© Неда Антонова, 1982.
с/о jusautor, Sofia.
На пятом году нашей совместной жизни — мне было тогда тридцать два года, а Николаю — двадцать семь — мне позвонила молоденькая девушка:
— Это вы тетя Николая?
Прежде чем ответить, я помедлила.
— А что с ним случилось, почему он сам не может позвонить? — ответила вопросом на вопрос я, смеясь. Засмеялась и девушка.
— Ничего особенного, просто он занят, но скоро освободится.
Была суббота, и Николай должен был быть с трех до пяти в бассейне. Кто-то ему внушил, что у него узкие, немужские плечи. Я отнеслась к этому спокойно. Была уверена, что он ходит в бассейн, заходила в его секцию, он мне показал абонемент, в котором было указано время тренировок. В то время я думала, что главное в любви — это жертвенность. Надеялась, что Николай сам все увидит, трезво оценит и будет со мной — высокой, длинноногой, с небольшим бюстом и… Эх, хорошо, что голова у меня умная, хотя об этом мне говорили другие. Николай меня только обнимал и внушал то, что мне следовало внушать ему:
— Не беспокойся, в кровати рост не имеет значения.
Физический рост — вероятно. Он был на целую голову ниже меня, тайком заказывал себе обувь на высоком каблуке и никогда не разрешал мне чистить ее. Брюки носил в крупную полоску, ходил большими шагами, стараясь выглядеть повыше. А я даже дома ходила почти босиком, шила себе расклешенные платья в поперечную полоску, носила длинные распущенные волосы, чтобы как-то скрыть свою костлявую фигуру.
Заметила я это в один воскресный день на втором году нашей семейной жизни. Проснулась я поздно, поднявшись, в ночной рубашке направилась на кухню. Выходя из спальни, обернулась и увидела Николая, полуголого, казавшегося таким загорелым на белой простыне. Он показался мне маленьким мальчиком, и тогда я впервые подумала с облегчением, что он еще долгое время будет нуждаться во мне, как ребенок в матери. Это открытие меня как-то состарило, но я не чувствовала себя беззащитной, продолжая на него смотреть.
— Ты чего на меня уставилась? — подчеркнуто подозрительно спросил он.
— Потому что люблю.
Любила я его страстно. Но туман быстро рассеялся, и в течение последующих лет, вместо того чтобы принимать события такими, как они есть, я все обдумывала, переживала. Мне казалось, все не так уж плохо, я испытывала усталое удовлетворение от безудержно проходящей жизни. Однако это требовало постоянных усилий и быстро выматывало. На третий год замужества заметила, что у меня появилось желание съездить отдохнуть одной, и то, видимо, из опасения, что меня хватит ненадолго и я начну повторяться. Хотелось покоя и самостоятельности жизни, в которую бы никто не вмешивался. Но я никуда не поехала. В награду получила небольшую, но очень угнетающую сцену ревности. Это меня взбодрило. Он опасался потерять мою взаимность, а это означало признание того, что он недостоин ее. Угрызения совести или просто нежелание заниматься домашними делами? А может быть, он действительно опасался, что в течение этих двадцати дней в доме отдыха я могла… Господи, да кому я нужна с моим ростом сто восемьдесят два сантиметра, с костлявыми плечами и большими ногами? В меня влюблялись по фотографиям, потому что никогда я не фотографировалась в полный рост. А при встречах всегда наступало разочарование. С Николаем мы познакомились в автобусе. Я была уставшая, невыспавшаяся, плюхнулась сразу на сиденье, забыв прокомпостировать билет. Контролерша застала меня врасплох, я отчаянно стала рыться в сумке, чтобы хоть как-то выиграть время, избежать позора… В этот момент кто-то наклонился ко мне и проговорил недовольным голосом:
— Разве можно быть такой рассеянной? Билеты же у меня.
Я посмотрела на спасителя: молодой человек, совсем еще мальчик. В потертой куртке, но довольно симпатичный, с чуть-чуть нагловатым лицом. Контролерша пробормотала что-то по адресу безбилетников, и я решила выйти на следующей остановке. За мной выскочил и парень.
— Предлагаю два лева, сэкономленных на штрафе, израсходовать в кафе. — Сказал он это с искренним желанием, просто и естественно. — Буду ждать вас у молодежного кафе ровно в пять.
Тогда Николай не сказал, что знает меня. Это я поняла только за несколько дней до свадьбы. И мне подумалось, что его привязанность, неотступное следование за мной, слезные клятвы в любви, жажда веры и надежды на взаимность — лишь игра моего больного воображения, а он с самого начала следовал по намеченному пути, добиваясь своей цели. Два месяца нашей близости были непрерывной эскалацией любви. И все делалось с таким воображением, с такой изощренной нежностью, что в конце концов показалось неестественным. Но было уже поздно. Смирилась. Но внутри остался какой-то страх.
Поженились мы после двухмесячного нетерпеливого ожидания. Спешили оба. Получалось, что оба в то время были одинокими. Николай работал в конструкторском бюро и учился в институте, готовясь стать инженером. Я занималась журналистикой. Ни тогда, ни теперь не могу объяснить себе неожиданную решимость выйти замуж за человека, который был мне мало известен, хотя очень нравился. Оправдывала себя тем, что разгадывание его личности будет наполнять радостью совместную жизнь. И действительно, последующие годы были заполнены. Не могу сказать, что я разочаровалась. Однако и каких-то особых открытий не сделала. Красивый, практичный, умный и жизнерадостный парень, лишенный моих представлений о вещах и, значит, моих предрассудков. В течение этих пяти лет Николай ложился рано, быстро засыпал, любил воду, пел фальшиво, но всегда был бодрым и считал, что единственное, чего ему не хватает, — это денег. Через месяц он должен был защитить диплом и возвратиться в свое конструкторское бюро, Обещал с первой зарплаты отвести меня в молодежное кафе, в то самое, у входа в которое в день нашего знакомства он прождал меня целый час, а я, естественно, не пришла. Тогда он упрекнул меня, что я, видимо, обладаю какими-то особенными прелестями, если создаю искусственные препятствия мужчинам. Ты прав, сказала я, хотя точно знала, что это совсем не так. Никогда до Николая никто не говорил мне о своих чувствах. Когда я окончила факультет психологии и меня направили работать в детскую комнату милиции, ко мне частенько заходил один капитан. Сидел часами, молчал и курил. Я приняла это за ухаживание. О любви и не мечтала. Капитан оказался женатым и к тому же с больным сердцем. Однажды мы отправились группой к нему в больницу. Кто-то сказал, что я виновница его заболевания. Оказалось, что он приходил ко мне, чтобы спокойно покурить и не выслушивать назиданий и упреков коллег. Тогда я не поверила, посмеялась, выходило, что капитан приходит ко мне помолчать и просто побыть в сумерках моего кабинета, освещаемого зеленой лампой. В больнице я нарочно задержалась, чтобы уйти последней, наклонилась к капитану попрощаться, а он виновато сказал: «Прокурил я ваш кабинет. Решил твердо бросить».
Больше мы с ним не встречались: вскоре меня перевели в «Современник», где мне приходилось заниматься статьями о молодых нарушителях закона. Согласилась с переводом как с выходом из положения. Начальник вызвал меня, предложил сигарету, а когда я от нее отказалась, усмехнулся и удовлетворенно изрек:
— А я думал, капитан сбил вас с пути истинного.
Понял, дьявол. Я тоже усмехнулась. И ответила ему откровенно:
— Капитан и не помышлял об этом.
Начальник перешел на «ты»:
— Не сдавайся без боя. Заставляй их воевать за тебя. Ты этого заслуживаешь. — И протянул мне руку.
Мне было тогда двадцать четыре. Никто за меня не дрался. В редакции меня загружали работой, потому что считали: у незамужней женщины много свободного времени. Мои коллеги — женщины в моем присутствии говорили о разных интимных делах. Иногда спрашивали моего совета. На двадцать седьмом году жизни я вышла замуж. Хотела иметь ребенка, но Николай не соглашался, чтобы не усложнять жизнь. Сейчас понимаю, что это моя любовь к нему сделала его эгоистом. А может быть, он знал, что когда-нибудь этот девичий голос обратится ко мне по телефону…
— Да, я тетя Ника. Обязательно передам ему, что вы звонили, не беспокойтесь, Неля! В последнее время он очень занят, готовит дипломную работу, но скоро будет свободнее…
Это «скоро» значило месяц. Целый месяц счастья. Это не так уж мало, если оно настоящее. А оно не могло быть фальшивым, потому что было последнее. Ну, ну, тетя! Пусть они дерутся за тебя. Ты этого заслуживаешь.
Так я решила только на секунду, а потом взяла тряпку и протерла телефонную трубку с таким чувством, будто из нее вылилась грязь.
Дождалась возвращения Николая с тренировки, надела свое лучшее платье, волосы уложила, как девочка, и объявила, что с сегодняшнего дня в отпуске.
— Почему? — удивился больше ради приличия мой муж. — Ведь мы хотели в августе поехать в Мальовицу…
— Хочу быть свободной, пока ты делаешь дипломную работу…
Он самовлюбленно обнял меня за талию и включил телевизор.
Весь июнь я находилась на гребне выдуманной мной волны, а внутри постоянно, как метроном, звучала одна и та же фраза: «Пусть борются за тебя!»
Утром вставала тихо, аккуратно поправляла одеяло, укрывая его смуглую спину: «Борись за меня!» Долго стояла перед зеркалом, делала все, что раньше не позволяли самолюбие и стыд, лишавшие меня уверенности и женственности в течение пяти лет. Красилась долго и с наслаждением, ходила по магазинам и портнихам, готовила всевозможные кушанья и сервировки, придумывала различные слова, связывая их с детством или с птичками… «Будешь бороться за меня!» Николай не заметил ничего. Перед выпускным вечером Неля снова позвонила мне и сообщила, что он не хочет идти с ней на торжество, что она беременна. Третий месяц.
После аборта на первом году замужества я не могла иметь детей. Николая это не волновало, и не было причин говорить на эту тему. На выпускной вечер он не пошел. Повел меня в ресторан, а точнее, я его затащила. Я была красива и немножко грустна, зная, что все кончается. Была горда тем, что могу все продолжить, если захочу, но не хотела. Была тщеславна, оскорбленная, щедра. Подарила Николаю дорогие часы и попросила его танцевать со мной весь вечер. К полуночи он начал зевать. Увела его в бар. Впервые в жизни пила с желанием напиться. Я, которая от одного глотка водки бледнела… Домой добрались на такси. Николай немедленно уснул. Светало. Я взяла приготовленный заранее чемодан и оставила записку:
«До свидания. Обязательно позаботься о Неле и о ребенке. Анастасия».
Подошла к кровати. Николай спал. Я громко засмеялась, счастливо и мстительно, потому что очень хотелось, чтобы он прикидывался спящим, чтобы видел, что я ухожу веселая…
Потянулись длинные, мучительные месяцы сомнений и колебаний. Хотелось возвратиться, была согласна поверить, что история с Нелей — просто нелепая шутка, потому что он не верил в мою любовь к нему… Пришла и сама Неля. Сообщила, что ей все стало известно. И я настолько захотела поверить, что действительно почти поверила. Если бы не одна деталь, которая вовремя меня остановила. Николай, никогда не заводивший разговора о детях, теперь вдруг заговорил, что, если помиримся, немедленно уедем куда-нибудь месяца на два, потом сделаем ремонт в квартире и возьмем ребенка… У него был знакомый врач, который мог уладить это дело…
Мой Николай хотел хоть наполовину быть честным. Я позвонила ему и сообщила, что уезжаю и не намерена менять своего решения. И я действительно уехала на пароходе по Дунаю до Вены. Хотелось быть там, откуда невозможно возвратиться вдруг, если захочется.
Так прошли три года, в течение которых мы не виделись. Встретила Нелю. Она не заметила меня.
Сейчас вспоминаю об этом потому, что снова собираю чемодан, но на этот раз отправляюсь в командировку. Скоро Новый год, в городе чувствовалось приближение праздника, который во мне вызывал внутреннее отвращение. Я не желала тешить себя обманом: покупать самой подарки и вручать их себе. У меня были приятели, но не для праздников. Праздники надо проводить с родными, а я всех ближайших родственников потеряла: брата убили на границе, в 1954 году, потом умерла мама. Отца я не помню. Он сложил голову на окраине какого-то венгерского городка, который мама называла Надьканижа. Жила совсем одна и от нечего делать решила заниматься наукой. А точнее — публицистикой. «Психология свободного времени» — на такую тему задумала написать диссертацию, в редакции обещали сделать из нее несколько статей и опубликовать. Придумала это для того, чтобы иметь повод проводить праздники среди незнакомых людей. В незнакомой компании всегда проще, никто ничего не замечает, весело, и вот эта веселость настораживает меня, не позволяет расслабиться и изобретать сентенции вроде: «Любовь для бедных духом». Эти афоризмы не могут быть верными, но я их люблю потому, что они принадлежат мне и с зеркальной точностью отображают мое состояние в данный момент. Ох эта противная привычка следить за собой с тайной надеждой познать мир! Нужна мне эта вселенная! Она меня не щадит, и я ее не пощажу. После разрыва с Николаем ни один мужчина не предложил мне билет, хотя меня уже не один раз штрафовали в трамвае. Жила в одиночестве и имела много времени для размышлений. Думала, вместо того чтобы жить. Представляла, вместо того чтобы чувствовать. Сочиняла диалоги, знала всегда, что ответить в случае, если кто-то пригласит в молодежное кафе или в другое подобное место. Купила себе патефон, натащила в дом разных безделушек, которые могли бы создать видимость уюта. Наконец, начала вести дневник. Описала всю свою родословную, используя богатое воображение и чувство юмора. Пыталась сочинять стихи и перекладывать их на музыку. Строила из себя интеллигентку, одаренную натуру, предсказывала себе большой успех в науке, злилась на случай, который лишил меня возможности сделать карьеру в спорте. Когда мама привела меня в педагогическое училище в Плевене, первым человеком, который заметил меня, была учительница физкультуры. Она подошла ко мне и, словно мы всю жизнь прожили в одном дворе, сказала:
— Записываю тебя в баскетбольную секцию.
Мама была счастлива, что меня замечают, но и немножко тревожилась:
— И отец у тебя был такой… Всегда его приглашали первым…
Через два года меня избрали капитаном команды, и когда мы играли с командой женской гимназии и повели со счетом 28:6 и наши болельщики кричали хором: «Ана Ман… А-на Ман…» (так меня называли для краткости — мое полное имя Анастасия Манолова), я впервые почувствовала сладость славы. Ноги у меня обмякли от тщеславия. Чувствовала, что рождена для спорта, и гордилась своим высоким ростом, считала своим знаменем… Целый год после этого мечтала только о спорте, а потом в течение месяца не переставала плакать, даже хотела выброситься из окна больницы, в которую попала со сломанной ногой. Во время встречи с национальной сборной столкнулась с одной из девушек незадолго до финального свистка… Больше никакого баскетбола и никаких резких движений. Полный покой, медленные прогулки и чтение книг. Так сказал врач моей учительнице по физкультуре. «Не огорчайся, — успокаивала меня воспитательница. — Ты молода, все поправимо. Будешь тренером…»
Покончила со спортом, с отличием окончила училище и, по тогдашним инструкциям, имела право поступать на любой факультет. Предпочла исторический, Я где-то читала, что народы, подобно отдельным личностям, делают ошибки и тот, кто хорошо знает историю, будет прозорливее в собственной жизни. Ввиду того что я была одна и мне не с кем было посоветоваться, приходилось опираться на науку. В августе отправилась в Софию. Мама положила мне груш и жареного цыпленка в корзину, специально сплетенную для данного случая. В одном из туннелей я решительно бросила корзину и впервые почувствовала самостоятельность, которая вдруг испугала меня. Перед входом в канцелярию университета собралась толпа девчонок (на ребят я боялась даже взглянуть, чтобы какой-нибудь из них не подумал плохо). Мне казалось, что все они в шелковых платьях и подсмеиваются надо мной. Встала последней. К полудню мне стало дурно от усталости и тесноты. Тогда ко мне подошел высокий молодой человек и что-то смахнул с моей головы. Каштановый лист. «Так вы еще красивее», — сказал он так любезно и доброжелательно, что я готова была пойти за ним. Этот проклятый страх, что никому не могу понравиться и всю жизнь буду одна, мучил меня еще тогда. Осмотрелась. Вокруг девчонки с тонкими лицами и соблазнительными, стройными фигурками расхаживают с матерями, без стеснения курят, говорят о любви и о курортах, а я в простеньком ситцевом платьишке, в прорезиненных тапочках, начищенных зубным порошком и протертых до дыр на пальцах, волосы закручены в пучок, ноги поцарапаны, ногти на пальцах рук обгрызены: я их обгрызла, пока ехала в поезде.
Мне казалось, что все смотрят на меня и обсуждают: «Посмотрите на это чучело…» Стиснула в руке диплом, завернутый в кусок газеты, взглянула на него тайком, и шестерки[1], выстроившиеся в столбец, показались мне похожими на обезьян, повисших на веревке… Уже тогда, видимо, чувствовала то, что теперь знаю совершенно точно: жизнь не в дипломе, а совсем в другом…
В этот момент мимо прошел тот незнакомый молодой человек, который сказал: «Так вы еще красивее». Я снова почувствовала к нему искреннюю благодарность и уважение. Скрываясь, последовала за ним, но только до одной двери, на которой была табличка «Кафедра психологии»; теперь я уже знала, что буду учиться тому, с чем связан он.
Молодой человек оказался студентом выпускного курса. Вместе мы учились только год. Он говорил мне, что я похожа на Грету Гарбо. Встречались мы всего два или три раза. Его окружала толпа девушек, и всех он спрашивал: «Не правда ли, она похожа на Грету Гарбо? Фигура, походка, особенно эти покатые плечи и, наконец, глаза…» Девушки пили лимонад, отвечали ему уклончиво, от чего я была готова вскочить и бежать прочь, но не уходила, а он снисходительно слушал и обращался ко мне: «Не слушай их, у них нет ни капли воображения». В конце концов он уходил с одной из них, предоставляя мне возможность рассчитываться за лимонад, а на прощание всегда говорил: «Грустные девушки гораздо красивее!»
Снова встретилась с ним совсем недавно. Он уже стал кинорежиссером. И даже предложил позвонить ему, если потребуются деньги. Хотел мне подыскать какую-нибудь роль. Когда я узнала, чем он занимается, пообещала поместить о нем маленькую, но яркую статейку в журнале. Помнится, его предложение вызвало у меня улыбку.
Факультет психологии закончила со стипендией и двойной сменой работы в строительной бригаде. Все считали, что я слишком усердствую. Никто, конечно, не подозревал, что мне не на что купить зимнее пальто. На выпускной бал не пошла по той же причине. Приятель брата из пограничников — майор столичного управления Министерства внутренних дел — помог устроиться на работу в детскую комнату милиции… Дал мне взаймы денег на пальто и пригласил к себе на обед. Жена у него оказалась очень любезной женщиной, но при прощании приглашения не повторила.
Детская комната размещалась за пределами здания управления, и очень скоро капитан начал наносить мне визиты. Курил, предлагал сигареты, не поднимая на меня глаз, просто протягивал пачку, держа ее в подвешенном состоянии в течение девяти секунд — я это заметила по тиканью его часов, — смачно затягивался и выпускал плоскую струю дыма. Садился, склонив голову, и, уставившись на каретку пишущей машинки, курил. Я смотрела на его руки — всегда только на руки, — а он, перед тем как уйти, обнимал меня.
Встретила его недавно в поезде, следовавшем в Видин. Разговорились, как случайные попутчики. Такие разговоры всегда интересовали меня. Они являются наиболее привлекательной составной частью командировок. В купе всегда прихожу первая и жду других. Они появляются один за другим, и по тому, как садятся, осматриваются, читают и что читают, я строю свои гипотезы об их характерах, профессиях и общественном положении. Не могу сказать, что мои предположения всегда подтверждались, но нередко я была близка к истине. В разговорах с попутчиками представлялась учителем физкультуры или маникюршей. Когда я остаюсь в одиночестве, грызу ногти, как это было в детстве, когда начинало светать, а отец все не возвращался и мать сидела у керосиновой лампы и вязала шерстяные чулки отцу или его приятелю Христо Дочеву. Мы звали его Дог за его крупную и плотную фигуру и зеленую форму, которыми он напоминал грузовик марки «Додж». Мать заставляла меня тоже заниматься вязанием. Однажды лейтенант Дочев пришел рано утром и, не закрыв дверь, снял головной убор и поцеловал маме руку. Она в истерике закричала: «Говори, что случилось?!»
«В ночной перестрелке с бандитами Павел…»
А мама продолжала: «Говори…»
И Дог пытался вспомнить подробности: что говорил Павел, когда уходил на задание, как выглядел, какие носки надел… Я ухватилась за столб, который подпирал потолок в нашей старой избе, и мне было страшно плакать, чтобы не усиливать мучения мамы. «Не плачь, девочка», — сказал мне тогда Дочев, сунув что-то под подушку. Потом я увидела, что это была пачка денег, а он обнял маму и ушел… На похороны его жена пришла в зеленом платье, мне показалось это кощунством. «Извини, — прошептала она при прощании, — это у меня самое темное платье». Потом, путешествуя в автобусах и поездах, я всегда надеялась встретить Дочева. Знала, что он был направлен на работу за рубеж, но куда именно — не знала. Он был единственным человеком, знавшим меня с детства. Перед ним можно было поплакать и пожаловаться. Однажды на остановке я ждала автобус. В этот момент мимо проезжала военная машина. За стеклом я увидела Христо, замахала руками. Машина остановилась. Они взяли меня с собой.
— А, журналистка! Очень хорошо. Хотя вы крайне мало пишете о нашем брате пограничнике. Не приезжаете… не навещаете нас… Хоть бы в праздник заглянули.
Поехали. Рассказала им о своем брате. Подружились. Еще одно знакомство, которое согревало меня в повседневных заботах. Был Новый год. Это я почувствовала в тот момент, когда укладывала саквояж, стараясь вспомнить, не забыла ли что. Немного спустя еду в Родопы. Очередной праздник провожу среди шахтеров. Наслышалась о них разных легенд и небылиц. Никогда не спускалась в шахту. Ожидание праздника всегда делает его более торжественным и радостным. Отправляюсь спокойно, не питая иллюзий о веселье. Если представится случай и кто-то проявит нежность или даже простой интерес к моей персоне… не задумываясь, ей-богу, без размышлений и колебаний… Три года моего тела не касалась ничья рука, только врача. Я уже забыла, что чувствует человек, когда целуется. Мне кажется, если кто-то предложит любовь, я даже не буду знать, что нужно делать. Забыла, отвыкла от мужского внимания. Считаю себя не подверженной любовным соблазнам, это делает меня неуязвимой и наполняет гордостью. Только иногда мне кажется, что я стала похожа на то высохшее дерево, которым был подперт потолок в отцовской избе; хотя оно пахло домом и уютом, никто не хотел его обнять и приласкать. Странные ассоциации, конечно. И более странные возникали. Например, в последнее время мне часто казалось, что я уже однажды жила этой жизнью и теперь снова вернулась к ней и ничто не может меня удивить. Такие мысли занимают меня обычно в субботу, перед выходным. Телевизионные передачи закончились, студенты с нижнего этажа убаюкивают ребенка, тихо, а сон не идет… Продолжаю бодрствовать и выдумываю гипотезы. На следующий день, когда собираюсь в очередь за молоком или вдыхаю запахи с кухни соседей, такие мысли мне кажутся каким-то неизвестным недугом, а я, боясь, еще больше стараюсь скрыть его. Известно, что все болезни усиливаются к вечеру. Одиночество — тоже. И так живя в доме на сваях, созданном моим воображением, я часто думаю, что сама могу все и ни в ком не нуждаюсь. Это открытие отнимает у меня последние силы, и на следующий день, как обычно бывает в таких случаях, оформляю командировку и куда-нибудь выезжаю. В дорогу надеваю брюки, куртку с капюшоном, в руках — неизменная сумка. О красоте и моде не забочусь, потому что давно уже вышла из этого возраста, больше думаю о том, чтобы было удобно. Мне достаточно того, что сама себе нравлюсь. Куртка несколько кричащей расцветки, на первый взгляд кажется грубоватой (может быть, привлечет чье-либо внимание). Она седовато-зеленого цвета, который гармонирует с появившейся в моих волосах сединой. Сколько себя помню, всегда мечтала о пряди седых волос. Она появилась несколько раньше, чем это должно было произойти, и моя первая и единственная мечта сбылась раньше времени. Брюки были молодежного покроя и деликатно намекали на то, что их хозяйка не стремится подчеркнуть свой возраст. Брюки слишком расклешены, и многие бы посчитали это данью моде. Только наиболее проницательный взгляд мог заметить, что у них есть благородное и тайное предназначение — скрыть мои огромные, сорокового размера, туфли, не прибавляющие мне женственности. Голова ничем не покрыта. Мое смуглое лицо с немного раскосыми зелеными глазами и морщинами у большого носа могло вызвать в это время восклицание: «Вы помесь кореянки и рыцаря!» Сказал это тот самый молодой человек, ради которого я пошла на факультет психологии.
Для меня каждый человек — айсберг, а его лицо — лишь видимая часть айсберга, по нему я сужу о другой — невидимой. Надеюсь, что обо мне судят таким же образом. Я горжусь своей физиономией и, если исключить последний месяц совместной жизни с Николаем, никогда не жаловалась на природу, никогда до этого и после не позволяла спорить с нею. Не пользовалась ни помадой, ни гримом, ни краской для волос. Красива сама по себе, такая, какая есть. Так я думала до вчерашнего дня. Вечером, когда я шла по бульвару Стамболийского с намерением купить зимнюю обувь для поездки в родопскую командировку, вдруг, совсем неожиданно для самой себя, словно меня кто-то подтолкнул, оказалась в парикмахерской. Небрежно села в первое свободное кресло и с привычным легким раздражением сказала: «Краска 4,5». Через час с небольшим вышла с модной прической. Придя домой, разрушила укладку, причесалась по своему вкусу и легла, внушая себе, что завтра что-то должно случиться.
И вот сейчас, воодушевленная и несколько снисходительная к себе, закинув за плечо свою походную сумку, поднимаю капюшон куртки и выхожу.
В купе уже находился молодой человек, который не обратил на меня никакого внимания. Его можно было принять за ассистента по гуманитарным наукам, если бы не военная стрижка. На нем был элегантный костюм, немного тесноватый в груди. Сидел он, расправив плечи, как человек, привыкший к погонам. На среднем пальце правой руки был перстень с монограммой, видимо, чтобы не мешал писать. Держа во рту потухшую сигарету, он увлеченно читал на английском языке какую-то книгу. Попросила разрешения закурить, сделав это совсем не для того, чтобы привлечь внимание. Потом вели вялый разговор о погоде, пока купе не заполнила шумная группа немецких туристов, направлявшихся в Пампорово. Немолодая женщина из учтивости спросила, где я работаю. Ответила, что кассиршей.
На станции Пловдив молодой человек помог мне вынести сумку, показал, с какой остановки отправляется автобус в шахтерский поселок, а при прощании удивил:
— Жаль, не понял, в какой редакции вы работаете.
Я улыбнулась и ответила:
— А в погонах вы выглядите, вероятно, гораздо старше?
В его улыбке явно проглядывали недоверие и удивление.
Шахтерский поселок назывался Бараки. Он возник двадцать лет назад в ущелье небольшой реки в трех кварталах от родопского села, население которого, хотя и медленно сначала, шло на работу в шахты, а потом поселялось на постоянное жительство. Первыми постройками Рудоуправления были несколько зеленых дощатых бараков, среди которых находились лавка, «ресторан» и детский сад. Новое месторождение оказалось очень богатым и перспективным: из другого района Родоп постоянно прибывали бригады шахтеров, и бараки исчезли среди новых панельных и блочных домов. Осталось только название поселка.
Зима была мягкая, дождливая и грязная. Выпавший снег смешался с грязью, и, видимо, поэтому белизна близлежащих холмов и гор вызывала чувство детства, когда были настоящая снежная зима, игры и радость. Анастасия вышла из облепленного грязью автобуса, глубоко вздохнула и своим обостренным обонянием уловила в воздухе запах обетованных гор. Она ожидала увидеть первозданную природу, не тронутою человеком, а увидела асфальтированную площадь перед громадными жилыми блоками с тюлевыми занавесками на окнах и личными гаражами. Это опять напомнило город, и волнение, с которым она отправилась в поездку, пропало. Опустив голову, она подумала: «И здесь, как везде. Закон один: жизнь течет, а люди спешат строить, творить. Некоторые покупают дорогие вещи. Другие стремятся к славе и бессмертию». Она еще раз вздохнула и несмело спросила, где находится гостиница. Ей ответили, что в городке нет гостиницы. Гости поселяются в специальной приемной Рудоуправления — на втором этаже молодежного общежития. Кто-то добавил, что общежитие мужское, и посоветовал ей пойти в профилакторий. Там всегда найдется место для одного человека. Ей показали на здание, белевшее в лесу, примерно в километре от площади.
Около четырех часов прибыла в Рудоуправление. Нашла дверь с табличками «Директор» и «Главный инженер», постучалась. Изнутри доносился стук пишущей машинки. Вошла. Печатавшая девушка, не поднимая головы, сказала недовольным тоном:
— Шефа нет, а Румен готовит отчет.
— А кто это — Румен? — спросила развеселившаяся Анастасия.
Девушка подняла голову с явным намерением поставить назойливого пришельца на место, но взгляд ее вдруг потух, словно встретил стену или пламя.
— Ох, извините! Я подумала, что это опять Коева.
— Я Манолова. Директор вернется?
Девушка была готова оказать любую услугу.
— Коева — это директор детского сада. Каждый час заходит и спрашивает директора… Якобы по вопросу какого-то расширения… Директор срочно выехал в родное село жены в Северной Болгарии. Его замещает главный инженер — Румен Станков… Просил до пяти его не беспокоить, только если приедет товарищ из Софии… Это, наверное, вы и есть?
— Я подожду до пяти.
Девушка, стараясь загладить невежливую встречу, кажется, была готова рассказать все о Коевой и директоре, а может быть, и о главном инженере, но Анастасия достала из сумки журнал, дав понять, что приготовилась ждать. Девушка продолжала суетиться, еще раз спросила, не приготовить ли кофе, но наконец успокоилась и снова склонилась над пишущей машинкой.
Значит, Румен. Вероятно, очень молод — не старше двадцати шести. Только что закончил геологический и сразу получил назначение главным инженером. Видимо, чей-то племянник, а его мать, страшно не хотевшая, чтобы у нее родилась дочь, заранее придумала имя для сына — Румен. Звучит солидно. А точнее, хорошо звучит, но для футболиста. Какой-то мудрец сказал, что имя человека необъяснимо почему содержит в себе его основные качества и даже наметки судьбы.
Она прикрыла глаза, словно от усталости, и попыталась представить себе инженера. Вспомнила, что на вешалке перед входом в кабинет висит светлая дубленка и черный ручной вязки шарф. Если судить по одежде и ее цвету, он русоволосый, выше среднего роста, женатый. Его жена, вероятно, работает по восемь часов в день, покупает продукты в шахтерской столовой, а по вечерам рукодельничает, сидя перед телевизором. Связала ему модный белый свитер, голубую лыжную шапочку, такие же рукавицы и шарф. По субботам вдвоем выезжают в горы в Пампорово, к вечеру спускаются и заходят в ресторан, в котором она демонстрирует свое длинное платье, а он сидит и потихоньку попивает коньяк…
— Петя, перепечатай быстренько вот это, — раздался мужской голос, который Анастасия жаждала услышать целую вечность. Подняла голову с подчеркнутым профессиональным интересом и увидела крупного мужчину в вельветовом пиджаке и безобразного цвета свитере с засаленным воротником. Проводив его взглядом до стола секретарши, подождала, пока он, склонившись над столом, что-то объяснял, а потом отвела взгляд.
— Товарищ из Софии… — тихо сказала секретарша.
— Да, да. Шеф меня предупредил. Пожалуйста, проходите.
Они вошли в кабинет, он сел на стул, закурил сигарету и с минуту молчал, словно отдыхая, затем прикрыл глаза и улыбнулся.
— Слушаю вас.
У нее пропала охота говорить. Предвкушающее ожидание, которое привело сюда, приятная теплота, послышавшаяся в его голосе, удерживали ее на гребне чего-то веселого и праздничного. Теперь этот праздничный настрой угас, его усталость перешла к ней, а на улице смеркалось.
— Вот сводка. Я могу идти? — спросила вошедшая секретарша, в светлой дубленке и с черным шарфом на шее, протягивая лист инженеру.
Он утвердительно кивнул. Девушка постояла мгновение, словно ожидая чего-то, но все молчали, и она ушла.
— Вы знаете, я очень устала и очень хочу спать.
— Вижу.
Он включил настольную лампу, и Анастасия окончательно потеряла желание говорить о своей командировке и о проблеме с гостиницей. Ей хотелось лечь на стол, накрытый красным сукном, закрыть глаза и чтобы он включил радиоприемник и, сидя у ее головы, курил.
Стало совсем темно.
— Скажите, где мне вас разместить?
— В профилактории или в общежитии… Все равно где, лишь бы можно было переночевать…
— Доктор Ковачев — старый холостяк и любит приударить… а в общежитии шумно… Вами должна была заниматься председатель профсоюзного комитета, но ее дочь вдруг собралась выходить замуж… Справляют помолвку… Вас оставили на меня… Должно быть, вас интересует, как шахтеры проводят свое свободное время, а моя забота — о том, как они ведут себя на работе…
— Прошу вас, не беспокойтесь… Я бы не хотела затруднять… Сожалею, если…
Он нервно выключил лампу. Стало совсем темно и немножко страшно.
— Отвезу вас в тепло.
Анастасия хотела возразить, но, подумав, согласилась, за что-то зацепилась и чуть не упала, Румен успел поддержать ее. Взял под руку и повел. На улице было светло от люминесцентных ламп. Его машина стояла рядом. Молча сели и поехали; остановились на окраине поселка. Она, придя в себя, решила, что вежливый отказ не повредит.
— Мне кажется, я уже сказала вам: я не намерена стеснять вас.
— Излишняя вежливость не самое лучшее. К тому же вы посинели от холода. — И он повернул к ней зеркало. — Посмотрите на себя.
Она осталась без движения.
Тепло двигателя приятно согревало, расслабляло, а унылый деспотизм этого мужчины становился приятным.
Общежитие было чистое, но не очень уютное. Гостиница Рудоуправления была обставлена в мещанском вкусе какого-то хозяйственника — плюшевые гардины, кресла, диваны. Около кушетки стояли мужские туфли, а в ванной лежал забытый кем-то крем для бритья.
— Я живу в соседней комнате. У меня есть коньяк, водка.
Она сделала вид, словно услышала что-то страшное, этот мужчина обладал какой-то грубоватой грустью, которая, разжигая интерес, держала ее в напряжении и не позволяла подчиняться покорно, без сопротивления.
— Я не пью.
— А я пью.
Он поставил два стакана, наполнил их, чокнулся, она не прикоснулась к своему, а он выпил и снова наполнил.
— Здесь плохая кровать. Простыни не поглажены. Лампочка в ванной перегорела. Моя комната в вашем распоряжении. Кофе кончился, а чай первосортный. Я ложусь спать. В четыре, с первой сменой, я должен успеть в шахту. Завтра председатель профбюро будет здесь.
Она почувствовала, как чужая воля управляет ее рассудком, но противиться не посмела. Не стала принимать душ, чтобы он не подумал, будто она специально создает шум воды, голая стоит в тумане теплого пара, шлепает босыми ногами по бетонному полу, чтобы раздразнить его воображение. Анастасия надела свою широкую фланелевую ночную рубашку с длинными рукавами и бесшумно нырнула под одеяло. Ей хотелось быть одной, чтобы подумать. Какое-то волнующее чувство влекло ее, но не могло увлечь окончательно.
Она сунула голову под подушку и начала внушать себе, что она дома и одна. Заснуть долго не могла. Слышала на рассвете в соседней комнате звонок будильника, потом шум электробритвы, шаги по ковру и приглушенный, в кулак, кашель закоренелого курильщика. Ежедневные приятные звуки, которые вдруг напомнили ей об одиночестве. Хотелось вскочить с постели и крикнуть ему: «Теплей одевайся, на улице холодно», но в это время донесся щелчок ключа в замке и послышались шаги на лестничной клетке. Она посмотрела в окно. Двигатель его машины долго не заводился.
Анастасия снова пыталась уснуть, но за ночь внутри что-то накопилось и сейчас лезло в голову. В поисках выхода ее охватывали то страх, то радость. И наверное, это зависело от нее самой, потому что она всякий раз ругала себя, пытаясь убить этот страх.
По собственному опыту она знала, что цинизм — единственное лекарство от иллюзий. Села в постели, за спину положила подушку и начала шепотом излагать все свои мысли, которыми она пыталась объяснить свое поведение и успокоиться:
«Дама — свободная, уставшая от ожидания. Одиночество делает ее решительной, но в то же время мешает осознать свое падение. А что другое, если не падение, занятие наукой вместо жизни? Иначе говоря, ни психология свободного времени, ни шахтерский праздник, ни мировая революция уже не интересуют мадам. Ей, видите ли, нужно какое-то внутреннее возбуждение, которое спасло бы от одиночества.
Тогда перед ее взором появляется мужчина — молодой, безразличный и некрасивый, но она находит его интересным, потому что наступает праздник, а цель ее путешествия именно в этом: не быть одной на празднике. Возможно, потом последуют безмолвные объятия в соседней комнате. Мадам, естественно, сначала, для престижа, будет сопротивляться, но он уже будет знать, что она согласна, и будет ждать. Она будет злиться на его пассивность и сама подаст пример… А потом как всегда: фейерверк, конфетти и музыка. В темноте не очень удобно, но нас ничто не вынуждает, подождем, когда рассветет. Потом прощание, обмен взглядами, и пошло-поехало…»
Тихая тирада Анастасии была прервана резким щелканьем ключа в замочной скважине. Звуки транзисторного приемника наполнили комнату, и четко поставленный голос дикторши сообщил: восемь часов тридцать минут.
Румен постучал в дверь.
— Чай или кофе?
Голос был естественный и немного грубоватый.
— А, сейчас, встаю.
Она, конечно, отвернулась и обрадовалась. Почувствовав прилив сил, вскочила с постели, уже не пугаясь того, в чем одета.
Пили чай и говорили, как на вокзале, о погоде, о предстоящем празднике. Инженер извлек из кармана куртки листок бумаги.
— Талон в парикмахерскую. Постарайтесь не опаздывать.
Анастасия восприняла это как посягательство на ее личную свободу.
— Вы считаете, что без прически я не могу пойти на ваш праздник?
Она сказала это с улыбкой, но с внутренним раздражением.
— Я ничего не считаю. Увидел, что мои коллеги — женщины берут, ну и…
Он даже не извинялся.
— Когда женщина в командировке, она может позволить себе некоторую небрежность.
— Почему вы нервничаете? Я же для вас старался.
— Нервничаете-то вы. И вероятно, уже пора наконец прибыть председателю профкома…
— Вашей прозорливости можно только удивляться.
Анастасия решила потянуть время, чтобы забаррикадироваться и выиграть еще минут десять, сколько требует приличие, а уж потом идти. Да куда пойдешь в этом маленьком, холодном и скучном поселке?
— Посмотрим ваш профилакторий.
— Как хотите.
Румен извлек связку ключей, отцепил один и положил на стол.
— Теперь вы можете располагать собой по собственному усмотрению. Торжественное заседание в семь.
Он выглядел озабоченным и думал о чем-то другом. Это задело ее самолюбие.
— Я побуду до вечера. А завтра уеду.
Последние слова прозвучали как угроза. Это он четко уловил.
— Если не увидимся, выпейте за мое здоровье.
— Непременно, уверяю вас.
