Сергей Кузнецов. Из цикла "Тексты Рената Ишмухаметова"

Ренат Ишмухаметов возник зимой 2002 года, когда Линор Горалик объявила о литературном конкурсе на “Гранях. ру”. Тогда мы вместе писали большой роман и мне показалось глупым посылать что-либо на ее конкурс под собственным именем. Почему-то я сразу понял, что автора будут звать Ренат Ишмухаметов, ему будет лет 25 и он будет жить в Чебоксарах. В течение зимы и весны 2003 он написал еще несколько текстов, после чего исчез с моего горизонта. Думаю, что Ренат будет не против, если я напечатаю его короткую прозу в этой книге.

XXX

Посвящается Ирине

(Текст был впервые напечатан в «Гранях. ру» под названием «Тридцать. Триптих» как победитель конкурса, в котором требовалось написать про «акт между мужчиной и женщиной, осуществляемый в домашних условиях, наедине, на постели, по искренней взаимной нежности. No sex toys, no special deviations», уложившись в объем 3000 знаков. Соответственно, объем каждой из трех главок составляет ровно 3000 знаков.)

1.

У нее была моложавая мама, дочку сама забирала и привозила на своем “москвиче”, всегда предупреждала, что едет: неверно, с тех пор, как пришла не вовремя, открыв дверь своими. Повесив трубку, посмотрел на жену, словно извиняясь — видишь, выходные позади, а опять — не успели. Убирали квартиру, ходили на рынок, смотрели допоздна телевизор — и прямо так и заснули, не прикоснувшись даже друг к другу. То есть — прикоснувшись, он — бедром, она — ладонью, так и спали, пока звонок не разбудил и мама не сказала, что выезжает и, значит, будет через полчаса. А ведь казалось когда-то: лежать рядом — обязательно целоваться, ласкать, пальцами по коже, замирать только обессилив. Потом, после свадьбы, впервые стали спать вместе, выяснилось, что не до того: токсикоз, потом — большой живот, налившиеся груди, не погладить, не поцеловать, каждое касание отзывалось болью. Мама спала в соседней, за фанерной стенкой, комнате, а каждое движение аукалось скрипом пружин, заглушавшим их несмелые стоны. Думалось: вот получат отдельную квартиру, и тогда… Сейчас он смотрит на будильник: опять, как в одиннадцатом классе, надо уложиться в полчаса, пока не пришла мама.

Начинают целоваться, сначала неспешно, потом — все более и более порывисто, чуть-чуть прихватывая зубами язык и губы. Какая-то особая нежность в том, что им приходилось торопиться, словно они не жили вместе вот уже три года. Залез к ней под одеяло, приподнял ночнушку, провел рукой вдоль бедер, не задерживаясь на курчавом всхолмии, потому что было еще не время, и так, ладонью снизу вверх, по чуть отвисшему после родов животу, по трогательно выпирающим ребрам, к мякоти грудей. Чуть сжал соски пальцами, она приподнялась и через голову сняла рубашку. Только в этот момент перестали целоваться, и понял, что губы, как всегда, болят от ее поцелуев. Кончиком языка — вдоль шеи и ключиц, но она уже торопит, обхватывает голову руками и тянет вниз, мимо грудей, мимо белесого пуха на животе, мимо пупка, вот уже который месяц все не проколотого — вниз, вниз, еще ниже. Слез с кровати, опустился на колени, зарылся лицом. Оральное удовольствие, как в кино, солоноватый привкус и тихое щелканье — не то позвонки шеи, не то что-то в неудобно разинутых челюстях. На самом деле — никогда не любил, но старался, помня, что еще в школе потряс, что не как другие, сразу — хлоп-хлоп, а не спеша, как в книжках учили.

Перевернула на спину, сняла трусы, легонько поцеловала. Нижняя губа прикушена, глаза полуприкрты, и на лице — серьезное выражение, какое у нее бывает только в эти минуты. Села поудобнее, начала раскачиваться, наманикюренными пальчиками легонько, словно в рифму к недавним ласкам, трогая его соски, быстрее, еще быстрее, зная, что когда он внутри, долго выдержать не может, сразу накатывает горячая волна, сметающая недавнюю нежность, заставляющая сжимать зубы, закрывать глаза и вслепую нащупывать груди, чтобы успеть сжать их в последнем рывке.

