«Дорогой Эрл!
Твоя просьба застала меня врасплох. Я понимаю, как тебе нужны эти девять тысяч долларов, но беда в том, что мой банк требует не только поручительство под выдачу кредита, но и документ, заверенный местными властями, о твоей платежеспособности. Вот так-то. Прости, не я это придумал, а уж голосовать за это власти мне просто-напросто не предоставили возможности: наиболее хитрые злодейства законодатели проводят таким образом, чтобы простые люди даже и не узнали об этом. Порою мне кажется, что человечество одержимо копает вокруг самого себя ров, чтобы пустить туда аллигаторов и превратить мир в большую тюрьму, но не догадывается об этом, и не догадывается до той поры, пока ров не будет закончен, а зубастые аллигаторы не получат сан «священной коровы». Вот так-то.
Пожалуйста, сообщи, на какой срок тебе нужны эти деньги, попробуй организовать поручительство и объясни еще раз — не на пальцах, а с цифровыми выкладками, — что за дело ты надумал, сколь оно надежно и в какой временной отрезок ты намерен его провернуть. Вот так-то.
Остаюсь твоим старым другом
Майклом, Серым Наездником».
«Дорогой Майкл!
Деньги мне нужны ненадолго, понимаешь? От силы на пару месяцев. Зачем они нужны мне так срочно, спрашиваешь ты? Отвечаю не на пальцах, а от души (с цифирными выкладками не научился, я доллары хорошо считаю на глаз, а если на бумаге, то путаюсь). На Рио Гранде возле Голубого Брода стоит стадо двухлеток, что-то около трех тысяч голов, и просят за каждого бычка девять долларов, в то время как в Канзас-Сити такой бычок вполне пойдет за пятнадцать баков. Считай сам, какое это выгодное дело. Твой коллега, президент нашего «Скотопромышленного банка» Филипп Тимоти-Аустин, не имеет права давать мне поручительство (а может, не хочет, он из молодых, нашей закалки не имеет). Больше мне не у кого попросить в нашей богом забытой дыре, понимаешь? Самый крупный держатель зелененьких аптекарь Бидл прячет в старом чайнике двести сорок два доллара четырнадцать центов и считает себя богатеем, равным по силе нашему старому приятелю Рокфеллеру вкупе с твоим племянником Морганом-старшим, будь неладны эти акулы...
Филипп Тимоти-Аустин, правда, намекнул, что если ты мой настоящий друг, то выход может быть найден.
Для этого необходимо лишь одно условие, чтобы кассиром в твоем банке был верный человек, который отстегнет деньги под мое письменное обязательство вернуть их в двухмесячный срок. При условии твоего за меня поручительства, понимаешь? Тимоти-Аустин сказал, что его кассир есть порождение ада, трусливый суслик, к тому же зять того судьи, которого мы прокатили на выборах, с ним каши не сваришь. Так что я ответил на все твои вопросы, и ты уж ответь на мой: есть ли у тебя верный кассир, или мне купить пару галлонов виски и забыть про тех бычков, которые поправили бы мои дела и позволили построить салун возле той почты, в ящик которой я опускаю это письмо, чтобы оно поспело к тебе завтра поутру.
Остаюсь твоим старым другом
Эрлом — Черной пятницей».
«Дорогой Эрл!
Этот Филипп Тимоти-Аустин неглупый парень, судя по тому совету, который он тебе дал. Наш кассир Билл Сидней Портер — человек очень смешной, как и надлежит быть каждому, кто малюет картинки для их последующей продажи разбогатевшим овцепромышленникам или сочиняет стишки для воскресных газет. Вот так-то. Наш Портер относится именно к такому типу людей — он сочинитель. Я, правда, не очень-то силен в грамоте и не считаю себя ценителем изящной словесности, хотя Ги де Мопассан мне нравится, очень правдиво пишет про то, как блудят в Европе всякие там аристократы, но мой компаньон Андерсон считает Портера надеждой Техаса: «Он и пишет, и рисует, и сочиняет смешные эпиграммы, он прославит наш Остин». Вот так-то. Но Андерсон много чего говорит, и далеко не все из того, что он говорит, сбывается. А даже совсем наоборот.
Но, во всяком случае, Филипп Тимоти-Аустин дал хороший совет. Сразу же по получении твоего письма я переговорил с нашим Портером. Он ответил, что относится к моим друзьям с глубоким уважением, понимает, как «много прекрасного и трагичного пережито» нами сообща, но выразил опасение, что ревизоры могут схватить его за руку, если под выдачу ссуды в девять тысяч долларов не будет соответствующего документа.
«А мое слово разве не документ?» — спросил я, зная, что со всякими там художниками и сочинителями надо говорить не как с нормальными людьми, но как с придурками, которые клюют на сентиментальность, высокое слово, скупую мужскую слезу и все такое прочее. Вот так-то. Портер, ясное дело, ответил, что верит мне, как себе. И что мужская дружба — самое прекрасное, что есть на земле. И ради того, чтобы сохранить ее, он готов на все. Потому что, добавил он, его дочь Маргарет Роуз, которой скоро будет два года, должна расти среди мужчин, которые умеют дружить, ибо только такие мужчины понимают, что значит любить женщину. Вот так-то. Словом, можешь приехать завтра, утренним поездом, и в 11.45 получить девять тысяч долларов. Восемь тысяч бумажками, не совсем новыми, а тысячу — серебряными монетами в прекрасных кожаных мешочках, каждый из которых стоит доллар семнадцать центов. Приплюсуешь эту сумму к процентной выплате, если решишь оставить эти чудные мешочки на память, о своем старом друге.
Майкл, Серый Наездник».
«Многоуважаемый мистер Кинг!
Лишь только зная Ваше ко мне отношение, лишь только памятуя о Вашей давней дружбе с моим покойным дядей Джорджем С. Тимоти-Аустином, я решился на то, чтобы обратиться к Вам с этим письмом и отвлечь на какое-то время от тех государственных дел, которыми Вы, как избранник народа, занимаетесь в Вашингтоне.
Я полагаю, что Вы правильно поймете те мотивы, которые побудили меня обратиться к Вам с этим сугубо доверительным письмом, если вспомните, что в Остине, штат Техас, работает «Первый Национальный банк», для которого не существует никаких законов, поскольку ссуды там выдаются без всякого обеспечения, «по дружбе», в нарушение всех и всяческих Законов Соединенных Штатов.
Если не Вы восстановите порядок, то кто же?!
Примите, многоуважаемый мистер Кинг, мои заверения в самом глубоком уважении, искренне Ваш
Филипп Тимоти-Аустин, директор «Скотопромышленного банка» в Остине».
«Дорогой Филипп!
Я очень хорошо помню твоего дядю Джорджа С. Тимоти-Аустина. Только поэтому отвечаю. Письмо твое мне не понравилось. Ты, видно, считаешь всех на земле глупее себя. Да, я сижу в Вашингтоне. Да, занимаюсь государственными делами. Тем не менее я остаюсь Робертом Кингом, который сделал себя своими руками. И не перестал быть человеком, внимательно следящим за бизнесом вообще, а уж в Техасе тем более. Поэтому я не могу не знать, что «Первый Национальный банк» Остина забивает всех своих конкурентов в округе. А уж твой скотский банк тем более. Вот, видно, куда ты зарыл собаку. Но не сровнял землю — сразу же заметно. Как тебе известно, я не имею никакого интереса ни в твоем банке, ни тем более в делах «Первого Национального». Поэтому не вижу нужды нацеплять на грудь бляху шерифа, заряжать револьверы и садиться в засаду, чтобы задерживать всех тех, кто получает ссуды без обеспечения, а по одной лишь дружбе.
Хочу дать тебе добрый совет, сынок: думая о себе, думай и о ближних. Если ты решишь, что об окружающих можно только лишь вытирать подошвы ботинок при подъеме по лестнице успеха, то ты скоро сядешь в долговую яму.
Не сердись за резкость. Я считал себя обязанным сказать правду родственнику моего старого друга Джорджа. Тебя, видно, занесло.
Кинг».
«Дорогой старина Камингс!
По моим сведениям, «Скотопромышленный банк» Техаса готовит к выпуску акции «Силвер филдз», которые дадут прибыль уже в конце этого года как минимум на пять процентов к вложенной сумме. Поскольку президентом этого банка является внук моей двоюродной бабки, он дает персональную гарантию тем клиентам, которые близки любившей его старухе, да и вообще всей семье.
Словом, если ты решишь, что у тебя есть верные друзья, которым надо помочь в деле, адресуй их ко мне, я беру на себя юридические гарантии дела.
Твой П. Прайз».
«Дорогой мистер Билл Сидней Портер!
Мы не без интереса ознакомились с Вашими юморесками и карикатурами.
К сожалению, мы не можем рекомендовать в газеты и журналы Ваши юморески из-за их несколько странного стиля (кое-кто из наших коллег заметил, что стиль следует назвать не «странным», но «вызывающим»).
Пожалуйста, не сердитесь за откровенность.
В то же время Ваши карикатуры понравились всем без исключения, и мы намерены предложить их ряду ведущих газет Юга и Западного побережья.
Надеемся на дальнейшее сотрудничество.
Не сочтите за бестактность, но всем работникам нашего литературно-посреднического агентства Ваше будущее видится в веселой живописи, но никак не в литературе.
С уважением — Ваш
У. Н. Д. Л. Боу, консультант-редактор».
«Дорогой Кинг!
Мой курьер передаст тебе эту записку, по почте ее посылать нет смысла. Техасские банковские скотоводы играют акции «Силвер филдз» из расчета один к пяти за год, что вовсе недурно. Они обратились ко мне неспроста, понимая, что наши с тобою отношения более чем дружеские. Ответь мне, пожалуйста, не обращались ли они к тебе с какой-либо просьбой, а если обращались, то в чем ее смысл. Видимо, они хотят налить масла на сковородку, но неясно, что собираются жарить.
Твой Авраам Камингс».
«Дорогой Камингс!
Техасский финансовый скотина подъезжал ко мне по поводу «Первого Национального банка». Мол, там сидят анархисты. Плюют на законы нашей великой родины. И все такое прочее... Я навел справки (это умеет делать Ричард, ты его помнишь по Айдахо). Выяснилось, что зубастые парни в Техасе как мухи летят на «Первый Национальный». А Тимоти-Аустина с его «Скотопромышленным» обходят стороною. Потому что он боится риска. Не обкатался в деле. Пришел на готовенькое. Не знает, как поставить палатку, развести костер, накормить лошадей в горах. Дела его банка, как говорит Ричард, ни к черту не годятся. Поэтому он решил использовать мои связи с финансовым министерством: нарядить в Остин злого ревизора, обгадить тамошний банк и таким образом убрать конкурента. Все просто. Как мычание старой коровы, которую гонят на бойню.
Ты, видно, догадываешься, что я дал молодому скотобанкиру от ворот поворот. Потому что он посмел играть со мною втемную, этот сосунок.
Теперь же он норовит показать (используя тебя), что мой урок принят им к сведению. Пять единиц к одной в течение года — вполне хорошее предложение. Тем более под личное обеспечение его троюродного племянника двоюродной бабки.
Пожалуй, возьми-ка на нас с тобой полсотни тысяч акций при условии, что они вернутся четвертьмиллионным кушем в конце года. А я взамен на это подумаю, как можно решить вопрос об откомандировании злющего ревизора. Для Остинского банка.
Окончательное решение я оставляю за тобой. На этом письме поставь крестик и отдай моему посыльному. Это будет значить, что мы вошли в дело. Если ты колеблешься и есть хоть один гран риска, сожги мое послание и скажи тому буйволу, который вручит его тебе, чтобы он передал мне привет.
Кинг».
«Дорогой мистер Портер!
Как мне стало известно, вы проявили интерес к моей газете «Айконокласт», с которой, увы, я вынужден расстаться по целому ряду обстоятельств, но главным я считаю то, что радикальное направление, избранное мною, открытая борьба против коррупции, продажности политиков, вакханалии беззаконий лишили меня и без того маленькой читательской аудитории. Люди не очень-то хотят читать правду, мистер Портер, поверьте слову старого газетчика, им гораздо приятнее рассматривать веселые картинки, знакомиться со светскими новостями и обводить цветными карандашами цены на те акции, которые сегодня особенно котируются на бирже.
Тем не менее, если Вам как молодому патриоту Честного Печатного Слова, столь угодного Штатам, хочется попробовать себя на новом поприще, сообщаю Вам, что печатный станок и право на издание моей газеты встанут Вам в двести пятьдесят долларов, которые Вы можете вручить мне в любое удобное для Вас время. Номер своего счета я не даю по той причине, что его у меня нет уже три месяца. Только это и подвигло меня на то, чтобы расстаться с любимым детищем и начать службу проводником на Западном направлении железной дороги.
Примите уверения в моем абсолютном уважении.
Эд Кармайкл, журналист, издатель и фельетонист».
«Дорогой Ли!
Поскольку ты, старый бродяга, легче твоих братьев сносил меня, когда я читал тебе свою муру в ту пору, что мы объезжали коней в прерии, прошу прочитать маленькую безделицу, которую я написал для нашей остинской газетенки «Роллинг стоун», редактором которой я ныне стал, взяв ссуду в четверть тысячи долларов. Ответь мне с присущей тебе честностью: полнейшая это чушь или нет? Только, пожалуйста, не показывай эту штуковину никому другому, потому что в молодости можно шалить литературой, а когда ты приближаешься к старости (тридцать два года) и обременен семьею, надо либо писать, либо вообще навсегда забыть об этом паскудном, но столь манящем к себе деле.
Штука, которую я тебе посылаю, называется «Моментальный снимок с нашего президента». Если тебе очень уж невмоготу будет это читать, порви и брось в корзину для мусора.
Твой друг
Билл Сидней Портер».
«Дорогой Билл!
Я всегда говорил братьям, что ковбой-лентяй Билл Сидней Портер оттого полная бездарь в нашем деле, что ему уготована другая судьба, а ведь только гений, то есть сын Божий, может быть наделен всем поровну. Ты, увы, не сын Божий, но ты настоящий молодец, потому что дал хороших тумаков нашему президенту, который строит из себя девственницу, а торгует собою, как самая последняя шлюха.
