отвечаю, что дом я купил…
— За сколько?
— И это я говорил. За шестьсот пятьдесят рублей наличными.
— Что значит наличными?
— Не перечисленными же…
— А сколько вы за него предлагали бывшему владельцу?
— Семьсот.
— То есть вы по-прежнему утверждаете, что взяли с вас за дом на пятьдесят рублей меньше, чем вы предложили? — Следователь поискал что-то в бумагах. — А за сколько, говорите, ваш приятель его купил?
— У вас что, с памятью плохо? — Сватов чувствовал, что вот-вот сорвется. — Вы же записали: за шестьсот пятьдесят купил, за шестьсот пятьдесят продал…
— Купил, значит, развалюху, отремонтировал, перестроил, вложил определенные средства и, не считаясь с затратами, за ту же сумму продал… Чем вы можете это объяснить?
— В а м я этого объяснить не могу.
— Может быть, строительные затраты вы ему отдельно компенсировали?
— Ничего я не компенсировал.
— Ну, может быть, оказали какую-нибудь услугу или раньше, зная о предстоящем приобретении дома, произвели вложение средств? Скажем, добывая строительные материалы?.. Об этом тоже не хотите? Ну, хорошо, на сегодня достаточно. Давайте вашу повестку, я распишусь.
Приглашен Виктор Аркадьевич Сватов был в этот кабинет далеко не первым. Грамотно вел дело старший следователь Глотов. Всех причастных (прямо по Федькиному списку, что еще подтверждает ушлость бывшего бригадира) он пригласил и опросил. Кроме, конечно, наиболее приближенных к Сватову, то есть находящихся с ним в приятельских или зависимых отношениях. Кроме того, кто тому сразу же сообщил бы о своем визите в следственный отдел, рассказал содержание бесед, а то и вовсе, получив повестку и сообразив, по какому она поводу, сразу побежал бы советоваться и сговариваться. И Сватову дал бы тем самым возможность подготовиться к визиту сюда, чтобы увести следствие в сторону… А так к беседе готов только старший следователь Глотов, и готов хорошо… Плотный набирается материал — не шайка, конечно, не коррупция, как сейчас модно, зато живой, непосредственный, без всяких домыслов: факты, и только факты, причем подкрепленные показаниями свидетелей. Проверялись-то уже не только анонимные сведения.
Представив, какая каша заварилась, сколько народа втянуто в дело, Виктор Аркадьевич попробовал возмутиться:
— Вы что же, сразу не могли меня вызвать? И обо всем прямо спросить? Вы бы весь этот ваш м а т е р и а л без всякой натуги получили… Хоть устно, хоть письменно. С максимальной достоверностью… — Здесь Сватова прямо обожгла улыбка Глотова. — Или вам заниматься больше нечем? Дохлое ведь дело, сразу видно. Вы же взрослый человек, профессионал!
Старший следователь Глотов не обиделся. Он вообще был невозмутим.
— Почему же дохлое? — сказал он мягко. — В любом деле живинка есть. — И поднял папку со стола, продемонстрировав ее увесистость. — А где и при каких обстоятельствах вы познакомились с Кукушкиным?
— С кем?
Здесь, наконец, Глотов профессионально обрадовался, вот оно и взялось! Вот когда настоящий клев пошел!
— Ай-яй-яй, Виктор Аркадьевич! Может, хватит в прятки играть, хватит прикидываться? Давайте говорить начистоту. Вам же лучше…
Но Сватов не дослушал. С него хватало этой белиберды.
— Я попрошу вас вести себя прилично. — Он встал и, прихлопнув к столу повестку, направился к двери. — И больше попрошу мне этих писулек не присылать. И не звонить тоже…
Старший следователь Глотов смотрел на Сватова спокойно. Так наблюдают трепыхание мухи за стеклом.
— Повестку возьмите. Без нее вас не выпустят.
Фамилии Пети, оказывается, Сватов и не знал. Его по фамилии никогда не называли. Петя, завмаг. Если на работе, если официально — директор.
Вот здесь-то и пожалел Виктор Аркадьевич, что так беспечно разбрасывался своими высокими связями, что так опрометчиво поспешил растерять всех друзей, положившись на всемогущество Пети. Ни к кому из них обратиться сейчас за помощью (тем более после «прокола» с товарищем Архиповым) Сватов не мог. Появляться после долгого отсутствия можно только на коне, это он отлично знал.
Куда-то сразу исчез весь его оптимизм, и возникла вдруг растерянность.
Это может показаться неправдоподобным. Слишком уж несвойственна Сватову любая упадочность в настроении. Но жизнь на волне — нелегкая штука. Вот и Петя, на что всемогущим был при внешней незаметности, а тоже сразу сломался и сник, допустив в жизни лишь одну, столь незначительную, казалось бы, ошибку.
На тяге своей к творческим сферам, на бескорыстной, можно сказать, любви к людям искусства Петя и погорел. Вот с этим обменом квартиры.
Жил он с семьей в маленькой «полуторной» совмещенке и давно подыскивал вариант улучшения своих жилищных условий. В конце концов подвернулся ему исключительный случай, настолько исключительный, что Петя от радости даже не насторожился. Слишком уж он хотел жить в центре, в хорошей квартире и, главное, рядом с хорошими людьми. А тут выходит на него с предложением дочь известного писателя, оставшаяся после смерти родителей одна в громадной четырехкомнатной квартире, да еще в писательском доме. Торговаться Петя не стал, сговорились мгновенно, мигом же и уладили формальности, после чего он вывез весь скарб бывшей хозяйки на дачу и принялся за капитальный ремонт. Две недели в доме стоял грохот, как на ударной стройке, — ломали перегородки, срывали полы, гудела электросварка, трещали отбойные молотки. Предвидя естественное недовольство жильцов, Петя и супруга в первый же день, одевшись в выходное, вежливо нанесли визиты: познакомиться, извиниться за беспокойство, ну и какие-то услуги предложить — если что надо, вы без стеснений… по-соседски обращайтесь…
Петины услуги никого не волновали, «река продовольствия» и без него не миновала пишущую братию, отчего предложение завмага посчитали оскорбительным, как и само это нежданное соседство. В писательском-то доме! Особенно взволновали всех шум и грохот, сбивающие творческую мысль, на что Пете и было указано соседкой снизу, супруг которой по вторникам и четвергам имел обыкновение творчески сосредоточиваться у себя дома. По вторникам и четвергам Петю попросили не шуметь. Ему бы согласиться, а он возьми да заяви, что в РСУ, как и во всей трудящейся стране, выходные не во вторник и четверг, а в субботу и воскресенье…
Вот тогда оскорбленные соседи и обратились к светлой памяти писателя, который хоть и умер давно, но жил тихо, горел, как свеча, освещая современникам и потомкам дорогу, отчего все оставленное им — не дочкино, а всенародное наследство и квартиру его не перестраивать надо «с купеческим размахом», а беречь как народное достояние, отдавая не для обывательской жизни неизвестного торговца продовольствием, а под литературный музей.
Так и появилась в газете статья, писали которую соседи творчески и с высоким мастерством, а подписали скромно: жильцы дома.
И стал сразу завмаг Петя на этом свете не жилец. От скольких статей он тихо и бесшумно уходил в своей деятельности, а тут скандал.
Криминала в статье не было, никаких обличительных фактов не приводилось, только литературные образы да намеки, но принесла она Пете слишком большую популярность. А завмаг хотя тоже человек творческий, но не писатель и не артист — популярность его заживо хоронит, тем более отрицательная.
Зарвался Петя, забыл про скромность своей должности, утратил социальную бдительность, согласно которой каждый сверчок должен помнить про свое место.
Печатное возмущение руководящих классиков и их жен тут же нашло отклик у городских властей, проявивших с пострадавшими жильцами классовую солидарность.
Рассказывают, сам первый секретарь горкома собрал своих подчиненных и попросил их с квартирообменом объективно разобраться — как то: собрать на Петю материал, уволить с работы, исключить из партии и по возможности посадить. В такой возможности городской партийный руководитель не сомневался, так как в недавнем прошлом и сам не чурался Петиных услуг, состоял в его покупательском активе, отчего кое-что понимал в закулисной механике торговли.
Против Пети были брошены огромные силы, задействованы два отдела горкома, райком, подключены управление торговли, народный контроль, исполкомы, органы милиции, БХСС, КГБ, ГАИ и даже военная прокуратура. Стали копать.
Петя был таким поворотом дела унижен и морально раздавлен.
Он жил в системе, был ей предан, работал на нее честно и как требовалось, отчего вообразил себя ее полноправной частью, ощутил право на кусок со стола хозяев, всю жизнь его подталкивающих, а теперь вдруг обрушившихся на маленького человечка всей силой власти, да еще из-за такого пустяка, как квартира.
Он не понимал, что это не пустяк, что тут он посмел претендовать, а такое не прощают. Нарушив правило не высовываться, он не замечал этого, а видел только, что его бьют не по правилам, травят и уничтожают не за то.
В том, за что его следовало бы бить, в такой ситуации Петя, естественно, забыл. Он теперь жил как бы в двух измерениях, в одном из которых — во вчерашнем и забытом — он обычный, хоть и талантливый продовольственный комбинатор, но в другом — нынешнем — честен и свят, как и всякий незаслуженно травимый человек.
Но тут, как назло, еще и анонимка, с конкретными фактами.
— Вы поймите меня правильно, — говорил Петя расстроенно, — я теперь ничего не могу. Я теперь вообще вынужден уходить из торговли, иначе меня при таком скандале подловят и прижучат.
К Сватову на квартиру он пришел не один, а со знакомым адвокатом. Виктор Аркадьевич его хорошо знал, это вообще был человек известный, дела вел сложные и с неизменным успехом. Сватов однажды снимал нашумевший позже фильм по процессу, который тот вел. С этого, собственно, и началось их знакомство с товарищем Архиповым. Процесс был по строительному ведомству.