Когда снова смог видеть, скосил глаза на будильник: кажется, успели.

Тридцать минут.

3000 знаков.

2.

Тридцать лет, тоже мне — праздник. Молодость прошла, дальше — только под уклон. Дочка поцеловала в щечку, с днем рожденья, пап, хлопнула дверь, зашумел лифт. Жена, казалось так и не проснувшись, поставила на стол завтрак. С отвращением затянул узел галстука, глянул в зеркало, пригладил щеткой волосы. Скоро придется снимать седые волоски, хорошо хоть — красится не надо. Посмотрел на жену, вспомнил пустой стыдливый тюбик “лондеколора” в ведре и вдруг испытал прилив нежности. Стояла в своем халате, смотрела на него и улыбалась.

— Ладно, до вечера, — поцеловал в щеку, потянулся за пиджаком. Вдруг почувствовал, что обнимает, уже всерьез, а не на бегу, прижимается всем телом, расстегивает рукой молнию.

— Опоздаешь немного, день рожденья ведь.

Пожал плечами, снял галстук, рубашку — обратно на плечики, мягко вынул член изо рта (когда только успела?), искоса кинул взгляд вниз — тут проблем никогда не было, стоит как в юности, — аккуратно снял брюки, обнял за плечи, повел в спальню.

Сел на кровать, чтобы снять носки, и тут же снова опустилась на колени и зачмокала. Было неловко сказать, что совершенно равнодушен к минету, точно так же, как неловко было слушать друзей, жаловавшихся, что от моей отсоса не дождешься. Вдруг полюбила последние годы, в молодости никогда за ней не замечал. Привычно отогнал глупую мысль — кто мог научить? — какие любовники, четырнадцать лет вместе, еще со школы. Понятно, что навсегда. Было немного щекотно — и все, но почему-то чувствовал благодарность. Подумал: так и будем стареть вместе. Медленно провел рукой по ее волосам, не расчесанным с утра, но навечно чернеющим своим лондеколоровым цветом.

Подняла лицо, слюна на губах. Залезла на кровать, легла на спину, позвала — иди ко мне. Пристроился поудобней, вошел и только тут вспомнил, что один носок так и не снял. Начал ровные движения вверх-вниз, стараясь не сбиться, очищая мозг от остатков нежности, оставляя только ровный ритм, туда-сюда, вверх-вниз. Только так и удавалось кончить, не думая ни о чем, предоставив телу в одиночку двигаться в пустоте спальни. Услышал слабый стон и начал наращивать амплитуду, торопя первую волну ее спазмов. Руки стали уставать, но знал — если сменить позу, все затянется еще на полчаса. Вверх-вниз, вверх-вниз, не открывая глаз, стараясь попадать в ритм встречному дыханию и качанию бедер. Чуть переместил ладонь и коснулся покрытого страстным, липким потом плеча. Вверх-вниз, вверх-вниз, словно качели, то взлетающие в небо, то с замиранием сердца обрывающиеся к самой земле. Или, точнее, как поршень на нефтедобыче.

Приближение оргазма придало сил, дернулся, стараясь проникнуть как можно глубже. И в тот же момент — волна облегчения, собственный рык, перекрывающий стоны, ответное содрогание. Упал рядом, некоторое время лежал молча и только через минуту понял, что она все еще продолжает гладить его плечо. Перевернулся на бок, уткнулся носом в ключицы, обнял, задел рукой грудь. Лежал неподвижно, чувствуя, что эти 3000 знаков сияют как тридцать именинных свечек.

3.

Памяти деда

3000 знаков, по сто знаков на каждый год, что прожили вместе. Когда тебе столько лет, в прошлом остается куда больше, чем в настоящем или, смешно подумать, в будущем. Сегодня звонил из Москвы сын, поздравлял, шутил, что еще отметят золотую. Засмеялся в ответ, а про себя прикинул — золотая, это сколько же будет: восемьдесят девять? Дочка, конечно, не позвонила, было бы странно, хотя, вроде бы, давно уже простила развод, сама третий раз замужем.

Постоял у окна, посмотрел, как дымят трубы тракторного на горизонте. Подошла, стала рядом, вздохнула. Тридцать лет. Седые волосы аккуратно уложены, с утра заметил — даже губы, кажется, накрашены. Праздник, да.