Однако, мой дорогой Билл, ты должен тщательно взвесить, стоит ли печатать этот рассказ в твоей газете, потому что у президента Кливленда на следующих выборах будет много сторонников в Остине, и это, я думаю, может весьма серьезно осложнить твое положение главного редактора. Ты человек доверчивый и честный, только такие, наверное, и могут сочинять, ты не знаешь, как злопамятны люди, ставящие на того или иного петуха во время предвыборного боя, а ты у них отнимаешь не фантик и не «золотое кольцо с бразильским бриллиантом», которое мы изготовляли за полтора доллара, чтобы всучить нуворишам за триста; ты отнимаешь у них шанс на четырехлетнее государственное могущество, которое стоит денег, очень больших денег, Билл.
Ну ладно, ты намекаешь в своей юмореске, что эмблема твоей «Роллинг стоун» похожа на бомбу, начиненную динамитом1, и поэтому от тебя разбегаются в Вашингтоне все чиновники. Но когда ты описываешь, как президент Кливленд, увидев у тебя в руках эмблему твоей газеты, наделал в штаны и начал бормотать, что он «умирает за свободу торговли, за отечество и за все такое прочее», это запомнят. А еще больше его люди не простят тебе того, что ты вывел его совсем уж полным кретином, когда он трусливо заверещал про то, что ты «подлый убийца, пускай твоя бомба свершит смертоносное назначение», и все такое прочее. А когда правящий нами дурак понял наконец, что ты не динамитчик, и начал с тобою беседовать об отечестве, и выяснилось, что он о нем ни черта не знает, кроме того лишь, что в Техасе работает его друг Дэйв Кальберсон (кажется, это ваш прокурор, отец твоего друга?), и что «вроде бы этот штат снова объявлен самостоятельной республикой», и вообще «какого цвета он изображен на карте, такого ли, каким он является на самом деле?», хочется закричать в ужасе: «Господи милосердный, кто нами правит?!»
Кливленд — яростный противник серебряной валюты, поэтому у него есть могучие сторонники в Техасе, им не понравится, что ты выставил их человека полнейшим идиотом. Стоит ли тебе лезть на рожон? Конечно, если ты готовишь себя к политической карьере — тогда дело другого рода, можно рискнуть, но ты мне об этом раньше ничего не писал. Если же ты просто-напросто задираешься, то подумай семь раз, прежде чем отрезать. Тебе могут мстить, а месть сильных беспощадна и неуязвима...
...Я бы не стал тебе так писать, не будь эта штука талантливо сделана. Президентов ругать никому не возбраняется, но ты это делаешь столь искрометно, так необычно, так впервые, что это нельзя не заметить и, заметив, не запомнить...
Нет ничего ужаснее столкновения таланта с бездарностью, доверчивости с коварством, честности с моральным извращением, любви с эгоизмом, открытости с самовлюбленной недоверчивостью. Тебя пока что миловала жизнь, ибо ты ее не задирал, сидел себе в кассе и выдавал баки нашему брату. Только поэтому ты «проскакивал», Билл, только поэтому и ни по чему другому. Хватит ли у тебя сил выстоять? Всякое заявление самого себя во весь голос есть не что иное, как объявление войны конкурентам. А их у тебя будет много, потому что имя им серость, а нет ничего могущественнее серости, ибо она удобна, она никого не беспокоит, не заставляет думать, все тихо, пристойно и ползуче.
Ты уж извини меня, Билл, но я должен закончить это мое письмо обязательной банальностью, принятой у людей, которые не ненавидят друг друга: у тебя есть жена, которая слаба здоровьем, и прекрасная дочурка. Подумай не раз и не два, прежде чем решить напечатать свой грустный рассказ в пока еще твоей газете.
Твой друг
Ли Холл».
«Моя дорогая Этол!
Вместо того чтобы сочинять очередную юмореску для нашего «Перекати-поля», пока клиенты банка обедают, сижу и смотрю в одну точку перед собою и ничегошеньки не понимаю, и мыслей в голове нет, лишь свистит что-то (если бы вихрь свободы!).
Я смотрю на фотографию — ты и наша малышка Маргарет Роуз, любуюсь ею и тобою и испытываю щемящее чувство любви к вам, но я не могу, не умею понять, отчего ты стала столь часто выражать такое открытое неудовольствие мною? Зачем такие вспышки гнева, раздражительности, к чему так обижать того, кто предан тебе каждой клеточкой своего существа?!
Мне ведь и работать после такой сцены невмоготу.
Этол!
Я начинаю презирать самого себя.
Я посылаю нарочного с этой отчаянной запиской. Ответь, что мне надо делать? Я подчинюсь.
Твой Билл».
«Мой милый!
Тебе надо простить свою глупую, вздорную Этол, которая все-таки чуть-чуть больна и поэтому не всегда может уследить за собою.
Тебе надо не принимать меня всерьез и знать, что я люблю тебя.
Тебе надо меня простить и срочно написать самую веселую юмореску, на какую ты только способен. А ты способен на все, и нет на свете никого талантливее, любимее и добрее, чем ты.
Твоя глупая жена.
Этол».
«Дорогой Эрл!
Мне, конечно, совестно напоминать тебе о том пустяке, который ты должен мне вернуть, но я вынужден это сделать потому, что сегодня в наш «Первый Национальный банк» заявился худосочный тип и сунул Биллу Портеру, сидевшему в кассе, свою бумагу, из которой явствовало, что он является ревизором финансового ведомства и намерен провести учет всех наших документов. Вот так-то.
Для нас это было как гром среди ясного неба, ибо наш прежний ревизор, Том, никогда не измывался над Биллом Портером и главным бухгалтером Вильгельмом, рассказывал новые анекдоты из столицы, угощал настоящими сигарами и явно тяготился своей работой, которую не определишь иначе как труд Легавой Ищейки, натренированной на Подружейную Охоту по Доверчивым Двуногим.
Поначалу все шло хорошо, но потом Ищейка наткнулся на твою бумагу про девять тысяч. Билл Портер, работающий теперь по вечерам в редакции своей задиристой газетенки, а потому окончательно свихнувшийся с ума от писанины, не смог ничего объяснить Очкастой Змее из Вашингтона, и это пришлось делать мне. Мои объяснения про то, что ты мой старый друг и что ты однажды решил сесть за меня в тюрьму, когда я в состоянии проклятого лунатического криза взял из сейфа казенные деньги и спрятал их в своем шкафу и все считали, что мы их с тобой уворовали, но у меня были дети, а ты был холост и поэтому вознамерился отсидеть вместо меня, признавшись, что ты их увел, хотя своими глазами видел, как я эти деньги прятал; и если бы не Случай, тебе пришлось-таки бы отсидеть, не найдись случайно проклятые доллары, — на этого геморроидального очкарика совершенно не подействовали. Он дал мне двадцать четыре часа на то, чтобы я вернул девять тысяч в кассу, иначе он пошлет в Вашингтон телеграмму, Банк опечатают, а против Билла Портера, который выдал тебе эти деньги, начнут уголовное дело. Вот так-то.
Прошу тебя отправить вместе с моим посланцем твой долг, если ты сам не сможешь навестить меня, чтобы мы посидели в салуне, попили хорошего виски и вспомнили молодость, — не знаю, как ты, а я все чаще и чаще думаю о наших юных годах. Видимо, это приходит к человеку тогда, когда начинается настоящая старость, то есть успокоение. А всякое успокоение означает тишину и отсутствие движения. А это, в свою очередь, предшествует образованию зеленой тины, предтечи тления. Вот так-то.
Прости за то, что я так грустно заканчиваю это послание.
Твой друг
Майкл, Серый Наездник».
«Дорогой Макс!
Вчера я отправил письмо Эрлу с просьбой вернуть мне небольшой должок, девять тысяч долларов, который он взял в нашем «Первом Национальном банке» Остина три месяца назад под мое честное слово. Как выяснилось, «честное слово» теперь не является документом, «к делу не пришьешь», сказал ревизор из Вашингтона, Сын Змеи с Отрубленным Хвостом и без Семенников, но с Жалом. Вот.
Эрл, оказывается, не вернулся еще из своей поездки в Канзас-Сити, поэтому я просил бы тебя выручить меня девятью тысячами долларов сроком на три дня; как только Змея уползет в Хьюстон, я сразу же верну тебе эти деньги.
Если этого моего письма будет почему-либо недостаточно, я прилагаю сертификат о том, что передаю в твое владение мою аптеку, салун и гостиницу возле вокзала, которые оцениваются в одиннадцать тысяч долларов, — в случае, если я не верну занятую у тебя сумму через три дня.
Просил бы передать деньги с нарочным, который везет тебе это письмо. У меня осталось всего девять часов до того контрольного срока, который дала Змея. Если я не положу в кассу эти деньги, то дядя Сэм арестует моего кассира и счетовода Билла Сиднея Портера и, таким образом, престижу моего Банка будет нанесен такой апперкот, который может заставить нас выбросить на ринг белое полотенце. Вот так-то.
Остаюсь твоим старым другом
Майклом, Серым Наездником».
«Дорогой мистер Планкенхорст!
Я не посмел бы вас отрывать от той гигантской работы, которую вы проводите, редактируя столь влиятельную «Свободную Детройтскую прессу», если бы не обстоятельство, в определенной мере чрезвычайное.
Позволю напомнить о себе: еще пять лет назад Ваша газета любезно опубликовала мои первые опыты. Ваши сотрудники оценили мой труд сравнительно высоко, я получил гонорар в шесть долларов и предложение еженедельно присылать мои скучные нотации, отчего-то великодушно наименованные вами как юморески. Я и делал это, исполненный чувства благодарности к Вашим коллегам, столь добро поддержавшим скромные начинания провинциального любителя, проводящего восемь часов в кассе «Первого Национального банка», а восемь часов, остающиеся свободными после работы, отдающего унылому сочинительству.
Совсем недавно я рискнул купить лицензию на газету и теперь издаю в Остине «Роллинг стоун»; ее название казалось мне более всего выражающим смысл журналистской работы: даже песчинка, брошенная в стоячее озеро, рождает круги, пусть даже маленькие, а уж мое «Перекати-поле» вполне может родить обвал в горах! (Не сердитесь, это я так шучу.) Тем не менее я убежден, что шум и движение угодны прогрессу, затхлость и тишина — консервативному прозябанию, которое всегда непатриотично по отношению к стране и ее гражданам.
Чтобы успешно работать в газете, я трачу практически весь свой оклад содержания в Банке на приобретение книг, причем не только справочных. Я полагаю, что нашему времени угодна компетентная журналистика, а лишь хорошие книги рождают истинную компетентность.
Только поэтому, сэр, я осмелился обратиться к Вам с почтенной просьбой выслать мне гонорары за последние полтора года. Видимо, они задержаны по досадной случайности.
По моим подсчетам, Вы должны выслать мне семьдесят восемь долларов. Для меня это вполне серьезная сумма денег, которая позволит оплатить счет за те книги, которые пришли наложенным платежом из Нью-Йорка.
Как Вам известно, газета, особенно в пору становления, дает весьма скудный доход, лишь бы свести концы с концами, поэтому рассчитывать на то, что я смогу расплатиться за книги из поступлений за продажу нашего «могучего» органа «Перекати-поле», не приходится — во всяком случае, пока что.
Не могу не поделиться с Вами также и тем, сэр, что я собираю для моей дочери Маргарет все издания на английском, испанском и французском языках «Сказок дядюшки Римуса». Это самая любимая литература моего самого любимого существа. Мать Маргарет (моя жена) тяжко больна, поэтому большая часть ответственности за воспитание ребенка лежит на мне, а я убежден, что нет более доброго воспитателя, чем хорошая книга.
Только эти обстоятельства вынудили меня обратиться к Вам. Я убежден, что Вы, как коллега и отец, верно поймете те посылы, которые подвигли меня на шаг, предпринятый мною первый раз в жизни. Я могу ждать любое время, ибо исповедую в жизни один-единственный девиз: «Честность и непритязательность», но кредиторы не всегда состоят с нами в одном клубе.
Почтительно Ваш
Уильям Сидней Портер».
«Дорогой Майкл, Серый Наездник и Большой Драчун!
Посылаю тебе пять тысяч двести сорок четыре доллара. Это вся наличность, которая оказалась у меня в банке, дома и у Зигфрида Розенцвейга.
Если ты не сможешь перекрутиться в других местах, чтобы достать недостающие баки для Очкастой Змеи, попробуй дружески поговорить с Биллом Сиднеем Портером.
Дело в том, что я знавал его отца О. Портера. (Кажется, его звали Олджернон Сидней.) Большего чудака в округе не было. Заниматься бы ему врачебной деятельностью, так он, дурында, все время отдавал изобретению вечного водяного двигателя, аппарата для летания по воздуху (!), а также специального механизма для обработки и уборки хлопка, который может заменить труд негров на плантациях Юга. На этом он чокнулся, бедняга! Хотя, видимо, болезнь в нем сидела всегда, поскольку он объявил во всеуслышание, что за врачебную практику не берет с «бедных и с негров». (У него, кстати, лечился Джозеф Баксни, ты его должен помнить, он похитил судью Плэйка и потребовал за него выкуп и так его кормил, что судья вызвал к себе в заточение всех друзей, только б полакомиться на дармовщинку. Словом, Баксни, заработав на перепродаже рудников пару сотен тысяч, бесплатно лечился у старого идиота и даже брал, не платя, лекарства, намекая, что у него прабабка была негритянка, — жаден был до ужаса наш старик Баксни.)
Я убежден, что яблоко от яблони падает недалеко. Поэтому, если ты не сможешь положить в сейф все девять тысяч, объясни ревизору, что твой кассир — славный и честный парень, но у него наследственная дурь, такая-то и такая-то, залей ему мозги как следует, а этому самому Биллу Сиднею объясни, что его дело твердить о своей невиновности, «так, мол, и так, не виноват, и все тут». Надо выиграть время, понимаешь? День-два, а там наскребешь недостающее и сунешь в кассу. Объясни Портеру, что его выручат, он — пешка, короли помогут, только пусть себе молчит! Главное, чтобы Портер не назвал твое имя, потому что дядя Сэм вцепится в твою бороду так, что ты от него дешево не отделаешься: он любит мутузить банкиров, что послабее, на Рокфеллера с Морганом руку поднять боится, но любит похвастать перед избирателями, что, мол, нам все нипочем, банкир или не банкир, нарушил закон — марш в тюрьму на десять лет, и никаких поблажек!