— А что, работать без нарушений вы не можете? — наивно спросил Сватов, чем вызвал сочувственную улыбку адвоката.
— Я-то могу, — вздохнул Петя, — но кому я с такой работой нужен? Заходит ко мне, скажем, районный прокурор. Просит два килограмма сосисок. Я ему откажу? Ему не откажешь. Сосиски он возьмет… И тут же акт, сразу свидетели и протокол.
— А если все сосиски сразу в зал? — спросил Сватов.
— А если ко мне из торга обратятся или с холодильника? Как, им отказав, я потом план буду выполнять, на чем?
— Это надо всю систему менять, — подтвердил адвокат.
— Знал бы, в жизни не полез бы в ту квартиру. — Петя совсем загрустил. — Но и они гуси! Что же они раньше музей там не создавали? Что ж не подписались, если они такие озабоченные?
— По-моему, вполне достаточно, что они статью написали, — заметил адвокат.
— Но справедливость-то должна быть? Закон-то у нас один для всех. Выходит, будь я писатель, а не просто директор универсама, мне квартиру — пожалуйста!
Петя все еще испытывал некоторую двойственность своей жизненной роли. Он еще забывался, взывая к закону, но суровая реальность беспощадно возвращала его на землю.
Прочитав копии писем, которые Петя с собой принес, Виктор Аркадьевич посмотрел на него, потом на адвоката.
— Что здесь правда, кроме истории с мандаринами? Только честно. Это мне лично нужно знать для пользы дела.
— Если честно и только для вас, — сказал Петя, отчаянно покраснев, отчего веснушки на его рыжем лице засветились, как раздавленная земляника, — то, пожалуй, все.
— В таких вещах я даже себе стараюсь не признаваться, — только и сказал адвокат.
По всем статьям выходило, что завмаг влип. И Сватов с ним заодно.
— В том-то и сложность, что заодно, — понял его адвокат. — Для вашей же пользы, Петя, это дело надо размежевать. Чтобы овцы — отдельно, а бараны, извините, в сторонку. Слишком здесь хитро сплелось. О ваших проблемах мы еще поговорим, а с Виктором Аркадьевичем мне хотелось бы кое-что обсудить конфиденциально. — Он повернулся к Сватову: — Не возражаете, Виктор Аркадьевич?
Виктор Аркадьевич не возражал. Петя не стал задерживаться.
— Вы, значит, сами доберетесь, или я в машине посижу?
— Я отвезу, Петя, — сказал Сватов. — Ты не беспокойся.
— В его-то положении? — усмехнулся адвокат. — Повод для беспокойства как раз есть.
Забегая вперед, скажу, что ничего страшного с Петей не случилось.
Несколько месяцев шло разбирательство, но криминала установить не удалось, хотя справки о жизненном пути завмага (в которой тоже ничего не было, кроме выводов об «отсутствии преемственности» в выделении квартир улучшенной планировки, особенно в центре, из-за чего хорошую квартиру может получить кто попало, даже продовольственный завмаг), справки, разосланной с резолюцией первого секретаря во все инстанции, хватило, чтобы от работы Петю отстранить, лишить звания «Отличник советской торговли», исключить из партии. В тюрьму его, правда, не посадили, хотя и к этому дело вели.
Движимый не столько даже сочувствием, сколько профессиональным любопытством, я даже встретился с секретарем горкома (уже бывшим, так как вскоре он был выдвинут на еще более высокий руководящий пост). Мы были знакомы давно, находились в доверительных отношениях, и я позволил себе поиронизировать насчет безуспешных стараний властей относительно Пети. Ведь так и не сумели собрать доказательства против завмага. Хотя я смог бы их получить за два часа.
— Это интересно, — сказал он. — И что бы ты сделал?
— Я пришел бы в магазин, нашел двух обиженных алкашей — Петя к этому строг. И за двадцать минут узнал бы про него на три уголовных дела. Еще час — чтобы проверить. На все, вместе с дорогой, два часа.
Руководитель заговорил совсем доверительно:
— Ты мне вот что скажи… Ну почему мои люди даже этого не могут?
Я промолчал. Не скажешь ведь, что не я виноват в том, что разговаривать с его людьми не желают даже последние алкаши.
— Что же делать?
— Сдаваться. Петя сильнее, имейте мужество это признать.
— Люди будут смеяться. Не смогли подловить завмага…
— Люди уже смеются. Вы его прижимаете за левый ремонт квартиры с «купеческим размахом», создаете комиссию, а та насчитывает… переплату. И строители возвращают ему семьдесят рублей… Сосиски, мясокопчености и прочие деликатесы для актива действуют сильнее ваших распоряжений.
Дубровин об этом высказался так: «Силы были неравны. За спиной первого секретаря горкома стоял лишь аппарат, за спиной завмага — система, этим аппаратом созданная».
Система действительно оказалась сильнее. Забегая еще дальше вперед, скажу, что на бюро обкома партии дело Пети было пересмотрено, в партийных рядах его восстановили, правда с выговором.
В заключение первый секретарь обкома, как бы даже симпатизируя Пете, сказал:
— Согласитесь, что в квартирном вопросе вы, как член партии, могли бы проявить больше скромности.
На что Петя, уже совсем оправившийся, поинтересовался, кто из членов партии эту скромность уже проявил.
— Вы могли бы стать первым…
И члены бюро демократично засмеялись.
— Ведь как нарочно все у нас устроено, — сказал адвокат, дождавшись, когда за Петей закроется дверь, — чем лучше в этой системе человек работает, чем он активнее и предприимчивее, тем он уязвимее.
— Это вы о Пете? — спросил Сватов.
— И о Пете тоже, — сказал адвокат. — Но главное, о его друге Кукевиче. Вы его давно видели?
Чувствовал себя Петр Васильевич неважно, побледнел, осунулся. Сватов встретил его в коридоре прокуратуры и поразился: тот шел с видом человека, который ищет, куда бы упасть.
— Перенервничал я что-то, — смущенно объяснил Кукевич свое состояние, когда они вместе вышли на улицу. — Понимаете, ничего не получается. Хочу, но не могу. Сил не хватает, что ли… напрягаюсь много, но все зря. Да тут еще что ни сделаешь, сразу по носу. Три дела только и успел начать, чтобы по-настоящему, по-задуманному получалось. За все три и вклеили. Министру, правда, нравится, но что министр?
Министр уехал в отпуск. Тут Кукевича и вызвали на коллегию сразу по всем трем делам: заводик, кабинет и коммунхоз в Ути. Прибежал к другу Пете — что делать? Тот говорит: «Бери машину, поезжай к министру прямо в санаторий. Он же и заводом восхищался, и в Ути все поддерживал, и кабинет похвалил». Кукевич только руками замахал: «Шутишь?! Надо же совесть иметь: человек меня и без того поддерживает, как же я отдых его нарушу? Зайду к заместителю по строительству. Он тоже в курсе. Думаю, что поддержит».
Не поехал. Уверен был, что пронесет. Тем более что пообещали поддержать.
Но на коллегии все вдруг повернулось самым неожиданным образом. Вел коллегию первый заместитель министра, на заводе он не был, в Ути тоже. Стали факты приводить, стали с сигналами разбираться по всяким нарушениям и отступлениям от буквы и от инструкции.
— Да что мы тут обсуждаем? — встал вдруг начальник управления кадров. — Когда этим делом уже давно занимается прокуратура.
Ну, сразу и пошло.
Заместителю министра по строительству деятельность Кукевича вообще-то нравилась. Обещая Петру Васильевичу поддержку, он и собирался об этом сказать. И о том, что министру нравится, тоже. Но его как-то сразу с толку сбили заявлением насчет прокуратуры.
С работы Кукевича не сняли. Ограничились строгим выговором с удержанием трех окладов. Ровно по окладу за каждое начинание.
— Что же мне теперь посоветуете? — спросил меня Кукевич.
(Сватов, увидев состояние Петра Васильевича, прямо из прокуратуры, куда Кукевич ходил, безуспешно надеясь встретиться и поговорить со следователем, привез его ко мне. Один ум, мол, хорошо, а два лучше.)
Но что я мог ему посоветовать? Конечно, надо было ехать к министру — Петя, пожалуй, прав. Что я мог посоветовать, если мне и старший следователь Глотов (мы с ним и о Кукевиче говорили) прямо сказал:
— Если они его там ценят, то почему бы министру не позвонить нашему шефу?
Но это Глотов сказал мне, а Кукевича он «доставал» безжалостно. Приходили в контору какие-то люди, спрашивали всех по очереди, и Глотов приходил. Как потом выяснилось, все беседы велись примерно одинаково. Ну, скажем, с Олегом, водителем Петра Васильевича, который его в Уть и привез в тот роковой день новоселья.
— Приглашал он вас на работу?
— Приглашал.
— А почему именно вас?
— Порекомендовали…
— Кто?
— Были люди, — держать язык за зубами водитель Олег умел, за что и ценил его Петр Васильевич.
— В окладе вы потеряли?
— Десять рублей.
— Чем же он вас соблазнил?
— Обещал прибавку выхлопотать, чтобы по полторы смены выходило, и потом командировочные.
— Много? Сколько в месяц вы отсутствовали? Учтите, мы проверим.
— Бывало, что и по двадцать дней.
— А ночью вы с ним ездили? Куда? Ждать долго приходилось?
— Разве все упомнишь?
— А вы постарайтесь.
— Не помню.
— Обижались вы на него?
— Нет, чего обижаться, когда человек на работе и днем и ночью.
— Ага, значит, и ночью приходилось.
Олег молчал. Тогда следователь что-то записывал, а назавтра все продолжалось.
— А квартира? Квартиру он вам обещал?
— Это было. Из-за этого я к нему и перешел.
— Почему же вы сразу этого не сказали?
— Вы же про зарплату спрашивали.
— Ну а за квартиру вы его отблагодарили?
