«Дорогая Магда!
Как же я соскучился по тебе, красивая моя, надменная, умная и нежная сестра!
Вчера я занедужил, начались боли в области шейных позвонков, первый сигнал приближающейся зимы; пришлось вызвать массажиста, и он в течение полутора часов разминал мне сегмент. Наступило расслабление, я уснул, пока еще он продолжал работу, и мне пригрезился такой же сон, как в мае, когда мы с тобой ездили лечиться в Европу, в Виши: полет фламинго над кромкой океана. Боже, как давно это было!
Наутро я принял еще один массаж и сел на жесткую диету: ничего жареного, как можно меньше мяса, фрукты, фрукты и еще раз фрукты! Надоедает, конечно, жевать апельсины с лимонами, но чего не перетерпишь во имя того, чтобы ощущать себя полноценным, здоровым человеком!
Теперь по поводу дел. Поручи Шульцу как можно скорее связаться с Прайсом, другом генерала Лаутона, столь героически проявившего себя во время войны за Филиппины. Пусть он выяснит, какие компании будут в первую очередь задействованы на бизнес в этом новом, столь для нас интересном регионе Юго-Восточной Азии. Этот вопрос нужно проверить и перепроверить самым тщательным образом, потому что речь пойдет о моем вложении капитала в тот регион. А я определяю его в пятьсот, а то и шестьсот тысяч долларов. Внимание, внимание и еще раз внимание, как бы не влезть в авантюру! Поскольку я пока что лишен возможности лично контролировать это дело, ты не спускай глаз с этого перспективного предприятия, оно того стоит!
Второе. Попроси нашу адвокатскую контору в Хьюстоне купить те земли, вокруг которых вьются представители компаний, ставящих на минералы и полезные ископаемые. Пока что земля там еще не очень дорога, но пройдет три-четыре года, и цены подскочат в два раза, это уж как пить дать.
Третье. Пожалуйста, пришли мне мою качалку с нашего ранчо в Чимиктауне. Она стоит на застекленной веранде второго этажа. Я очень люблю отдыхать в ней после обеда.
Четвертое. У меня появился здесь милый знакомый. Он живет, конечно, не на нашем «банкирском» этаже, но часто меня навещает, потому что работает в аптеке. Его зовут Билл Сидней Портер. Человек этот в высшей мере занятен, он не делал ничего, чтобы завоевать авторитет среди моих нынешних соседей (если нет денег, то лишь авторитет дает здесь единственное право на выживание), и тем не менее пользуется совершенно поразительным уважением всех: начиная от начальника тюрьмы мистера Дэрби (мы с ним играем по пять часов кряду в шахматы, я выигрываю, он переживает) и кончая бессрочниками. Как ты понимаешь, начальник и так проникнут по отношению ко мне должным почтением; что же касается бессрочников и «тридцатилетников», то от них можно ждать всего. Когда они увидели, что мы с Портером на дружеской ноге, их отношение ко мне мгновенно переменилось, и если раньше меня звали отвратительной кличкой «кровосос» (здесь всем дают клички, это принято), то теперь меня называют «Ротшильд», что кажется обидным лишь плебсу, я всегда относился к барону с глубочайшим уважением, особенно после тех великолепных вечеров, которые мы провели вместе с ним в Лондоне.
Так вот, этот самый Портер пишет юморески, которые надо бы переправить в газетно-журнальные агентства. Он скрывает свою работу от тюремной администрации, потому-то я и предложил ему оказию. Не сочти за труд поставить на конверте с его юморесками свой адрес и поручи кому-либо из наших служащих отправить это в агентство по продаже литературных произведений.
Да, совсем забыл. Телеграфируй нашему представителю в Женеву, чтобы он вошел в контакт с фирмой аукционеров «Сотби» и обязательно посетил их торги изделиями из золота и платины. Как мне стало известно, «Сотби» будет продавать довольно интересные бриллианты; посоветовавшись с надежными юристами и спецами, купи несколько камней. Самый дешевый (но не дешевле тысячи долларов) преподнесешь жене начальника тюрьмы Руф Дэрби ко дню ангела.
Я молю Бога о твоем благополучии.
Целую тебя, твой брат
Карно».
«Дорогой Ли!
Вот наконец я и пишу тебе из тюрьмы города Колумбус, вполне каторжной, глухой, тихой (кроме тех часов, когда провинившихся бьют палками; крики истязаемых разрывают мое сердце, но страшно не само страдание другого человека, а твое ощущение бессилия помочь ему). Мой номер теперь тридцать тысяч шестьсот шестьдесят четыре. Я вытянул счастливую лотерею, так как назначен тюремным аптекарем. Я даже могу работать за тем столом, на котором хранятся порошки: от всех болезней в тюрьме дают легкое слабительное. Понос — слабительное, подагра — слабительное, изрубленная палками спина после экзекуции — слабительное.
Два раза в неделю у меня ночные дежурства. Это самые счастливые часы: никто не мешает работать. Да, да, да! Я здесь работаю упоенно! Спячка кончилась! Все определенно! Мосты сожжены! Я обязан стать во имя Маргарет, и я это сделаю, иначе мне нет прощения, надо вешаться на той вонючей веревке, что мои соседи по корпусу пытаются делать раз в неделю как минимум. (Выживших сажают в карцер, бьют до потери сознания, а затем определяют в кузню, где никто не выдерживает более трех, от силы пяти месяцев. Там не до самоубийств, только б повалиться на койку, нет сил завязать узел, а уж на табуретку забраться вовсе невозможно, скорее бы в сон, в счастье отхода от действительности.) Сюжеты у меня пока еще не кончились, так что есть о чем писать. Суди сам: когда в зале суда мне надели элегантные наручники и полицейский в штатском пристегнул меня к себе, как неверную жену, мы сели в поезд, чтобы следовать в Колумбус. Первой, кого я увидел в вагоне, была Лиз Патерсон из Гринсборо. Поскольку полицейский был одет в потрепанный костюм (он сам с Юга, был в молодости ковбоем, сейчас копит на аптеку, мечтает открыть ее возле станции), а я еще не успел сменить свою тройку на тюремный френч, Лиз стала щебетать о прошлом, про то время, когда я был лейтенантом пограничной стражи, и при этом выразительно глядела то на шерифа, что сидел рядом, то на наручники. Мой шериф (в каждом человеке есть святое) подтвердил Лиз, что я теперь капитан полиции и конвоирую его, страшного бандита, в тюрьму. Мне ничего не оставалось, как поддержать эту страшноватую игру. Я начал рассказывать доверчивой Лиз про то, как дни и ночи приходится гонять за налетчиками и грабителями, сочинил историю о каком-то шерифе Нельсоне Гарисоне, про то, как он, будучи смертельно ранен, тащил на себе женщину, отбитую у бандитов, как он развлекал ее разговорами, чтобы снять шок, который пришлось перенести бедняжке, как она влюбилась в него к концу дороги (я сделал ее дочерью миллионера, как ты понимаешь) и как она успокоилась, а потом втрескалась в могучего атлета и сказала, что готова с ним век прожить, а он, галантно поблагодарив ее за честь, умер. Лиз слушала меня зачарованно, а я более всего боялся, как бы она не спросила, отчего наручник одет на мою правую руку, — ведь детям известно, что на правую руку надевают кандалы лишь арестованным, полицейский должен иметь эту руку свободной, чтобы стрелять при надобности, но она, к счастью, не обратила на это внимание, и мы весело распрощались, и она пожелала мне продолжать «героическую деятельность по борьбе с организованной преступностью», а конвоировавший меня полицейский долго сморкался, качал головою, вытирал глаза носовым платком серо-коричневого цвета (видимо, достался в наследство от прадеда, высадившегося с первыми переселенцами, и с тех пор не стиранного, мыло дорого), а потом спросил, нарочно ли я изменял фамилию Нельсона с «Лэйчена» на «Гарисон». Я ответил, что вообще слыхом не слыхал о таком полицейском, что это вымысел, на что он заметил: «Именно эта история произошла на моих глазах в Сиракуза-Сити двенадцать лет назад, и Нельсон Лэйчен действительно спас женщину, которую похитили, перестрелял трех бандитов, а четвертый, удирая, продырявил ему левое легкое, и он из последних сил держался, только б не помереть так жалостливо, как помирают в книжках, и рассказывал несчастной смешные байки, и она в него влепешилась, как миленькая, а он, ясное дело, помер. Его мать, правда, получила хорошую страховку, да и отец этой бабы прислал старухе чек на пятьсот долларов, потому что действительно был миллионером, а эта придурочная ездила с сачками в прерии ловить мушек и бабочек».
Вот так-то...
...Когда дверь тюрьмы закрылась и с меня сняли тройку и дали серую форму, дежурный отвел меня к парикмахеру, которого здесь зовут «зверская морда». Он нарочно стрижет арестантов так, чтобы они выглядели придурками: кому оставит хохолок, кому обреет затылок — словом, делает все, что хочет, ибо он единственный человек из каторжан, которому тюремной администрацией дано право держать в руках бритву и ножницы (посадили его на тридцать два года за вооруженные ограбления).
Парикмахер, одетый в белую шелковую рубашку и цивильные брюки (он относится к числу тюремной аристократии, поддерживает дружеские отношения с «банкирами»: это те, у кого хорошие камеры; отбывают срок за то, что унесли из фирм, концернов или банков не менее миллиона, надежно спрятали и теперь ждут помилования, чтобы потом коротать жизнь в роскоши), поинтересовался, что бы я хотел видеть на голове: «хохолок по-венски», «каторжную шапочку» или «фазаний хвост». Я спокойно ответил ему, что сила, сообщенная личности оружием типа бритвы, преходяща, как сама жизнь, и что тюрьма должна роднить людей — это микромир, — а не разъединять их еще более. «Зверская морда» поинтересовался, не являюсь ли я проповедником и видел ли хоть раз револьвер перед носом, надежно разъединившим мир раз и навсегда, на что я ему предложил дуэль, причем дал фору в семь шагов и полторы секунды времени, добавив при этом несколько слов по-латыни. Это последнее отчего-то привело парикмахера в трепет, и он учредил мне такую прическу, которую делают на Елисейских полях в лучшем салоне.
Месье Карно, то есть «номер 30774», осужденный за то, что взял из сейфа того банка, где он был директором, не миллион, а два, предложил мне свои услуги, чтобы отправлять написанные вещи его сестре в Нью-Йорк, а у дамы есть связи в литературном мире. Не знаю, приму ли я его предложение (если он попросит каких-то особых услуг от меня как аптекаря, я, естественно, откажусь, достоинство обязано быть абсолютным, особенно в тюрьме, где делают все, чтобы лишить тебя этого качества), но если приму, то не премину тебе об этом сообщить, и тогда ты будешь заниматься эссеистами одного только Западного побережья, а сестра каторжного банкира подразнит критиков на Востоке.
Очень жду весточки.
Твой „30664“».
«Милый Уолт Порч!
Я был настолько ошарашен твоим посланием, что не сразу смог ответить. Да и сейчас я не очень-то понимаю, чем я тебя так прогневал. Я взял копию моего письма, перечитал ее и подивился твоему тону, полному недружественности.
Прости за резкость, но мне сдается, что в тебе просто-напросто заговорила зависть. Мы вместе начинали, но я вырвался вперед на пару корпусов, в то время как ты остался у меня за спиной, бежишь враскачку, задыхаешься от лишнего веса и брюзжишь на все и всех. Нельзя так, Уолт, нельзя, эгоцентризм никого еще не поднимал к вершинам успеха.
Теперь по поводу моего рассказа в «Пост», который показался тебе эпигонством с опусов Портера... Я внимательно перечитал себя и поразился тому, что какие-то рудименты стиля м-ра Портера действительно появились в моей стилистике, что меня совершенно опрокинуло.
Не в моих привычках пускать случившееся по воле волн; я вернулся к рассказам Портера (они высланы тебе вчера с утренней почтой) и заново просмотрел их.
Хотя в них действительно ощутима тяга к новому, но все равно я не могу согласиться с тобою в том, что этот господин может повлиять на качество нашей литературы. Нет, Уолт! Он будет печататься, в этом не приходится сомневаться, даже если другие «христопродавцы» решат его попридержать (кстати, ничего страшного не случится — чем больше литератор ждет, тем для него лучше; слабый сломается, сильный наберет сил), однако имя его не будет замечено широкой публикой потому хотя бы, что он прежде всего думает о себе, рекламирует свое всезнание, подменяет собою своих героев, конферирует действие и совершенно не работает со словом.
В симфоническом оркестре есть первая скрипка, но существуют ведь и фаготы. Значит, и они нужны, не так ли? Пусть он будет фаготом, я обещаю тебе — при случае — сказать свое слово в его поддержку.
Пожалуйста, подтверди получение рассказов м-ра Портера.
Смени гнев на милость.
Твой Грегори Презерз».
«Дорогая миссис Роч!
Я довольно долго колебался, прежде чем отправить эту весточку. Сначала я вознамерился писать Вам веселые послания про то, как любопытно мне в «Колумбусе», как много здесь того самого жизненного материала, который столь необходим человеку, рискнувшему взяться за перо, но потом решил, что это будет совсем уж грубая нечестность.