Посули Биллу Сиднею Портеру, сыну безумного врача и изобретателя, что ты отблагодаришь его за эту услугу, объясни, что лишь взаимная выручка делает мужчин настоящими ковбоями.
Остаюсь твоим старым другом
Максом, Куриным Яйцом».
«Многоуважаемый мистер Камингс!
Результаты ревизии, проведенной в «Первом Национальном банке» Остина, заставляют меня настаивать на том, что документация ведется из рук вон плохо, кассир и счетовод м-р У. С. Портер совершенно некомпетентен в работе (если не хуже того, но это будет решать прокурор и суд, а не я), отчетность неудовлетворительна; что и привлекло к недостаче в кассе банка четырех тысяч двадцати семи долларов пятнадцати центов.
Следовать ли мне дальше, в Хьюстон, для проведения следующих ревизий? Или же подзадержаться в Остине для выполнения Ваших дальнейших указаний?
Остаюсь, сэр, преданный Вам
Айвор Монт, ревизор и финансист».
«Окружному прокурору Дэйвиду А. Кальберсону, Хьюстон, Техас, и всем, кого это касается
Ревизия в «Первом Национальном банке» Остина обнаружила недостачу четырех тысяч двадцати семи долларов пятнадцати центов, а также преступную нерадивость в записях ссуд.
Поскольку кассиром работает Уильям Сидней Портер, рожденный 11 сентября 1862 года в Сентр Комьюнити, что под Гринсборо, штат Северная Каролина, в семье доктора медицины Олджернона Сиднея Портера и его жены Мэри Суэйн, дочери достопочтенного квакера Уильяма Суэйна, редактора газеты «Гринсборо пэтриот», поскольку означенный Уильям Сидней Портер не смог дать сколько-нибудь серьезных объяснений по поводу обнаруженной недостачи в сумме четыре тысячи двадцать семь долларов и пятнадцать центов, поскольку он отказывается признать себя виновным в похищении означенной суммы, поскольку, наконец, он вообще не желает давать никаких показаний в связи с обнаруженной растратой, а также нарушением кассовых записей, Вам надлежит возбудить против Уильяма Сиднея Портера уголовное дело по обвинению в воровстве и преступной нерадивости по службе.
Советник федерального ведомства финансов по контролю за банковскими операциями
Дж. Спенсер Уайт-Младший».
«Дорогой Майкл!
Я никогда не смогу забыть того, что ты дал мне триста долларов — без всякой расписки с моей стороны, просто так, от чистого сердца, чтобы я смог поехать в город и поступить в колледж, на факультет права.
Я никогда не забуду, как все ковбои смеялись над моей неловкостью, неумением держаться в седле и страхом перед сумасшедшими аллюрами по крутым склонам. Я всегда буду помнить, что ты был единственным, кто защищал меня, как отец, брат и друг.
Именно поэтому я не могу не отправить тебе копию приказа, полученного мною из Вашингтона, по поводу Билла Сиднея Портера, этого паршивца и бумагомарателя, который бросил тень на престиж и достоинство твоего Банка, созданного — это известно всем — самыми уважаемыми гражданами Остина во главе с тобой и стариком Андерсоном.
Я готов выйти в отставку, дорогой Майкл, только бы хоть как-то отслужить тебе то добро, которое ты столь щедро и по-отцовски сделал для меня.
У меня не поднимается рука, чтобы причинить тебе хоть самую маленькую неприятность.
В ожидании ответа,
Дэйв А. Кальберсон, прокурор».
«Дорогой Дэйв!
Сердечно тронут твоим письмом. Вот.
Ответь мне на следующий вопрос: должен ли ты возбуждать уголовное дело в том случае, если Портер уже погасил свою задолженность и внес те деньги, которых не оказалось в кассе во время ревизии?
Теперь в кассе нет недостачи. Все образовалось. Речь идет, как я убежден, о малоопытности кассира Портера, но никак не о преступлении. Вот так-то. Неужели ты думаешь, что мы терпели бы в нашем Банке вора? Согласись, мы, наша когорта, имеем нюх на людей и плохого парня не приняли бы в свою компанию. Даже на такую грошовую работу, как счетовод, мусолящий чужие баки.
Я ни о чем не смею тебя просить, сынок, ты мне дорог как воспоминание о безвозвратно ушедшей молодости (все возвращается — жена, деньги, дети — только молодость невозвратима), да и твое пребывание на столь важном посту, говоря откровенно, льстит моему самолюбию, все люди падки на знакомство с теми, кто сидит в высоких креслах и влияет на жизнь штата, так что, бога ради, не подавай в отставку! Вот. Мы намерены попробовать двинуть тебя еще выше, кое-какие разговоры уже проведены, но в таких вопросах, как понимаешь, опасно переторопиться.
Ты лучше подумай, Дэйв, как можно исхитриться, — ни в чем, ясно, не преступая черту закона, — чтобы погасить дело Портера, бросить его из твоего шкафа в архив и забыть?
Ты прекраснейшим образом понимаешь, что во всем этом происшествии меня волнует не судьба молокососа Портера, но престиж нашего Банка. Кто пойдет к нам, если люди будут знать, — и не из разговоров, а по решению прокурора, — что в «Первом Национальном» на виду у руководителей, средь белого дня работают жулики и прощелыги, а что еще страшнее — малокомпетентные люди? Вот.
Подумай и ответь мне, сынок.
Очень жду твоего ответа. Вот так-то.
Остаюсь твоим верным старым другом
Майклом, Серым Наездником».
«Дорогой Боб!
С тех пор как мы расстались после выпускного вечера в нашем колледже, я ни разу не встречал никого из наших, что, конечно, жаль. Поскольку наши с тобой отношения отличались доверительностью, я позволю обратиться к тебе с большой просьбой.
Человек, оплативший мое обучение в колледже, попал в неловкое положение: клерк его банка украл какую-то мелочь из кассы; это сразу же попало на зубок ревизоров из Вашингтона, а тем надо как-то показывать работу, чтобы пробиваться наверх. Ну и завертелось дело, которое не стоит выеденного яйца! Несмотря на то, что деньги давно внесены в кассу, случайная недостача его покрыта, Вашингтон требует, чтобы я возбудил уголовное дело против Банка, а один из его президентов именно тот, который был моим благодетелем.
Если ты сочтешь мою просьбу тактичной, подскажи, как мне следует поступить. Поскольку ты сидишь в судейском кресле, а я лишь в прокурорском, тебе виднее все в совокупности.
Искренне твой
Дэйв Кальберсон».
«Дорогой Ли!
Мне рассказывали, что на Аляске бытует смешное выражение: «Битому не спится». Именно потому, что оно бытует, я считаю его истинным; все, что химерично, хоть даже поддерживается властью и религией, обречено — рано или поздно — на исчезновение, тлен, беспамятство. Поэтому выскажи свои соображения по поводу писульки, которую я намерен опубликовать в моей «Роллинг стоун». Пиши нелицеприятно, так, как ты ответил мне по поводу той штуки о президенте, которую я все-таки опубликовал, несмотря на твои предостережения. (Прокурор Кальберсон сказал в связи с этим своему сыну, что я — сука.)
Кстати, через месяц после твоего предостережения на меня покатили камни значительно более тяжелые, чем моя «Роллинг стоун»; до сих пор грохочет, как тогда, в горах, когда мы с тобою переходили сыпучую балку и твоего каурого унесло в пропасть. Ну да ничего, обойдется.
Но все-таки честно скажу тебе, Ли: как-то скучно становится жить на белом свете...
Ну, слушай писулю: самая великая книга — это жизнь, которая нас окружает. Все, что может постичь человеческий разум, все, что могут передать слова, заключено в крошечном мирке, куда нас заключили с рождения. Тот, кто обладает проницательным взглядом, вполне может обнаружить под пыльным покровом удушающей повседневности трагические, романтические и комические скетчи, которые разыгрываем мы — большие и маленькие актеры, — выпущенные на какое-то время сюда, на подмостки Вселенной.
Впрочем, жизнь нельзя определять ни как чисто трагический спектакль, ни как комический водевиль, это слезы и смех. Именно так, ибо Всесильные руки дергают за незримые веревочки, и тогда хохот прерывается рыданием или же неожиданное веселье приходит в час глубочайшей скорби.
Мы танцуем и плачем, как и все марионетки, отнюдь не по собственной воле, да и спать укладываемся в деревянные ящики именно тогда, когда гаснут сверкающие огни рампы, освещавшие наше место на сцене, и наступает темнота, словно ночь, укрывающая своей бездыханной мглою арену краткого, как миг, триумфа.
Мы проходим по улицам, скользя рассеянным взглядом по лицам тех, кто на самом-то деле вровень с теми великими героями, которых воспевали поэты. Однако же далеко не все могут различить в глазах неприметных женщин и совершенно обыкновенных мужчин отпечатки тех страстей, что высверкивали на страницах романов и поэм.
Ученый в таинственной и взрывоопасной тишине библиотеки, дровосек в кафедральном, солнечностволом сосновом лесу, моя возлюбленная в своем будуаре и разгульная, намазанная бродяжка с жесткими глазами — все слеплены из одной глины.
Руки Судьбы дергают за незримые веревочки, мы делаем пируэты, одни возносятся вверх, другие обрушиваются вниз, Случай или Потаенное Божество бросают нас то в одну, то в другую сторону, — где мы окажемся в конце концов? Незрячие куклы, мы болтаем и болтаемся на краю непознаваемой вечности. Все мы вышли из одного корня... Король и каменщик равны между собою, если, впрочем, не считать их окружения; королева и доярка усядутся на обрывистом краю Судьбы, одна с короной, другая с ведром, но кто окажется сильнее и выше, когда Судьба начнет разбирать дела всех своих марионеток?
Напиши мне, Ли, о чем-нибудь веселом. Только не пиши о тех годах, когда мы были беззаботными девятнадцатилетними ковбоями — это звучит сказкой, а взрослым людям опасно верить сказкам, может разорваться сердце или начнется запой.
Твой Сидней Портер».
«Дорогой Прокурор Дэйв!
Я был рад получить твое письмо, и хоть оно носит характер делового, но все равно я сразу же вспомнил нашу молодость и подумал, что люди до двадцати пяти лет, пока они еще не сели в седло дела, самые счастливые на земле, ибо им не надо ложиться спать с мыслью о том, что надлежит провернуть завтра. Мечтатели — что может быть счастливее этой должности на земле, которую Творец так щедро отдал молодым?!
Ладно, это я высказал свою обиду! Теперь по поводу твоего вопроса. Для меня не составило труда вспомнить, кто был твоим благодетелем, я соотнес имя того человека с ситуациями в Банках, запросил моих друзей в Техасе и получил ответ, что речь идет о «Первом Национальном» в Остине, о его кассире м-ре Портере. Лишь потому, что я был вынужден заниматься наведением справок, вместо того чтобы сразу же тебе ответить, я и запоздал с этим моим посланием.
Говоря откровенно, у тебя нет никаких шансов, Дэйв! Ты обязан возбудить дело против этого прощелыги Портера, который занимается тем, что одной рукой пишет дешевые пасквили против президента в «Роллинг стоун», а другой тягает из кассы деньги, принадлежащие гражданам, оказавшим доверие твоему покровителю.
Однако если твой благодетель обладает силой (а он обладает ею), вполне можно найти возможность обсудить вопрос с Большим Жюри, которое единственно и вправе принять окончательное решение: сажать Портера на скамью подсудимых или же удовлетвориться тем, что он вернул все деньги.
Это делается вполне легально, закон не будет нарушен ни в малости.
Ты, как прокурор, не можешь не обличить зло и преступление. Большое Жюри, в свою очередь, имеет законное право удовлетвориться статус-кво, особенно в том случае, если руководство Банка не требует крови Портера. Прокурор травит преступника, как гончая — зайца; Большое Жюри подобно охотнику, который может промазать, а порою, — если зайчишка еще слишком мал, — просто-напросто пожалеть его и не вскидывать дробовик. Прокурор требует максимума, суд, наоборот, более всего думает о гуманизме.
Конечно, если прокурор так представит дело Большому Жюри, что речь идет о кошмарном преступлении, то надежда на локальный исход дела маловероятна! Если же ты — по закону совести — полагаешь, что дело не представляет угрозы Закону и морали, Большому Жюри будет нетрудно принять искомое решение, которое обозначит порок, но при этом проявит гуманность, полагая, что чем меньше обвинительных приговоров, чем меньше арестантов в тюрьмах, тем меньше детей, оставшихся без отцов, тем благополучнее общество, ибо в нем нет дрожжей взаимного зла, которое разлагает общество и, конденсируя в нем злобу, делает его взрывоопасным.
Тебе может показаться странным мое письмо, ибо я всегда стоял на позиции «жесткой руки», но чем дольше я сижу в судейском кресле, чем больше людских трагедий проходит через меня, тем чаще я задумываюсь над тем, кто повинен в людском горе.
Если стать на точку зрения, что преступниками рождаются, тогда возникает вопрос: в какой мере это угодно Создателю? Ведь он творит людей по своему образу и подобию, а ему не нужны ни злодеи, губящие женщин и детей, ни гангстеры, взламывающие банки, ни тихие растратчики с манерами французских сутенеров.
Видимо, все же виновато Общество, Дэйв. А мы с тобою служим его Столпам. И если Столпы не думают о том, как нивелировать полярную разницу, приводящую к преступлению, рожденному обидой неравенства, то нам с тобою сам Бог велел подумать об этом.
Отныне любое сомнение я толкую в пользу обвиняемого, и никто не сможет меня столкнуть с этой моей позиции.
Был бы рад, найди ты возможность приехать ко мне в гости. Я построил очень красивый дом, двенадцать комнат, застекленная веранда и красивый бассейн; мы бы пожили с тобою так, как когда-то в маленькой комнатушке, когда учились в колледже. Поговорили бы всласть. В нашем возрасте, когда мы приближаемся к безжалостному рубежу старости, это порою бывает совершенно необходимо.
Остаюсь твоим другом Бобом, Добрым Судьей, которому за это свернут шею».
«Дорогой Ли!
Меня давно тянет написать очередную безделицу про слово «если бы». О, это великое слово! Когда бы человек смог реализовать его потаенный, мистический смысл, жизнь его стала бы сказочно счастливой.