— А как же. Это же такое дело! Совсем другая жизнь. У меня же двое детишек…
— Сколько?
— Что сколько?
— Сколько вы ему за это дали?
— Денег, что ли? Ничего я ему не давал.
— Вы это точно помните? Никаких сумм не передавали? — Следователь, как обычно, смотрел в папку, как бы что-то уточняя. — Вы хорошо подумайте.
— Я что, больной, что ли?
— Ну, хорошо… А новоселье отмечали?
— А как же.
— И Кукевич на новоселье был?
— Нет. Он в командировке тогда находился.
— Так и не зашел в новую квартиру, значит?
— Почему не зашел? Сразу как вернулся из командировки, так и поехал смотреть.
— Угощение выставили? Ну, как положено…
— Насчет этого… Петр Васильевич не пьет.
— Ну, хоть бутылку коньяку вы ему на радостях выставили? По-свойски, так сказать, как мужчина мужчине…
Много работал Глотов с коллегами. Все проверили обстоятельно. Такие беседы в главке Кукевича происходили почти каждый день, иногда с утра до вечера. Одни из подчиненных сразу же заходили к Петру Васильевичу и все ему пересказывали, другие молчали, а здороваясь по утрам, отводили глаза. Одни стояли за своего руководителя мужественно, доказывали, какой это честный и замечательный человек, были и такие, что прямо высказывали свое возмущение разбирательством. Другие относились к следствию помягче, не слишком упорствовали в оправдании своего начальника. Были и такие, что делились со следователями своими сомнениями и догадками, докладывали о том, о чем их никто даже и не спрашивал.
Легко представить, как при этом Петр Васильевич, с его повышенной и обостренной чувствительностью, переживал.
Но даже наиболее сочувствующие из сослуживцев понимали: раз ищут, значит, есть что искать. Понемножку и находилось. Под Кукевичем образовалась яма. Кто ищет, тот всегда найдет, кто роет, тот выроет. Криминала, правда, не набиралось, чтобы обнаружить незаконные действия с личной выгодой или факты присвоения общественного с целью наживы. Нарушений же, отступлений от правил — сколько угодно. По тому же обмену фондируемыми материалами, вообще по снабжению, мало ли по чему…
В конце концов Кукевич решил подать заявление. Сразу после коллегии и написал его — с просьбой отпустить с должности по собственному желанию и по состоянию здоровья. И перевести начальником сельского коммунхоза все в ту же Уть.
О жизни в Ути он давно мечтал.
— Дурак, — сказал ему Петя. — Они от тебя только этого и ждут.
— Ну, а если я к министру в санаторий поеду и ему заявление отдам? Он же меня не отпустит… Так и скажу: хочу работать, но не могу. Вы мне одно говорите, а они другое, вы хвалите, а они наказывают. Он у нас человек правильный, он заведется, он всех разнесет!
— Это раньше надо было делать, а теперь ты как выглядишь? Обиженным человеком, который молчал, пока ему не вклеили. На обиженных воду возят…
Развивалась история, разворачивалось дело, набирая ход, без разбору подминая под себя правых и виноватых, основных и второстепенных, втягивая все новых и новых людей. Болотоходом пробиралась по круто замешенной трясине, накручивая на колеса все больше вязкой грязи, выбиралась на взгорки, поднимаясь достаточно высоко, но никак не встречая препятствия, способного все остановить…
Проявляя поразительную осведомленность и вездесущность, добрался Федька и до Союза писателей, оставив «на закуску» одного только Дубровина…
Мы с Дубровиным пили чай, когда заявился всклокоченный Сватов. Никогда раньше, кроме разве студенческих лет, мы не встречались так часто, как сейчас благодаря Федьке.
— Только что меня принимали в Союз писателей.
— Принимали или приняли? — уточнил Дубровин.
— Выступили на приемной комиссии все. И ни одного замечания, только дифирамбы. Ощущение такое, словно побывал на собственных похоронах… Даже про анонимку никто не вспомнил. Потом голосование, разумеется, тайное. Из двадцати восьми голосов десять против.
— Значит, приняли? — Дубровин взялся за свирель-ку, демонстрируя готовность изобразить туш.
— Я же говорю тебе: принимали. Там другая арифметика… Чтобы пройти, надо собрать больше половины голосов, но не присутствующих, а от общего числа членов комиссии. Двух голосов мне и не хватило.
— Это же глупо! — Дубровин отложил свирельку.
— Только это? — пожал плечами Сватов.
— Математически это чушь. — Дубровин уже решал вслух пропорцию: — Всего членов комиссии тридцать восемь, так? Значит, кворум — все, что больше половины, и даже двадцать членов могут принимать решение. Но… по вашей арифметике, они ничего не могут: при двадцати явившихся даже одного голоса против достаточно, чтобы завалить прием. Что ж это за демократия, если один голос решает против двадцати?..
Дубровин пожал плечами: абсурд… Математически очевидная несуразность. Особых литературных заслуг он за Сватовым не признавал, полагая, что наш приятель мог прожить и без писательства. Но понимал, что дело не в этом. Да и о достоинствах писательских Сватова не шло ведь речи, никто ему критических замечаний не высказывал, предпочли завалить тайно, не портя отношений. Хотя в принципе все вроде верно: ничего более демократичного, чем тайное голосование, не придумаешь. Казалось бы, именно оно и должно обеспечивать справедливость.
— Все как всегда, — произнес Дубровин, прерывая затянувшееся молчание, — купить дорого, а продать дешево.
— Ты это о чем? — спросил я.
— О помидорах. Когда на базаре в начале лета с тебя берут по пять рублей за килограмм — возмущаешься. Но предложи тебе их произвести, сначала вырастив на подоконнике рассаду, потом соорудив и оборудовав теплицу и пару месяцев поупарившись в ней, потом отвезти на рынок да проторчать там с сотней килограммов несколько дней из-за того, что кому-то это кажется дорого, — вряд ли ты согласишься…
— При чем здесь это?
— При том, что, когда мы голосуем, тайность нас вполне устраивает. Иное дело, когда голосуют за нас. Или против нас, как сегодня. Тогда мы и вспоминаем про справедливость.
— Что же ты предлагаешь?
— Я ничего не предлагаю. Просто я убежден, что тайное голосование при всей его кажущейся демократичности в данном случае просто бред. Оно оправдано только тогда, когда мы выбираем себе начальников. От которых потом сами же зависим. Нет, не тем, что, оказавшись избранным, он может мстить всякому, кто против него голосовал, это тоже, но это мелочь. А тем, что если мы выберем себе по душе дурака, прожектера или авантюриста, то сами же потом за все его глупости расплачиваемся… Всегда и во всем должна быть обратная связь. Но сейчас ее нет, ибо любой из заваливших сегодня Сватова никак не зависит от результатов голосования. Право решать мы ему дали, а ответственность за решение оставили на его совести. Но совесть, как известно, понятие безразмерное…
С этим я был согласен, хотя кое-что в логике Дубровина мне представлялось спорным. Любому Федьке как раз и нужен в начальники дурак или такой же, как он, проходимец.
— Любой проходимец, — стоял на своем Дубровин, — имеет право голосовать за такого, как он. И д о л ж е н иметь такое право. Это вполне демократично и справедливо. Вопрос лишь в том, кого окажется больше, на чьей стороне большинство голосов… Если вас не устраивает такая справедливость, меняйте условия, общественный климат, не давайте Федьке ни процветать, ни размножаться, чтобы в конце концов он оказался в меньшинстве. Но имейте в виду: голосовать за вас он никогда не будет, а будет пакостить вам и травить вас беспощадно.
— А вас? — спросил Сватов тоном, не предвещавшим ничего хорошего.
Но Геннадий Евгеньевич не стал задираться. Понимая сложность положения приятеля, нашел в себе силы совершить обратный вираж, сведя разговор к житейской конкретности.
— У нас в науке проблема с тайным голосованием худо-бедно, но решается. На любой защите, если при подсчете голосов диссертация не проходит, а замечаний во время ее обсуждения не было, членам ученого совета просто предлагается голосовать снова.
— А если и снова большинство против? — спросил я.
— Тогда автоматически распускается ученый совет. Как не проявивший должной научной принципиальности… Вот так.
Взявшись наконец за свирельку, Геннадий Евгеньевич Дубровин изобразил что-то грустное, вполне подходящее к случаю.
Вот против него-то и выступил Федор Архипович явно. В полной мере воспользовался научной демократичностью… Здесь-то терять ему было нечего и незачем устраивать тайны. Вышел против Дубровина он один на один, что называется, с открытым забралом. И не куда-нибудь вышел, а прямо… на защиту Дубровиным докторской диссертации по специальности «экономическая кибернетика». Из чистого электронщика Дубровин давно уже переквалифицировался в экономиста. Его занимали теперь задачи создания гибкой и подвижной системы цен, отражающей не столько затраты труда, как это принято, сколько его общественную полезность, что сразу бы выбивало почву из-под ног любого Федьки, кому видимость работы всегда важнее пользы, которую она приносит. С помощью цен и предлагал Дубровин управлять производством.
Это Федору Архиповичу не подходило. Особенно чтобы мерить все по полезности да еще с помощью кибернетики, отчего человек выпадает. Про все это ему Осинский, бывший начальник Дубровина, пояснил, про всю общественную вредность такого псевдонаучного подхода. И даже написал текст выступления на ученом совете. Хотя главное Федька и сам понял. Про то, что хотят его эксплуатировать как члена общества дважды: сначала забирая, что ему положено, а потом еще заставляя горбатиться. Федор Архипович и сам ощущал себя частицей общества, отчего общественную полезность он правильно чувствовал как свою личную пользу, которую и приносил себе в меру возможностей.