Как Вы понимаете, это письмо я отправляю не по официальному каналу, через цензуру администрации, но с оказией. Поскольку тюрьма, как и все наше общество, разделена на белых и черных, сильных и слабых, богатых и бедных, у меня здесь появился знакомый, банкир Карно, который пользуется привилегиями. Он-то и имеет возможность отправлять письма прямиком на волю, без чужого глаза.
К тому же сюда попал и мой давний знакомец по Гондурасу, «полковник» Эл Дженнингс, который работает в тюремной почте, — это второй «канал связи», который я теперь могу использовать.
Поэтому, коли мне не суждено выйти отсюда (человек ни от чего не застрахован), хочу, чтобы Вы, когда Маргарет вырастет, рассказали ей всю правду. И про то, как я был несправедливо осужден, и про то, что такое американская тюрьма, где жизнь человеческая ценится так дешево, как и представить себе нельзя. Администрация смотрит на заключенных как на бездушных и бесчувственных животных. Бывают недели, когда чуть не каждую ночь узники погибают, наложив на себя руки. Люди перерезают себе горло, вешаются... Если человек заболел и не может выходить на работу, его тащат в подвал и пускают на него мощную струю ледяной воды. Напор так силен, что человек падает, теряя сознание. Врач обязан привести его в сознание, беднягу ставят на ноги, связывают руки металлической проволокой и подвешивают к потолку. Так он висит час, два, три, исходя криком, пока, наконец, снова не теряет сознание. После этого надсмотрщик задает ему вопрос, не выздоровел ли он... Назавтра человек снова выходит на работу; чаще всего там же, в цехе, падает в беспамятстве, а уж его смерть от «хронического кишечного заболевания» мы затем оформляем вместе с доктором...
Я не стану писать обо всем том, чему свидетелем здесь стал, потому что описание жестокости не только не спасает от нее мир, но, наоборот, приобщает к ней, рождая чувство звериной вседозволенности сильного.
Поверьте, дорогая миссис Роч, я очень долго думал, прежде чем решился написать Вам это; больше я никогда такого писать не стану, но на меня нахлынул безотчетный страх; я испугался, что могу уйти, не рассказав Вам, самым мне близким людям, о том ужасе, который окружает каждого из нас. Большинство об этом не знает, но должно знать.
Пусть Вы, а потом Маргарет останутся хранителями той правды, которую я узнал; то, что знают пять, десять, двадцать человек, уже неистребимо.
Поцелуйте мою маленькую и передайте ей письмо, которое я вложил во второй конверт.
Остаюсь всегда Вам за все благодарным
Биллом Сиднеем Портером.
Мое письмо Маргарет должна вскрыть и прочитать сама.
«Моя любимая шалунишка Маргарет!
Как ты поживаешь?! Как учеба? Напиши мне обо всем большими, очень красивыми буквами самым подробным образом.
Мое путешествие продолжается успешно, работа идет прекрасно, настроение отменно. Совсем скоро я вернусь к тебе, но не один. У меня появился прекрасный друг, который утверждает, что он Домовой, а зовут его Алдибиронтифостифостифорстифорникофокс. Кстати, если ты увидишь падающую звезду и произнесешь мое имя (я имею в виду Домового) семнадцать раз, пока она не погаснет, то, отправившись в метель по дороге в то время, когда пунцовые розы цветут на лозе томата, в первом следе от коровьего копыта ты найдешь бриллиантовый перстень сказочной красоты. Попробуй.
Папа».
«Дорогой Ли!
Моя тюремная жизнь проходит не так монотонно, как может показаться тем, кто о судьбе заключенных судит по сообщениям, попадающим в прессу.
Поскольку у нас организовался «кружок», куда входит Эл Дженнингс и банкир Карно, то есть налетчик и финансовый воротила, новая информация стекается ко мне ежедневно.
Ты себе не представляешь, какие судьбы проходят у меня перед глазами...
Взять хотя бы Айру Маралата... Его звали «Тюремным дьяволом» за гигантский рост и яростный нрав. Год назад начальник тюрьмы (слава богу, его убрали) приказал построить для двухметрового, заросшего, буйного Айры клетку из-за того, что на него нападали приступы бешенства. Он жил в этой клетке как животное, и наиболее уважаемых граждан Колумбуса пускали в тюрьму, чтобы те могли полюбоваться на «изверга». (Говорят, прежний начальник брал за это деньги, хорошенькие экскурсии, а?!) Но выяснилось — а сколько прошло лет, прежде чем это произошло! — что на самом-то деле Айра совершил подвиг, остановил вагонетку, которая неслась по рельсам на рабочих (сам он был шахтером), но его так ударило головой о металл, что бедняга потерял сознание и попал в больницу. Он был в беспамятстве восемь месяцев. С грехом пополам его поставили на ноги, память вернулась к нему, и он отправился домой, в свой маленький домик, который арендовал с женою Дорой. Однако в домике уже жили другие люди. Айра спросил, где Дора, а ему сказали, что хозяин ее выселил, потому что женщина не внесла очередной взнос. В сарайчике Айра нашел маленький сундучок, старое тряпье и бельевую корзинку с ленточками — так бедняки готовятся к рождению ребенка, колясочка слишком дорога для них... Айра отправился к тому человеку, у которого купил в рассрочку дом. Тот сделал вид, что не узнал его, потом сказал, что надо вовремя платить взносы, а затем признался, что действительно выселил его жену... Когда Айра спросил, где женщина, которая ждет ребенка, хозяин, заметив пришибленную покорность в облике великана, ответил, что его не интересует, куда ушла потаскуха. Айра перегнулся через стол, взял хозяина за шею и поднял над головой. Когда служащие оторвали Айру от хозяина, тот был мертв.
Разум несчастного снова помутился, но суд это не волновало: за «умышленное убийство» он был осужден на пожизненную каторгу. Так бы он и сгнил в металлической клетке, где, как животное, без прогулок жил зимой и летом, если б Эл Дженнингс не смог объяснить новому начальнику тюрьмы, что с душевнобольным человеком так обходиться негоже.
Айру отправили в госпиталь, обследовали, установили, что во время героического поступка, спасшего жизнь двадцати людям, у него случилась травма черепа, началась опухоль, которая давит на мозг. Сделали операцию, опухоль удалили, и он стал совершенно нормальным человеком, самым добрым и кротким узником... Видел бы ты, как он утешает смертников, как он пытался веселить их смешными, ласковыми историями, как он приносит им лучшую еду...
Чем можно помочь ему?
Мне совестно обращаться к тебе с очередной просьбой, дорогой Ли, но было бы славно, сочти ты возможным обратиться к президенту Мак-Кинли. Как всякий человек, отринутый судьбою от политики, я тем не менее неплохо ее ощущаю; сторонность порою более выгодна, чем непосредственное участие, не мешает суета, все видишь издали, то есть объективно. Обращение по поводу Айры Маралата к президенту Мак-Кинли (может быть, стоит попробовать войти в контакт с его помощниками, они ж будут организовывать его следующую кампанию), возможно, даст какие-то плоды. Во всяком случае, попытка не пытка. Да и потом Мак-Кинли нуждается в чисто человеческом «жесте»: когда Америка все более и более превращается в империю, когда наши корабли вторглись на Кубу и Филиппины, когда мы намерены расширить свои границы до тех пределов, которые угодны большому бизнесу, приведшему Мак-Кинли к власти, помилование одного несчастного может весьма выгодно повлиять на тот образ, который тщательно рисуют политические портретисты из окружения президента.
Напиши мне, что у тебя нового на ранчо. Пожалуйста, пиши очень подробно, ведь каждое слово с воли, оттуда, где небо не лимитировано, а шаги во время прогулки не считаешь, кажется спасением, счастьем, надеждой!
Твой Билл Портер».
«Дорогой мистер Камингс!
Мне стало известно, что Вы принимали определенное участие в подготовке предвыборной кампании нашего уважаемого президента мистера Мак-Кинли.
Я — старый республиканец, фермер, ветеран освоения Дальнего Запада — не могу не отдать дань уважения энергичному направлению политики, проводимой ныне Вашингтоном.
Можно соглашаться или не соглашаться с внешнеполитическими акциями Белого дома, однако результат налицо, а победителей, как известно, не судят.
Но поскольку изо всякого правила жизнь делает свои горестные исключения, то далеко не все могут радоваться расцвету американского бизнеса, протекция которому со стороны администрации принесла столь очевидные результаты. Особенно горестно положение тех, кто безвинно осужден и, таким образом, отторгнут от жизни общества.
Позволю себе выразить мнение, что всякий акт справедливости со стороны верховной власти, всякое проявление гуманизма бывают замечены обществом, причем порою значительно более быстро, чем все иные акции правительства.
В каторжной тюрьме города Колумбуса отбывает пожизненное заключение несчастный Айра Маралат, углекоп, спасший жизнь двадцати рабочим ценою страшного увечья — череп его был поврежден, он сделался беспамятным инвалидом и в состоянии аффекта убил человека, который, в свою очередь, осознанно и холодно убил его несчастную жену, оставшуюся без средств к жизни в то время, когда ее муж-герой лежал в госпитале.
Мистер Камингс, я рискну выразить уверенность в том, что великодушный акт президента, если он сочтет возможным поручить заново исследовать дело Маралата, принесет существенную выгоду тем, кто будет работать над будущей предвыборной кампанией.
Остаюсь, мистер Камингс, уважающим Вас
Ли Д. Холлом, землевладельцем и республиканцем».
«Мой дорогой мистер Кинг!
Поскольку плебс любит представления, поскольку одно помилование даст возможность вынести десять приговоров (если они понадобятся), считал бы возможным просить тебя обсудить письмо землевладельца Холла с людьми президента.
Судьбу Маралата (ты прочтешь о ней в письме) вполне можно расписать так, что бабульки и дедушки станут плакать жемчужными слезами и слать письма с благодарностью президенту за его добрую душу.
Действительно, сейчас, когда демократическая оппозиция травит Мак-Кинли за агрессию против Кубы и Филиппин, самое время начать подбрасывать в контролируемые нами журналы и газеты материалы «рожденственского профиля», про «бедных и обиженных» прежним режимом, но оправданных мудрым и добрым вождем республиканцев.
Кстати, такого рода акт милосердия по отношению к несчастному, осужденному к тому же прежним составом суда при прежней администрации, хорошо повлияет на Юг, потому что, как я успел выяснить, новый губернатор Стайс, где в тюрьме столицы штата Колумбуса отбывает заключение этот самый Маралат, каким-то образом заинтересован в его судьбе. А именно в Огайо намечается ряд интереснейших разработок, связанных с энергетическими проектами на Миссисипи и Теннесси. Представители «Электрик индастриз», Максвэл и Дрол, обратились ко мне с предложением войти в состав Наблюдательного Совета, чтобы, по их словам, надежно осуществлять связь между администрацией штата и федеральным правительством. Ясное дело, они затевают нечто весьма серьезное, что нельзя протолкнуть без нашей поддержки. Отчего бы нам не принять в расчет и этот весьма немаловажный аспект вопроса?
Сердечно твой
Камингс».
«Дорогой Камингс!
Как всегда, ты хитришь. Но я убедился, что твоя хитрость приносит весомую выгоду стране. Промышленности. Мне и тебе. Почему бы в таком случае и не похитрить? Только в следующий раз сначала пиши о проекте «Электрик индастриз» и уж потом о безумном заключенном, в судьбе которого «заинтересован губернатор».
Словом, я дал ход письму этого самого фермера из Техаса.
Приветствую тебя дружески
Кинг».
«Дорогой Ли!
Даже не знаю, с чего начать! В моем маленьком мирке каждая новость кажется громадной, самой важной, не может быть важней! Повесился Дикки из сто четырнадцатой камеры — тюрьма жужжит, как улей. Забили до смерти Вильяма за попытку к бегству — новый бум. Вышел на свободу банкир Гарри, перестук во всех камерах, событие номер один, тема для разговоров на неделю, пока снова кто не удавится...
Но то событие, которое произошло с Айром Маралатом, до сих пор на устах у каждого.
Итак, по порядку. Начальник тюрьмы вызвал Айру к себе и сказал ему, что власти нашли его дочку, которую удочерили люди, состоящие в дружбе с губернатором Огайо, после того как его несчастная жена Дора умерла в пургу, под забором, с крошкой, завернутой в тряпье. Девушке теперь семнадцать, она главная красавица штата, со всей Миссисипи люди приезжают на нее любоваться. Более того, в архиве шахты нашли описание героического поступка Маралата, когда он спас жизнь двадцати рабочим, поплатившись за это своим здоровьем и жизнью несчастной жены. Все это дало возможность властям предержащим помиловать его после того, как он отсидел на каторге семнадцать лет, три месяца и два дня.
Маралату выдали отрез и кожу, портные сшили ему костюм и башмаки, и он вышел из тюрьмы — крадучись, опасливо озираясь по сторонам, как любой арестант, проведший за каменными стенами почти половину жизни. Ему сказали, что дочке о нем ничего не известно; о «Тюремном дьяволе» она, конечно же, была наслышана, как и все жители Огайо, но девушка и представить себе не могла, что двухметровое заросшее чудище, содержавшееся в клетке, было ее отцом. Это повергло Маралата в страшную, недоумевающую тревогу, руки его тряслись, когда он прощался с нами, а в глазах стояли слезы... Он то и дело повторял: «Боже, как мне поступить, научи меня! Научи меня, боже, научи!» Да, забыл тебе сказать, что в последний месяц перед освобождением тюремная администрация позволила ему завести в камере канареек, и он вышел на свободу с клеткой, в которой были две голосистые пичуги; он сам учил их мелодиям, они подражали ему и никогда не улетали от него, несмотря на то, что он постоянно выпускал их на волю...
