Глава первая

1

Отец шел быстро, чуть заметно прихрамывая. Он уже давно бросил костыли, нога зажила, кости срослись, но хромота, как бы на память, осталась. Врачи утверждают: пройдет. И только одного врачи не обещают — возможности вернуться в авиацию. Дома избегают разговоров на эту тему. Но отцу от того все равно не легче. «А как же Мересьев? — думает Женька. — Смог ведь он вернуться в авиацию. И воевал! И даже героем стал! Отец, тоже героем стал. Ну, не совсем героем, но все же…»

Женька пытается оправдать отца. А зачем? Никому ведь и в голову не придет в чем-то его упрекать. Наоборот. Но все равно Женька ищет оправдание. И не поступкам отца (они в том не нуждаются), а тому незавидному положению, в котором оказался отец.

Инвалид. Это звучало по отношению к отцу странно и оскорбительно. Иногда, заслышав гул самолета, отец вздрагивал, скулы его слегка бледнели, и он, запрокинув голову, долго и напряженно смотрел в небо, разлинованное серебристыми полосами. После этого отец становился мрачным и раздражительным. Все валилось у него изрук. Он много курил, много молчал и ходил, ходил из угла в угол, сильно припадая на правую ногу. Когда отец расстроен или чем-то взволнован, хромота особенно заметна. Но стоит ему успокоиться, взять себя в руки, и шаг становится твердым, походка ровной. Они идут рядом.

— Смотри там, — говорит отец, — будь осторожен.

— Ладно. Постараюсь.

— Все взял? Плащ не забыл?

— Нет. Я его в рюкзак запихал.

— Хм… Запихал…

— Положил, — улыбнулся Женька. Эта отцовская непримиримость к коверканью языка знакома ему с давних пор. Женька закидывает поудобнее за спину плотно набитый всякой всячиной рюкзак и старается идти прямо, не горбясь.

Они идут рядом, шаг в шаг, отец и сын; — первый чуть пониже ростом и пошире в кости, второй высокий и не сложившийся еще как следует, с крупным и будто надвое рассеченным подбородком, бровастый и по-мальчишески угловатый. Мальчик. Совсем еще мальчик, но все-таки уже взрослый мальчик. Отец смотрит на Женьку, вздыхает и думает… о себе. О себе прежнем, семнадцатилетнем. Он помнит, как по ночам опрокидывалось на него всей своей тяжестью небо, он проваливался в его бесконечную пустоту. И не было над головой спасительного парашюта, только небо, как громадный купол, колыхалось над ним, и земля неслась навстречу. Но он не успевал испытать ни страха от этого полета, ни боли от падения, может быть, потому, что вовремя просыпался. то были мучительные, трудные и однообразные сны. А днем он снова бросался вниз головой с километровой высоты, и земля, мчавшаяся навстречу, уже не казалась такой страшной, как в сновидениях. В семнадцать лет он был курсантом летного училища. Потом стал пилотом.

Он смотрел сейчас на сына и думал о себе, прежнем, и это было равносильно тому, что мысли его были о сыне, о его мальчике, которого он провожал в первый самостоятельный путь. И ему хотелось одного… Впрочем, что об этом говорить — все отцы хотят, чтобы сыновья повторяли их в лучшем качестве. И чтобы они обязательно достигли того, чего не удалось отцам…

Надо было его напутствовать, очень важные слова, сказать, а слова были обычные. И разговор выходил обычный.

И они надолго замолчали. Улица неслась им навстречу — потоком машин, человеческими голосами, улыбками, шорохом влажных после ночного дождя тополей… Асфальт сверкал под солнцем и, просыхая, дымился. С грохотом переламывались на повороте трамваи, вагоны двигались под углом, высекая из проводов трескучие искры…

Потом они сели в автобус, который каждое утро в восемь пятнадцать уходил с площади в аэропорт. Отцу уступили место. А Женьку оттеснили в угол, и чей-то локоть больно упирался ему в бок. Блестели пилотские кокарды.

Ехали летчики — молодые, веселые и безудержно остроумные.

Женьке всегда казалось, что в таком необычном автобусе и разговоры должны быть особенные — о каких-то исключительно сложных полетах, о высшем, пилотаже, о новых самолетах, об авиации вообще… Ведь летчики едут! Вот они. Рядом. И чей-то локоть больно упирается Женьке в бок.

— Фу, черт! Какая сегодня духота. С утра.

— Вчера мы карасей ловили на Круглом озере…

— Наловили?

— Ага. Десятка полтора.

— Крупные?

— Н-нет… так себе. Мелочь.

— Ха-ха-ха!.. Не выйдет из тебя, Скрынкин, рыбака.

— Почему? — Врать не умеешь.

Разговоры сверхобычные. О рыбалке. О футбольном матче: «Ни за что не назначил бы пенальти!..» О последней поэме Евтушенко.

А здорово он сказал: «Стоит все терпеть, бесслезно, быть на дыбе, колесе, если рано или поздно прорастают лица грозно у безликих на лице…» Опять о Скрынкине говорили, который, когда проигрывает в шахматы, так теряется, что начинает двигать коня по прямой.

Женька поискал глазами Скрынкина, но лицо его «не проросло» из множества других лиц, одинаково веселых, смеющихся, оживленных. Женьке была знакома только фамилий Скрынкина, с которым предстояло сегодня лететь в горы, а самого Скрынкина он не знал и ни разу не видел. Отец говорил, что прежний пилот отказался летать в горах. Женьку это удивило. Почему отказался? А вот так и отказался: не могу, говорит, летать в горах, где угодно буду летать, а в горах — нет. Может, не хотел? Может, и не хотел. Все равно отозвали. С этим не шутят. А Скрынкин? Отец подумал и ответил: Скрынкин дисциплинированный. Подумал еще и добавил: спокойный. …Автобус был новенький, со сквозной стеклянной крышей. Утреннее незамутненное небо текло над головой — если смотреть только вверх, сквозь стеклянную крышу, кажется, что не в автобусе находишься, а в кабине самолета.