Все происшедшее дальше настолько неправдоподобно, что походит скорее на какой-то кошмарный сон. Мне, во всяком случае, снилось все это потом не однажды. И сейчас не разобрать уже, наяву это было или во сне. Что именно наяву, а что во сне. И большой зал академического президиума, где столы поднимаются амфитеатром, как в Колизее, только не каменные, на которых сидеть сыро, а из черного мореного дуба. И арена внизу, как для боя быков. И красная скатерть на столе, вроде бильярдного, с дубовыми ногами. И научные корифеи в первых рядах амфитеатра, а выше научные сотрудники и прочий персонал, на самой галерке — публика. Одеты все хорошо и недешево, будто вообще не на работу пришли, а в цирк или на корриду.
Огласили заявление Дубровина, потом его анкету и характеристики… Потом он стал выступать. Выступил понятно и убедительно, только все время мешал Сватов — во сне мы всегда почему-то оказывались рядом, хотя на самой защите сидели в разных концах зала. Федька нашему приятелю да и всем нам нервы к тому времени здорово потрепал, вот и представлялось все каким-то неестественно дерганым. Сватов почему-то выкрикивал странные лозунги в защиту Федьки и против Дубровина.
— Он не наш человек, — кричит, — он математик, он технократ. Ему не нравится общество, в котором он живет, он не хочет жить по его законам, он против Федьки… Если Федьки не будет, кто нам станет создавать дефицит?..
И так далее, себя не помня, взывал к обществу, к сознанию. А члены ученого совета, все выслушав, уже удалялись на голосование, согласно покачивая головами. Идеи Дубровина им нравились.
— Опомнитесь! — кричал Сватов, срываясь с места и выбегая на арену. — Что вы делаете! Вы же рубите сук, на котором мы все сидим…
Но его не слушали, а все шли и шли, как на демонстрации, только строго.
— Учтите! — кричал Сватов. И даже за руки их хватал. — Победить вы можете только большинством голосов. Но не от присутствующих здесь безумцев, а от общего числа. От всех, кто остается в зале и ждет ответа. От всех, кто вообще живет в этой стране. Где вы возьмете столько белых шаров?!
Но его не слышали, а шли за Дубровина голосовать, забыв про Федьку.
И тогда слово взял Федор Архипович.
— Я практически не согласен, — сказал он.
Хотя видно было, что не согласен он и теоретически.
— Позвольте от лица трудящихся, которых что-то не видно в этом зале, — начал Федька по бумажке, чтобы не сбиваться, — позвольте спросить, как члены партии, сидящие здесь, оценивают предложения дис-сер-тан-та… — Федька это слово произнес смачно, как матюкнулся, — …о росте цен? — И посмотрел в зал нахально. И, снова глянув в бумажку, рубанул, как сапогом в трухлявую сыроежку: — Соответствует ли такая позиция марксистской точке зрения?..
Говорил Федор Архипович долго. Разбираться так разбираться, не спеша. Спешить вообще некуда. Спешить нужно только при ловле блох и прочих насекомых. Рубил прямо под корень.
— Допустим, гражданин диссертант хочет повысить таким образом рентабельность. А кому нужна такая рентабельность? Только не нашему рабочему и крестьянину. Это ведет к ухудшению нашего материального положения. А оно у нас и так не чтобы очень. Хуже, чем у некоторых…
Тут он к президиуму повернулся. И так зыркнул, как на гниду.
Сначала его слушали очень внимательно, стараясь вникнуть в изложение мысли. Все интересовались друг у друга, кто он такой. Потом стали улыбаться.
— На каком языке он говорит? — спрашивал Сватов.
Слова, мол, знакомые, а со смыслом что-то никак.
Федька, видно, устал, стал вытирать платком лоб и шею. Был он, без кепочки и без шляпы, лыс, как колено. И череп у него, как колено, бугристый, незагорелый, бледный, как растение, выросшее под доской.
— При социализме, — говорил Федька, — производство не может регулироваться спросом и предложением. Это ясно любому дураку, — добавлял, отступая от написанного.
Мы, мол, не на базаре. Экономика на принципе базара нам не нужна (это он вместо «рынка» такое понятие применил — яснее и ближе к простому человеку), чтобы у нас цены прыгали. Мы за стабильность и гарантии во всем.
Про гарантии тоже вставил от себя. И хорошо получилось. В зале даже засмеялись. А Федька почувствовал поддержку и вовсе распалился:
— Цена по-ихнему — регулятор. Но нам таких регуляторов не надо. Мы сами умеем регулировать. И никакая кибернетика здесь ни при чем…
Тут он совсем вспотел и снова стал тереть платком лысину и шею.
— Населению это не подходит.
Секретарь ученого совета стал названивать в колокольчик. В зале уже сплошной хохот. Но Федор Архипович тоже не лыком шит, все, что надо, у него раньше записано. Заглянет в бумажку и дальше шпарит, он уже подходил к планированию:
— А как же тогда планировать с помощью цен, если при ближайшем коммунизме все будет бесплатным?
Вот тут он не сомневался. Он всей своей жизнью, можно сказать, общество к этому приближал, чтобы все бесплатно. Для начала пусть и не для всех.
Хотя никто его уже не слушал.
Но никто и про регламент не вспоминал. Регламент по положению ни для кого не ограничен: сколько хочешь, столько и крой. Очень демократично. Председатель даже к порядку бросил призывать. Только схватился руками за голову и тихо стонал.
— Такова теоретическая платформа новоявленных идеологов «политической экономики», — опять шпарил Федька по бумажке. — Но мы имеем дело с обществом, а не со стадом коров.
Про коров он специально добавил — для понятливости.
Тут публика на галерке совсем разошлась и стала свистеть.
Вдалбливали, вдалбливали ему, а он пошел по-своему и прямо невпопад:
— Уважаемые академики, профессора и доценты, вам, конечно, зарплата позволяет… Но как же другим? А если которых беспокоит отсутствие в свободной продаже таких пищевых продуктов, как икра, осетрина или фисташки с бананами, так мы этого не едим. И не будем есть… Вот этими руками, — Федька свои руки показал, вперед вытянул, отчего они стали длинными, Дубровину почти до лица. — Вот этими руками, граждане, на икру не заработаешь…
— Это уж точно! — кто-то из зала кричит. — Только если украсть.
Понесло человека не в ту степь. И тут уж ему никак не остановиться, вздулся, как мыльный пузырь, и дальше давай раздуваться… Да и не один он уже на трибуне — один бы не смог молотить так долго. Целая вереница федек, очереди никто не ждет, все напирают и буквально орут, хватая один у другого микрофон.
— Давайте думать о последствиях! — один призывает.
— Мы не должны сдавать свои позиции! — другой кричит.
— Кому нужно ваше саморегулирование?! — третий возмущается. — Это же демонтаж!
— Согласен ли он с мыслями министерства?
Тут Дубровину пришлось отвечать. Это уже не просто Федька, а бывший его начальник Анатолий Иванович Осинский требует ответа. Почему, мол, ушел из нашей системы?
— Линию министерства, как вы ее понимаете, я считаю ошибочной и сейчас. Создание бесчисленного множества контор под видом АСУ — это глупость или преднамеренный обман государства.
Но Федька не слушает. Он упрямо заворачивает по бумажке о последствиях:
— К чему это ведет, легко увидеть на действиях самого обвиняемого. — Здесь он умышленно соусу добавил, назвав Дубровина обвиняемым. — Между прочим, им уже давно занимается прокуратура.
И переходит к личным свойствам диссертанта, к истории давнего увольнения из вычислительного центра.
— Прошу огласить мое непосредственное заявление по поводу ухода Г. Е. Дубровина по собственному желанию.
— Это к делу не относится, — кричит кто-то с места.
— Относится, — Федька ему в ответ.
— Не относится! Не относится! — кричит одна половина зала.
— Относится! Относится! — старается вторая. Прямо скандирует.
Хоть к тому времени и мало людей осталось в зале, но самые заводные. Кричат, как на футболе, когда судья зажимает пенальти.
— Вы положения не знаете, — заявляет Федька, и те, что спорили, сразу притихли. — Все надо оглашать, извините и подвиньтесь.
Ученый секретарь начал зачитывать заявление. А там двадцать страниц. Пять прочел и остановился. Может, хватит? Нет, кричат, валяй дальше. Народ правду желает знать о том, за кого голосуем. Кто проповедует оценивать труд по общественной полезности, намекая на свою собственную пользу…
Пришлось читать все, и оказалось, вполне интересно:
— Относительно пояснения Дубровина об уходе его с поста главного инженера АСУ по собственному желанию прошу членов ученого совета внимательно изучить «Справочник С-8 — наименование мотивов увольнения с работы» и проанализировать, какие мотивы входят в понятие «собственное желание» и подходят ли они под «собственное желание» Г. Е. Дубровина.
«А. Причины, не подлежащие предупреждению (предусмотренные законом):
в связи с окончанием работы и срока договора. Призыв в Советскую Армию. Уход на пенсию по возрасту. Уход на пенсию по инвалидности. Организованный набор. Сокращение штатов. Уход на учебу. В порядке перевода…»
Причины известные, но сразу видно, что Дубровину не подходят. Ученый секретарь продолжает:
«Б. Причины, подлежащие предупреждению (текучесть кадров): несоответствие работы специальности или квалификации; неудовлетворенность профессией…» Здесь тридцать семь пунктов. Читать дальше?
— Читать, читать, — кричит галерка. В том смысле, что ученым не вредно узнать жизнь.
— Не читать, — упорствует президиум.
Прекратить, мол, измывательство. В том смысле, что уже по домам пора… Председатель вызванивает колокольчиком:
— Я призываю к порядку.
Тогда, выпив сразу два стакана воды, ученый секретарь продолжает, но уже быстро:
— …«грязная работа, тяжелые условия труда, работа на открытом воздухе, женитьба, замужество, рождение ребенка…»
Ну и так далее, все тридцать семь пунктов. Потом переходит к сути Федькиного заявления:
— «Г. Е. Дубровин утверждает, что ушел из АСУ «по собственному желанию». Чем же оно было вызвано? Из тридцати семи пунктов разберем наиболее весомые:
По состоянию здоровья — не болел…
Смена места жительства — не менял…
Неудовлетворенность размером заработной платы, а кто ею удовлетворен?..