Анастасия почувствовала, что вот-вот расплачется. Она прибыла сюда за бодростью и радостью и вдруг начинает хвататься за фальшивую доброжелательность и собственное притворство, которого даже не скрывает. Хорошее само шло ей навстречу, а она, напуганная разочарованием, не могла держаться более нежно, это убивало всю красоту ожидания. Перед ней стоял мужчина, не подверженный ни чарам, ни телепатии. Она боялась его и, вероятно, поэтому была готова подчиниться ему и быть счастливой от его спокойствия. Измученная одиночеством и воображением, Анастасия, естественно, не смела принять человеческую доброту, близость и дружбу. Если бы он смог понять ее внутреннюю сущность, увидеть ее беззащитность и самые простые желания! Но он дремал с сигаретой в руке, лицо его постепенно освобождалось от усталости. Наконец, засыпая, он сказал:
— Иди сюда.
Она ждала этого. Встала, но не знала, как сдвинуться с места и приблизиться к нему.
— Давай куда-нибудь съездим.
Целый день они разъезжали по какому-то шоссе, которое в конце концов кончилось. Остановились. Вышли из машины, начали осматривать окрестности. Горы были в красивом зимнем наряде, но проехать туда было невозможно.
— Здесь есть другая дорога?
— Нет, я приезжаю сюда всегда, когда мне плохо, так, как сейчас тебе.
— А мне совсем не плохо.
— Уже или вообще?
Она рассмеялась.
Смотрюсь в зеркало. Господи, какая я проклятая и какая красивая! Стариться невозможно. Прядь седых волос болтается над глазами, а глаза бегают, словно у ребенка, впервые попавшего на ярмарку. Тело напряжено, что-то теплое и живое расплывается по нему, чувствую какое-то щекотание и радость, смотрюсь и улыбаюсь, уверенная в себе, обнадеженная и ожидающая.
Я влюблена.
На этом свете нет большего чуда, чем влюбленные женщины. Они красивы, вдохновенны и прозорливы. Они излучают таинственное сияние божественности, высшей, неподкупной справедливости, доступных только удовлетворенной душе. Любовь как снег — она сглаживает неровности и делает все гладким и лучистым. Закрываю глаза и чувствую, как снег падает на лицо, скользит по горячей коже, тает, а по щекам текут капельки — приятно до безрассудства.
А под окном сигналит Румен.
Отрываюсь от зеркала, осматриваю себя сверху донизу. Темное платье, чуть расклешенное, чтобы скрыть рост (хотя рядом с Руменом я смотрюсь даже на каблуках), изящные, совсем новые лаковые туфли, элегантная сумочка, изысканные украшения… Господи, я как будто в Народном театре, а не в столовой профилактория в Бараках. Вдыхаю запах дорогих духов и наслаждаюсь им.
Чувствую себя победительницей.
— Хочешь поехать в Пампорово? — спросил Румен, увидев меня.
— А ты почему спрашиваешь?
— Ты такая красивая, совсем не для наших.
Бросила на заднее сиденье сумку, в которую положила свои «пионерки» (сапожки). Снег был глубокий, и машина не смогла подъехать к зданию профилактория. Половину пути пришлось идти пешком, и это была самая лучшая часть вечера. Проваливались в сугробы, а затем со смехом вытаскивали друг друга. В одном месте я поскользнулась, и он подхватил меня на руки. Впервые после детства меня несли на руках. Это было событие.
Главный врач не был похож на бабника. Румен явно не любил его. Наверное, из-за женщины. Скорее всего, это я придумала. Это моя старая привычка. Всегда, когда со мной случается что-то хорошее, я непременно создаю фон сомнения или страдания. Всю жизнь верила, что любовь ко мне необходимо доказывать не только тем, что любишь меня, но и ненавистью ко всему тому, что ненавижу я. Да, это так, потому что часто мое самочувствие зависит от отношения других ко мне. Это делает меня неуверенной, уязвимой и зависимой от мелочей. Хорошо, что знают об этом немногие.
Переобувшись в кабинете главного врача и пригладив самодельную прическу, я поправила свое декольте. Впервые за многие годы мне показалось, что кому-то будет приятно смотреть на меня.
Столы в столовой профилактория были составлены в ряд в конце зала. Было оставлено просторное место для танцев — шахтеры, видимо, любят танцевать хоро[2]. Мы сели с Руменом в середине стола, внутри у меня что-то клокотало, как вулкан. Мне стало холодно, я сплела руки и оперлась на них подбородком и тут только вспомнила, что первый раз отправилась на мероприятие, не имея при себе ручки и записной книжки. Решила понадеяться на память.
— Тебе не холодно?
Он видит меня как сквозь рентгеновский аппарат.
— Мне хорошо.
— Может быть, и хорошо, но все-таки холодно.
— Немножко.
Он набросил мне на плечи куртку, как это бывает на деревенских вечеринках. Все вокруг казались мне милыми и понимающими. Я сдержанно улыбалась, чтобы не показаться легкомысленной и неучтивой и чтобы не очень бросалось в глаза, что я счастлива.
— Это не его жена?
— Может быть, первая. Вторую я знаю. Это не она.
Румен с кем-то разговаривал, я сидела одна и слышала полушепот двух женщин, сидевших рядом. Меня вдруг бросило в жар, словно передо мной распахнулась раскаленная печь, к горлу подступила тошнота, лоб покрылся крупными каплями пота. Осторожно снимаю с плеч куртку и рассеянно смотрю вокруг.
— Может, и не жена совсем.
— Возможно, третью завел… Кто этих ученых поймет…
— Наверное, первая. Видишь, как они похожи друг на друга. Вот мы с Милчо прожили двадцать лет и стали похожи, как брат и сестра…
— Э, вам еще рановато… становиться братом и сестрой.
— Нет, не рановато. Эта шахта отняла у него все силы… Вернется вечером с работы, кое-как поест и тут же засыпает.
Кто-то постучал вилкой по бутылке.
Провозгласили первый тост. Я подняла бокал, а чокнуться с соседями забыла. Мне казалось, что я, как аист, стою на одной ноге, вокруг зеленое поле, а под ним болото, о котором я даже не догадываюсь. Мне стало дурно, лицо, видимо, побледнело; Румен, взглянув на меня, спросил:
— Что с тобой, у тебя болят зубы?
— Да, что-то вроде этого.
— Доктор…
Приняла лекарство от зубной боли.
Потом танцевали. До полуночи было еще далеко. Мне хотелось скрыться в одной из палат, сунуть голову под подушку и побыть одной или бежать куда-нибудь по снегу, бежать, не зная куда. Однако нужно было держаться, и это меня еще больше угнетало. Пробовала приказывать себе: «Выше голову. Веселей смотри. Ничего еще не известно. Чего не взбредет в голову этим бабам! Сплетни. Не поддавайся».
— Как зуб?
— Все в порядке.
Снова раздался стук вилки о бутылку.
— А сейчас, — объявил неестественно громким голосом Румен, — позвольте мне представить вам нашу дорогую гостью, Анастасию Манолову, корреспондента журнала «Современник». Она проведет среди нас несколько дней («Почему несколько, ведь завтра я должна уехать! Или он хочет предопределить мое решение?»), чтобы на страницах журнала описать жизнь современных шахтеров.
— …и их семей… — добавила жена Милчо.
Все засмеялись. Пили за меня. Потом заиграли танго. Сижу не двигаясь, с нетерпением жду, когда Румен склонится надо мной и спросит:
— Хочешь, потанцуем?
Действительно, кто-то склонился, но с противоположной стороны стола. Я встала. Так и не запомнила того человека. Он был почти на голову ниже меня, а рука его, широкая, сильная, обхватила меня словно смирительной рубашкой.
Румен пригласил одну из медсестер, и я впервые за весь вечер могла наблюдать за ним со стороны. Ему тридцать два года, а выглядел он на все сорок. Девушку держал словно какое-то неизвестное существо. Ноги передвигал в такт музыке, а думал совершенно о другом. Мы встретились взглядами, но он меня не видел. Думал не обо мне.
— Вот сейчас вспомнил, откуда я вас знаю, — напрягая толстую шею, заговорил мой кавалер. — Вы выступали по телевидению, рассказывали о роли микроклимата. Интересно говорили. Вероятно, занимались социологией?
— Психологией.
— У вас, наверное, много интересных наблюдений? Готовите диссертацию?
— Наблюдений… да. А о диссертации говорить рано.
— Ничего не рано, все нужно делать, пока есть силы. Вот я, например, в свое время закончил семинарию. Не было у меня влечения к религии, потому и не пошел по этой линии. Однако у меня были знания, я владел иностранными языками. Пошел в финансовый, закончил. И должен вам сказать, что и теперь хочется поучиться. Нет ничего лучше, чем заниматься наукой. Она не только обогащает, но и облагораживает.
— Кем вы работаете здесь?
— Главным снабженцем.
— Это товарищ Йордан, известный как дядя Даньо или Ширснаб, — вмешался вдруг оказавшийся рядом Румен. Он, видимо, слышал наш разговор.
Танго закончилось, все зааплодировали.
Около десяти часов Румен попросил внимания и объявил, что сейчас дядя Даньо расскажет, как ему удалось достать цемент для детского сада и карбид со станции Яна.
— Оставьте меня, а, товарищи? Сколько можно рассказывать!
— Расскажи еще раз ради товарища Маноловой. Ведь она собирается писать о нас. Пусть в ее повести будет немножко и шахтерского юмора.
Дядя Даньо вышел на середину танцевальной площадки, вытер белым платком усы и начал рассказ так, словно был прирожденным артистом:
— Что я вам скажу… Мы, товарищ Манолова, живем, можно сказать, в забытом богом краю. От нас требуется строить бытовые объекты и прочее. Наши строители хотят, чтобы я их снабжал, а о поставках строительных материалов ни предварительных договоров, ни планов для предприятий, производящих их, нет. И я, хочу не хочу, должен становиться факиром: думать только о том, чтобы выполнить задачу. Начальник говорит: дядя Даньо, вот тебе автомобиль, вот тебе грузчики — поезжай и не возвращайся пустым. Я еду, а по дороге удивляюсь, наблюдаю, ищу выход. Однажды, когда с цементом на строительстве детского сада сложилось критическое положение и мне пригрозили увольнением, если не достану, придумал я такую штуку… Только что купил себе новый модный костюм. Заплатил сто левов с гаком. Завернул его в пакет и сказал шоферу: поехали на цементный. А цементный здесь рядом — в тридцати четырех километрах. Иду на склад. Так и так, кричу, мне нужно сто мешков… Нет, отвечают, и ста граммов. «Не убивайте, братья, ведь мы друзья…» «Приятель нашелся», — парируют они. Я делаю отчаянный вид и вздыхаю: «А где вы здесь купите модный костюм… да еще по дешевке… со скидкой на пятьдесят процентов…» «Какая скидка, парень?» — клюют цементники. «Один знакомый продавец распродает модные костюмы по сорок пять левов. Смотрите и завидуйте. Просил оставить два-три для приятелей, если еще не поздно…» Глаза у них заблестели. «Видите ли, дядя Даньо, получите цемент при условии, если достанете нам по одному костюму со скидкой». «Грузите цемент, а я прямо в автобус — и смотаюсь к другу, предупрежу, чтобы не продавал». «Готово!» — кричат и начинают грузить. Я скрываюсь за поворотом и жду. Через час с небольшим грузовик подобрал меня, и мы уехали… Почему болгарин, товарищ Манолова, умрет, чтобы оказаться впереди других, три дня не будет есть, чтобы, хотя и в чем-то малом, не отстать? Потом я поехал в город и купил им костюмы. Получилось не совсем честно, но детский сад построили в срок. И поместили в нем троих детей Милчо, например. Так я говорю, Милчо?
— Так, так, дядя Даньо! — крикнула Милчовица.
— Ты расскажи и про карбид. Дядя Даньо — настоящий дьявол!
— Да, опять же. Начальство говорит, нужно немного карбида для одной операции, и требует, чтобы я достал. Ездил раза три на завод, а там упираются. Однажды утром с двумя рабочими по делам собрался в Софию и сказал им, что завернем на станцию Яна, попробуем одну хитрость. Останавливаемся у завода, приказываю ребятам причесаться, надеть галстуки, одним словом — стать похожими на начальство. Спокойно, говорю, держитесь, солидно и ничего не говорите. Только кивайте головой. Идем к начальнику склада. Так и так, объясняю, нужно немного карбида. «Нужно, но нет», — отвечает заведующая, подрезая ногти. «Повтори, — кричу ей, — пусть слышат мои начальники! Вот я их самих привел! Это директор Рудоуправления, а это секретарь партийного бюро. Пусть услышат своими ушами… и не мечут громы и молнии — не позорят меня перед коллективом за то, что не привез сырье и строительные материалы. За человека меня не считают!» Она позвала меня в другой кабинет и говорит: «Ты уж извини, разве так можно, мы же друзья! Как это ты додумался из-за одного мешка карбида тащить сюда начальство… И не предупредил… Пойдем со мной к шефу». Пришли. Там я снова представил одного — директором, другого — секретарем. «Вот, — кричу шефу, — привез к вам наше руководство! Смотрите на них и радуйтесь…» Так их прижал, что снова начали извиняться, предлагать кофе, коньяк, угощение… Дали чего мы хотели и клялись, что такого больше не повторится…
Погрузили и уехали, а те двое и до сегодняшнего дня на меня сердятся, что я не сдержал своего слова — оба так и остались рабочими. Главное — дело сделали. А ребята держались просто молодцом, хотя и работали простыми грузчиками. Так вот!
Дядя Даньо засмеялся первым и, взмахнув рукой, как укротитель зверей, крикнул:
— Танцы!
А Румен подозрительно небрежным тоном обратился к одной из медсестер:
— Сестра Симеонова, пригласите дядю Даньо, ведь он ваш самый любимый пациент, не так ли?
— Ни его, ни вас не приглашу. Вы оба самые недисциплинированные. Курите в палатах, не занимаетесь зарядкой и вообще нарушаете распорядок дня профилактория. Хорошо, что мало времени у вас остается для отдыха. Вы слышите, доктор Ковачев?
— Симеонова, ты говоришь мне об этом сегодня уже второй раз. Если повторишь еще, будешь в наказание танцевать танец ручениц, пока не упадешь.
— Опять вы, доктор, пугаете меня тем, что я больше всего обожаю.
Оркестр заиграл медленный фокстрот, который я слушала, когда впервые увидела радиоприемник. Дядя Даньо пригласил меня и на этот танец, но кто-то ему крикнул:
— Голова!
Доктор Ковачев, оказывается.
— Дядя Даньо, ты своей старомодной учтивостью совсем затмишь нас. Расскажи лучше гостье еще какую-нибудь историю из своей жизни…
— Я скромный человек, доктор Ковачев. Пусть другие скажут обо мне.
— А вы уверены, что скажут только хорошее? — слегка кокетничая, заметила я.
— Особенно женская половина Рудоуправления, — ревниво проговорил доктор.
— Не слушайте его, он всегда старается испортить настроение, когда я веселюсь…
— Ну, ну, дядя Даньо! Скромность украшает только бедных духом!
Дядя Даньо отправился приглашать Милчовицу, а мне хотелось поговорить с кем-нибудь о Румене. Главный врач все время старался оказывать мне внимание. Решила воспользоваться его расположением в корыстных целях.
— Доктор, вы, вероятно, дружите со многими и можете рассказать много интересного?
— Я к вашим услугам, можем прямо сейчас пойти ко мне в кабинет.
— Не во время праздника, конечно. О Румене Станкове тоже мне расскажете? Он очень интересный человек. Такой молодой, а уже…
— …а уже скептик…
— …а уже главный инженер…
— От пациентов слышал, что Станков больше разбирается в футболе и молодых девушках, чем в шахтерском деле.
— Вы, кажется, ревнуете, доктор? Как женщина могу сказать, что ваши терзания напрасны. Молодая сестра Симеонова просто испытывает ваши чувства. Уверена, что между ней и инженером ничего нет.
— Вы говорите так, чтобы успокоить меня… это от вашей воспитанности.
— Мое воспитание никогда не позволяло мне лгать.
Без пяти двенадцать доктор Ковачев объявил, что каждый должен загадать три желания, которые сбудутся в новом году. В пять минут первого — после традиционных поздравлений с объятиями — я спросила Румена, какие желания он задумал.
— Я задумал одно желание, но чтобы оно сбылось трижды.
— Девушку?
— Деньги. Три раза по десять тысяч… Я бы их взял взаймы, если бы было у кого. Украл. Перекопал бы целую гору, если бы знал, что они в ней захоронены…
— Я могу тебе их дать… Я… получаю приличную зарплату, а расходы у меня ниже средних… Сколько?
Он не ответил. Вышли на террасу. Снег прекратился. Ночь была тихая, и ничто не говорило о том, что она праздничная. Настоящее праздничное настроение было у нас.
— Мне обязательно нужно позвонить в Русе. Ты пойдешь со мной на почту?
Улыбаясь, я спросила:
— А она работает?
— Обязательно работает.
Я зашла в кабинет главного врача, чтобы переобуться в сапоги. Пошли пешком. Румен изрядно выпил, и ехать на машине было рискованно.
Возвратились часа через полтора. Я снова надела свои новые лакированные туфли, но больше танцевать не могла: натерла ими мозоли, каждое движение причиняло боль. Мы сели в дальний угол, и Румен начал рассказывать о том, о чем женщины говорили с большим увлечением, но с довольно неточными комментариями. К рассвету я уже знала, что, будучи студентом, он женился на софиянке, которая вскоре родила ему двух дочерей, но затем отказалась ехать с ним в Длинный Дол, куда он отправлялся по распределению. Их брак был расторгнут на третьем году совместной жизни по его заявлению.
Некоторое время спустя в Бараки приехала, также по распределению, молоденькая маркировщица из Русе, которая все и всех презирала в этом богом забытом краю и каждый вечер ездила в центральный окружной городок, чтобы провести ночь в гостинице.
Она внушила себе, что в молодежном общежитии, в котором ей предложили комнату, масса клопов и еще больше хулиганов. Знакомство с ней началось с шуток. Он рассказал, что в его комнате клопы живут коммунами и что он ночь напролет наблюдает за их действиями, очень интересно.
Такую беседу они вели под дождем, она слушала и даже не улыбалась от его фантастических измышлений. А в конце сказала: «Ну и хвастун же вы», — открыла дверцу машины, выскочила и убежала.
Дальнейшие их разговоры всегда начинались и заканчивались историями о клопах. Как все влюбленные, они создали свой язык — странный, нелогичный для непосвященных, но сладкий и таинственный. Между ними произошел единственный в своем роде краткий и деловой диалог, который оба перенесли стойко. «Верно ли говорят о том…» — спросил Румен. «Было верно, но теперь нет», — ответила маркировщица. Помолчали. «А о той правду говорят?» — спросила она наобум, потому что думала, что такой молодой и немного надменный парень не может быть один. «О ней, может быть, и верно, — сказал он, — а обо мне давно нет».
Говорили так, не вдаваясь в подробности из деликатности, стыда и, естественно, любви. И когда ребенок зажил в ее утробе, только тогда он признался во всем, потому что был уверен, что беременные женщины неторопливы и более сговорчивы. Она закричала, что ненавидит его и больше не хочет видеть. «Завтра, — продолжала она, — ты меня бросишь так же, как бросил свою первую жену, оставишь меня с нашим ребенком, как оставил тех…»
Никакие увещевания не помогли. Она сразу переехала в городскую гостиницу, а через месяц приехал ее отец с документом о переводе маркировщицы из Бараков в ее родной город Русе на ту же должность. К Новому году у нее должен был родиться ребенок. Поэтому Румен попросил пойти на почту в новогоднюю ночь. Ему очень хотелось знать, кто у него родился — сын или дочь.
Торжество давно закончилось, а утро не наступало. Создалась неловкая, натянутая обстановка. Мне хотелось уйти. Но кругом был снег, холод и горы. Румен сидел рядом со мной, а я знала, что он не здесь. Или в Русе, или где-то в другом месте, в детстве, например, там, где человек ищет спасение, когда ему плохо или он попал в безвыходное положение.
— Я пройдусь немножко один, — заявил категорично Румен, и мне показалось, что он долго думал об этом, а это означало, что ему давно хотелось остаться одному, а я ему мешала. Значит, он уже ненавидел меня, как любой человек ненавидит всякое препятствие.
— Понятно, — сказала я уже с испорченным настроением, словно всю ночь ждала только этого.
Я притворялась, привыкла играть любую роль в этом мире.
Одиночество всему научит. «Понятно» — на самом деле означает: «Делай что хочешь, и я тоже буду поступать как мне заблагорассудится. Наше служебное знакомство ни в коем случае не должно нас ни в чем ограничивать. Я лично не позволила бы этого. Иди куда хочешь. Мне и одной хорошо. Одна — это еще не одиночество. Это — самоуважение, возможность распоряжаться, любоваться собой, поступать по своему усмотрению. Оставь меня в покое. Я лучше, совершеннее тебя, и, значит, одной мне лучше, чем с тобой…»
Так, нанизывая фразу за фразой, я уходила от действительности, а их витиеватость пьянила и успокаивала меня. Словами можно заполнить любую пустоту. По крайней мере, создать видимость. А моя жизнь в последнее время держалась только на видимости.
Через некоторое время я вышла во двор. Румен сидел в беседке, и мое появление оказалось для него неожиданным. Направляясь к нему, я поскользнулась и невольно оперлась о стоявшую здесь машину. Машина была его. Капот был еще теплый, ключи торчали в замочной скважине.
Молчали, потому что думали об одном и том же.
К семи часам из поселка прибыла утренняя смена медицинского персонала и сообщила, что универсальный магазин в Бараках взломан и ограблен.
Я не переодеваясь вскочила в газик хозяйственника, и мы отправились в поселок. Чутье журналиста подсказывало мне, что здесь пахло чем-то очень интересным. «Преступление в новогоднюю ночь», «Когда пили шампанское», «В двенадцать часов семь минут», — мелькали в голове заголовки будущего репортажа. Пытаюсь представить себе преступника, следователей, причины преступления…
Перед магазином собралась разношерстная, еще не протрезвевшая после праздника толпа. Все молчали. Внутри оперативная группа осматривала место преступления. Собака нюхала снег. Вытащив записную книжку, я попыталась протолкаться ближе к оперативникам. Услышала их голоса. Один показался мне знакомым. Узнала соседа по купе. И он увидел меня, Потом, когда осмотр был закончен, офицер (капитан), подошел ко мне и подал руку:
— С Новым годом!
Я в ответ улыбнулась, но продолжала держаться по-деловому.
— Для наших читателей будет представлять интерес репортаж с места совершения преступления. Кто, по вашему мнению, совершил преступление и с какой целью?
Капитан, настроенный тоже очень серьезно, ответил:
— Не имею привычки строить скоропалительные гипотезы.
— Я не настаиваю, чтобы вы ответили немедленно. В Бараках пробуду еще несколько дней. Может быть, за это время вам удастся что-то раскрыть. Надеюсь, вы не откажете мне в любезности и поделитесь своими мыслями с читателями на страницах нашего журнала?
— Вы очень длинно говорите.
— А не могла бы я попросить вас разрешить мне непосредственно наблюдать за вашей работой по раскрытию преступления? Хотя заранее могу предугадать, что это, скорее всего, противоречит вашим правилам.
— Не думаю, что это будет интересно для вас. А кроме того, потребуется разрешение высшей инстанции. Ларгов, машину.
Капитан осмотрел меня со всей служебной строгостью, и его взгляд задержался на моих лакированных туфлях, а может быть, на моих посиневших от холода, дрожащих коленях.
— Садитесь. Еще простудитесь, — подавая руку, заключил он.
В течение дня я связалась с редакцией, попросила шефа продлить командировку. Наш журнал имел давние связи с соответствующим отделом Министерства внутренних дел, и необходимое разрешение на мое участие в расследовании было дано уже на следующий день. Втайне радуюсь предположениям, что там знают обо мне, одобряют мои стремления, в результате которых на страницах журнала появятся судебные очерки, что доверяют моим политическим оценкам. Ведь я как-никак бывший сотрудник одного из столичных управлений МВД; хотя круг моих обязанностей замыкался на несовершеннолетних правонарушителях, это не делало их несерьезными и безответственными.
Я была счастлива, как новобрачная. Кто-то сказал, что настоящая жизнь состоит из работы, смеха и любви. В этом случае мой брат — офицер пограничной заставы — выразился бы так: это три кита, на которых держится Земля. Что касается смеха — не совсем уверена, любовь тоже не считаю своей опорой в жизни. Остается работа. Работа, работа и работа — вот три опоры в моей жизни. За то время, пока ждала разрешения от МВД, с Руменом виделась только один раз. Ужинали в лучшем ресторане Пампорово. Молчали. Он думал о своем сыне. Я — о нашем журнале. Мы были далеки друг от друга, и никакая искра не проскочила между нами, когда наши взгляды встретились. Он был подобен мне. Вспомнила слова Милчовицы и действительно поверила, что мы похожи. Это меня несколько успокоило и лишило всяких иллюзий. Вечер был приятным, но ничем не запомнился.
Сообщила ему, что остаюсь здесь несколько дольше, чем предполагала. Он кивнул, стараясь выжать из себя улыбку, и заказал еще вина. Выпил много, но алкоголь на него не действовал. Однако мне он уже не нравился. Слишком хорошо его узнала, и это убивало чувство, что я сделана из его ребра, — чувство, которое возникает при настоящей любви. Казалось, наоборот, что я родила его. Испытывала к нему какое-то нежное покровительство и никакого страха. Если не считать поцелуя в новогоднюю ночь, когда были наполнены бокалы, Румен не прикасался ко мне. В своем воображении я пережила все, что могло бы у нас с ним произойти, и теперь была спокойна и довольна. Ничто другое меня не связывало с этим мужчиной. Тогда я не знала, что все это от женской интуиции или, скорее, от моего непроявившегося инстинкта материнства…
«Ты слушай Старика и не ошибешься», — любил говорить своим коллегам полковник Дамян Генов, будучи еще капитаном. Его слушали, иногда ошибались, исправляли ошибки, если это было возможно, а если нет — мучились их последствиями, и неизвестно, стараясь отомстить ему или в знак благодарности, окрестили его Стариком. А ему тогда было только тридцать. Он был таким же маленьким и костлявым, как орех. Со временем менялся только цвет его волос, пока они не стали совершенно белыми.
О Старике было известно, что он любит чай, свою жену и море. Все знали, что девять месяцев в году он живет у себя на даче за городом и добирается туда и обратно на велосипеде. Не было тайной, конечно, и многое другое.
В кулуарах учреждения, например, его молодые подчиненные (родившиеся после коллективизации) спрашивали о своем седом, но очень красивом начальнике, помнит ли он Апрельское восстание или его воспоминания относятся к периоду после Освободительной войны. Эти молодые люди привыкли видеть в начальнике героя времен до Девятого сентября, думали, что полковник Генов был партизаном или солдатом интернациональной бригады, а он в те годы был обыкновенным сельским учителем истории, который неоднократно побывал в застенках полиции и был там бит. Арестовывали его, как правило, перед Двадцать четвертым мая. Как своего человека и постоянного клиента стражники сажали в камеру на южной стороне. Выпускали накануне праздника, и только после того, как он перед начальником тюрьмы и старостой произносил речь, которую должен был прочитать детям в день праздника. После очередного визита, когда он вернулся из полиции со сломанным ребром, ему предложили перейти на нелегальное положение. На это учитель ответил: борьбу нужно вести на всех фронтах — одни должны завоевывать победу с оружием в руках, другие — готовить к этому человеческие души, особенно молодое поколение. «Иначе, — говорил он, — наша победа не будет стоить и ломаного гроша, если мы не будем создавать основы будущего. Поэтому оставьте меня учителем».
Все, кто знает Старика, удивляются, как это он мог произнести такую длинную тираду. В действительности по натуре он был самый молчаливый человек из всех родившихся на свет. У него своя теория, которую он очень стеснительно, но вполне убежденно внушал коллегам. Он считал, что каждый человек за свою жизнь должен произнести определенное количество слов и каждое произнесенное сверх лимита слово приводит к заболеванию, а если начинает болтать слишком много — наступает смерть. Его подчиненные были приучены докладывать кратко и с выводами. По теории Старика, каждая фраза должна показывать глубокое и всестороннее знание дела. Это он всегда внушал своим оперативным работникам окружного управления. Случалось, приходил кто-нибудь из молодых на доклад, Старик слушал, считая суставы на пальцах, а в заключение говорил:
— Говоришь очень пространно.
Если молодой не понимал, следовало строгое, почти приказное предупреждение:
— Не укорачивай себе жизнь!
Новичок приходил в отчаяние, для приличия делал паузу, немного успокаивался и продолжал подготовленный доклад. Тогда Старик придвигался к отопительной батарее — у него был постоянный озноб, — закрывал глаза и своим негромким басом продолжал:
— Остановись, не укорачивай мне жизнь. Я уже старый человек.
Старик считал, что слушать длинные тирады так же вредно, как и произносить их. Когда у него было хорошее настроение, а точнее, когда он позволял себе показать подчиненным, что он в хорошем настроении, он собирал всех молодых сотрудников в своем кабинете, предлагал им кофе с медом, запрещал курить и спрашивал, как когда-то в школе:
— Сколько китов можно поместить в одном аквариуме?
Присутствующие излагали свои соображения, кто что мог придумать. «В зависимости от аквариума», — обычно начинали все. «Не зависит, — подчеркивал Старик. — Аквариум круглый, определенных размеров… например, величиной с дыню… но непременно зрелую… и светлую».
После такого вступления начинал расспрашивать о семьях, родственниках, потому что их отцы и старшие братья были его учениками. Молодые люди глотали ароматный напиток, но через мгновение от напряжения горло снова пересыхало. Тогда он их отпускал, говоря, чтобы каждый доложил ему лично. Всю следующую неделю ждали, найдется ли кто-нибудь достаточно сообразительный и умный. Нашелся. Когда Старик уходил на пенсию, тот стал его преемником. Теперь он уже полковник. Имя и фамилия его — Христо Дочев.
В день своего шестидесятилетия Старик пришел в парадной форме и с женой. Прежде ходил в гражданском костюме и требовал, чтобы честь ему отдавали взглядом. Что это значило, было известно только ему самому. «Когда работаешь, должен думать только о работе. Это видно по глазам. Посмотришь в глаза человеку, а они прозрачные, как аквариум. Всмотришься и видишь трех китов, на которые опирается его жизнь. Ведь не зря наши давние предки верили, что Земля держится на трех китах. Для женщин — это вера, надежда и любовь. Для детей — здоровье, игра, мать. Для нас, следователей, — истина».
Старик, видимо, был немножко романтиком, потому что на всех торжественных вечерах в управлении танцевал со всеми женщинами и каждой говорил комплименты. Потом эти комплименты переходили из кабинета в кабинет и постепенно превратились в подобие сборника нашего милицейского фольклора. А когда наступил момент торжественного слова полковника Дочева и все встали, Старик поднял руку, подошел к своему заместителю и, обняв его, сказал:
— Не укорачивай мне жизнь, Христо!
А потом обнял всех по очереди. Все получилось естественно и трогательно, спели «Варяга», одну из песен, за которую юбиляр в свое время в полиции был не единожды нещадно бит. Голос у него тогда еще не был таким басовитым. И однажды во время урока, когда рассказывал ученикам о русско-японской войне, он в подтверждение стойкости русских моряков запел «Варяга». Дети начали смеяться и сорвали урок. Тогда учитель дал им слова песни и велел выучить наизусть, как стихотворение. Ушел домой и с порога крикнул жене:
— Приготовь мне белый костюм!
Провожали Старика пешком до его дачи, пришли туда только к вечеру, он угощал нас вареньем из зеленых помидоров.
— Чем теперь будешь заниматься, батя Дамян? — спросил его тайком полковник Дочев.
— Когда умру, увидишь.
Вскоре выяснилось, что Старик пишет мемуары. Об этом знала только жена, которая печатала их и прятала в футляр швейной машинки. Это место, по его мнению, было самым надежным в доме и не могло вызвать подозрений. А утром передавала их полковнику Дочеву, чтобы снял копию. Его ученики и друзья хотели издать мемуары Старика, но он категорически запретил. Читали их все тайком от него, передавая друг другу, как запрещенную литературу. В последней главе были изложены советы Старика молодым. Один из них гласил: «Следовательская работа — это высшее человековедение. К ней очень пригодны женщины. Не только потому, что женщины более мягки характером, терпеливы и отзывчивы, а потому, что женщины легче понимают людскую правду, ту истину, которую я называю тремя китами в аквариуме. Не знаю почему, но уверен, что это так».
А в скобках была приписка карандашом: «Наверное, потому, что мы рождаем человека, отдаем ему свою плоть и сердце. Потому нам нужно знать его сущность». Это приписала жена Старика. Она была значительно моложе его и работала главным врачом в хирургическом отделении.
Однажды Старик решил проверить, как хранятся его рукописи. Под футляром швейной машинки он обнаружил только первую главу. Последние отсутствовали. Он понял, что их читают. Оборвал телефон, закрылся в своей комнате, а жене написал записку, что не желает ее видеть.
В течение года Старик принимал только своих бывших коллег по деревенской школе и некоторых учеников. Один из них оказался троянским конем. Недавно он был назначен в следственный отдел и, пользуясь расположением Старика, просил простить Дочева. Прощение было дано, но только взглядом. Дочев пришел, посидел и хотел завести разговор, но Старик проворчал, заговорил о заговоре друзей, который в свое время погубил Цезаря.
— Какой заговор, батя Дамян? — чуть не плача, умолял Дочев. — Сделал это ради молодых, хотел, чтобы почитали и кое-чему поучились. Ты наш учитель…
— Не укорачивай мне жизнь, Христо!
Потом испортилась погода, начались дожди, повалил снег, на Дочева навалилась масса работы, вспоминал о Старике только поздно вечером, когда звонить было уже неудобно. Думал о нем часто, а времени, чтобы навестить, не мог выкроить.
Так подошел январь.
На следующий день — третьего января, — одевшись потеплее, захватив новую записную книжку и ручку, я отправилась в районное управление МВД. Кабинет капитана, продолговатый и не очень светлый, был с открытым окном. В одном углу стояла вешалка, в другом — фикус.
— Можете сесть вон там и находиться здесь сколько захотите, — предупредил капитан. — Задавать вопросы задержанному не имеете права.
— Вы уже нашли преступника? — поинтересовалась я.
— Еще нет.
— Кого-нибудь подозреваете?
— Я уже говорил вам, что предварительные гипотезы в таком деле вредны.
Вошел молодой сотрудник, которого я уже видела при осмотре магазина. Не успела я протянуть ему руку, как капитан Калинчев представил мне вошедшего:
— Лейтенант Стефан Ларгов, мой помощник. Надеюсь, он вам понравится. Любит говорить длинными фразами, печатается в окружной газете и коллекционирует записи японской джазовой музыки. Это будет интересно вашим читателям, во имя которых вы так тщательно скрываете свое имя.
— Почему скрываю?
— Для нас, занимающихся изучением некоторых фактов и имеющих в своем распоряжении улики, поиск преступника кроме усталости приносит также и удовлетворение. Для вас это удовлетворение будет недоступным, и вам будет скучно.
— Говоря проще, вы не хотите держать меня в курсе событий?
— Ничего вам не могу сказать, пока не получу окончательного результата.
— Вы слишком усердствуете, капитан. Но я вам прощаю по молодости.
— В нашей работе молодость не считается комплиментом.
— А что вы считаете комплиментом?
— Надеюсь, вы ответите на этот вопрос сами, когда расследование по данному делу будет закончено.
И он обратился к своему помощнику:
— Проверьте парикмахерскую и алиби всех подозреваемых; возьмите результаты экспертизы в поликлинике; закажите справку на следы, оставленные обувью преступника; допросите телефонистку и задержите продавца магазина Свилена Маринкина.
Лейтенант недовольно свел брови.
— Тридцатого декабря утром Свилен Маринкин уехал на экскурсию в Бухарест — его наградили путевкой окружного комитета комсомола как лучшего молодого работника торговли. Новый год он встречал там. Возвратился второго января. У него надежное алиби.
— «Самое подозрительное, когда имеется неопровержимое алиби», — пишет Старик в четвертой главе, — неплохо запомнить это.
— Слушаюсь. Разрешите выполнять?
— Выполняй, хотя для тебя сейчас важно и другое — умение рассуждать, смотреть на вещи с их теневой стороны, допускать на первый взгляд недопустимое, даже нелогичное…
— Но в данном случае все яснее ясного.
— Особенно если иметь в виду, что твой лучший продавец по пути в Бухарест вдруг почувствовал себя плохо и был оставлен в Русе. На следующий день был выписан из больницы с диагнозом, не исключающим симуляцию. Однако это только мое предположение.
Капитан становился мне симпатичным все больше и больше. Решила поздравить его:
— Вы, кажется, не имели привычки строить предварительные гипотезы?
— Это разговор длинный, а рабочий день заканчивается.
Капитан извинился: ему нужно уйти. Жена на репетиции хора учителей, и ему необходимо взять из детского сада их близнецов. Я наблюдала, как он надевает фуражку, смотрясь в зеркало, и почему-то подумала, что он занимается резьбой по дереву; из кармана его шинели торчала карточка с английскими выражениями, которые он, видимо, шепотом повторял в городском автобусе по дороге домой.
— Довольны ли вы сегодняшним днем? — спросила я его при прощании.
— Да… так себе.
— Представьте, сколько человек производит материальных ценностей за восьмичасовой рабочий день…
— Всякое явление можно оценивать в зависимости от того, с какой стороны на него посмотреть.
— Вы цитируете Канта?
— Это вас удивляет?
— Не удивляет, а восхищает. Вероятно, читаете его перед сном?
— Перед сном я чаще читаю «Пеппи Длинныйчулок». Вслух.
Районное управление находилось в городе М., из которого через каждые пятнадцать минут ходил автобус до Бараков. Темнеть начинало рано. Продолжал валить снег, и ничто в природе не напоминало о том, что старый год закончился и наступил новый. Отправляться в общежитие было рано, да ничто не влекло меня туда. Соседство Румена начинало меня раздражать и пугать тем, как он, возвратясь с работы, постучит в дверь, войдет, как потом будем сидеть вдвоем и, вместо того чтобы любезно разговаривать, будем упорно молчать. В Пампорово я рассказала о себе все и теперь знала, что между нами ничего не может быть, а молчание тяготило меня. Сейчас я была занята и несколько озадачена, невольно думая о преступлении и причинах, побудивших к нему. Встречи с Руменом пугали и по другой причине: после первой встречи я определенно знала, что он мне нравится, на следующей — почувствовала, что влюбилась, даже ревновала, а это лишний раз подтверждало мои чувства. Хотя я была твердо убеждена, что все это от одиночества, однако до конца мое отношение к этому мужчине все еще оставалось неопределенным, а это делало меня неуверенной и толкало к позе.
Отправилась в городской книжный магазин, затем заглянула в другие магазины и купила немножко пряжи и вязальные спицы. Давно слышала, что вязание успокаивает нервы и способствует спокойному ходу мыслей. Когда-то мама учила меня этому искусству, я даже начала вязать свитер брату, но так и не смогла закончить работу. Потом свое творение тайком распустила, а пряжу смотала в клубок. Запомнила только, что начинала вязать свитер на семьдесят петель. Павел был высокий, как… Румен Станков чем-то напоминал моего погибшего брата. Помнится, что почувствовала это, впервые услышав его голос в приемной, когда он разговаривал с секретаршей. Мне показалось тогда, что ждала этого голоса всю жизнь, но что-то невидимое и непреодолимое постоянно мешало. Это открытие взволновало меня и должно было отвлечь от работы, однако, несмотря на это, я в тот же вечер начала вязать пуловер.
Румен зашел в мою комнату, когда я уже была в постели. У меня было такое чувство, что он мой племянник. Хотя он был немного моложе меня, но выглядел гораздо старше. Не стесняясь, я села в постели, как это делают студентки с книгой на коленях. Преодолевая сон, спросила его откровенно:
— Для чего тебе нужно так много денег?