Никогда не думал, что она так быстро постареет. Когда разводился, смеялись, что берет в жены молоденькую, а теперь десять лет разницы — куда делись? Шаркая, пошел в спальню, тридцатая брачная ночь, надо попробовать хотя бы. Попытался вспомнить, когда было последний раз, впрочем, неважно. Щелкнул выключателем, разделся в темноте, слышал, как рядом тяжело дышит, с кряхтением садится на кровать. Ее рука в темноте подбирается к исподнему, шарит в складках, теребит бессильно поникший отросток. Тут главное не думать, отвлечься, убедить себя, что чужое заплывшее жиром тело интересней, чем детали собственной физиологии.

Мягко опрокидывает на спину под пушечный скрип пружин, трет руками пустые, обвисшие груди, берет в рот сосок и с изумлением чувствует, как он напрягается. Мелькает мысль: возбуждение или материнский рефлекс? В грудях почти нет веса, висят, как поникший флаг, как использованная тряпка. Темно, но все равно закрывает глаза и вспоминает, какими они были, когда впервые расстегнул на ней лифчик, в той уфимской командировке. Ему представляется, как плоть уходит из них, словно воздух из спущенного шарика, и он неожиданно чувствует нежность. Поднимается кончиком языка вдоль ключиц, скользит по морщинам шеи, добирается до сухих губ, целует. Ляг, шепчет она, и с трудом слезает с кровати. Поцелуи в седых водорослях паха, движения языка вдоль головки. Сообразила все-таки, радуется он и пытается дотронуться до ее головы, чтобы погладить.

Давай, шепчет она и ложиться на живот. Он помнит, что когда-то это была любимая поза, но сейчас боится что, пока он будет пристраиваться сзади, все опадет. В полутьме видит ее толстые, морщинистые ягодицы. С благодарностью гладит — все получилось — опускается как в волны на рыхлую спину и начинает двигаться. Седые волосы щекочут нос и каждое новое колебание наполняет сердце нежностью. Два старых тела, погруженных во время по самую ватерлинию, колышутся в полумраке спальни.

Его хватает только на несколько минут. Второй раз уже не встанет, это ясно. Дергается, пытаясь изобразить, что кончил, и, застонав, замирает. Некоторое время она продолжает двигаться, словно по инерции или пытаясь добиться от своего тела какого-то отклика. Извини, говорит он и ему вдруг становится стыдно — не за незавершенный акт, а за то, что попытался обмануть. Да ладно, отвечает она, хорошо ведь было.

* * *

Юле, с любовью

Не знаю, помнишь ли ты о нашей любви, теперь, когда прошло два с лишним года? Я знаю, любовь редко выдерживает смену времени и пространства — но я по-прежнему помню твои сухие зимние поцелуи, мерзнущие руки, которые я тщетно пытался согреть, маленький двойной в полуподвальном кафе на Невском. Ты читала мне стихи поэта N, которого я никогда не слышал раньше, и горячий задыхающийся ритм этих стихов навсегда неотделим от твоего голоса. Это были странные стихи, чтобы читать их на любовном свидании — в ней почти ничего не было о любви, только горечь прощания с уходящим временем, только захлебывающийся шум умирающих слов, только твой надсадный кашель, отделяющий одно стихотворение от другого как звуковой эквивалент звездочек.

Ты дала мне твой е-мэйл, уезжая в Москву, но в моем челябинском поезде у меня увели сумку со всеми документами. Я помнил твою фамилию и имя, конечно, тоже, поэтому в первый же день на работе попытался найти тебя через Сеть. Ты, вероятно, использовала Интернет только для переписки — в отличие от моих челябинских знакомых, так или иначе вовлеченных в е-бизнес и наследивших на всем необъятном поле Сети. Я не нашел тебя, но зато довольно быстро обнаружил почти все сборники N: ими мне и приходилось довольствоваться, вспоминая твой голос.

Она стояла рядом, когда я спросил у продавца, нет ли в продаже ранних сборников. Продавец, молодой человек с серьгой в ухе и еле заметным следом от прокола в носу, ответил, что у них не букинист и старых книг я тут не найду. Я извинился, и тогда она спросила:

— Вы любите N?