Словом, он ушел из тюрьмы с канарейками и пятью долларами, как и полагается каждому освобожденному, и след его между тем простыл, ни слуху ни духу, хотя он обещал писать нам про свою жизнь.
Тогда решили обратиться к приемной матери его дочки, и Дженнингс уговорил начальника тюрьмы написать ей официальное письмо с вопросом, не появлялся ли в их доме «Тюремный дьявол».
Через два часа в тюрьму приехала девушка поразительной красоты и грации, дочь Маралата. Ей рассказали всю правду об отце.
Более всего узников потрясло и растрогало, как она рыдала, обвиняя тюремщиков, отчего они не сообщили обо всем заранее. Эти ее слова были для нас Великим Лекарством Надежды, дорогой Ли.
Оказывается, именно она, его дочь, несколько недель назад отворила дверь громадному седому старику с маленькой клеткой в руке, где сидели канарейки.
— Не хотите ли вы купить их за доллар? — спросил свою дочь Маралат. Он смотрел на девушку и плакал. Решив, что это какой-нибудь пьянчужка, девушка дала ему серебряную монету и ушла в дом. Одно только ее поразило, когда она закрывала дверь: ей послышалось, что старик сказал: «Прощай, моя маленькая Дора» (так девочка была похожа на свою родную мать несчастную жену Айры!).
Дочь Айры потребовала, чтобы полиция немедленно нашла ей отца. Она получила хорошее образование, знала законы, но сердце ее не зачерствело от этого горестного знания.
Поскольку ее приемные родители являются друзьями губернатора, полицию подняли на ноги, но все оказалось тщетным...
И лишь спустя три недели, когда пошел снег с дождем, Маралат вернулся в тюрьму — больной, голодный, оборванный. Послали за его дочерью. Айра лежал в госпитале, на койке возле зарешеченного окна весь обметанный лихорадкой, с высочайшей температурой, то и дело обрушиваясь в тревожное беспамятство. Девушка бросилась ему на грудь, стала шептать, что она его дочь, Мэри, молила Айру не умирать, рассказывала ему, как они теперь будут жить вместе, счастливо и долго...
Айра открыл глаза, в них были слезы счастья, он погладил лицо дочери громадными ладонями, которые никогда не знали радости отцовства, прошептал что-то доброе, закрыл глаза и умер...
Как всегда в нашей жизни, справедливость торжествует, но торжествует слишком поздно, когда и не нужна уж она, да и есть ли эта справедливость, коли жертва не смогла воспользоваться ее плодами? Лишь то угодно Судьбе, что приходит в свое время. Лишь то нужно людям, что успевает к тому моменту, когда ждут. Если бы я решился когда-нибудь описать эту судьбу, я бы обязательно сделал так, чтобы справедливость восторжествовала через год-два, но ведь это невозможно, поскольку Мэри не могла бы понять, что седой великан с канарейками — ее отец... Маленькие дети боятся заросших великанов в скрипучих тюремных башмаках (их у нас специально шьют скрипучими — на случай побега; надсмотрщикам легче нести караульную службу; бедняга Дженнингс решил бежать и был схвачен именно из-за проклятых башмаков, поплатился за это карцером и битьем палками над желобом, по которому сливают кровь, оставшуюся после экзекуции «воспитательного характера»). Так что рассказ невозможен, ибо в нем будет нарушена великая традиция времени, места и действия. А если б и был возможен, я бы все равно не стал его писать... Не могу я писать про тюрьму, и все тут, потому что на свободе, даже когда смерть смотрит тебе в лицо, остается шанс на спасение. Здесь этого шанса нет. Его у тебя отнимают в тот миг, когда за тобою затворяются страшные, автоматические, стальные двери...
...Я то и дело вспоминаю туманный день в Сан-Антонио, куда стали приезжать люди, больные тем страшным недугом, который отнял у меня Этол. Я вспоминаю трагедии, которые разыгрывались у меня на глазах, когда те, кто убоялся верить, предпочитали яд борьбе за жизнь. В голове моей складывается рассказ про то, как Судьба все же умеет быть милосердной к слабым, но, увы, за счет тех, кто силен духом, Добр и Высок.
Дорогой Ли, сжигай все мои послания, молю тебя! Больше всего на свете я страшусь памяти. Как только (и если) я выйду отсюда, Колумбус должен исчезнуть из моей жизни, словно лет, проведенных здесь, и не было вовсе. Если когда-нибудь кто-нибудь спросит меня, как я сидел на каторге, я брошусь с моста, потому что отверженность, ее страшный смысл понятен лишь тем, кто был отверженным.
Жду весточек.
Твой Билл».
«Уважаемый мистер Грегори Ф. Презерз!
Возвращаем письма, отправленные Вами м-ру Уолту Порчу, в связи с тем, что он выбыл и по указанному адресу не проживает более.
С уважением почтмейстер Конрад У. Стаун».
«Уважаемый почтмейстер Конрад У. Стаун!
Был бы весьма благодарен, найди Вы возможность выяснить новый адрес литератора и эссеиста Уолта Порча.
Ответ заранее оплачен.
Надеюсь на Вашу любезность.
Искренне Ваш
Грегори Ф. Презерз, литератор».
«Уважаемый мистер Грегори Ф. Презерз!
С прискорбием должен сообщить, что мистер Уолт М. Порч не менял адреса в привычном смысле этого слова, но умер, покончив жизнь самоубийством (отравился газом).
Искренне Ваш почтмейстер Конрад У. Стаун».
«Дорогой Ли!
Да здравствует тюрьма, лучшее сюжетохранилище мира!
Нет, правда! Я замечаю, что в умных книгах, посвященных теории литературы, прежде всего разбирают Язык произведения и Характеры, в нем выведенные. К Сюжету отношение вполне второстепенное, в то время как Слово, то есть Идеи, создающие Характеры, нигде не проявляются так точно, как в Его Величестве Сюжете! Разве б человечество зачитывалось Шекспиром не будь интересна фабула его вещей? А Гюго? Бальзак? Мопассан? А Диккенс? (Конечно, из каждого правила можно найти исключения — Монтень, Кампанелла, Руссо. Но ведь это Проповеди, Новое Откровение, Катехизис Бунтующего Разума.) Сюжет — я имею в виду истинный Сюжет, а не графоманство — невозможен вне Слова, то есть Идей, воплощенных в характеры.
Ребенок не станет слушать скучную сказку. Ему потребен Сюжет.
Ребенок не станет слушать корявую сказку. Он внемлет Слову!
Вот так.
Изволь, последний пример по теории «сюжетологии». Лихие парни нашли в Территории несколько серебряный месторождений, застолбили их, задарма продали заявки «Скотоводческому банку» (получили сорок тысяч баков вместо двухсот), переселились в город, попили пару недель и решили чем-то заняться. Первый (его звали Джо) говорит второму (того звали Эд), что, мол, надо стать филантропом не только потому, что это модно, а оттого, что налоги не берут и вообще под это дело можно раскрутить серьезный бизнес. Ну и решили открыть университет, дав ему свое имя. Напечатали объявления, пригласили преподавателей, густо повалил студент, накупили книг для библиотеки, стали самыми уважаемыми людьми в «городе науки», а потом глянули на свой банковский счет и обмерли: там осталась всего пара тысяч! Эд говорит Джо, что пора давать деру, повеселились, и хватит, а Джо ответил ему, что это бесстыдно — бросать в беде доверчивых питомцев, и вызвал из столицы какого-то академика, звезду математического небосклона, положив ему пятьсот баков в месяц. Эд бушевал, клял филантропию Джо, оставившую без средств к существованию, уверяя друга, что за триста баков в месяц он и сам бы преподавал алгебру с геометрией не то что студентам, а самому Исааку Ньютону, но Джо молчал, вздыхал, а по вечерам ходил в игорный дом, который только что открылся. Там, объяснял он другу, можно по-настоящему понять характер и студентов и профессоров. Так прошел еще месяц. Эд снова пошел в банк и увидел, что деньги кончились совершенно. В панике он бросился искать Джо, два часа мотался по городу и смог встретиться с ним поздней ночью в задней комнате игорного дома, где Джо прятал в саквояж пачки долларов, разделенные на три кучи: одну — себе, вторую — Эду, а третью — молчаливому крупье. Перед тем как нанять экипаж, чтобы дать деру из облагодетельствованного филантропами города, Эд ворчливо поинтересовался, отчего крупье получил так много. Джо разъяснил, что крупье и есть та математическая звезда, которая получила за консультации пятьсот баков и в течение месяца дала доход в сумме пятьдесят тысяч баков, обыгрывая алчных преподавателей и доверчивых студентов.
Как ты догадываешься, попался умный Джо. Дуракам везет. Эд пишет ему сюда веселые письма и говорит, что ведет переговоры с Арканзасом об открытии колледжа, как только Джо закончит пятилетний курс наук в Колумбусе.
Джо, однако, посоветовал ему переговоры прекратить, потому что все свободное от работы в котельной время он посвящал чтению. Именно в литературе прошлого века он почерпнул сюжет для нового бизнеса, который вознамерен начать, как только окажется на свободе.
Вчера он пришел ко мне с книгой, в которой описывалась история Катрин Дезейе, специализировавшейся при дворе Людовика на организации «черной мессы». Знаешь, что это такое? О, невероятная штука. Сбесившиеся от жира дамы двора, лишенные каких бы то ни было забот, занимались лишь тем, что денно и нощно утоляли жажду плоти.
Катрин Дезейе принимала аристократок королевского рода, герцогинь и прочих баронесс, брала с них по полста тысяч франков (золотом), велела раздеваться, клала голенькими на алтарь, затем входил расстрига-священник с младенцем, купленным в кварталах у бедняков, резал несчастному горло и поливал кровью грудь клиентки в то время, как та высказывала свои желания. Затем запекшуюся кровь дитя оформляли в облатки и давали просительнице: прием утром, после еды, запивать теплой водой! (Мне холодно стало, оттого что все это происходило всего двести лет назад!) Джо — человек бизнеса, младенцев резать не собирается, да и человек добрый. Он дал указание компаньону по филантропии начать кампанию в южных штатах, где особенно много нуворишей, чтобы заинтересовать их «опытами» доктора Ворса (это он себе придумал такой псевдоним), который через два месяца возвращается из Тибета, где проходит курс обучения в монастыре по узкой специальности: «Гарантия верности мужа и совершенно надежный отвод соперниц. Для девиц — организация свадьбы с желаемым объектом в течение трех месяцев».
Джо пригласил меня в дело, предложив помудрить с лекарствами; обещал за это пятую часть прибыли.
Я с благодарностью отказался, чем немало его удивил.
Естественно, интересно узнать, как он намерен раскрутить свою колдовскую индустрию.
«Нет ничего проще, — ответил Джо. — Как и всякий бизнес, этот, колдовской, не имеет права на экспромт. Все надо поставить на деловые, научные рельсы. Эд должен «размять» десяток городов на Юге, завязав широкие связи в каждом салуне, в каждой аптеке и отеле. Это есть «материал для анализа». Причем анализировать должен я, Эд такое наанализирует, что все дело, не начавшись еще, полетит в тартарары. Из полученных данных надо отобрать пару матрон, которые бесятся с жиру, вроде Людовиковых аристократок. Желательно, чтобы кандидатки были с восточного побережья, из богатых семей, на Дикий Запад приехали недавно, ну и, конечно, что такое заработать детям на кружева (не то что на хлеб), понятия никогда не имели. Такая матрона более всего озабочена следующим: а) выслеживает мужа в рабочее время, б) хочет навсегда оградить себя от дурного глаза, в) намерена выдать замуж дочь за Д. С. В. Рокфеллера и г) получить наследство от дальнего родственника, разбогатевшего на Кубе. Эд обязан войти в корыстный контракт с почтмейстером и узнать адреса всех корреспондентов матроны. Важнее всего узнать подруг, ибо никто так не предает друг друга, как женщины, состоящие в приятельстве. Обнаружив их, Эд обязан отправиться в те города и фермы, где они проживают, представиться коммивояжером по распродаже туалетов мадам Помпадур, в процессе рекламы и последующей торговли по образцам выяснить об интересующей нас матроне все, что только удастся, а дальше дело техники».
Как ты понимаешь, «вопрос техники», то есть подробность, самое для меня интересное, но все жулики отчего-то с неохотой про это говорят. Сначала я думал, что они скрытничают, а потом понял свою неправоту. Как истинные профессионалы, они считают совершенно неинтересной свою работу. Их всегда удивляет, отчего же я, неглупый вроде бы человек, не могу уразуметь телячий смысл наипростейшей комбинации.