Он ответил сразу, словно давно ждал этого вопроса:
— Чтобы пойти к тем, кто подписывает перераспределения, швырнуть эти деньги в их грязную морду и потребовать направления меня на работу в Русе. Один мой приятель попытался, но его выгнали. Однако вряд ли сделали это принципиально. Были возмущены… Я спросил приятеля, сколько он им предложил. Сказал — две тысячи. Естественно, они возмутились. Хотел купить их так дешево! Кто согласится продать совесть за две тысячи? Если хотя бы пять… шесть… семь… Сколько стоит их подпись?..
— Что ты будешь делать в Русе?
— Все, даже работать носильщиком на пристани. Самопожертвование, может быть, не совсем обычно для мужчин, но я хочу быть вместе с ней. Именно сейчас, когда ей необходима помощь… Она вспыльчивая, своенравная и гордая. Но все это от неведения и невинности. Росла в тепличных условиях, всю жизнь ее оберегали от всего плохого. Совершенно не знает жизни, не подозревает, какая она может быть жестокая… А сплетни — они беспощадны. Она абсолютно беспомощна, потому что не видела трудностей, не страдала. Ана, хорошо, что ты здесь и я могу высказать тебе, о чем мужчина, вероятно, не имеет права говорить.
Мне понравился такой поворот: он впервые назвал меня по имени. Мама и брат звали меня Настей, Николай — Сия… в баскетбольной команде я числилась под именем Ана Ман… И это имя нравилось мне больше всего. Мне было приятно и сейчас.
— У нее был тут один парень… точнее, мальчик, цеплялся к ней… носил ей подарки, считал, что любит, но она ходила с ним только для того, чтобы причинить мне боль.
— Только не уверенные в своих чарах женщины могут прибегать к таким примитивным средствам.
— Она была самоуверенна до умопомрачения…
— Это результат того же комплекса.
— Никогда не был специалистом по женской психологии.
— Настоящему мужчине это не нужно.
Он вдруг встал, подошел к кровати, схватил меня за плечи и начал трясти:
— Ана, мне кажется, что я говорю о себе только плохое! Почему?
— Бывает, — успокаивающе ответила я, натянув до подбородка одеяло.
Румен вышел. Он собирался со второй сменой в дальнюю шахту.
Я осталась во всем общежитии одна. Ребята ушли на ночную смену, радиотрансляция не работала, полное безмолвие. Лежала и слушала пульсацию крови в собственном теле. Я уже привыкла к самовосприятию, потому что за многие годы одинокой жизни научилась заботиться о себе как о каком-то другом, но очень близком человеке. Сердце работало ритмично, кровь плавно растекалась по телу. Все нормально. Давление нормальное, пульс ровный, хорошего наполнения, и мне кажется, я стою на берегу моря… Не люблю море. Оно похоже на обезглавленное и слепое чудовище. Кажется, движется, а на самом деле стоит на месте, кажется бескрайним, а в действительности — ограничено. У него единственная возможность — испариться, да и то — теоретически. Однако оно существует и не делает этот тупик совершенно безысходным. Море, в моем представлении, похоже на Сизифа. Достигнет берега, лизнет его, и только, кажется, должно лечь и успокоиться, тут же откатывается назад, и так без конца. Обреченное и мучительное существование. Берег — это потолок моря. Оно ненавидит его и разрушает беспощадно, но не может понять, что, если есть море, должен быть и берег. Иначе будет сплошная, разлившаяся по всей вселенной, безликая, не имеющая имени и местонахождения, свободная, бескрайняя вода.
Ох, эти мои вечные рассуждения, непременное приведение всей природы к единому знаменателю моего восприятия! Когда не о ком думать, человек думает о себе. О себе он думает и тогда, когда ему не хочется думать ни о ком и ни о чем, когда стремится избавиться от роя мыслей, рождающихся в его сознании… Ну вот, опять хлопнула дверь. Отсутствие вешалки в коридоре, терраса под тентом и фикус в холле для полноты обстановки. Чтобы понять и усвоить что-то новое и тревожное, надо сравнить, приспособить его к чему-то знакомому, известному, свести к упрощенному восприятию. Или это закономерность процесса познания? Что означает в познании мое сомнение в отношении Румена? Не является ли это результатом беспомощного отмщения моего женского самолюбия? Румен — преступник? Не является ли это плодом моей фантазии к созданию заурядного сюжета уголовного романа, в котором грабителем оказывается человек, не вызывающий ни у кого подозрений?
А его отсутствие в течение трех часов в новогоднюю ночь? А его неожиданная перемена, в которой просматривались страх и смущение? А еще совсем теплый капот его машины с болтающимися в замке зажигания ключами? Разве не было того разговора о деньгах? Умышленная демонстрация, предназначенная для того, чтобы снять с себя подозрения? А теперь безвылазное пребывание в шахте в течение двух суток?
Наибольшее сомнение вызвал шарф. Сначала мне казалось, что он очень подходит к цвету моих глаз, потом я нашла, что он совсем не сочетается с моей губной помадой. В заключение сунула его обратно в сумку, оделась, как и накануне, в свои расклешенные брюки, черный пуловер и куртку. Всю жизнь верю, что одежда человека показывает не только внешность, но и его отношение к окружающим. Мне хотелось выглядеть такой же сердечно-деловой, как вчера, однако я решила, что необходимо проявить что-то мягкое, свое. В конце концов у меня и у следователей одни интересы в этом деле, работаем вместе по восемь часов, а ко всему прочему — я женщина, вопреки высокому росту и крайне неженственным размерам и фасону моих сапог. Мужчины любят нежные и красивые вещи, потому что они дают возможность постоянно заботиться и оберегать их. Однако когда становится трудно, в моду входят наиболее стойкие и мужественные женщины. Обычно их присутствие крайне непродолжительно, но иногда превращается в легенду. Мне не приходилось пережить такого, однако надеюсь, что у меня есть шанс.
В автобусе я быстро добралась до милиции, вошла в кабинет капитана уверенная и спокойная. Аромат чая, наполнявший кабинет, перемешался с запахом моей парфюмерии. Поприветствовав кивком головы хозяев кабинета, заняла свое вчерашнее место под фикусом.
— Почему бы не снимете себе комнату в городе? — спросил небрежно Калинчев. — Путешествие в такую стужу здоровья не прибавит.
Я ни на секунду не усомнилась в том, что здесь какой-то подвох. Однако ответила совершенно чистосердечно:
— Так мне интереснее.
— Несомненно, — согласился Калинчев, продолжая читать какой-то список.
— Хотите чаю? — вежливо спросил Ларгов, поставив передо мной фарфоровую чашку, — Чай бодрит.
Я поблагодарила, не обращая внимания на явный намек. Однако подумала, что выгляжу, видимо, уставшей. Но очень скоро успокоилась: усталость мне идет. К тому же нельзя требовать от женщины, находящейся в командировке, чтобы она выглядела как на курорте. Выпив горячего чая, почувствовала во всем теле приятную теплоту. Небрежно уселась поудобнее, Мужчины сразу обратили на это внимание. Пришлось еще раз переменить позу, однако времени для обдумывания не было — ввели задержанного продавца Свилена Маринкина. Ничем не приметный парень. Внимательно посмотрела ему в глаза, но не обнаружила ничего подозрительного, никакого намека на преступные наклонности. Проследила за тем, как он садился, как несколько раз глубоко вздохнул, проглотил слюну в ожидании вопросов. Руки он положил на стол, и чем дольше продолжалось молчание следователя, тем напряженнее отражалось ожидание в глазах парня, а пальцы постепенно сжимались в кулаки, которые на глазах белели от натуги. Так же бледнели кулачки моих маленьких нарушителей, когда им приходилось отвечать на такие ненужные, а иногда и кощунственно звучащие вопросы: «Ты любишь свою мать? А мать тебя любит? Тогда почему…»
— Имя, отчество, фамилия?
— Имени отца не знаю. Знаю имя матери. Свилен Маринкин.
— Вам известна причина задержания?
— Известно только то, что в ночь на первое января доверенный мне магазин был взломан и ограблен, пока я находился на экскурсии в Бухаресте. В кассе находилось шесть тысяч семьсот тридцать девять левов, которые исчезли.
— Известно ли вам, что имеется распоряжение о запрещении оставлять вырученные от продажи товаров деньги на хранении в сейфе в магазине?
— Побоялся принести их в общежитие, так как ключи от замка одной комнаты подходят к другим. Всегда до этого случая хранил деньги в магазине, в коробке от телевизора.
— Расскажите, как прошло ваше путешествие в Румынию.
— Очень хорошо. Близко познакомился с переводчицей нашей туристической группы, подружились. Пригласил на следующее лето к себе. Думал поселить ее на несколько дней в Пампорово, это совсем рядом…
— С кем работаете в магазине?
— Работаю один. Магазин универсальный и единственный в шахтерском поселке. Продаю все. Может быть, вам известно, что я первым в округе применил прогрессивную форму обслуживания покупателей по предварительным заявкам? За это меня премировали.
— В чем выражается новая форма обслуживания?
— Торговля по определенному перечню. Например, приходит покупатель и сообщает, что получил новую квартиру. Значит, ему необходимы мебель, шторы, люстры, плафоны, сервизы и другая домашняя утварь. Так, принимая различные заказы, облегчаем покупателям жизнь.
— А какую выгоду от такой формы торговли получали лично вы?
— Престиж. Это первое. И второе… Шахтеры — народ щедрый, всегда перепадало кое-что за услуги. А самое главное — сознание того, что полезен людям и они уважают тебя.
— Какое у вас образование?
— Незаконченное высшее. Когда учился на третьем курсе, умерла мать — содержать меня стало некому. Отца я не помню. Бросил учебу и занялся торговлей. Сначала работал на Солнечном берегу, а потом перебрался сюда…
— Вы можете сообщить адрес вашей знакомой в Бухаресте?
— Да, он у меня записан. Пожалуйста.
— К вам больше вопросов нет. Ваше алиби сомнений не вызывает. Вы свободны.
Кулаки парня, которые в течение всего допроса как-то странно, но ритмично двигались, внезапно успокоились. В глазах у него слегка просматривались испуг, недоверие, но больше усталость.
— Я могу идти?
Голос у него тоже изменился. Казался более взволнованным и счастливым.
— Конечно, конечно.
Парень вышел, аккуратно закрыв за собой дверь, бросив в последний момент взгляд на меня. Я ему не сделала ничего плохого, но его взгляд был злой. Видимо, он ждал с моей стороны удара. Это окончательно приобщило меня к делу и дало основание для надежд в его благоприятном исходе.
Воцарившееся в кабинете молчание не могло продолжаться бесконечно.
— Этот парень врет, — сказала я с подчеркнутым участием.
— Знаю, что врет. Хотелось посмотреть, как он будет вести себя в подобном положении, сознавая, что ему верят. Еще чаю?
Я ответила утвердительным кивком.
— Чай, естественно, не исчерпывает наше гостеприимство. Могу предложить кино или дискотеку. Если разрешите, ответ можете отложить до вечера… — шутливо добавил Ларгов.
«Дурачит меня этот молодой лейтенант с еще не окрепшим тембром самонадеянного гимназиста или кто-то из них видел меня с Руменом в Пампорово?» — подумала я. Допускала второе, и, кто знает почему, мне было приятно от этого воспоминания.
— Сегодня, однако, вы одеты гораздо удобнее, чем в тот день: в лаковых туфельках в метель… — дополнил с нескрываемым мужским кокетством в голосе Калинчев.
Господи, да эти молодые мужчины чистые дьяволы! Напоминают мне Николая первых лет нашей совместной жизни.
— Не могу же я танцевать в сапогах! Опять же все были так элегантны, что было бы непростительно обидно пойти на праздник в лыжном костюме. А от вашего кино, лейтенант, придется отказаться.
— Значит, остается дискотека. Не пожалеете. Болгарская эстрада, немножко джаза… Наверное, любите «Летнее время»?
Смотрю на него с добродушным недоумением.
— Что, не слышали? Элла Фицджеральд и незабываемый Дюк… Фантастично! Есть и ретро-музыка. Рок-н-ролл, например. Идемте, согласны?
— Не кажется ли вам, что ваши шутки очень плоские? Не надо так зло смеяться над моим невежеством… В Софии человек лишен прелестей тихого и, я бы сказала, свободного существования… Там все предварительно предусмотрено: ритм большого города, образ жизни, встречи… Все. Что нам остается? Соглашаться и мириться. В маленьком городке человек может выбирать…
— Ваша миссия очень благородная, но, кажется, чуточку излишняя. Никто из нас двоих не сожалеет о том, что работает здесь. Как сказал один поэт, каждый человек считает себя столицей чего-то, а все, что окружает его, — провинция… Все остальное — просто административное деление.
— Стефану Ларгову можете верить. Он коренной софиянин, а если уж совсем откровенно, так знайте, что улица Александра Невского заложена его дедом, а их фамилия содержит итальянскую этимологию… Происходит от слова «ларчо». Иначе говоря, вы недооцениваете приглашение потомственного римлянина, а если откровенно, это самое лучшее, что можно предложить в нашем городе гостье столицы…
— Раз уж речь зашла о генеалогии, хочу успокоить синьора Ларгова, что, хотя я родилась в Плевене, предки мои из Трояна. Один из моих дальних родственников уверял, что их прадед, которого звали Троян, был крестным самого царя с козьими ушами. И сейчас на деревянном шесте на крыше нашего старого дома укреплены козьи рога. Когда снова войдет в моду геральдика, я непременно в наш семейный герб включу этот символ!
— Хватит, мы и так уже сократили свою жизнь на несколько часов!
— Как это следует понимать?
— Да никак. Это просто присказка.
— Однако мне кажется, что вы меня на что-то провоцируете. Каждая присказка имеет свой смысл…
— Ларгов хотел сказать, что тот, кто много, излишне много говорит, укорачивает себе жизнь и те, которые слушают его, — тоже.
— Это что, доказано наукой?
— Нет. Милицейский фольклор.
— Могу ли я это записать? Ведь придется же мне описывать вас в своем очерке. Пусть в нем будет немножко милицейского юмора. Хотя в этой вашей присказке больше мудрого, чем смешного…
Обедали вместе в столовой управления, затем я собралась на автовокзал.
— Чем вы будете заниматься до вечера? — спросил Ларгов.
— Буду вязать пуловер. Мужской. С рукавом типа реглан и с большим воротником. Свитер для горных походов.
— Это означает, что я снова остаюсь один… один, словно ветер в поле…
— Вы, вероятно, много читаете на сон грядущий?
— Не читаю. Сразу засыпаю. По этой части у нас товарищ капитан.
— Что еще читали, кроме «Пеппи Длинныйчулок»?
— Иногда Тинбергена, а последнее время — Нильса Бора…
— Вы искушаете меня поспорить. О соотношении правосудия и милосердия, например…
«Ребятушки, — думала я, укоряя себя и чистосердечно признаваясь, — мне просто хочется побыть с вами». Казалось, что они спешат. Однако прошло четверть суток после злополучного инцидента, а дело с места не сдвинулось. Погода была пасмурная, кругом бело. Вдруг где-то вдалеке выглянуло солнце, ослепило глаза, и мне стало дурно, страшно захотелось лечь. Какая-то свинцовая тяжесть разлилась по всему телу, казалось, я иду по воде против течения. Какая-то неуверенность наполняла меня изнутри, плечи опустились так, что полы моей мягкой куртки били по коленям. Еле передвигая ноги, я не заметила, как вышла на перекресток… Заскрипели тормоза. Кто-то громко выругался. Чей-то голос назвал меня по имени. Встречный поток исчез, и я оглянулась, чувствуя свою вину и предстоящую расплату.
Из машины вышел режиссер.
— Садись и благодари мою реакцию. Иначе не осталось бы ничего ни от нашей русалки, ни от рыцаря. Помнишь, как мы шутили?
— А может быть, и вправду гибрид русалки с рыцарем?
— Все очень, верно, а особенно то, что я голоден как волк, а до Пампорово еще тридцать километров…
Мы прибыли в ресторан. Смотрю, как он заботливо просматривает меню и делает заказ, с какой точностью определяет калорийность блюд, со знанием дела объясняет, как сервировать стол. Пока я возилась со сладким кремом, режиссер расправился с несколькими блюдами. По виду он был крупный, крепкого телосложения и совсем не похож на чревоугодника.
— Кто как ест, так и работает. Это истина. Хотя к тебе это не относится. Уверен, что все женщины завидуют тебе.
Мы пили кофе, потом под ручку гуляли по снегу, а он все рассказывал о каком-то Дончеве, который предложил совершенно негодный сценарий, а думает, что режиссер — бог и может из грязи слепить живого человека… О своей ассистентке, хронический насморк которой стал невыносим, о каком-то кинофестивале, в котором должен был участвовать его фильм, но, как всегда, отправили другой… Я жмурилась от солнца, опираясь на руку почти незнакомого мужчины. Мне было все безразлично, хотелось остаться одной, так я устала.
— У тебя нет желания пригласить меня к себе в гостиницу? — развернув меня к себе лицом, спросил режиссер.
— Можем поговорить в кафе. Гостиница для ночлега.
— Это я и имею в виду.
— В благодарность за то, что не переехал меня на своем автомобиле?
— Ты всегда была странной.
— Гибриды, они все такие. Они наследуют только отрицательные качества.
— Читаю ваш журнал. Хорошо пишешь. Раздражает только твоя привычка непрерывно рассуждать, копаться. Ищешь принца…
— А нахожу нищего…
— Иногда получается, что зря стараешься… Говорю тебе как давнему приятелю и потому, что считаю тебя большим журналистом… Хотя ты и не рекламируешь мои фильмы.
Снег, начавшийся еще раньше, вдруг повалил хлопьями. Смотрела на него и никак не могла понять, валит он или стелется. Снег падал беззвучно, спускался, как сумерки, ровно и ритмично. Успокаивающе.
— До свидания. До Бараков чуть больше километра. Пройдусь пешком. А о твоих фильмах писать не буду.
В общежитие пришла расстроенная. Хотелось сосредоточиться, но мысли пугливо ускользали куда-то в сторону или останавливались на одном месте, словно конь, почуявший волка… Было такое чувство, что на меня надвигается какая-то опасность, а вокруг витает предупреждение. Однако за всю свою жизнь я не совершила ни одного преступления, а это значит — ничто не должно меня пугать…
Вечером спустилась в ресторан. За одним из столиков сидели Румен и режиссер. Пили, не замечая друг друга, а обо мне и говорить нечего. Допивали бутылку водки. За соседним столиком шумели молодые парни в меховых куртках. До меня долетали отдельные слова, из которых мне удалось понять, что завтра начнутся съемки.
Мой коллега по университету решил снимать документальный фильм о шахтерах.
Почему Румен так рано возвратился с дальней шахты? Ведь собирался провести там две смены?
Разговор они начали еще в машине. За рулем был Ларгов. Капитан сидел рядом с ним и сосредоточенно смотрел в одну точку. По радио передавали рекламные объявления.
— Все результаты получены из лаборатории?
— Все, кроме волос. Пока не установлено, какому полу они принадлежат. В парикмахерской сообщили: красителей цвета красного дерева в течение нескольких месяцев не получали, а исследование показывает, что волосы человека, с головы которого упал исследуемый волос, были покрашены всего несколько дней назад. В поликлинике установили, что частичное отравление наступило после употребления большой дозы алкоголя. В Бухаресте по указанному нами адресу проживает женщина сорокалетнего возраста, продавщица большого универмага на Каля Виктория. Телефонистка утверждает, что в новогоднюю ночь на почту никто не приходил. Отпечатки следов сапог-«пионерок» на снегу такие же, какие были обнаружены перед профилакторием. Походка женская. Несколько прихрамывающая на правую ногу. Замок был открыт с помощью дамской шпильки. Что ты на это скажешь?
— Думаю, что эта дама — просто троянский конь. С ней я ехал в поезде. Пытался представить ее кассиршей в заводской столовой. Не поверил ей больше по интуиции. Потом видел ее читающей журнал — сначала смотрит фамилию автора, затем заголовок. Мне показалось, что она имеет что-то общее с журналистами. На руках аккуратно сделанный маникюр, за исключением указательных пальцев, это свидетельствует о том, что печатает на машинке, но не владеет системой печатания десятью пальцами, печатает двумя, как большинство людей, для которых машинопись является вспомогательной работой. Когда она предъявила билет проводнику, увидел у нее в сумочке командировочное предписание. Говорила очень интеллигентным языком, держалась красиво, сохраняя приличную дистанцию. Пришел к заключению, что она журналистка. Однако почему ей понадобилось представляться кассиршей столовой?..
— На новогоднем торжестве при ней не было ни записной книжки, ни магнитофона — типичных атрибутов профессионала-журналиста. Со Станковым танцевала только один раз. Дядя слышал, Станков говорил, что ему нужны деньги… много денег, которые он готов даже украсть… Сразу после этого разговора они вместе ушли, отсутствовали около двух часов и возвратились замерзшими и занесенными снегом. На вопрос доктора, где были столько времени, ответили, что ходили на почту. Потом сестра Симеонова слышала, как журналистка сказала: «Успокойся. Ведь теперь ты имеешь нужные тебе деньги».
— Слушаю тебя и думаю, что все это достаточно правдоподобно, однако не знаю почему, но мне кажется это простым стечением обстоятельств, которые в свою очередь оборачиваются против нее. Давай поищем опровергающие аргументы. Начнем сначала. Журналисты — весьма странный народ и любят несколько приврать. Иногда они черпают материал для своих статей и очерков даже из самых простых и наивных разговоров со случайными попутчиками в поезде. В большинстве случаев скрывают свою настоящую профессию. Встречаются и оригинальные индивидуумы, которые хвастаются служебными удостоверениями, иногда используют их в качестве проездного билета на общественном транспорте. Эта женщина не из таких. Видел, как она внимательно слушала разговоры попутчиков. Одна бабулька говорила на очень странном сельском диалекте, и только Манолова из всех ехавших в купе пассажиров слушала ее с пониманием и нескрываемым сочувствием. А вот другое. Когда мы выходили из вагона, она сказала мне, что в погонах я выгляжу, вероятно, гораздо старше. Значит, она разбирается во всем очень хорошо. Должен признаться, что был тогда очень удивлен. Подумал, что она видела меня где-нибудь. Ведь им приходится бывать всюду. Просмотрел журнал «Современник». Ее статьи очень компетентные и серьезные. Главное в них — глубина изложения. Язык точный, а предложения — короткие. Стиль телеграмм, но приятный.
— А ее словоизлияния здесь очень длинные и непроницаемые, как осенние ночи.
— Ты выражаешься очень образно.
— Милицейский фольклор. Научился от старшины Васильчева.
— Ее поведение иногда кажется совсем невинным. Возьмем, например, новогоднюю ночь. Допускаю и такой вариант. Румен — малый не дурак, развелся с русеянкой и теперь решил пришвартоваться к софиянке. Предварительно прощупал ее отношение к деньгам, специально заведя разговор о своих материальных затруднениях, и… Все газетчики — это мешки с деньгами, за каждое слово они получают по леву, а Румен, ко всему прочему, красивый. Одинокая женщина расчувствовалась и пообещала тысчонку-другую. Ведь она свободная женщина. Если говорить проще — они подходят друг другу. В общих чертах пришли к согласию, а детали решили обсудить, уединившись на свежем воздухе. А места там просто чудесные, если мне не изменяет память. Ушли… и, как всякие влюбленные, потеряли чувство времени.
— Два часа в такой холод?
— У Румена автомобиль.
— Эта женщина не для автомобиля.
— Совершенно верно, очень красивая…
— Очень высокая.
— Извини, совсем забыл, что в твоем вкусе Мирей Матье.
— Как ты объяснишь, что она одинокая, а все время хвастается этим свитером, который вяжет своими руками?
— Как тебе сказать? Увидела тебя, такого молодого и неженатого, и испугалась за свою невинность. Решила держать на расстоянии, а для этого и разговоры о вязании… Спортивный свитер типа реглан… Дает тебе понять, что объект уже занят.
— Подозреваю, что ты втайне неравнодушен к ней.
— Она в прошлом наш коллега. Занималась с несовершеннолетними нарушителями закона, и, должен сказать, довольно успешно…
— По женским делам. Безответная любовь. Кажется, тамошний начальник управления принадлежал к старому поколению. Очень сентиментальный и чрезвычайно педантичный…
— Наподобие нашего Старика.
— Что касается нашего Старика, то твое сравнение крайне неудачно.
— Хорошо, хорошо. Я не навязываю свою привязанность к своим учителям. Учителями хвастаются те, кто не может похвастаться собой.
— Дело сложное. Ты в этих делах дока, да и звездочек у тебя больше, светят ярче и лучше озаряют пути поиска. От меня требуется полная отдача всех сил и аплодисменты успехам других. Хотя прошла уже почти неделя, а мы топчемся на месте… Как ты думаешь, почему шеф разрешил этой женщине…
— Потому что считает журналистику совестью нашего времени. И он прав.
— Может быть, и прав, но лично мне эта совесть, которую навязали нам несколько дней назад, кажется в чем-то виноватой… Впрочем, не буду навязывать тебе своих предположений. Ты ведешь следствие.
— Привет, ребята! Предлагаю начинать допросы каждое утро в девять часов. Один молодой западный антрополог по имени Ники установил, что в 4009 году до нашей эры 23 октября в девять часов утра обезьяна стала человеком. Совершенно серьезно. Своими ушами слышала по радио. И поэтому ваш труд имеет благородную задачу — превращать выродков в людей… Мое предложение не кажется вам эксцентричным?
— Естественно, нет, — ответил Ларгов.
— Вы лаконичны, как настоящий спартанец.
— Вы, может, все-таки присядете?
— И может быть, выпьете чаю, чтоб хоть чуточку согреться? Ночь была очень холодная.
— Спасибо. У меня есть нечто, что может принести пользу следствию…
— А я вот думал, что вы вязали всю ночь. Моя мать, если начнет вязать, до рассвета не бросит…
— Да я всю ночь не могла уснуть. К полуночи в комнате по соседству включили радио. Оно ревело больше часа. Я постучала им в дверь, попросила уменьшить громкость. Никто не ответил. Уснуть было невозможно, оделась и пошла гулять. Несколько раз обошла вокруг общежития, — вы правы, товарищ капитан, ночью действительно было очень холодно. Когда собралась возвратиться в свою постель, вдруг у входа в общежитие заметила двух мужчин. Один сел в автомобиль синего цвета и уехал. Рассмотреть его не смогла: было очень темно. Другой вернулся в общежитие. У освещенного входа я узнала его. Это был продавец универмага. Тот самый, которого вчера вы освободили из-под ареста. Он меня не видел.
— Я думаю, что автомобиль был зеленого цвета.
— Как человек, наблюдающий за ходом вашей работы со стороны, и используя свой очень скромный опыт в области, смежной с вашей профессией, я построила гипотезу на основе увиденного… Может быть, она представит для вас какой-то интерес?
— Вы всегда так поступаете: говорите одно, а пишете другое?
— Я вас не понимаю. Это что, намек на мою профессиональную нечистоплотность?
— Нет, я хотел спросить: вы всегда так кратко, выразительно и точно пишете, а говорите обстоятельно и долго, как отставной адвокат? Что касается меня, то мне больше по душе стиль вашего письменного изложения.
— Мне больше ничего не остается, как поблагодарить вас за признание моего стиля.
— Не только это. Надеюсь, что таким стилем будет изложена ваша гипотеза об ограблении…
— Многословие очень вредно в практической работе, говорят американцы. В Соединенных Штатах имеются специальные курсы для руководящих кадров. Девиз этих курсов: не говорить лишних слов. Уж не являетесь ли вы их воспитанником?
— Совсем не хотел вас обидеть. Что же касается американской системы, то я ее полностью одобряю и рекомендую вам. Считаю ее очень полезной и в вашей профессии. Будет большая экономия и бумаги и государственных денег.
— Пусть вас не смущает тон товарища капитана. Сегодня он очень нервный. Один из его близнецов проглотил гвоздь…
— Лейтенант, чувство юмора — это талант. А вы, как мне кажется, лишены его. Видимо, это влияние холостяцкой жизни.
— Виноват, товарищ капитан.
— Товарищ Манолова, вы закончили пить чай? Мы вас слушаем.
— Думаю, что заведующий сам обокрал магазин. Вышел из поезда в Русе утром 31 декабря, в больнице объяснили ухудшение состояния здоровья утомлением и недосыпанием и отпустили. Он взял такси и поздно вечером примчался сюда. Открыл магазин, взял, что ему было необходимо, и умотал обратно. А для того чтобы замести следы и ввести в заблуждение следствие, разбил окно. Вероятно, ждал ревизии и боялся недостачи. Молодой человек, видимо, частенько запускал руку в служебный сейф… потом ему стало страшновато…
Зазвонил телефон, и Калинчев нервно снял трубку, Звонил дежурный старшина.
— Гражданин Маринкин настаивает, чтобы вы приняли его.
— Пусть войдет, — улыбаясь, сказал капитан, повернувшись ко мне. — Вчера вы спрашивали, чего мы достигли в расследовании. Сейчас могу вам ответить, что оно только начинается.
Из коридора донесся стук двух пар мужских ног: одна — чеканила почти строевой шаг, так мог идти только бывший учитель физкультуры старшина Васильчев, другая — ступала бесшумно, но с надеждой, чтобы все кончилось как можно быстрее.
— Гражданин Маринкин, товарищ капитан, — доложил приятным тенором Васильчев. Четко отдал честь и вышел. Мне было известно, что этот мужчина с фигурой штангиста занимается коллекционированием различного рода казенных словечек.
— Садитесь, Маринкин. Чем можем быть вам полезны?
— Думаю, что могу вам оказать помощь. За этим и приехал.
— Курите?
— Только когда нервничаю.
— Рад, что сейчас спокойны.
— Я много думал, товарищ следователь, всю ночь не мог уснуть. Решил, что нужно во всем признаться. Я вас обманул, что ездил в Бухарест. И адрес, который вам сообщил, фиктивный. В действительности я получил путевку от комсомольской организации, вместе со всеми сел в автобус, но в Русе прикинулся больным и, сославшись на запах бензина, который действительно проникал в салон автобуса, прервал свое путешествие. Меня отправили в больницу. Врачи осмотрели меня, объяснив плохое самочувствие переутомлением. Однако в больнице не оказалось свободных мест, и врачи рекомендовали мне отправиться домой и отдохнуть. Все это совпало с подготовленным мною планом. Я, не медля ни минуты, сел в такси и поздно вечером прибыл в Пловдив. Там за тридцатку нанял частника, который доставил меня в Бараки. Остановились мы в нижнем конце. Сказав шоферу, что у меня свидание с замужней женщиной, я попросил его подождать и никому не говорить о моей поездке. На самом деле отправился в магазин, взял деньги, а уходя, бросил камень в окно, инсценировав кражу со взломом. С этим же частником возвратился в Пловдив, а оттуда на такси прибыл снова в Русе. Дождался автобуса «Балкантурист» и, как ни в чем не бывало, приехал вместе с группой домой.
— Для чего вам понадобилось столько денег?
— У меня в Русе любимая. Больше года работала у нас маркировщицей, потом ее отец, заплатив кому нужно, добился перевода дочери в Русе. Зовут ее Рилка. Можете проверить. Десять дней назад она написала мне, что выходит замуж за сотрудника Управления речного флота, у которого свой дом, автомобиль, и собирается отправиться с ним в свадебное путешествие по Дунаю. Это письмо я воспринял как ультиматум и решил, что непременно должен опередить этого речника… Мне были нужны деньги, хотя бы на время. Много нужно было денег… чтобы блеснуть… уговорить выйти за меня, а уж потом вместе накопить и возместить в кассе взятую сумму.
— Ну так вы женились на ней?
— Она пока колеблется. А я решил подождать и вернулся сюда. Хотел положить деньги на место, в коробку из-под телевизора, и заявить, что окно в магазине кто-то разбил случайно. Однако магазин оказался уже опечатанным… Целую ночь я размышлял и решил, что лучший выход в данном случае — пойти к вам и признаться во всем.
— Почему не взяли деньги с собой, когда отправились в первый раз в Русе?
— Потому что хорошая мысль болгарину приходит с запозданием… Додумался до этого только в пути и поэтому вышел из автобуса…
— Чем вы открыли замок в магазине?
— Своим ключом.
— Когда вы разбили окно: находясь в магазине или после того как вышли?
— Снаружи, естественно, чтобы изобразить, что влез через окно.
— Вы курите?
— Я же сказал, что только когда нервничаю…
— А тогда курили?
— Да, мне очень хотелось, но некогда было… Так вот. Думаю, что, согласно гуманным законам нашей народной власти, за добровольное признание наказание будет снижено? Я, признаюсь, виноват, виноват только я. Сильно виноват. Посягнул на народные деньги, заметая следы преступления на частной машине и на такси… Судите меня… Готов понести любое наказание, хотя очень надеюсь, что оно будет снижено, учитывая мое чистосердечное признание…
— Вы действительно виноваты. Ваша вина не так велика, но наказуема. Ваш добровольный приход и признание, которое вы сделали, будут обязательно учтены. Но пока мы вас не задерживаем.
Продавца увели, а я почувствовала омерзительное удовольствие.
— Видите, моя версия в действительности оказывается правильной. Недаром в свое время занималась немного изучением психологии.
Калинчев, не скрывая, зевнул. Затем с кислой гримасой долго стучал сигаретой по ногтю большого пальца, как в детективных фильмах.
— Ваша версия целиком ошибочна. Этот парень лжет… нахально и целенаправленно… с оскорбительной наглостью. Он рассчитывает на нашу сентиментальность перед раскаянием самозваного блудного сына. Это фальшивый след, на который нас настойчиво направляют… Однако он имеет связь с истинным преступником. Да, имеет! Иначе я бы не занимался его тремястами левами, истраченными на такси… История кажется очень примитивной… Ее расследованием следовало бы заняться новичкам из кружка «Молодой разведчик»… К сожалению, за ней скрываются вещи, которые я скорее чувствую, чем точно знаю… Вы знаете правду, не так ли?
— Почему я?
— Потому что вы психолог.
— Психология не имеет ничего общего с ясновидением. И я подобно вам могу полагаться сейчас только на интуицию.
— Чрезмерное упование на подсознание — это антимарксистский элемент в мышлении, — блеснул своей эрудицией Ларгов.
— Речь идет об интуиции, являющейся результатом приобретенного опыта… Надеюсь, вы не припишете мне мистику?
— Никто и ни в чем вас не упрекнет. Мы просто рассчитываем на вашу помощь.
— Я здесь только для того, чтобы прославить вас.
— Бессмертных следователей не бывает. История несправедлива к нам. Она помнит только преступления и преступников.
— Люди, которые выглядят бессмертными при жизни, вряд ли могут рассчитывать на такие же почести после смерти.
— Мы скромные люди и рассчитываем не на бессмертие, а на долголетие.
— Скромность в вашей профессии не комплимент.
— Вместо того чтобы расточать похвалы в наш адрес, скажите лучше, что подсказывают ваш опыт, интуиция и, если хотите, мистика.
— Дайте мне немного времени.
После того как я выпила чай, прошло ровно десять минут. Меня оставили одну. Ларгов вышел покурить. Калинчев спустился в сквер погулять. Было очень тихо, и только какой-то компьютер с неравномерным мельканием и жужжанием работал в моем мозгу. Мне стало жарко. Это первый признак напряженной мозговой деятельности. Закрыв глаза, адским усилием воли стараюсь сосредоточиться, терпеливо перебираю в уме картотеку всех преступлений, совершенных теми несовершеннолетними преступниками, которыми мне приходилось заниматься в свое время. Образы тогдашних малолетних нарушителей закона расплывались, я не могла вспомнить их имена и фамилии. Точно помнила только наиболее тяжелые и запутанные преступления. Маринкин не походил ни на кого. И хотя между преступлениями существует какая-то наследственная связь, Маринкин не напомнил мне никого и ничего не воскресил в моем мозгу.
Однако когда следователи возвратились, у меня уже было готовое логическое предположение.
— Боюсь, что и на этот раз моя гипотеза окажется неверной.
— Заблуждаясь и преодолевая свои заблуждения, человек скорее приходит к истине, — ответил Ларгов, присаживаясь на угол стола.
Этот парень расколется. Черепок у него работает неплохо, но почему он подставляет себя? Иногда он кажется самонадеянным, а иногда тщеславным. В свое время эти понятия для меня были равнозначными. Однако позднее я поняла, что они находятся в обратно пропорциональной зависимости. Чем больше в человеке самонадеянности, тем меньше в нем тщеславия, потому что самонадеянность основывается на личном мнении, а тщеславие — на мнении окружающих. Ларгов умен, но из-за своей молодости, вероятно, недостаточно проницателен. Ему недостает опыта постоянного углубленного и всестороннего исследования событий, которые иногда очень противоречивы. Несомненно, пасует перед трудностями, а в его профессии они встречаются ежедневно.
— Мои заблуждения, может быть, помогут вам добраться до истины. Во-первых, этот парень вырос не в полноценной семье. Какая-то большая обида отравила его детство и помешала развитию хороших задатков. Иначе говоря, первые семь лет его жизни были трагическими. Они сделали его завистливым, замкнутым, честолюбивым и злым. В его сознании укрепилась неуравновешенность, которая в более зрелом возрасте — ведь ему сейчас двадцать восемь — проявляется в обостренном чувстве своей неполноценности, превращается в важный элемент его психологической характеристики. Такие люди часто влюбляются в лихорадочном поиске опоры, но приобретенный ими в детстве страх, их травмированная психика мешают им поверить во взаимность и постоянно приводят к сомнениям, пока окончательно не разрушат ее. Общество может помочь им только одним путем: постоянными полезными деяниями, которые способны хотя бы частично убить чувство их неполноценности. Дети из разведенных или неполных семей очень чувствительны к семье вообще, рано женятся и выходят замуж, иногда вступают в брак необдуманно или женятся от сострадания. Нередки случаи, когда они женятся на беременных девушках, чтобы у ребенка был отец, или на беспомощных и бедных девушках, чтобы быть им чем-то полезным… Этот парень оставил двойственное впечатление. Убеждена, что он не имеет прямого отношения к данному преступлению. Уверена также и в том, что оно является следствием пожертвования собой — ради какого-то близкого ему человека или лица, с которым связано его детство. Вы заметили его отчаянное движение, когда ему сообщили, что не задерживаете его? Не все было искренне, а кое в чем проявлялось и излишнее усердие, но было и сознание того, что он жертва. Думаю, нужно тщательнейшим образом изучить его родословную, его детство и там искать причину…
— Я же вам сказал, что только вы знаете истину. Или по меньшей мере — путь к ней.
— Позвольте мне задать один вопрос. Для чего нужен этот театр?
— Мимикрия. Подобное явление широко распространено в животном мире. Когда птица хочет спасти свое гнездо или маленьких птенцов от нападения, она вдруг начинает скакать, кувыркаться на траве, прикидываться раненой или мертвой, выкидывать какие-либо другие фокусы, чтобы привлечь внимание к себе. И часто достигает этой цели. Иногда погибает, спасая свое потомство.
— Кого спасал Маринкин? — спросила я с искренним участием.
— Вы этого не знаете?
Намеки становились невыносимыми. Сначала они раздражали меня, а теперь уже начинали пугать. И вдруг я подумала… Боже мой, да неужели, неужели эти парни… подозревают меня?
Я рассмеялась, а в желудке у меня бурлило, словно вулкан, и теплота растекалась по телу, кровь ударила в голову и парализовала движение. Все силы, которые я еще чувствовала в себе, сосредоточились в одном месте — в голове, — все вокруг потемнело и поплыло мимо меня, потом немного посветлело, заискрилось, и наконец я успокоилась, увидела серое небо и потемневший снег перед окном. Нервный шок прошел. Кризис миновал. Чувствовала себя точно после урагана — присмиревшей, спокойной и уставшей. Обрывки услышанного разговора, замеченные, но забытые интонации, промелькнувшие подробности поведения — все всплыло в моем сознании, наэлектризованном магнитом самосохранения, желанием снять с себя обвинение.
