— Да какие же это тебе цыгане, орясина безглазая, — размахивал руками начальник уездной милиции перед фиолетовым носом здоровенного парнюги.
— Да ня цыгане, дети ихние, сами-то деру, их оставили. Ведь табун цельный, табун угнали, 20 конев! — горячился богатырь.
— Тьфу, «конев», да ведь это пионеры.
— Ну, по вашему пионеры, а у нас цыгане, и шатры у них, видишь, шатры.
Парень указал на кучу палаток и прочего барахла. Все мужики, как были в нижнем белье, кто босой, стояли полукругом во дворе милиции, держа в поводы лошадей и начинали чесать затылки.
Десяток пионеров жались к начальнику милиции.
— Не шатры, а палатки, — обиделся Рубинчик, выступая вперед, весь избитый, с кровоподтеками и царапинами на физии.
— Мы, товарищи, из города, отцы наши рабочие, документы есть, а в палатках жили для здоровья и вовсе не к чему было нас трясти и мытарить, и кто вам сказал на нас…
— Да у села два парня встрели и указали, они, грит, будут пионерами обзываться, не слухайте, цыгане и есть… Ну, мы и тово.
— Какие они из себя-то?
— Да середние, в лаптях, в зипунах, с клюшками.
— Но-о, да это Фома и Ерема. Что-ж это они, а?
Ребята стали в тупик.
— Товарищи, вы ошиблись, — выступил опять начальник милиции, — это ребята из города Москвы, документы есть, а беспокойство ихнее может вам очень даже нехорошо быть.
— Быть, вот тебе быть, говори, хорошо всех доставили, дорогу-то колготно с ими, так думали двох-то оставить, а энтих на мосту в овраге пококать.
— Да, чуть-чуть, — переминались мужики, — а помяли, это уж не обессудьте.
— Товарищ Голубев, телефон из Мокрого, там каких-то цыган задержали с табуном лошадей…
— Ето наших, пра, ей-богу, — затормошились мужики.
— В другом совсем боку, а мы этих мяли.
Скоро погоня кинулась в Мокрое.
К вечеру вступил в город отряд пионеров, босых и отощавших, покрытых густым слоем ныли. В милиции наткнулись они на бренные останки лагеря.
Были рассказы, были горячие слова, и втуне и всуе поминались Фома и Ерема.
Срочно заседал совет вожатых и решил — в Москву, даешь Москву, но тащиться же обратно, когда жить неделя осталась. Грузились в теплушку в ночь, а на утро— ду-ду-ду — поехали.
Москва была попрежнему сухая и трескучая, оглушила с ушей, осадила и завертела в своей толкотне.
Встречали всех родители.
— Шурка, что у тебя за рожа! — всплеснула руками мать.
— Загорел, значит.
— А что же она черными пятнами?
— Это когда сильно загорит, так бывает, — врал Шурка, не распространяясь о «цыганском загаре».
Стенная газета скоро заполнилась лагерными воспоминаниями, а когда снег опушил улицы Москвы и разрисовал заборы и крыши, ребят таскали в молодые отряды рассказывать о лагерях. Слушали, затаив дух, горели глаза у молодых пионеров и записывали в дневники памятный день рассказов очевидца о лагерях. Симку не забывали, и она не канула в воду, — отцу прислала письмо с объяснением отсутствия, а отряду — опять несколько туманных слов.
«Ждите скоро все, Фома-Ерема — вовсе не Фома и Ерема, а самогон в лесу не гонят, а в горнице.
Симка».