«Техника отработана здесь, — ответил Джо, постучав костяшками пальцев по переплету книг. — Вы пишете матроне письмо, в котором остерегаете ее от того, чтобы она выходила на улицу пятнадцатого числа с двух до трех, потому что несколько месяцев назад ей приснился сон про то, как она копает землю, а в земле черви и она кидает червей на свою племянницу Сузи... Естественно, матрона сидит дома с двух до трех, и в это время Эд стучится в дверь и спрашивает, какую бахрому пришивать на гроб, заказанный ею позавчера вечером... Вот и все, матрона ваша, птичка в клетке». В клетке? Отчего? Почему «естественно»? Зачем ей помнить сон месячной давности, да и был ли он? Джо вздохнул: «Так ведь это рассказала подруга, разве не ясно? Матрона писала об этом, подруга помнит, потому что это сон к смерти, все ждут, затаились...» И все-таки я не мог понять, что последует за этим психологическим пассажем, — слишком для меня мудрено все это.
Джо объяснил — без всякого интереса, так сапожник-виртуоз говорит про свою работу, — что в следующем письме матроне, объятой ужасом после визита гробовщика Эда, он оставляет свой адрес и делает постскриптум: «Готовый к услугам врач-экспериментатор Ноэль Дуримаба-Бамба...» Через час пичужка будет отталкивать портье в пансионате с криком: «Пустите меня к Дуримаба-Бамба!». Ее пустят (портье взят на содержание, тридцать баков в месяц, ибо выучит несколько фраз про то, что «мистер Дуримаба откажется помочь вам, если вы начнете говорить о цене за визит. Положите, причем незаметно, пятьдесят баков в конверте на стол и начинайте излагать просьбу...»). Матрона входит. Я — в чалме, а дело — в шляпе. Вот и все...»
Я снова не понял.
Джо посмотрел на меня как на ублюдочного ребенка и объяснил, что он скажет матроне, какое она вскоре получит известие (об этом узнает Эд, просмотрев корреспонденцию от подруг с помощью почтмейстера), и та, прочитав назавтра письмо приятельницы, решит, что вы посланы ей богом. Об этом узнают все остальные матроны, успевай принимать клиентуру; потом включат фармакологию (цена за пилюли вполне сносная, не более двадцати баков за пять штук). Если бы я вошел в его предприятие и покрасил каждую таблетку слабительного в желтый и красный цвет, он бы платил мне двести долларов в месяц...
И все-таки я отказался, хотя так мечтаю послать Маргарет к рождению пятьдесят долларов...
Подожди, меня срочно зовут в лазарет, допишу, когда вернусь...
...А дописывать нечего... Повесился «Джим-кукольник» из двести тринадцатой камеры... Искусственное дыхание не помогло... На столике оставил записку: «А вот теперь-то я навсегда свободен и от вас всех, и от страха!»
Пиши чаще, Ли!
Твой Билл».
«Дорогая миссис Роч!
Билл прислал мне пятьдесят долларов, заработанные им, чтобы я передал их Вам для вручения Маргарет на рождество.
С радостью выполняю его просьбу.
Прилагаю конверт, погашенный в Барселоне, так что это вполне подтвердит девочке, что папа находится в интересном, далеком путешествии и постоянно о ней думает.
Через моих друзей я выяснил, что Билл чувствует себя хорошо, условия в Колумбусе отменные, он много работает, надеясь на скорую встречу с Вами.
Искренне Ваш
Ли Холл».
«Хай, Джонни!
Как дела? Что молчишь? Неужели тебе нечего сказать братцу, закатившемуся на каторгу, словно на вечный карнавал, но без переодеваний? Как Па? Я чертовски по вас соскучился!
У меня все по-старому. Билл Портер назначил курс против ревматических болей, я помолодел на десять лет, даже баб стал видеть во сне, а больным их не показывают, им все больше облака, да птичек в кущах, да дедушек с бородками...
Рэйдлер, правда, заваривал кашу, но, думаю, все рассосется. Помнишь, я рассказывал тебе про Фолли, карманника из Нью-Йорка? Боевой парень, ни карцера не боялся, ни палок. Отсидел срок, освободился, прислал Биллу письмо, что, мол, вернулся в Нью-Йорк, нашел свою старенькую тетушку, та разревелась, пришлось придумать сказочку про то, что три года провел в путешествии по музеям Рима и Флоренции (или Неаполя? Я всегда путаю, где там у макаронников расположены музеи), и дать старушке слово, что более никогда от нее не отлучится. В тот же вечер, надев костюм и подбрив усы, отправился в город, купил билеты в театр, принес их старушке, та кинулась наряжаться, а он, нетерпеливый, сказал, что будет ждать ее внизу, на улице, под фонарем. Ну ладно, ждет, а тут к нему подваливает фараон и говорит, что, мол, гад, рано ты еще вышел щипать карманы, не стемнело, пойдем, говорит, в участок, нечего тебе коптить небо в центре города... Фолли божится, что завязал, ждет тетушку, идем, мол, в театр смотреть, как девки скачут и рычат, а фараон гнет свое: «В участок, там разберемся, ворюга недобитая». А Фолли не терпел, когда его обижали, я ж говорю, он себя в тюрьме блюл, как на папском конкордате Ватикана. «Я освободился подчистую, — повторил он фараону, — уйди от меня, не то рассержусь». Тут фараон поднимает дубинку и смеется: как, мол, интересно, ты умеешь сердиться? После тюрьмы люди перестают сердиться, они становятся спокойными и послушными. Ну и огрел для пробы Фолли по носу. Тот умылся кровью, достал из кармана браунинг и жахнул пять штук в брюхо фараона. Тот остался жить, легко отделался, а Фолли оттащили в суд и закатили еще тридцать лет, а у него и без того чахотка в последней стадии, ну, мы и решили пустить шапку по тюремному кругу, чтобы собрать ему на лекарства и дополнительное питание. Каждый узник давал по никелю, Билл Портер внес доллар, а миллионщик Карно отказался дать и цент. Рэйдлер как услыхал про это, так и попер на него, мол, сколько миллионов унес в клюве, сколько сирот оставил голодными, сколько бедолаг с небоскребов покидалось на мостовую! А тот хнычет, что он финансист и не намерен поддерживать мерзкого карманника. А Рэйдлер на него с кулаками, а я между ними, за драку тут полагается карцер. Правда, Карно это не касается, миллионщик, а нам гнить в мокрухе, а потом харкать кровью. Ладно, развел я их, а потом рассказал Портеру, а Карно вокруг него ходит лисом, ведь Билл — главный человек в тюрьме, к нему все идут за правдой, он здесь как Верховный Судья. Билл пожал плечами, а потом сказал, что больше не намерен видеть Карно и отлучает его от себя навеки. Что тут стало с нашим финансистом! Как он плакал и унижался, как клялся, что не понял, о каком Фолли идет речь, как совал деньги и обещал помочь ему, вплоть до освобождения из-под стражи через два года! А Портер ему на это сказал, что суть не в досрочном освобождении, а в том, что человек, отбывший наказание в тюрьме, все равно в нашем вшивом обществе остается парией, даже решив стать на путь труда и благородной бедности. «Если бы родители относились к детям так, как наша власть относится к людям, вольно или невольно преступившим черту закона, — сказал Портер, — тогда бы вся Америка стала страной бандитов. Умение прощать — главное достоинство умных родителей, а еще более важно забывать прошлое, если оно действительно стало прошлым, то есть не угрожает будущему. Власть должна подражать умным родителям, если мы надеемся хоть как-нибудь превратить страну в большую, добрую семью».
Тут Карно сделал еще одну ошибку, нажав на больную мозоль Билла, ибо предложил ему написать цикл очерков о проблеме вины, наказания и тюрьмы.
Портер аж побледнел: «А какое я имею отношение к вине и наказанию, мистер Карно? Я не считаю возможным быть фиксатором тюремных передряг, поскольку меня не намерены выставлять кандидатом в губернаторы, да и потом, у меня нет дяди-миллионера, который бы покупал мне бумагу и карандаши! Я вижу свое призвание в другом, и никто не вправе обсуждать это мое призвание потому лишь, что оно — мое, как и жизнь, которой я распоряжусь так, как мне подскажет достоинство и совесть».
Тут Карно попер цитировать старого француза, который заварил в Европе кашу (то ли Руссо, то ли Вольтер, я их путаю), Портер ответил ему на латыни, тот перешел на немецкий, а Портер начал чесать на французском, тешились так с полчаса, потом кое-как примирились, но что-то между ними пролегло такое, чего уж не переступишь.
Ладно, Джонни, давай рассказывай о своем житье, но только чего посмешнее, тут своего дерьма хватает, хочется чего повозвышенней!
Остаюсь твоим братом Элом Дженнингсом».
«Многоуважаемый мистер Камингс!
Хочу порадовать Вас сообщением о том, что я (с компаньонами) открыл институт «Исследования критических ситуаций, советы, помощь действием». Не скрою, предложений поступает огромное количество, в основном от женщин, которые обеспокоены времяпровождением мужей.
Среди клиентов есть дамы, имена которых Вам хорошо известны, ибо мужья являют собой цвет страны.
Поскольку я считаю себя обязанным Вам за то участие в моей судьбе, которое Вы столь добро проявили, готов оказывать Вам и впредь любые услуги.
Примите, уважаемый мистер Камингс, уверения в совершенном почтении, Искренне Ваш
Бенджамин Во, Президент фирмы «Исследование критических ситуаций инкорпорэйтед».
«Уважаемый мистер Во!
Рад Вашим успехам.
Убежден, что, как и раньше, Вы будете руководствоваться в Вашей служебной деятельности Законом и Джентльменством.
Лишь святое служение Духу и Букве нашей Конституции может помочь Вам развернуть Ваш бизнес не только на уровне Штата, но и в столице.
В ближайшее время к Вам приедет один из юристов, который даст Вам ряд советов и обменяется соображениями по всем интересующим Вас вопросам.
Искренне
Камингс».
«Любимая сестренка!
Как ты поживаешь, ненаглядная, нежная Магда? Уже три дня не было от тебя писем, а мне кажется, что прошла вечность с тех пор, как я разговаривал с тобою... Да, именно так, разговаривал, ибо я слышу твои интонации, когда читаю твои письма, слышу твой смех, вижу твои лукавые глазенки и ямочки на румяных щечках...
Солнце мое, пожалуйста, немедленно, подчеркиваю, немедленно поручи Шульцу связаться с представителем «Фуд корпорэйшн». Эта фирма поставляет продукты нашей богадельне. Пусть Шульц скажет им, чтобы не валяли дурака! Билл Портер, принимающий продукты, рассказал, что в них слишком много червей, и грозился устроить скандал. Мы-то здесь живем привилегированно, и нам, как понимаешь, привозят отменную еду. Портер относится к числу тех людей, которые могут закусить удила.
А у нас с тобой акций этой самой «Фуд корпорэйшн» примерно на сто двадцать тысяч баков.
Понятно, я пока что погасил этот скандал, предложив Портеру написать разоблачительную статью, пообещав переправить ее через тебя в газеты... Не удивляйся, именно так следует поступать с людьми его норова. Попроси я его промолчать, он бы взбрыкнул, как норовистый конь, конец отношениям... Я, наоборот, гневался и пускал пену, говорил, что его подвижничество, которое неминуемо приведет его в одиночку и карцер, станет примером для остальных заключенных. Тут в дискуссию включился «гном», Эл Дженнингс, которому Портер дал кличку «полковник»: «На кой черт Биллу гнить в карцере?! Его оружие — рассказ, а не статья про червивое мясо! Сами пишите, сами садитесь в карцер!» Знаешь, когда трое, всегда можно избежать конфликта. Самое страшное, если друг другу противостоят двое, это как в неудачном браке, разрыв неминуем, трагедия неизбежна.
Словом, Портер, которому недолго уже осталось здесь пыхтеть, испугавшись того, что его упрячут в подвал, а то и еще срок добавят, отступил. Мой план сработал, я ж дока в интригах подобного рода, но вместо Портера может прийти другой, не имеющий призвания к изящной словесности и поэтому не берегущий себя для любимого дела, — тогда возможен скандал который грозит нам крупным убытком.
Так что пусть Шульц срочно действует. Скажи что в бизнесе блефовать можно и должно, но до определенных пределов. Если преступишь грань, можешь не досчитаться зубов, а протез дорого стоит.
Как идет ремонт нашего маленького замка в Колорадо? Пожалуйста, не разрешай делать лепные потолки, я буду чувствовать себя как в Версале, а мы с тобою не аристократы, но истинные республиканцы.
Обнимаю твой брат Карно».
«Дорогой Ли!
Пожалуйста, перешли в ряд боевых газет те документы, которые я тебе высылаю с этим письмом о том ужасе, который может свершиться в Колумбусе: казнят ни в чем не повинного человека!