Итак, они подозревают меня. Почему? Потому что в ту ночь ходила с Руменом на почту. Телефонистки не было, и никто не может подтвердить нашу невиновность. Я подозреваю Румена. На каком основании? На основании того, что ему на самом деле нужны деньги, и потому, что он человек, у которого свои взгляды на моральную чистоту. В действительности он украл бы, если бы это помогло ему добиться, по его мнению, благородной цели. Он, может быть, рассчитывал на «смягчающие вину обстоятельства» — кража ради любви. Такой поступок больше благородный, нежели преступный. Наверное, так рассуждал он. Это логично для его романтического характера, и особенно в этой беспросветной, лишенной всяких эмоций жизни здесь.
Румен подозревает доктора Ковачева. Почему? Во время нашей последней встречи случайно слышала, что доктор строит в каком-то родопском селе шикарную виллу и думает о женитьбе. Известно, что он берет деньги с пациентов даже в тех случаях, когда заходит к ним домой и дает только советы или измерит температуру. Ни от кого не ускользнул также тот факт, что Ковачев в течение почти двух часов отсутствовал на новогоднем торжестве под предлогом необходимости навестить в больнице своего приятеля, который находится в критическом состоянии после операции, До этого доктор ничего не пил, чтобы спокойно ехать на своей машине. Возвратился он ровно в два часа, как обещал. Однако утром я заметила на стеклоочистителе его машины еловую веточку, которую, по болгарскому обычаю, в предновогоднюю ночь Милчовица воткнула во все машины на счастье шоферам. Значит, стеклоочистители не включались, хотя всю ночь шел снег. В таком случае доктор ходил в больницу пешком. Почему?
Доктор Ковачев подозревает дядю Даньо.
Во время танцев, когда я не совсем деликатно выразила свое восхищение остроумием главного снабженца, Ковачев спросил, не нахожу ли я в его физиономии нечто криминальное. «Почему вы ненавидите его?» — смеясь, ответила я вопросом на вопрос. «Нет, что вы, — смутился Ковачев, — он просто кажется подозрительным. Разыгрывает добродетель так демонстративно, что не может не вызвать сомнение. Строит из себя аристократа и на самом деле сходит в Бараках за настоящего джентльмена, а в действительности… скряга. Пьет, но коньяк несет домой, чтобы обходилось дешевле. Не возьмет предложенной сигареты, чтобы потом не угощать своими. Якшается с женщинами легкого поведения, они его любят. А не женится, чтобы не тратить денег на жену. Денег у него вечно не хватает, всегда просит в долг… Одним словом, темная личность».
Что-то вроде этого доктор рассказывал и Ларгову, Дядя Даньо подозревает заведующего магазином. Ничем не объясняя свое обвинение, он категорически указывает на него.
Заведующий магазином признал свою вину. Так круг пяти подозреваемых замкнулся. Точнее, четырех: о себе я знала точно, что никогда не взламывала магазин.
Все время после обеда пролежала с температурой. Еще в управлении почувствовала, что меня начинает знобить, а это — верный признак злобы и отвращения. Ларгов учтиво предложил отвезти к врачу, но я отказалась. Вид у меня, видимо, был такой удрученный, что Калинчев, взглянув на меня, сказал поспешно:
— Вас необходимо отправить в общежитие. Простыли вы во время этой метели. А лучше всего вам снять номер в местной гостинице.
Все думали об одном и том же, но говорили вежливо и благопристойно. Я была возмущена до глубины души, но не имела оснований показывать им свои чувства. Они не предъявили мне никаких обвинений, Может быть, просто шутят. Специально инсценируют, чтобы мой будущий очерк получился более достоверным. В тот день я поведала им, что люблю ощущать события такими, какие они есть. Когда мне делали операцию аппендицита, я попросила хирурга дать несильный наркоз, чтобы почувствовать боль. Врач усмехнулся и не дал наркоза совсем. Тогда я уже знала, что не смогу иметь детей, но мне очень хотелось почувствовать, что испытывает человек, когда у него что-то удаляют внутри и когда ему больно… Теперь я знаю, что удаление аппендикса не дало мучения, которое мне не было суждено испытать, однако об этом я рассказала работникам уголовного розыска… Они казались мне учениками. Всю жизнь мечтала стать преподавателем психологии в гимназии, чтобы наблюдать, как во время моих уроков будут передавать записки, а во время выпускных вечеров слушать сердечные излияния своих воспитанников… Может быть, на этом поприще я добилась бы успеха… Дети — натуры откровенные, с чистой совестью… как аквариумы… Как об этом говорил начальник пограничной заставы, на которой служил Павел… Три кита в аквариуме — основа человеческой личности…
Ларгов подвез меня до общежития, я пригласила его в кафетерий выпить кофе, но он отказался, сославшись на срочные дела. Спешил. А потом его машина несколько часов стояла за деревянным бараком, в котором летом продают свежие овощи.
Чувствуя себя абсолютно правой, я была страшно возмущена, но плакать не хотелось. Приняв душ, лежала с мокрыми волосами в постели, а все тело налилось свинцом. Однако возбуждение брало свое, горький комок стоял в горле, дышалось тяжело, и хотелось рвать и метать. Никогда я не чувствовала себя такой беззащитной. Несправедливость казалась чудовищной. К вечеру меня охватила тихая ненависть, и я решила найти Румена, которого не видела двое суток. Испытывала к нему какое-то подлое влечение, чего не было до настоящего времени. Я была совершенно не виновата, и хотелось, чтобы кто-то поверил в это. Позвонила в Рудоуправление. Знакомый голос секретарши ответил сердито:
— Я уже сказала вам, гражданка, что инженер Станков на старой шахте.
Значит, другая женщина спрашивала его до моего звонка. И вероятно, в ее голосе было что-то, возбуждающее ревность у секретарши. А может, звонили из другого города?
Я никогда не была влюблена в Румена. Любовь не проходит бесследно. Она всегда оставляет дорогу или тропинку, по которой потом идет дружба, взаимный интерес, сострадание друг к другу. Когда мы на машине отправились в занесенные снегом горы, мне было так хорошо и радостно, как в детстве. Когда потом он склонился над моей постелью, потряс за плечи и сказал: «Почему у меня одно желание — говорить только неприятные вещи о себе?» — я почувствовала к нему близость, испытала светлую радость от его голоса. Не могла уснуть в своей комнате, потому что он не спит в соседней. Я не могла не чувствовать себя красивой, потому что он думал, что я красива. Пошла с ним на почту, потому что, как и он, хотела узнать, родился ли его ребенок…
Думала, что это была любовь.
Теперь понимаю, что было только то, о чем взрослые девушки читают в романах. Дружба. Кто-то мне говорил, что мужчина и женщина могут быть или врагами или любовниками. И никогда друзьями. Нет, это неверно. Могут. Поэтому сейчас иду к Румену.
Вход в шахту был мрачный и сырой. Я набросила на голову капюшон, но войти внутрь побоялась. Ребенком я не боялась темноты, а сейчас испугалась. Неужели все недостатки, которых не было тогда, проявились теперь? Еще одно успокоение. Терпи и надейся, трудись и верь. Это мой девиз, которого я придерживаюсь уже три года. Страшно мне было одной в шахте. Тишина такая, что были слышны малейшие шорохи. Мне показалось, что до меня донеслось дыхание человека. Закричала:
— Руме-е-ен!..
Никакого ответа. Дыхание, кажется, участилось. Всю жизнь страдала от излишнего воображения. Сейчас тоже. Если бы здесь в действительности был человек, что мешает ему отозваться? А если это женщина? Другая женщина? Та, которая разыскивала его по телефону? Конкуренция всегда придавала мне силы. Сбросила капюшон и крикнула еще раз:
— Руме-е-ен!
— Иду! — отозвался он совсем близко. Вероятно, штрек спускался круто вниз, потому что сначала я увидела лампу на его каске, потом очертания плеч в ватнике и, наконец, услышала чавканье сапог.
— Жду тебя, — нарочно громко говорю я, чтобы слышала та.
— И я тебя жду. Всю ночь тебя ждал.
— Рано легла спать. Извини.
— Хоть хорошо выспалась?
— Чудесно.
— На эту ночь не могу обещать такого же…
— Нам надо поговорить.
— Избавь меня бог от деловых женщин. Будем говорить сколько хочешь, но сначала подскочим в одно место…
— На почту?
— Нет. С почтой все кончено… Поговорим об этом вечером. Прежде всего нам нужно найти кого-нибудь из твоих коллег из милиции — Стефана или Калинчева. Здесь происходит странное…
— Хорошо. Я жду тебя.
Добралась до общежития, разделась, освободила голову от шпилек и заколок. Люблю, когда остаюсь одна, распустить волосы. Хотела лечь, но в коридоре послышались шаги. Кто-то постучал в дверь. Видеть никого не хотелось.
Стук повторился.
— Войдите.
Вошел дядя Даньо, смущенно поклонился, снял шляпу, стряхнул с нее снег и извинился за беспокойство. Я обрадовалась неожиданному приходу Даньо, так как вначале решила, что это режиссер. Пригласила его сесть и только сейчас заметила у него наш новогодний журнал.
— Моя миссия очень деликатная и усложняется тем, что я не очень гожусь для нее. Речь пойдет… о несчастной любви двух живых существ — двух моих друзей… Спасти их можете только вы.
Такое начало развеселило и заинтересовало меня. Даньо еще раз извинился, сказал, что в его время было не принято говорить так открыто об интимных человеческих делах и поэтому ему особенно трудно. Уверив его в том, что все останется между нами, выразила готовность оказать любое содействие.
Его рассказ обрадовал меня. Оказалось, что после новогоднего торжества произошел разрыв доктора Ковачева с красавицей Симеоновой: она обвинила своего стареющего ухажера в том, что он влюбился по уши в меня и готов исполнить любое мое желание. Из журнала регистрации проживающих в общежитии медсестра узнала, что я — разведенная, и это еще больше усилило ее ревность. Вся неделя после Нового года прошла в скандалах, слезах и выяснениях отношений. Доктор в свою очередь защищался, но у него не было никаких аргументов, кроме предположений о моей связи с Руменом. Девушка, справедливо заметив, что между мной и Руменом ничего нет, истолковала наш флирт как стремление с моей стороны подогреть активность доктора. Это заключение было совершенно неверно, и я расхохоталась.
— Сделайте что-нибудь, — просил дядя Даньо. — А на первый раз подпишите эти журналы им обоим. Вот — это последний номер «Современника», в котором помещена ваша статья… Два-три слова, которые бы дали понять, что между вами и доктором Ковачевым нет ничего общего… Ну а если не поможет, приглашу всех вас в гости… Мы с вами познакомились как-то на скорую руку, но тем не менее… очень быстро подружились. Я, естественно, говорю о себе. Вы из людей, которые очень похожи на открытое месторождение. У вас на лице все написано. Любой человек может прочесть…
— Что же ты прочел на нем, дядя Даньо?
— Мой возраст и мое доброе расположение к вам позволяют мне сказать об этом. Вы умны больше, чем вам необходимо. А это препятствие к счастью женщины. Вам необходимо, так сказать, немножко наивности или легкомыслия. Мужчины боятся таких, как вы. Мы привыкли брать и владеть любым способом. А вы не согласитесь ни с какими посягательствами. Это на первый взгляд может быть понято как комплимент. Однако, когда станете постарше, поймете, что это не комплимент, а дружеский совет и предупреждение. Уступите в чем-то, где-то покоритесь, хотя бы временно. Покажите себя слабой и беззащитной. Это вызовет покровительство у сильного пола, польстит его честолюбию. Мужчина — он как малое дитя. Не любит директивных указаний. Выслушает их и забудет. Вдалбливайте ему все лаской. Вовремя похвалите, когда он герой. Говорите и одновременно целуйте, так он лучше воспринимает и запоминает. Не интересуйтесь заработком и его друзьями. Тогда он сам все расскажет, все доверит. Ищите и развивайте в нем хорошие качества, прививайте к ним вкус. Старайтесь чаще повторять его любимые изречения, приписывая ему умные мысли, которые он даже не высказывал, но хотел бы высказать. Щадите его самолюбие, однако не балуйте! Женщина должна быть слабой телом, но сильной духом. Мужчина — наоборот. Бойтесь его! Не страшитесь — бойтесь. Женщина — это очаг дома, мужчина — сам дом. Очаг под открытым небом трудно поддерживать постоянно горящим. Будьте всегда аккуратны, чисты и по-своему красивы! Старайтесь правиться ему естественной, чтобы от одного взгляда у него появлялось желание, когда стираешь белье или готовишь салат. Не скрывайте своих изъянов и недостатков. Говорите о них весело и самокритично. Тогда и он полюбит их… Мужчина — несущая конструкция. Женщина — ведущая…
— Вы говорите как поэт.
— Жизнь не баловала. Пришлось хлебнуть всякого. И все от женщин. А если теперь я не такой хороший, каким был в молодости, то в этом виноваты женщины. Они мучили меня. Унижали. Поэтому вот уж сколько лет живу один и боюсь их. А вам нечего бояться. Сама себе хозяйка, и хлеб у вас, и нож. А сколько голодных людей на свете…
Он вытащил из внутреннего кармана авторучку и протянул ее мне.
— Пишите… Надо их помирить, ведь они оба хорошие люди и оба холостые.
Внутри у меня разлилось какое-то теплое и романтическое чувство, как в театре, и мне было приятно сделать кого-то счастливым. Доктору я написала: «Настоящие умные люди ищут радость и счастье в том, что их окружает». А девушке: «Верьте в любовь так, как ваши больные верят в волшебство медицины».
— А мне… на вечную память… вряд ли увидимся еще…
Не помню точно, что ему написала. Кажется, что-то вроде «На память о приятной встрече». Прощаясь, он подарил мне свою авторучку и пожелал, чтобы я писала только счастливые письма. Когда мы прощались, мне показалось, что я действительно вижу его в последний раз.
Проснулась я на рассвете. Спала не раздеваясь. Румен не приходил. Подозрение, мучившее меня вечером, вновь засверлило мозг, росло и переполняло мое терпение. Наш разговор у выхода из шахты казался фальшивым. Парень хотел возбудить во мне ревность, и случай оказался самым подходящим, он знал, что та, другая (уж не медсестра ли Симеонова?), будет ждать его там. Она слышала наш разговор, устроила скандал, после которого последовала клятва в любви и верности до могилы, и они вместе отправились в гости к дяде Даньо.
И виной всему одиночество. Когда человек ищет одиночества, оно — рай, исцеление. Но когда оно преследует человека, одиночество становится адом, действует на психику, делает человека мнительным… Меня оно всегда делало доверчивой и склонной к доброте… вредной доброте…
Еще одна иллюзия. Еще одно разочарование. Я давно перестала считать их.
Уеду отсюда. Возьму свою сумку и возвращусь в Софию. Там никто меня не любит, никто не подозревает в уголовных преступлениях. Быстрее в Софию, в маленькую спальню, наполненную запахами книг, кофе и пустой кроватью…
И конец авантюрам! Сиди себе дома и пиши диссертацию!
Быстро впихиваю вещички в свою походную сумку и отправляюсь в районное управление внутренних дел попрощаться, с расчетом возвратиться, когда следствие закончится, взять готовый материал.
Следователи оказались на месте. Казалось, они вообще не уходили. Все трое выглядели мрачными. Что-то случилось, чего я не знала. Мне казалось, что случившееся меня не интересует.
— Зашла проститься. Вызывают в редакцию.
На мои слова они никак не отреагировали.
— Ночью убит Румен Станков.
Я не поверила своим ушам, пытаясь осмыслить услышанное. Хотелось, чтобы повторили сказанное, на этого не последовало.
— Вам придется задержаться у нас.
Помню, что Калинчев пригласил меня сесть на кресло у фикуса и подошел к окну. Видимо, ему было неудобно смотреть на меня. Лицо у него было бледное, глаза провалились, как у больного. Ларгов просматривал какую-то записную книжку, но так осторожно, что казалось, боялся шорохом перелистываемых листов нарушить чей-то покой. Все молчали, как после объяснения в любви. Самое главное было сказано. Предстояло разбираться. Рассчитывали на мою интеллигентность и на мое безвыходное положение. Да, я не могу спрашивать, спорить, чтобы доказать свою невиновность. Как от человека, хорошо знакомого с механизмом следствия, от меня ждали, чтобы я добровольно открыла свою сумочку, вытащила из нее все содержимое, сняла кожаный пояс с брюк, а может быть, колье на тонюсенькой цепочке. Что они еще потребуют? И может, объяснят мне наконец, в чем меня обвиняют? Может быть, фраза «Вам придется задержаться у нас» красноречиво объясняет все? Или они настолько уверены в моей виновности, что не допускают возражения с моей стороны? Я ненавидела эти молодые лица и их выжидательные взгляды. Представляла, как они гордятся тем, что распознали во мне троянского коня, столь необходимого для любого приключенческого романа. Милые! Я засмеялась. Они взглянули на меня. «Ничего, — сказала я им. — Нервы». Они согласно ответили мне кивком: понимаем. Почти дружески: «Да… да…»
И опять молча продолжали заниматься своими делами — один снова уставился в окно, другой взялся за чтение записной книжки. Я была одна, и в таком напряжении, что знакомых шагов старшины Васильчева ждала как спасения. Войдет, посмотрит со служебной важностью, за которой скрывается, можно сказать, сожаление: он, наверное, вспоминал наш душевный разговор о спорте, как жаловался мне на то, что его второму ребенку не дают места в яслях… Потом прикажет мне снять шнурки с моих «пионерок», будет подгонять, да, подгонять, сопровождая в камеру заключенных. Потом закроет камеру. И все забудут обо мне. Я буду стоять в раздумье до тех пор, пока не разревусь или не начну стучать кулаками в дверь. Меня снова приведут, усадят у фикуса и даже предложат сигарету и спросят очень официально: «Что вы можете сказать по поводу убийства Румена Станкова?»
Но так не случилось. Ларгов поставил передо мной стакан чаю и снова занялся записной книжкой. Калинчев отвернулся от окна.
— Послушайте!
Я обернулась.
Они мучились, как начать. Затянувшаяся пауза становилась невыносимой. «Ну что же вы, милые мои! Спрашивайте! А я буду отвечать».
— Да.
— Анастасия…
«Ох уж эта интимность! Хорошо».
— Ночью, без четверти пять, в старой шахте вагонеткой был раздавлен инженер Румен Станков. За пять минут до убийства вы вышли из этой шахты. Можете ли что-нибудь добавить к этому?
Гнев во мне вспыхнул сильнее муки. Значит, кроме ограбления магазина эти двое подозревают меня и в… в том, что я… я могла… убить…
Солнечные зимние дни Старик проводил на застекленной веранде на даче. В последнее время ему все чаще вспоминались село, детство, конопляник, в котором он впервые встретил Тодору, ее белое платье, красная полоса на плече от коромысла, на котором она носила ведра с водой, свадьба и крики матери о потере хорошего парня. Потом Тодора родила и забыла учителя. Однажды накануне праздника 24 мая, когда он находился в одном из южных сел, а над его головой из репродуктора, укрепленного на здании общины, лилась сельская музыка, в открытое окно просунулась голова в белом платке с черешнями… На этом тогда кончилось все, но казалось, не завершилось окончательно, потому что Старик целую неделю сидел на веранде и думал о ней, о коноплянике, о свадьбе, о долгой «холостяцкой» жизни после свадьбы, которая так бы и не кончилась, если бы не произошел тот инцидент на границе. Тогда он вышел вместе с Павлом и несколькими солдатами. Павел был убит на месте, солдаты в панике разбежались, а командир дополз до заставы с простреленным плечом. В госпитале осмотрели рану и сказали, что не так уж страшно, а горделивая нянечка хирургического отделения попросила у главного врача разрешения лично ухаживать за капитаном. Тогда ему было тридцать шесть, а ей — двадцать четыре. Эта разница в возрасте сохранилась и теперь. Потом нянечка приехала жить на заставу и в течение нескольких лет обслуживала своих пациентов, разъезжая по окрестным селам на муле.
Все помнил Старик, что произошло давно. Забывал только одно: пить по утрам свое молоко. К девяти часам жена звонила ему из больницы, и каждый раз между ними происходил один и тот же диалог:
— Ты выпил его?
— Нет.
— Почему?
— Потому что.
Когда была возможность, во время обеденного перерыва, Дора, так звали его целительницу, прибегала домой и еще с порога начинала тот же пулеметный монолог: «Когда человек сам разрушает свое здоровье, даже весь медицинский профсоюз ему не поможет…»
В последнее время Дора все реже прибегала в обед домой и более строго спрашивала, выпил ли он молоко.
«Старость — это забывчивость», — думал про себя Старик, надевая халат и располагаясь на веранде. Он был один и свободен, мысленно встречался со всеми, кого любил.
Сегодня день оказался мрачноватым, солнце проглядывало временами, однако он, как всегда, уселся в кресло, прикрыл глаза и спросил себя, на чем остановился вчера — на буковых досках, кажется, которые приготовила мать для своего гроба, потому что всегда думала, что если убьют Дамяна, то этого она не переживет… Вспоминал жену Дочева, которая рожала на заставе в страшнейшую пургу. Акушер не мог приехать — роды принимали они с ее мужем… Ребенка спасли, а она умерла. Завернули ее в одеяло, зарыли в снег и занялись ребенком. Он, бедный, кричал не переставая. Додумались кормить его молоком кобылицы. На ложку молока добавляли две ложки воды. Однако волки задрали кобылу, и ребенка нужно было куда-то отправлять… Пристроили в детский дом…
Зазвонил телефон, и Старик приготовился к отражению атаки жены.
— Я его не выпил! — со злостью крикнул он в телефонную трубку, но потом сконфуженно добавил: — Извините!
На проводе был полковник Дочев.
— Собирайся, батя Дамян! — почти скомандовал полковник, а Старик рассмеялся, и голос его зажурчал, как ручеек.
Швырнув халат на пол, быстро отправился в ванную, побрился, опрокинул вазу с цветами — на ковре образовалось темное пятно… Затем неожиданно остановился перед зеркалом и, как всегда, задумался над приглашением. Христо — хороший мужик. Он знает, что жизнь на пенсии никого не делает счастливым. Решил, видимо, поразвлечь его. Так, от человечности и доброты. Когда он прибыл на границу и был еще младшим лейтенантом, на каждое слово отвечал: «Так точно, товарищ капитан», — и смотрел в глаза… «Дал я ему кусок хлеба на всю жизнь. Учил его военному делу и верности родине. Думаю, мои труды пошли впрок. Трое их было. Один уволился и стал агрономом, другой в ту ночь погиб, а Христо нацепил на плечи погоны и с честью носит… И уж сколько лет их носит, а я ему радуюсь. За его благодарность, наверное… Видел его месяц назад — похудел, почернел, как от чахотки. «Что с тобой, Христо?» — «От работы, батя Дамян». Поверил ему, но отругал. Прошло то время, когда общество считало настоящими людьми только тех, кто всю жизнь был на работе. Это обедняет личность, делает человека односторонним и ограниченным. Если человек не обогащает себя, не развивается всесторонне, то скоро заметит, что исчерпал себя и стал совершенно бесполезным…
Христо утвердительно кивнул, а думал совершенно о другом. «Людей не хватает, батя Дамян. Подберу хорошего, способного парня, научу, и только он начинает по-настоящему работать, его забирают. Наш город периферийный, маленький. Большие города постоянно просто грабят нас». На это я ответил: «Когда несколько лет назад хотели у меня забрать тебя, я поднял такую бучу, прямо заявил: «Возьмете его, принимайте мою отставку…» Только дети не наказывали меня. А ты ничего не понял, Христо. Для чего я тебе говорю, только оставил тебя, а ты уже дал согласие». — «Эх, дядя Дамян, мы с вами не вчера познакомились. Я помню оплеуху… там, когда мы шли по следу… Вспоминаю ее и думаю, что по-настоящему добрый учитель должен уметь и наказывать. Хотя, если говорить честно, ты меня никогда не баловал. Не помню, чтобы когда-нибудь похвалил, а ведь было за что». — «Похвала, Христо, расслабляет человека. И снижает, как говорят врачи… его защитные реакции… снижает тонус. А тебя я поощрял взглядом… И ты это чувствовал». — «Чувствовал прекрасно, батя Дамян…»
Побрился, надел бежевый костюм, в котором когда-то ходил на работу, достал зимнее пальто и впервые заметил, какое оно тяжелое. Надел шляпу, вышел на улицу и начал ждать с нетерпением, злясь на себя: «Ну вот, опять жди… большое дело… наверное, опять какой-нибудь пустяк, а молодежь фантазирует, делает из мухи слона… особенно те двое из районного… Петру Калинчеву, тому только бы не работать. Он от работы шарахается как черт от ладана, спешит домой, его совершенно не привлекает общество, не волнуют общественные интересы. Читает много, но не прислушивается к тому, как говорят люди. А разговорный язык самым точным образом отражает сущность нравов. Хороший следователь, но немножко холодноват. Суть постигает скорее логически… путем умозаключений… По служебной лестнице пойдет быстро, но быстро охладеет. К пятидесяти выдохнется, захочет стать адвокатом. В общем, неплохой офицер и незаурядный юрист. Только дети распознают человека взглядом и так на него смотрят, словно сверлят насквозь. Ему не хватает теплоты… той теплоты, которая ничего общего не имеет с мягкотелостью, но говорит о силе и справедливости. А ведь если подследственный не почувствует стремления следователя к справедливости, считай дело заранее опороченным… Калинчев добросовестно относится к своим служебным обязанностям, к порученному делу. Но ему малость не хватает чего-то… какого-то просяного зернышка… чтобы стать настоящим следователем. Я ему об этом скажу. И тому, малышу, тоже скажу. Смотрю на него и думаю, как смог такой космополит попасть в наши органы. Думал, что за заслуги отца. В действительности его родители среднего пошиба интеллигенты…»
Машина остановилась около Старика, полковник Дочев открыл переднюю дверцу:
— Пожалуйста на почетное место.
Старик продолжал думать о молодых сотрудниках из районного управления МВД, которых ласково называл «петухи».
— Докладывай!
— Ограблен магазин, убит человек. Предполагаю, что оба преступления имеют между собой связь. Почерк один. Достаточно профессиональный. Есть очень деликатный нюанс… Поэтому попросил приехать тебя…
— Дай папку.
В районном управлении Старик, отказавшись от чая, сразу занялся изучением материалов следствия. Время от времени слышались его «хм» или «ага», сопровождаемые глубокими вздохами, за которыми скрывалась тайна какой-то боли или болезни, известной только ему самому. Полковник Дочев встал у окна, устремив взгляд в белоснежную даль. Так он давал отдых своим глазам. Но вдруг он насторожился. В скверике у входа в управление у засохшего кипариса сидела незнакомая женщина, не сводившая глаз со снега у своих ног.
«Кто она?» — спросил он у Калинчева, показав взглядом. Капитан что-то прошептал, но женщина в этот момент, как по таинственному сигналу, обернулась, и Дочев чуть не вскрикнул…
Распахнув окно, он кашлянул, чтоб привлечь ее внимание и разглядеть получше…
— Анастасия…
Старик не любил, когда ему мешают и прерывают.
— Это что за шуточки!
— Сестренка Павла, батя Дамян…
— Она не имеет никакого отношения к нашей работе. Сколько раз повторять вам, что я не люблю сцены из деревенских вечеринок.
Он встал, подошел к окну. Она показалась ему знакомой. Надел пальто, почувствовав еще большую тяжесть, однако решил, что это от волнения. Взял шляпу, но в этот момент вошла Анастасия. Старик снял шляпу и протянул ей руку:
— Давайте выпьем где-нибудь кофе.
Вдвоем они прибыли в Пампорово к пяти часам. Полковник Дамян Генов отпустил машину, сказав шоферу, чтобы он прибыл через два часа. Вошли в ресторан гостиницы «Эвридика».
— Два кофе, один коньяк и лимонад, — быстро попросил он, и голос его прозвучал очень странно в безлюдном зале.
— Я не пью коньяк, — взмолилась Анастасия.
— Коньяк для меня.
— А не вредно для вашей печени?..
— Все в порядке.
— Вам не мешало бы обратиться к врачу.
— Врач у меня есть дома, но мне страшно об этом даже говорить. Из-за моей язвы она заставляет меня пить молоко, а из-за легких мне предписан коньяк…
Принесли кофе.
— А теперь расскажи мне все, что знаешь, думаешь и предполагаешь об убийстве.
Официант снова принес кофе и удалился, бросая завистливые взгляды. Он был маленького роста и всегда умилялся высоким женщинам, как божьему дару, Он находил Анастасию очень красивой и не мог понять, какое отношение к ней имеет этот сгорбленный и скучный старикашка, о котором во всем управлении говорили, что за всю жизнь он не знал других женщин, кроме своей жены-врачихи. Прислонившись к колонне, он продолжал наблюдать за ними.
Больше часа женщина рассказывала, Старик записывал что-то на коробке из-под сигарет, потом позвал официанта, расплатился, и они сразу ушли.
— Скажи мне… как ты догадалась, что у меня печень…
— По цвету кожи.
— И жена тоже, но я ей говорю, что это от сидения в тени.
На выходе их встретил шофер. Когда «Волга» проезжала мимо окна ресторана, официант заметил, что в машине сидел только полковник Дамян Генов.
На ужин Анастасия пришла одна, заказала шашлык и начала рассматривать маникюр. Ногти были обгрызены под корень, но она их не прятала. Перед десертом к ее столу подошел мужчина, который, как показалось официанту, был похож на боксера или машиниста паровоза. Все время он сидел в противоположном от нее углу зала. Постоял минуту, вероятно, представлялся, затем женщина небрежным жестом показала на свободное место, и он сел. Когда официант принес счет, услышал, что женщина сказала:
— Вы напоминаете мне одновременно бармена, писателя-фантаста и капитана корабля.
— Был всеми тремя. Был самым заурядным писателем. А вы нравитесь мне.
Официант, почувствовав, что дальше стоять у стола неудобно, удалился. Немного спустя они отправились в бар и до полуночи танцевали, как семейная пара.
На следующий день шахтеры проводили в последний путь своего главного инженера. Ровно в двенадцать завыла сирена, словно обвалилась шахта или случилось еще какое-то бедствие в поселке. Бригады вышли из забоя, сняли каски, минуту помолчали, а свободные от смены и женщины собрались у столовой профилактория, где на столе, укрытом красным материалом и еловыми ветками, стоял гроб. Жены шахтеров плакали навзрыд, словно каждая была в чем-то виновата, мужчины молча склонили головы, временами протирая глаза, а Милчовица, опершись на стол, громко, по-звериному, выла, как это делают женщины в ее деревне. Медсестра Симеонова безмолвно глядела в обезображенное лицо покойного, к которому носила в своем сердце безнадежную любовь, а дядя Даньо стоял рядом, закусив воротник полушубка, стараясь сдержать рыдания.
Не было здесь только Анастасии и доктора Ковачева.
Все жители шахтерского поселка пришли проститься с Руменом Станковым.
К обеду припекло солнце, снег стал рыхлым, прибыл катафалк и остановился у профилактория. На рукаве у шофера была траурная повязка, но удрученным он не выглядел.
Шахтерский оркестр заиграл траурный марш, шахтеры подняли гроб с покойником на плечи и вынесли, Милчовица шла за гробом и продолжала громко выть и причитать; звуки звонкого, как у девушки, голоса разносились по всей округе и, отражаясь от заснеженных гор, возвращались еще более звонкими и безутешными. Шофер запустил двигатель, в машину сели дядя Даньо и Милчо. Налетела туча, солнце скрылось, повалил густой снег. Катафалк медленно спустился вниз по склону и потонул в снежной массе, как в белом успокаивающем небытии.
В этот же день к вечеру из первой пограничной зоны позвонили в районное управление МВД.
Старик ответил:
— Благодарю. Я так и предполагал. — Потом, положив трубку, прислушался, как булькает вода в радиаторе, и почувствовал, что у него леденеют ноги. — Предупредите пограничную заставу «Ружа», — сказал он почти нечленораздельно и, заворачиваясь в свое длинное пальто, добавил: — Прикажите кочегару, чтобы усилил огонь в топке.
Поздно ночью в пятницу позвонили с погранзаставы «Ружа».
Старик поднял трубку, несколько минут терпеливо слушал и вдруг взорвался:
— Не смог научить тебя краткости, черт побери! А в общем, поздравляю тебя. И мои «петушки» поздравляют.
Сел на радиатор и, подперев подбородок кулаками, подытожил:
— Дело закончено. Идите спать.
Однако офицеры не торопились. Дочев несмело попытался расспросить, как все произошло, но Старик проворчал:
— Допрос завтра в девять.
Достал из кармана коробку из-под сигарет, на которой делал записи в ресторане, и попытался что-то прочесть. Калинчев заметил, что на коробке нарисована человеческая рука с пятью пальцами. На каждом пальце было записано имя. Не было надписи только на большом пальце. Старик нашел авторучку и написал на пустом месте какие-то инициалы. Зябко потер свои желтые руки и, посмотрев в окно, сказал:
— Однако уже стемнело.
Был час ночи.
Рано утром в субботу старшина Васильчев стоял у окна дежурной комнаты и внимательно смотрел в сторону автобусной остановки. Мужчины и женщины, ежась от холода, жевали теплые пирожки, а старшина, проголодавшийся за ночь, глотал слюнки. Естественно, он мог выскочить на несколько минут и сбегать в кафе, но предчувствие какого-то события удерживало его в дежурке. Если что-то предвиделось, он хотел обязательно присутствовать, потому что был молодой старшина и ему очень хотелось что-нибудь рассказать своим коллегам в доме отдыха, куда ему обещали путевку этим летом.
Первым прибыл Ларгов. Выглядел он возбужденным и невыспавшимся. «Или был у женщины, или у него болит зуб», — заключил после краткого анализа старшина.
Лейтенант вытащил из портфеля лист бумаги, на котором была начертана его пятерня. Очертания его растопыренных, немного толстоватых пальцев были заполнены инициалами. Так делал Старик. Пустым оставался только контур большого пальца: Ларгов так и не смог выдвинуть сколько-нибудь правдоподобное предположение, кто же является главным преступником.
Немного спустя прибыл Калинчев с двумя сложенными детскими одеялами под мышкой, быстро извлек из кармана такой же лист бумаги, молча положил его перед лейтенантом и взял его лист. И на обоих листах контур большого пальца был чистым.
Офицеры сели, включили настольную лампу, и Васильчев, поливая фикус, услышал обрывки фраз:
— Указательный сомнений не вызывает… здесь наши мнения совпадают, безымянный имеет солидное алиби… проверено… его следует исключить, мизинец — вне игры… или если и замешан, то участвует, не зная сути дела, — за деньги или ради спортивного интереса… Средний известен… это идеолог… автор концепции… мне понятен… но, по существу, ненаказуем… он только выдавал идеи… пятый у меня теряется… есть несколько предположений, но ни одно не выдерживает серьезного анализа…
Старик застал их склонившимися над листками и, не снимая пальто, достал из кармана авторучку, подошел к столу и вписал в каждый листок недостающие имена и фамилии…
— Эх вы, петухи… начали вы хорошо… аналитически и прозорливо… а в конце пошли по кривой тропе… Допрос будешь вести ты, Петр. Меня что-то знобит…
И неожиданно сильно чихнул.
Позвонив постовому старшине, Калинчев отрывисто приказал:
— Привести его!
Ввели нарушителя границы, задержанного в зоне погранзаставы «Ружа». Это был главный снабженец Рудоуправления Йордан Умбертов. В грубом шоферском полушубке, толстом шерстяном свитере и ушанке.
— А теперь будем разыгрывать влюбленных, — сказал мне в тот вечер в «Эвридике» Борислав, увлекая меня в бар. — Старик так рекомендовал.
Пили цитрадону, танцевали, а меня мучила мысль, от которой хотелось закрыться в ванной комнате гостиницы, открыть краны и под шум воды поплакать так, как плакала мама, когда считала, что я уже сплю. Но вместо этого я продолжала двигать ногами в такт какой-то сумасбродной музыке, положив руки на плечи совсем незнакомому мужчине, и только потому, что так поручил старый полковник, которого, как мне казалось, я люблю с рождения. Все внутри у меня пересохло, тело обмякло, словно я была наполнена соломой. Чувствовала даже какие-то шумы в груди, в горле драло, словно глотала песок. Болели глаза. Я плакала.
— Успокойся. Провалишь все. Давай выйдем.
Мы вышли. Горы были такими же, как в тот вечер, когда мы здесь гуляли с Руменом, и их невозмутимое безмолвие показалось мне кощунством со стороны природы по отношению к человеку, а точнее, кощунством по отношению к мукам тех, кто остался жить. Скатала снежный комочек, сунула его в рот и снова разревелась. Снег растаял во рту, я проглотила воду, но песок в горле так и остался.
— Простудишься.
Разошлись по своим комнатам, пожелав друг другу спокойной ночи. Борислав предупредил, что ждет меня утром в восемь к завтраку. Попросил не опаздывать. Он говорил начальственным тоном. А что мне оставалось делать, кроме как вообразить, что он получил задание по расследованию убийства Румена и я должна ему помогать?
Два следующих дня мы провели как на курорте. Спали, гуляли, смотрели телевизор, танцевали в баре, Больше я не плакала, но и легче мне не стало.
В субботу перед обедом Борислав постучался в мою дверь.
— Старик приглашает вечером к себе в гости. Просил меня быть при галстуке.
Приняла предложение как предупреждение и в отношении моего туалета. Выбор у меня крайне ограничен: брюки или новогоднее платье.
— Жена у полковника Генова красивая?
— Не красавица, но всем нравится.
Надеваю брюки.
До виллы Старика ехали на такси. Было холодно и темно, огромные светящиеся окна с разноцветными занавесками и абажурами напоминали Софию, и мне захотелось оказаться у себя дома, надеть удобное домашнее платье, почитать что-нибудь фантастическое, но приятное, и грызть сухарики…
Усадили меня за столом на самое официальное место — напротив входа. С одной стороны сел Дочев, с другой — Старик. «Петухи» были далеко и чинно молчали. Борислав помогал хозяйке. Заметила их беглые, но весьма выразительные взгляды. Подумала о Старике, о его больной печени, о всей его жизни, прошедшей в напряжении сил и постоянном риске, и мне захотелось каким-то образом компенсировать, может быть и непреднамеренный, флирт его жены, потому что боялась, что и он заметит его.
— Павел рассказывал о вас такие вещи, что я представляла вас таким огромным, как Крали Марко, и непременно с усами.
— Тогда в действительности у меня были усы.
— Однако не пили коньяк из конского ведра?
— Как вы это определили?
— После коньяка нрав становится горячим, а у вас холодный.
— Я скоро и весь стану холодным, дитя мое.
Дочев постучал вилкой по бутылке, но я не расслышала его слов, потому что это мне напомнило новогодний вечер, Румена… Почему это сходство больно отозвалось в моем сердце? Почему все повторяется, хотя и на различной основе? Случится ли наконец то, что никогда со мной не происходило раньше, что бы расшевелило и отрезвило меня…
— …следовательская работа — это человековедение, и женщины для такой работы пригодны так же, как и мужчины. Даже думается, что женщины — более мягкие духом, более терпеливые и отзывчивые — легче понимают правду человека, ту правду, которую я называю «три кита в аквариуме». Не знаю, почему это так, но уверен, что именно так. И жизнь и жизненная практика подтвердили это. Если бы сейчас я снова стал молодым и мне пришлось бы подбирать кадры, я прежде всего брал бы их…
Тост произносил Старик.
Чувствую, смотрят на меня (смотрели даже «петухи»). Кто-то погладил меня по голове. Песок в горле еще больше набух. Отца я своего не помню, и никто никогда так меня не гладил.
— …не сердитесь на меня, ребята. Я ни от кого из вас не отказался. Ни от кого. Даже от Борислава, хотя он больше разбирается в медицине, чем в криминалистике…
Старик знал, что его слова заденут меня еще больше, и я инстинктивно схватила его руку. Почувствовала морщинистую кожу и биение еле уловимого пульса.
— Не будучи следователем, Настя заметила очень важные факты, которые нам оказали большую услугу. Она мне предложила даже готовую гипотезу. Сначала я недоверчиво усмехнулся, но потом подумал над ней хорошенько. Вряд ли все женщины настолько прозорливы, и едва ли каждая из них может стать следователем. Однако в Насте я уверен…
Так называли меня мама и Павел.