Отсутствие перспектив в решении жилищно-бытовых вопросов — получил квартиру…
Таким образом мы должны отклонить все эти причины и оставить только две по статье 33 КЗОТа:
Несоответствие служащего занимаемой должности вследствие недостаточной квалификации…
Систематическое неисполнение служащим без уважительных причин обязанностей, возложенных на него. Как правило, работник в таких случаях просит, чтобы его отпустили на все четыре стороны… Именно так и поступает Дубровин…» Вот тут и вступил Федор Архипович. Факты на его стороне:
— Что касается заявления диссертанта, будто создание большого количества АСУ идет в ущерб их глубине роста, так это очередной собственный вымысел гражданина Дубровина, потому что наша партия и правительство пока еще никому не давали указания ничего создавать поверхностно и без глубины. А огромные средства, всем выделяемые, позволяют создавать любое количество чего угодно… Демагогия же гражданина Дубровина насчет глубины всем очевидна. Практически он работать не хочет, а предпочел изъявить собственное желание сидеть в глубине своих научных кабинетов. Человек, конечно, ищет, где лучше, рыба, где глубже. Но советский ученый не рыба и не подводная лодка. Профессор весь должен быть на поверхности, как на ладони. И чтобы понятно.
Тут Федька вполне торжествующе посмотрел в зал.
— Середины, — говорит, — тут нет. Это еще классики мирового пролетариата указывали, что кто не с вами, тот за нас. А теперь голосуйте, — закончил победно.
Но слишком долго Федор Архипович выступал. Так долго, что всех доконал. Очевидно, поэтому за Дубровина проголосовали единогласно. Даже те, кто теоретически был против, бросили свои шары за Дубровина, забыв про научную принципиальность.
Кто остался из публики, пошел Дубровина поздравлять. Бесспорная, мол, победа…
А ученый секретарь вежливо подходит к Федору Архиповичу и просит слова его текста, чтобы, значит, их в протокол…
Вот тут-то Федька себя и показал.
— Нет, — говорит, — у меня. Извините и подвиньтесь… А вы разве не записывали?
Ловко предусмотрено. И сразу в Москву «телега» — на весь ученый совет. Так, мол, и так, работают с явным грубым нарушением. Надо было все дословно стенографировать…
Из Москвы тут же решение: защиту Дубровина не засчитывать, а ученый совет… распустить, как нарушивший правила.
Во сне это так все было или наяву, если наяву, то с такими ли подробностями? Сейчас, повторяю, по прошествии времени и не разберешь. Да это и неважно. Важно, что было, и Федька на ученом совете выступал, и совет после проверки комиссией ВАКа был распущен, и защита диссертации так в Москве и не утверждена. Этим нас Федька сразил и ошеломил окончательно.
— Удивляюсь я с вас, — председатель колхоза Петрович говорил благодушно оттого, что сидел он на верхнем полке́, поставив ноги в тазик с прохладной водой. Ноги у него были бугристые, в узлах синих жил. — Взрослые люди, с положением, труды научные имеете, книги пишете, производством руководите, а на поверку — беспомощные тюфяки. И беззащитны, как младенцы. — Покряхтев и поохав, он потянулся к венику. — Дай-ка я сам пройдусь, а ты, Петюня, еще поддай своей аптеки. Что-то сегодня ты не очень…
Вот и я побывал в бане у Петровича. Надо было где-то собраться, чтобы окончательно все обсудить, расставить акценты, посоветоваться, что делать дальше. Петя договорился с Петровичем насчет баньки, чтобы заодно снять напряжение. Правда, с этим делом продвигалось слабо. Жар был, эвкалиптовая настойка наполняла воздух живительным ароматом, а вот азарта не было, напряжение не снималось — слишком невесело складывались дела, чтобы от них веником отмахнуться… Кукевич вообще в парилку не заходил, так и сидел в предбаннике, не раздеваясь. О чем-то с Матреной Дмитриевной беседовал…
Один Петрович был настроен решительно и оптимистично.
— Одного не пойму, чего вы с вашим Федькой цацкаетесь. Или управу не можете найти? У нас в хозяйстве это поставлено просто. Бывает, конечно, заведется зараза, что всем жить не дает, — писать-то в условиях всеобщего среднего образования многие умеют. Раз написал — предупредили, второй раз — сотки по самые углы обрезали. Не хочешь успокаиваться? Принимаем решение — в условиях колхозной демократии — общим голосованием, — подъезжаем к дому на грузовике, понятно, с представителями профсоюза и местной власти, погружаем вещи и отправляем гражданина за пределы колхозной территории. Дальше — куда хочешь: бензин оплачен, водитель довезет. А сюда, дорогой, тебе больше ходу нет. У нас сельское хозяйство, и писатели нам не нужны… Не согласен? Беги, как говорят в народе, жалуйся, только тапочки не потеряй. — Петрович спустился с полка и, уже взявшись за ручку двери, заключил: — В ваших условиях я бы и трех недель не проработал. А так все-таки тридцать лет отбарабанил. И, даст бог здоровья, еще две пятилетки потяну, если, конечно, коллектив доверит…
Забегая вперед, скажу, что проработал Петрович как раз не более трех недель. Так совпало, что через три дня в колхоз прикатила комиссия разбираться с новой жалобой. Добрался Федор Архипович и сюда. Приехали проверять не производство и не финансы — здесь Петрович был крутым руководителем, знал права и обязанности, всегда умел себя правильно поставить, — на сей раз комиссия приехала разбираться в банных делах и аморалке.
И повели в хозяйстве настоящее расследование. Опрашивали свидетелей, кто, когда и где председателя видел, доходили до подробностей, где Петрович стоял, где Матрена Дмитриевна стояла, куда они ходили, куда ездили. Расспрашивали, как школьника в учительской; во сколько, например, домой приходил.
Одинокую и всеми уважаемую женщину совсем довели. И даже не посмотрели на ее возраст, совсем не подходящий для амурных дел. И заслуг Петровича не приняли в расчет, и его возраста: известное, мол, дело — седина в бороду, бес в ребро. Особенно в условиях председательской безнаказанности, когда все позволено, все от тебя зависит и стесняться подчиненных незачем.
Такого стыда и позора Петрович в жизни своей не знал.
А тут бюро обкома — о завершении уборочной кампании. У Петровича, как у наиболее сознательного (уборку колхоз давно завершил и даже технику на ремонт поставил), просят, чтобы он перебросил в другой район свои свеклоуборочные комбайны — по свекле область заваливала план. Петрович упирается, технику гробить ему не хочется. Первый секретарь обкома возьми и вверни шпильку:
— Петрович у нас теперь завяз в любовных амурах. Ему не до государственных закупок…
Сказал беззлобно, желая смягчить обстановку, даже как-то по-домашнему, прекрасно зная, что Петрович найдется, — за словом тот никогда не лез. Но не учел состояния председателя, а может, и действительно не знал, до чего его довели «расследованиями».
Петрович побагровел, собрал в кулак все свое самообладание, нажитое за годы председательства. Но, видно, не помогло, потому что вдруг поднялся.
— Это вы здесь завязли в подметных писульках. А я, извините, нет. — И ушел, хлопнув дверью.
Прямо с бюро к врачу. И с ходу вместо «здравствуйте»:
— Подумал. Решил. Согласен. Оформляйте.
Это про пенсию он так. Про заслуженный отдых. Прекрасно понимая, что такого никому не прощают, чтобы кулаком по столу…
Назавтра после бани я отправился к старшему следователю Глотову. В конце концов, когда-то надо и вмешаться. Слишком долго я оставался сторонним наблюдателем и советчиком.
Признаюсь, летел я с намерением все перевернуть, все разнести и встряхнуть, поставить с головы на ноги. Продемонстрировать этому Глотову его несостоятельность, подчеркнуть очевидную бредовость его затеи с Кукевичем, даже с Петей, тем более со Сватовым. Я тогда и предположить не мог, насколько неоригинален в своей наивности.
— Что, думаете, вы здесь первый такой?
— Ну, хорошо, — упорствовал я, стараясь рассуждать со старшим следователем Глотовым «по-государственному», — должна же быть какая-то соизмеримость результата и затрат? Вы получаете зарплату, ваши подчиненные и помощники тоже. Вы отвлекаете от работы десятки людей, которые тоже не на малых окладах сидят, терзаете нервы, мешаете людям заниматься своим делом. Но должно же у вас быть профессиональное чутье… Максимум, чего вы достигнете, — это причините какие-нибудь незначительные неприятности. Затраты на расследование заведомо и с лихвой перекрывают весь ущерб, который могли причинить ваши «подследственные». Дело-то, что очевидно, не стоит и выеденного яйца…
— Ну, насчет «дохлости» этого дела я уже слышал от вашего приятеля. И уже объяснил ему, что «дохлых» дел не бывает. У нас многие так начинают… А потом, глядишь, и набирается.
— Мелочевка же!
— Как посмотреть. Границы здесь очень трудно определить, где мелочевка, а где серьезное. Поэтому границы регламентируются законом, как бы формализуются. Избегаем, таким образом, субъективности оценок. Это уже судьи разбираются в нюансах, в тонкостях. И определяют меру ответственности. Ну, да это их работа. Наше дело — довести следствие до суда.
Старший следователь Глотов так и сказал: довести следствие до суда. Оговорился он или преднамеренно? А может, просто привычно высказал вполне для него обыденное. Но в том-то и сложность, что, когда дело до суда доходит, бывает уже поздно.