Город кончился, и автобус побежал ровным зеленым полем, таким ровным, зеленым и огромным, что на нем можно было бы разместить добрую сотню футбольных площадок. Автобус резво и долго катился по этому полю, потом с разбега нырнул в ложок и, отфыркиваясь, вынырнул на другом его берегу… Промелькнул березовый лесок. А тут и аэропорт показался. Издали он был похож на большущий корабль — над крышей продолговатого здания возвышалась деревянная надстройка и мачты антенн.

Автобус остановился. Женька вышел и подождал отца. Гулкие металлические ступеньки вели наверх, в надстройку, где располагалась диспетчерская. Женька поднялся следом за отцом. Отец открыл окно, снял китель и повесил на ручку сейфа. Включил вентилятор. Прохладнее от этого не стало. Тополевый пух залетал в рубку, кружился, оседал на приборы. Пух набивался в каждую щель, нетающими сугробами лежал вдоль дорожек, в траве.

Когда самолеты взлетали, пух долго и суматошно вихрился над аэродромом. — Надо бы других деревьев побольше сажать, — сказал отец. — Этот пух… Дышать нечем.

— Тополь красивое дерево, — возразил Женька. — И растет хорошо.

— То-то и оно, что ухаживать за ним не надо. Садись, чего стоять.

Полетите еще не скоро, часа через полтора. Скажут потом.

Женька сел в винтовое кресло. Достал книгу, чтобы не мешать отцу, раскрыл и прочитал первые строчки: «Человек выделился из животного мира приблизительно миллион лет назад…» Совсем недавно! Женьку глубоко занимал этот вопрос. Он много читал. Докапывался. И думал: а в какой степени и в чем человек остался на уровне или почти что на уровне своих далеких предков?.. Удивительно! Значит, эволюция продолжается? Школьный историк Виссарион Иванович, грубоватый и прямой человек, любил повторять:

«Ах, как много еще в нас от животных!..» Он это с особым смаком говорил, когда кто-либо из учеников допускал непростительную глупость. Женька не любил историка за то, что он, близорукий и ехидный, умудрялся узреть в человеке «что-то от животного…» Это вызывало протест. Женька горячился. Спорил. Доказывал. «Но как же тогда, Виссарион Иванович, такие слова понимать: в человеке все должно быть прекрасным?» Историк снимал очки, протирал носовым платком, близоруко щурился и твердо, чуть даже насмешливо опровергал: «Должно. Понимаете: дол-ж-но!.. А это еще не означает, что все уже прекрасно. Отнюдь! Передовые люди всегда стремились к этому, боролись…» Женьке тоже — хотелось быть передовым и бороться. И он вдруг делал для себя открытие, что его неприязнь к историку — необоснованна и, более того, безжалостна. А поэтому он должен во имя чего-то большого побороть в себе это чувство… Он боролся добросовестно и упорно, но полюбить историка никак не мог. «Как же так?» — сокрушался и страдал Женька. Он много читал и слышал о доброте великих людей. В биографиях об этом так и пишут. «Он любил людей». Пушкин любил людей. Сталин любил.

И Гитлер тоже любил? Но каких людей? Не может же быть, чтобы Пушкин любил всех людей без разбора. Иначе бы он не стрелялся на дуэли…

Женька закрыл книгу, прищемив между страницами палец, и посмотрел на отца.

— Томишься? — спросил отец. Лицо у него было сосредоточенное, с печальной и строгой складкой, у рта. Вот уже несколько месяцев отец работал диспетчером в аэропорту. А был он до этого летчиком, и летать бы ему еще долго, долго. …Жили они тогда в небольшом городке. Странный и удивительный это был городок, низкий, деревянный, с похилившимися заборами, вдоль которых буйствовала «дурная» крапива… Оказывается, есть еще и другая крапива, мелконькая, с резными листочками, но злости и «дурости» в ней ничуть не меньше… По улицам города разгуливали нахальные длиннорогие козы. Их было множество. Машины уступали им дорогу. Козы ходили с деревянными «хомутами» на шее — это чтобы не лезли куда не следует. Но козы проникали всюду, прыгали через заборы, врывались в чужие дворы и даже в зрительный зал единственного в городе кинотеатра. Мальчишки враждовали с этим рогатым племенем и, естественно, с их крикливыми хозяйками. Но это, так сказать, одна часть города. Вторая его половина — большие кирпичные дома, отсутствие заборов и крапивы, стадион, а главное, в двух-трех километрах от этого района широко и вольно раскинулась степь. Туда уходили мальчишки и пропадали целыми днями, чувствуя себя с птицами наравне… Говорят, что без этого чувства мальчишки плохо растут. Может, это и так. Вполне возможно.

А воздух над степью то и дело взрывался сокрушительным низким гулом, и сигарообразные машины устремлялись ввысь.

Они вычерчивали в небе точные геометрические фигуры, размашисто «писали», и, наверное, каждый летчик имел свой почерк… По крайней мере, Женька был уверен в этом. И он узнавал по «почерку» отца и говорил мальчишкам: «Это отец». Отец был хорошим летчиком. Отличным. Классным. Но Женька говорил друзьям:

«Отец, будь здоров, как летает… Экстра-класс!» И это не было хвастовством, потому что об этом и другие говорили. Мальчишки чуточку завидовали Женьке и считали его будущее ясным, как безоблачное небо, — авиация. Женька пожимал плечами: почему авиация?

Впрочем, он и сам не знал…

Тот день, когда это случилось, Женька помнит отчетливо. Было жарко. Цветы в палисадниках и листья на деревьях сварились, будто их кипятком облили. Пыль на дороге накалилась, нельзя было на нее ступить. Женька вернулся домой, лег на диван. Он в том году закончил восьмой класс и чувствовал себя уже взрослым. Наверное, и отец считал его взрослым. Как-то он спросил: «Что ты думаешь делать дальше? После школы. Пора, брат, думать. Как ты относишься к авиации?» — «Положительно», — сказал Женька. — «То есть?

Конкретнее». Об этом отец никогда не спрашивал, теперь, видно, время настало, и он хотел знать, что думает об этом сын и чему он собирается посвятить свою жизнь. «Понятно, — сказал Женька. — Но я тебя должен разочаровать: летчиком я не стану». Отец засмеялся.