— …Выпьем, товарищи, за ее здоровье и за здоровье всех ее друзей…
Старик чокнулся со мной, отпил из бокала несколько глотков, он был в приподнятом настроении. Начались танцы, и я спросила Борислава:
— Какое задание мы двое суток выполняли в «Эвридике»?
— Профилактическое. Тебе нужно было отоспаться и отдохнуть. А я обязан был любым путем не допустить тебя на похороны. Инженер являлся для тебя близким человеком…
— Ты, однако, не очень уважаешь батю Дамяна?
— С Дорой мы вместе учились в институте, только она окончила его, а я — нет.
— Он очень серьезно болен.
— Знаю.
— Можете подождать…
— Я готов ждать… но она никогда не изменит своему Старику… Она мне об этом уже сказала…
Танцевали почти так же, как в баре. Я чувствовала какое-то облегчение, думаю, от выпитого коньяка. Дядя Дамян невесть откуда извлек фуражку пограничника и надел ее на голову Бориславу.
— Недолго мне осталось жить… Поэтому расскажу тебе кое-что… важное… многими словами… Если они даже и укоротят мою жизнь. Не оставляй Христо одного… Стесняется он тебя. Двое суток скрывается, паршивец. Едва уговорил прийти на сегодняшний вечер… Он только кажется нелюдимым. А вообще он очень хороший, добрый и может быть отличным семьянином. Тебе с ним будет прекрасно… Работа, семья и все другое… Это — три кита для женщины…
— Ана, Старику плохо!
Выключили патефон. Дядя Дамян лежал в своей комнате. У его изголовья не было аквариума с тремя белыми неподвижными рыбками с большими глазами.
— Накормите китов, — с большим напряжением выговорил он, указывая на аквариум. Потом принял какую-то таблетку и прошептал: — До завтра, дети мои! — и уснул. Дора приютилась на кровати у его ног, обхватила руками сухие ступни мужа и заплакала.
Расходились около одиннадцати. Дочев подвез меня до гостиницы и, набравшись смелости, спросил, чем бы ему заняться, если совсем не хочется спать. Я тоже из несмелых, а потому как бы невзначай ответила, что не привыкла ложиться раньше полуночи. Он неестественно и очень неуверенно снял с моей головы капюшон, потом медленно расстегнул шинель, что ему стоило больших трудов, каждую пуговицу расстегивал и застегивал несколько раз.
Я разволновалась, а мне хотелось казаться усталой, Наверное, выглядела смешной. Вошли в мою комнату, и я вспомнила разговор с кинорежиссером. Мне было стыдно, и, чтобы освободиться от скованности, начала суетиться, пока не споткнулась о коврик, точно так же, как тогда в кабинете Румена, и сконфуженно села. Нужно было говорить о чем-то важном и нейтральном для начала.
— Тебе, вероятно, известно… как понял Калинчев, что я невиновна?
— Он не любит откровенничать, но я слышал, как он рассказывал Старику. Во-первых, сходил на почту, Поговорил откровенно с телефонисткой и сказал, что от ее показаний зависит жизнь другой женщины, невинно заподозренной. Телефонистка призналась, что в новогоднюю ночь она ушла домой, когда зажглись елки у детей, и не заметила, как пролетела вся ночь. Это в какой-то степени реабилитирует тебя и инженера, когда вы заявили, что были на почте. Из материалов следствия Петр узнал, что только один человек использовал этот факт против тебя: Умбертов. Следуя законам логики, нетрудно предположить, что у Умбертова были особые причины, чтобы оклеветать тебя. На предварительной беседе с Умбертовым Ларгов заметил, что на снабженце были прекрасные заграничные ботинки, очень маленького для мужчины размера. Поинтересовался. Умбертов услужливо объяснил, что купил только что у шофера, обслуживающего международные рейсы. Не было зимней обуви, сказал. На Новый год пришлось идти в каких-то опорках, простудился и до сих пор чувствует недомогание. Это пояснение Стефан внес в протокол допроса, но Калинчев заметил в этой реплике преднамеренность, как это часто бывает, когда человек отвечает на вопрос, который ему не задавали. Здесь-то полковник Генов и нащупал ниточку преступления. А когда после вашего разговора в ресторане услышал твои соображения, понял, что ты будешь очень полезна при сопоставлении и разборе остальных фактов, сообщенных при допросе подозреваемых. Твою гипотезу о детстве Маринкина Старик назвал достоверным психологическим портретом и поблагодарил Стефана, что тот включил магнитофон во время твоего рассказа. Впрочем, я прослушал все разговоры, которые ты вела за эти дни здесь. И со Станковым… и с кинорежиссером… и словоизлияния Умбертову… о женщине…
— Подозреваю, что они запихнули микрофон в мою сумочку.
— «Петухи», они горазды на такие фокусы. Они затрудняются только тогда, когда нужно обобщить данные и построить гипотезу.
— Подумать только, что я одно время подозревала и Румена, и Ковачева, и даже медсестру Симеонову…
— Это то, что Старик не одобряет в твоем характере, — женская мнительность. И знаешь, он мне сказал вчера: вылечи ее, говорит, Христо, от женской фанатичности и, будь уверен, лучшего помощника, чем она, не найдешь…
Разговор входил в естественное русло. Выйдя из управления, мы оба уже сожалели, что зашли в мою комнату, смелости признаться друг другу в одиночестве и необходимости в близком человеке у нас не хватало. Завтра, при дневном свете, все окажется иным, и уже будет невозможно сказать то, что теперь…
— Все эти годы думал, что нужно найти тебя. И ради Павла… и ради… Спрашивал одного пограничника из вашего села, но он мне сообщил только о смерти твоей матери… О тебе он не смог ничего сказать. А потом его родители написали мне, что ты где-то в Софии… А как тебя найти в Софии провинциальному человеку… Я узнал тебя сразу. Боялся, что ты меня не узнаешь. Зато потом был очень счастлив.
— Когда потом?
— Потом. И сейчас тоже.
— Когда переберешься в Софию?
— Ты считаешь, что так будет хорошо?
— Проси квартиру в нашем районе. Будешь приходить ко мне на жареный картофель.
— Если пригласишь.
— Обязательно приглашу.
Дочев ушел, я не пошла его провожать. Ни с кем еще не вела такого вялого и безразличного разговора. И с Николаем, и с Руменом беседовали живо, интересно. Поэзия в разговорах с ними заключалась в каких-то тайных предчувствиях. При встречах с ними я постоянно должна была быть начеку, показывать им только свои положительные качества. Вертелась вокруг них, как высокий подсолнух. Что-то во мне завязывалось, но не созревало. Так и хотелось засохнуть зеленой. Ох, как я люблю жареную картошку! До сих пор она у меня всегда подгорала, так как я зачитывалась, а когда ела — не замечала этого, и тоже оттого, что продолжала чтение. Вспомнила, что у меня нет кухонного фартука, и на этом уснула. Утром собиралась встать пораньше. Дочев обещал свозить на место гибели Павла.
Около восьми позвонил Ларгов. Только что был задержан заведующий магазином. Маринкин утверждает, что он убил Румена Станкова.
В управление я прибежала запыхавшаяся и застала следователей за подготовкой кабинета к какому-то особому мероприятию. Калинчев извлек какие-то бумаги и разложил перед собой веером, а Стефан, закрыв окно, опустил тяжелые шторы. В кабинете стало уютно и тесновато, как в подводной лодке. В углу кипел чайник. Кабинет наполнили запахи снега, липы и крема для бритья.
— Надоело мне заниматься хозяйственными делами, — прошептал мне на ухо Ларгов и плюхнулся в кресло рядом со мной.
Я встала налить чаю.
— Почему вы зашторили окно?
— Чтобы не простудить тебя.
— Товарищ капитан умеет заботиться о своих помощниках.
Слава богу! Наконец я была признана помощником.
— Мой тебе совет, Стефан, — хвалебные слова в адрес начальства говорят только на могиле, и то так, чтобы они не звучали как лесть. Так делается карьера.
Калинчев набрал полную грудь воздуха, как будто собирался начать доклад. Выглядел он явно торжественно.
— Дело с каждым днем все больше запутывается.
Мы посмотрели на него, потому что считали, что ему известны факты, о которых мы не имеем понятия. Я еле заметно подмигнула Ларгову. Он мне нравился. Крепкие, строго выраженные скулы, резко очерченный рот и слегка сведенные брови делали его лицо несколько драматичным. Впервые видела его сосредоточенным. «Есть изюминка в этом парне».
— Вся эта история похожа на калейдоскоп. Один оборот и… новая картина. Я не удивлюсь, если вдруг продавщица Рудоуправления явится и заявит, что она убила Румена Станкова.
Ларгов посмотрел на меня: «У вас что-то есть?» «Есть», — подтвердила я кивком и положила руки на колени — признак моей наибольшей сосредоточенности.
Стефан прокрутил запись вчерашнего допроса Умбертова.
Ларгов включил магнитофон, и я услышала только одно окончание: «ов», которое ассоциировалось в моем мозгу со словами «зов» или «любовь». Последовала пауза, затем тяжелое дыхание и знакомый голос Калинчева:
«— Как случилось, что вы оказались у погранзаставы «Ружа»?
— Я страстный охотник, это всем известно. Хотел похороны Станкова совместить с охотой. Мне сам Румен как-то говорил, что в этих местах водится крупная дичь.
— Однако на границе вас обнаружили спящим на открытом месте. Это произошло поздно ночью.
— Заблудился и, чтобы не оказаться невольным нарушителем границы, приютился на сухом месте у одной скалы. Хотел дождаться рассвета.
— При вас была большая сумма денег. Откуда они у вас и зачем они вам на охоте?
— Деньги были при мне с предыдущего дня. Это сбережения за два последних года. Думал положить их в сберегательную кассу на книжку, но получилось так, что весь день был занят похоронами и не успел зайти в сберкассу.
— Сумма, обнаруженная у вас, равна похищенной в магазине при ограблении в новогоднюю ночь. Это дает основание подозревать вас в совершении данного преступления.
— Магазин я не грабил. Вы можете думать, что хотите.
— У нас есть доказательства.
— Доказательства можно и сфабриковать. Я еще раз повторяю, что к ограблению магазина не имею никакого отношения.
— А кто, по-вашему, мог совершить это?
— Я уже говорил, когда допрашивали меня в качестве свидетеля. Вечером на новогоднем торжестве слышал, как инженер Станков говорил журналистке, что ему нужны деньги… много денег. И что он мог бы украсть, если бы знал где… Подумал, что он хватил лишку и болтает чушь, но потом заметил — они ушли и отсутствовали достаточно долго. А когда вернулись, были похожи на людей, связанных какой-то клятвой.
— А как выглядят люди, связанные клятвой?
— Ну… близкими друг другу, но не влюбленными.
— Однако при свидетельских показаниях вы заявили, что она влюблена в него.
— Это могу повторить и сейчас. Больше того. Думаю, что она ревнует к сестре Симеоновой: заметил, как враждебно смотрели они друг на друга во время танцев. Допускаю, что эта женщина прибыла не в командировку, как она утверждает, а ради Румена. Она или связана с какой-то шпионской организацией, или ее привела сюда любовь к нему. И поскольку он отверг ее любовь, она убила его.
— А кто же, по-вашему, ограбил магазин?
— Или Румен Станков, или вдвоем с журналисткой. И видимо, потом не смогли поделить добычу, поспорили, и это привело к трагедии.
— Вы можете еще что-нибудь добавить?
— Ну… если будете спрашивать…
— На сегодня достаточно».
Голоса вдруг сменила легкая музыка, и Ларгов выключил магнитофон.
Мне казалось, что я — в спортивном зале, слежу за состязанием боксеров на ринге. Кому-то наносят удар, а боль ощущаю я, чувствую ее по реакции получившего удар. И стараюсь представить себя на его месте. За всю жизнь только один раз была на боксе, и уже при первом нокауте мне стало плохо. «Это оттого, что ты все время ставишь себя на место получившего удар, — заметил тогда Николай. — Развлекайся, а не переживай».
— Этот человек рассказывает нам басни. Точно так же, как Маринкин на первом допросе. Имеется что-то схожее в поведении обоих.
— Разница лишь в том, что Умбертов не старается убеждать. Он просто тянет время. Все, что он наговорил нам, — чистейшая ложь. И он чувствует, что мы понимаем это. Однако продолжает лгать. Импровизирует по ходу допроса. И в таком духе мог бы говорить до вечера.
— Есть ли другие данные, кроме его утверждений?
— Кое-что есть…
Калинчев машинально взял стакан с чаем и сделал несколько глотков.
— Магазин ограбил Умбертов. Всю новогоднюю ночь он вместо водки пил воду, изображая пьяного весельчака, а после вашего возвращения с Руменом надел ваши «пионерки», оказавшиеся случайно ему по ноге, и отправился к магазину. На обратном пути сознательно шел мелкими шагами, подражая женщине и слегка прихрамывая на правую ногу. При этом учел даже то, что каблук вашей правой «пионерки» сношен больше с внешней стороны. Перед входом в магазин он закурил сигарету марки «Винстон», которую взял у Румена на новогоднем торжестве и весь вечер носил за ухом, хотя вообще не курит. В магазине продуманно стряхнул пепел на прилавок. Взял деньги, а уходя, разбил окно для большей убедительности. В профилакторий возвратился на рассвете, предусмотрительно выпил довольно большую дозу водки, в результате чего получил частичное отравление и был отправлен в больницу. Таким образом рассчитывал обеспечить себе надежное алиби. С украденными деньгами намеревался бежать за границу. С этой целью он, несмотря на сильный мороз, добровольно вызвался сопровождать гроб с телом Станкова в его родное село, находившееся в полукилометре от границы. При въезде в село, под предлогом того что увидел какую-то дичь, вышел из машины и больше не вернулся. Арестовали его непосредственно у границы.
Имеем данные, что он длительное время поддерживал интимную связь с женщиной из Австрии, которая почти ежегодно отдыхала в Болгарии — сначала на Золотых песках, а после того, как Умбертов переехал сюда, — в Пампорово. Вот и все, чем мы располагаем.
— В тот день, когда был убит Румен, а точнее, в тот момент, когда я ждала его прихода ко мне… вместо него пришел Умбертов. Попросил автографы для доктора Ковачева, медсестры Симеоновой и для себя. Я написала им какую-то сентиментальную чушь, особенно влюбленным… Умбертов подарил мне авторучку, которой… Да вот она. Теперь я думаю, что этот его визит имел специальную цель…
— Магазин ограблен Умбертовым. Для подтверждения этой версии фактов достаточно. Но это не все, И убийство главного инженера не полностью замыкает цепочку преступлений. Это только для видимости. За этими преступлениями скрывается главное… В этом вопрос.
— Думаю, что и до этого доберемся. Старик считает, что автор обоих преступлений одно и то же лицо или, если их двое, давно работают вместе, так как действуют в одном стиле.
— По-моему, убийца Румена — завмаг.
— Потому что он сам утверждает это?
— Нет. Этот парень не кажется легко поддающимся внушению. И думаю, что он мог пойти на преступление ради любви. Старо, в общем, но при его характере…
— Чрезвычайно легко поверить… Чрезвычайно… Подозреваю, что его добровольное признание — чистейшей воды ложь. Однако не следует обольщаться…
— Я предлагаю разделение труда. Вы и Стефан поддерживаете версию, что Румена убил Умбертов, и ищете факты для ее подтверждения. Я принимаю гипотезу о том, что убийца — Маринкин, работаю над ней. Затем встретимся и обсудим.
— А почему бы не устроить им очную ставку? Пусть она будет случайной…
Привели завмага. Выглядел он как после тяжелой болезни. Лицо серое, слегка опухшее. Все время прятал глаза. Хотелось увидеть хотя бы тень того, что он держит внутри.
— Хотите чаю?
Он не шелохнулся, видимо, подумал, что мой ласковый голос обращен не к нему.
— Вы можете сказать, Для чего вам понадобилось убивать Румена Станкова?
Маринкин сосредоточенно молчал, пряча глаза.
— У меня не было такой необходимости.
— Тогда почему вы его убили?
— Потому что… он свистел, а рельсы были мокрые… вагонетка не удержалась… я хотел ее сдержать, но он продолжал насвистывать, а я был выпивши… качнул вагонетку…
Маринкин еще больше побледнел, взмахнул руками, словно хотел за что-то удержаться, но, не найдя опоры, рухнул со стула. Дали ему воды, усадили в кресло…
— Быстро приведите Умбертова!
Через минуту завмаг пришел в себя и попытался встать, покачиваясь… В этот момент ввели снабженца. Ничего в его обличье не изменилось, но я заметила, как у него напряглись все мускулы, словно он хотел непременно устоять на ногах. Маринкин его не замечал. Медленно вышел, и в коридоре послышались его шаркающие шаги.
Калинчев закурил сигарету, давая себе время подумать, как поступить дальше. Молчали и мы. Умбертов стоял около меня. Тишина царила такая, что было слышно тиканье его больших наручных часов, словно невидимый механизм отсчитывал секунды. Напряжение росло. Снабженец стоял, расставив ноги для устойчивости. Он был похож на артиста, приготовившегося к исполнению трагической сцены.
— Я убил Румена Станкова.
Я схватилась за подлокотники кресла. Казалось, что я и в самом деле в театре.
— Опишите подробнее, как вы это сделали.
Калинчев вывел меня из оцепенения. А может быть, Умбертов. Он расслабился и даже несколько оживился, словно готовился оказать услугу, которая не требовала никаких усилий. Поддернул рукава своего теплого свитера, тыльной стороной ладони вытер губы и на мгновение задумался, мысленно переносясь на место действия.
— Я пришел к нему… хотел поговорить, как мужчина с мужчиной, но он не захотел. И когда он отверг мое предложение, я вдруг подумал: «Убью его», однако в действительности не собирался убивать… Потом он повернулся и пошел вниз по штреку… вот в этот момент я действительно решил… Сомневался, однако, смогу ли сдвинуть с места вагонетку… попробовал… не двинулась, навалился посильнее… пошла… разогнал ее… мне казалось, что она очень долго катится, стуча на стыках… прежде чем услышал крик… и тут я подумал: убил его…
— Покажите, как вы это сделали… Вот, представим, что это кресло — вагонетка…
— Вот это вагонетка… хватаюсь за нее вот так… пытаюсь сдвинуть, но она ни с места… делаю шаг назад, напрягаюсь и снова толкаю… она сдвинулась… еще одно усилие…
И он навалился на кресло всем телом, уперся правым плечом, жилы на шее вздулись, тело подалось вперед, и кресло вдруг заскользило по ковру и уперлось в стену. Умбертов — за ним, но от удара встрепенулся, выпрямился и опустил руки.
— Вот так все было…
— Почему вы его убили?
Я восхищалась спокойствием Калинчева. В его голосе улавливалась даже легкая ирония.
— Потому что не смогли разобраться в одном деле.
— Сядьте и начните все по порядку. Медленно и подробно. Времени у нас с вами много.
— Я убил его. Признаю свою вину и готов нести любое наказание.
— Почему убили?
— Из-за женщины.
— Ревность?
— Нет. По политическим мотивам.
— С каких это пор любовь стала относиться к политике?
— Здесь была не только любовь. Было и другое. Женщина — иностранка. Познакомился я с ней давно, Она просила у меня разные сведения, я, что знал, сообщал ей. Но в этом году она потребовала данные об урановых месторождениях, обещав выйти за меня замуж. Я собирался принять подданство ее страны и поселиться вместе с нею. Она хозяйка фабрики по производству дамских чулок, известных во всем мире. За это и убил главного.
— Хорошо, я вам верю. А теперь расскажите все по порядку, все до мельчайших подробностей…
После того как увели Умбертова, мы несколько раз прослушали запись его речи с надеждой найти ту щелочку, через которую можно добраться до истины. История сводилась к следующему: десять лет назад, отдыхая на Золотых песках, Умбертов познакомился с австрийкой и сразу вступил с ней в близкие отношения. Тогда он думал, что иностранку прельщает его крепкое телосложение, артистические манеры и библейские цитаты, которыми он переплетал свою речь. Все шло хорошо и закончилось сдержанными слезами и обещанием встречи летом следующего года. Во время разлуки они обменивались различными сувенирами через повара болгарского парохода, совершающего рейсы по Дунаю от Русе до Вены. Каждое лето австрийка приезжала в Болгарию, и все было прекрасно, как и в первое лето. Лет пять назад она вдруг отказалась от моря и решила провести лето здесь, в Пампорово, Попросила, чтобы Умбертов нашел себе работу вблизи этого курорта. Он ушел с должности главного плановика крупнейшего завода «Серп и молот» и устроился главным снабженцем Рудоуправления. Разница в зарплате была существенная, но он не терял надежды, что будет вознагражден. Любовь их была безоблачной, такой, какой она может быть только у зрелых людей, знающих цену мгновению. Но этим летом произошло событие, крайне обеспокоившее Умбертова. Берта Миллер потребовала от него сведений об урановых месторождениях в Родопах. Он был застигнут врасплох, так как слышал о таковых впервые, но обещал поспрашивать. И спрашивал. Но никто не мог сообщить ему больше того, что он услышал от Берты. Тогда он подумал о Румене Станкове. Пригласил его к себе, хорошенько угостил, а тот, хватив лишнего, сказал, что урановые залежи открыты в горе Мечи. А потом сообразил и замолчал. Ничего другого Умбертову не удалось узнать от него. Берта уехала и обещала снова приехать зимой и забрать его с собой в Вену, но при условии, что он выполнит поручение. Всю осень Умбертов мотался по шахтерским поселкам, щедро угощал, но впустую. Зима приближалась. Берта обещала приехать после Нового года, и ему очень хотелось обрадовать ее. Он второй раз встретился с Руменом Станковым в его комнате в общежитии, но разговор получился еще менее результативным, чем при первой встрече. Когда все уже казалось безнадежным, услышал на новогоднем торжестве от Румена, что тот нуждается в деньгах. Решил ограбить магазин. Из давнишнего разговора с Маринкиным знал, что тот в предвыходные и предпраздничные дни не имеет возможности сдавать вырученные деньги в сберкассу и вынужден оставлять их в магазине. Чтобы запутать следственные органы и выиграть два-три дня, Умбертов сделал все так, чтобы подозрение пало на Румена и на меня. Номер с моими «пионерками» и сигаретой Румена действительно имел место.
Более того, пока танцевали, Умбертов снял у меня с плеча несколько волос, а потом прилепил их к замерзшему стеклу в магазине. Вернувшись на торжество, выпил сто граммов водки, потом у него разыгрался гастрит, он принял какие-то таблетки, ему стало плохо, и его отвезли в больницу. Из больницы выписался на следующий день, и когда мы сидели с Руменом в ресторане «Эвридика», он пришел туда, знаком вызвал Румена в туалет. Я действительно заметила, что, когда Румен возвратился за стол, он был страшно злой, и на мой вопрос, что случилось, нервно рассмеялся, положив мне руку на плечо, и успокаивающе сказал: «Да подлецы всякие». Во время этого разговора Умбертов предложил Румену деньги, а Румен пригрозил ему милицией. Это и было причиной того, что на следующий день снабженец следил за главным инженером и встретил его в шахте. Он пытался убедить Станкова, что делал ему предложение по заданию специальных органов в целях проверки его благонадежности и умения хранить служебную тайну. Но Румен вновь подтвердил свое намерение сообщить в милицию. Я тоже вспомнила, как он сказал мне у входа в шахту, что ему нужно зайти к нашим, из милиции, — к Стефану или Калинчеву… Вот так развивались события. Однако в милицию Румен не пошел, а вернулся в шахту, вероятно что-то забыв там. Вот тут-то Умбертов и решил, что, если убьет его сейчас, преступление обнаружат только через день и подозрение вряд ли падет на него. А сопровождение гроба с покойным давало ему легальную возможность прибыть непосредственно к границе и там, сообразуясь с обстановкой, перейти ее. Он взял с собой охотничье ружье и украденные деньги. Однако в лесу заблудился; спустился густой туман, и он для верности решил переждать, когда прояснится, Тут его и взяли. Он не оказал никакого сопротивления. «Вот все, что я вспомнил» — такими словами закончил свой монолог Умбертов. Катушки продолжали вращаться, и до нашего слуха донесся незнакомый иностранный разговор.
— Если еще раз замечу, что ты служебный магнитофон используешь не по назначению, получишь выговор, — предупредил Калинчев.
Ларгов понимающе кивнул, нажал кнопку и переключил магнитофон на положение «перемотка», но, остановив магнитофон и снова включив на воспроизведение, опять попал на иностранную волну. Он еще больше сконфузился. Я засмеялась, и обошлось без дальнейших нравоучений.
Время подходило к одиннадцати, мои коллеги вышли покурить. Я подняла шторы и отворила окно: откуда-то потянуло запахом жареной картошки. Моя мечта! Я сняла телефонную трубку, набрала номер полковника Дочева. Он ответил очень официальным тоном. Тон не переменился и после того, как я представилась. Мы помолчали. «Я занят», — сказал он после некоторого раздумья, извинился и положил трубку. Надев куртку, вышла на улицу. Чувствовала себя обманутой.
— Приятного аппетита! — крикнул мне Калинчев, освободив от лишних объяснений.
Направляюсь по одной, более или менее приличной улице, имевшейся в городе, не зная, куда и зачем иду. Шла, чтобы забыться, чтобы не быть одной, быть среди людей. Мысль, что я опять одна, засверлила мозг, как раковая болезнь. Смотрят на тебя и думают всякие пошлости… «Я занят», — звенели в голове его слова. Если у него был мужчина, мог бы намекнуть, что занят по делам службы. Значит, у него была женщина. Несомненно. Мнительность для человека — злейший враг. И чем больше воображаешь, тем больше бередишь душу. И дал же бог воображение! Представляю его сидящим за рабочим столом… нет, сидящим в кресле… рядом молодая женщина в шелковом платье, несмотря на собачий холод… Платье видно из-под пальто, Она небрежно забрасывает ногу на ногу и, извинившись, просит разрешения закурить… Дочев кивает, подносит ей зажигалку… Говорит: «Я вас слушаю», окидывая взглядом с ног до головы… Посетительница закуривает вторую сигарету. «У меня к вам, как бы поточней выразиться, очень деликатное дело… Его можете решить только вы…» Ох! Хватит! Вхожу в магазин готовой одежды. Решила что-нибудь себе купить. Когда чувствую себя несчастной — иду в парикмахерскую или покупаю что-нибудь из одежды. Выбор мой, как правило, неудачный. На этот раз — тоже. Выбираю юбку — красную с черным. Надела ее прямо в магазине. Продавщицы посмотрели на меня с удивлением и любопытством. Потом поняла, что удивление вызвали мои «пионерки», которые я надела под брюки. Не спеша пошла дальше: спешить было некуда, а мороз щипал за колени. «Так можно простудиться ни за что ни про что». Дальше располагался обувной магазин. Еще в Софии я собиралась купить себе сапоги. Купила их здесь. Затем вошла в парикмахерский салон и сделала прическу так же неожиданно, как месяц назад в парикмахерской на улице Стамболийского в Софии. Небрежно — как и тогда — села в кресло и попросила покрасить волосы и уложить. Через полчаса мои длинные волосы превратились в огромную, скрепленную лаком копну. Я ненавидела себя. Хотелось куда-нибудь спрятаться, уединиться, забыть обо всем. Пошла в гостиницу.
— Вы журналистка из Софии? Вас разыскивали. Мужчина и девушка.
«Николай!»
— Как выглядел мужчина? Молодой, небольшого роста?
— Девушка молоденькая и небольшого росточка, а мужчина — в возрасте.
Я никак не могла сообразить, кто мог меня разыскивать.
— Они говорили, что снова зайдут.
— Я ухожу. Меня не будет.
— Вот они, девушка. Идут.
Все во мне закипело от досады. Видеть никого не хотелось. «Я ведь не одна», — мелькнуло вдруг в мозгу. Ну и отлично. Не буду одна. И начала радоваться тем, кто приходил ко мне, еще не увидев их. Я уже благодарила незваных посетителей. Мне вдруг захотелось «посмотреть на «мужчину в возрасте». «Почему так, Анастасия? И всегда ли так — на безрыбье и рак рыба? А если более серьезно?» — вертелось в голове.
— Добрый день!
Дочев показался старше, чем я представляла. Может быть, потому, что девушка рядом с ним выглядела совсем ребенком.
— Это Калина. Очень хорошая девочка. А это Анастасия.
Я пожала маленькую ручку и почувствовала раскаяние и любопытство.
— Думаю, что и Анастасия прекрасная девушка.
Мне стало неприятно. Не люблю, когда незнакомые говорят комплименты, тем более если это делает женщина. Молодая женщина.
— Мы с Калиной едем в Пловдив. Зашли, чтоб и тебя взять с собой.
Что он думает обо мне, господи? И почему он говорит так, словно я ему близкая родственница?
— Вы знаете, что на службе полковника Дочева называют Акрополис?
Девочка фыркнула.
Мое раздражение подходило к критической точке.
— Я очень устала, да и не обедала еще.
— А мы тоже не ели. По дороге перекусим.
Чувствовала я себя очень неудобно в своих сверхмодных сапогах, в новой узенькой юбчонке и с копной на голове. Казалось, они меня разыгрывают. Хотелось сказать им: «Убирайтесь» — или убежать самой.
— Эта девочка через несколько месяцев сделает меня дедом…
Потом полковник Дочев грамотно и без напряжения вел машину, я сидела сзади и смотрела на его высоко подстриженный седеющий затылок. От костюма Дочева исходил легкий запах нафталина. Вероятно, надевает его только в самых торжественных случаях.
— Женщины пригласили меня к себе на праздник. Их восемь, а я один. Другой музыки не было, и включили магнитофон. Все было хорошо, пока не дошло до танцев. Мне одному приходилось угождать всем милым дамам. А музыка была такая, что невозможно уловить ни ритма, ни мелодии. А женщины приглашают: «Пожалуйста, товарищ полковник». Вот и приходилось изворачиваться: «Это я не умею». Тогда они отыскали медленную мелодию — единственную на всей катушке. Повторяли ее восемь раз. Танго какое-то. «Акрополис, адио». Приятная мелодия. Танго я танцую с горем пополам. И выучил музыку наизусть…
Мне по-прежнему было грустно. И от его старомодного костюма, и от того, что он старался меня развеселить. Молча доехали до студенческого общежития. Там Калина записала свой телефон и сунула записочку в карман моей куртки. Попрощались, она поцеловала Дочева в щеку, а я почувствовала к ней отвращение. «Акрополис, до свидания». У меня ныло в желудке, но потом все прошло, настроение поднялось. Мы отправились в обратную дорогу, и на половине пути я вспомнила, что Калину оставили голодной. Хотелось вернуться и исправить свою оплошность, но Дочев до этого не додумался. Он сидел прочно, внимательно следил за дорогой, ехал с недозволенной скоростью, а потом вдруг остановился:
— Так больше нельзя.
Я безразлично откинулась на спинку сиденья, предоставив ему возможность объясниться.
— Понял?
Он свел брови, подумал.
— Нет, невозможно.
И нажал на кнопку стартера.
У гостиницы помог мне выйти из машины, проводил до стола администратора и вежливо пожелал хорошего вечера. У меня все поплыло перед глазами. Казалось, единственное, что я могу сделать, — это не унизить его. Чувство доброты переполнило меня и, казалось, обняло весь мир.
— Подожди, я только причешусь.
Он, вероятно, не понял мучительных переживаний, через которые я прошла, пока решилась на это.
— Прическа у тебя и так прекрасная.
«Ему тоже не хочется расставаться».
— Тогда идем со мной.
В гостиничном номере было тесно, этажом выше кто-то постоянно спускал воду в туалете.
— Садись.
Дочев осторожно присел на кровать, и сделал это так, что меня охватил страх: «Мы никогда не сможем спать на одной постели». Он показался мне утомленным. Я отправилась в ванную комнату и принялась разрушать копну на своей голове.
— Ну что, причесалась?
Он вошел в ванную, и в зеркало я видела, как он приближается. Все зеркало заполнило его лицо, на котором были одновременно и робость и решительность, готовые в любой момент осуществиться крик или удар. Оглушило меня неожиданное объятие, пронзительное, как вой сирены или нечто похожее на гонг, прозвучавший внутри. Когда я открыла глаза, увидела, что он лежит, зарывшись в мои волосы, глаза у него прикрыты, веки вздрагивают в нервном тике. Я опустилась на его руку. «Мне хочется спать». Больше мне ничего не хотелось. Я куда-то проваливалась — так человек засыпает — и чувствовала, что прижимаюсь… «Как ребенок, нашедший свою мать».
Потом мы тихо смеялись, чтобы не слышали соседи.
— Меня сделает дедом, а тебя — бабушкой…
— А отец?
— Отец в заграничном плавании, где-то в Сингапуре… Ребенок может появиться раньше…
Мы вышли из гостиницы, сели в машину, чтобы куда-нибудь поехать. Было темно, его плечи вздрагивали во мраке, мы сидели молча, боясь взглянуть друг на друга. Он включил радиоприемник, и из динамика полилась старинная песня.
— Слышишь? «Ты моя судьба».
— И ты — моя.
Тогда я в первый раз поняла, что мы двое играем в этой игре с неравноценными вкладами. Так было и с Николаем. Только я на этот раз выступаю в роли скряги. Мне хорошо, а я не могу поверить, что тот, с кем мне будет еще лучше теперь, придет. Да, верь и надейся — как невесело говорил один юморист.
— Куда тебя отвезти?
Ох, эти мужчины! Все говорят одни и те же слова. То же мне сказал Румен в первый вечер и отвез меня в общежитие. Так же говорил и Николай, когда мы встретились в первый раз. Только у него не было машины, и он спрашивал, куда проводить. Трое мужчин, которые говорят одинаково. Или это один мужчина, воплощенный в трех лицах? Как любой болгарин, я питаю слабость к троице. Если не получилось с первым, не выйдет и со вторым. Но с третьим обязательно получится. Христо Дочев был третьим.
— Куда хочешь.
Он был удивлен моей сговорчивостью.
— Хорошо.
Весь вечер говорили о ремонте, о покупке мебели. Жевали бутерброды, измеряя сантиметром стены, записывали размеры и спорили, где поставить кроватку для ребенка. Квартира у Христо была большая, запущенная и пустая. Кровать была только в одной комнате. Старая, с пружинным матрацем, кровать, накрытая солдатским одеялом. Одна набитая ватой подушка. Но шторы были из дорогого плюша.
— Сюда в прошлом году приходила одна женщина… Я уж было согласился… Как человек, обреченный на тяжелую операцию, когда у него нет другого выхода. Это она купила шторы. Однажды ко мне обратились с мебельной фабрики. Позвонили прямо в управление. Гарнитур ваш готов, сообщили, к сожалению, не было птичьего явора, как хотела ваша жена, но темный малахит тоже неплохо. Отказался от заказа. Отказался и от женщины. Думаю, она так и не поняла причину… А была умная. Врач-стоматолог.
Его откровенность не вызвала ответной откровенности с моей стороны. Я продолжала измерять стены, а Дочев стоял столбом в пустой комнате. Обхожу его, боясь прикоснуться, чтоб не взорвался. Но задела. А после этого долго плакала и говорила сквозь слезы. Наутро подушка была мокрая от слез, а я чувствовала себя здоровой.
— Имеются два кандидата в убийцы, — этими словами встретил меня Ларгов, поспешно закрывая окно.
— Ты, кажется, счастлив?
— Счастлив — нет, но заинтригован. Оба добровольно признают свою вину, а один бьет себя в грудь и настаивает, что он убил Румена.
— Шеф… знает?
— Какой, Христо Иванов — Большой?
— ?
— Так звали Акрополиса еще в военном училище. А его настоящее имя Христо Иванов Дочев. Он был самым высоким на курсе… Доложили ему. Знает.
Знал, но мне ничего не сказал. Может, считает мое участие во всей этой истории неуместным, но из деликатности не хочет отстранять? Или просто следует указаниям высшей инстанции? Или ему просто приятно, что я здесь, но при одном условии: чтобы его люди не посвящали меня в ход разбирательства? Вспоминаю, когда я спросила его, что он думает по поводу убийства Румена, он улыбнулся и сказал: «Об этом я говорить не могу».
Ларгов гостеприимным жестом включил чайник.
— Приготовлю тебе настоящий «Пиквик».
Калинчев уехал в центр округа, и сегодняшний день, казалось, будет легким.
— Вчера после обеда звонили из твоей редакции. Спрашивали, здорова ли, и предупредили, что к концу месяца тебе необходимо представить материал для печати.
— А как думаешь, управимся?
— Надо полагать, что к тому времени все прояснится.
— Чем закончилось вчера?
— Ничего особенного. Оба утверждали, что убили Станкова. Возили их на место преступления, заставляли снова демонстрировать в деталях, как совершали убийство. Парень надорвался. Врач установил желудочное кровотечение. От стресса вскрылась язва. Уложили его в больницу, и вряд ли он выйдет оттуда раньше чем через три недели. Умбертов при показе трудился добросовестно. Никакого волнения. Привезли его обратно сюда и заставили написать автобиографию. Знакомая история, если не считать одной детали: из всех учреждений, где он работал, прекрасные отзывы. А в автобиографии он скромно умолчал о своих наградах и благодарностях. Мы привыкли к совершенно противоположному. Это первое. Второе — с погранзаставы «Ружа» уведомили нас о том, что они были предупреждены о возможном нарушении границы в день похорон Станкова. Предупредил их один старый шахтер, добровольный помощник пограничников. Послали туда человека, чтобы встретиться с ним. Третье — еще более невероятное: Умбертов был связан с австрийкой только интимными отношениями. Никаких подозрений в шпионаже, что он пытался доказать. И четвертое — он начал признаваться в своей виновности, как только увидел здесь Маринкина. Выводов может быть много, но все их можно свести к одному: Свилен Маринкин и Йордан Умбертов связаны между собой более, чем приятельскими отношениями и взаимными симпатиями. Я лично допускаю, что Умбертов — отец Маринкина. Будучи совсем еще молодым, снабженец совратил какую-то девочку в Свиштове, а когда узнал, что она беременна, бросил. Потом не интересовался судьбой ребенка и его матери. Поведение Умбертова полностью подтверждается его готовностью взять на себя любую вину, лишь бы спасти парня. То же и в поведении Маринкина. Наша задача — точно установить, кто из них убийца.
Зазвонил телефон. Точнее, прозвенел совсем нежно и тихо, словно просил разрешения прервать нашу беседу.
— Тебя просят, — тоже тихо сказал Ларгов, удивляясь этому звонку.
— Как себя чувствуешь? — спросил хрипловатый и стеснительный голос.
Все мое существо затрепетало от радости.
— Я не одна.
— Я не ревную.
«Ишь ты!»
— У меня идея. Думаю уехать отсюда ненадолго.
Ждала категорического несогласия.
— Хорошо.
Я разозлилась.
— Ты отвезешь меня в Пловдив?
— Довольно, я занят.
Однако я сдержалась.
— Можешь позвонить мне позднее?
— Я не один.
И положил трубку. Хорошо завести мужчину, выбить из колеи. Не могу терпеть человека, которому безразлично, чем занята я. Особенно после того, как этот человек вытирал мне слезы своим рукавом, а я рыдала у него на коленях… И это было вчера вечером. А сегодня: «Хорошо». Не есть хорошо, мой дорогой человек. Совершенно нехорошо.
— Дай я посмотрю автобиографию Умбертова.
Хотелось чем-то заняться, чтобы отвлечься от мрачных мыслей.
Четкий бухгалтерский почерк. Некоторые буквы выписаны очень красиво и украшены вензелями, встречаются слова, выведенные печатными буквами, одни, видно, написаны торопливо, другие — медленно. Безупречное чистописание. Признак порядка и стремления к причинно-следственной связи между событиями. Родился в Габровском округе в семье середняков, симпатизирующих фашистским властям, но никаких признаков сотрудничества. Закончил семинарию в 1944 году и сразу поступил на годичные курсы счетоводов в городе Свиштов, после окончания которых отправился на работу в родное село своей матери — в Горно-Ореховском крае. Был принят счетоводом сельскохозяйственного кооператива и оставался на этой должности до создания Трудовых кооперативных земледельческих хозяйств (ТКЗХ). После чего был переведен на должность главного бухгалтера созданного в их селе ТКЗХ и работал там до 1958 года, пока миграция и его не увлекла в город. Там он был принят в плановый отдел заводоуправления «Серп и молот», в городе Тырново, где проработал восемь лет. В 1966 году переехал в Варну и устроился барменом в курортном комплексе «Золотые пески», а через пять лет отправился в Бараки в качестве главного снабженца Рудоуправления.