Я не могу доказать этого, оттого что лишен права голоса и мысли; я человек «без чести», каторжанин и расхититель. Однако в отличие от многих других (это не хвастовство, поверь) я, как литератор (какой-никакой), чувствую правду кожей, глазами, ощущаю ее в воздухе, она снится мне, я раздавлен ею, как нервная женщина — предчувствиями. Я прекраснейшим образом отдаю себе отчет в том, что это не довод для служителей Фемиды, не человек важен им, а корявые строчки свидетельских показаний и очных ставок. Но, Ли, верь мне, грядет такая несправедливость, которая породит много других несправедливостей. Впоследствии тот же мертвый закон так же мертво осудит на позор всех тех, кто — следуя его мертвой букве — привел невиновного мальчика в камеру смертников. Одна несправедливость, санкционированная властью, родит десятки других. Общество может содрогнуться, устои окажутся непоколебленными — вот что такое одна «государственная несправедливость». А если представить себе, что среди родственников того, кого потом, когда истина запоздало восторжествует, накажут, может появиться маленький Лютер, Джефферсон или Робеспьер, то на дрожжах этой несправедливости расцветет философия отмщения, которая чревата новой гражданской войной, штурмом Бастилии, очередным Термидором...
Убери с документов и показаний заключенных упоминание моей фамилии. Пожалуйста, сделай это. Купируй в письме Эла Дженнингса мою фамилию и отправь с сопроводительной памяткой одного из крепких адвокатов в газеты. Уверяю тебя, среди репортеров найдется человек, который может дать ему имя, а имя — это деньги, то есть независимость.
Ли, сделай что-нибудь!
Твой Билл Портер».
«Дорогой Па!
Я не стал бы беспокоить тебя письмом о моем деле, ты уж и так достаточно хлебнул горя из-за непутевого сына. Но сейчас я сделался свидетелем такого ужаса, который ранее за всю мою жизнь был неведом, а поскольку мне, как заключенному, вменено в обязанность составлять протокол агонии приговоренных к смертной казни на электрическом стуле, я — хоть и косвенно — стану соучастником преступления.
Следовательно, молчание невозможно, ибо преступно.
Конечно, Па, ты можешь подумать, что я снова загибаю, хочу выдать холодного убийцу за несчастную жертву. Нет, в данном случае не я один убежден в полнейшей невиновности осужденного, но все узники Колумбуса.
Поскольку ты судья, а я бывший адвокат, позволю себе изложить историю подробно.
В камеру смертников был посажен молодой парень по имени Кид. Его глаза смотрели на всех по-детски доверчиво, а лицо было дружелюбным и мягким. Обвиняли его в том, что он зверски и преднамеренно утопил своего друга. Кид категорически отрицал свою вину. Я знаю, как умеют преступники играть невиновность, и поэтому, пользуясь должностью секретаря начальника тюрьмы, сделал так, что Портер, не только истинный джентльмен, но и писатель, чьи рассказы рано или поздно составят славу Америки, был допущен к смертнику во время прогулки.
Когда он вернулся ко мне после этого свидания, лицо его стало желтым, на лбу появилась испарина, а сильные пальцы были так сцеплены, что даже ногти впились в кожу.
«Я думал, что это мужчина, но ведь он ребенок, — сказал Портер. — Ему, оказывается, всего семнадцать лет, понимаете?! Он невиновен, поверьте мне! Он убежден, что в последнюю минуту произойдет что-то неожиданное и его обязательно спасут! Господи, можно ли верить хоть во что-то хорошее на этой земле, где совершаются такие преднамеренные, хладнокровные, злодейские убийства! Этот мальчик невиновен! У него ласковые голубые глаза, такие глаза бывают только у честных детей! Сделайте что-нибудь!» А что я могу сделать, Па? Что? Отсюда, из-за тюремных стен, каторжанин ничего не может сделать, ибо он обречен на полное недоверие нашего паршивого общества!
Вот фабула дела: в воскресный день Кид и его друг, тоже семнадцатилетний парнишка Боб Уитни, пошли на реку. Кид вернулся домой один, Боб пропал. Через три недели в низовьях реки выловили тело утопленника. Лицо его было изъедено рыбами, но родители, осмотрев тело, опознали сына по родимым пятнам, смутно угадывавшимся на ногах покойного.
Кида арестовали. Три свидетеля показали, что они своими глазами видели Кида с парнем его же возраста на берегу реки, которые то ли дрались, то ли ссорились, и вроде бы Кид крикнул: «Я тебя, гада, утоплю!» На основании этих показаний мальчишка приговорен к смертной казни на электрическом стуле.
Я спросил его: «Как все было?»
Он ответил: «Все было так, да не так. Я действительно пошел с Бобом купаться и загорать, но только долго лежать на солнце скучно, мы начали возиться, бегать друг за другом, играть, одним словом, Боб одолел меня, оседлал, как коня, а я, вырвавшись, крикнул: «Ну, погоди, сейчас я тебя за это утоплю!» И поволок Боба за ногу к воде. А потом я оделся и пошел в город — я ведь уже работал, надо было жить на что-то, родных нет, а кто сестренку будет кормить? А Боб исчез».
Вот и все. На основании трех свидетельских показаний и обезображенного трупа Кида убьют — по закону, с соблюдением формальностей, а я составлю рапорт о том, сколько времени его била агония, кричал ли он, сопротивлялся, плакал, просил о помиловании или же был в состоянии прострации.
Па, ты обязан сделать что-нибудь!
Я ведь не говорю, что меня неверно отправили на каторгу. Я говорю только, что меня не имели права катать на пожизненное, а против пяти лет я не возражаю, закон есть закон, я его маму видел кое с кем в гробу после поминок.
Когда меня взяли, я не просил тебя о помощи, ибо знал свою вину.
Сейчас я прошу тебя о помощи, оттого что знаю невиновность Кида.
Твой сын
Эл Дженнингс».
«Дорогая и любимая Маргарет!
Как я рад твоему письму!
Как прекрасен твой почерк!
Ты умеешь писать значительно красивее, чем я. Боже, я испытываю зависть к моей любимой Маргарет!
Неужели ты так же лихо решаешь задачи по математике? Если «да», то я разрываю контракт с моими компаньонами, бросаю Рим и возвращаюсь домой, потому что ты вполне сможешь обеспечить безбедное существование не только себе, но и мне, твоему старому, больному, тридцатишестилетнему отцу, который, продолжая дружбу с Домовым, прилетает к тебе на чудо-ковре каждую субботу в двенадцать часов семьдесят девять минут в образе пушинки и проводит возле твоей кроватки ровно два часа. Ты помнишь меня? Однажды ты открыла глазки, взяла меня на ладошку, дунула, и я вознесся к темному потолку, счастливый оттого, что побыл рядом с тобою и ощутил тепло твоей руки.
А еще я видел на улице Рима, что ведет к Капитолию, трициклет. О, это чудо-машина будущего! Три колеса, сиденье и моторчик — тридцать миль в час! Я не мог поверить своим глазам до тех пор, пока сам не научился управлять. Это прекрасное ощущение! Когда я вернусь, мы станем с тобою кататься на трициклете по дорогам вокруг Питтсбурга.
Надеюсь, ты по-прежнему не обижаешь бабушку?
Домовой просил передать тебе привет.
Гном, который не расстается со мною ни на минуту, поселившись в кармашке для носового платка, шлет тебе рисунок, на котором изображает Папу и Дочь во время игры в жмурки.
Целую тебя, Человечек!
Папа».
«Дорогой мистер Роуз!
Прошу Вас не удивляться этому письму.
Действительно, я никогда не посылал Вам ни единой рукописи из тех, что попадают ко мне от начинающих литераторов, однако рассказы Билла Сиднея Портера, которые в свое время направил мне для консультации столь трагически ушедший Уолт Порч, являются своего рода событием в нашей литературной жизни.
Я считаю своим долгом рекомендовать их к публикации, ибо в них есть свой стиль, своя форма мышления, свой подход к теме.
Не скрою, поначалу я не понял стиль м-ра Портера, и лишь по прошествии времени, а особенно когда нас покинул несравненный, честный и талантливый Уолт Порч, я все больше и больше проникался сознанием того, что эта проза, хоть и отличающаяся от моей самым кардинальным образом, тем не менее имеет право на свое место под нашим литературным солнцем.
Искренне Ваш
Грегори Презерз».
«Дорогой мистер Презерз!
Для моего литературного агентства была большая честь получить от Вас новеллы молодого неизвестного автора Билла Сиднея Портера.
Мы с радостью начнем публикацию его новелл, однако нам срочно необходим адрес м-ра Портера, чтобы мы могли соответствующим образом оформить наши отношения и оговорить условия оплаты.
Нам, как и Вам — высочайшему ценителю стиля, — понравились рассказы своей новизной, любопытным стилем и уважительным доверием к читателю.
Сердечно благодарим за столь доброе отношение к начинающему автору.
С нетерпением ждем Вашего ответа.
Искренне Ваш
Самуэль Роуз, директор «Роуз паблишинг хауз».
«Почтмейстеру Конраду У. Стауну.
Многоуважаемый мистер Стаун!
Был бы бесконечно Вам признателен, если бы Вы нашли возможность сообщить мне, где находится ныне архив незабвенного Уолта М. Порча.
Ответ оплачен.
Искренне Ваш
Грегори Презерз, литератор».
«Многоуважаемый мистер Презерз!
Все бумаги мистера Уолта Порча после его трагической кончины были вывезены на свалку хозяином пансионата перед началом ремонта его номера, который в течение семи лет занимал покойный.
С глубоким уважением
Конрад У. Стаун, почтмейстер».
«Уважаемый мистер Роуз!
Пересылаю Вам мою переписку с почтмейстером К. У. Стауном.
Адрес м-ра Портера мне неизвестен.
Искренне Ваш
Грегори Презерз».
«Дорогой мистер Презерз!
Мы отправим к хозяину пансионата, где жил м-р У. Порч, столь трагически ушедший, нашего сотрудника, который попытается выяснить адрес м-ра Портера.
Мы также дали новеллы м-ра Б. С. Портера на прочтение специалистам по европейским литературам, чтобы застраховать себя от возможной мистификации.
Мы надеемся найти его адрес, ибо без этого публиковать неизвестного автора крайне рискованно.
Мы не теряем надежды на успех.
Надеемся на Ваше сотрудничество и были бы счастливы опубликовать ту Вашу работу, которую Вы сочтете возможным нам прислать.
Искренне Ваш
Самуэль Роуз, директор «Роуз паблишинг хауз».
«Дорогой мистер Холл!
Уж я даже и не знаю, что мне ответить на Ваше заботливое письмо...
Беда никогда не приходит одна... Здесь, в Питтсбурге климат совершенно иной, и это не могло не сказаться на здоровье Маргарет, нашей любимой маленькой умницы... Врачи и у нее обнаружили начало туберкулезного процесса... Все лекарства, какие есть здесь и в Европе мы уже приобрели... Конечно, Билл ничего не знает, это подкосит его окончательно... Впереди — мрак и безнадежность... Какой-то ужасающий рок висит над нашей семьей... За что такая несправедливость?
Вы не можете представить себе, как умна и не по летам развита Маргарет, как она похожа на отца, только глаза у нее Этол, такие же карие, широко поставленные, полные озорства, доброты и горькой мысли. На полях ее школьных тетрадей я то и дело нахожу два рисунка: принцесса в роскошном платье (этому ее научил отец, он изобретал для нее самые прекрасные костюмы) и маленькая девочка в гробике. Я боюсь спрашивать ее об этом страшном рисунке... Однажды она уже сказала мне: «Я кашляю, как мамочка».
Каждое утро я жду того страшного момента, когда на ее носовом платке появится капелька крови...
Билл пишет мне веселые письма, только иногда прорывается правда о его жизни, но он сразу же спохватывается и начинает шутить и подтрунивать надо всем... Наверное, только такие мягкие люди, как он, обладают настоящим мужеством... А ведь мне поначалу казалось, что он слишком уж податлив, нерешителен, и я открыто говорила об этом Этол, когда они только поженились, и как же она тогда плакала от обиды за него... Каждый виноват перед каждым...
Не сердитесь на меня за такое горькое письмо.
Желаю Вам всего лучшего.
Если у Вас появятся какие-то новости про Билла, не сочтите за труд сразу же написать мне.
С глубоким уважением
Ваша миссис Роч».
«Дорогой Па!
Может быть, ты не получил моего письма или не захотел ничего предпринять, считая, что это моя очередная выдумка, а может, ничего не сумел сделать, но я тем не менее хочу описать тебе, как закончилось дело Кида.
В ночь перед казнью мальчик рассказал мне, как он со своей маленькой сестренкой Эмми убежал из дома мачехи и поселился в заброшенном подвале. Дети, они спали на досках, укрывались лохмотьями, однако счастье их было безмерно оттого, что здесь никто не мог поколотить их, выругать, оскорбить подозрением. Эмми вообще никуда не выходила из подвала — так ее забила мачеха; она боялась всего, каждого нового человека, любого непривычного звука... А Кид отправлялся утром в город продавать газеты. Он запирал сестренку, чтобы никто не смог еще больше испугать ее, возвращался с несколькими центами и парой пряников, дети садились к столику, который он смастерил из старых ящиков, Эмми варила в кастрюле воду, которая называлась кофе, и они пировали до глубокой ночи, и сестренка восхищенно шептала: «Кид, Кид, какой же ты храбрый, ты ничего не боишься, ты один выходишь на улицу и бродишь среди людей!» Когда зимой сестренка заболела, она, чувствуя приближение конца, спросила брата: «Кид, скажи, ты правда ничего не боишься?» И он ответил ей: «Я ничего не боюсь, Эмми». — «И смерти тоже?» — «И смерти не боюсь». Маленькая улыбнулась: «Спасибо тебе, теперь мне будет не так страшно, если придется умирать».