Видно, Женькины слова не разочаровали его. «А почему ты решил, что я именно этого хотел от тебя?» — спросил он. Женька лежал на диване и вспоминал этот разговор. Зазвонил телефон. Сначала он не хотел вставать. Но телефон звонил настойчиво, Женька встал, снял трубку и услышал голос матери:

— Женя…

Голос ее дрожал и прерывался.

— Женя, — сказала мать, — ты приезжай поскорее ко мне. Нужно.

Очень нужно. Поскорее приезжай… Сейчас же!..

— Хорошо, — сказал он озадаченно. — Но что случилось?

— Приезжай… — настойчиво повторила мать.

— Хорошо. Но…

Мать положила трубку. Что-то тревожное было и в ее голосе, и в недосказанности. Что-то ее удерживало, и она не могла сказать по телефону то главное, ради чего просила его немедленно приехать.

Женька мог представить все, что угодно, пока бежал до поликлиники, где работала мать. Все, что угодно, но не это… Этого он не мог представить! Он открыл дверь и молча посмотрел на мать. Она встала, держась за кромку стола обеими руками, будто боялась упасть.

Женька видел, как побелели ее пальцы, которыми она сжимала кромку стола. Потом он увидел, что мать не одна в кабинете, кроме нее тут было еще трое или четверо, нет, кажется, трое. Он стоял и молча смотрел на мать.

— Женя… Проходи, — сказала она каким-то ужасно изменившимся голосом. — Сядь.

Он не прошел. И не сел.

— Женя… Наш папа…

— Мама! — крикнул он. — Что случилось? Ну, говори же, говори!

— Успокойся. Ничего страшного, — это не мать, а кто-то другой сказал.

— Ничего страшного. Отец лежит в больнице. Все обошлось благополучно. То есть, конечно, не совсем благополучно. Авария…

С этой минуты Женькина жизнь как бы раскололась на две части — одна из них осталась позади, в прошлом, и это прошлое было таким близким и ощутимым, что если бы время пошло назад, через минуту Женька уже оказался бы в этом прошлом. Но время шло только вперед, и с этим надо было считаться. …Еще он помнил ослепительную белизну палаты, в которой лежал отец. Он увидел отца сразу же, как только открыл дверь. Он остановился в нерешительности, не сводя глаз с отца и не замечая, как сползает с плеч халат. И только одна мысль, острая и пронзительная, билась в голове: «Жив!.. Жив! Жив!..»

Отец лежал на спине. Глаза его были открыты. Голова забинтована.

— Подойди, Евгений, — тихо сказал отец. Он был жив, он говорил.

И время шло вперед. И не надо, чтобы оно возвращалось. Отец был весь с ног до головы забинтован и загипсован. Казалось, не осталось живого места на нем. Только глаза у него были живые, невредимые, прежние. Женька подошел к отцу, и отец улыбнулся. Улыбка получилась виноватой, какой-то болезненной.

— Как же так? Папа…

— Так вот… — сказал отец. — Ничего, Евгений, ничего. Я не мог иначе… А машина отличная. Пустяк подвел. Точно тебе говорю: пустяк.

Я сам виноват.

Женька не понял, в чем заключалась вина отца. Утром он купил целую пачку газет: там рассказывали со всеми подробностями об этом случае и даже портрет отца напечатали. Он показал газету отцу. Отец поморщился: «Я уже видел. Ни к чему это. Представляешь, каков бы я был, если бы оставил машину над городом! Ну да, врезалась бы она в улицу и натворила дел… А?»

Но тогда бы отец не лежал здесь. Ведь у него было время оставить машину… Было! …Отец долго лежал в больнице. Потом, когда выписался, почти каждый день, опираясь на костыли, уходил в сторону аэродрома…

Оставаться в этом городе было невыносимо. И вскоре они уехали.

Отец поправился. Некоторое время он работал механиком на номерном заводе. Работа интересная, спокойная, но отец заскучал, заскучал и вскоре уволился, сказав, что уходит в аэропорт. Диспетчером.

Это все же ближе к самолетам, к авиации и к самой возможности снова летать. Отец верил в это. Женька тоже верил: полетит еще отец!

А мать и слушать об этом не хотела: хватит с него, налетался. …Женька сидит сейчас напротив отца, поглядывает на него сбоку потом переводит взгляд на залитые солнцем стекла — сквозь них хорошо видна взлетная полоса и видно, как кружится над взлетной полосой и медленно оседает белый тополевый пух. Женька молчит и думает о том, что жизнь в общем-то разделена на две части — прошлое и будущее. А настоящее? Настоящее — это миг, мгновение. Это итог прошлого и залог будущего.

Рубка имела круговое обозрение: если смотреть прямо, видно, как взлетают и идут на посадку самолеты, а слева — город: частокол заводских труб, телевышка, элеватор, как небоскреб, вознесшийся над городом… Отличные ориентиры! Справа метеоплощадка, авиамастерские, из серых полукруглых «боксов» торчат каркасы разобранных самолетов. Чуть поодаль строго по ранжиру, как на параде, выстроились маленькие приземистые «яки».

— Наверное, это самая маленькая машина, да, пап? — спросил Женька. — Наверное, меньше и нет, да?

— Самая слабенькая машина, — уточнил отец. — Полтысячи километров без заправки не пройдет… Непрактичная машина.

— Ну да? — удивился Женька. — А зачем же их выпускают?

Отец не успел ответить, в рубку ворвался отчетливый голос:

— Семьсот первый просит взлет.

Отец как-то весь подтянулся, преобразился, словно это ему предстояло сейчас вести «семьсот первый» и совершить на нем сложнейший полет.

— Семьсот первый, — спокойно и даже весело ответил отец, — взлет разрешаю!

Видно было, как по зеленому полю разбежался самолет, поблескивая крыльями, оторвался от земли, косо прошел над аэродромом и вдруг, круто забрав вверх, ушел из поля зрения. Испарился. Только на экране пеленгатора подрагивал голубой лучик, показывая направление «семьсот первого». Да на схеме «штормового кольца» одна за другой вспыхнули три красные лампочки. Предупреждение: где-то нелетная погода. Вчера схема бездействовала, погода во всех районах была ясная.