— Этот Умбертов везде был главным.
— Думается, и в нашем деле он играет первую скрипку.
Снова зазвонил телефон. Меня уже не просили. Ларгов молча слушал, подергивая бровями, а потом сказал: «Есть» — и положил трубку.
О содержании разговора он тоже меня не информировал.
— Какие причины толкнули, по-твоему, Маринкина на убийство инженера?
— Личные. Ведь они были соперниками.
— Так думал Маринкин. Как рассказывал мне Румен, завмаг — добродушный парень, а не приспособленная к здешним бытовым условиям маркировщица угощала его кофе за мелкие услуги и выслушивала его жалобы на жизнь. Парень воспринял это как особое к нему расположение, а известно, что, когда человек влюблен, он склонен принимать желаемое за действительное.
— Подождем, когда Маринкин закончит лечение. А тогда посмотрим.
— В таком случае пока помотаюсь по Болгарии. Тебе не кажется, что у Умбертова все… наоборот. Добровольно обвиняет себя, вместо того чтобы оправдываться; приписал себе подсудные деяния — шпионаж, например; не просит снисхождения, а настаивает на строгом наказании… Действительно, довольно странно, не так ли? А не игра ли это, чтобы оттянуть время?
— Он предупредил пограничников, что в районе заставы «Ружа» ожидается уход за границу. Сделал это через одного своего приятеля-шахтера, давно ушедшего на пенсию. Однако этим перебежчиком оказался сам Умбертов. Значит, он непременно хотел попасть к нам. Удивительно запутанное дело…
— Очень сложное. Поэтому я все равно съезжу в те места, где работал Умбертов. Что ты на это скажешь?
— Печать — это совесть нашего времени. Перед вами все двери открыты. Хотя мы уже располагаем всеми необходимыми нам сведениями.
— Я думаю, что вы позволите воспользоваться и некоторыми вашими материалами. Я на это рассчитываю.
— Может, позвонишь… Большому?
Пятнадцать суток я моталась по Северной Болгарии. Посетила родное село Умбертова, побывала в Свиштове, где он учился на курсах счетоводов, заглянула на родину матери, где он провел свои молодые годы; заходила на завод «Серп и молот», в варненский бар «Кристалл». Рылась в протоколах собраний и актах ревизионной комиссии, встречалась с людьми, которые хорошо Знали Умбертова, его коллегами по работе. Встретила двух женщин, которые знали его в те годы и вспоминали о нем хорошо. В результате десять пленок и три записные книжки были заполнены. Однажды утром Дочев, отыскав меня в одном из умбертовских пристанищ, забрал и привез в Софию на своей машине. Прежде чем подать ему руку (чтобы он не успел почувствовать, какая у меня высокая температура — после полумесячных ночных бдений, постоянных переездов, ожиданий на вокзалах и на автобусных остановках я схватила пневмонию), я сказала:
— Убийца — Умбертов. Но он неподсуден.
Следующие пятнадцать суток я пролежала в больнице. А когда поправилась, зашла в управление, чтобы передать Калинчеву свои заключения. Оказалось, что опоздала: «Дело закончено. О нем забудьте!» И он выложил передо мной папки с материалами следствия.
А моя работа начинается только теперь.
Немного позднее в трех очередных номерах журнала «Современник» были опубликованы следующие материалы, которые были названы некоторыми моими коллегами «Криминалистический роман», а другими — «Несостоявшаяся жизнь».
Помнится, лег отдохнуть (хотя днем я никогда не ложусь), и в голову вдруг пришла мысль: жизнь моя проходит, бьется во мне, как вода о берег, подмывая и оттесняя его, а я стою и уменьшаюсь на глазах. Кое-кому сравнение может показаться надуманным теперь, когда я уже стар и знаю жизнь и людей, но истина заключается в том, что в то время, о котором пойдет речь, я закончил семинарию, служил богу два года и знал святое писание назубок. А что содержит святое писание, если не жизнь людей Земли, рассказанную с назиданиями и поэтическими сравнениями. Это и явилось причиной того, что, рассуждая образно, я из всего старался извлечь урок. Я заинтересовался собственной персоной, это, как учил отец Челестино, свидетельствует в первую очередь о том, что человек поумнел. «Чтобы познать вселенную, — говорил Челестино, — познай свою сущность и то, что рядом с тобой». Он имел в виду женщину и животный мир, но в то время, о котором идет речь, в женщинах я не разбирался, а к животным не имел влечения. Интерес к собственной персоне, однако, продолжал возрастать и достиг того, что любой свой поступок, каждую мысль или движение я пытался объяснить тем, что имелось во мне, прежде чем осознавал его. Постоянно углублялся в самоанализ и таким образом заполнял и длинные зимние ночи, и особенно летние, когда рассвет проходил перед моими глазами, а я сидел у пруда, смотрел в темноту и чувствовал себя отдаленным от других людей.
Я купил себе зеркало. О своем росте знал совершенно определенно, что он у меня — ничто, убедился в этом еще в то время, когда учился в семинарии. Вернулся я однажды зимой в свое село, и мама отвела меня к портному, чтобы заказать мне суконные брюки, а когда я пошел за ними, то заметил, что одни там короче всех других, которые пошиты по заказам. «Какому ребенку предназначены они?» — подумал я с нескрываемым страхом, но когда портной подал мне эти штаны, страх стал настолько сильным, что я почувствовал, как немного подрос.
Сколько помню себя, всегда ненавидел мужчин маленького роста, испытывая в то же время к ним какое-то болезненное любопытство. И в семинарии тайком читал зачитанную до дыр книжку о Наполеоне с надеждой найти то, что сделало этого коротышку великим. Тогда, казалось, я понял и свою веру в будущее: физически крупные люди очень добры (от лености), неповоротливы (особенно в умственном отношении), обладают громким голосом, но не становятся вождями, потому что их ум уходит на то, чтобы руководить и управлять своим телом. Нечто вроде говорящих динозавров. Вожаками становятся только те, кто свободно владеет собой, а все силы бросает на то, чтобы властвовать над другими. После того как сделал этот вывод, я пытался проверить его на практике, и оказалось, что большая часть владык, известных мне — деревенский староста, отец Челестино, торговец сельскохозяйственными продуктами, — не богатырского телосложения, наоборот, небольшого росточка, однако с амбициозным духом и острым умом. Каждый избирал для себя область человеческого существования, в которой чувствовал себя великаном. Однако нет большей власти, чем власть над людскими душами. Есть профессии, которые предоставляют такую возможность. Но есть и люди, которым на роду написано руководить и командовать другими. Я избрал себе средством для пропитания профессию, полностью отвечающую моей природе: стал священником, призвание которого — владеть душами. Наибольшее наслаждение испытывал от того, как мне прихожане повинуются, кланяются и готовы последовать за мной на край света, уверенные в моей непогрешимости и осенении меня свыше. Оставалось только и мне поверить в то же самое. Однако этого не произошло. Точнее, не произошло окончательно. И причиной этому явились коренные перемены в мире.
В тот же день, когда я лежа думал о себе и о своей жизни, сопоставляя ее с водой и берегом, мне вдруг подумалось, что никто не сможет прыгнуть выше своей головы, сделать то, к чему совершенно не способен: не каждое дерево может стать свирелью.
Родился я в семье, которую можно назвать середняцкой или бедняцкой в зависимости от того, каким было лето — засушливым или дождливым. Десяти лет от роду остался единственным мужчиной в доме. Дед мой был убит на той войне — так называла бабушка Балканскую межсоюзническую и первую мировую войны, не зная точно, во время какой из них конкретно погиб ее муж. Он владел тридцатью декарами[3] земли, ею приглашали в Америку, чтобы сколотить там капитал, а затем поселиться с бабушкой в Великом Тырнове, где продавались верблюжья шерсть и импортный хлопок, так необходимые для приданого моей матери. В шестнадцать лет мать вышла замуж, чтобы в доме пахло мужчиной. Отец мой был очень бедным, но работящим, у него были золотые руки, почему он и был принят рабочим на мельницу в Сева. Проработал там около десяти лет, но капитала не сколотил, а после того как его нашли во рву за мельницей убитым, выяснилось, что он якобы брал большую плату с мужчин, а с женщин, привозящих зерно, совсем не брал денег. Убит он был маленьким карманным ножом, и пока его оплакивали, бабушка все тужила: неужели у него не нашлось чего-нибудь вроде топора, чтобы защититься? Она считала моего отца невинной жертвой, хотя он уже давно боялся чего-то. Происходил отец из старого католического рода, от которого сохранилась только фамилия — Умбертов. Он был некрупного, но очень крепкого телосложения и не гнушался никакой работы. Его видели и за дойкой коровы, и за рубкой леса; ел он чаще всего солонину с хлебом, нарезая то и другое мелкими кусочками. Бабушка считала, что такая жена, какой была моя мать, не удовлетворяла отца, и закрывала уши на всякие слухи и сплетни. Были у нас и деньжата — мельницу в Сева купила община, отец на ней был за старшего и каждый месяц получал зарплату, которой всегда хвасталась бабушка, говоря: «Не течет, а капает, однако капля по капле — и бочка наполняется». Бочки денег, естественно, не накапало, но бабушка очень гордилась их регулярным получением, независимо ни от засухи, ни от ненастья. А когда речь зашла о моем будущем, авторитетно заявила, что я должен стать священником, потому что попы зарабатывают не только тогда, когда получают прибыль другие, но и тогда, когда другие терпят убытки. Здесь бабушка имела в виду похороны, удары молнии, засуху и прочие человеческие милостыни или дары божьи.
Не могу похвастаться отличной учебой, но в этом вины моей не было. В сельской школе мне было интересно только до тех пор, пока я не научился читать. Затем жизнь быстро начала открываться передо мной, а медленные темпы, которыми постигали ее мои одноклассники, наводили на меня скуку. Частенько я убегал с уроков и, где-нибудь уединившись, читал книги, содержания которых в большинстве случаев не понимал, потому что они были без начала и конца, а иногда в них не было больше половины страниц. Многие из них были выпачканы в грязи и считались запрещенными, их я нашел в старой корзине для соломы, лежавшей на чердаке у священника Ивана со времен земледельческого правительства. Поп был нашим соседом, имел два дома. На чердаке одного из них неслись куры, и он часто посылал меня туда собирать яйца. Там-то я и нашел книги и однажды сбросил их вниз, в крапиву, а потом перенес и спрятал каждую в свой тайник, чтобы если обнаружат одну, то остались бы другие. По этой причине читал не то, что мне хотелось, а то, что у меня было. Другие дети и такой возможности не имели. Потом стал замечать, что в чем-то я уже стал превосходить даже самого отца Ивана: он вряд ли читал те потрепанные и испачканные страницы. А впоследствии, спустя много лет, в дни крайнего разгула реакции в стране, гордился тем, что я знаю значительно больше, чем другие, сами виновные в своем невежестве.
В течение первых четырнадцати лет я совершенно не испытывал влечения к земле, к сельскому труду и животным. Стоило, бывало, придумать какую-нибудь небылицу и рассказать ее, как другие верили мне. Оказалось, я стал агитатором, а может быть, даже идеологом, и это произошло именно в те два года, в течение которых я служил богу. О моих службах и по сегодня говорят как о празднике, прекрасном зрелище и отдыхе для души.
В семинарию меня отвезли на телеге. Ехали мы целую неделю: волы были старые, а телега конская, не приспособленная для запряжки волами. Бабушка одолжила ее у односельчанина, ей очень хотелось увезти меня из деревни в город со звоном бубенцов и колокольчиков, чтобы это слышали соседи и уважали ее и мою мать. Заблаговременно наполненная сеном телега была застлана дерюжкой, я сел рядом с погонщиком, а бабушка сзади, прямо на сено. Мама проводила меня до околицы, но и там держалась, не расплакалась. Тогда я понял, что бабушка категорически запретила ей плакать: у болгар есть давнишняя примета — проводы со слезами не к добру. На повороте у мельницы я оглянулся, но мамы уже не было видно. Никогда после этого я не думал о том, как она провела первый, да и все последующие дни без меня, но очень хорошо помню, что в одном письме отец Иван — он считал себя моим духовным наставником — писал, чтобы я был хорошим сыном и ревностным божьим служителем, чтобы почитал свою добрую мать, не доставлял ей огорчений, которых у нее и так хоть отбавляй.
Здание семинарии было очень длинным, как конюшня, во дворе чувствовался запах ладана, слышался шум мягких шагов в домашних тапочках. Духота и смирение заполняли помещение, в котором на нарах размещалось двадцать таких, как я. Первый день в семинарии запомнился встречей с одним пареньком. Его звали Тодор, это был самый большой сумасброд, и нам часто приходилось кричать ему хором: «Вставай, вставай, Тодор, булочки с маком продают». Он был слабенький, вялый, но обладал приятным голосом и острым умом. Он остался сиротой после войны (его отец погиб при выполнении своего долга при защите отечества в 1923 году). Я увидел в нем нечто подобное себе и надеялся, что мы подружимся и станем приятелями, но Тодор не дружил ни с кем, старательно изучал латынь, и отец Челестино утверждал, что у него произношение настоящего патриция. Любую похвалу Тодора я воспринимал как упрек в мой адрес, завидовал ему и ненавидел. Хотя эта моя ненависть была, в сущности, недовольством самим собой. Я считал, что достоин большей похвалы, досадовал, злился, что другие меня не замечают. И пустил против Тодора змеиные кости. В первые же летние каникулы нашел убитую змею, от которой муравьи оставили тоненькие косточки, желтые и похожие на иголки. Натыкал их во все швы комнатных туфель Тодора, рассчитывая на то, что какая-нибудь да уколет.
Утрем, когда он в спешке надевал туфли, услышал его крик. Кости воткнулись ему в пятку, а известно, что, если змеиная кость или сама змея найдет дырку и проникнет в нее, ее оттуда ни за что не вытащишь, сдохнет, а назад не подастся. Примерно через месяц кости проникли достаточно глубоко, и Тодор начал хромать. Лечили его всеми известными в то время средствами, однако к летним каникулам после второго года обучения лучший ученик нашего класса совсем охромел и был вынужден расстаться с семинарией, потому что в божьем служителе все должно вызывать восхищение паствы. Я убрал соперника, хотя и лишился товарища. Теперь отец Челестино все внимание сосредоточил на мне, смотрел мне в глаза, чтоб зажечь в них фанатический огонь, какой он видел в Тодоровых глазах, но это удавалось ему очень редко, да и огонек, который он замечал, имел фиолетовый оттенок. Благочестивый отец мог декламировать святое писание как «Отче наш», упиваясь своим голосом до седьмого пота, но я его не слышал. И у меня был приятный и звучный голос, я тоже знал наизусть два завета и поэтому старался чаще говорить с ним наедине. Спрашивал его, например, можем ли мы верить пророкам. А сам, прежде чем он успевал открыть книгу пророка Еремия, шепотом произносил: «Не верьте словам пророков, которые вам пророчествуют: они учат вас суете, высказывая видения собственного сердца». И смиренно склонял голову, а плечи начинали трястись. В такие моменты меня запирали в келью, чтобы подумать. И пока я пристраивался так, чтобы мои босые ноги не касались мокрого пола, входил святой отец и начинал напутствовать мою душу. Я стоял перед ним, как голубоглазый мученик Христос, а он бормотал: «Ох, сатана!» Наконец доставал из-под рясы кусок хлеба, совал его мне, и я ел с жадностью без воды и соли. Прислонялся к стене и, закрыв глаза, зловещим голосом цитировал священную книгу, а он затыкал уши и с любопытством смотрел. Однако мое святотатство не оттолкнуло его. Однажды я ему сказал:
«Все постигается одинаково всеми.
Участь у всех одна, для праведника и для грешника, честного и жулика, для тех, кто жертвует, и для тех, кто становится жертвой.
И те, кто кается, и те, кто боится признаться в своих грехах, — одинаковы. Зло, которое творится под солнцем, в том, что участь у всех одна».
Святой отец усмехнулся, как каторжник, — до того момента я еще не видел каторжников, но мучился, пытаясь представить их по описаниям книг. «В таком случае, что должен делать человек?» — «То, что ему легче в данный момент. Быть честным не всегда трудно. Бывают даже случаи, когда честность является единственным выходом». И он уходил, бормоча заклятия, чтобы прогнать дьявола из моей души.
Тогда я понял, что все это ложь. И бог. И человеческие страдания. И сама жизнь. Одно время я метался, но потом опустился на грешную землю и решил любой ценой добиться стипендии, которую Святой синод ежегодно назначал лучшему семинаристу и отправлял его на учебу в Ватикан. Обольщался мыслью о том, что я первый, усвоивший простую истину: самая быстрая карьера делается в области религии, или, как теперь говорят, идеологии. Совершенно не нужно, чтобы человек верил в то, что проповедует. Важно проповедовать так, чтобы ему верили. И я упражнялся в этом направлении. Особенно отличался по риторике. Хорошо знал и законы католичества. Латынь давалась мне гораздо труднее, но зато сам отец Челестино уверял меня, что, когда я задумчив, очень похож на Лоренцо Великолепного.
События в мире, однако, перевернули мою жизнь. Пришел день 9 сентября, когда я был еще совсем молодым священником в моем родном селе. Времена наступили смутные, религия попала в немилость, а на ее служителей уже не смотрели с прежним упованием. На втором году новой власти решил вступить в какую-нибудь партию и выбрал Земледельческий союз, но меня спросили, в оранжевый или зеленый союз хочу вступить, точнее, агитировали и в тот и в другой, сразу я не смог решить, а пока колебался, оказалось, что церковь осквернена. Кто-то нарисовал на внешней стороне двери мужскую срамоту, а под рисунком написал ее название. Значительно позднее я понял, что это было нечто вроде предупреждения мне. По селу пошел слух, что во время венчания я смотрел жадным взглядом на новобрачную и так якобы увлекся, что три раза уронил венец невесты Донки Бонкиной. Это, по мнению прихожан, плохая примета, которая очень скоро подтвердилась — больше года прошло после венчания, а она не беременела, и муж предложил ей развестись. Обвинение, естественно, было совершенно несправедливо. Случалось, что я смотрел на новобрачных, но делал это скорее с мольбой к богу: «Сохрани ее, боже, такой же красивой, какая она сейчас, до тех пор, когда смогу ее исповедовать». Тогда я еще был молод и не имел права исповедовать. Однако бог меня не слышал, «обвенчанные мною быстро старились, горбились от работы и забот».
В тот день, когда я увидел вход в церковь оскверненным, решил стать расстригой. Хотя причина этого была совершенно в другом, но мне не хотелось выставлять ее ни перед собой, ни перед владыкой. А это событие послужило просто поводом. Меня расстригли. Потом я много чего натворил, и большинство моих творений не были добрыми. Вершил дела не задумываясь, не планируя их заранее. Теперь-то я понимаю, что делал все от злобы, накопившейся во мне, и первая ее капля уязвила мою душу в тот момент, когда я в последний раз спускался с амвона. Знал, что рожден, чтобы пробуждать души, очищать их для жизни и радоваться их восхвалению всевышнего, а жизнь и события в мире вынудили меня жить без радости и уважения к самому себе.
Решил стать бухгалтером. Точные науки никогда не привлекали меня, особенно копание в цифрах, но тоска по отнятому у меня положению толкнула к профессии, которая давала возможность оказывать давление на людей, ставить их в зависимость. Знал, что это ничтожная компенсация утраченного мною, однако это как-то утешало. Уехал в Свиштов и поступил на бухгалтерские курсы. Бабушка отказалась дать денег даже на дорогу, но мама тайком сунула мне в руку свое обручальное кольцо, которое я продал в Тырнове, а на вырученные деньги прожил некоторое время, перебиваясь с хлеба на воду. Я очень хорошо запомнил скупщика и поклялся при первой же возможности выкупить колечко. Однако вернулся я в Тырново через десять лет и на месте того ювелирного магазина нашел автобусную остановку. Денег, которые дал мне тогда скупщик, было очень мало, однако я их расходовал так бережно, что их хватило на три месяца. В один из дней в ноябре я оказался без гроша за душой и отправился на лекцию голодный. Шел дождь, помню это потому, что дождь явился причиной моего знакомства с Дамяной, и теперь, когда вспоминаю о всем добром, сделанном ею мне, я благодарю дождь — тот самый дождь, а когда приходит в голову что-то плохое — проклинаю все, что хоть чем-то напоминает мне воду. Помню, Дамяна жила с тетей в маленьком кирпичном домике, именно в кирпичном, так как первое, что я увидел, когда она привела меня к себе, была красная стена и написанный мелом номер «13». Улица Дунай. Тетушка была припадочная, и Дамяна вышла на улицу, чтобы позвать кого-нибудь на помощь. В семинарии нас немного обучали и медицине. Моих знаний оказалось достаточно, чтобы помочь старушке. После этого Дамяна попросила не уходить, а позднее призналась, что влюбилась в меня, когда услышала мою молитву, которую я произносил перед ужином. Дождь еще больше усилился. Дамяна предложила переночевать у них. Так я остался и ночевал у них до окончания курсов. Через месяц после нашего знакомства похоронили тетушку, мне удалось заработать пятьдесят левов при ее отпевании: я уличил священника в нарушении похоронной церемонии.
Никогда не думал сделать Дамяну своей любовницей или жениться на ней, но и не говорил ей об этом открыто. Она тоже не касалась этой темы. Была молодая, боялась жизни и хотела жить одна, зарабатывая на житье своей швейной машинкой. Когда поняла, что я священник (я не говорил ей, что расстрига), Дамяна привязалась ко мне как к идолу. Худшее было в том, что она считала меня непогрешимым и честным, посланцем бога. Просила моего заступничества перед всевышним, и я обещал, что попрошу у него хорошей погоды, когда будут созревать овощи, или проклятия на голову некой Кины, которая пустила в околотке слух о нашей связи. Хотя слухи могли явиться выдумкой Дамяны или намеком на что-то, я старался держаться благочестиво, как того требовал мой сан. Так мы дожили до васильева дня. В то время на васильев день встречали Новый год, и Дамяна убрала дом и сама нарядилась. Я так и ахнул, но не от восторга. Ее рыжие волосы, накрученные на бумагу, торчали безжизненно во все стороны, как водоросли, нарумяненные щеки делали лицо плоским, а ноги с толстыми икрами в туфлях на высоком каблуке выглядели просто уродливыми. Платье на ней было сшито в стиле модерн, современная мода Дамяне совершенно не подходила. Сел я за стол, как сосед-сирота, потому что ничего с собой не принес. Она пристыдила меня за стеснительность, и это насторожило меня. Время шло, а мы изнывали от скуки. Потом Дамяна завела старый патефон и храбро кашлянула. Нужно было приглашать ее на танец. Мы танцевали. Волосы у нее пахли чем-то сладковато-приторным. В косу была вплетена грязная лента, на конце которой болталась серебряная монета. С нетерпением я ждал окончания этого неприятного танго, чтобы сказаться больным и уйти. В этот момент мой взгляд остановился на декольте Дамяны. То, что я увидел, не оказалось чем-то невиданным и привлекательным, но всю ночь после праздника я не мог уснуть, вертелся в постели, и мне казалось, что слышу шаги Дамяны в соседней комнате. Подсчитал, сколько шагов от ее кровати до двери, вычислил, сколько мгновений ей потребуется, чтобы преодолеть это расстояние, и все ждал, когда щелкнет замок и откроется дверь, но так и не дождался до утра. Мы встали одновременно, и прежде чем взглянуть в глаза Дамяне, я посмотрел на ее грудь. На ней был вязаный свитер, и при каждом вдохе вязка растягивалась и под ней четко обозначались соски. Она кивком поприветствовала меня и ушла кормить кур, которые жили у нее в сарайчике. Несмотря на холод, я вышел умываться на улицу и поймал себя на том, что стал заглядывать через изгородь сарайчика — мне хотелось увидеть, как она наклонится и как обнажатся ее бедра. Я совсем ошалел и позвал Дамяну. Она словно ждала этого момента за дверью, неуклюже вбежала, склонилась надо мной и хотела проверить у меня температуру, прислонившись губами ко лбу. Ее огромные, горячие и мягкие груди коснулись моего лица. Меня охватило чудовищное желание. Подавляя ненависть к ней, я делал все торопливо, резко и грубо, словно хотел убежать от страха или от ненавистного долга. Она не издала ни звука, и если бы не была такая горячая и массивная, то я наверняка подумал бы, что задушил ее. Потом мы совсем умолкли.
Она угадывала мои мысли по взгляду и не упрекала за то, что я не угадывал ее желания. Женская покорность, однако, никогда не очаровывала меня. Сначала чувствовал себя неудобно, что живу в ее доме, ем ее хлеб, не давая взамен ни денег, ни любви, но оправдывал себя изречением из святого писания: «Все постигают все одинаково». Тогда впервые мне пришло в голову, что религия создана как бальзам для сердца и утеха для разума: поучать несовершеннолетних, оправдывать грешников, ободрять несмелых и делать жизнь для всех сносной. Я успокоился и стал жить с Дамяной как с женой. Она была неопытная и во всем полагалась на меня. Я не хотел навлечь на ее голову беду и, вопреки моему невежеству, спасал ее от зачатия. Хотя очень любил детей, но, представляя себе отрока, которого она родит, похожим на нее, содрогался. Днем она мне была противна своей овечьей покорностью и неуклюжей коровьей походкой, меня раздражало веселое жужжание швейной машинки, а ее певучий голос просто бесил. Однако наступали сумерки, мы молча гасили керосиновую лампу, становилось темно, и все казалось другим — одеяло было легонькое, и я с омерзением отодвигался к стене, чтобы освободить место для Дамяны. Только несколько дней в месяце мы спали раздельно. Невольно, а может быть каким-то подсознательным чутьем, я постарался запомнить эти даты. И когда она непрерывно проспала со мной более сорока ночей, я первым понял, что она беременна. Курсы мои должны были закончиться через пятнадцать дней, которые были самыми отвратительными в моей жизни. Ложился поздно, много читал, и только успевал потушить лампу, Дамяна шла ко мне из другой комнаты, а солоноватый запах, исходивший от ее тела, действовал на меня как наркоз.
Ушел я от нее тайком в один из апрельских дней после обеда, предварительно сложив свои пожитки в единственный чемоданчик Дамяны. У чемоданчика был сломан замок, и я был вынужден нести его под мышкой, это неудобство угнетало меня и мало-помалу с чемодана перешло на Дамяну, и я окончательно возненавидел ее.
Никогда позднее я не искал ее, потому что был уверен, что если она даже и родила ребенка, то не пропадет с голоду, проживет: швейная машинка у нее была совсем новая, а в Свиштов в то время пришла современная мода — очень короткие ситцевые платья, доступные по своей скромной цене всем женщинам. А может быть, нашелся какой-нибудь вдовец, взял Дамяну в жены; в общем-то, она была хорошая женщина. Только иногда, увидев детей — сначала маленьких, потом все взрослее, — спрашивал себя: если она родила, сколько лет сейчас нашему ребенку? Я не испытывал к нему отцовской любви и даже не хотел, чтобы он был похож на меня. И не сожалею об этом и ни в чем себя не упрекаю. Чувство к семье — это нечто, напоминающее талант человека в искусстве. Никогда нельзя судить человека за то, что он не играет на скрипке или не рисует. Почему же я должен стыдиться того, что лишен способности любить семью и детей?
Заметка автора. Дамяну Гюрову я отыскала в даме для престарелых в Толбухинском крае. Она попала туда после смерти сына. Йордан Дамянин — ее сын — остался под развалинами разрушенного во время сильного землетрясения 4 марта 1977 года кирпичного дома на улице Дунай, 13. Она показала фотокарточку, Красивый был паренек. Водопроводчик. Спросила у Дамяны об Умбертове. «Наверное, умер, сердечный. Не мог он быть живым и не навестить нас хоть разок. Он был не таким человеком. Я его знаю». И перекрестилась.
Назначили меня счетоводом кооператива в родное село моего отца. Село большое, в нем были три корчмы, два попа и сельскохозяйственное училище. Был и свой партизан. Я прибыл в село в среду, навестил родных, снял себе квартиру в доме бабушки Гины Петачки — дом с большой усадьбой, выходящей на две улицы. Хозяйка моя была маленькая и шустрая, как ласка, многие годы прожила одна и не могла нарадоваться на меня. В первый же вечер услышал такое, что, как она считала, должно было заинтересовать меня, — о двух учительницах из сельскохозяйственного училища, о Жечке-партизанке, о ветеринарном враче, которого всем селом не могли женить, о начальнике почты и его жене Кичке. Было лето, но я ходил на работу при галстуке, и, вероятно, из-за этого долгое время меня называли только по фамилии. Жил как узник. Ничто не трогало и не привлекало мою душу — прошлое было забыто навсегда, будущее от меня не зависело, а настоящее вызывало отвращение. Спиртные напитки пить не мог, а ничего другого не находил, чтобы заглушить наносимые мне жизнью удары. Иногда по вечерам тайком доставал из чемодана свои священные книги и читал их до слез безысходности: то, чего я хотел, не мог, а то, кем я был, вызывало отвращение. Мне не было еще и двадцати пяти, силы копились во мне, оседали в моем сердце, бродили, как свежее виноградное вино, и так распирали меня изнутри, что вынуждали искать то, на что я не имел ни смелости, ни права. То были мучительные дни — ни одного сочувственного слова, никакой надежды. Тогда мне пришла в голову мысль жениться. Хлопоты со свадьбой должны были отвлечь меня хотя бы на какое-то время от моих мучений и дать отдых сердцу. Об этом думал обычно по вечерам. В селе люди ложатся рано, накормят скотину — и в постель, нежатся, думают, мечтают. Мне не спалось, по ночам выходил из дому и подолгу сидел у пруда. Работа тоже не клеилась, начал допускать ошибки при подсчетах. Отбросил мысль о женитьбе и решил найти тяжелую физическую работу, требующую больших затрат энергии. По воскресным дням помогал бабушке Петачке в поле. Работа успокаивала меня, но это, должно быть, инстинкт самосохранения. Потом выпал снег, белая пустошь на улице, белая пустота внутри меня. Я был чужим для всех окружающих, не ходил на свадьбы и праздничные торжества, лежал в своей комнате и смотрел в потолок. Ждал. Не кого-то. Ждал чего-то. Это что-то должно было случиться. Оно должно было извлечь меня из болота, отмыть и дать мне власть. Чтобы облегчить ожидание, купил себе теплое пальто и галоши, а на Дмитров день отправился к попу Кириллу под предлогом того, чтобы уточнить, действительно ли он продает овчарню и сколько за нее просит. Это был пожилой разговорчивый мужчина, вне службы одевался по-домашнему. Поговорили об овчарне, о кооперативе и даже об учительницах из сельскохозяйственного училища. Поп был философом и знал жизнь со всех сторон, но временами вздыхал и говорил: «Распустился народ. Ни веры в бога, ни почета его слугам». Торг не состоялся, но мы подружились с попом Кириллом. Я даже помогал ему убирать репу на заднем дворе церкви, а вечером мы напились.
На следующий день купил себе зеркало. Укрепил его в своей конторке таким образом, чтобы смотреться, не сходя с места. Сделал это, чтобы убивать время. Сижу, скажем, зимой, за окном темно, где-то играет музыка (всякие прелести были в то время, люди еще не отвыкли веселиться), рабочий день заканчивается, и наступает ночь — долгая, наполненная тихим ужасом. В такие минуты мне больше всего хотелось не того, чего ожидал, а перемен в жизни и в себе. Хотел, чтобы вспыхнула война или мировая революция, напал мор или чума, потом — все что угодно, только бы кончилось это бессмысленное существование. При таких мыслях я смотрел в зеркало. Видел свое отражение слабым и черным, как у лудильщика кастрюль, и мне казалось, что это не я. «Ты ли это?» — спрашивал я. На меня смотрело немощное от ночных бдений лицо, поблекшие губы, потухшие бегающие глаза. С глазами я, конечно, преувеличиваю, но тогда мне так казалось, Смотрел я на себя и старался унижать всех, пока не поверил в собственное ничтожество. Кто-то из древних мудрецов сказал, что человек каплю за каплей должен выдавливать из себя раба. Я же делал обратное — каплю за каплей впрыскивал себе в душу страх и самоуничижение. Не мог понять время, в которое жил. И оно меня не понимало. Это было не мое время, а я — не его герой. Убивал его, как мог. И оно убивало меня. Маскировались друг от друга и никогда не видели своего истинного лица. Для характеристики такого состояния и его лечения теперь придумано много названий и лекарств, может быть, они и тогда имелись, но я боялся хоть кому-нибудь пожаловаться, с кем-то посоветоваться. На втором году своего пребывания в должности счетовода я уже не носил галстук, брился через день и при мысли о женщинах или каких-либо других развлечениях покрывался холодным потом от отвращения.
В то время на одно из заседаний правления кооператива пригласили и меня. Правление должно было изыскать средства для увеличения доходов, чтобы открыть магазин в самом отдаленном квартале нашего села. В те годы кооператив не имел ничего общего с государством, лишь по его законам выступал как частное предприятие. Ответственность за любые нарушения закона брало на себя правление кооператива.
Если бы я знал, что начнется после этого и во что обернется потом это заседание правления, я должен был или надеть новый костюм, или повеситься. Члены правления оказались простыми людьми — сельские хозяева, но алчные к престижу в глазах своих односельчан.
Пригласили меня за тем, чтобы спросить, будет ли нарушением закона, если шофер кооперативного грузовика отвезет сыр не на государственные склады, а на рынок и продаст его как частное лицо. Ответил, что должен свериться с законом по этому поводу, завтра доложу. Я, естественно, знал этот закон. По дороге, пока возвращались домой с единственным партизаном села дядей Жельо, рассказал ему, что пришлось быть на суде, на котором разбиралось дело таких же, как наши, правленцев, продавших сыр с кооперативной сыроварни на плевенском рынке, вместо того чтобы сдать его на государственные склады. «И сколько им дали?» — «Да ничего, осудили условно». — «Ага».
На следующий день никто меня уже не спрашивал, что позволительно, что запрещено государственными законами. Каждое утро я слышал, как кооперативный грузовик спускался по каменной мостовой нашей улицы к сыроварне. Через два месяца магазин в упомянутом выше квартале был открыт, а правление кооператива, несмотря на строгий запрет, разрешило закупать кооперации скот на мясо, делать колбасу и отправлять ее в Габрово.
Однако, когда, казалось, дела шли хорошо, однажды утром товар с нашего грузовика был конфискован, а шофер и один из членов правления, сопровождавший товар, задержаны. Теперь, после стольких лет, прошедших с тех пор, могу признаться, что сигнал, т. е. анонимное письмо, написал я. Под суд попал целый коллектив правления кооператива — все члены правления были арестованы, и началось следствие. Единственный партизан села и бывший снабженец партизанского отряда «Освободители» тоже был арестован. Дело, однако, было быстро прекращено, потому что слухи быстро распространились по всей области и вызвали неприятные разговоры. Да и нарушение закона — в те голодные годы все хитрили, чтобы прожить, — не шло вразрез с общей политикой, а в афере с черным рынком был замешан дядя Жельо. Присудили им по три месяца, большую часть которых они провели в предварительном заключении, пока шло следствие. Почти сразу после вынесения приговора все члены правления возвратились в село. Односельчане отнеслись к этому событию по-разному. Одни сетовали, другие были довольны. Спрашивали у меня, как дела в других деревнях и селах. Отвечал уклончиво, что времена трудные и правительство должно думать и искать выход. Все должны благодарить, что в деле оказался замешанным дядя Жельо, ради него всех освободили из тюрьмы. Как-никак, а власть должна защищать своих людей. Со мной соглашались, а по всему селу пошла молва, что, если ты коммунист, тебе все позволено, а законы только для простых людей.
Сделал я это от злобы и из-за любопытства, не ждал ни возмездия, ни награды. Но награда пришла. Однажды утром проснулся отдохнувшим и, когда брился, почувствовал себя мужчиной. Жизнь мало-помалу возвращалась в мою иссохшую душу. Энергия, которая накапливалась во мне долгое время, наконец нашла выход. Я испытывал физическую радость от своего превосходства над другими. В воображении возникали картины, в которых виделся сельский Мефистофель, марки 1948 года, сработанный по болгарскому патенту, Тогда инстинктивная ненависть, которую я испытывал к народной власти, приобрела свою законченную форму. Я был вознагражден. Они отняли у меня право быть духовным пастырем, то, к чему я был предназначен с рождения, лишили сана, и всю жизнь я буду платить им тем же, выбирая подходящие моменты и средства. Первое, что доступно моим умственным способностям, — всеми возможными средствами дискредитировать народную власть в глазах населения. А власть — это не абстрактное понятие, ее выразителями являются отдельные люди, а именно их я хотел дискредитировать. Я был на подъеме, как творец.
Вышел на берег пруда и целую ночь смотрел на спавшее село, как духовный пастырь охватывает взглядом своих прихожан перед праздничной службой. «Идите сюда, я принесу вина, и мы будем пить этот напиток. И завтра будет день, как и сегодня: день чрезмерно великий».
Теперь я чувствовал себя как артист, получивший заветную роль. Спрятал зеркало, чтобы больше не оглядываться и не размышлять.
На следующий день отправился в корчму и стал говорить с людьми.
Приняли меня как больного, возвратившегося из больницы, — уступали место у печки, угощали и рассказывали о холостяцких похождениях моего отца. Я был в центре всеобщего внимания, нашлись и такие, которые называли меня своим дальним родственником, подставляли небритые щеки к моему лицу, говоря: «Смотрите, как мы похожи». Были и такие, кто готов был взять меня в зятья. Тогда мы подружились с доктором Живко, ветеринарным врачом. Ему было около тридцати лет, но семьей он еще не обзавелся; его бытие отражалось не только на лице и одежде, но и на голосе. Выглядел он старше своих лет. Слышал от бабушки Петачки, что доктор Живко любил перескакивать через чужие заборы, но никто не сердился за это на него. Он был красивый, образование получил за границей и умел хранить тайну. Некоторые мужчины втайне даже гордились, что их жены были удостоены внимания доктора.
На вид пьяница и бабник, доктор Живко был грустным человеком и страдал по какой-то женщине, с которой познакомился в поезде, но она вышла замуж в Карнобате. Живко как выпьет, так начинает каяться, что поедет в Карнобат и разыщет ее. А напьется, сядет на пол, прислонит кудрявую голову к стене, вытаращит свои выразительные глаза и кричит: «Не возвращайся назад!» — пока не охрипнет или не уснет, Двумя вещами гордился доктор Живко — учебой в Германии (он год учился там в каком-то городе, но его название произносил так неразборчиво, что я так и не смог разобрать, в каком именно) и усами. В разговоре со мной доктор Живко старался показать свой веселый нрав, с которым контрастировали печальные, как будто что-то ищущие глаза.
Мы частенько засиживались с ним вдвоем в его квартире, а однажды пригласили даже учительниц сельского училища, и они пришли с рукоделием. Ни одна из них не согласилась бы на меньшее, чем стать законной женой, а мы не имели намерения жениться, и приглашение больше не повторилось. Продолжали сидеть вдвоем, хотя были совершенно не интересны друг другу.
Во время наших долгих холостяцких бесед доктор Живко поведал мне обо всех выдающихся личностях села. Судя по его рассказам, ни один из них не заслуживал моего внимания, разве только начальник почты. Он был доверенным лицом народной власти, а в свое время исполнял роль Бойго Огнянова в самодеятельном кружке тырновской библиотеки «Надежда». Обладал хорошей дикцией и отлично играл героические роли, В селе о нем говорили, что он все услышанное в гостях и на вечеринках немедленно докладывал в общину и самое большое удовольствие испытывал от результатов своих доносов, когда власти принимали меры.