Если бы я был вором, я бы открыл специальную школу для жуликов и с каждого брал всего лишь доллар за учебу, потому что курс обучения длился б не более получаса, а то и того меньше. Я бы рассказывал тем, кто решил стать на стезю порока, лишь одну историю: в некотором царстве, в далеком государстве жулики работали так массово, что шейх решил сделать образцовый процесс и публично, на страх всем, казнить самого главного вора. Но для этого надо было придумать такую провокацию, которая бы отдала ему в руки злоумышленника. И вот хитрый шейх повелел поставить на площади мешок, полный золота. А страже приказал занять наблюдательные посты как с левой ее стороны, так и с правой, чтобы никто не мог ускользнуть. Если даже предположить чудо и допустить, что жулик окажется сноровистым и сможет убежать, то его все равно опознают те, кто сидел в засаде и справа от мешка и слева.
Тайна существует для того, чтобы про нее узнавали; если хочешь, чтобы о чем-то никто не узнал, не делай из этого секрета; только запретный плод сладок, все разрешенное никого не интересует; пару недель пошумят и забудут то, что было у всех на языке.
Шейх, однако, пренебрег этим золотым правилом, и его приказ страже сидеть в домах, лавках и на чердаках справа и слева от огромного мешка с золотом стал известен самому умному вору царства. Тот купил костюм шута, покрасил правую часть в черный, а левую — в белый цвет, приобрел коня, таким же макаром перекрасил и его, и лицо свое сделал двухцветным. После этого он сел в седло, пришпорил скакуна, понесся на площадь, ухватил мешок — и был таков!
Шейх пришел в ярость. Часть стражников утверждала, что вор был на черном коне в черном костюме, другая — что он был на белом коне и в белом костюме. Полетели в корзины головы стражников, а главный вор купил себе маленький халифат неподалеку и установил с незадачливым шейхом дипломатические отношения, обменявшись с ним послом и консулом...
Если бы я был вором, если бы я сочинил эту сказку, перед тем как заниматься грабежом, я был бы счастливым человеком, не находишь?
...Моя нежная Этол совсем изменилась из-за постоянных приступов туберкулеза. Она взрывается из-за любого пустяка... Разве хоть один мужчина решился бы на брак с прекрасной девушкой, имей он возможность заглянуть в то будущее, когда заботы, трудности, счастье и горе превратят его Дульсинею в совершенно другое существо?!
Страшная безысходность бытия сокрыта в том, что все повторяется, дорогой Ли! Все возвращается на круги своя. Одни считают, что людям надобно постоянно напоминать об этом, и таких большинство, в то время как я отношусь к меньшинству, к тем, кто все больше и больше убеждается: нет, не надо человеков, словно щенков неразумных, тыкать носом в их же дерьмо. Каждому надо оставлять пару грошей надежды, каждый должен быть убежден, что вот сейчас, за поворотом, в свете уличного фонаря ему встретится самая прекрасная женщина; она никогда не изменится и всегда будет ему любовницей, другом, священником, который легко и добро отпускает все грехи. Каждый обязан иметь право верить, что завтра он, устав от многолетних стараний, увидит наконец в лотке, сквозь который мыл породу, серый тяжелый самородок; каждый должен верить в то, что его салун, который был сколочен из досок, вдруг посетит заезжий певец и туда повалит народ, а тут еще пойдут дожди, и поселок будет отрезан от других городков, и люди станут пить, и будут платить за стакан виски не сорок центов, а доллар, и ливни будут продолжаться три недели кряду, и человек станет состоятельным, никого при этом не ограбив.
Ты ведь веришь мне, что я не крал проклятые деньги в кассе «Первого Национального банка»? Ты поэтому должен понимать, что я каждое утро просыпаюсь с верой в чудо: тот, кто знает всю правду, придет в Большое Жюри и скажет собравшимся, что все дело было так и так и Портер здесь пятая вода на киселе.
Беда, впрочем, заключается в том еще, что я не просыпаюсь с мечтой об этом; и засыпаю-то я с такого рода мечтой, и она бывает такой убаюкивающе-сладостной, так мне спокойно жить, когда она живет во мне... Но как страшно расставаться с нею днем, дорогой Ли!
А в общем-то жизнь идет нормально, я много думаю о будущем, строю планы и сочиняю смешную ерунду с использованием многочисленных «если бы»...
Извини за то, что я так долго, скучно и слезливо ныл.
Твой Билл Портер».
«Дорогой Эрл!
Уж и не знаю даже, что написать тебе о последних событиях...
Вроде бы все образовалось, снова в Остине тихо, скандал с делами нашего Банка погашен, твой долг получен, отдан тем, кто возместил недостающую сумму, но ощущение тревоги не отпускает меня. Вот.
Билл Сидней Портер держал себя так, как ты рекомендовал, парень проявил себя молодцом, но в нем после всего родилось какое-то внутреннее ожесточение. То, что он печатает в своем «Перекати-поле», восстанавливает против него очень многих. Начал он с домовладельцев, мол, обижают бедненьких квартиросъемщиков; потом опубликовал злые карикатуры на отцов города, а теперь стал заниматься правдоискательством в вопросе о «диких землях», которыми пока еще можно с выгодой спекульнуть. Вот. Теперь мои отношения с ним таковы, что говорить откровенно, как раньше, уже нельзя. Я чувствую себя неловко; говоря честно, во всем том, что на него обрушилось, виноват один я. Конечно, пока что я не допускаю мысли, что он решится во всеуслышание сказать правду, да и в конце концов больше поверят мне, чем ему, но удар по репутации, теперь уже лично моей, а не банковской, это может нанести.
А парень он странный, я вроде говорил тебе... Здесь уже забыли, как он стал зятем миссис и мистера Роча, одного из самых состоятельных граждан Остина, но я помню. Вот так-то. Тот его поступок совершенно не вяжется с его нынешним обликом: действительно, своровать дочку Этол, отвезти ее в церковь и венчаться без согласия родителей — штука в наших краях рискованная, а Роч — такой мужик, который умеет постоять за честь падчерицы.
Я бы не хотел, чтобы Портер показал зубы, а два факта — история с похищением будущей жены и теперешние нападки на уважаемых граждан, когда многие разделились во мнениях — был мой кассир вором или нет, — вполне позволяют считать, что он вполне может пойти на то, чтобы зарычать оскалившись, а потом и укусить.
Поскольку ты был в юности дружен с покойным отцом Этол Портер, не счел бы ты возможным каким-то образом повлиять на нее в том смысле, чтобы она подействовала на тихого, молчаливого, а потому все более и более малопонятного мне мужа?
Если тебе покажется обременительной эта просьба, забудь о ней и расскажи-ка мне про то, правда ли, что серебряные акции Филиппа Тимоти-Аустина из Скотского банка действительно стоит покупать?
Твой старый друг Майкл, Серый Наездник и директор Банка, который пока еще чудом не прогорел».
«Дорогой мистер Кинг!
Я был счастлив, получив от мистера Камингса разрешение вновь обратиться к Вам, теперь уже не как к высокочтимому деятелю вашингтонской администрации, но как к человеку и гражданину, оценившему вклад нашего Скотопромышленного банка в дело развития геологии и горной индустрии не только Техаса, но и всей территории, прилегающей к зыбкой и опасной мексиканской границе.
Однако, уважаемый мистер Кинг, я не могу не огорчить Вас сообщением о том, что «Первый Национальный банк» Остина, вполне оправившийся после ревизии, которая окончилась для него вполне благополучно, не только скупил значительное количество наших акций, но, как мне стало известно из вполне надежных источников, намерен финансировать дело, угрожающее тому начинанию, которое Вам так понравилось.
В Вашем первом письме Вы учили меня прямоте, советуя обозначать все параметры дела, сколь бы щепетильным оно ни было. Благодарю Вас за урок, мистер Кинг. Отныне я всегда буду следовать этому совету. Именно поэтому и формулирую: решение Большого Жюри Остина, прекратившее дело против «Первого Национального», уже нанесло ущерб нашему предприятию. Если не поправить дело, потребовав пересмотра и отмены решения Большого Жюри, ущерб будет еще более значительным.
Со своей стороны, я намерен негласно подействовать на общественное мнение так, что люди поостерегутся иметь дело с «Первым Национальным», сколь бы заманчивыми ни были его предложения, ибо в том банке держат жуликов.
Вы преподали мне хороший урок, мистер Кинг, я оценил его по достоинству. Полагаю, Вы не будете на меня в обиде, если я скажу, что шаги, предпринятые с Вашей помощью для смены ревизора и тщательного исследования бумаг в «Первом Национальном», были совершенно недостаточны.
Остаюсь, мистер Кинг, Вашим истинным почитателем
Филиппом Тимоти-Аустином, банкиром».
«Дорогой Ли!
Все чаще и чаще я вспоминаю наши годы в Гринсборо, и все настойчивее и постоянней звучат во мне три слова: «Когда мы были молоды». Нет, прости, не три, а четыре. Хороший был кассир в «Первом Национальном», согласись! Однажды за завтраком (а он у меня теперь до ужаса однообразен: немного овсяной каши и ломтик подогретого хлеба к кофе, живу на «прибыли» с моего «Перекати-поля», которое, говоря откровенно, медленно, но верно катится в пропасть) я так рассмеялся, что Этол в ярости чуть не разбила тарелку о мою голову, и разбила бы, не вступись за меня дочка — главный защитник, друг и борец за мои права. Я хохотал, сгибаясь пополам, не в силах остановиться, а когда Этол потребовала объяснить, что может быть смешного в нашей кошмарной жизни, я попытался объяснить ей, что вспомнил, как твой папа и мой несравненный покровитель доктор Джеймс Холл пришел в ту аптеку, где я служил учеником провизора. Он попросил сделать ему повторный анализ на сахар — бедненький, он так опасался проклятого диабета, — а я подлил в мензурку кленового сиропа, и мой шеф понесся с венком, купленным у гробовщика Серхио, в дом твоего папы, чтобы первым возложить его на крышку гроба, потому что с таким сахаром человек должен умереть немедленно.
Этол сказала, что теперь она до конца убедилась, какую ошибку совершила, соединив свою жизнь с моей, и ушла к себе в комнату плакать. А я, рассказав смешную сказку дочке, чтобы как-то отвлечь ее от домашних сцен, когда жена рыдает, кофе выкипел, каша пригорела, долг тестю вырос в три раза, количество подписчиков упало раз в семь, — отправился в то помещение, которое именуется редакцией «Роллинг стоун». По дороге я понял, что дал моему листочку именно такое название, поскольку перекати-поле более всего мне по душе, свободное и гонимое ветром, отдельное ото всех других, тихое, но не подпускающее к себе никого — сжечь можно, но развести вроде гвоздики на грядках возле дома — никогда.
Знаешь, когда я по-настоящему влюбился в перекати-поле? Когда твой папа привез меня с собою в Техас на твое ранчо и сказал: «В Гринсборо ты бы помер от чахотки, как твоя мать, — молодым совсем. Покашляй ты еще полгода и в одно прекрасное утро увидал бы на платке маленькую капельку крови. Это бы и стало началом твоего конца. Здесь, в Техасе, ты будешь жить на ранчо Ли и спать под открытым небом вместе с другими ковбоями, пасти бычков и баранов, объезжать диких коней, охранять мустангов и держать наготове карабин, чтобы участвовать в перестрелках, когда нападут мексиканские «десперадос», чтобы похитить скот». Я тогда ответил твоему папе, что я сам прекрасно знаю, как я болен, и кровь уже была у меня на носовом платке после приступов кашля, но я не просил его заниматься благотворительностью и лучше бы он дал мне спокойно умереть в Гринсборо, там хоть можно играть на скрипке местным девочкам или услаждать самого себя песнями под гитару о той жизни, которая лишь грезится нам, но никогда не бывает. «Ладно, — сказал тогда твой папа, — побурчи еще мне, дороги назад нет, сиди тут и становись мужчиной! Будешь скулить — отправлю к моему младшему, Ричарду, он тебе сразу ребра пересчитает!» И я, проклиная все и вся, стал ковбоем, потом забыл про кашель и про капельки крови на носовом платке, и как высшее счастье вспоминаю те часы, когда объезжал коней, стриг овец, отстреливался от грабителей, а потом привозил из поселка ящики с книгами и погружался в Шекспира и Гизо, Тениссона и Юма, Бернса и Гёте! А каким откровением стал для меня «Толковый словарь» Вебстера! Между прочим, именно благодаря ему я смог покорить Этол: я совершенно поразил ее умением объяснить каждое слово и явление, окружающее нас. Мне, знаешь, порою очень хочется написать смешную историю про то, как парень добился руки прекрасной женщины, несмотря на то, что видимо был неказист и деньгу не умел зашибать, как его соперники, но зато знал наизусть всего Вебстера. А еще я часто вспоминаю красавицу испанку Тонью... Ту, что жила возле форта, милях в тридцати от нас... Ее убил лейтенант из пограничной стражи, перепутав с «Малышом», который и подстроил все это дело, отправив ему письмо, написанное вроде бы ею самою, что «Малыш» будет уходить через границу, одевшись в ее платье... Между прочим, именно Тонья была моим первым и самым прекрасным учителем испанского языка, а я взамен учил ее французскому... Она так мечтала уехать в Нью-Орлеан и пожить там во французском квартале, самом красивом квартале этого города!.. Когда ты меня расспрашивал про нее, я говорил пренебрежительные слова, а как же иначе говорит о девушке молодой балбес, который забыл на твоем ранчо про свою чахотку, ел полусырое, еще теплое мясо бычков и пил горячее козье молоко?! Мы все находим прекрасные слова для женщины, которая была первой страстью, лишь по прошествии лет, когда открывается новое состояние — не столько тела человеческого, сколько духа.
Знаешь, у меня в редакции в туалете висит кусок зеркала, и, когда я драю руки керосином пополам с мылом, чтобы отмыть въедливую типографскую краску, мне так грустно видеть свое изображение. Ли! Вместо длинноволосого ковбоя в сомбреро, с мексиканскими шпорами и с сорокапятикалиберным кольтом за кушаком моему взору предстает мосье с бесцветными глазами и блеклой кожей, тщательно прилизанный, — редактор, увы, должен быть образцом благообразия для граждан, как же иначе, он, словно светский проповедник, блюдет нравственность, будь она трижды неладна, эта наша проститутская нравственность, которая стои´т в зависимости от колебания цен на наиболее выгодные акции чикагской биржи!