— Досидимся мы тут, — вздохнул Женька нетерпеливо и встал. — Пойду.

Как будто от него что-то зависело. Отец взял Женькину руку и потискал в своей ладони, как бы говоря: не волнуйся, все будет хорошо, отлично. Но сам волновался не меньше.

— Напиши, как начнешь работать, — сказал отец.

— Ладно.

— Ну… счастливо. Старайся.

— Ладно. Постараюсь. Напишу.

Женька сбежал по металлическим ступенькам. Солнце стояло еще невысоко, и длинная тень от большого тополя протянулась к взлетной полосе. Рейсовый автобус шел по ней, как по дороге. Второй автобус стоял под тополем, будто на старте, и какой-то возбужденный, встрепанный парень в шляпе, съехавшей набок, отчаянно пытался в чем-то убедить дежурную, решительно и неприступно загородившую проход. Судя по всему, положение парня было незавидным, но он не терял надежды.

— Позвольте, как же так?.. — и не было в его голосе ни возмущения, ни обиды, а только удивление и просьба. — Как же так? — удивлялся он. — Мне же лететь… Обязательно! Понимаете?

— Улетите следующим рейсом, — сказала дежурная. — Вот протрезвитесь и улетите.

Подошел пилот, в тщательно отутюженном форменном костюме, с красивым желтым портфелем в руке.

— Ну, чего шумишь? — спросил он.

— Разве я шумлю? — сказал парень. — Я законно… с билетом. Вот, пожалуйста.

— Сказано нельзя — стало быть, нельзя.

— Но…

— Никаких «но».

— Но послушайте…

— И слушать не хочу. Пьяных не возим.

— Парень захохотал, откинув голову, шляпа у него ползла, ползла с головы и упала.

— Послушайте, — сказал он, все еще смеясь, — я же не пьяный. Я счастливый.

— Не валяйте дурака, — строго сказал пилот.

— Да я вам точно говорю: счастливый!

— Не валяйте дурака, — повторил пилот, сердито тряхнув портфелем. Ho парень не унимался:

— Не верите? Смотрите: вот телеграмма.

— Ну и что, что телеграмма?.. — поморщился пилот.

— Представляете, два сына родились!.. Двойня! Богатыри! А жена у меня год назад институт закончила. То есть, мы вместе закончили… Вот телеграмма: тут даже вес указан. Богатыри!

И он протянул синий отштемпелеванный листок пилоту, и тот долго и внимательно, как какой-нибудь важный документ, читал, беззвучно шевеля губами. Дежурная подняла шляпу, стряхнула с нее пыль и протянула парню.

— Возьми. Голову потеряешь от своего счастья…

— Ну и что? — сказал летчик, возвращая телеграмму. — Поздравляю, конечно. Но пьяных все равно не положено возить… И что за глупость, — сказал он возмущенно и презрительно, — что за глупость…

Пить от горя, от радости, по любому поводу пить… Глупость!

— Глупость, — охотно согласился парень. — Но я самую малость, с друзьями…

Пилот махнул рукой, не дослушав до конца и как бы всем своим видом говоря, что поступает он так исключительно из личных соображений, а в следующий раз, будьте уверены, этого не повторится. Парень благодарно улыбнулся, быстро прошмыгнул мимо утратившей власть дежурной, и автобус тронулся, побежал по теневой дорожке. Женька облегченно вздохнул, довольный, что именно так, а не иначе все это завершилось. Женьке стало весело. Бывает же так: какой-нибудь пустяк, одно слово, жест, неосторожное решение могут убить в человеке радость, а бывает, что вроде бы и незначительный случай, а вызовет в душе столько прекрасных чувств и так после этого захочется быть щедрым, отзывчивым, добрым, сильным и непременно совершать благородные поступки…

2

Женька залез в кабину вертолета, сел на откидную скамейку и посмотрел в иллюминатор. Далеко виднелась дорога, и по ней игрушечно маленькие двигались машины. Поближе зеленой кляксой расползался березовый колок, а еще ближе над продолговатой шиферной крышей, как над палубой корабля, возвышалась деревянная надстройка с круговым обозрением. «Прошу взлет…» — сказал Женька, вернее, не сказал, а подумал. И сразу же отозвался отец:

— Взлет разрешаю.

Женька сильно заволновался. Может быть, потому, что представил себе отца не в деревянной надстройке, возвышающейся над шиферной крышей старого аэровокзала, а в кабине самолета.

— Прошу взлет.

— Взлет разрешаю!

До свидания, отец, я верю, что ты еще полетишь. Как прежде. И даже лучше прежнего. Полетишь! И я постараюсь сделать все, что от меня зависит. Хотя, наверное, зависит от меня немногое. Да и зависит ли от меня вообще что-либо? «Конечно, зависит, — показалось, услышал он голос отца, — очень даже зависит. То есть, не в прямом смысле зависит, а все же зависит. И я хочу, сын, чтобы у нас с тобой всё было хорошо, потому что, когда хорошо тебе, мне тоже хорошо… словом, контакт! Договорились?» Женька кивнул головой, словно отец был здесь, рядом, и снова посмотрел в иллюминатор. И увидел аэродром, уплывающий назад. Деревянный корабль вместе со своими надстройками и мачтами быстро уменьшался в размерах. Потом все это как-то враз заслонилось, потерялось из виду, и Женька почувствовал себя между небом и землей. Все окружающее утратило для него реальную основу и воспринималось абстрактно. Наверное, космонавты, оторвавшись от земли, тоже теряют чувство реальности. Со временем это проходит. И у Женьки прошло.