В селе его не любили и старались любыми путями насолить ему и опозорить. Однако возложенная на доктора Живко миссия не имела успеха. Несколько мужиков пустили слух о том, что доктор Живко любовник Кички, жены начальника почты, хотя все знали, что это сущий оговор. На вечеринке по случаю Третьего марта Живко должен был пригласить на танец Кичку и закружить ее так (кроме вальса, других пластинок не было), чтобы она склонилась ему на плечо. И это должен был увидеть начальник почты. Однако Живко явился на вечеринку крепко подвыпившим, граммофон продолжал играть вальс, начальник почты танцевал со своей женой, а все присутствующие любовались ими, потому что оба были красивы.
Почта находилась напротив моей комнаты, на противоположной стороне улицы. В летнее время мы с начальником смотрели друг на друга через открытые окна, и сначала меня сильно раздражало его «адьо»: мне казалось, что это слово он произносит подчеркнуто театральным голосом, но потом я привык, убедившись, что и в наставлениях телефонисткам он так же выразителен.
Поближе с начальником почты мы познакомились на сборе винограда. Я и доктор Живко не имели своих виноградников, и начальник почты пригласил нас к себе. Мы собрали его виноград, а потом так нарезались, что сидели у них до тех пор, пока жена не начала зевать. Это оскорбило мужское достоинство доктора Живко, и мы немедленно удалились.
С того дня начальник почты не выходил у меня из головы. Он нравился мне. В нем была естественная сила, чувствовавшаяся даже в его, хотя и не очень красивых, движениях. В его доме вино пили прямо из луженого котелка, мясо брали руками, а песни пели во все горло. Если бы не мое предубеждение, этот представитель власти мог очаровать меня. «Того и гляди сделает меня коммунистом». Почтовый начальник приглашал еще раз, но я не пошел. Чувствовал, что ненавижу его не только за то, что он красив и прекрасно говорит, и не за голубые глаза его жены, а по причине гораздо более глубокой. Это была ненависть ко всему тому, что олицетворял он. Теперь я понял, почему селяне стремились опозорить его. Он превосходил их по своей природе. С этой целью был пущен слух о его фискальстве. Однако он был очень простым и открытым человеком и совершенно не годился для тайных доносов. Чем ближе я знакомился с ним, тем больше он был мне симпатичен, а это возбуждало непреодолимое желание сделать ему зло.
После сбора винограда в бухгалтерии кооператива ввели должность кассира. Раньше эти обязанности выполнял я, работы у меня было немного, но сейчас мой мозг работал в двух направлениях, и я уже не мог надеяться на свою аккуратность. По моей рекомендации кассиром назначили Кичку. Работали мы с ней в одной комнате, но общались только по делам службы. Я делал все, чтобы она влюбилась в меня, старался изо всех сил не замечать ее. Уголок, в котором размещалась касса, вскоре был отгорожен ширмой — получилось нечто вроде будочки — этого требовала инструкция. Утром Кичка закрывалась в своей душегубке и сидела в ней целый день почти без дела. Я восседал по другую сторону ширмы, что-то писал и был неприступен.
Все лето окно в нашем кабинете было открыто, но ни одного раза я не заметил, чтобы ее муж заглянул в него. Только голос его стал глуше, словно на почте появился больной.
Однажды утром Кичка принесла большой букет цветов из своего сада, поставила их в глиняную вазу, а вазу установила в окошечке так, чтобы была ликвидирована единственная возможность для визуального контакта между нами. Цветы заменялись через день, и я так привык к их аромату, что однажды утром, когда Кичка, не пришла на работу, целый день слонялся по кабинету, словно у меня что-то отняли. Кичка была по-настоящему красива, но то, что сидела она за ширмой, еще больше возвышало ее в моих глазах. Иногда мне казалось, что вот сейчас не выдержу и в один миг окажусь за перегородкой, около нее. И входил. Склонялся над ее головой, рылся в куче различных бумаг, спрашивал о чем-нибудь, что требовало продолжительного ответа, удовлетворенно кивал и уходил за свой стол.
Однажды я заметил, что Кичка использует букет как ширму. Смотрит на меня, а я ее не вижу. А меня так и подмывал бес. Разболелась голова, появились реви в животе, и я отправился домой. На следующий день не вышел на работу. Доктор Живко лечил меня домашними средствами. Кичка поинтересовалась у бабушки Петачки, что со мной, а вечером вместе с мужем пришла ко мне. Это было для меня настоящей пыткой. Казалось, Кичка смотрит с лаской и добротой. Ее муж пытался развлечь меня. И к утру я был здоров.
Так, играя в молчанку, дожили до зимы. Впервые я прикоснулся к ней, когда выпал снег. Сторож затопил «буржуйку», огонь бушевал в печке, а Кичка, продрогшая на морозе, стояла рядом, и рукав ее коснулся трубы. «Сгоришь!» — крикнул я и отдернул ее руку. Потом легонько тронул за локоть, она не отшатнулась. Послышались чьи-то шаги, и я отстранился.
В ноябре у Кички был день рождения. Я купил подарок и приготовился сделать ей сюрприз. Поцеловал руку, хотел обнять, но вдруг отшатнулся в нерешительности. Увидел ее изумленные глаза, и вдруг она бросилась мне на грудь. Она ждала моих слов. Но слова к чему-то обязывают. Поцеловал ее в лоб и отстранился. Она пискнула, как птенчик, губы у нее задрожали, и я почувствовал у себя на лице ее жадные поцелуи. За этим занятием и застал нас доктор Живко. Помню, как-то мы поспорили с ним и договорились, что войдет он ровно в восемь, когда, как я предполагал, мне удастся привлечь ее в свои объятия и удерживать, пока не откроется дверь. Я сделал вид, что сопротивляюсь, разыграл целую сцену, но она не заметила моих усилий. Кичка была просто в оцепенении, расстегнутая кофточка висела на ней, как перебитые крылья у птицы. Удивлен был и доктор Живко. Думаю, что после этого случая он забыл о женщине в Карнобате, но, видимо по этой же причине, стал пить запоем.
Мы продолжали работать в одной комнате, она за ширмой, а я у себя за столом, почти не разговаривая, но за перегородкой я чувствовал ее дыхание. Особенно вздохи. Ничего другого между нами больше не было. Говорили только один раз. «Попроси его, чтобы никому не говорил», — умоляла она. Доктор Живко, как я уже упоминал, умел хранить тайну. Однако он сделал то, чего я и не предполагал. Шантажировал ее: «Или придешь ко мне, или я расскажу мужу». Потом мне стало известно, что они тайно встречаются, и я не удивился, когда через год Кичка родила ненормального ребенка: в течение этого года доктор Живко не протрезвлялся. Вслед за ним запил начальник почты, его понизили в должности, сделав письмоносцем. Жена его уехала с ребенком к своей матери. Я был один и только иногда сожалел об этом. Бог мне свидетель, такого исхода я не хотел.
Заметка автора. Письмоносец Симеон Митев погиб в автомобильной катастрофе, в которую попал, будучи пьяным. Кичка Митева в настоящее время работает дояркой на молочной ферме кооператива в своем родном селе, живет одна. Ее ребенок в возрасте семи лет был отправлен в интернат для слаборазвитых.
Летом доктор Живко женился. Привез свою карнобатскую и в тридцать два года стал отцом. Пил теперь редко, но очень много, и алкоголь настолько изменил его личность, что после каждого запоя он каялся. Его исповедь представляла целый моноспектакль, как теперь говорят, и всегда привлекала публику. Мужчины слушали с особенным удовольствием и каждый раз спрашивали о Кичке. Однако он никогда не признавался. Его жена была женщина особого склада и мало-помалу изолировала доктора от избранного им общества, а без его духовного присутствия вечера в корчме стали однообразными и скучными, и у меня создавалось впечатление, что время остановилось.
Все вокруг говорили о приближении осени, крестьяне собирали урожай с полей и садов, а я снова впал в апатию, которая, казалось, становилась хронической. В это время старостой села выбрали дядю Жельо. Это была его партизанская кличка, а при крещении он был назван Горан Иванов Торов. Гораном его называла только жена, однако об этом уже все забыли: она умерла еще до моего приезда. Дядя Жельо был мужчина крупный, ходил, опираясь на трость, носил пиджак из зеленого офицерского материала и черные шаровары из грубого крестьянского сукна. На документах он подписывался «Г. Т.-Жельо». В партизаны ушел совершенно неграмотным, но там какой-то гимназист научил его писать три начальные буквы — его инициалы, будто уже тогда знал, что этот единственный партизан села после взятия власти станет начальником. Значительно позднее, когда случились эти неприятности с его дочерью, я понял, что дядя Жельо был прилежен, ходил во второй класс начальной школы, а расписывался так неграмотно потому, что был ранен в указательный палец еще во время Балканской битвы. Это случилось после перестрелки их отряда с подразделением карателей. Во время стычки был тяжело ранен командир отряда, дядя Жельо взвалил его себе на спину и нес, а тут какая-то шальная пуля, зацепив указательный палец его правой руки, прикончила командира. Там его и похоронили. Жельо хотел сделать из своего ружья прощальный выстрел, но не смог нажать на спусковой крючок: палец не гнулся. Тогда его назначили снабженцем отряда, и он распределял пайки, разрезая и складывая хлеб на клеенке. «Большое дело, — говорил он по поводу своего высохшего пальца, — не буду браться за письмо, да и нужно оно мне как рыбе зонтик». Однако наступили времена, когда ему потребовалось не только держать в руках ручку, но и писать доклады. Знал я его как доброго, но стеснительного человека. Дашь такому человеку власть, он никогда не сможет применить строгих мер — или будет следовать своему характеру и сердцу, не позволяющим кого бы то ни было наказывать, или ополчится на себя, решив с завтрашнего дня в корне перемениться и начать издавать такие приказы, которые еще больше обрекут на провал задуманное дело. Таким и был дядя Жельо. Мне редко приходилось говорить с ним, и теперь точно не могу сказать, были ли у него особые слабости. Однако я предполагал, что, как у каждого живого и тем более заслуженного человека, было стремление к власти и славе. Слышал, что он мечтал о песне о своем отряде, какая была у плевенских партизан, которую и до сих пор поют и старые и молодые. Песню сочинить я не мог, однако однажды намекнул дяде Жельо, что неплохо бы поставить в селе памятник, причем не только геройски погибшему командиру их отряда, но и тем, кто помогал ему и, раненного, нес на своем горбу. Он понял, что я хотел сказать, сильно смутился и сказал неуверенно: «Неправильно поймут». На этом наш разговор и закончился, но после него дядя Жельо относился ко мне как к человеку, которому открыл свою мужскую тайну. Однажды он пригласил меня к себе в дом и показал фотографии своей молодости. Военная форма, в которой он принимал участие в Владайском восстании, очень шла ему. «Почему не стал офицером, спросишь ты меня, а я отвечу: не предлагали. — И, разглядывая фотографию, продолжал: — Только теперь форма не такая, как в те времена. Это офицерская».
В этот момент я увидел его дочь, но не запомнил. Может быть, поэтому потом часто пытался представить ее и никак не мог, снова пытался и снова не мог, и так до тех пор, пока не поймал себя на том, что все время думаю о ней. Она осталась вдовой совсем молодой. Ее брак с командиром партизанского отряда продолжался несколько месяцев и, как говорят теперь, не приобрел законную силу. Бабушка Петачка утверждала, что она еще девушка, так как партизан, за которого она вышла замуж, бежал в лес в день свадьбы. «Венчана, но не сведена». А потом он не вернулся, она продолжала жить у своих родителей и не хотела слушать о новом замужестве. А когда мать, находясь на смертном одре, сказала ей на прощание: «Обзаводись семьей, Жечка», — дочь крутнула отрицательно головой, а мать так и умерла с открытыми глазами. «Ладно, если бы ее не сватали, так ведь женихов было много. Приезжали даже из Софии на автомобиле, но она отказывала, говоря, что только он ей дорог. Дорог, видимо, ей был Драго. Да, и очень дорог. Смотрю на нее, как она сохнет. Словно цветок неполитый. Опять же и отец с ней», — часто напоминала мне Петачка.
«Мы его польем, бабуля. Так польем… что зацветет лучше прежнего», — полушутя отвечал я.
Все в партизанской вдове интриговало меня. Но больше всего — брак, не получивший силу закона. Когда нет любви, человек бывает доволен и тем, что другие им восхищаются. Восхищение толпы — это даже сильнее всякой любви. Это массовая непрекращающаяся близость, поднимающая душевное состояние, обманывающая воображение. Нечто вроде бальзама. Тогда у меня зародилась мысль развенчать бывшую жену командира партизанского отряда и дочь партизана, а вместе с этим сорвать и ореол с этих простых людей.
Ничто не могло скомпрометировать дядю Жельо в глазах селян так, как какой-нибудь предполагаемый, хотя бы даже недоказуемый, но возможный моральный позор. Всю операцию я продумал до мельчайших подробностей, обдумал каждый ход, каждое слово и даже простоял несколько часов у зеркала, чтобы отработать выражение на своем лице: уважение и почтение к отцу, восхищение дочерью.
Отправился к ним под предлогом посмотреть фотографии командира партизанского отряда, так как (по моему предложению) на фасаде дома, в котором он ночевал несколько раз (но не в день своей свадьбы), должна была быть укреплена доска из белого мрамора, на которой в овале портрет героя, а под ним бронзовыми буквами его имя и фамилия.
Мемориальную доску изготовили, укрепили на указанном доме и открыли восьмого сентября. Дядя Жельо произнес короткую речь, а Жечка спокойно стояла около него и не упала в обморок, как ожидали многие, а после торжества как ни в чем не бывало отправилась в хоровод. Один я догадывался о характере ее поведения, а когда хоровод распался, знал уже совершенно определенно, что делать. Все шло так гладко и точно по разработанному мной плану, что я начал думать, где может быть осечка. Теперь могу сказать, что осечки не было. Только через неделю, когда в Тырново начался праздник плодородия и дядя Жельо уехал туда в качестве почетного гостя и должен был пробыть там двое суток, я, захватив с собой доктора Живко, отправился по всем дворам учитывать количество собранных овощей и фруктов, на основании чего определялся годовой налог на каждое хозяйство. Да, совсем забыл отметить, что после нашего разговора с дядей Жельо об установке памятника меня перевели из темной конторы в более светлый и солнечный кабинет, как этого требовала моя новая должность — контролер бюджета сельского народного совета. Прежде чем назначить меня на эту должность, дядя Жельо спросил, почему я не вступаю в партию. «Потому, — ответил я ему, — что имеется пятно в моей биографии». Он с недоумением посмотрел на меня. «Мой отец, — пояснил я, — в свое время работал на общественной мельнице, и во время сентябрьских событий однажды ночью к нему постучался партизан, попросил поесть и табаку, но мой отец, ничего не дав ему, прогнал. Два дня и две ночи этот партизан пролежал во рву за мельницей, а на третий отец нашел его мертвым. Отец его не выдал, но и не помог ему. Такое не прощают. Тогда я был еще совсем сопляком и ничем не мог ни помочь, ни помешать. Однако этот факт из биографии отца не позволяет мне вступить в партию и плечом к плечу идти с такими людьми, как ты, проливший кровь за эту власть».
Дядя Жельо был очень доволен. «Ну, отец — это одно, а сын — совсем другое… Однако тебе лучше быть в стороне. Пусть и у нас будут беспартийные коммунисты. Так оно еще лучше». В те времена много говорили о врагах с партийным билетом.
Так, дождавшись праздника плодородия, мы с доктором Живко отправились по домам. Кроме овощей и фруктов учитывали также домашний скот.
Описали урожай и у Жечки. Смотрел на нее, когда она ходила по двору и этим чем-то напоминала мою маму. Наверное, по этой причине пропало у меня к ней всякое желание. Остались только амбиция и предчувствие пагубного злорадства. Закончив учет, посидели в беседке, увитой виноградом, выпили по стаканчику ракии и отправились в следующий дом. Выходя из ворот, я обернулся (это был первый пункт моего плана соблазнителя), Жечка смотрела на меня. Сделав вид, что меня силой уводят отсюда, я зашагал вслед за доктором. А когда стемнело, возвратился, сказал: «Забыл спросить». Она сразу все поняла. «А доктор?» — «Он спит с женой». Напоминание о чужом счастье всегда пробуждает у человека зависть и желание самому быть счастливым. Опять стояли в беседке, увитой виноградом, откуда-то доносились звуки радио, а я был сам не свой. «Давай, действуй», — подбадривал себя, но женщина смотрела на меня без волнения, словно на проданную скотину. Мне очень хотелось ей понравиться. Отступил немного назад, скрестил на груди руки, предоставив ей возможность созерцать меня во весь рост. Специально надел шелковую рубашку с длинными рукавами: длинный рукав в то время — признак обеспеченности.
— Почему не зайдешь завтра?
Я был очень смущен, моментально усомнившись в успехе своей стратегии, пустил в ход все свое красноречие. Но в этом не было нужды. «Эта женщина не для любви», — подумал я, но внутренняя страсть разгоралась еще больше. Она была в том же некрасивом ситцевом платье и опять напоминала мне мою мать сплетенными в косу волосами и испуганным взглядом, который сохранился у мамы до самой смерти. Дело несколько упростилось. Она села, а я продолжал стоять, словно слуга, пришедший поздравлять с Новым годом свою госпожу. Это меня еще больше смутило, и, как всегда, от смущения сделал то, чего не следовало делать. Присел к ее ногам. Было тихо, нас окружала прекрасная природа, и я даже забыл, зачем пришел. Почувствовал, что теряю самообладание, в глазах потемнело, закружилась голова, будто я ощутил вращение Земли. Жечка была ко всему безразлична. Немного придя в себя, стал злиться. «Я, который…» Однако продолжал сидеть, а неровные плиты подо мной просто убивали меня. Жечка вздохнула, медленно встала и пошла, от ее платья исходил запах дома и женщины, он как магнитом притягивал и манил к себе. Я двинулся за ней, как слепой. Она дошла до калитки, остановилась, открыла ее, освободив мне проход.
— Спокойной ночи.
Никогда, ни до этой ночи, ни после, не видел во сне женщин, а Жечка приснилась. И по тому, какой видел ее во сне — то с ружьем, то с ребенком на руках, — понял, что боюсь ее. Эта мысль вызвала во мне сильное раздражение, и я начал подбадривать себя: «Это я-то боюсь? Хватит! Еще не родилась такая женщина, которой…» В конце концов решил не замечать ни Жечки, ни ее отца. Дядя Жельо пытался сблизиться со мной, это даже посторонние замечали, и дошло до того, что однажды бабушка Петачка спросила меня: «Слушай, а почему ты не хочешь жениться на дочке Жельо?» Ответил, что у меня есть невеста, студентка из Свиштова. Сказать что-либо бабушке Петачке — это все равно что объявить на сельской сходке всех окрестных деревень. Уже на следующей неделе интерес ко мне пропал. Чувствовал это по тому, как безразлично здоровались со мной те, кто раньше имел на меня виды. Только дядя Жельо остался прежним. Он даже сказал однажды: «Да привези ты ее сюда, не бойся, не дадим в обиду». Я уже совсем забыл о студентке и не сразу сообразил, о чем он. «Бабьи сплетни», — двусмысленно ответил я ему.
Снова наступила зима, снова начали отмечать праздники и играть свадьбы, а у меня — опять длинные вечера в одиночестве и холоде. Укутавшись в одеяло, думал, что и Жечке тоже холодно. Представлял себе, что над ее кроватью висит портрет командира партизанского отряда, и меня разбирала досада. Тогда я еще не знал, что это не что иное, как ревность. Думал, что ненавижу его как представителя чужого мне класса. Однажды, как мне показалось, вечер не наступал очень долго. Весь день я думал о том, как после работы пойду в гости к попу Кириллу. Дорога к нему вела мимо дома дяди Жельо. «Буду проходить мимо и зайду. Никто меня не увидит и не услышит», — размышлял я, набираясь храбрости. Зашел к Жечке и спросил, где дом попа Кирилла. «Попа нет дома. Видела, как он запрягал коня. Наверное, поехал в деревню кого-то отпевать», — ответила Жечка удивленно. Я стоял перед входом, а она в дверях, и я, как соблазнитель Мефистофель, не смел поднять глаза и взглянуть на нее. «А отец?» — «Зайди подожди его. Он на собрании». В это время по селам велась разъяснительная работа по коллективизации. Сходки продолжались до полуночи. Все складывалось так удачно, что у меня закружилась голова. «Папа тебя очень хвалит. Сказал, что ты стоящий парень». Она провела меня в теплую комнату, предложила раздеться, повесила мое зимнее пальто на гвоздь, вбитый в косяк, потом уговорила снять ботинки и положила мне под ноги горячий кирпич. «Как вы сидите в своей холодной конторе, уму непостижимо», — говорила она, ухаживая за мной, словно за родным братом, возвратившимся с работы на морозе. Налила вина, нарезала сыр — совсем как для дорогого гостя. Тут я не удержался, вскочил прямо в носках, схватил ее, что-то затрещало, и мы рухнули на кровать. Под нами зашуршала солома. Жечка была тонкая, гибкая и холодная, как угорь, и ускользала из-под меня, а когда успокоилась, я грубо выругал себя. Был просто беспомощным. Таким же оказался при второй и третьей попытках. «Бог наказывает меня», — подумал я. А она, вся трепеща, покорно прижималась ко мне; чувствуя ее страсть, я еще больше злился на себя.
После Нового года собрания по коллективизации созывались почти каждый день и заканчивались поздно. Услышав голоса на улице, я быстро отправлялся в сарай и дожидался, пока дядя Жельо ляжет спать, а на другой день чихал и сморкался. «Дров у тебя, что ли, нет, малый? — спрашивал меня председатель. — Или ботинки промокают?»
И так у нас с Жечкой началась не любовь, а настоящее неистовство. Кажется, мы были готовы уничтожить друг друга. Такая страсть не могла остаться без последствий. Я первый понял, что Жечка беременна. Почувствовал это по какому-то враждебному приему ее утробы. И перестал заходить к ним. «Придет и твой час, Умбертов!» — подумал я. Взял отпуск и сказал председателю, что проведу его в Свиштове. Однако уехал в деревню, предоставив событиям развиваться без меня. Через две недели возвратился и отправился к попу Кириллу, демонстративно пройдя мимо дома Жечки. Вечером попросил бабушку Петачку не закрывать дверь на засов. Она, естественно, догадалась и всю ночь следила у окна, а утром уже знала, что Жечка приходила ко мне. Пришла она небрежно одетая, в тесном пальто, которое еще больше выдавало ее беременность. Я сел, а ее оставил слушать мою «обвинительную» речь стоя. Заявил, что нам нужно прекратить отношения, потому что у меня для этого имеется особая причина… И замолчал. «Студентка из Свиштова?» — робко спросила она. Сделал вид, что не расслышал вопроса. «Причина от бога, ее никак нельзя поправить. Когда был маленьким, — продолжал я, — переболел свинкой. Теперь не могу иметь детей». Она села и продолжала слушать, ничем не выразив своего отношения к сказанному…
Через два дня была суббота. Зашел к бабушке Петачке и сообщил, что решил жениться, и попросил сходить и посватать за меня Жечку. Она обрадовалась, переоделась в праздничное платье и, сунув за ухо веточку самшита, ушла. Проводив ее взглядом до угла, подогрел бутылку сливовой водки, чтобы скоротать ожидание. Все шло, как я предполагал. Скрипнула калитка, послышались шаги на крыльце, длительное обметание ног, кашель… Наконец вошла Петачка. Она сняла скатерть со стола, разгладила складки покрывала на кровати. Откашлялась и выпалила: «Не хотят нас». Я налил ей сливовицы, она залпом выпила, наполнил ее стакан еще раз, опять выпила и только потом начала подробно рассказывать. Однако ее рассказ не интересовал меня. Я знал, что Жечка выставит сваху. Она беременна, а я ей сказал, что не могу иметь детей. Значит… она одновременно жила с двумя мужчинами. Развратница. А бабулька продолжала: «Своими глазами видела… Видела, как по ночам выходила от тебя… Вот злодейка…» Выпив еще, Петачка отправилась к дяде Жельо. На следующий день мне по секрету сообщили, что Жельо бил дочь, угрожал, что если она не пойдет за меня замуж, то он ее выгонит. А она плакала и кричала: «Не хочу я его!»
Так минула зима. Весной однажды ночью пришла машина «скорой помощи» и кого-то увезла в больницу. Оказалось, Жечку. Вернулась она из больницы с замотанной поясницей и согнувшаяся как буква «С». А бабушка Петачка распространяла по селу пущенную мной утку, добавляя и другие сплетни про Жечку. В результате по селу пошли слухи: «Жечка потаскуха, одного мужа загнала в могилу, другого обманула, а с третьим миловалась… А ее отец боролся за эту власть… свободы добивались, дали им свободу…»
Это сокращенный вариант монолога бабушки Петачки. За несколько дней она обошла всех своих родных и знакомых в селе и окрестных деревнях и поселках, оплевывала Жечку, развенчивала ее отца и даже осквернила память погибшего командира партизанского отряда, а из меня сделала мученика. Дурная слава, как говорится, границ не имеет и разносится как зараза. Очень быстро молва о беспутной дочери партизана дошла до партийного руководства района. Оно терпело Дядю Жельо только до очередных выборов, после которых его назначили ночным сторожем сельской лавки. Слухи потихоньку заглохли, разговоры прекратились, а за мной укрепилась слава обманутого любовника. И это, как ни странно, в глазах общественности повысило мой моральный облик.
После создания в селе трудового кооперативного хозяйства я был назначен главным бухгалтером.
Заметка автора. Жечка Желева теперь пенсионерка. Все прошедшее время работала агрономом — специалистом по защите растений. Напомнила ей про Умбертова. Жечка только спросила: «Как он?» И больше ничего.
Трудовое кооперативное хозяйство основали осенью 1950 года. Говорю, основали, потому что я был одним из первых, кто вступил в него, передав ему все свои земельные угодья и сельскохозяйственный инвентарь. В начале своего повествования я уже говорил, что село, в котором обосновался, было родным селом моего отца. Когда он женился на моей матери, у него было шестнадцать декаров земли, половина декара выгона, кусочек виноградника, которые он оставил своему брату. Выгон и виноградники были раскорчеваны, вспаханы, а после смерти дяди все досталось мне как единственному наследнику. Вот с этими землями я и вступил в трудовое кооперативное хозяйство, созданное в селе. Вместе со мной записались еще восемьдесят семь семей, и теперь могу сказать, что это были или фанатики-коммунисты или хитрецы-приспособленцы. О коммунистах говорить нет необходимости. А о хитрецах надо сказать. Трое из них были самые богатые в селе хозяева. Но еще с сорок седьмого года, после национализации, увидев, что дело идет к обобществлению собственности, продали наиболее плодородные земли, под предлогом того, что это земли их жен, а им нужны деньги на обучение сыновей, которые потом писали в своих автобиографиях, что их родители — «крестьяне-середняки, основатели трудовых кооперативных хозяйств», а это в те времена играло не последнюю роль в карьере людей.
В этом же году из околийского комитета партии прислали к нам партийца, которого назначили секретарем партийной организации. Фамилия его была Златов. Это был худой мужчина с лицом больного чахоткой. Поселили его с семьей на первом этаже пустовавшего дома, снятого кооперативом внаем, а верхний — предоставили мне. Его жена по утрам будила меня и поливала мне, когда я умывался. Это была рано состарившаяся, очень полная, но добродушная женщина. Свою слабость ко мне она объясняла желанием сделать своим зятем — у нее была сестра, учительница в Шабле, но в течение двух лет, которые мы прожили в одном доме, я не видел ее сестру и ничего о ней не слышал.
Должность главного бухгалтера хозяйства обязывала меня знать все и все учитывать. Особенно по понедельникам. В эти дни звонили из околийского комитета партии и требовали отчет о ходе коллективизации, а мы, собравшись в кабинете партийного секретаря, придумывали объяснения ее задержки, хотя были уверены, что это не задержка, а бойкотирование политики партии и государства.
Всю следующую зиму я провел на собраниях и заседаниях, на занятиях кружков и за разъяснением линии партии. Мне кажется, что я был в этом безупречен. Когда вспоминаю те годы, укоряю себя в сотрудничестве с народной властью. Тогда руководил кружком политического просвещения. В качестве кандидата на эту должность окончил в Софии трехмесячные курсы пропагандистов и агитаторов. Там я изучил законы марксистской политэкономии социализма. Показывал себя верным сталинистом, рассказывал кружковцам биографию вождя, разъяснял селянам суть проведенной в Советской России коллективизации (а рассказывал так, будто своими глазами видел) и, наконец, прочел отрывки из «Поднятой целины» М. Шолохова (это единственная русская книжка, которую я прочел за свою жизнь). Меня внимательно слушали, понимающе кивали и как будто соглашались, но потом расходились по домам и отказывались от трудовых кооперативов. А в понедельник партийный секретарь снова потел с телефонной трубкой в руке, выслушивая из околийского комитета партии угрозы о наложении партийного взыскания, в то время это называлось просто — исключение из партии.
Коллективизация не двигалась. Не помню, радовался ли я этому столкновению народа с властью, но знаю, что честно трудился над тем, чтобы придумать эффективные меры вовлечения селян в трудовые коллективные хозяйства: предвидел конечный результат.
Прежде всего собирали коммунистов и втолковывали им, что и как делать. Некоторые записывались, и лед, кажется, тронулся. В один из понедельников доложили о первом успехе — охвачено двенадцать процентов. Нас отругали, заявив, что, если к следующему понедельнику не будет пятидесяти процентов, нам несдобровать. Тогда собрали всех, кто имел детей, учащихся в гимназии. Пригрозили, что исключат из гимназии тех, чьи отцы саботируют политику партии. В то время стремление к науке было более искренним, чем теперь, и в университеты шли только те, кто в действительности имел влечение к знаниям. Эта угроза дала свои плоды — еще девять с небольшим процентов. И это за два дня. Ободренные, созвали всех, кто работал в сельском совете, кооперативе, школе, на почте и в других государственных учреждениях. Перед собравшимися поставили ультиматум: «Или записывайся, или подавай в отставку». Не многие решились на второе. Так процент охваченных коллективизацией увеличился еще на одну единицу. Но до пятидесяти было еще далеко, а дни недели летели, приближался очередной понедельник. Тогда заведующий библиотекой и секретарь молодежной организации — человек с воображением и юмором — предложил такое, что для сцены, может быть, было хорошо, а для жизни — просто смешно. «Давайте агитировать музыкой, — сказал он, — с музыкой записывать. Хватит призывов и угроз». В этот же вечер библиотекарская агитка и часть сельского оркестра отправились по улицам. Пошел и я. Останавливались у чьих-либо окон, которые казались нам наиболее подходящими, два горниста играли сигнал «Внимание», а из агитки раздавался голос: «Через трудовые коллективные хозяйства — к новой жизни» или «Трудовые коллективные хозяйства — путь к светлым вершинам коммунизма». Кричал и я до хрипоты. Позднее это было засчитано в мой актив, и за мной окончательно закрепилась характеристика беспартийного коммуниста. И так целую ночь мы ходили по селу, играла музыка, гремели усиленные через радиоустановку голоса, лаяли собаки, ревели дети, а окна оставались темными. Эта акция, хотя и нелепая, дала известный результат, думаю, что и без нее мы бы его добились. Люди медленно (по сравнению с требованиями и инструкциями) постигали идею коллективизации, а у нас не было времени ждать. Тогда возникла новая идея, которую я, несмотря на всю мою ненависть к новой власти, расценил как явно антипартийную и антигосударственную. Этой осенью на окраине села расположились бродячие музыканты известного Муто Баба. У них был кларнет, и часто по вечерам во рву, где они жгли костры, раздавалась музыка, бой барабана и звон бубна.
Однажды вечером я увидел, что Коно ведет четверых цыган и двух бродячих музыкантов, наряженных как павлины. Привел их в библиотеку, а когда стало совсем темно, по одному вывел на улицу.
На эту ночь мы намечали агитировать зажиточных крестьян. «Ведь если двое из них вступят в трудовое коллективное хозяйство, передав по сто декаров земли каждый, — думали мы, — это двести декаров — столько, сколько имели десять бедняков». Так у нас родилась идея направить все силы на завоевание середняка. К моему стыду или к чести, должен признать, что принимал активное участие в этих бесполезных «свадьбах», полностью отдавая им душу и сердце. То, что происходило в действительности, выглядело как сочинение клеветника. Я и пальцем не шевельнул, чтобы прибавить или убавить что-либо от действительности. Тогда разработал для себя новую позицию — не помогать добру и не мешать злу. Стоял в стороне и наблюдал. Но то, что пришлось наблюдать в ту ночь, вызвало во мне возмущение.
…Вышел я из бухгалтерии, взял с собой двоих из старейшин, и мы отправились следом за цыганами, Их группу возглавлял один деятель из библиотеки. Я еще подумал, что едва ли партийный секретарь или дядя Жельо знали об этой акции. А если бы знали, наверняка запретили бы. По крайней мере, мне так кажется сейчас.
Итак, втроем следуем за цыганами и смотрим, куда они направляются. Была поздняя осень, шли дожди вперемежку со снегом. Слышалось шлепанье босых ног по грязи, и от этого становилось еще холоднее. В центре села располагалась большая площадь, а по обеим ее сторонам разместились два больших дома — один старый, другой новый, словно мать и дочь. В них жили крепкие хозяева, имевшие совместный трактор, молотилку и сеялку — инвентарь, которого в других хозяйствах в то время практически не было. Поэтому мы так настойчиво агитировали именно их.
Останавливаемся в тени высокого забора и ждем, что будут делать цыгане. Они, кажется, в нерешительности, но их предводитель машет рукой, и группа направляется к старому дому. За ними и мы. Идем, как настоящие конспираторы. Вдруг кто-то поднимает над головой яркую керосиновую лампу, орет «Я-я-яаа», и звучит цыганский крик, феерическая пляска, словно танец светящихся разноцветных дьяволов. В такт музыке мелькание огней — это дирижирует тот, с лампой. Вокруг тишина, и во время коротких пауз, когда кларнетист переводит дух, слышим, как хлопают окна в соседних домах, хотя понять трудно, открываются они или закрываются. Кто-то снова заорал «Я-я-яаа», и вспыхнул свет второй керосиновой лампы (все шло по плану), и в ярко освещенном кругу замельтешила куча разноцветного тряпья, кипела, тряслась и громко смеялась. Музыканты играли цыганочку. Их молодые тела извивались в исступлении, корчились и тряслись в такт мелодии, склонялись до земли, резко выпрямлялись. Вся их грубая страсть представляла что-то страшно оскорбительное. «Айдии, айдии», — призывно гнусавил Муто Баба, а женщины метались, как связанные животные, и пели. Они орали так до тех пор, пока их кто-то не остановил, но не для того, чтобы прекратить гвалт, а чтобы завершить разгул. От дома с лаем кинулась собака, мужчина громко выругался, цыгане бросились в ров, и был слышен только топот и звон бубна. На следующий день их уже в селе не было. Тайком они бежали, а жители верхнего квартала рассказывали, что горнист появился только в тот момент, когда цыганская кибитка уже покидала село.
Оба крестьянина, которых агитировали с помощью цыганского танца, в ТКХ не вступили. Один из них вскоре умер, а другой так и остался единоличником вплоть до массовой коллективизации. Деятель из библиотеки был уволен с работы, партийный секретарь и дядя Жельо получили по строгому выговору от околийского комитета партии, но потом все было забыто. Остались среди селян только горькие воспоминания о том времени.
Через несколько дней решили, что тот, кто не вступает в ТКХ, враг социализма. Новый заведующий библиотекой собрал агитгруппу, взяли котелок с дегтем и целую ночь писали на воротах не вступивших в ТКХ крестьян: «Враг», «Здесь живет враг», «Оппозиционер».
Никто не соскабливал написанное. На некоторых домах этот позор сохранился и до наших дней, а на некоторых — остались белые следы.
Что мы только не придумывали, чтобы добиться массовой коллективизации! Где уговорами, где угрозами, где увещеваниями — однако спущенную директиву выполнили, указанный процент даже превысили. Нас похвалили. Осенью собрали скот и инвентарь на общественный двор, но наступили холода, и обобществленный скот начал дохнуть: лошади падали, овцы облезали, у коров пропало молоко. Всю зиму кормили скот соломой вперемешку с небольшим количеством сена, а содержали в наспех огороженном загоне под открытым небом.
Долгой показалась мне та зима, которую я прожил в одном доме с секретарем парторганизации. Из-за усердного служения новой власти у меня не оставалось времени ни для ненависти, ни для любви.
Весной у людей кончилась мука, начали есть просяные лепешки. В ТКХ запасов не имелось, а до нового урожая было еще далеко. В больших семьях к просяным лепешкам добавлялась вареная тыква. Недовольство росло и достигло своего апогея к пасхе, когда не многие могли отнести своим крестникам кулич, курицу или яйца, как это делалось многие годы. Все сельскохозяйственные продукты селяне меняли на черный хлеб в городе.
В апреле в деревне началось брожение. Недовольные были и среди коммунистов. Власти приняли меры, а агитаторы объясняли создавшееся положение временными трудностями, которые переживает вся страна. Однако это вызывало обратную реакцию среди населения. «Значит, и у других?» — еще больше возмущались односельчане.
Тогда я снова взял отпуск. Была середина апреля, отпуск мне был нужен не для отдыха, не для какого-то дела — просто необходимо было уехать из села. Но прежде чем уехать, я собрал членов кружка марксистско-ленинского просвещения под видом завершения партийной учебы: наступала пора горячих полевых работ. А после заключительных занятий попросил остаться с десяток коммунистов, которых знал как приспособленцев или сомневающихся, и предупредил, чтобы были начеку. Сказал, что я хоть и беспартийный, но вынужден предупредить партийного секретаря и сообщить им: дела идут плохо. Вчера слышал, что в Плевенском округе кооператоры подняли бунт, растаскивают ТКХ и забирают свой скот. Некоторые самовольно запахивают и засеивают свою землю. Власти не вмешиваются, потому что не хотят кровопролития, но бунты не прекращаются. Социализм в сельском хозяйстве в опасности. Каждый из них должен быть на своем посту. Как коммунисты, они обязаны разъяснить народу, что эти трудности скоро будут пережиты…
Кажется, мои слова были искрой.
Через три дня после моего отъезда и в нашем селе вспыхнул мятеж. Так его называли потом, когда все успокоилось, когда люди все осознали. Однако в ту ночь четыре улицы собрались на площади — мужчины и женщины с фонарями, топорами, вилами и ножами в руках. Дядя Жельо взобрался на принесенный стол, поднял руки и пытался успокоить людей. Они хотели услышать, что он им скажет. Думаю, что, если бы в то время он смог им что-то пообещать конкретное, такое, что могло соблазнить, они успокоились бы и отправились по домам. Но он только кричал: «Стойте! Остановитесь!»
Толпа ему ответила гулом, двинулась на общественный двор, каждый забирал свой скот, вел домой и запирал в свой хлев. Утром приехала милиция из города и водворила порядок, а к вечеру наши односельчане один за другим открывали ворота и добровольно вели свой скот обратно на общественный двор и привязывали его на прежнее место.
Я не приписываю себе какой-либо заслуги в этом мятеже — он мог произойти и без моих стараний, — но вспоминаю об этом потому, что моя душа от этих беспорядков наполнялась радостью. Произошло то, что я предвидел. Я был горд своей прозорливостью, чувствовал себя провидцем и даже попытался увидеть свое будущее. Мне казалось, что мое дарование бесподобно. Я ходил по селу, как настоящий бог среди людей, с достоинством человека, который все знал о людях, а они не знали обо мне ничего. И это чувство делало меня добрым и снисходительным. В те годы, считающиеся очень трудными для социализма в истории нашей страны, я жил в полном душевном равновесии. Моя злоба — теперь истощившаяся — превратилась в прозрение, насмешку и чувство превосходства. Я продолжал вести кружок политического просвещения — специализировался на вопросах сельского хозяйства, с вдохновением рассказывал о Советском Союзе, говорил много, потому что любил выступать. Слушали меня с вниманием, верой и удивлением, восторгаясь моим красноречием. Это восхищение влекло их ко мне — они шли за мной, обманутые моей кажущейся необыкновенностью. Рядом со мной они чувствовали собственное ничтожество и стыдливо, с раскаянием отступали. «…Вот так появляются ложные боги и лжепророки, которые, прикрываясь знаменем всевышнего, творят чудо, чтобы одурманить, если возможно, не только простаков, но и избранных». А избранные мне верили. Само название «беспартийный коммунист» звучало для меня как «тайный советник», делало меня необычным и авторитетным. Интерес ко мне был разносторонним. Женщины хотели завладеть мной, жертвуя своим телом, познать меня, стремились успокоить душу.