Утром, когда его вели по коридору в камеру, где стоит электрический стул, Кид был бледен, словно ему высыпали на лицо муку, ноги его подворачивались, но, увидав меня, он улыбнулся, Па! Он осознанно улыбнулся и с вымученной улыбкой сказал: «Здравствуйте, мистер Эл! Видите, я ж не боюсь! Я ни капельки не боюсь!» Его пиджак был распорот по заднему шву, чтобы ток мог свободно пройти по телу, макушка выбрита, чтобы на нее наложить электрод, а брюки закатаны, чтобы легче было обвязывать икры электрическими проводами.
Хотя глаза мальчика улыбались, но мускулы его казались размякшими, нос ужасающе длинным, синим, хотя вчера еще он был веснушчатым и курносым; Кид был зажат между двумя стражниками, которые подталкивали его к стулу, а позади шел священник и невнятно бормотал слова Библии. Чем ближе к стулу он подходил, тем явственнее дрожал его подбородок, и я услыхал, как его крепкие зубы выбивали какую-то стеклянную дробь.
Начальник тюрьмы Дерби подошел к креслу и сказал:
— Кид, сознайся, зачем ты утопил Боба?! Я исхлопочу тебе замену казни, только сознайся!
Мальчик трясся, никак не мог справиться со своими зубами, а потом наконец пробормотал:
— А я не боюсь, я все равно не боюсь...
Тут начальник Дерби стал кричать на него и упрашивать его признаться и обещал помилование, но мальчик повторил, что он не топил своего Боба, и тогда Дерби, прямо-таки повис на рубильнике, и Кид стал корчиться на стуле, лицо его вытянулось и посинело, потом лопнули глазные яблоки и кровь потекла по его щекам, а затем он стал царапать ногтями ручки стула, и лишь когда запахло паленым, как бывает, когда петухов держат над огнем костра, он затих и съежился.
В тот вечер Билл Сидней Портер сказал: «Мятеж — это мысль. Мысль о том, что казнили ни в чем не виноватого человека, мальчика Кида, отныне не даст мне покоя. У меня перед глазами его лицо, а на плече я по-прежнему чувствую его руку... Когда он говорил со мною, он все время дотрагивался до меня, словно понимая, что общение с живым — это и есть жизнь... Он не был виновен, Эл. Нам с вами нет прощения за то, что мы дали погибнуть мальчику. Кара настигнет нас, где бы мы ни были. Мы так же виновны, как судья, отправивший его на стул, как Дерби, включивший рубильник, как священник, смиренно читавший святое писание, как надсмотрщики, привязывавшие его худые детские ноги к электродам... Нет, мы даже более виновные, чем они... Им дано лишь выполнять приказ, а нам здесь, за решеткой, даровано высшее право мыслить... Пусть поначалу мысль бессильна, все равно она родит мятеж, и вихрь его будет ужасен».
Дорогой Па, рапорт о том, как у Кида полопались глаза, я составил вполне грамотно, без эмоций.
Я понимаю, что тебе, как судье, неприятно читать это письмо. Но ведь ты не только судья и мой отец. Ты еще гражданин, поэтому я посчитал своим долгом отправить тебе эту информацию.
Более я не стану тревожить тебя ничем и никогда.
Эл Дженнингс».
«Моя маленькая, нежная и любимая Маргарет!
Вот уже и кончилась моя работа в Париже. Я хотел было, бросив все дела, купить билет на пароход и отправиться в Штаты, чтобы успеть на Рождество, как мои компаньоны по фирме, весьма пристойные люди, попросили сесть на поезд и отправиться в Порт Бу, там пересесть на другой поезд и прибыть в Барселону, где хранится яхта, на которой Колумб открыл нас с тобою, то есть Америку.
Дело есть дело, родная Маргарет, мне пришлось подчиниться. Наша встреча состоится лишь в следующем году.
Я понимаю, как тебе не хочется учить латынь, как тебе надоел немецкий, однако, моя нежность, учеба — это тоже дело, и чем лучше ты его сработаешь в детстве, тем легче тебе станет жить, когда кончится обязательное и начнется то, к чему лежит твое сердечко.
Мне отчего-то кажется, что ты станешь великой путешественницей. Нет, правда! Я помню, с каким жадным интересом ты слушала рассказы о моих походах в дальние страны, как горели твои глазенки, какие ты задавала мне вопросы, как они были умны и взрослы.
А еще мне кажется, ты будешь писать. Ты так любила сочинять жуткие истории, что меня аж мороз продирал по коже! Откуда в тебе, дочери банковского клерка, столько изобретательности?! Ума не приложу!
Когда я вернусь, непременно расскажу тебе историю про чудный бал, на котором я был недавно, нарисую наряды дам, а ты их раскрасишь так, как любила это делать раньше.
Крепко целую тебя, дочь Экс-Монтигомо Кошачьей Лапки!»
«Дорогой Ли!
Пожалуйста, не сердись на меня, но ни в коем случае не надо делать то, что ты предлагаешь.
Допустим, тебе улыбнется счастье, и приговор по моему делу отменят. Что дальше? Новое разбирательство. Новый суд. Новый приговор. А каким он будет? Есть ли гарантия, что разберутся толком, не сфальсифицируют, не поторопятся (или, что еще страшней, не «перемедлят»), не напутают?
Во время странствий по Южной Америке один бедолага, а звали его Дик, рассказывал мне историю про то, как разбогатевший жулик возмечтал стать шерифом. Это было в Территории, лет семь назад. Дик в ту пору промышлял контрабандной торговлей виски, а тот жуляга ему и говорит, что, мол, ты родом из Вашингтона, значит, там есть знакомые, вот тебе косая, езжай в столицу, устрой мне должность шерифа. Вернешься с победой — получишь еще одну косую и право торговать свою контрабанду под моей охраной еще два года. Что ж, бизнес! Дик отправился в столицу, зашел в шикарный отель, бросил на стойку бара пару долларов и начал вести разговор с самыми сведущими людьми Вашингтона, то есть с барменами. Переговоры касались цен на скот, интриг итальянского двора, новых выступлений в прессе графа Лео Н. Толстого, а потом, само собою, вступили в решающую стадию: «кто есть кто» в этом чиновном городе.
Через день Дик был в отеле, где жила некая миссис тридцати трех лет, красотка с темным прошлым и ясными глазами. Он положил перед нею две бумаги и сказал, что, поскольку он заинтересован в том, чтобы его друг из Территории сделался шерифом Соединенных Штатов, еще три бумаги он передаст, когда получит для него назначение.
Миссис поинтересовалась, где живет будущий шериф, открыла свое бюро, вытащила картотеку на депутатов Конгресса, быстро определила того, кто сам с Юга, да и к тому же имеет хорошие связи по департаменту юстиции, бегло прочитала досье, собранное на слугу народа, в котором подчеркивалось, что неподкупный больше всего любит брюнеток, пьянеет после второго стакана виски, любит рассказывать истории про своего дедушку, героя войны Севера с Югом, кивнула, мол, годится, все ясно, попросила поставить на листочке бумаги с именем будущего шерифа букву «п», «полицейский», а то, говорит, «запутаюсь, ведь стольких приходится устраивать», и велела прийти за ответом через пару дней. Мой бедолага пришел, она ему в зубы конверт, поздравила, велела поприветствовать того, кого она облагодетельствовала. Дик отстегнул ей еще триста баков и, не решаясь вскрыть конверт с гербом, рванул на вокзал. Через три дня он был в Территории, протянул гербовый конверт старому жулику и приготовился получить обещанную тысячу. Счастливый шериф вскрыл конверт и взвыл от ярости: там была бумага из госдепартамента, назначавшая его посланником в Эквадор! Не мудрено было миссис запутаться в клиентуре!
Кстати, судьба уготовила мне встречу с такого рода сюжетом здесь, в Колумбусе.
Один из наших банкиров, Джеймс Кросс, зарядил своего адвоката десятью тысячами баков и отправил в столицу хлопотать за себя. (Он хапанул из банка миллион.) Адвокат нашел в Вашингтоне кого надо, не знаю уж, сэра или миссис, и в тюрьму через два месяца пришла бумага об освобождении из-под стражи Джеймса Гросса. А у нас сидел мошенник почти с такой же фамилией, безденежный пария, гнить бы ему и гнить. В столице снова перепутали фамилию! Как та дамочка спутала «полицейского» с «посланником», так и здесь на свободу вышел Гросс, а банкир Кросс по сей день плачет и стенает в своей камере, оклеенной золотистыми обоями (шторы на зарешеченном окне у него, кстати, серебряные).
Я не верю в нашу справедливость, Ли, только поэтому я не согласился с твоим благородным и добрым предложением.
Я верю только в дружбу и творчество. И ни во что другое.
Я хочу, чтобы скорее прошли эти годы. Я мечтаю забыть их и всю оставшуюся жизнь делать то, чего я не могу не делать. Ожидание — гибель для человека, который пишет или рисует. У него перегорает все внутри. Ведь когда ты любишь, ты не можешь думать ни о чем другом, кроме как о предмете своей страсти, разве нет? А если бы тебе при этом надо было постоянно справляться у почтмейстера, не пришла ли срочная корреспонденция, ездить в столицу штата на допросы, днем и ночью терзать себя вопросом: «разберутся ли на этот раз?», — разве до любви б тебе было?
Литература — это любовь, дорогой Ли.
Пиши, жду, твой
Билл».
«Дорогая моя доченька!
Ты себе не можешь представить, как меня потряс этот остров Борнео!
По делам службы мне пришлось отплыть из Сингапура на маленьком пароходике по морю, кишащему пиратами, акулами, летающими рыбами (у них плавники словно бы сделаны из перламутра) и стадами неведомых животных, которые вполне могут быть дельфинами (кстати, как называется дельфин на латыни? Непременно посмотри в словаре, который, мне помнится, стоял в кабинете дедушки на третьей полке возле окна).
Язык жителей острова колокольчатый, чем-то похож на английский, они маленькие и очень улыбчивые.
Самый главный рыбак Борнео, мистер Тарумбумумбу, поймал говорящую рыбу (это не шутка, я обижусь, если ты не поверишь мне!). Размер ее от хвоста до лица девяносто три сантиметра (они здесь считают именно так, не на дюймы. Кстати, сколько будет дюймов в четырехстах двадцати сантиметрах? Неужели ты сможешь сама сосчитать?!). Как думаешь, какими были ее первые слова, когда Тарабамбалу (это младший внук Тарумбумумбы, ему всего семьдесят три года) представил нас друг другу?
Ни за что не догадаешься!
«Сэр, — сказала говорящая рыба, — поверьте, я бы с радостью отправилась вместе с Вами в Штаты, чтобы Вы могли преподнести меня в подарок Вашей очаровательной дочери, но мне стало известно, что Ваше дитя категорически отказывается пить козье молоко с медом, а это ведь столь необходимо для укрепления работы бронхов! Мы начнем болтать, и у Маргарет (да, да, это создание знало твое имя) сядет голос, и я — в этом случае — не смогу смотреть в глаза ее бабушке».
Я поинтересовался, как зовут мою собеседницу. Она с достоинством ответила, что ее имя невероятно просто: Самунамурабудавана де ля Сингсонгблюз.
Когда я спросил ее, как же нам быть, я бы почел за честь отвезти ее в Питтсбург, а уж что касается козьего молока с медом, которое не пьет Маргарет, то это мы решим, я готов дать слово за дочь, де ля Сингсонгблюз ответила, что «если Маргарет выучит французский в таком объеме, чтобы написать мне письмо, пообещает выполнять все то, о чем ее просит бабушка, тогда я отправлю к ней через океан мою младшую дочь Цинлянуар де Либертэ, главное, чтобы она попала в Гольфштрим (где это, а?), о дате отплытия Цинлянуар я сообщу дополнительно».
Так что теперь все зависит от тебя.
Напиши мне свои предложения. Я вручу их Сингсонгблюз.
Целую тебя, человечек!
Папа».
«Дорогой Билл!
Поймите, пожалуйста, мое письмо верно.
Мы уже давно увезли Маргарет в Питтсбург, оставив Остин, чтобы, спаси Бог, она не услышала страшной правды о той несправедливости, которая так больно ударила всех нас, а ее отца — особенно.
Здесь тайна Вашего теперешнего пребывания совершенно гарантирована.
Однако письма, которые Вы ей присылаете, — при невероятной впечатлительности девочки, — то и дело рождают в ее головке слишком много вопросов, на которые нам довольно трудно отвечать. Она чувствует не только слово, но и интонацию, а в Ваших письмах при всей их видимой беззаботности столько горя... Она ощущает это, поверьте, дорогой Билл! Мы не знаем, что делать... Может быть, лучше воздержаться от того, чтобы писать ей? Мы бы придумали историю про то, что Вы находитесь в Азии, откуда крайне трудно отправлять корреспонденцию. Мы бы стали передавать ей приветы от Вас на словах, которые Вы якобы просили ей сообщить через Ваших друзей-путешественников.
Мистер Роч готов договориться со своим приятелем, живущим в Детройте, чтобы тот приехал к нам на Рождество, передал Маргарет от Вас подарок (мы уже присмотрели куклу с закрывающимися глазами) и рассказал несколько историй про Вашу жизнь в Азии.