Он смотрел вниз. Внизу лежали пунктирно размеченные улицы — центральный проспект, стадион, вокзал, клуб речников… Он поискал глазами свой дом, нашел и, вздохнув, отвернулся. Сверху город казался незнакомым, чужим. «Все», — сказал себе Женька и не понял, что значит «все». Это слово стучало в висок, пульсировало, оно жило отдельно, само по себе: все, все!.. Для Женьки многое было неясным, даже вот эта поездка куда-то к чертям в горы, где геофизики делают свое дело, вертолетчики — свое. А Женька не имел за душой любимого, настоящего дела, и это как бы лишало его многих прав. Кроме того, он вовсе и не собирался стать летчиком-вертолетчиком, как Скрыякин, или геофизиком, как знакомый отца, от которого несколько дней назад пришло письмо и в отряд к которому Женька сейчас летел. Шраин его фамилия. Шрайн писал, что, если «малыш» имеет желание, пусть приезжает на лето… «Малыш» особого желания не имел, но отказать себе в удовольствии побродить по горам не захотел и летел с таким чувством, словно делал кому-то великое одолжение. Там, в горах, его ждут — не дождутся. Без Женьки там все дела, наверное, затормозились, стоят — не двигаются. «Ну, что ж, поработай, — сказал отец, когда письмо Шраииа было прочитано и обсуждено на семейном совете. — Полезно». А мать погрустнела: «Ну, вот и ты улетаешь…»

— Эй! — свесившись из пилотской кабины, кричит бортмеханик Миха, и зубы у него, редкие и крупные, просвечивают, как старый щелястый забор. — Эй, как ты там себя чувствуешь?

— Ничего чувствую…

— Не тошнит?

— Да ну-у!.. — мотает головой Женька.

— Ну, порядок тогда.

Горы скоро начнутся. Смотри. Горы — это впервые в Женькиной жизни. И много такого еще будет, о чем он скажет: впервые. Вообще, наверное, вся жизнь человеческая состоит из этих «впервые», а иначе жизнь потеряла бы интерес.

Женька вспомнил один школьный диспут.

Они долго и тщательно готовились к этому диспуту, читали соответствующую литературу, подыскивали примеры — один из литературы, другой из жизни… С литературой оказалось проще, литературных примеров хоть отбавляй, а вот из «жизни» никаких примеров вспомнить не удавалось… Программа диспута была разработана заранее, были назначены основные выступающие, задача которых заключалась в одном — задать тон — и они «задали тон», и все потом остались довольны — диспут прошел на славу. Потом даже в газете была заметка о диспуте, и Женькина фамилия упоминалась, была выделена черным шрифтом… Отец прочитал, усмехнулся, очень странно усмехнулся, и так же странно, почему-то с грустью посмотрел на Женьку.

— Да-а! — сказал он, не отводя своего насмешливо- грустного взгляда, и Женьке отчего-то стало неловко и он покраснел. — Инсценировали заранее, что ли? — спросил отец.

Женька дернул плечом и резко ответил: «Нет». Но прошло какое-то время, и Женька понял, что ни черта полезного он не извлек для себя из этого разговора на диспуте, потому что все, о чем они говорили и спорили до хрипоты, было давно известно и бесспорно.

И что они смогли сказать о себе, о своем понимании счастья, если пo-настоящему еще и не успели пережить, обрести или потерять что-то? Ну, что они могли сказать?

В сущности, им нечего было сказать, нечем было поделиться друг с другом.

— А ты как думаешь? — спросил тогда Женька отца. Отец перестал улыбаться, задумался. А через минуту заговорил:

— Мать! Послушай, мать, ты когда больше всего бываешь счастливой?..

Мать была на кухне, убирала со стола, мыла посуду. Она отозвалась не сразу.

— Слышишь, мать?

— Слышу.

— Ну?

Мать гремела посудой, что-то передвигала и уронила тарелку, та с грохотом ударилась об пол, — только осколки…

— К счастью! — засмеялся отец. — Что же ты молчишь?

— Осколки собираю.

— Когда ты бываешь счастливой?

— Будешь тут с вами…

— Нет, когда все же ты бываешь счастливой? — настаивал отец.

— Когда ты не летаешь, когда я уверена, что…

— Достаточно. Благодарим. Вот видишь, Евгений, — сказал отец, — а я бываю счастливым только там… Это называется: разложили по полочкам. А главного не сказали. Как считаешь, мать, не сказали главного?

— Нет, — согласилась мать. — Так просто не скажешь! Сложно все это, очень сложно. Иной раз кажется — вот оно счастье, здесь, а оно в другом… Проходит время, а ты счастлив, что именно так, а не иначе жил.

— И многие ошибки себе прощаешь, — добавил отец, — потому что через эти самые ошибки приходишь к истине.

— Умные вы у меня, — сказал Женька.

— Опытные, — уточнил отец.

Но Женька решительно возразил:

— Нет, умные. Опыт не может добавить ума…

— Но умудряет людей, — сказал отец.

Женьке вдруг пришло в голову, что было бы здорово пригласить на диспут отца или еще кого-нибудь из «умудренных» жизнью, опытных людей, и пусть бы они задавали тон, говорили о своем понимании одной из древнейших и никогда не увядающих человеческих тайн — что такое счастье? в чем оно заключается? и как понять, где настоящее счастье, а где «подделка» под него?

Женька подумал сейчас о парне, у которого родились два сына, вспомнил его лицо, ошалевшее и возбужденное… Улетел парень к своему счастью. Оно у него живое, конкретное, осязаемое. А куда Женька летит? Может быть, это одна из первых его ошибок на пути к истине? Женька улыбнулся: эх, вы, родители-прародители, собрали сына в дорогу — мешок, сменное белье в мешке, носки, свитер, щетка, мыло. Все есть. А все ли? Разве этого достаточно человеку, отправившемуся в дальнюю дорогу?

Временами ему казалось, что он хорошо понимает отца, мать, даже этого парня, у которого родились два сына, понимает. Не понимает себя. Наверное, это нелегко — разобраться в самом себе, чтобы потом все было ясно и чтобы знал, чего ты стоишь, чего ты хочешь от людей и что можешь дать людям. Эти мысли вертелись в голове, вернее сказать, не мысли, а только обрывки мыслей, еще не сложившихся как следует и не получивших строгую и четкую определенность.

— Миха! Миха! — позвал Женька. Он не очень-то уютно чувствовал себя, хотелось поговорить с кем-нибудь, хоть одним словом перекинуться. — Миха! — Но Миха не реагировал. Мотор гудел вовсю.