В том, что деятельность Сватова и Кукевича в Ути при всех издержках была все-таки благом, я не сомневался. Именно потому никакого недовольства, тем более зависти строительный успех Сватова ни у кого, кроме Федьки, в Ути не вызвал. Здесь сказалось общее понимание того, что только благодаря Виктору Аркадьевичу свершились в деревне перемены и сделано было немало. А главное — деревня ожила! Тем летом все в ней гудело, как в разбуженном улье. В каждый дом к старикам приходили дети с семьями, понапривозили внуков; целые дни стучали во дворах топоры и молотки, повизгивали пилы, да на улицу городские мужики выбрались — то канаву прокопать, то липы вдоль дороги высадить. Дом Сватова, вызывавший лишь удивление у стариков, задел за живое их детей, до сих пор наезжавших лишь гостями. И покатили в Уть грузовики со свежими досками, кирпичом, бетонными кольцами для колодцев, шифером, цементом…
Кто-то из городских вдруг вспомнил, какие знатные здесь места для охоты, и тут же взялся утеплять веранду, пристроенную к дому, чтобы, не стесняя стариков, приезжать сюда уже не только летом, но и в ноябре — декабре. Кто-то и вовсе принялся сооружать себе дачный домик в родительском саду… Да, отношение к Ути менялось. И главную роль здесь сыграл затеянный Сватовым с Кукевичем переворот, пусть и не свершенный по-задуманному, но обеспечивший первый толчок, который переломил в людях, выросших здесь, наплевательское отношение к своей деревеньке. Толчок этот и задал начальное движение, которое теперь уже само набирало скорость и, похоже, было уже неостановимо.
Что до беспокойства, подхваченного кое-кем из писем Федьки, будто все это меняло не только облик деревни, но и само ее предназначение, что Уть превращалась в д а ч н о е м е с т о, утрачивая роль п р о и з в о д с т в е н н о й з о н ы, то мне это вовсе не представлялось катастрофичным.
Какая уж там производственная роль, какая зона! Два ведра молока да пара гектаров свекольных «дялков», прополотых с ломотой в старых, натруженных костях, — вот и все производство. Но разве только в этом соль? Ведь богатство, нажитое годами и трудами старожилов, больше не пропадало, снова становясь н а р о д н ы м д о с т о я н и е м, ведь жизнь возобновлялась — это ли не главное? Пусть в ином качестве возобновлялась, никем не предусмотренном. Но так уж она устроена, эта жизнь, такое уж у нее свойство и такой непосредственный характер, что не всегда она гнется по нашим предусмотрениям, планам и намерениям; не всегда по намеченному происходит и возрождение. Да и это ли важно? Не важнее ли, чтобы оно происходило?..
Сватова, таким образом, я оправдывал, во всяком случае, его намерения. А средства? Мог ли Виктор Аркадьевич добиться того же, действуя иначе? Об этом мы с ним говорили в самом начале, тем более что вопрос соотношения личных интересов с общественными не мог меня не занимать.
— Я не Дубровин, — сказал тогда Сватов. — Я много об этом думал. Конечно, можно перестроить дом, для этого достаточно помощи Пети. Но я не могу восстановить мельницу. Я не могу проложить асфальт, не могу выстроить мост, провести телефон… Кроме всего, я не могу жить в деревне и умиляться ее первозданной захолустностью… имея автомобиль и возможность спокойненько укатить восвояси. Тебе это может показаться странным, но мне при этом… — Сватов замялся, подыскивая нужное слово, — было бы неловко и стыдно. Да, стыдно, — повторил он. — И если говорить серьезно, иначе не могу.
Потом я понял: затевая всю кампанию с перестройкой Ути, Сватов просто развязывал себе руки. Снимая с себя неловкость, вполне естественную в человеке, живущем среди людей и на виду у них, причем живущих лучше многих.
Обо всем этом я и намеревался поговорить со следователем Глотовым. Вы, мол, не соберете всех, кого по делу опрашивали, кого тем самым посвящали, и не объявите, так, мол, и так, результаты проверки анонимного письма показали его лживость. Приносим свои публичные извинения за все неприятности, которые мы вам причинили, за весь урон, который нанесен. Обещаем впредь на подобные сигналы не реагировать, а клеветника разыскать и привлечь к ответу по всей строгости закона и с обязательным возмещением причиненного общему делу ущерба… Было такое хоть раз? Не было… В лучшем случае все оборачивается письменным заключением: «Ввиду отсутствия состава преступления уголовное дело возбуждению не подлежит…»
И еще о многом я намеревался поговорить, но понял, что бесполезно. Нет, тут иначе надо поворачивать, какой-то иной подход искать. Глотов сам мне и помог, сам повернул разговор в нужную сторону.
— Но здесь-то до суда не доведете? — осторожно спросил я в самом конце беседы. — Или вы так и не чувствуете, что это бесполезно?
— Как знать… Мы ведь больше не чувствами руководствуемся. Другое дело, что чутье профессиональное у меня и впрямь есть. Какая-то интуиция…
— И что же она вам подсказывает?
— Что дело это плохое. Особенно… для меня…
Такого поворота я не понял.
— А что тут понимать! Сигнал разве только к нам поступил? Выше. — Глотов многозначительно поднял указательный палец. — А где гарантия, что еще выше он тоже не поступил? Я вот тома исписываю, вы думаете, для собственного удовольствия?.. Знаю, что и меня проверять будут. Вот и подчищаю все, вот и стараюсь, чтобы комар носа не подточил. У нас ведь как в медицине: неважно, как лечил, а важно, что записал…
— Страхуетесь, значит?
— Работаю, — вздохнул следователь. — А если вы и впрямь хотите своему другу помочь и дело как-то прикрыть, один вам совет: поднимайтесь выше.
— Ну, хорошо, я, допустим, поднимусь. Но до какого уровня подниматься? Кто возьмет на себя смелость дать одно о к о н ч а т е л ь н о е заключение, на которое потом все могли бы ссылаться?
Старший следователь Глотов понимающе кивнул. Но вместо ответа только плечами пожал, вам, мол, виднее. Хотя… сами посудите, кому они даны, такие положения? Чтобы выше никого не было…
В том смысле, что цепочка восхождения любого Федьки практически бесконечна.
Так вот мы и поговорили со старшим следователем Глотовым, а потом он мне вежливо говорит:
— Распишитесь. Я тут тезисно ваши показания набросал…
И протянул мне целую кипу бумаг, исписанных размашистым почерком.
— Вообще говоря, это хорошо получилось, что вы сами пришли. А то я уж повестку вам подписал. Собирался завтра отправить. Вы ведь у меня тоже по делу проходите. Пока, правда, в качестве свидетеля.
Тем не менее решено было сделать окончательное заключение, чем и положить делу конец. Не в следственном, разумеется, учреждении, не с помощью старшего следователя Глотова, который слишком хорошо знал рамки своих полномочий. И недаром пальцем указывал выше.
Выше и было решено подвести под делом черту. Выше — это в приемной товарища Архипова. Сам товарищ Архипов это придумал или его помощники, определить невозможно. Такое никогда не определишь: от себя помощник действует или только передает вниз вышестоящее распоряжение. Поэтому помощники иногда обладают неограниченной властью при минимальной личной ответственности. То же «промежуточное звено» между словом и делом, между руководителем и исполнителем.
Во всяком случае, передано мне все было как его поручение, нет, скорее, пожелание. Так, впрочем, мягко, с такой недосказанностью и неопределенностью, что во всех случаях товарищ Архипов оставался как бы ни при чем.
А изобретено было написать про все эти анонимки, про весь этот бумажный смерч «бронебойный» фельетон. Чтобы потом отправлять — во все инстанции и всем проверяющим — газету с ним вместо официальных ответов. Юмор и сатира, как известно, лучше всего поражают противника, особенно невидимого. Помощник так и сказал: бронебойный. Вы, мол, умеете, мы вас знаем.
Я хотел было возразить, что знают они не меня, а Сватова, но промолчал. Причина, по которой с такой почетной миссией обратились именно ко мне, была понятна. В истории я замешан и без того, значит, отпадает необходимость вовлекать и посвящать лишних людей. И сомнений в том, что, как человек заинтересованный, я сумею найти правильный поворот, не затрагивая лишних имен, ни у кого не было.
Об именах упомянуто было не случайно.
Федька-то в своих анонимках, как оказалось впоследствии, непродуманно затронул лишние имена. Слишком высоко поднялся в своем обличительном гневе, слишком его занесло. Один лишний абзац в его писаниях все перечеркнул. Ибо в числе виновных в безобразиях, происходивших в Ути, им был назван (всего лишь для большего соусу) сам… товарищ Архипов. Как имеющий непосредственное руководящее и попустительское отношение к делу, совершивший деяния, предусмотренные… на что в письмах и указывалось.
Само собой разумелось, что я ошибки Федора Архиповича не повторю. И в этом случае фельетон в вечерней газете (как меня заверили) дадут в номер, несмотря на любую его остроту, беспощадность и прямоту. Прямота и беспощадность сейчас, мол, только и необходимы. Приходит пора больших перемен, а этот нависший над каждым бумажный меч всем уже надоел…
— Скажу вам по секрету, — сообщил помощник, переходя на шепот, — уже готов новый закон. Будет реагировать теперь только на подписанные заявления — обязательно с указанием места работы и адреса по месту жительства. Чтобы сразу пресекать и воздействовать. А пока… — Тут помощник снова заговорил громко: — Пишите. К слову, вот вам и название: «Бумажный меч». Звучит неплохо, а? — как о решенном, говорил со мной помощник. — Все необходимые материалы мы вам предоставим, — продолжал он, переходя к делу и не чувствуя комичности предложения: уж чем-чем, а материалами по этой истории я располагал.
Единственное, чего мне хотелось, так это познакомиться с содержанием самой анонимки.
Тут помощник отчего-то замялся, глянул в настольный календарь.
— Позвоните завтра к концу дня… часов в шестнадцать… — Он что-то пометил на отвернутом календарном листке. — Хотя нет, лучше послезавтра в то же время.