Как бы Вы ни старались писать, подделываясь под наш обычный стиль, все равно это у Вас не получится, оттого что Вы человек особенный, и это проскальзывает во всем, в Ваших открытках Маргарет.
Я понимаю, как Вам будет горько получить это письмо, но, дорогой Билл, зная Вашу любовь к девочке я сочла необходимым поделиться с Вами этими соображениями. Мистер Роч меня всецело поддерживает.
Если же Вам невмочь без того, чтобы писать Маргарет позвольте мне присылать черновики, которые Вы перепишете своей рукой и перешлете нам, но только, пожалуйста, ничего не добавляйте. Маргарет невероятно умна и чувствительна, но ведь она еще такая маленькая! Мы не имеем права лишать ее самого дорогого — детства.
Пусть Господь сохранит Вас, дорогой Билл!
Ваша миссис Роч».
«Дорогой мистер Хауз!
Поскольку Ваше литературное агентство является одним из наиболее уважаемых в штате, мне бы хотелось весьма доверительным образом проконсультировать именно с Вами одно дело, в высшей мере деликатное.
Один из моих друзей давно и тяжело болен. Но при этом он много лет занимается литературным творчеством, и не мне, понятно, судить, сколь профессионально он делает это.
Однако я убежден, что если он увидит свои работы напечатанными, собранными в книжку, пусть даже маленькую, это вольет в него силы, поможет бороться с недугом, даст хоть какую-то надежду на будущее.
Именно поэтому мне бы и хотелось просить Вас по смотреть его новеллы лично и в случае, если они понравятся Вам, сообщить мне, кто из издателей смог бы выпустить маленькую книжку его историй, причем я бы оплатил расходы на бумагу, набор и тираж.
Примите, мистер Хауз, уверения в совершенном почтении,
Ли Холл, землевладелец».
«Дорогой Ли!
Здесь отбывает пожизненную каторгу девушка, которую зовут Салли. Она прекрасно поет в нашем церковном хоре. Ее голос упоителен. Салли получила такое страшное наказание за то, что убила Филиппа С. Тимоти-Аустина.
Ряд заключенных всячески побуждают меня к тому, чтобы организовать кампанию (естественно, через тебя) в ее защиту.
По-человечески я ее понимаю (м-р Ф. Тимоти-Аустин отказался помочь деньгами на оплату визита доктора к новорожденному, и дитя погибло), но до сих пор я не могу переступить самого себя, ибо мне кажется, что любые хлопоты с целью смягчить ее участь могут быть истолкованы так, будто я злорадно помогаю убийце человека, который, как тебе представляется, сыграл ключевую роль в моей трагедии.
Я запутался в самом себе.
Помоги мне советом.
Билл».
«Дорогой Билл!
Ты действительно малость запутался.
Какое ты имеешь отношение к тому, как эта девушка распорядилась жизнью человека, лишившего ее ребенка? Разве она знала, что покойник сыграл такую страшную роль и в твоей судьбе?
Пришли мне все документы о ней, какие сможешь собрать. Я стану думать, как можно помочь несчастной.
Обнимаю!
Твой Ли».
«Дорогая Магда!
Большое тебе спасибо за посылку, я обожаю джемперы из ангорской шерсти, да и цвет ты выбрала самый что ни на есть элегантный.
Не советовал бы тебе шить себе наряды к осеннему сезону в Нью-Йорке в одном лишь сиреневом тоне. Поищи сочетание зеленого и серого, тебе это пойдет.
Попроси Шульца купить хорошей земли в районе Сан-Антонио, поближе к пляжам. Когда я освобожусь, мы поселимся именно там.
Запрети Фридриксену играть на бирже Цюриха, он не понимает смысла валютных колебаний, потому что далек от политики.
По поводу договора, который мне предложила подписать со «Стил индастри». Пусть его тщательнейшим образом изучат в Чикаго и Детройте. Поручи Шульцу нанять лучших экспертов и адвокатов. Что-то я опасаюсь за судьбу этого предприятия.
Теперь о предложении купить акции журнала «Уорлд ревю». Это интересная идея, но их требование уплатить семьдесят тысяч смехотворно, так им и скажи. Я готов дать двадцать пять тысяч и ни доллара больше. Мне кажется, что дальнейшее развитие синема рано или поздно сделает журналы не очень-то прибыльным делом, а поскольку мне, после отсидки, нельзя будет заниматься политикой впрямую (только для этого нам и нужен журнал), пусть Шульц подумает, кто из наших людей на Холме в нем заинтересован, пусть подскажут имя компаньона, будем обсуждать более предметно.
По поводу отзывов на рассказы несчастного Портера. Я не стал передавать их ему, потому что они слишком жестоки.
Однако он мне пока еще нужен, поэтому ты поступи следующим образом: пригласи одного из юристов нашей фирмы, не лишенного художественного вкуса, и поручи ему посетить одну из крупных литературных контор. Пусть он намекнет там, что эти рассказы написаны таинственным человеком с крайне тяжелым прошлым. Пусть скажет, что если эти рассказы будут напечатаны, тогда в будущем издатели могут рассчитывать на новую сенсацию из тюремной жизни. Думаю, на это клюнут. Но пусть держат язык за зубами, потому что Портер болезненно самолюбив и более всего на свете страшится, как бы кто не узнал, что его судили и что он отбывает срок на каторге. Такой уж он идеалист, ничего не поделаешь.
Да, ни в коем случае не носи в этом месяце жемчуг, плохая примета, если верить китайскому календарю.
Обнимаю тебя!
Твой брат Карно».
«Дорогой Ли!
Бесконечно признателен тебе за письмо.
Ты не представляешь себе, как мне дороги весточки от тебя, потому что ты единственный, с кем я могу говорить совершенно откровенно. Даже с добрейшими Рочами я вынужден постоянно цензуровать себя, и так я доставил им достаточно горя, надо точно дозировать правду, ибо в противном случае они могут не уследить за собою, и Маргарет это почувствует, а это трагедия, этого нельзя допустить!
Мне все время снится один и тот же сон: Маргарет входит в спальню к миссис Роч, когда та уехала за покупками, открывает ее ларец, где хранятся письма, и читает то, что я прислал из Колумбуса, а не из «Парижа» и «Пекина». Я просыпаюсь в холодном поту и весь день хожу сам не свой.
...Да, помнишь, я писал тебе про супер-жулика Джо, который поменял свою университетскую филантропию с игорным домом на ловлю матрон по способу «гадание, отвод дурного сглаза, гарантированное предсказание будущего»? Он вернулся к нам через три месяца после освобождения: отказался поделиться заработками от своего «колдовского бизнеса» (а они действительно были гигантскими) с местным шерифом, и тот законопатил его в Колумбус за «несанкционированную врачебную практику». Его компаньон Эд по-прежнему остался на свободе. Джо в унынии, но я заметил, что после недельного сплина он снова начал посещать библиотеку, — готовит новое коварство.
Банкир Карно, подкупив администрацию, начал устраивать светские рауты с бифштексом и стаканом бургундского. Снова поменял в камере мебель, привезли парижский ампир с купидонами.
...Вчера приводил в чувство двух бедолаг, которых подвергли экзекуции. Одного спас, а второй совсем плох, вряд ли дотянет до завтрашнего дня...
Пиши!
Билл».
«Дорогой Билл!
Вокруг твоих новелл, которые я отправил в литературное агентство Хауза, начался бум. Ко мне трижды обращались оттуда с просьбой сообщить о тебе всякие подробности, дать твой адрес и все такое прочее.
Так что, думаю, дело наконец-то сдвинулось с мертвой точки.
Адрес твой я им, конечно, не дал, мол, автор находится на излечении в санатории под Женевой, там собрались одни боссы и знаменитости, никого видеть не хотят, ни с кем встречаться не желают. Коли, мол, намерены поддерживать с ним связь, то я к вашим услугам.
Они просят прислать им еще несколько новелл. Я сказал, что не премину отписать тебе об этом, пусть ждут. Но верь моему чутью, полоса невезения кончилась. Так что нос кверху! Победа!
Мне не очень-то, честно говоря, понравился тон твоего последнего письма, есть в нем то, что тебе несвойственно, то есть уныние. Как не стыдно!
Наш мир — в отличие от твоего тюремного — больше размером, злее в нравах и подлее в общении; у вас всё на виду, твари видны сразу же; у нас, увы, подлец может считаться самым уважаемым человеком, хотя каждому известно, что он есть на самом деле.
Я получил письмо от миссис Роч. Дома все в порядке, Маргарет очень ждет своего папу, который вот-вот вернется из увлекательнейшего путешествия по Азии.
В Питтсбурге ни одна живая душа не знает о твоей истории, так что девочка убережена от вопросов.
Я написал пару писем в газеты Детройта, Чикаго и Питтсбурга, рассказав им про то, что у меня есть друг, за которого я могу дать любое гарантийное письмо, возвращающийся вскоре из кругосветного путешествия (как ты и предупреждал, я ни словом не упоминаю твою газету «Роллинг стоун»), проведший долгие годы в Аргентине, Бразилии, Гондурасе и Мексике, знающий жизнь юга нашего континента так, как никто другой.
Думаю, умные люди не смогут не заинтересоваться такого рода кандидатурой.
Так что, пожалуйста, не хандри и готовься к активной журналистской деятельности.
Крепко жму руку, твой
Ли Холл».
«Дорогой Ли!
Я хотел написать тебе большое письмо, но не смог сесть за стол, хотя дни были относительно спокойные, не было экзекуций, никто не умер в лазарете, раздирая сердце предсмертными криками, и не повесился в камере.
Просто-напросто та девушка, Салли, документы по делу которой я собрал, сошла с ума. Болезнь не поддается лечению, поскольку безумие ее тихое; она сделала себе куклу (из подушки), ходит с нею по камере и поет ей одну и ту же песню про храброго капитана, который вознамерился переплыть все моря, но умер от тоски по своим детям, которых оставил дома. Она поет постоянно, с утра и до ночи, не прерываясь ни на минуту, словно граммофонная пластинка. Ее песня слышна арестантам, когда их выпускают на прогулку. Сначала люди не понимали, в чем дело, а потом в тюрьме началась истерика: «Пусть она замолчит!» Салли посадили в одиночную камеру без окон. Она никак на это не реагировала. Лицо ее постоянно сосредоточено, она поет, как работает.
Я напишу тебе попозже.
Билл».
«Хай, Джонни!
Как дела? Не болит ли твоя рана вечером, накануне дождя? Если бы я подставил свое плечо под вторую пулю, она б у тебя не болела уже девять лет, на кладбище никому не больно! Как Па? По-прежнему держит на меня зло? Повлияй на него, чтоб он сменил гнев на милость. Я завязал отношения с поставщиками съестного для нашей богадельни, парни имеют с этого дела большие баки, у них связи, я им кое в чем помогаю, они обещали поговорить кое с кем о моем помиловании, так что если б Па поднажал, дело могло б выгореть. Фрэнк написал мне письмецо (целых двадцать семь слов, ну, разболтался!), что его пятилетнее заключение может окончиться на два года раньше, если Па прокрутит все свои судейские связи, особенно с сенатором Марком Ханна, я ж помню, как Па вытащил из тюряги его племянника, когда тот раздел своих компаньонов по серебряному бизнесу.
Мой здешний приятель банкир Карно скоро выходит на свободу, он бы мог выйти раньше, но дяди в Верховном суде намекнули, что это будет стоить ему пятьдесят тысяч баков, а он жаден, как Иуда Искориот, предпочел отсидеть в своем здешнем будуаре лишних два года, только б не раскошелиться, а гробанул он два миллиона, куда ни крути, деньги.
Я попросил его связаться с тобою, мужик он ловкий, у него тоже есть идеи, как помочь мой пожизненный срок свести к пяти годам, хватит, насиделся!
Билл Портер тоже готовится к свободе. Похудел, глаза запали, это не шутка — выйти из тюрьмы с клеймом на лбу, отверженным. Но держаться он умеет, вот уж что-что, а такого парня я не встречал еще в жизни.