А самое страшное время наступает ночью, когда номер сверстан и разослан подписчикам. Именно тогда я начинаю читать письма редактору. Знаешь, мир разделяется на тех, кто работает, и тех, кто надсматривает за работой, алчно ожидая, когда трудящийся совершит ошибку.
Ты не можешь себе представить, как хищно набрасываются на ошибку ехидные старики и всезнающие молодые ниспровергатели. Сами они ничего не могут написать, но, боже, как они умеют отыскать ссылку на то, что Александр Македонский не говорил фразу «Боги помогут», а произнес ее Август, — будто бы они сами пили виски с императором, занемогшим поносом после чрезмерного пиршества в бане, где пар был слишком сухим и горячим! Сладостно урча, будто койоты, они рвут тело написавшего, только б уличить его в самой крошечной неточности, только б пригвоздить его к позорному столбу незнания!
Мне иногда хочется создать Всемирное Общество Журналистов и Писателей, чтобы договориться с коллегами о бойкоте человечеству хотя бы на год! Пусть поживут без Слова! И поставить при этом условие: «Запретите паразитам от знания, которые каждую строку в газете или книге читают предвзято, мучать редакторов своими подметными письмами и обижать репортеров, вживляя в их мозг некие аппаратики заведомого страха перед фантазией! Только после этого мы снова вернемся к нашей работе!» Но нет же, люди так разобщены, так ищут свою выгоду, а этим так умело пользуются те, в чьих руках власть и деньги, что мои благие прожекты так и останутся прожектами, ничего не попишешь, все будет идти так, как угодно Судьбе, подданными которой мы все являемся, дорогой Ли.
А знаешь, зачем я написал такое глупое и унылое письмо?
Только затем, чтобы ты мне по совести ответил: что бы тебе хотелось читать в газете? Еще конкретнее: на какую бы газету ты подписался? Угодны ли тебе в такого рода газете рассказы о жизни таинственного сыщика Тиктока? Стихи? Рассказы в рисунках?
Твоего ответа очень ждет неунывающий редактор Билл Сидней Портер».
«Мой милый!
Я совершенно не нахожу себе места!
Я попросила дядюшку Фрэнка отнести тебе эту записку, потому что у меня нет сил ждать, когда ты вернешься домой.
Прости меня! Умоляю, прости свою взбалмошную жену с отвратительным, несдержанным характером, но ведь я так люблю тебя, Билл! Я готова переносить с тобою все лишения, я пойду за тобой на край света, милый! Но что я могу поделать, если я южанка, и никогда не знала, что такое нужда, и воспитывалась, как в теплице?!
Я никогда, никогда, никогда больше не стану вести себя так мерзко, как это случилось сегодня за завтраком!
Приходи скорее!
Любящая тебя,
Преданная тебе,
Тоскующая без тебя,
Этол».
«Мое солнце!
Я все понимаю и не сержусь на тебя. Теперь.
Если ты сделаешь яичницу с гренками, мы ее съедим, когда я вернусь, и выпьем хорошего чая с шиповником. В прериях им лечат все.
Целую тебя.
Твой Билл».
«Дорогой Билл!
Я читал твое письмо и все время вспоминал, как ты сочинил смешную историю про оборванного, изможденного старикашку, который медленно брел по дороге, а вокруг него бегали сорванцы и поддразнивали несчастного, такова уж мальчишечья натура! (Это вроде ветрянки, все через нее проходят, остается лишь пара отметин на животе или на ягодице, которую не без интереса разглядывает любимая, ибо, ты прав, подруга вступает во владение мужем, словно банкир, купивший новое дело: исследуется все, любая мелочь, как же иначе — отныне это Свое, Недвижимость, Собственность!)
Я сначала смеялся, когда ты рассказывал, как шалуны бросали в старика песочек и маленькие камушки, смеялся до тех пор, пока главный озорник не приблизился к деду и не предложил ему помочь, и тот со слезами благодарности протянул руку, и озорник взял эту руку, предвкушая предстоящую игривую шалость, а дед схватил мальчика, скрутил его, изуродовал и убил — прекрасный образец школьного воспитания, сказал ты тогда, за шалость — смертью, за слово — пулей, за шутку — кинжалом под ребро.
И еще я думаю про то, что ты вступил в полосу невезения, Билл, и поэтому тебе надо быть особенно осторожным.
Я никогда не забуду, как к нам на ранчо приехал этот миллионер Джим Диксон, состоявшийся на своем бродяжничестве в Колорадо, где он застолбил десяток хороших жил, и написал об этом книгу, и прибыл к нам, чтобы ты — Самый Талантливый Карикатурист в Округе — сделал иллюстрации к его книге, и как ты великолепно рисовал для этого самого Диксона, и как мы все покатывались со смеху, когда ты показывал свои иллюстрации, а Диксон все мрачнел и мрачнел, и говорил, что ты Гений из Гениев, потому что никогда не был в Колорадо, но рисуешь так, словно бы ты искал там золото, а не он, и в конце концов, упившись, швырнул в костер свою рукопись, позабыв, что ты уже вклеил туда все свои рисунки.
Если бы эта книга вышла — ведь он богатый, этот Диксон, он бы хорошо уплатил и ее б издали на полотняной бумаге, — ты бы уже был знаменитым художником и тебе не надо было сидеть в кассе, а потом редактировать газету для Олухов, считающих себя потомками Дидро и Вольтера...
Но уж коль ты редактируешь эту газету и она единственное, что дает тебе деньги на жизнь (кстати, я могу помочь тебе в средствах, понятно, без процентов, ссужу на год, больше не могу, деньги только тогда деньги, когда они в деле, то есть крутятся), то изволь, я выскажу тебе, что мне было бы интересно в ней читать. Во-первых, прогноз цен на скот. Причем, если ты будешь уверять меня, что баранина подскочит в цене, а на самом деле она упадет поздней осенью, я оседлаю коней, возьму пару верных ковбоев из тех, что учили тебя стрелять ночью по «десперадос» — в тот именно момент, когда те улыбались (они же так белозубы, что единственно по чему их можно было вычислить в темноте, так по этому), приеду в Остин ночью, а на рассвете ты будешь искать на пепелище твоей редакции остатки типографских станков и то самое зеркальце, в котором грустно рассматриваешь себя после работы, во время мытья рук.
Во-вторых, мне интересно читать про то, кто с кем спит из знаменитостей, особенно из мира искусств. Это дает возможность мужьям отвоевывать хоть какую-то толику свободы у своих любимых, легко осваивающих профессию тюремщика, словно бы они все проходили курс молодого надсмотрщика в утробе мамочек. Как ведь хорошо, листая вечером газету, заметить любимой: «Крошка, послушай-ка, великий актер Пьер Шибо только тогда добивался успеха на сцене, когда начинал роман с молоденькой хористкой, на который его жена смотрела сквозь пальцы, ибо „так нужно гению“». Конечно же, любимая скажет, что ты не Пьер Шибо, и не великий актер, и работаешь не на сцене, а в хлеву, но ты благодаря свободной прессе имеешь возможность заметить ей, что успех Пьера Шибо исчислялся не только количеством вызовов, но и более высокими гонорарами за изображаемое. О, когда речь идет о том, что любимый принесет в клюве лишнюю тысячу зелененьких, благородная матрона задумается, прежде чем отрезать «нет». Она будет долго и тяжело думать, что помешает ей проявить обычную бдительность тюремного стража, а ты не мужчина, если не сможешь воспользоваться этим и в дальнейшем закрепить успех! Поскольку свобода отвоевывается по дюймам, наивно полагать, что ее можно получить всю сразу, целиком, купно.
В-третьих, меня, как обывателя, не может не интересовать страница уголовной хроники, в которой рассказывают о грабежах, насилиях (с подробностями), кошмарных убийствах на почве ревности и налетах на банки (как и все, я завидую банкирам и радуюсь, когда их грабят).
Чего я не читаю в газете? Во-первых, грустные истории про всякого рода происшествия, связанные с тем, как обижают бедных. До тех пор, пока человек имеет руки, ноги и зубы, он обязан драться за самого себя, а не передоверять это дело газетчикам, даже столь добрым и отзывчивым, а потому безрассудно-смелым, каким является Билл Портер.
Во-вторых, мне скучно читать про то, что происходит за океаном, в древней Европе, потому что я — при всем моем желании — никак не могу повлиять на тамошнюю ситуацию, поскольку овцы у них свои, хлеб свой и коней хватает.
В-третьих, меня раздражают менторские нотации, которые распространены в центральных газетах, где за меня думают, за меня решают все государственные дела, а мне лишь предписывают, как поступать, о чем думать и что предпринимать для всеобщего развития. Извините, но у меня своя голова на плечах, разрешите мне самому думать, ибо чем ответственнее я буду думать о своем месте в жизни, тем будет лучше Штатам.
Вот, дорогой Билл, я и ответил на твой вопрос. Пожалуйста, не сердись, если что не так.
Кстати, «Малыш», который убил Тонью, снова вернулся в наши края, взял себе в любовницы сестру Тоньи, похожую на нее как две капли воды, угнал в Мексику два стада Дикого Рафаэля и ограбил салун «Хромого Носорога». Мы решили поохотиться на него. На этот раз он не уйдет. Если у тебя есть желание, приезжай ко мне (твой винчестер висит над моей кроватью), надевай свои джинсы, сомбреро и мексиканские шпоры и мотай вместе с нами! Потом напишешь об этом для своего «Перекати-поля». Мое предложение вполне серьезно.
Посылаю тебе восемь долларов двенадцать центов с просьбой считать меня подписчиком твоей газеты. В течение этой недели я намереваюсь переговорить с моими друзьями в форте. Думаю, ты приобретешь еще семь-восемь новых читателей. Напиши для них что-нибудь кошмарное, это будут листать, и ты заткнешь за пояс «Нью-Йорк таймс».
Твой
Ли Холл».
«Дорогой Майкл!
Я знаю, как тяжко ты болен, но не могу не сообщить тебе новость, которая невероятно тяготит меня.
Тот ревизор, что однажды был у вас в «Первом Национальном», написал пространную жалобу. Он обвинил меня в том, что я попустительствую Акулам Капитала (то есть всем вам), которые держали в кассе преступника, выдававшего деньги направо и налево, по своей прихоти. Этого кассира, по словам ревизора, «откупили от тюрьмы» состоятельные граждане Остина, потому что он является зятем мистера Роча, одного из самых богатых людей в округе. Хотя я знаю, что Портер обыкновенный разгильдяй, а не жулик, и живет на свои скромные заработки, получаемые от писания статеек в его подлую газетенку, поделать ничего нельзя: из Вашингтона пришло указание поднять из архива закрытое мною дело и передать его в Суд.
Мне же пока объявлен выговор за «непонятный либерализм к нарушителю федерального закона».
Единственно, на что можно надеяться, так это на то, что среди присяжных, среди этих двенадцати олухов, найдется семь-восемь человек, с которыми можно будет заранее откровенно поговорить, попросив их вникнуть в дело самым пристальным, но в то же время доброжелательным образом.
Должен заметить, что ревизор (это мне поведали друзья в Вашингтоне) постоянно делает упор на то, что Билл Портер стал растратчиком, чуть не пустив с молотка весь твой Банк, поскольку в нем прорезался репортерский зуд и он купил лицензию на издание «Роллинг стоун», которая находится на грани банкротства.
Прости, дорогой Майкл, за то, что я вынужден сообщить тебе столь неприятные новости.
Если состояние здоровья не позволит тебе приехать ко мне, чтобы самому заранее ознакомиться с обвинительным заключением, которое я вынужден писать, то пришли своего самого доверенного человека, которому я смогу показать все документы. Пусть твой Банк будет загодя готов к защите, ибо я теперь думаю, что удар против Портера на самом деле есть чей-то удар против тебя.
Остаюсь твоим вечно благодарным другом, хоть и прокурором
Дэйвом Кальберсоном».
«Многоуважаемый мистер Джонстон!
Поскольку Вы являетесь главным редактором могущественной «Хьюстон пост», которую читают и в Техасе и особенно те, с кем я начинал осваивать Дикий Запад, я посчитал возможным обратиться с этим письмом, полагая, что с Вами уже поговорили о том, за кого я хлопочу.
Билл Сидней Портер — один из самых прекрасных людей, с которыми меня сводила жизнь.
Судьба его драматична и неординарна: приговоренный к смерти от чахотки, ушедший в себя, озлобленный и недоверчивый, он был поначалу отринут мной, как симулянт и гнусный обманщик, тем более что доктор, которому я поручил его обследовать, сказал, что парень здоров как бык. (Потом выяснилось, что спьяну доктор обследовал не Портера, а мальчишку-мексиканца.) Я прогнал Портера из дома в прерию. Там он спал под открытым небом. Началось кровотечение, и Джон Сандайк, ковбой, которого мы все звали «Сучья лапа», чудом его выходил, втирая в спину барсучье сало и заставляя пить молоко кобылиц пополам с медом. Более того, он поселил его на конюшне, чтобы парень дышал тем воздухом, который «Сучья лапа» считал целебным, и утверждал, что, если бы он имел хотя два класса общеобразовательной школы, он бы открыл лечебницу для чахоточных в конюшнях. (Еще он предложил мне взять патент на «Ящик долголетия», где должны стоять два улья и конь, отделенные друг от друга сеткой, а в третьем отсеке нужно держать больного: «Полгода — и я гарантирую, что семидесятилетний дед после пребывания в моем «ящике здоровья» справится с семнадцатилетней девушкой, причем сделает это лучше тридцатилетнего Дон Хуана».)
Так вот, Билл Портер выздоровел и стал прекрасным ковбоем (он сирота, мать ушла из жизни, когда он был маленьким, отец — безумный изобретатель и алкоголик), стрелком, почтмейстером, поваром, уборщиком, стригалем овец, певцом, дояром, учителем, бойцом в нашей группе, охранявшей границу от набегов бандитов, и уложил немало дьяволов в честной драке, один на один, а то и против двух или трех. (Стрелял он лучше, чем сейчас пишут в дешевых романах о ковбоях, — бил на лету черешню с первой пули, почти не целясь.)
Затем он похитил самую красивую девушку Остина, падчерицу мистера Роча, начал собственную жизнь, не унижая себя положением прихлебателя в богатом доме, стал работать кассиром Банка, а потом, скопив денег и получив ссуду в двести пятьдесят долларов, принялся выпускать свою газету «Роллинг стоун».