Ноги бортмеханика свешивались вдоль металлической лестницы как маятники, раскачивались. А голова торчала где-то в пилотской кабине, на уровне плеч Скрынкина, виднелся затылок «под канадку» и два розовых оттопыренных уха, будто Миха все время был настороже и к чему-то прислушивался. Иногда затылок вздрагивал, начинал двигаться и медленно уходил куда-то влево, и тогда Женька видел плечи и спину Скрынкина.

Вертолет шел над горами. Слоеные облака неподвижно белели над вершинами. Женька заметил, что одна вершина остроконечно вырастала прямо из облаков, и догадался: облака зацепились и потому неподвижны. Но он не очень был в этом уверен и еще раз окликнул бортмеханика:

— Миха, Миха.

— А? — свесился из кабины Миха, и Женьке показалось, что уши у него еще больше покраснели и оттопырились. — Что случилось? — Почему облака не двигаются? — спросил Женька.

Миха спустился вниз, выглянул в иллюминатор и улыбнулся.

— Какие же это облака, чудак-голова!.. Снег это, не облака. Не видишь разве?

3

Думалось, будут лететь долго, целый день, а летели всего около двух часов. Это по времени. По ощущениям и того меньше. Казалось — только взлетели и тут же пошли на посадку. Земля косо и крупно пошла навстречу. Мелькнул беленький поселок, речка, какой-то каменный карьер, обрывок дороги и снова тот же беленький, аккуратный поселок… Словно кто-то держал землю в руках, как яблочко, и поворачивал ее то одним, то другим боком. Земля кренилась, раскачивалась и стремительно наплывала. Женька весь напрягся и ждал толчка. Но Скрынкин посадил машину аккуратно.

Как только колеса ткнулись в траву, он оторвал вертолет на полметра, покачал его, будто уравновешивая, и уже мягко приземлил. Миха открыл дверку и первым спрыгнул на землю. Солнце ударило в кабину. Оно было необыкновенное, здешнее солнце, и Женька сразу не понял, отчего оно кажется таким. Он спустился следом за Михой, бросил к ногам вещмешок, ноги непрочно его держали, и Женька прошелся немного, чтобы размяться. Огляделся, пытаясь сориентироваться. Только по солнцу можно было сориентироваться на этой земле, и то вряд ли: солнце могло быть сейчас южнее и западнее.

Оно было несколько увеличено в размерах, здешнее солнце, и лежало над горой, касаясь белеющего хребта, отчего нижняя его часть казалась срезанной. Оно было не красное, не багровое и, тем более, не какое-нибудь там светло-оранжевое, здешнее солнце. Оно полыхало настоящим, живым пламенем, только, пожалуй, в тысячу раз сильнее и ярче обычного огня. На него невозможно было прямо смотреть, такое оно было ослепительно яркое. И снег, на котором лежало солнце, тоже был ослепительный, белый, без каких-либо цветовых примесей и оттенков. Как будто два этих цвета, столкнувшись, боролись и ни один из них не хотел уступать права оставаться самим собой, и оба в равной степени господствовали высоко над землей…

— Приветствую вас и поздравляю! — еще не дойдя до вертолета, издалека крикнул спешивший сюда мужчина. Он подошел и первому пожал руку Скрынкину. И все улыбался, радуясь или делая вид, что чрезвычайно рад этой встрече. Потом он глянул на Женьку, помедлил немного и пошел на него, не переставая улыбаться, словно считал острой необходимостью всех подряд одаривать улыбками.

Он шел и улыбался. И ждать, когда он перестанет улыбаться и чтонибудь скажет, становилось бессмысленно, поэтому, опережая его, Женька сказал:

— Здравствуйте. Вам от отца привет…

— Спасибо, — мужчина подхватил Жёнькину ладонь где-то в воздухе, тряхнул и бросил. — Ну, брат, и вымахал ты! — восхищенно сказал он, глядя на Женьку снизу вверх.

Сам он был маленький, кругленький — полное круглое лицо, большие и тоже круглые глаза, с круглыми желтоватыми зрачками, круглый подбородок, круглая улыбка и даже слова, которые он произносил, выходили какими-то сглаженными и круглыми.

— Я тебя помню вот таким… — и он показал, каким он помнил Женьку, опустив руку к самой земле. — А теперь ты вот какой!.. — и он поднял руку, едва дотянувшись до Женькиного плеча. — Молодец, что приехал. Мы тебя ждали. Тут у нас настоящая запарка: вертолета не было, рабочего не было, а план был. План у нас всегда есть. Нет, это славно, что вы приехали!..

И пока он все это выкладывал, Женька все больше и больше удивлялся тому, что на него здесь и впрямь возлагаются какие-то надежды. А он ничего не знал и ничего не умел. Надо было сказать об этом Шраину сразу, предупредить, чтобы потом не было никаких недоразумений. Но Шраин уже отошел к Скрынкину, не совсем отошел, а ровно настолько, чтобы чувствовать себя рядом одновременно и с тем, и с другим, и с третьим.

— Хорошо долетели?

— Отлично! — сказал Миха. — Как у вас рыбные дела? Хариусов ловите?..

— Случается.

Подошел еще какой-то мужчина, поздоровался.

Шраин представил его:

— Федор Егорович Крохмалев. Шофер. Абориген. Он тут каждый камень знает…

— Почитай, всю жизнь, с небольшими перерывами, прожил в этих местах, — сказал абориген. Женьке любопытно было, что это за «перерывы» случались в жизни аборигена, но повода спросить об этом не было, а разговор уже катился по какому-то новому руслу — говорили о геологах, поселок которых находился неподалеку, о том, что в последние два-три года снегу в горах заметно прибавилось. Лет двадцать назад, по словам аборигена, снега тут почти что и не было…

— Холоднее стало? — спросил Женька.

— Там холодно, — указал абориген на горы, — а тут, у нас, если хочешь, яблочки могут расти.

Он говорил обо всем этом и как бы между делом доставал то из Михиной пачки, то из портсигара Скрынкина сигареты и торопливо одну за другой выкуривал.

Пришли два техника, молодые, и до того похожие друг на друга, что Женька растерялся — отличить их было невозможно. Техники оказались братьями-близнецами. И Женька, глядя на них, сразу вспомнил парня, у которого родились два сына… Богатыри! Техники были очень серьезны, сдержанны, разговаривали по очереди и не перебивали друг друга.