Я сразу обратил внимание, что она назвала его по имени, как старого знакомого. N было сильно за сорок, ей бы я дал лет тридцать-тридцать пять. Прямые светлые волосы, темные брови, сумка через плечо. В руке она держала свежий акунинский детектив, в узнаваемой черно-белой обложке. Я кивнул и сказал, что да, очень.

— У него сегодня вечер, — сказала она, отдавая продавцу деньги, — если хотите, можете пойти.

Я спросил где и она сказала ничего не говорящее название. Извинившись, я ответил, что не москвич и потому, вероятно, не знаю, как туда добраться. Она рассмеялась и сказала, что попробует нарисовать. Через полчаса мы уже пили пиво на жаркой бульварной скамейке. В ларьке я хотел заплатить, но она не позволила, сказав, что угощает, ведь я же — гость.

Ее звали Марина. У нее была довольно большая грудь, оттягивающая сосками тонкую майку, полные руки и широкие, вероятно уже тронутые целлюлитом, бедра. Я захотел ее почти сразу. Отвечая на обычные вопросы, которые почти всегда задают москвичи — а в Чебоксарах много татар? А Земфира к вам приезжала? — я чувствовал нарастающее возбуждение. Мне нравилось то, что Марина на десять лет старше меня, мне нравилось то, что она — москвичка и мы познакомились в книжном магазине и она, похоже, знала N лично и может быть даже спала с ним когда-нибудь. Я тоже хотел спать с ней и после второй смены пива, мы уже вовсю обнимались, и я поцеловал ее в губы, от которых она почти не отрывала сигареты и почувствовал, что и она не против и если бы не обещанный вечер N мы бы уже давно отправились к ней домой, где я бы уже в лифте начал стаскивать с нее мокрую от летнего пота майку.

В конце концов мы добрались до какой-то библиотеки на самом краю города и прошли в небольшой зал. Вечер уже начался, в комнате был полумрак и народу собралось немного, куда меньше, чем я ожидал. Я сказал Марине, что если бы дело было в Чебоксарах, то N собрал бы полный зал, не хуже Земфиры. Не знаю теперь, почему я сказал так, потому что никогда не встречал дома людей, читавших его стихи, да и вообще — слышавших о его существовании.

Мы сели на два стоящих отдельно стула. N читал на удивление хорошо. Хотя я и не любил его поздних стихов, но звуки голоса захватили меня — возможно, потому, что я был уже изрядно пьян. Как это и раньше бывало в моей жизни, я почувствовал что столкнулся с чем-то, намного превосходящем меня, с существом — явлением? — высшего порядка. Почему-то мне представилось, как я становлюсь на четвереньки и ползу, виляя задницей как течная собака, к столу, за которым сидит N, а потом расстегиваю на нем джинсы и беру у него в рот. Хорошо еще, что я не пидор, пьяно подумал я, а то, неровен час, так бы и получилось.

Маринины бедра оказались неожиданно прохладными и я мало-помалу продвигался пальцами к ее межножью, гадая, надеты ли на ней трусы. Мне казалось, она чуть качнулась навстречу моей руке и как, все-таки, мне нравятся взрослые женщины, которые знают, чего они хотят и не играют в кошки-мышки, успел подумать я, и тут, подняв голову, увидел тебя.

Ты сидела в двух рядах впереди, чуть сбоку, так, что скашивая глаза на вздымающуюся под тонкой майкой маринину грудь, я ясно видел твой полупрофиль, повернутый к N, который продолжал читать стихи, мало-помалу приближаясь к тем, которые ты мне читала когда-то. Ты была еще красивей, чем последний раз, когда я видел тебя на вокзале в Петербурге, и я испытал почти физический укол любви. Ты не замечала меня, и я замер, не отводя глаз, слушая глухой голос N и в тот же момент наконец-то достигнув пальцами влажной полоски марининых трусов. Я был словно растянут на трех невидимых нитях вожделения, восхищения и любви.

И все что делаю сейчас, спустя год с лишним после этой поездки — только попытка воскресить этот момент: голос N, твой профиль, маринину влагу и прохладу ее бедер. С вечера, когда мы расстались на вокзале в Петербурге, прошло тогда всего два с половиной года, а не четыре, как теперь, и я хотел подойти к тебе и спросить, помнишь ли ты о нашей любви, хотя я и знаю, что любовь редко выдерживает смену времени и пространства.

©Сергей Кузнецов, 2004

Загрузка...