Я посылаю Вам, сэр, пять номеров этого «Перекати-поля», издаваемого самым настоящим перекати-полем: все — от первой до последней строки — написано им, им же все и нарисовано.
Прошу Вас прочитать сочинения Билла Портера, которые он писал по ночам, после того как возвращался из своей вонючей, душной кассы на чердак, в комнатенку, где и овцу-то с трудом уместишь, не то что человека. Там он и поныне сочиняет все, что я отсылаю Вам.
Сейчас его газета обанкротилась: он был слишком задирист, этого не прощают тем, у кого нет хорошего счета в Банке и громкого имени у публики. Из Банка Портеру пришлось уйти, поскольку в кассе была обнаружена недостача. Я не смею скрывать этот факт потому, что абсолютно уверен в полнейшей невиновности Портера. Он может застрелить, если оскорбят его близких друзей; он может перегнать через границу стадо мустангов, если его попросит об этом человек, которому он верит, или если приятель оказался в беде и ему надо помочь, но он не способен на мелкую, трусливую подлость, на кражу в том Банке, куда его пригласили работать те люди, которых он глубоко, по-сыновьи уважал.
Сейчас против него снова начали копать тихие ревизорские мыши из Вашингтона.
Благородная задача сильных и добрых людей, истинно думающих о судьбах Штатов, заключается в том, думается мне, чтобы делать все для выявления и поддержки талантов. Лишь талант является тем, что может объединить наши Штаты, сделав их умнее, богаче, достойней. Только безответственные идиоты могут не замечать неординарное, а то и попросту пинать его ногами.
Именно поэтому, сэр, я прошу Вас прочитать малую часть написанного Портером и высказать свое отношение к дару (может, я ошибаюсь и никакого дара нет?) этого человека.
В случае, если Вам понравятся работы, пожалуйста, не говорите ему, что это я послал Вам подборку газет, — он болезненно честолюбив, видимо, как и все творческие люди.
Остаюсь к Вашим услугам,
Ли Холл, землевладелец и скотовод».
«Уважаемый мистер Портер!
Мне удалось ознакомиться с несколькими номерами газеты «Роллинг стоун».
Прежде чем я выскажу ряд суждений, хотел бы задать Вам два вопроса:
1. Действительно ли Вы один являлись автором всех материалов газеты, ее фельетонов, юморесок и корреспонденций, а также карикатур, опубликованных на ее страницах?
2. Соответствует ли действительности то, что Вы привлечены к уголовной ответственности по обвинению в растрате, будучи кассиром и счетоводом «Первого Национального банка» в Остине?
В ожидании Вашего ответа,
Фрэд С. Джонстон, издатель и редактор «Хьюстон пост».
«Уважаемый мистер Джонстон!
1. Да, действительно, это я писал все те материалы, о которых Вы запрашивали меня в своем письме.
2. Я ни при каких обстоятельствах не был и не буду растратчиком или же вообще человеком, когда-либо преступившим или собирающимся преступить черту закона.
Билл Сидней Портер».
«Дорогой мистер Кинг!
Сердечно благодарен за все то, что было сделано! Думаю, в самом ближайшем будущем, после того, как будет вынесен обвинительный вердикт «Первому Национальному», после того, как процесс вскроет полнейшую некомпетентность его руководителей и покажет гражданам всю ту анархию, которая отличает стиль «работы» отцов предприятия, можно не сомневаться, что большинство вкладчиков перейдут к нам, что, собственно, и требовалось доказать.
Соблаговолите сообщить номер счета, куда следует прислать Ваши деньги по учету процентов с акций «Силвер филдз».
Искренне Ваш
Филипп Тимоти-Аустин, банкир и экономист».
«Уважаемый мистер Портер!
Ваш ответ вполне удовлетворил меня.
Ваша газета «Роллинг стоун», переставшая, к сожалению, выходить ввиду банкротства, представляется мне вполне профессиональной, правда, чересчур для столь маленького издания резкой и недипломатичной.
Что касается юморесок и странички «Планквильского патриота», что вел «полковник Аристотель Джордан», то это просто-напросто хорошо сделано.
Все это позволяет мне с чистым сердцем предложить Вам возглавить отдел юмора нашей «Хьюстон пост».
Что касается второго вопроса в моем прошлом письме, то, как я понял, Вы не считаете для себя возможным говорить об этом. Что ж, Ваше право. Я лишь намерен был предложить свои услуги в качестве человека, который заинтересован в том, чтобы талантливый журналист писал на свободе, а не в тюремной камере.
Мои условия: Вы переезжаете в Хьюстон. Я плачу Вам пятнадцать долларов в неделю. Если будете работать «с набором», на подъеме, я прибавлю Вам еще десять долларов; однако об этом можно будет говорить по прошествии месяца-двух.
В случае, если согласитесь с моим предложением, писать не надо — приезжайте.
Примите и пр.
Фрэд С. Джонстон, издатель и редактор «Хьюстон пост».
«Уважаемый прокурор Кальберсон!
Это мое письмо не носит характер делового. Скорее оно продиктовано добрым отношением к провинциальному коллеге, и Ваше право не отвечать на него.
Как нам здесь, в министерстве юстиции, стало известно, Билл Сидней Портер, обвиненный в хищениях и халатности по делу «Первого Национального банка» Остина, покинул город, где ведется следствие, не поставив в известность об этом ни Ваш аппарат, ни секретарей Большого Жюри.
Не думаете ли Вы, что Портер намерен уйти от следствия и судебного разбирательства и, таким образом, «похоронить» дело об анархии в Банке? (Как мне стало известно, Ревизионный отдел намерен инкриминировать ему растрату более чем пяти тысяч долларов, а это такое хищение, которое предполагает тюремное заключение сроком до десяти лет.)
Я не смею приказывать Вам или настаивать на чем-либо. Просто как Ваш коллега я счел своим долгом поделиться соображениями, которые возникли у меня, как у человека, курирующего вопросы правопорядка в Техасе.
У меня на памяти два случая, когда бухгалтер (в первом эпизоде) и (во втором) вице-директор, обвиненные в растрате, скрылись из-под следствия на три года. Мы были вынуждены прекратить дело против Банка за отсутствием обвиняемых. Главный порок Банка — разгильдяйство, халатность, недостаточно строгое ведение дел, выдача ссуд без достаточных на то оснований — остался ненаказанным, а по прошествии трех лет и вице-директор (во втором эпизоде), и бухгалтер (в первом) вернулись в свой город и поселились в роскошных домах. Мы же были лишены возможности привлечь их к ответственности, ибо закон стоит на их стороне: «По прошествии трех лет виновные в растрате суммы, не превышающей десяти тысяч долларов, к уголовной ответственности не привлекаются и дела, возбужденные против них, прекращаются автоматически».
Несмотря на то, что вся пресса поднялась против двух этих расхитителей, несмотря на то, что, казалось, правда была на стороне возмущенных граждан, победила сухая буква закона.
Еще раз прошу Вас считать это письмо отнюдь не деловым.
Я полагаюсь на Ваши решения целиком и полностью — особенно после того, как Вы подписали постановление на возбуждение уголовного дела против Портера.
С искренним приветом
Даниэл Хьюдж, советник департамента по надзору».
«Мой дорогой Кинг!
Советник департамента по надзору Даниэл Хьюдж по-настоящему одаренный человек, о чем свидетельствует копия его письма прокурору Кальберсону по поводу «Первого Национального».
Он, конечно, сам не просил меня показать тебе его военную хитрость, но в глазах этого юридического змея я прочитал такую мольбу сделать это, особенно накануне предстоящих пертурбаций в его ведомстве, что посчитал целесообразным просить тебя просмотреть этот документ.
Поскольку ты вполне мог забыть существо дела, напомню, что речь идет о попытке Филиппа Тимоти-Аустина задавить «Первый Национальный» и сделаться монопольным банковским боссом в южном и северно-восточном регионах Техаса.
Поскольку его «Силвер филдз» приносит нам семь к одному, то, я полагаю, имеет смысл поддержать и Тимоти и ту его команду, которая надежно страхует законный успех его предприятий. Бесспорно, Даниэл Хьюдж может считаться украшением этой команды.
Его стратегический план заключается в том, чтобы подбросить людям из «Первого Национального» — через Кальберсона, который многим обязан одному из банковских президентов, — идею, смысл которой заключается в том, чтобы Портер (это кассир, мелкая сошка, он объект игры, через него можно бить самую структуру Банка) скрылся на три года, тогда, мол, дело само по себе заглохнет, имя Банка не будут трепать.
(Тимоти загодя скупил ряд газет в Техасе, поставив во главе изданий надежных людей, внешне с ним никоим образом не связанных. Довольно сложной была его борьба против бойкой газетки «Роллинг стоун», но он смог и ее подвести к банкротству, сделавшись, таким образом, единственным человеком, контролирующим общественное мнение Остина.)
В случае, если конечная задумка Тимоти-Аустина, аккуратно переданная им Хьюджу и столь умело разыгранная юридическим змеем, даст плоды, в случае, если «Первый Национальный» клюнет на это, техасская пресса начнет кампанию, которая заставит прежних хозяев города потесниться, сдать захваченные позиции, а потом и вовсе уйти из штата. Время романтики поры освоения Дикого Запада кончилось, честь и хвала тем, кто его завоевал, но настали новые времена, машинная техника и все такое прочее, следовательно, пришла пора смены караула. В большом, общегосударственном деле всегда надо уметь жертвовать малым, как это, впрочем, ни прискорбно для всех нас.
Прими мою дружбу, дорогой Кинг, твой Камингс».
«Дорогой Ли!
Хочу поделиться с тобою новостью: я житель Хьюстона! Но и это не все: ты имеешь теперь дело с шефом отдела юмора газеты «Хьюстон пост»!
Главный редактор где-то нашел подборку моих «Роллинг стоун», прочитал и пригласил перебираться к нему. После первых десяти дней работы он отдал в мое бесконтрольное ведение рубрику «Городские истории», предупредив заранее (будто знает меня много лет, особенно мою тягу задирать только тех, кто сильнее меня), что в Хьюстоне есть двенадцать семей, к которым примыкает еще семь фамилий, их травить нельзя ни в коем случае, а уж если припрет, то лишь после консультации с ним и с теми его друзьями, которые понимают толк в политической борьбе, то есть в Оптовой Торговле Протухшими Овощами.
Я теперь начал спать без кошмарных сновидений. Тот ужас, что случился в Остине, как-то стирается в памяти. Люди быстро забывают плохое, нам свойственна вера в лучшее, этим и живо человечество, хотя историки делают все, чтобы мы, обитатели планеты Земля, лучше всего знали именно про войны, моры, страшные годы тирании. Им, мне кажется, мало платят, если они пишут о прекрасной поре Возрождения, или о нашей революции, борьбе за независимость, или о французских просветителях. Со свойственной старым бабкам тягой к сплетням они умудряются выискивать самые черные пятна даже в солнечных пиках истории, они идут в своих посылах не от того, что именно в недрах Святой Инквизиции, которая на словах радела об устоях веры Христовой, а на деле сражалась против всего нового, чистого, зародилась философия свободы. Лишь только начав писать о европейском Ренессансе, самое большое внимание историки обращают на то, как слепые владыки и догматики-попы готовят свое кровавое пиршество, когда к столу подают рагу из Разума, Мозги под майонезом, Вырезку из Честности и Компот из свежей Крови. (Хотя, допускаю я, историки, сосредоточивая наше внимание на ужасе истории, пытаются предостеречь человечество от повторения кошмаров, но разве такое возможно? Может быть, лучше побольше и покрасочнее рассказывать о том, как прекрасны были дни мира в Элладе и сколь поразителен талант Сервантеса?)
Борение Инквизиции и Возрождения — вечная тема, присущая, кстати говоря, и нашему времени, каждому городу, какое там, каждому дому. Мы в редакции получили более ста писем от возмущенных жителей Хьюстона, которые требуют применить санкции против «потерявших стыд и совесть девок, позволивших себе сменить юбки на шаровары и взгромоздившихся на так называемый велосипед».
Меня бьет от ярости, когда я читаю письма этих благонамеренных идиотов, более всего радеющих о традициях и внешнем приличии, понимая, что, напечатай я резкий фельетон против них, гневу их не будет предела, упадет подписка и мой благодетель вышвырнет меня на улицу.
Я теперь довольно часто захожу в салуны, кафе и бары, где здешние жители перехватывают «горячую собачку» в короткое время ленча, выпивают стакан молока и непременно пролистывают нашу газету. Я захожу туда не без умысла, мне очень важно послушать, что говорят про те материалы, которые я пишу, улыбаются ли им, спорят о них, или же, промахнув те страницы, где перепечатаны данные биржи, остальные бросают под стол после того, как уплатят бармену пятнадцать центов за еду и питье.
Должен тебе сказать, что это очень интересное занятие. Чего я не наслышался о своей работе за эти недели! Один сказал: «сентиментальные побасенки стала печатать наша газета», другой заметил, что «эти мелодрамы мне не по сердцу, никакой правдивости», третий, обливши клетчатый жилет теплым молоком, произнес целую тираду про то, что «время дешевых анекдотов времен покорения Америки ушло в прошлое, жаль, что газета так низко пала», четвертый похвалил то из написанного мною, что мне самому совершенно не нравится, и я лишний раз убедился, что газетчик не имеет права судить свою работу, как, видимо, и художник, и писатель, и музыкант, — лишь зрители, читатели и слушатели вправе выносить окончательное решение, которое не подлежит обжалованию критики.