Но звонить мне не пришлось. С фельетоном ничего не вышло. Федька еще кое-что предпринял, какие-то отчаянные попытки. Назавтра я был немало удивлен звонком своего главного редактора из Москвы:
— Чем это вы там занимаетесь?
Сразу поняв, о чем речь, и едва успев поразиться оперативности, с какой в наш век распространяется информация, я что-то промямлил об ответственном поручении, что-то про вчерашний визит в приемную товарища Архипова. И тут же почувствовал, что говорю лишнее.
— Вы, собственно, где работаете, — голос на том конце провода был достаточно суховат, — у нас или… в приемной товарища Архипова?.. Имейте в виду, что у нас вам никаких фельетонов никто не поручал… И потом… Что это там у вас за история с дачной попойкой? — И сразу же, не дав мне даже отреагировать: — Нас это пока не касается, но предупреждаю, что разбираться во всей этой каше мы не собираемся. Советую вам как следует подумать, а мне пришлите свой отчет с начала года. Посмотрим, чем вы там занимаетесь, если хватает времени лезть не в свое дело.
Трубку я положил спокойно. Еще раз удивившись всемогуществу Федьки и его компании, их чудовищной способности проникать во все сферы, я тем не менее понимал, что в этом случае и без фельетона дело Федора Архиповича прогорело. Система срабатывала против него.
Дубровин на сей счет высказался приблизительно так: «Утешает лишь то, что при всем, казалось бы, всесилии промежуточного человека никаких гарантий собственного благополучия у него нет и быть не может, какие бы пакости он ни творил. На каком бы уровне он ни процветал, его положение зыбко. В любой момент его благополучие может рухнуть, так как будет Федька безжалостно подмят такими же межеумками, как он. Все в его благополучии лишь видимость, при первом же скандале все его всесилие превращается в дым».
Сватов мог торжествовать: система сработала не на Федьку, а на него, Виктора Аркадьевича. Пусть и с потерями, но он выходил из столкновения с жизнью победителем. Возможно, он и торжествовал бы…
Если бы вдруг не обернулось все непоправимой трагедией.
Умер Кукевич.
Именно так нелепо развернулась его судьба. Никто даже ойкнуть не успел, как человека не стало.
И сразу для всех оказалось очевидным: к этому все шло! Он же и ходил в последнее время с п е ч а т ь ю. Даже завещание написал, оставив по своей несуразности в бане у Матрены Дмитриевны. Может, впрочем, и специально забыл. В предощущении развязки человек хватается за самые неожиданные соломинки, ищет поддержки, дорожит даже крохой понимания и тепла… Слабый человек был Петр Васильевич, вот и не вывернулся, а принял судьбу. Восприимчивый, совсем без защитного слоя, слишком близко все к сердцу принимал…
Потому и сообщалось, как в старину, что умер Кукевич от разрыва сердца.
Но это метафора. Сердце и в старину не разрывалось…
Умер же Петр Васильевич Кукевич, как Дубровин точно определил, не от этого, а от с о ц и а л и с т и ч е с к о й п р е д п р и и м ч и в о с т и, которой он не подходил, точнее, подходил, но не полностью. От противоречий он умер, от конфликта социалистического с предпринимательским. Это сочетание и не такие орехи раздавливает, а кого не раздавливает, так на них кивают: вот же смог человек. В тех же условиях исхитрился.
Кукевич не смог, хотя и намеревался.
А случилось это сразу, кто-то даже завидовал: легкая смерть. Не зная и не догадываясь, как долго человек душою мучился, как морально страдал… Обедали они с подчиненными в ресторане, автобус, как всегда, ждал. После супа Кукевич что-то насчет второго пошутил, долго, мол, не подают. Раздался легкий хлопок, как приглушенный выстрел, лопнула аорта, и со стула Петр Васильевич повалился плавно, как в замедленном кино.
Сослуживцы рассказывали, что в ту же минуту лица уже было не узнать. Кукевича уже не было.
На этом же автобусе и увезли…
На нем же и хоронили.
А в завещании своем (исход жизни он, оказывается, предвидел) Петр Васильевич Кукевич просил похоронить его в Ути.
Это Сватова потрясло и окончательно переломило.
Жить в Ути было, оказывается, для Кукевича самой светлой мечтой. И про то, чтобы сельский коммунхоз там возглавить, Петр Васильевич говорил вовсе не для красного словца, подходил он к делу вполне житейски. И хату для покупки присмотрел на том краю деревни, отказавшись от прибалтийского сборного домика. Кое-что даже подправил в ней, приезжая на воскресные дни. Жена его и дочка все лето там жили, снимали полхаты под дачу; Сватов их встречал, конечно, но как-то не замечал, не обращал внимания за своими строительными хлопотами. И на новоселье тоже не запомнил, были они или нет… А тут вдруг выяснилось, что написал завещание с дальним прицелом — чтобы прикрепить их к Ути навсегда. И тем самым прикрепить к Сватову, который их, если что, не оставил бы.
Сватова, оказывается, Кукевич выше всех поднимал. Всегда им восхищался, силе его жизненной, энергичности завидовал, таланту и легкости, с какой тому все давалось, щедрости, с какой он жил, себя разбрасывая, твердости, с какой невзгоды преодолевал, а больше всего тому, как излучал вокруг себя уверенность и оптимизм.
Хоронили Кукевича в двенадцать часов дня. На второй день Октябрьских праздников.
Похоронить его Сватов решил сам — собственноручно взялся вырыть могилу. Какое-то право на это он ощущал, какой-то чувствовал долг. Вернулся, таким образом, к изначальному — к тому, чтобы делать все самому. Никто и не возражал, словно бы дело с могилой вполне будничное и обыденное. Даже Дубровин ничего не сказал — тут уж не до споров, не до выяснения принципов. Сговорились и об остальных заботах — кому гроб заказывать, кому автобусы, кому оркестр… Ну и закуски — за это Петя взялся, хотя был уже не завмаг.
Ранним утром приехал Сватов в деревню. Моросил мелкий дождь, и мокрые флаги на безлюдной площади перед совхозной конторой хлопали тяжело и как-то угрюмо.
Оставив машину у реки, Сватов прошел по мостику, потом мимо своего дома сразу к старикам. К себе зайти он не смог. Попросил лопату, кирку и веревку. Анна Васильевна смерти Кукевича не удивилась — дело привычное, во всех случаях от жизни неотделимое, только доуточнила: какой это Петр Васильевич, не тихий ли тот, что все с дочкой над рекой гулял?
Лопата с киркой и веревкой лежали у нее в кладовке, припасенные отдельно для неизбежных печальностей, там же и лом стоял, его она посоветовала Сватову тоже взять с собой. Место на кладбище наказала выбрать повыше, чтобы л е ж а т ь было сухо. Константин Павлович тут же, покряхтывая, стал подниматься с кровати, где, по болезни, прикорнул он, не раздеваясь, но Сватов его остановил, уговорив, что и сам справится.
Место он выбрал хорошее, между двух берез на взгорке, на конце кладбища, откуда была видна вся Уть. Размерил прямоугольник, где положено, головой на восток, вбил колышки по углам, аккуратно подрезал дерн и, отложив его в сторону, начал копать.
Нехитрую лопатную работу Виктор Аркадьевич любил с детства. Мальчишкой вырыл под грушей у себя в городском дворе целую землянку, а когда к их домам подводили газ и каждой семье было постановлено прорыть по три метра траншеи, сам за весь дом выкопал, поощряемый похвалами соседей… Как ни странно, но при сверхактивном характере он вообще любил простую и монотонную работу, которая не занимает сознания и позволяет думать о своем. И в отряде студенческом он всегда, ко всеобщему удивлению, вызывался рыть траншеи под фундамент.
Подумать сейчас ему было о чем.
Вопрос был о главном: умер Кукевич жертвой доносов и всей поднявшейся за ними волны или его, Сватова, жертвой — его беспечности, его образа жизни, его представления, что ко всему можно приспособиться, что ко всему можно подстроиться, ко всему можно привыкнуть, со всем можно смириться? И с о с у щ е с т в о в а т ь…
Сватов понимал, что, став своего рода лидером целой компании, он пусть непреднамеренно, но всех за собой в эту историю втянул. Но не так прост и не так безопасен оказался Федька, как это поначалу представлялось.
Ни обойти его, ни смириться с ним, ни тем более приручить его и использовать нельзя.
Даже уничтожить его физически нельзя. Не поможет здесь никакая орясина. Ибо он живуч, как змея, которую и на куски разруби, она сползется, срастется и будет существовать, пресмыкаясь и злобно торжествуя.
Нельзя и в покое оставить
И медлить нельзя, раздумывая, как же с ним поступить. Невозможны при нем никакие перестройки и никакие коммунхозы. Ибо, пока мы раздумываем, что же с ним делать, Федька в свой черед обстоятельно решает, что же делать с нами. При этом он не слишком спешит и никак не волнуется, потому что знает: для нас избавиться от Федьки — значит от многого отказаться из того, к чему мы так привыкли.
Выход? Выход, у нас, пожалуй, остается только один. Это лишить его всякой возможности существовать, используя свою промежуточность средством к благополучию. Лишить его этой возможности, причем — везде. На любой вершине и в любой норе.
Лишить его права удовлетворять за наш счет свои потребности, как бы ненасытны и как бы жалки и ничтожны они ни были. Выморить его голодом, выволочь из тепла на мороз, очистить, освободить от него маленькую деревушку Уть, и всех ее жителей, и стариков соседей, дав им достойно коротать свой век.
Можно ли без Федьки обойтись?
Сама Уть на этот вопрос ответила. Сговорились однажды обойтись без пастуха, а самим гонять коров на выпас, по очереди — пусть не в сорок дней раз, а в двадцать, не по одному человеку со двора, а по двое. И тоже собирая торбу с лучшей снедью, и тоже устраивая по традиции сытый праздник — но не для Федьки, а для себя, не травя себя его присутствием, не унижая и не уничтожая себя.