— Ну, что, — сказал Скрынкин, — пойдемте отдыхать?

И летчики отправились в поселок, где приготовили для них комнату. А Женька пошел следом за Шраиным. Они опустились по тропинке к ручью, и Женька, навалившись грудью на камень, напился. Вода захлестывала и обжигала ему лицо. Вода была холоднющая, наверное, потому, что ручей рождался где-то высоко в снежных горах, и зеленоватая оттого, видно, что ручей прежде, чем сойти в долину, пробивался сквозь тайгу… Вода с грохотом катилась по булыжному дну… С одного берега на другой была перекинута гибкая плаха. Они пошли по ней. Вода грохотала под ногами и неслась дальше, сшибаясь на поворотах.

— Тут мы и живем, — сказал Шраин. — Колумбы двадцатого века… — последнее он явно рассчитывал на Женькино тщеславие.

На площадке, окруженной деревьями, играли в волейбол. Кто-то кричал: «Беру! Гоп!..» И мяч от его рук уходил в аут. И тогда раздавался насмешливый женский голос: «Не говори «гоп», пока не возьмешь…» Сетка была привязана к соснам, а площадка размечена канавками и не очень-то, наверное, соответствовала стандарту, но никого это, как видно, не смущало. Сражались две неравные команды: с одной стороны двое мужчин и женщина, с другой — женщина и трое мужчин. Один из них, подавая мяч, сопровождал его диким возгласом: «Ложись!» А другой, на противоположной площадке, растопырив руки, орал: «Беру! Гоп!..» И тут же спокойный, насмешливый голос: «Не говори «гоп»…»

Слева от волейбольной площадки выстроились в одну шеренгу четыре палатки — большая, средняя, поменьше и совсем крохотная, двухспальная. Справа, поближе к ручью, стоял продолговатый, грубо и прочно сколоченный стол, окруженный такими же прочными, наспех оструганными скамейками, ножки которых, как и ножки стола, были вбиты в землю. Рядом настоящая кирпичная печь, с плитой и двумя отверстиями в плите — полный комфорт.

— Эй, чемпионы! — позвал Шраин. Семь человек, как по команде, прекратили игру, остановились, посмотрели и молча двинулись в ту сторону, где стояли Шраин и Женька.

— Пополнение, друзья мои, — сказал Шраин. — Прошу любить…

— И не жаловаться? — сострил тот самый мужчина, который кричал «Ложись!»

— Как зовут?

— Евгений, — сказал Женька.

— Очень приятно. В волейбол умеешь играть?

— Немного умею, — ответил Женька. У него был второй разряд.

Скромность украшает человека.

— Научим, — пообещал мужчина. — Сделаем из тебя стройного юношу…

— Это наш геофизик, — сказал Шраин. — Олег Васильевич.

— Старший геофизик, — добавила девушка, стоявшая за спиной Олега Васильевича. С этими словами она вышла из-за его спины, как бы открываясь, и Женька ужаснулся — такой она оказалась красивой!

— А это наш топограф, — сказал Шраин и предусмотрительно уточнил: — Старший топограф Татьяна Самойлова.

— Видел фильм «Летят журавли»? — спросил Олег Васильевич. — Так вот, наша Таня никакого отношения к этому фильму не имеет…

Женьке вдруг стало все, о чем тут сейчас говорили, безразличным. Голоса как бы отдалились от него, слова потеряли смысл. Он перестал слышать, а видел перед собой только Таню, только Таню Самойлову. Таня тоже смотрела на него. Долго и упорно. И он, внутренне сопротивляясь, никак не мог отделаться, уйти от этого ее упорного взгляда. Собственно, не только она смотрела на Женьку, другие тоже смотрели, но так, как Таня, никто не смотрел. Потом она резко повернулась и пошла вдоль палаток, неслышно и цепко ступая по траве. И Женька все думал о ней, только о ней, вспоминал ее лицо и тонкую, неровную линию рта. Странно: больше всего он запомнил именно эту линию.

4

Поселили Женьку в большой палатке, где жило начальство.

Раскладушка, спальный мешок… Женька залез в мешок, застегнул изнутри «молнию» почти до самого подбородка. Было тесно и неуютно.

— Это тебе не человек в футляре, — сказал геофизик Олег Васильевич, — а человек в мешке. Разница! Заметь: человек «в футляре» со всеми своими мещанскими замашками живет где-нибудь на собственной дачке, спит на перине… А человека в мешке где можно встретить? На севере! В горах! В тайге! Это тебе не фунт изюму… Так что лезь в мешок и чувствуй себя первооткрывателем.

— Я уже залез, — отозвался Женька, пытаясь повернуться в мешке с одного бока на другой.

Шраин сидел за раскладным столиком (здесь все было раскладное: койки, столы, табуретки) и что-то записывал в блокноте. Попишет, задумается, покурит немного, положит на кромку стола папиросу и снова пишет, пишет, Авторучка торопливо бегает по бумаге, слева направо, слева направо, поскрипывает, оставляя за собой ровные дорожки строк… Нет, борозды, одна к другой, одна к другой, как будто крохотный плуг бежит слева направо, распахивая белое поле. Чудно! А что он пишет? Когда-то давно Женька побывал в цирке и больше всего запомнился ему иллюзионист. Иллюзионист просил желающих взять карандаш, бумагу и что-нибудь написать. Зрители делали это охотно. А он, маленький и сухонький, как старый гриб, наморщив лоб, поднимал глаза кверху, будто где-то там, под куполом цирка, отражалось написанное, и, восхищая зрителей, уверенно и точно угадывал чужие мысли. Женька решил тогда обмануть иллюзиониста. Он водил карандашом по бумаге, делая вид, что пишет, а на самом деле ничего не писал. «Мальчик хитрит, — сказал иллюзионист, — ничего он не написал… Может, он писать не умеет? А может, ему нечего написать?..» Зрители неистово аплодировали, а поверженный и посрамленный Женька с восхищением смотрел на скромно раскланивающегося иллюзиониста, наверное, единственного мудреца на земле, умевшего так безошибочно распознавать и читать на расстоянии человеческие мысли. Его не проведешь, он все насквозь видит и знает. И он запросто мог бы сейчас сказать, о чем думает Шраин и что он там пишет в своем блокноте.