Наша редакция довольно шумная, в большой комнате стоит двенадцать столов, на каждом телефон, а у репортеров скандальной хроники три аппарата, которые беспрерывно трезвонят. Шум, гомон, стрекот пишущих машинок — все это радует мое сердце, хоть утомляет голову, и я ухожу работать в маленькую комнатку обозревателя, занимающегося вопросами науки, школы и медицины. Печатается он мало, а думает и читает (что, конечно же, одно и то же) довольно много. Он как-то сказал мне, что Шекспир не что иное, как современный нам толкователь Плутарха, только в отличие от историка он брал частное и исследовал эту малость в ее вечном смысле, в философской сущности, в пересечении незримых нитей закономерного и случайного. Я тугодум, как тебе известно, и не умею сразу понять то, что мне говорят, все надо переварить наедине с самим собою; так случилось и на этот раз. Действительно, подумал я, каждое явление, любой человек, особенно если он есть персонаж истории и память о нем не затерялась в пыли столетий, может быть оценен совершенно по-разному. Плутарх по-своему объяснял, отчего Кориолан изменил Риму, тщательно изучал обстоятельства, предшествовавшие его поступку, и причины, к нему приведшие, а Шекспир просто-напросто сострадал личности Кориолана, разыгрывал свое действо, вдыхал свою плоть в его тлен. Видимо, высший смысл литературы в том и заключен, чтобы увидеть правду образа, поверить в нее и восстановить свою правду. А уж насколько твоя правда угодна людям, скажут они сами: если будут тебя читать, искать твои книги, передавать их из рук в руки, значит, ты почувствовал правду, а если нет — значит, мимо, значит, не понял, не дотянулся. Вообще, писать об исторических персонажах крайне сложно. Согласись, сейчас можно подобрать исчерпывающе полное описание событий французской революции или нашей гражданской войны. Однако что такое событие? Это есть расположение войск накануне сражения, точные данные о том, где и какие полки Гранта стояли в ночь перед битвой, однако же кто может рассказать, что ел накануне этой столь важной для нашей истории битвы генерал Ли? Что пил? О чем говорил с друзьями? Какие-то обрывки правды могут дойти до нас, но они будут, понятное дело, тенденциозными: те, которых генерал любил и отмечал, станут говорить о нем с любовью, те, которым доставалось, выльют на него ушат грязи. Пойди-ка, отыщи золотую середину! И — главное: о чем он думал? Кто сможет сказать об этом? Да и потом, разве мысль бывает когда-нибудь однолинейной? А мысль талантливого человека — это вообще смесь образов, слов, видений. Необходимо прозрение, какое-то таинственное чувствование исторической (то есть людской) правды, — только тогда можно написать то, что будет помогать нашим детям жить на этой суровой земле.
Ту свою «грустную исповедь о марионетках» я, следуя твоему совету, не напечатал в «Роллинг стоун», но думаю попробовать ее обкатать здесь, в Хьюстоне, интересно будет посмотреть, как прореагируют здешние обыватели.
Дорогой Ли, я был бы счастлив получить от тебя письмо.
Любящий тебя
Билл С. Портер».
«Дорогая мамочка!
Мы устроились вполне сносно: комната, где мы спим, довольно большая, так что Маргарет имеет свой уголок, выгороженный ширмой. Билл работает по ночам, поэтому мы не мешаем ему. Ему прибавили заработок, и мы теперь имеем сто долларов в месяц, совсем как в Остине.
Билл купил себе в лавке подержанных вещей: английский клетчатый костюм и желтые лайковые перчатки, потому что здесь очень следят за тем, как одеваются служащие.
Я приискиваю заказы на рукоделие, думаю, мои занавеси вполне можно будет выгодно продавать, это даст нам еще не менее тридцати долларов в месяц, но я пока не говорю об этом Биллу, чтобы не ранить его самолюбие, ибо работающая жена при муже, который не прикован к постели, конечно, позорно, и я вполне его понимаю.
Напиши мне, как развиваются дела у следователя? Есть ли надежда, что процесса не будет?
Очень тебя прошу, держи эту мою просьбу в секрете ото всех. Ты же достаточно хорошо знаешь Билла, он может перенести все, что угодно, но только не сострадательную зависимость. Порою я поражаюсь ему: другой бы на его месте заплакал, заболел, впал в прострацию, запил, наконец, но он абсолютно ровен, и мне делается страшно: не сокрыто ли в нем страшное равнодушие? Не бездушный ли он, холодный эгоист?! Нет, нет, я люблю его! Он прекрасный отец, я таких других не видела, просто, видимо, в нем нет того, что присуще нам, женщинам, нет воображения, которое не дает спать ночами, нет предчувствий, которые изматывают душу и делают сердце кровоточащим комочком. Я верю, Билл станет прекрасным юмористическим журналистом, еще больше я верю в то, что он сделается одним из лучших карикатуристов Техаса, но, когда он начинает рассказывать мне безысходные, грустные истории про ковбоев, которые кончаются смертью лучших или еще какой трагедией, мне делается горько жить на свете. Я осторожно сказала ему об этом; он пожал плечами: «Ты хочешь толкнуть меня на стезю лжи?» Что мне ему было ответить?
Дорогая мамочка, было бы замечательно, пришли ты мне набор новых спиц, выпущенный сейчас в Нью-Йорке, они так же хороши, как заграничные, а ведь все, что делают в Европе, несравнимо надежнее и красивей наших товаров! Стоимость этого набора одиннадцать долларов сорок три цента. Если я найду хорошую клиентуру, эти спицы (в каталоге их номер или 88-2, или, наоборот, 2-88) помогут мне в приработке. Только, пожалуйста, ни в коем случае не говори про это Биллу, ты же знаешь его щепетильность и болезненную гордость.
И еще, дорогая мамочка! Когда Билл опубликует свои юморески и получит за них двадцать-тридцать долларов, я тебе сразу же верну деньги, но сейчас ты бы очень выручила меня, ссудив пятнадцатью долларами, чтобы я смогла устроить ужин для коллег Билла по редакции, это для него крайне важно. Он говорит им, что ходит на ленч домой, и отказывается посещать вместе с ними бар, но домой-то он не приходит, а сидит в дешевом кафе, попивая сырую воду. Я узнала об этом совершенно случайно от стенографистки редакции мисс Пичес.
Дорогая мамочка, я пытаюсь следовать твоему совету и ставлю себе оценку за то, как себя вела каждый день. Когда мне делается совсем плохо и я чувствую, что могу не совладать с собою и снова наговорю Биллу грубостей или обидных колкостей, я, как и обещала, читаю Евангелие. Иногда мне это помогает, но, если начинаются приступы кашля, я совладать с собою не могу, особенно из-за изматывающей сердце неизвестности.
Целую тебя, дорогая мамочка, твоя Этол Портер».
«Дорогой мистер Камингс!
Конечно, «Первому Национальному» так и эдак пяток каторги обеспечен, это мне точно сказали, следовательно, ушат с дерьмом им будет надет на голову по самые уши, за воротник потечет.
Но если предлагается вообще суда над Портером не делать, а чтоб обвиняемый кассир сбежал, то и это можно попробовать.
Я проработал тут кое-чего, и выходит, что в поезде, который ходит из Хьюстона в Остин — а судить голубя будут там, — вполне можно организовать ему встречу с человеком, которому тот верит. Я полистал записную книжку памяти, нашел имя Конрада А. Смита, который сейчас на мели, но хочет купить себе отель, а голубь его помнит со своих юношеских лет и уважает. Он готов повлиять на голубка, но ломает за это изрядную сумму, пятьсот баков. Так что смотрите, на ваше благоусмотрение, а про случившееся он знает от Ли Холла, который в дружестве с подследственным и очень к нему сердечен.
В случае успеха предприятия я возьму за услуги пятьдесят долларов с вас и сто со старого ковбоя, дайте только знать и пришлите задаток в двадцать пять баков.
Ваш Кеннет, президент фирмы „Посреднические услуги“».
«Дорогой Майкл!
Как мне ни горько тебе сообщать это известие, но пусть оно лучше придет к тебе от меня, чем от кого другого.
Следствие закончено, Портеру инкриминируется растрата в пять тысяч долларов, и через три дня он будет — увы, по моему указанию — арестован.
Для тебя я готов сделать то, что мне в общем-то делать нелегко: я выпущу его до суда под залог.
Прости меня.
Твой Кальберсон, прокурор.
P. S. Пожалуйста, сожги это письмо, потому что я не имею права говорить об этом никому».
«Дорогой мистер Портер!
Поскольку я безграмотный, это письмо под мою диктовку пишет внучка Кэролайн, ей двенадцать лет.
Наверное, вы меня не помните, я служил объездчиком коней на ферме мистера Ричарда Д. Холла, где вы были в то же время ковбоем, гитаристом, переводчиком на испанский, а также поваром. Потом вы снова уехали к брату мистера Ричарда Д. Холла, мистеру Ли Л. Холлу, а все постоянно про вас вспоминали: и как вы разыгрывали спектакли, в которых надо всеми шутили, но не обидно, а по-дружески, и как ухаживали за испанкой Тоньей.
Когда я вложил свои деньги в акции «Фрут компани», которые были выпущены проходимцами (о, я, конечно, об этом не знал), и стал поэтому нищим, мне надо было срочно выплатить за аренду земли, на которой я поставил маленький салун (а то «Скотопромышленный банк» сразу же погнал бы взашей, они не церемонятся, совсем молодые люди, пришли сюда, на Дальний Запад, на все готовенькое, после того, как мы его для них обжили, а я бы стал совершенно нищим, а ведь у меня семья и две внучки, а их отца убили во время перестрелки на границе, и я их содержу один, больше некому).
Теперь вы, наверное, меня вспомнили, я же вам все об этом рассказал, когда вы служили в «Первом Национальном», и попросил у вас ссуду в сорок девять долларов шестьдесят два цента под обязательство вернуть через сорок дней, и вы пошли на то, чтобы спасти меня от нищеты. А теперь меня вызвали к прокурору, и там молодой человек в очках, назвавший себя мистером Трамсом, спросил, сколько вы взяли себе из тех сорока девяти долларов шестидесяти двух центов. Я даже не понял сначала, о чем он говорил, а потом только дошло до меня, что вы, давая ссуды горемыкам вроде меня или же друзьям директора Банка без достаточно оформленной финансовой поручительской документации, получали со всех мзду, которую клали себе в карман.
Я, конечно, послал этого подлого мистера Трамса куда подальше, а он стал мне грозить, что, мол, привлечет меня в качестве соучастника хищений, на что я пообещал ему дырку в голове, я всегда работал с оружием сорок пятого калибра, сердце не выдерживало вида страданий раненых, а сорок пятый гарантирует моментальный переход в лучший мир, никаких мучений.
Он на это сказал мне, что засадит меня в тюрьму, а я предложил ему попробовать это сделать.
С этим я ушел от него, но решил сразу же написать вам письмо.
Можете рассчитывать на меня, как на себя. С помощью вашей ссуды в сорок девять долларов шестьдесят два цента я откупился от «Скотопромышленного банка», потом рискнул вложить деньги, оставшиеся от выплаты, в приобретение новых пластинок для граммофона и стал продавать билеты в мой салун на музыкальные концерты. Это принесло кое-какой барыш. Тогда я — коли пошла удача, пользуйся ею — выписал из Лос-Анджелеса больного деда моего друга, где он потерял врачебную практику и ниществовал. А тут я нарисовал большой плакат с его именем и оповестил всех, что самый великий врач Западного побережья дает консультации за два доллара. Ну, и повалил народ. Так что я сейчас при деньгах и строю большой крытый навес, чтобы гостям можно было держать коней в тепле, когда идут ливни.
Жду указаний, как мне поступить.
Глубоко вам благодарный и уважающий вас
Конрад Арчибальд Смит».
«Дорогой Ли!
Если ты представишь себе пустоглазого дурня в светлом, английского кроя, костюме, клетчатом, как тюремная решетка, в целлулоидном воротничке, который вытягивает шею, делая ее похожей на цыплячью, за длинным столом, заваленным гранками, вырезками из газет, телеграммами и письмами читателей, то это буду я.
Ты не можешь себе представить, сколь много горестного я узнал за то короткое время, что провел в Хьюстоне.
Мне теперь приходится вести и светскую хронику, это очень важная рубрика в газете, ее читают, ты снова прав, несмотря даже на то, что у нас тут нет ни одного артиста или художника. По роду новой службы мне пришлось посещать рауты отцов города... Видел бы ты, с каким нескрываемым презрением разглядывали мой старый костюм здешние дамы, обсыпанные сапфирами, изумрудами и брильянтами, как перхотью! Человек ценится по одежде, вывел я для себя и сделал вывод: одеваюсь, как денди, даже завел себе лайковые перчатки и брошь для галстука с фальшивым алмазом. С тоской и болью я вспоминаю прошедшую молодость, когда цену человека определяла не одежда, а его сущность, то есть умение выручить из беды друга, объездить норовистого коня, отстреляться от бандитов, сколотить дом в том месте, куда не ступала еще нога человека, развести в этом доме очаг и радостно встречать там тех, кто пойдет еще дальше...
На Дальний Запад пришли совсем другие люди. Ли, ты даже не представляешь, как они не похожи на нас и на тех, кто был до нас! Молодые, с холодными глазами, без всяких сантиментов, они, наверное, делают нужное дело, организовывая нашу вольницу в штат, подчиненный законам страны, но неужели прогрессу угодны не люди, а некие инструменты государственной машины, лишенные всего человеческого, романтического, доброго, самобытного?!
Знаешь, я споткнулся на одном интересном размышлении: ведь сказки про козлят, мышат, про добрых принцев и нежных волшебниц сочиняют мужчины: женщины лишь пересказывают их детям. Нельзя ли сделать из этого вывод, что мужчинам (я имею в виду истинных представителей этого пола) более, чем женщинам, свойственно желание принести всем (а не одной лишь своей семье) благость, увидеть справедливость при жизни, а не в загробном царстве?
Я не зря взял в скобки свое замечание про истинных представителей нашей с тобою половины рода человеческого, ибо сейчас к власти пришли злейшие враги сказочников. На раутах мне нечего делать, кроме как наблюдать; пить, как тебе известно, я боюсь, поскольку алкоголь мешает мечте, то есть сочинительству; еды на этих раутах почти не подают, несколько кусочков ветчины и сыра, на них нацелено столько алчных взоров (чем человек богаче, тем больше он норовит ухватить на такого рода бесплатном рауте), что я просто-напросто считаю ниже своего достоинства толкаться, пролезая к блюду, ухватывать кусок и убегать в угол, чтобы там сладко почавкать, набивая брюхо.
Результаты моих наблюдений оформились в некую схему. Как всегда, самый главный человек города исполнен добродушия, он открыт, демократичен, весел, не чурается грубоватой народной шутки, больше всего любит пораспространяться о своем рабочем прошлом, о бедности, пережитой им в детские годы, и о том, как прошел последний бейсбольный матч между командами «Викингов» и «Поросят».
Рядом с ним на рауте обычно стоят «холодноглазые». Это те, которые окружают босса в офисе: напрямую, как известно, к нему не попасть, надо сначала обговорить тему визита, доказать необходимость встречи, ее целесообразность для паблисити туза и все такое прочее, только после этого его ассистенты соберутся на свой дьявольский шабаш и примут решение, которому их шеф обязательно подчинится.