Последующие приятные годы.
Чтобы соответствовать времени и положению, купил себе шляпу и велюровые туфли. Однако началась миграция населения, которая увлекла в город и меня.
Заметка автора. За время пребывания в коллективе завода «Серп и молот» Йордан Умбертов показал себя как принципиальный работник, нетерпимый к невежеству и карьеризму. В баре «Кристалл» комплекса «Золотые пески» к характеристике Умбертова о завода «Серп и молот» добавили, что он имел одну слабость, оказавшуюся губительной для его карьеры: женщины. Уточнили, что ради женщины он бросил отлично оплачиваемую работу и уехал неизвестно куда. Сожалели о нем.
Вместо того чтобы кричать, как Давид, убегавший от своего сына Авессалома: «Господи, как возросло число врагов моих, многие поднимаются против меня», — я лежал почти так же, как тридцать лет назад в доме бабушки Петачки, — смотрел в потолок и старался ни о чем не думать. А как только задумывался, приходил к выводу, что я и в самом деле берег, в который бьет жизнь, разрушает его и уносит размытые частицы, уменьшая меня на глазах. Мне уже давно перевалило за пятьдесят, и эта довольно долгая жизнь не принесла мне ничего, кроме боли, которая не убивает, но постоянно мучает и гнетет. И если набраться смелости осмыслить пережитое, то я, вероятно, разделил бы свою жизнь на два периода; рубеж, который разделял их, приходился на 1945 год. После этого года на мою голову постоянно сыпались несчастья, которые до этого я приносил другим. Даже невольно.
Первое — уехала Берта. До этого она уезжала много раз, но всегда, прибыв в Вену, присылала мне открыточку и сообщала о том, как доехала и что у нее дома. Она была (а может, есть и сейчас) женой парализованного владельца фабрики дамских чулок, смерти которого мы оба ждали с нетерпением. Когда мы познакомились, Берта была в Болгарии вместе с мужем. Потом она приезжала одна. Четыре года отдыхала на Золотых песках, а потом несколько лет — в Пампорово. Когда она попросила меня перейти на работу куда-нибудь в районе этого курорта, чтобы быть вместе, я подумал, что она связана со шпионской организацией, и бросил ее. Нет, не из патриотических чувств. Тогда я еще был молодым и верил, что моя душа — обитель пропаганды и так называемая социалистическая действительность не могла ослабить ее. По-прежнему я ненавидел все и всех, лишивших меня того, к чему я готовился и был предназначен. Так что я и ломаного гроша не дал бы на алтарь социалистической Болгарии — пусть ее наводнят шпионы, пусть делают все, что хотят и где хотят, но только без меня. Хотя иностранцев я тоже недолюбливал. Только Берта была и осталась исключением. Для меня все, кто живет на Западе — это те, кто летом приезжает в Болгарию, — белобрысые самодовольные морды, — едят наш хлеб, не утруждая себя даже тем, чтобы попытаться запомнить, как сказать по-болгарски «спасибо». Они унижали мизерными чаевыми и баснословными претензиями, они просто приводили меня в бешенство своим пренебрежением к тому, что лично мне казалось прекрасным и что я от души хотел им показать. А они относились ко мне как к туземцу, рожденному лишь для того, чтобы им прислуживать. Больше чем уверен, что добрая половина из них не отличает Шекспира от Шиллера, Талейрана от Тамерлана.
Не могу похвастаться, что знаю их превосходно, но Берта многие годы прилагала усилия, чтобы восполнить пробел в моем образовании, и благодаря ее стараниям я вернул себе любовь к чтению и способность к изучению иностранных языков, которой удивил в свое время отца Челестино. Так что мой разрыв с Бертой при мысли о возможном ее участии в шпионской деятельности можно объяснить не столько патриотическими чувствами, сколько честолюбием. Я просто не допускал мысли о том, что я, такой-то и этакий-то, могу влипнуть в простенький уголовный роман. И придумал тест. Да, тест средней сложности, так как относил Берту к людям средних способностей. Может быть, по этой причине она очень деликатно обошла мои намеки и предоставила мне самому понять истину. Однажды вечером мы сидели с ней в ресторане «Эвридика» и слушали музыку. За соседним столиком оказался Румен Станков со своей маркировщицей. Смотрел я на них и спрашивал себя, кто в этой будущей семье — семья у меня почему-то ассоциируется с повозкой — будет тянуть повозку, а кто управлять ею. «Тот, за столом напротив, — сказал я, — похожий на судью по шахматам, специалист по урановым месторождениям. Молодой, но очень ранний». Берта спокойно выслушала мои слова и, не взглянув на Румена, ответила: «Если выбросит свой отвратительный пуловер и свою мадам. Она напоминает мне буфетчицу». Потом мы танцевали. Пробовал еще несколько раз затеять разговор в таком же роде, но она или зевала вместо ответа, или обнимала меня. Тогда я очень сомневался: «Все это камуфляж». И с еще большим вниманием следил за Бертой. Нарочно познакомил ее с Руменом, чтобы проверить, будет ли она спрашивать об уране, но оба они не проявили друг к другу никакого интереса, немного потанцевали для приличия и разошлись. Это вызвало у меня еще большие сомнения. А теперь я понимаю, что то была только ревность. Хотя никогда не смел признаться себе в том, что ревнив. Мне казалось, что настоящий мужчина может ревновать, если считает недостойной даму своего сердца. Тогда думал, что во всем мире достойнее мужчины, чем я, для Берты нет. Может быть, оттого, что она постоянно внушала мне эту мысль. Многие молодые люди просто посмеялись бы над такой любовью. Однако Берта на самом деле приезжала в Болгарию только ради меня. Может быть, и неудобно, но я скажу то, что говорила мне она: «Женщина может чувствовать себя хорошо только с одним мужчиной. Со всеми остальными ей или приятно или интересно, но за то, что я имею, должна благодарить бога, благодарить его за то, что ты есть. Я очень счастлива, что нашла тебя». И я был счастлив с Бертой. Поэтому страдал, когда она перестала приезжать. Может быть, заболела, а может, и что-то более страшное… Врагу не пожелаю того одиночества, которое переживаю. Вот уже четыре года живу одними ожиданиями. А ведь ничто так не томит сердце, как ожидание. Ходил к гадалкам. На мой вопрос, жива ли, отвечали: «Счастлива она, очень счастлива. А вот жива или нет, карты не показывают». Тогда я начал думать, как дожить до конца своих дней, и делал все, чтобы укоротить свою жизнь. Были моменты, когда меня начинала преследовать мысль о самоубийстве, Придумывал различные способы, чтобы не обезобразить себя. Совершенно не мог смотреть на обезображенных покойников. Однажды я даже отправился в Белый Яр, где был глубокий омут и водоворот, — хотелось проверить, сколько времени потребуется, чтобы добраться туда, и может ли человек за этот промежуток успокоиться. Однако туда я не дошел: по пути пригласили меня на одно торжество.
Торжество, после которого я должен был взывать, как Иов: «Зачем ты породила меня? Лучше бы умереть, не увидев света божьего. И не было бы меня. Прямо из утробы матери отнесли бы меня в могилу». В тот день я нашел своего сына. Должно быть, невыносимым стало одиночество, если признал сыном совсем незнакомого парня, и не только признал, а нашел в нем черты, подтверждающие мое отцовство. Парень не знал своего отца. Мать у него умерла рано, и он воспитывался в детском доме. Закончил архитектурный техникум, но после этого его не приняли в бригаду столяров, потому что он был слабенький и не мог отрабатывать поденную норму. Приехал в Бараки и стал шахтером. Затем по чьей-то рекомендации принял магазин, а через два года его магазин, как лучший по культуре обслуживания покупателей в округе, был премирован. Вот по этому случаю и состоялось торжество, на которое пригласили и меня, и я пошел, так как мне было все равно куда идти. К концу вечеринки парень так напился, что не мог отличить мужчину от женщины. Обнял меня и начал объясняться в любви. Он не говорил, а изливал душу. В его словах чувствовались нежность, обида и одиночество. Оба мы казались всеми отверженными. Когда гости действительно оставили нас одних, мне страшно захотелось обнять паренька, прижать его к груди и излить ему свою боль и одиночество. Но я в то время был уже немолод и совершенно трезв. Все говорят, что молодость романтична, а старость — скептична. У меня получилось наоборот. Парень мне рассказывал о маркировщице, о том, как он стеклом чистил паркет в ее комнате в общежитии, а когда, закончив работу, пошел купить бутылку вина и вернулся, застал у нее Румена Станкова, шлепающего по чистому паркету в своих грязных шахтерских сапогах. Он не подумал ничего плохого. Они втроем сели за стол, выпили вина. А когда подошло время расходиться, инженер снял свои грязные сапоги и завалился на постель девушки. Она приняла это как должное, намекнула, что парню пора уходить. И была готова целовать руки Станкова. Потом сказала: «Извини… пора спать, Румену рано вставать». Затем многие месяцы они, не скрывая своих близких отношений, появлялись у него на глазах. Думаю, что делали это не преднамеренно. Они просто его не замечали. Мне приходилось видеть их и втроем, и я всегда спрашивал себя, кто же из них двоих третий. Маркировщица, на мой взгляд, не обладала такими чарами, чтоб надолго задержать Румена. Ее прелестей хватило, только чтобы завлечь. На это способна каждая средняя женщина. А мой парень не мог не только удержать, но и увлечь ее. И тогда, когда я об этом думал и страдал вместе с сыном, я ненавидел маркировщицу, ненавидел и Румена. «Хорошо, — спрашивал я со злостью парня, — с чего ты взял, что она тебя любит?» — «Ну, она мне жалуется… спрашивает меня обо всем… Никто раньше не рассказывал о себе… никто не жаловался на свою жизнь, значит, никто не питал ко мне доверия… Думаю, что она ждала моей помощи. А разве может человек ждать помощи от чужого человека? Не может. Она казалась близкой». Мне хотелось кричать: «Это существо никогда в своей жизни не испытывало любви, если путает ее с состраданием, заинтересованностью или даже с корыстью!»
Ночью, после торжества, привел его в общежитие, уложил спать и остался у него до утра. Следил за его дыханием. Слышал, как он во сне что-то говорил неразборчиво, а один раз даже смеялся. Вытащил из его портфеля паспорт и при свете луны прочел, что родился он в селе Сандански в 1952 году. Зовут его Свилен Маринкин Маринов. Моим сыном он быть не мог. Если Дамяна родила ребенка и он оказался парнем, то это должно было случиться в 1946 году в Свиштове. Почему непременно в Свиштове? Может быть, она переехала к своим родителям в Сандански? И там? Но годы? Шесть лет разницы. Какое значение имеют годы, если парень похож на меня! Действительно похож. Ничего, что русоволосый. Мать у него была беленькая. Дети походят на своих отцов. Смотрел я на него, и мне так хотелось, чтобы моя версия оказалась действительностью. В конце концов я на самом деле поверил в нее. Это никому не мешало. Мне не терпелось разбудить его. Я даже потеребил его за нос. Однако, подумав: «Не будучи настоящим отцом, ты уже выражаешь свои эгоистические проявления», — решил: пусть поспит. И ушел.
После этого парень довольно долго отсутствовал. Учился на курсах повышения квалификации. Мучительно дожидаясь его возвращения, я уже подготовился к разговору. Собирался ему сказать, что я его отец. Что очень долго его искал. Словом… так, как это изображается в кинофильмах. Приготовил очень хорошие слова. Был настолько счастлив его появлению, что совершил непростительную глупость: достал бутылку водки и стал накачивать его. Пил и сам. Потом начал истерически смеяться, плакать и никак не мог остановиться и справиться с собой.
— Однако, кажется, ты хватил лишку, — пролепетал парень.
Я согласно кивнул, глупо улыбнулся, а слезы все текли и текли. Почувствовал, как он осторожно положил мне руки на плечи, аккуратно раздел, снял с меня ботинки и бережно уложил на кровать. Старательно укутал меня одеялом (помню каждое его движение) — это был первый и единственный человек в жизни, который так любовно заботился обо мне, не рассчитывая получить ничего взамен. На улице шел дождь, и Свилен нервно смотрел в окно. Может быть, у него была назначена встреча с девушкой. Я радовался дождю, хотя знал, что это эгоистично. Когда дождь прекратился, парень, свернувшись, спал около меня, а я никак не мог заснуть. «Сын, сыночек». Непривычными для меня были эти слова. Даже движение губ казалось мне неестественным при их произнесении. Было что-то праздничное в том, что на вешалке висела его молодежная куртка, из кармана пиджака торчали две цветные авторучки, подкладка была в сеточку, словно пчелиные соты.
Я осторожно поднялся с постели, боясь разбудить Свилена. Отправился за молоком, встал в очередь, которая казалась мне очень длинной. Хотелось чем-то умилостивить этих невыспавшихся женщин, чтобы пропустили меня без очереди: жаждал скорее вернуться домой и застать Свилена спящим. Люблю смотреть, как просыпается любимый человек. Он словно возвращается откуда-то, где был без тебя. Возвращается и уже принадлежит тебе.
Принес продукты и начал суетиться, как ненормальный. Казалось, предметы потеряли свое предназначение, а я не знал, как ими пользоваться. Смотрел на его вещи как на часть его самого. И мне стало тяжко, как будто он умер. Большая радость и страшная мука, кажется, где-то соприкасаются, иначе не могло бы то и другое вызывать слезы. А может быть, слезы — это наша неспособность пережить правду, будь она радостная или печальная.
Наконец Свилен проснулся.
— Ты когда-нибудь ездил в Сандански?
— Никогда.
— Жалко.
«Он еще не проспался после выпивки», — подумал я.
— Вставай, будем завтракать. Потом, может, съездим туда, это ведь недалеко. Сегодня воскресенье, день наш. У меня есть машина. И деньжата, бог дал…
Я говорил, как человек, которому раньше это было запрещено. Все во мне ликовало.
— Мама говорила, что он был фотографом. Жил у нее на квартире. У него была покалечена нога, и поэтому она рассчитывала, что он возьмет ее замуж.
Его слова огорчили меня. Я подумал: «Вот и кончилась моя радость. Это наказание за Жечку и ее ребеночка!»
Все последующие месяцы жил в ожидании возмездия. Дошел до того, что однажды ночью составил список деяний, которые, по-моему, были добрыми, а для других — непростительным злом. Свои поступки оценивал со всей строгостью. Всего их набралось двадцать шесть. Некоторые из них можно было объединить, но не хотел искусственно уменьшать свои грехи. Можно считать меня кем угодно, но только не малодушным. За все свои прегрешения готов был нести наказание. После этого я постепенно свыкся с этой мыслью и опять успокоился. Был уверен, что за все когда-то надо расплачиваться, а жить мне осталось недолго. Тогда уж буду действительно свободен. А пока одно — живи и надейся. «Иначе для живущего без надежды среди живых живая собака будет дороже мертвого льва». Теперь, когда я вспоминаю те годы, кажется, что они были самыми счастливыми в моей жизни. Я был самим собой, и все, что меня окружало, что происходило вокруг, воспринималось как необходимость. У меня не было амбиций, кроме как жить и расплачиваться за ошибки, совершенные из-за своих заблуждений. Я жил надеждой. Перестал встречаться со Свиленом. Однако однажды ночью он явился ко мне таким замерзшим, что я готов был отдать всего себя, лишь бы согреть его. Та вертихвостка сказала ему, что едет в Пловдив и возвратится с вечерним автобусом. Чтобы встретить ее и проводить до общежития, парень стоял на остановке до тех пор, пока не прекратилось движение транспорта. Потом зашел в ресторан, чтобы согреться, и увидел ее там с Руменом. Она кивнула ему, словно случайному знакомому, и отвернулась.
— Я убью его.
— Кого?
— Убью его, выведу на чистую воду!
Я согрел вино, добавив в него черного перца, и дал ему выпить, потом уложил в постель и через каждый час будил, чтобы поменять мокрое от пота белье.
Наутро он был здоров. Смотрел на него, одетого в мою одежду, и мне казалось, что вижу себя молодого. «Господи, за что наказываешь нас, награждая алчной душой?» Мой парень не хотел ничего, кроме обыкновенной жизни. Работа, любовь и сон. Жизнь как избушка на курьих ножках. Избушка в винограднике или около бахчи — кругом благоухание, свобода и мягкие дорожки. Живи и наслаждайся тем, что имеется вокруг. И делай только то, в чем уверен, — сделаешь лучше.
Сделать себя добрым я был не в силах. Важно было не стать еще хуже. И тогда додумался до пчелиных ульев. Это деяние я не включил в список моих преступлений. Оно совершилось, когда работал на заводе «Серп и молот». Директором завода был неприятный человек. Точнее — это был красивый мужчина, он хорошо одевался, прекрасно выглядел, но считал себя пупом земли. В те годы принципиальность не была в моде, а он считал себя непогрешимым. Тогда дьявол еще не покинул мою душу, а работа на заводе меня не удовлетворяла, и я снова решил устроить спектакль — втянуть его в грязное дело, а потом смотреть, как он будет выкручиваться. На торжестве по случаю 8 Марта я сидел рядом с женой директора и услышал, как она жаловалась технологу, что ее отец, имея двадцать пчелиных семей, покупает мед, так как на его ульи напал гнилец… Через месяц я предложил директорскому совету организовать подсобное хозяйство, чтобы улучшить питание в рабочей столовой. Предложение было принято, а его организация возложена на меня. Я подобрал статью расходов, заместитель директора по экономическим вопросам утвердил смету, и подсобное хозяйство было развернуто. Решили создать пасеку, чтобы продавать мед и получать дополнительные доходы. Я послал своего человека на пасеку к тестю директора, где он приобрел несколько пчелиных семей. Через несколько месяцев они, естественно, погибли. Тот, кто покупал ульи, перешел на другую работу, а я, воспользовавшись подходящим случаем, намекнул шефу: «Вы должны меня поблагодарить». Директор страшно удивился, он словно впервые слышал это слово. Пришлось пояснить: «Израсходовали пять тысяч пятьсот левов из фонда социального страхования завода. Но вы не беспокойтесь. Все директора так делают. И даже хуже. Многие идут на уголовные дела…» Намек на уголовное дело страшно напугал шефа. Через два дня директор зашел ко мне и предложил восстановить истраченную сумму и сохранить это в тайне. «Эти деньги никак нельзя оприходовать», — ответил я. Никому об этом не говорил, но директора держал в кулаке. Мне было приятно смотреть, как он обливается по́том, когда мы в его кабинете обсуждали вопрос о целесообразности произведенных расходов или утверждали лимит социального фонда. Потом он начал приглашать меня к себе домой. Часто, оставаясь вдвоем, говорили о различных делах. Однажды директор напился, выдвинул из стола ящик, достал пачку десяток и швырнул мне: «Возьми их, они жгут мне душу». Я их, естественно, не взял. Ушел домой, оставив его и дальше мучиться. Вскоре после этого он заболел, его перевели на более легкую работу, а директором к нам назначили одного бывшего корабельного инженера. Непробиваемого. А может быть, я плохо искал его слабости. Потом понял: жена истязала его так, что он, чтобы как-то ослабить ее тиранию, полностью отдавал себя работе.
Вспомнил я и другие свои деяния. Удивлялся только, для чего их делал. Однако не оправдывал себя. Тогда понял истину: хуже, чем есть, я быть не смогу. Укротил себя. Залег на дно, в типу, и смотрел, как вокруг меня идет жизнь. Чувствовал тени, проходящие надо мной, пытался рассматривать их, но видел только тень Свилена: он, щупленький, широко расставив ноги, угрожал инженеру. Вскоре под подкладкой его канадки я обнаружил нож. Складной. Купил он его у одного шофера машины международных перевозок. Сказал ему: «За эту игрушку, сын мой, упрячут за решетку». И жизнь моя перевернулась. Однако я снова нашел выход из окутавшей меня мглы и был счастлив.
Раньше я испытывал муки от иллюзорно хороших дел. Теперь был вынужден делать добро, причиняющее мне страдания.
Нужно было спасать Свилена, хотя бы через мучения. Поехал в Русе. Встретился с отцом маркировщицы, и вместе с ним мы нашли человека, который помог перевести ее из Бараков. Маркировщица уехала. Мой парень пострадал, но кризис пережил. Думал, что все мои страдания закончились. Однако все началось сначала. «Я убью его! Не берет ее себе и не отдает другим! Убью, будь он проклят!» — угрожал Свилен. Я верил ему и мучительно искал пути его спасения. Тогда мне пришла в голову одна мысль. Если у Свилена обнаружат растрату и посадят в тюрьму, может быть, хоть на некоторое время его отвлекут от возлюбленной и от Румена. И я тайком украл у него из ящика деньги, а потом написал анонимное письмо в район, чтобы прислали ревизию. Обнаружили недостачу двадцати семи стотинок. Оказалось, что украденные мною деньги были внесены авансом каким-то рабочим на покупку мебели и нигде не были оприходованы. «Значит, ему на роду написано быть убийцей», — решил я. И теперь уже не спал ночи напролет, потерял аппетит. Не переставая думал, как спасти «сына». Однажды попросил Свилена съездить на моей машине на станцию, зная его слабость к рулю, хотя он не имел водительского удостоверения. Он с радостью поехал. Я сообщил в милицию. Его задержали. Однако опять ничего. Ехал со своим приятелем — шофером, который управлял машиной. Меня спросили, как он взял машину — по разрешению или украл. Сердце не позволило сказать неправду. Умышленно толкал Свилена на преступление, а судьба оберегала его. Перед Новым годом он отправился на экскурсию в Бухарест. Уехал, не попрощавшись со мной. Вообще отношения между нами охладились. Он ни в чем меня не подозревал, но очень сильно увлекся сердечными делами. Тогда я совсем перепугался, что он может что-нибудь сделать с Руменом. И каждое утро ждал трагедий. А увидев Румена живым и здоровым, благодарил бога. Останавливался где-нибудь в укромном местечке и молился. Страстно молился и верил, что бог слышит меня.
Опасность, однако, не исчезла. До боли в голове старался придумать, как хотя бы временно удалить или Свилена или Румена. Так и додумался до милиции. Милиция для того и существует — не только чтобы защищать одного человека от другого, но и для защиты человека от самого себя. Хотелось пойти к начальнику милиции и рассказать ему обо всем, но боялся, что посчитают сумасшедшим. Никто не поверил бы мне, что всю жизнь я шел против течения и что только теперь нашел правильное направление. Так я мучился в безвыходном положении. Наступила предновогодняя ночь. Когда увидел журналистку, мне показалось, что бог услышал мои молитвы. Я снова обрел надежду. Веселился, рассказывал анекдоты, танцевал и напряженно думал. И тут услышал, как Румен сказал, что ему нужны деньги… Меня сразу осенило. А потом я обдумал все подробности. «Ограблен магазин, подозрение падает на Румена и журналистку, не исключается и Свилен, дело запутывается, а время идет. Может, и вообще не распутают. Однако или Свилен или инженер окажутся за решеткой. Лучше пусть «сына» на небольшой срок осудят сейчас, чем потом надолго», — думал я. И привел свой план в исполнение. Конечно, не строил иллюзий, что осуществил чисто. Все делалось в спешке, к тому же я не криминалист. Вспомнил виденное в кино и проделал операцию с волосами журналистки и хождением задом наперед. Может быть, и наивно, но сделано.
Свилен был задержан еще до встречи со мной. Он категорически отрицал свое участие в ограблении магазина. Его выпустили. Потребовалась целая ночь, чтобы убедить его в том, что для него будет лучше, если он оклевещет себя и признается в ограблении. «Почему лучше?» — упорствовал он. «И для тебя, и для Рилки, и для ребенка будет лучше. Потом тебе все объясню», — внушал я ему. Имя маркировщицы буду проклинать и в аду. Свилен отправился в милицию, признал свою вину, но ему не поверили. Снова отпустили. Тогда я отправился к своему приятелю доктору Ковачеву и попросил уложить его в больницу и задержать в карантине под предлогом какого-нибудь заболевания. «Не могу, — ответил он. — Если дознаются, запретят практиковать, а я не хотел бы уходить на пенсию в качестве кельнера, например». Окончательно расстроившись, решил поговорить с Руменом как мужчина с мужчиной. Мне сказали, что он ушел в старую шахту. Было уже темно, а у меня плохое зрение, шел я медленно, придерживаясь за стену. В это время в шахту вошла журналистка. Она не видела меня. Притаился в ожидании и стал свидетелем того, от чего хотелось выть от радости. Оказалось, что они любят друг друга и собираются жениться. Румен, женившись, хочет уехать — значит, мой Свилен получит свою возлюбленную. Видел, как они обнялись, и мне не терпелось плюхнуться прямо в грязь и целовать их ноги. У меня вдруг схватило живот и скрутило так, что я не заметил, как журналистка ушла. А когда боль в животе немножко утихла, увидел, что в шахту вошел Свилен. Он был сильно пьян.
— Эй! Отзовись! Подонок! — кричал он.
«Когда успел налакаться Свилен? Ведь рабочее время», — подумал я.
— Я тебя убью! Гад ползучий…
— Хорошо, давай, только побыстрее. В шесть я должен быть на совещании, — огрызнулся Румен, шагая вниз и насвистывая. Тут я почувствовал, что сейчас произойдет что-то непоправимое, и весь задрожал.
— Убью, э-э-э… — И Свилен навалился на вагонетку. — Получай, скотина-а…
Вагонетка вздрогнула, загрохотала, убыстряя ход, а ниже проход узкий, точно для вагонетки. Услышал, как инженер вскрикнул…
Свилен побежал, а у меня снова начались спазмы в животе.
Не помню, сколько простоял я согнувшись. У меня еще светилась надежда: может быть, Румен жив? Хотел отправиться к нему, но страх и отвращение удержали меня. Вышел из шахты. Было совсем темно, по радио передавали болгарскую народную музыку. Отправился в общежитие. Свилена нигде не было. «Скрылся», — мелькнула мысль. Теперь действительно нужно спасать его. Не зная как, я напряженно думал. Первое, что пришло в голову, — направить поиски по ложному пути. Решил испробовать акцию с авторскими автографами на журналах. Журналистка с удовольствием подписала журналы, потом я вырвал листки с ее автографами, подобрал нужные мне слова из написанного ею, поставил их в соответствующем порядке, и получилось нечто вроде угрозы за безответную любовь. Примитивно, конечно. Но другого ничего не придумал. Тогда хватался как утопающий за соломинку. Оставил ее записку (как улику), а кусочки записки бросил в корзину Румена (он никогда не закрывал свою комнату).
Отправился искать Свилена. Обнаружил исчезновение моей машины. «Уехал. Куда? К кому? К границе», — мелькало в голове. Протрезвев, вероятно, понял тяжесть преступления и решил бежать. Примерно за месяц до этого случая у меня гостил приятель, шахтер-пенсионер. Жил в одной пограничной деревне и, как он рассказывал, сотрудничал с пограничниками и помогал им. Он как-то упоминал, что была тропинка, по которой после 9 сентября бежали за границу всякие преступники. Эта тропинка шла около высокой скалы, которая при восходе солнца казалась золотисто-красной. Потом пограничники обнаружили ее и закрыли. Рассказывал об этом приятель мне, а Свилен присутствовал при разговоре и теперь, видимо, решил воспользоваться этой возможностью. И если попытка ему удастся… «Что ждет его там, за рубежом? Голод, нищета и скитания по лагерям для беженцев. Уж лучше здесь. Осужден, посажен в тюрьму, но здесь, в Болгарии», — думал я. И отправился спасать его.
Прежде всего навестил милицию и заявил, что у меня угнали автомобиль, указав цвет, марку и номер. Предполагаемое направление угона — шоссе на юг. Подозреваемый угонщик — щупленький белокурый паренек без прав на управление автомобилем. Имя его неизвестно. После этого позвонил своему приятелю-шахтеру, попросил предупредить пограничников, что в ближайшее время на их участке возможен переход границы. Потом мне пришла в голову новая мысль. Использовав похороны Станкова, преспокойно прибыл в пограничную зону. Нашел нужную мне скалу и целую ночь караулил около нее, рассчитывая перехватить Свилена, если он пойдет здесь. От холода и усталости уснул. Услышав шаги, страшно обрадовался. Арестовали меня, но я был спокоен. Важно было узнать, задержали ли нарушителя, но со мной никто не разговаривал. Немного спустя все же удалось расслышать разговор двух пограничников: «Столько мерз ни за что». — «Ну и ну». В милиции решил все отвергать, нести разные небылицы, пока не узнаю что-нибудь о Свилене. Наконец увидел его живым и здоровым. Встречу нам устроили специально. Благодарен был милиции — и за встречу, и за то, что Свилен здесь. И тогда я все взял на себя. Брал на себя вину за все, что мог придумать. Сделал себя шпионом, грабителем-взломщиком, развратником и аморальным типом. «Виноват я, виноват! — кричал. — Поверьте мне, я преступник», — наговаривал я на себя. Но мне не поверили. Уличили меня только в одном — ограблении магазина. А когда понял, что Свилен признал свою вину и его будут судить за убийство, плакал. Проклинал те дни моей жизни, которые остались. Я готов был отдать их ради спасения Свилена, но мою жертву отвергли. Два месяца велось следствие — я доказывал свою виновность, а они опровергали ее и обвиняли меня во лжи. В конце концов потребовал личной встречи с начальником управления. И рассказал ему всю правду: «Я не прошу снисхождения. Прошу разобраться. Судите меня. И любое наказание восприму как должное и заслуженное. А его отпустите. В жизни у меня нет ничего, кроме желания спасти другую человеческую жизнь. Много сделал я зла людям. Если теперь смогу сделать хотя бы небольшое добро, умру, считая себя прощенным. Сейчас вы для меня бог, и только от вас зависит спасение моей души».
Меня выслушали. Но ничего не обещали. И все-таки у меня была надежда, которая укрепила во мне дух. Возвратили меня в камеру, заперли. Остался я в одиночестве со своими муками и богом. Встал на колени, обернувшись, как мне казалось, на восток, и молчал, не находя слов, чтобы вымолить у всевышнего справедливости. И тут впервые поверил, что есть бог. Однако он есть тогда, когда нас необходимо наказывать. «Где ты был, боже, когда я грешил? Когда нечистая сила переполняла мое сердце? Видимо, надо мной и во мне, ведь ты знал и видел, куда направляется человеческая душа, зачем ты не остановил меня, а теперь наказываешь за то, что стал таким. Уж не насмехаешься ли ты над нами, не являешься ли надеждой только для слабых и беззащитных? Если правда, что ты есть, спаси меня, накажи, как хочешь, и тогда моя душа будет верно служить тебе. Оставишь на свободе, значит, благословляешь на дальнейшее падение, и я отвернусь от тебя».
Состоялся суд.
Свилена приговорили к десяти годам, а меня — к двум. И за это спасибо. Два года буду вместе с ним. Буду его оберегать, буду ухаживать за ним, буду делать для него все, в чем он будет испытывать нужду. Целых два года у меня будет смысл в жизни. А потом…
Заметка автора. Йордан Умбертов просидел в тюрьме месяц с небольшим. Был освобожден по амнистии по случаю тысячетрехсотлетней годовщины Болгарского государства. Из тюрьмы вывели силой. Вели его два милиционера, а он сопротивлялся, вырывался и кричал оскорбительные слова. Ему угрожали отменой помилования, а он начинал орать еще сильнее. «Особый случай», — ответили сверху на рапорт милиционеров, выпроваживавших Умбертова, и его освободили. Целую неделю после освобождения, каждое утро и вечер, когда заключенных уводили и приводили с работы, Умбертов был у ворот тюрьмы. Спрячется в кустах и смотрит на заключенных с завистью. Едва прогнали его.
— Здравствуйте. Говорит полковник Дочев. Я только что возвратился из Видина. Есть что-нибудь для меня?
— Пока ничего, товарищ полковник.
— Я просто падаю от усталости, а мозг расплавился от жары. Поеду немного передохну и потом займусь подготовкой материалов для отчета о командировке. Если будет что-то срочное, звоните мне домой.
— Слушаюсь, товарищ полковник.
«Христо!
Звонил Ларгов. У него есть интересные новости. Уезжаю туда. Посмотрю на месте, откладывать нельзя. Звонил Влада — ищут крепкого человека участковым в село Ице. Спрошу у Калинчева, может быть, у него есть кто-нибудь на примете. Встретилась с Николаем — обещал больше не беспокоить. Будем надеяться. Продуктов не купила. Получи свой пиджак из химчистки. Не кури на голодный желудок. ЦСК проиграл, но ты не теряй чувства юмора. Крепко тебя целую. Твоя жена Ана.
P. S. Уплати за электричество, иначе отключат от сети. И люби меня.
Не мог бы ты приехать в Бараки? В субботу, например. До свидания, Акрополис!
В холодильнике дыня. Калина, пожалуй, опять беременна. Завтра жена майора Йотова защищает диссертацию. Позвони им. Не читай во время еды.
— Слушаем вас, Калинчев. И прошу тебя…
— Понимаю. Кратко и с выводами. Четырнадцатого августа, то есть в тот день, в районе Кривой лощины, в русле пересохшего ручья, был обнаружен мертвым Йордан Умбертов. Судебной экспертизой установлено, что смерть наступила в результате удушения. Следов насилия на теле умершего не выявлено. Все личные вещи покойного налицо. Следов около трупа практически не осталось, потому что он был обнаружен через несколько часов после сильного ливня, прошедшего в этом районе. Есть, однако, примечательное дополнение — в комнате Умбертова найдены завещание, записка прокурору, в которой он просит никого не винить в его смерти, письмо, адресованное Свилену Маринкину, сберегательная книжка, связка ключей и личные вещи. Это свидетельствует о том, что Умбертов имел намерение покончить жизнь самоубийством. Допускаю, что он собирался повеситься. Труп обнаружен в долине, ведущей к Белому Яру. В показаниях по делу убийства Румена Станкова в прошлом году указывается, что ранее Умбертов в приступе отчаяния собирался покончить с собой и даже избрал метод, который не обезображивает труп. Обе версии, однако, та — о самоубийстве и эта — об удушении, исключаются, так как, чтобы покончить с жизнью, человек может повеситься, принять яд или броситься под поезд, но не может задушить себя так, чтобы не оставить следов на своем теле.
— Когда Умбертов был освобожден из тюрьмы и как он проводил время после освобождения?
— Из тюрьмы он вышел сразу после амнистии, в 1981 году. Он не хотел уходить из тюрьмы по причинам, которые всем нам хорошо известны, но мы его вывели силой и дали указание Рудоуправлению устроить на работу. Он был назначен заведующим складом спецодежды. Через три месяца Умбертов снова попал к нам. За автомобильное происшествие. Его осудили условно, потому что пешеход — продавец лотерейных билетов, — которого он сбил (получил телесное повреждение средней тяжести), оказался пьяным и при этом признался, что нарочно выскочил перед машиной, чтобы проверить водительскую реакцию Умбертова, считавшегося лучшим шофером в Бараках. Отягощающим обстоятельством для подследственного явился тот факт, что он после происшествия не отвез пострадавшего в больницу, а уехал домой и начал мыть машину. Однако в этом деле есть и другая сторона. Во-первых, Умбертов, покидая тюрьму, заявил, что в самое ближайшее время возвратится обратно. Во-вторых, продавец лотерейных билетов Ибро Олов позднее признался, что хотел спасти Умбертова от суда потому, что они были друзьями, и потому, что, оправдав Умбертова, надеялся получить гораздо бо́льшую сумму за возмещение убытков, которые он понес в результате телесных повреждений, чем та, что обещал ему Умбертов за подготовленное им автодорожное происшествие. Однако его расчеты не оправдались. Умбертов не дал ему ни гроша, потому что Ибро нарушил договор и сорвал все его планы. С тех пор друзья-приятели перестали встречаться. Чтобы не искушать Умбертова и далее на преступления, мы отправили Свилена Маринкина в другое место, на строительство молодежного культурного центра в Плевене. Через месяц после этого Умбертов был найден мертвым.
— Кого подозреваете в убийстве?
— Труп обнаружила молодая пара — солдат и девушка, — гулявшая в районе Белого Яра. Девушка — студентка Пловдивской консерватории, а парень — сын нашего коллеги из Толбухина. Допросили их очень подробно. Ничто в их показаниях не дает нам права подозревать их в убийстве.
— С кем Умбертов поддерживал отношения в последнее время?
— Ни с кем. Ни в общежитии, ни на складе. Он даже не ходил в столовую. Только два раза в неделю появлялся в магазине. Обычно по субботам. Часто писал письма Маринкину. Последнее еще не успел отправить. Длинное письмо на известную тему: жалобы на одиночество, раскаяние в неверно прожитой жизни, желание хоть чем-нибудь искупить свои заблуждения и преступные деяния молодости.
— Хотел еще пожить и исправить свои ошибки, но написал завещание?
— Известно также, что в этот день Умбертов получил письмо от Маринкина. Возможно, оно подтолкнуло Умбертова к самоубийству.
— Выясните содержание письма и вообще отношение Маринкина к Умбертову и прочее.
— Никаких связей не поддерживал Умбертов и с жителями поселка. Некоторые его приятели уехали из Бараков, а некоторые умерли.
— Получается, что нет такого человека, который бы имел зло на Умбертова и мог его убить. Однако он все-таки убит. Значит, убийца есть. Вывод?
— Вывода пока не имеем.
— На сегодня достаточно. А сейчас я хотел бы поехать в Белый Яр.
— Доктор, ваше заключение как специалиста судебной медицинской экспертизы не исключает того, что смерть Умбертова наступила в результате насилия… точнее, в результате природного явления или чего-то другого… признаки которых аналогичны имеющимся на трупе?
— Трудно ответить так сразу, товарищ полковник.
— Учтите, что в районе Белого Яра каждое лето бывают сильные грозы. В сорока метрах от места, где был обнаружен труп Умбертова, ударом молнии в тот же день разбито дерево. Дерево не воспламенилось только потому, что во время грозы лил сильный дождь… В этом районе были жертвы грозы и в прошлом.
— Разрешите проверить ваше предположение, товарищ полковник?
— Хорошо. До понедельника, доктор.
— Товарищ полковник, произошел очень редкий в нашей практике случай, однако в жизни и такое бывает. При медицинской экспертизе трупа была допущена ошибка. После тщательного дополнительного обследования покойника и в результате лабораторных исследований установлено, что под металлическими застежками сандалий, пряжкой ремня и браслетом часов Умбертова обнаружены специфические следы удара тока высокого напряжения. Есть также и другие доказательства, которые опровергают заключение судебного медицинского эксперта. В действительности причиной смерти Йордана Умбертова является удар молнии.
— Как прошли похороны Умбертова?
— Рудоуправление и общинный народный совет оспаривали право на его погребение. Оказалось, Умбертов не появлялся на работе в течение десяти дней, никого не уведомив об этом, и, таким образом, он как бы уволил себя. Ввиду того что он заведовал складом зимней спецодежды, а сейчас жара, его отсутствия никто не заметил. Выяснили только на десятые сутки. Однако похороны прошли весьма почетно. Было сказано прощальное слово над его могилой. Говорил какой-то мужчина из администрации Рудоуправления явно не знавший покойного. В профкомитете для таких случаев заготовлено много речей, размноженных на стеклографе… нечто вроде типового проекта, без индивидуального подхода… «Если есть на свете человек, который не способен сделать людям зло, так это он. Светлая ему память и низкий поклон! Прощай, товарищ!»