Шраин отложил ручку и, повернувшись к геофизику, сказал:

— А, по-моему, мещанин где угодно чувствует себя хорошо. Случается, что и в спальном мешке… Почему вы думаете, что мещанство непременно поселяется на даче? Ишь какая одиозная фигура этот дачник!..

— Простите, — иронически отозвался геофизик, — не собираетесь ли вы дачку приобретать? Вопрос: где? В Саянах? Или в Заполярье? А может, в районе вечной мерзлоты?..

— Дачу мне не надо приобретать, — сказал Шраин. — Дача у меня, представьте, есть. Вблизи от города, в смешанному лесу… Люблю, знаете, смешанный лес, — говорил он насмешливо, округляя рот, и слова у него выходили опять круглые, но едкие, почти что видимые, как кольца дыма, которые он выпускал изо рта. — А вы, Олег Васильевич, что любите?

— Спальный мешок…

— И все? Негусто!

Геофизик промолчал. Он стоял в проеме палатки, прямые плечи его и плоская спина четко рисовались на сером фоне истлевающего дня. Он повернул голову и через плечо заглядывал на Шраина. И видно было по его взгляду, что он слегка смущен и растерян.

— Конечно, не каждый обладатель дачи — мещанин. Далеко не каждый, — сказал он после минутного замешательства. — Но чтобы мещанин поехал куда-нибудь на север, в тайгу, в район вечной мерзлоты, этому я никогда не поверю. Ни за что! И тут вы меня не убедите.

Шраин засмеялся.

— Да я вас и не собираюсь убеждать. Сами убедитесь. Только и мещанство, по-моему, не стоит на месте, а со временем прогрессирует, вернее сказать, приспосабливается к прогрессу, видоизменяется.

Иной раз простым глазом и не разглядишь… Может даже запросто и в компьютерах разбираться…

Голос Шраина становился глуше, как бы постепенно отдалялся и монотонно журчал. Под это журчание Женька незаметно уснул.

А когда проснулся, услышал тот же голос. И Шраин по-прежнему сидел за столиком, сигарета дымилась на кромке (видно, Женька спал совсем недолго), и геофизик стоял в проеме палатки в той же неловкой позе, глядя на Шраина через плечо. Но говорили они уже о чем-то другом, деловито и спокойно — о каких-то гранитных выходах, характерных для данного района, о радиусах съемок. Женька прислушивался к их разговору, стараясь понять.

— Надо хорошо прозондировать этот район… — говорил Олег Васильевич. — Помните, как в Горной Шории? Настояли и добились своего… И затраты оправдались, еще как оправдались!

— Горная Шория совсем другое, — возразил Шраин. — Там были основания настаивать и добиваться своего. А здесь смутные предположения…

— Разве это не основания?

— Слишком мизерные…

— Все равно… — …радиус не тот… — …нет…

Женька задремал и снова от какого-то внутреннего толчка очнулся. Открыл глаза. В палатке было тихо и темно. Все спали. Слева геофизик, справа начальник партии Шраин. В углу раскатисто, с присвистом храпел абориген. Женька ворочался, вздыхал, как бы стараясь освободиться от какой-то лишней тяжести, и мысли ворочались в его голове медленные и тяжелые: человек в футляре, человек в мешке… Он подумал, что между этими классическими человеками в «футляре» и «в мешке» великое множество людей обычных, ничем не выделяющихся, неприметных, которые живут просто, естественно и ни на что сверхъестественное не претендуют. Ему показалось — таких людей большинство. Женька отчаянной и лютой ненавистью ненавидел мещан, всяких крохоборов и приспособленцев и с такой же горячей страстью, но уже положительно противоположной относился к тем, кто по его мнению, являлся носителем добра.

Людей он делил на две категории: друзья и враги. Это было элементарно. И он считал, что задача человечества состоит в том, чтобы на земле как можно больше было друзей. Настоящих. А как это сделать? И почему, собственно, люди зачастую не понимают друг друга? Несовершенство человеческих отношений, несовпадение взглядов? Может быть. Он запутался и не мог разобраться во всей этой сумятице чувств и мыслей, нахлынувших на него. И не знал, как относиться к той части людей, которые, в отличие от него, не задумываются над жизнью, а просто живут, просто работают… Но откуда ему знать, что есть такие люди? Каждый человек — загадка, целый мир… Он совсем запутался. Голова разболелась. Измучившись он все же уснул, человек в мешке, тяжелым и неспокойным сном. И приснилось ему море. Почему море? Женька никогда и не мечтал о море, а вот поди ж ты, привиделось ему море. Не Черное, и не Красное, не Белое, а просто море, вообще море, огромное и гладкое, как зеркало. Женька наклонился над ним, опираясь на руки, и увидел глаза, но это были чужие, не его глаза. Они смеялись и смотрели на него в упор… И тогда он догадался, чьи это глаза, и повернулся спиной к морю. Он не хотел видеть эти глаза. Но море все равно оказалось перед ним, куда бы он ни поворачивался, а море было перед ним, и те же глаза упорно продолжали на него смотреть. Он не смог ни удивиться, ни возмутиться, потому что все это происходило во сне. И он это понял, во сне понял, что спит, и ему вдруг мучительно захотелось проснуться. Но прежде надо было как-то перехитрить море и… эти глаза. Удрать от них. И Женька побежал. Он долго бежал, до тех пор, пока не выросла перед ним высокая отвесная стена.

Он остановился и уперся рукой в эту стену, зная, что спит, а во сне можно и стену отодвинуть… Он уперся и толкнул рукой стену, и она легко подалась. Тогда он еще раз толкнул ее… И проснулся. Рука его упиралась в бок палатки. Снаружи дул ветер, и брезентовая стена зыбко и податливо двигалась, покачивалась и хлопала. Сквозь откинутый полог просачивался в палатку мутный рассвет.

Геофизик стоял посреди палатки, как привидение, в одних трусах и кроссовках на босу ногу, в руках он держал гантели.

— Проснулся? — сказал он сердито. — Можешь спать. Делать все равно нечего: погода нелетная.

Загрузка...