Нельзя отрицать того, что «холодноглазые» знают толк в работе, читают законы и по-научному относятся к рекламе, призванной сделать их босса еще более известным, а оттого влияющим на политику, то есть на бизнес.
Но вот о чем я все больше думаю, дорогой Ли, после этих раутов, где рассматриваю главного босса и свору «холодноглазых»... Мы можем перестать быть той землей, которую создавали наши отцы, да и мы с тобою в какой-то мере. Холодные лица на страже холодного закона — боже, как может стать холодно в Америке! Как изменится климат! Как увянут люди, переменятся характеры, какая станет тишина и разобщенность! Да, все верно, закону должны служить люди, лишенные эмоций, параграф и его выполнение прежде всего, наши законы прекрасны, а придумал их не кто-нибудь, а Джефферсон и Вашингтон, которым удалось то, что не удалось французской революции, но ведь закон подобен живому организму, все в этом мире в чем-то напоминает человека, все подвластно ему или должно стать подвластным, а человечество определяют хорошие люди (должны, во всяком случае), как историю ее пики — Спартак, Лютер, Микеланджело, Юм, Ньютон, Вашингтон, а не серые инквизиторы или бездумные монархи. Я, видимо, пишу коряво, но это значит, что я пишу об очень больном, о том, что не дает мне покоя, что тревожит меня больше, чем мои горести, потому что мы, те, кому за тридцать уже, прожили свои лучшие годы, а нашим детям еще предстоит жить в мире, и от того, кто будет им править, зависит сама Жизнь на земле.
Общение с «холодноглазыми», причем постоянное, деловое, необходимое, разлагающе действует на общество; всякое действие рождает противодействие, и хорошо, если бы против них открыто поднялись, так нет же! Самое страшное, что рождается некое массовое мнение, что, мол, живя среди койотов, надо научиться есть падаль, чтобы не умереть с голоду. Ничто так не разлагает общество, не разобщает его, как цинизм и холодное, безапелляционное, бесчувственное следование параграфу закона.
Придумана схема: мол, «холодноглазые» лишь некая прокладка между большими боссами и народом, необходимая, малочисленная инстанция. Но ведь именно эта прослойка общается с нами, докладывает о нас боссам, потом, в свою очередь, доводит до общественности то, что людям предстоит делать, чем восхищаться, что ненавидеть. Они не боссы, но они уже и не мы, они страшная химера, которая стала ужасающей, незримо могущественной явью. Из кого они состоят? Те, кто умеет объезжать мустангов, занимается своим делом, и счастливы, потому что любимое дело — это высшая человеческая радость, не правда ли?! Бизнесмен, знающий, как наладить дело, весь в своем предприятии, и ему незачем продавать свою душу боссам, он сам босс! Плотника просто-напросто не пустят в этот клан, у него нет знания. Из кого же тогда создается армия «холодноглазых»? Из грамотных, но неумелых, из тех, кто лишен компетентности, но обладает нужной памятью на параграфы закона, из тех, кто труслив, ибо и объездчик мустангов, и бизнесмен должны принимать волевые решения; эти же, «холодноглазые», обязаны делать все, чтобы все кругом ничего не делали, они тормозят прогресс, они думают лишь о своем месте, которое дает им баки и блага.
Вот о чем я думал, посещая рауты и составляя отчеты об этих балаганах. Первый раз я написал про то, что хозяйка дома, леди Фрич, слегка горбата (и это правда), но это не мешает ей хорошо готовить бутерброды с мягким сыром (вроде мокрого камамбера) и наблюдать, чтобы отцам города вовремя подавали настоящее, шотландское виски. Я дал прочитать отчет Этол, она пришла в ужас, все за меня переписала в том смысле, что «лучистые глаза очаровательной леди Фрич сияли счастьем и добротою, когда она принимала наиболее достойных граждан Хьюстона, собравшихся в ее доме, чтобы обсудить вопросы, связанные с развитием музыкальной культуры города; духом заботы о подрастающем поколении был проникнут короткий, но искрометно-талантливый спич мистера Брайта, который вручил чек на пятьдесят долларов „Организации за верность Традициям Песни Техаса“».
Я спросил Этол, не стыдно ли ей так меня править, потому что она, как и я, знает, что мистер Брайт просто-напросто готовится к выборам, а пятьдесят долларов ему вручил «Скотопромышленный банк», ставленником которого он является, но Этол показала мне глазами на ширму, за которой спала Маргарет, и в довершение ко всему заплакала, а когда плачет женщина, я готов сделать все, что могу, лишь бы она плакать перестала.
Кстати, не можешь ли ты подробнее написать, когда с фермы Ричарда ушел ковбой Конрад Арчибальд Смит? По какой причине?
Я желаю тебе счастья и хочу поговорить с моим редактором о командировке к тебе, чтобы мы наконец смогли положить конец бандиту по кличке Малыш и отомстить за гибель прекрасной испанки Тонью. Я пообещаю ему написать интересный рассказ об этой экспедиции. Но, боюсь, он меня не пошлет, потому что «холодноглазые» и в редакциях наводят жесткий порядок: Малыш — тема для репортера скандальной хроники, а мне по штату положено не мотаться в седле вдоль границы с ковбоями, а веселить своим юмористическим блеянием читающую публику.
Этол сильно кашляет, ей бы поехать к тебе на ранчо пожить среди ковбоев... Я так боюсь увидеть на ее носовом платке капельку крови, дорогой Ли...
Тот монолог Судьбы, о марионетках, который я тебе отправлял, будет опубликован завтра.
Остаюсь твоим другом
Биллом Портером».
«Дорогая доченька!
Мы не могли себе и представить, что дела обернутся так ужасно. Однако, любимая Этол, не волнуйся, все обошлось благополучно. Несмотря на то, что Билла арестовали прямо в здании прокуратуры, сразу же после того, как было вручено обвинительное заключение, Роч сумел сделать так, что его освободили до суда, после того как мы внесли за него залог; в тюрьме он провел только одну ночь; сегодня утром Билл вернулся к нам, принял ванну и лег спать в твоей девичьей комнатке.
Он сделался очень молчаливым, не произнес ни одного слова, осунулся, так что, дитя мое, пожалуйста, смиряй свой нрав и, когда он вернется в Хьюстон, не сердись на него попусту, контролируй свои настроения, столь часто меняющиеся, будь постоянно улыбчивой и заботливой.
Моя маленькая, поверь, семейное счастье в основном зависит от женщины. Даже если случилось худшее и женщина по прошествии месяцев или лет поняла, что не любит своего избранника, ошиблась в нем; то и в этом случае дисциплина и такт могут сохранить такие отношения в семье, которые накануне старости станут дружескими, и все плохое уйдет, останется лишь воспоминание о хорошем. Достоинство и выдержка, Этол, две эти ипостаси Христова учения гарантируют человека от бед в его крепости, в Доме его. Но, увы, часто случается прямо противоположное: двое любящих живут словно собака с кошкой, и виновата в этом всегда кошка, потому что она игриво задирает, не контролирует свой нрав, мяучит тогда, когда следует мурлыкать, и показывает когти в тех ситуациях, в которых надо гладить мягкой лапкой.
Биллу сейчас очень плохо, моя девочка. Несколько месяцев ему предстоит жить под дамокловым мечом, ожидая суда, — его официально обвинили в растрате пяти тысяч долларов. Ты понимаешь, какая это для вас сумма; ему надо работать пять лет, и не кормить тебя и Маргарет, и не есть самому, чтобы вернуть эти деньги. Но его обвиняют не только в этом: главное, что ему инкриминируют, заключается в том, что он халатно вел дела, разбазаривал деньги вкладчиков, нарушал федеральные законы о банках и таким образом наносил ущерб Соединенным Штатам.
Как объяснили Рочу, в эпоху государственного становления, которую мы сейчас переживаем, всякого рода анархия, хоть и продиктованная благими намерениями, особенно опасна для общества и будет караться немилосердно.
Прошу тебя, доченька, внемли материнским советам.
Пусть господь всегда будет с тобою.
Любящая тебя мама».
«Дорогая мамочка!
Билл вернулся в совершенно ужасном состоянии. Случилось самое страшное, что только могло случиться: он начал тайком пить. Он, как всегда, шутит, рассказал, сколь забавными были его соседи по тюремной камере, считает, что суд оправдает его, но я-то знаю его глаза и вижу в них такую боль, что сердце мое разрывается. Он стал похож на больное животное, сознающее, что дни его сочтены, и ничто не может ему помочь.
Как всегда, он отправляется утром в редакцию (мы скрываем случившееся ото всех, Билл страшно болезненно относится к тому, что произошло, с его-то гордостью — быть «растратчиком», можешь себе представить!), как всегда, он надевает свой английский костюм, который я каждую ночь глажу, чтобы он смотрелся как можно респектабельнее («Чем тебе хуже, — говорит Билл, — тем ты должен выглядеть наряднее, беззаботнее и богаче»), натягивает лайковые перчатки (он отказался от своей порции молока, чтобы я могла им чистить мягкую кожу каждый день) и отправляется в редакцию, где пишет свои юмористические рассказы. Возвращается он за час перед тем, как Маргарет должна отойти ко сну, и сразу же начинает играть с нею, они катаются по полу, хохочут, а потом он рассказывает одну из своих бесчисленных сказок, и девочка засыпает счастливой.
Сначала я не придавала значения его излишне экзальтированной веселости, он ведь всегда был нежен и весел с Маргарет, но однажды поцеловала его и ощутила отвратительный запах виски. Как ты и просила меня, я не подала вида, что почувствовала это, но и назавтра он тоже был навеселе! Тогда я спросила его, откуда у него деньги на выпивку, мы ведь считаем каждый цент, особенно после того, как ты и Роч одолжили две тысячи долларов, внеся за него залог в тюрьму, чтобы он был отпущен до суда домой. Билл ответил, что в Хьюстон приезжал старый ковбой Конрад Арчибальд Смит, с которым он работал на ранчо Ричарда Холла, и ему было неудобно отказать старику в том, чтобы пару раз поужинать с ним, а ковбои, сказал Билл, не понимают, как можно ужинать, да еще со старым приятелем, без пары стаканчиков виски с содовой.
Он смотрел на меня, объясняя происходящее, такими страшными глазами, столько в них было муки, что я в ту ночь не смогла уснуть.
Я не знаю, как мне поступать. Я в отчаянии.
Целую тебя, дорогая мамочка, любящая тебя Этол Портер».
«Дорогой Ли!
Ты себе не представляешь, как счастливо жить узнику, приговоренному к смертной казни после того, как он подал жалобу на неправомочность приговора и жалобу, как ни странно, приняли к рассмотрению. О, сколь громадной стала казаться ему камера, каким ослепительным мнится ему теперь тусклый свет, проникающий сквозь грязное, зарешеченное оконце, как добры голоса тюремщиков, сколь вкусна похлебка из чечевицы!
Мое настроение значительно ухудшилось, когда в Хьюстон приехал старина Конрад Арчибальд Смит, помнишь, я спрашивал тебя о нем в одном из предыдущих писем? Когда он подошел ко мне возле дверей редакции, сердце мое сжалось от боли, от тоскливой боли по безвозвратно ушедшей молодости, по нашим самым счастливым годам! Как и семь лет назад, он был в своем синем ковбойском костюме, ставшем сейчас благодаря рисункам изнеженных книжных художников маскарадным, в то время как нет на свете более удобной и экономичной одежды, чем эта. Каждая деталь придумана не парижскими законодателями мод, которые маются от томности, но самой жизнью: левый карман — для патронов, правый — для плоскогубцев, которыми надо скрутить проволоку, ограждающую загон, где весело мычат двухлетки с замшевыми губами и глазами влюбленных девушек, карманы на заднице прекрасно вмещают ложку, и перочинный нож, и связку ключей; в боковом, удлиненном, прекрасно лежит кинжал; тот, что на груди, — надежно прячет деньги и плоское портмоне с фотографическим портретом бабушки, мамы и лучшего друга. Ничего лишнего, все прочно, удачно, придумано жизнью, а не головою — пусть даже самой талантливой.
Конрад Арчибальд Смит прибыл не один, а с Бобом Кэртни, который работал у Линдона Б. Пристера, потом уехал в Мемфис и его пригласили в банк, кассиром. Судьба его до ужаса похожа на мою. Так же, как и в Остине, совет директоров состоял из старых ковбоев, зашибивших деньгу. Так же, как в «Первом Национальном», все подчинялись закону дружбы, а не параграфу Всеобщего и Безусловного Правила Финансового Уложения для Банков. И так же, как я, был уличен «холодноглазыми» в растрате, но оказался умнее меня, потому что уехал в Мексику на три года, а по прошествии этих трех лет вернулся, так как дело его было закрыто, поскольку, как оказалось, дядя Сэм гневается на растратчиков не более тридцати шести месяцев, а потом сжигает в топке дела по их обвинению и назначает их ревизорами надзора за правильностью расхода средств на приюты.
Вообще этот Боб дал мне накануне отъезда в Остин на суд ряд советов, которые не могут не пригодиться, и давал он их мне, пока дядюшка Смит таскал нам от стойки бара стакашки с дымным виски — боже, какая сладость виски и как я ненавижу его наутро, когда голова словно котел, и ничего не идет на ум, а редактор Джонстон уже в пятый раз интересуется, закончил ли я очередной юмористический рассказ, от которого животики должны полопаться у добропорядочных граждан Хьюстона, я ж так умею их смешить, я так понимаю, что надо людям, уставшим от работы, я столь сострадателен к их бедам, надеждам и маленьким мечтаниям!
Ли, я стою на краю обрыва, и ничто не может помочь мне.
Я буду всегда помнить тебя, мой дорогой и добрый друг. Память — спасательный круг для людей, попавших в беду.
Твой Билл Портер».
«Дорогой мистер Камингс!
Пожалуйста, вышлите мне вторую часть гонорара, потому что я свою часть работы выполнил, Конрад А. Смит провел то дело, о котором мы уговаривались, голубь улетел, можете травить тех, кто за него ручался.
Ваш Кеннет, президент фирмы «Посреднические услуги и консультации».
«Живым или мертвым!
Полиция Техаса объявляет награду в тридцать долларов тому, кто укажет место укрывания преступника Уильяма С. Портера, скрывшегося от суда, который должен был состояться над ним в Остине 13 июля 1896 года».