Пастух, оказалось, был здесь не нужен.
Только и надо было немножко самосознания проявить и уважения не к Федьке, а к себе… Хотя на это, пожалуй, надо отважиться, это, пожалуй, как раз самое трудное: сговориться между собой.
…Дело с могилой двигалось гораздо медленнее, чем полагал Сватов. Сначала мешали корни огромных кладбищенских деревьев, их приходилось подрубать и относить в сторону, чтобы не портили вид; потом пошла глина, тоже твердая, как древесина. Надо было сначала долбить ее ломом, а затем уж отбрасывать комки лопатой.
Копать он старался спокойно, методично углубляясь в твердую, спрессованную почву, по давнему опыту зная, что рвать не следует и силы надо распределять ровно, особенно если спешишь. И так на отвыкших от физической работы ладонях уже пощипывали натертые мокрым инструментом бугорки мозолей — рукавиц он с собой не захватил.
Землю Сватов бросал как можно дальше от края могилы, зная, что потом копать будет труднее, но углубившись по пояс, выбрался из ямы, чтобы откинуть выбранный грунт в сторону. Посмотрел на часы.
Времени оставалось совсем немного. И, спрыгнув вниз, Сватов прибавил темп. Стало жарко, хотя дождь по-прежнему моросил. Как назло, пошли камни, их приходилось обкапывать, потом подковыривать ломом и, ухватив руками, поднимать наверх. Камни в глине были скользкими и из рук вываливались. Прошло еще более часа, а он углубился только сантиметров на двадцать. Уже теряя самообладание, он начал копать лихорадочно, стараясь продвинуться сначала с одной стороны могилы, чтобы потом с подготовленной площадки двигаться дальше.
Здесь лопата звякнула, уткнувшись в булыжник. Сватов взял сбоку. И снова почувствовал, что лезвие наткнулось на камень. Попробовал с другой стороны — тот же результат. Стараясь определить края препятствия ломом, Сватов, к ужасу своему, понял, что вышел на валун. Еще на что-то надеясь, он опустился на колени и, чувствуя, как прошибает холодный пот, стал разгребать землю руками, пытаясь очистить края. Но валун лежал точно в намеченном изголовье, перегораживая почти половину могилы… Сватов лихорадочно искал выход. Вытащить камень самому нечего было и думать. Трактор здесь нужен, трактор с тросом и пара хороших досок, но где сейчас, в праздник, возьмешь трактор? Рядом конюшня, можно попробовать и конем… Или взять в машине домкрат?.. Из города, наверное, уже выезжают… Господи, да что же это за напасть! Что же это он? Дела-то проще и не бывает. На что же он вообще годен, если и яму к сроку выкопать не смог… Сватов продолжал бессмысленно разгребать сбитыми в кровь руками сырую глину вокруг камня.
Громадный валун, выступивший из-под земли, поблескивал мокрой от дождя поверхностью; тускло и тупо улыбаясь, он обращался в какой-то чудовищный символ… Снова Сватов уткнулся в непреодолимый тупик, снова безысходность… Но он знал, он был уверен, что найдет выход. Так уж он устроен, что всегда находил выход… Выход всегда есть. Нужно только совершить мозговое усилие, нужно только сначала расслабиться, а потом собраться, напрячься и что-то решить.
О том, чтобы копать на новом месте, Сватов старался не думать. Приедут автобусы, люди, родственники, оркестр… на улице дождь… Ну, хоть что-то же должен он сделать в этой жизни по-человечески! Интеллигент несчастный, зачем тогда ты вообще живешь, зачем трепыхаешься, если какой-то Федька сильнее тебя, а теперь сильней какой-то жалкий булыжник…
Наверху что-то зашумело, на плечи и спину Сватова посыпалась земля, он поднял голову и увидел склонившуюся над ямой Анну Васильевну. Этого только не хватало!
— Так тут же никак камень, — то ли спросила, то ли утвердительно проговорила соседка. — Такой каменюка…
— Сам вижу, — буркнул Сватов, невероятным усилием воли сдерживаясь, чтобы на нее не заорать.
— А ты не пужайся. Ты копай далей.
Сватов рассвирепел.
— Камень, бабка, — бабкой он ее никогда не называл. — Булыжник. Можно даже сказать, валун, бабушка… На наши с тобой головы.
— Камень — то вельми добро, камень в могиле — что той тебе фундамент…
Сватов распрямился. Края могилы были ему чуть ниже плеча. «Мелко живем, мелко и роем», — с какой-то невообразимой тоской подумал он.
— А ты рядом, рядом бери, — бабка руками показала, повела их в сторону, присев и словно танцуя странный танец. — Глубже забирай, Витя, он и уйдет. Ты рядом копай, потом чуток споднизу, он и сползет, он и найдет соби место…
И протянула ему давно отброшенную лопату. Сватова аж в жар бросило. Боже, как в этой жизни до самой смерти все просто.
— Тебе, бабка, — сказал он, стараясь говорить как можно суровее, — тебе, бабуля, с твоей сообразительностью государством надо управлять. А не с дедом кудахтать да зубоскалить…
— Мне не надо, мне камень надо подыскивать… Сначала Костику, а после себе. Сходит уже мой век — кудахтать и управлять… Вельми добра яма у тебя зробилась. И ровно, и сухо, и глыбоко, что той дом…
В Уть Виктор Аркадьевич Сватов приехал в последнее воскресенье апреля на исходе дня. За зиму он здесь так ни разу и не побывал и сейчас с удовлетворением отметил, что новый мостик паводком не снесло, хотя весна в тот год была стремительная, вода большая и быстрая.
И снова он не стал заходить в дом, а заночевал у стариков, расспрашивая их подробно, как никогда раньше, об их житье-бытье. Рано утром в понедельник отправился в колхозную контору — надо было оформить кое-какие бумаги: дом совхоз у него выкупал. Это решение сразу как-то всех успокоило, сразу все стихло, остановилось, как паровоз, выпустивший пар, сразу стало очевидным, что во всей этой истории ничего-то и не было…
Сватов вернулся в Уть попрощаться.
Долго сидел у родника на берегу Ути в аляповато раскрашенной, оставшейся от Кукевича несуразной беседке. Задумчиво глядя в ту сторону, где сквозь голые ветки свободно просматривался теперь уже бывший его дом как вершина несостоявшегося преодоления, Виктор Аркадьевич подводил итоги.
Ничего у него не получилось, ничего не вышло из задуманного, вышла для всех беда.
Дом передали совхозу…
Акуловича с работы сняли…
Председатель колхоза Петрович всю зиму болел и сейчас лежал в больнице, газеты читая от первой до последней строки и мучительно терзаясь утраченной возможностью по-новому развернуть колхозное дело при свежем апрельском ветре. Уж ветер он всегда умел точно использовать…
Дубровин докторскую не защитил, отчего был грустен и свирельку окончательно забросил…
Петя Кукушкин… Несколько месяцев протрепыхавшись в заместителях (директором универсама его так и не восстановили), Петя подал документы, но не в парткомиссию, а в ОВИР и вскоре благополучно отбыл в далекую Австралию (у его жены обнаружились там родственники), оставив на память о себе заявление с просьбой обязательно организовать в его безвозмездно отремонтированной квартире литературный музей…
Кукевич… Почти сразу после смерти Петра Васильевича все проверки по его главку предписанием прокурора республики были прекращены как беспочвенные…
Федька… Федор Архипович, как Сватов только что узнал, несколько дней назад объявился в Ути. Привез директору совхоза Птицыну заявление (на нем положительная резолюция бывшего заместителя Кукевича, а теперь его преемника) с просьбой принять его, Федора Архиповича, на должность начальника сельского коммунхоза. Желаю, мол, назад вернуться, прошу не отказать с учетом привязанности к родным местам, где с детства вырос. Тем более и дом подходящий для жизни имеется, ввиду добровольного отказа бывшего владельца и передачи строения на совхозный баланс…
А что?
Старики отнеслись к появлению Федьки в Ути спокойно, им-то не привыкать… Надо сказать, что и вообще все описанные здесь страсти как бы не коснулись Анны Васильевны и Константина Павловича. Жизнь продолжалась, как она и продолжается, когда выключен телевизор.
Только ступил Сватов на новый мостик, так удачно простоявший зиму, как увидел (надо же снова такому совпадению случиться!) идущего ему навстречу Федьку. Так над самым водопадом и столкнулись они лицом к лицу, над самым водоворотом… Были бы старые кладки — не разминулись бы; пожалуй что одному из них пришлось бы и уступить.
А здесь, на новом, почти и не потемневшем за зиму настиле, пространства хватало.
Поравнялись. Сватов к Федору Архиповичу с любопытством повернулся. Прямо посмотрел, откровенно разглядывая, как насекомое какое-нибудь, как нарядного навозного жучка. Устал он и оттого, видно, совсем не испытывал злости…
— А ты силен, брат, — неожиданно для себя сказал Сватов. — Сколько всего накрутил, сколько пакостей наворочал… И опять цел.
Федька тоже взгляд выдержал. Хотя чуть заметно сжался. Щуплый он был в сравнении с Виктором Аркадьевичем, мало ли что тому в голову взбредет. Взятки с них гладки, как новые кладки, — снова некстати вспомнилась рифма. Но на сей раз он ей не обрадовался, а даже поежился, как от ощущения сырой одежды. Тем более и одет он был опять в выходное. В синий плащ на хорошей подкладке, с теплой подстежкой, и при зеленой фетровой шляпе.
— Приходится, — скромно пролепетал Федор Архипович, совсем не желая вступать в ссору. И быстро вперед прошмыгнул. — За нас с вами кто вступится, если не мы сами…
И дальше пошел, не оглядываясь.
А Сватов развернулся и долго глядел ему вслед.
1976—1986