«Давай, — говорит, — Эл, работай! Ты смачно рассказываешь свои истории, пора научиться их записывать, а потом продавать за двадцать баков в воскресный номер газеты». — «Ладно, — отвечаю я ему, — давай. А как?» — «Да проще простого. Расскажи-ка мне, как ты совершил первый налет на поезд». — «Очень просто, — говорю я ему, — надо найти место, где паровоз заправляется водой, но только чтоб это была не многолюдная станция, а разъезд. Берешь на мушку машинистов, сгоняешь их в сторону, велишь поднять руки и начинаешь работать». — «А это что такое, «работать»?» — «Ну как «что такое»? Грабить начинаешь». — «Ты же знаешь, я не грабил, не знаю, как это делается». — «Да проще простого! Идешь в почтовый вагон и берешь баки!» — «А кто-нибудь есть в почтовом вагоне?» — «Как кто? Охрана». — «Вооруженная?» — «Конечно, разве охрана бывает невооруженной?» — «А почему же они не отстреливаются?» — «Так ведь мы нападаем, а они обороняются! Кто напал, тот и выиграл». — «Значит, вы стучитесь в дверь почтового вагона, охранники распахивают двери, приглашают вас на чашку чая и передают мешки с золотом?» — Ну наивный парень, а?! Кто ж добровольно передаст мешки с золотом?! Это только дерьмо отдают добровольно, и то не всегда: начинающий фермер гоняет свое семейство облегчаться на огород, упаси бог, если кто оправится не на его земле, а в сторонке! Я начинаю ему рассказывать, что приходится довольно настойчиво стучать в дверь почтового вагона, а он свое: «Чем?» — «Как «чем»? Ясное дело, рукоятью кольта. А еще лучше для начала бабахнуть из сорок пятого под крышу, дырка останется величиною с кошачью голову, впечатляет». — «А если охранники ответят на ваш выстрел своими двумя?» — «Так у них дробовики!» — «Почему?» Как ребенок «почемукает», честное слово, абсолютный несмышленыш в наших делах. Ну, объяснил я ему, что сорок пятый калибр стоит в десять раз дороже дробовика. «А где хранятся деньги?» — «Как где? В сейфе!» — «А ключи?» — «Ключи в Банке, куда они везут деньги». — «А как же вскрыть?» — «Очень просто: упираешь кольт в затылок охранника и почтальона, они и трудятся за милую душу, пыхтят с ломом, а потом отдают содержимое». — «А если в сейфе пусто?» — «Плохо тогда дело!» — «Что, надо ждать нового поезда?» — «Ну да, новый поезд придет с полицией, те всех нас перестреляют». — «Так ведь можно убежать?» — «От полиции бежать трудно». — «Почему?» — «Да потому что все полицейские на Диком Западе сами раньше были налетчиками». — «А как же они смогли попасть в полицию?» — «Да проще простого: заложат своих друзей, скрутят ночью, перестреляют самых ершистых, сдадут властям, вот и получают шерифские звезды». — «Ладно, теперь понял, но что ж делать, если в сейфе пусто?» — «Как что? Грабить пассажиров!» — «Так ведь они могут быть вооружены?» — «Они и с револьверами под лавки залезают». — «Почему?» — «Да потому что люди трусы. Если ты распахнул ногой дверь, гаркнул на них, они сразу потекут!» — «А если найдется человек, который выпустит в вас пять патронов?» — «Это, конечно, будет плохо, но ни разу никогда и никто так не поступал. Я ж говорю, трусы». — «Все?» — «Все, кроме женщин». — «Почему?» — «А потому что те любопытные. Им страсть как интересно на живых налетчиков посмотреть». — «Почему?» — «Да потому что ихние мужики, словно тряпки, прими, подай, пшел вон! Им настоящего хочется, чтоб можно было со всей душой подчиняться». — «Почему?» — «Да потому что баба любит сильного, им матрацы не нужны». — «И не стыдно вам было женщин грабить?» Я аж взвился: «Да я никогда их не грабил!» — «Только мужчин?» — «Конечно. Они хитрые, пока мы почтовый вагон шерудим, все свое передают бабам, а те в чулки прячут». — «Ну и как же вы поступали?» — «Чулочки берем, высыпаем содержимое, всякие там золотые челюсти, бумажники с зелененькими и платиновые часы берем себе, а сережки и обручальные кольца возвращаем женщинам. С извинением». — «Ладно, ограбили вы поезд, а потом что?» — «Как что? Потом надо смываться». — «Смылись. А дальше?» — «Погуляли маленько, и снова надо искать одиноко стоящую водонапорную башню». — «Так ведь у вас после налета много денег. Куда вы их девали?» — «Это нормальному человеку можно обойтись малым, а когда за тобой постоянно гонит полиция, деньги летят направо и налево; где обычный человек за ночевку платит доллар, нашему брату приходится отваливать четвертак. Потом очень много идет на то, чтоб откупаться от полиции». — «А это как?» — «Через третьих лиц... А вообще-то полицейским с нами выгодно работать... Почему они в перестрелке никого из наших стараются не убивать? Потому что невыгодно». — «То есть как это так?» — «Да вы что, ребенок? Все проще простого... Если мы убежали, тогда начинает работать бюрократия, на нас выписывают ордера и пошла погоня...» — «Ну и что? Какая полицейскому выгода от погони?» — «Ну и ну! То есть как это, что за выгода?! Им же деньги дают на это, бесконтрольные деньги! А они берут фиктивные расписки, что, мол, лошадей купили, фураж, проводнику отвалили полтысячи, врачу семьсот... Они не за нами гоняются-то, шерифы распрекрасные, а за своей выгодой, за дармовыми баками...» — «А когда ж налетчик вкушает сладкой жизни?» — «Да никогда! Вся жизнь в бегах... А если и выдастся денек-другой погулять, так сил нет, и все время ждешь, что дружок заложит...» — «Значит, ваша профессия менее заманчива, чем смежные с нею?» — «А какие профессии с нею смежные?» А Портер серьезно так ответил: «Ясное дело, какие: политик и биржевой спекулянт»... Ну юморист, а?! Я только вечером, перед сном понял, какой у него ум... Это мы все так считаем: нет ничего легче, чем сочинять всякие там книжонки, а он мне всю душу вытряс своими «почему», прежде чем я смог вспомнить, что такое налет на поезд... А ведь так все было понятно: согнал машиниста, открыл почтовый вагон, прошелся по пассажирам — и давай стрекача...
Так что ты скажи Па, что я, если только он меня выцарапает отсюда, не стану больше грабить поезда, а начну писать рассказы, благо Портер рядом, научит.
Твой брат Эл Дженнингс, спасший тебя от верной смерти.
Это я не зря подчеркнул, давай и ты поворачивайся, помоги мне».
«Дорогой Ли!
Эти рассказы — последние, которые я решаюсь послать тебе для литературных агентств. Если и эти вернут, то, значит, надо переквалифицироваться в профессионального карикатуриста, сейчас люди белее охотно глядят смешные рисунки, чем читают грустные книги.
Я много думал над тем, каким псевдонимом подписать эти вещи. «Сидней», «Миллер», «Билл Бу», «Вилли Билл», настолько приелись литературным агентствам, что надо придумать нечто новое.
Знаешь, впервые я вспомнил отца, когда мне пришлось идти в карцер, а там был один креол, он к тому же плохо говорил по-английски и очень жаловался на боли в печени, но ему сказали, что он симулянт, и заточили в каземат — без хлеба и воды, на двое суток. Он потерял сознание, лежал бездыханный. Его отнесли в мертвецкую и бросили на лед. А утром он стал стонать. Его волосы, черные, с проседью, вросли в лед. Когда мы вытащили его наверх, в лазарет, он скончался. В каптерке я получил ящик с его вещами. Там были носки, старая рубашка, шляпа, проеденная молью, фотография древнего старика с надписью: «Дорогому сыну от беспутного Папы, прости меня, мальчик», и оловянное кольцо. Я пошел в администрацию, чтобы узнать домашний адрес креола, но мне сказали, что адреса нет, поскольку он жил с отцом, а тот вскоре после ареста сына умер от голода, так как креол был единственным кормильцем. Оказывается, он работал почтальоном; отец, которого он трепетно любил, страдал запойной болезнью, а в газетах напечатали объявление, что доктор Снайдерз умеет лечить алкоголиков. Креол заимообразно — до получки — взял чей-то денежный перевод на сорок два доллара и отвез отца к доктору Снайдерзу, но тот, конечно, ничего не смог сделать для старика, а сын угодил к нам в тюрьму на двенадцать месяцев и три недели. Он страшно бушевал, кричал и плакал, доказывая всем, что отец умрет без него, единственного кормильца, а надсмотрщики смеялись: «Не кормильца, а поильца!» Из-за того, что он бушевал, страшась за жизнь отца, ему то и дело давали наказания, а потом стали отправлять в карцер, и все дело кончилось смертью тридцатилетнего человека с густой сединой в курчавых, когда-то черных как смоль волосах.
И вот когда мы закрыли ему глаза и положили в гроб, сколоченный из плохо строганных досок (впрочем, какая разница, в каком гробу лежать?!), я вдруг вспомнил своего отца и мою к нему несправедливость, и мне стало так горько, что нет слов передать. Я вспомнил огромный лоб отца и вечно удивленные глаза, взирающие на мир доверчиво, ищуще и просто! А я по наущению бабушки сжигал его чертежи, а ведь, может быть, он был близок к своему открытию, быть может, он был на грани того нового, что могло дать людям хоть какое-то облегчение в их каждодневном каторжном труде во имя хлеба насущного!
Знаешь, дети редко ценят отцов, они тянутся к женщине, к ее теплу, они ведь неосознанно помнят мать и бабушку с первых дней своих, и нет, им кажется, умнее и сильнее существ на земле, чем женщины. А ведь самые страшные удары судьбы принимают на себя мужчины, именно поэтому так суровы они, так редко ласкают детей, так часто обрушиваются в пьянство. Когда женщине нечем кормить ребенка, она сокрушается о нем лишь, об одном, маленьком, а мужчина чувствует, как разрывается сердце не только за дочь или сына, но и за ту, которая решила стать его подругой. Боль за двоих страшнее, чем боль за одного, тут арифметика, а не геометрия, это понять просто, но понимание это приходит к людям, когда отцов нет в живых уже, сиротство и одиночество.
В первые месяцы моего заключения соседом по камере был Нельсон Грэхэм, он угодил к нам, потому что грабил в аристократических районах, но он стал заниматься этой работой лишь после того, как испробовал все пути, чтобы получить место на службе, а у него было двое детей, и их надо было кормить... Боже, как он плакал по ночам, Ли! Он весь трясся под суконным, пропахшим карболкой одеялом, рвал зубами подушку, чтобы никто не услыхал его слез и не увидел их — в тюрьме такое мало кому прощают, слабого затаптывают, закон выживания, ничего не поделаешь... Когда он получил письмо, что его жена вышла на панель, а детей отдала в приют, он умудрился повеситься на простыне, а у нас такие дырявые и старые простыни, что только можно было диву даваться, как он набрался смелости на такой шаг — останься в живых, сидеть бы ему в карцере пару недель, как пить дать...
А Ричард Прайс?! Он получил бессрочную каторгу за то, что открывал самые надежные сейфы банков, и делал это не оттого, что родился взломщиком, а потому, что нечем было кормить маму. Ты думаешь, это просто — вскрыть сейф?! О, это страшное и кровавое искусство! Прайс спиливал напильником кожу с пальцев и ощущал ею секреты шифра, понимаешь? Он провел в тюрьме больше пятнадцати лет и уже смирился с мыслью, что здесь и умрет; он был лишен права на переписку — то, что поддерживало Надеждой одних, для него оказалось спасением, потому что он был отрезан от Памяти по своей семье; ему были запрещены свидания, ни одного за пятнадцать лет; даже газет и книг ему не давали — дядя Сэм умеет сурово наказывать тех, кто посягает на святая святых — Ее Величество Собственность! И надо ж было случиться такому, что в здешнем банке дал деру один босс, прихватив с собой ключи от сейфа! Тюремщики пообещали Прайсу свободу, если он вскроет сейф, и подтвердили свое обещание тем, что позволили ему написать письмо домой, и он получил ответ, и мама писала, что ждет его, любит его и верит в его благородство, и Прайс спилил кожу на пальцах и открыл сейф, а его за это отправили не на свободу, а в ледяной карцер. Как он плакал перед смертью, как он рвал грудь своими окровавленными пальцами: «Зачем?! Ну зачем?! Зачем?!» А ведь он пошел на это только во имя семьи, во имя кого же еще?!
Поэтому я долго размышлял, дорогой Ли, чем я могу искупить свою невольную вину перед отцом. Я ведь не только сжигал его чертежи и модели, я ревниво следил за тем, с кем из женщин он раскланивается на улице, ибо память об умершей маме была для меня дороже живого отца. Ах, разве можно выразить все это в письме? Много рассказов потребно для того, чтобы составить некую картину общего, да и получится ли такого рода картина? Кому она по плечу? Наверное, будущие поколения смогут судить о жизни своих предшественников не по романам одного писателя, но по творчеству многих. Даже Христос имел помощников, и правда его времени запечатлелась в их рассказах, столь, казалось бы, одинаковых по сюжету, но таких разных по языку, характерам и стилям!
В нашей жизни существует два вида борьбы.
Первый: человек видит несправедливость, то, что мешает жить окружающим, что развращает их, унижает и губит. Он восстает против этого каждый день, час, каждую минуту. Он борется со злом так, как только может, всеми способами, ему доступными. (Если бы я избрал этот путь, я был бы обязан переслать тебе документы о том, как здесь жульничают, покупая хорошую пищу, а заключенным дают помои, выручка — в свой карман; я был бы должен объявить голодовку, пойти в карцер и на экзекуцию, когда казнили Кида; я был бы обязан поднять голос против неравенства даже здесь, когда «банкирам» можно все, обычным бедолагам — ничего, и за это бы мне прибавили срок, и неизвестно, вышел бы я из тюрьмы или нет.) Второй: человек знает несправедливость, видит все то, что развращает, унижает, оскорбляет людей, но он чувствует в себе силу бороться не с локальным злом, каждодневным и ежечасным, а Огромным, Всеобщим. Такого рода чувствование приходит лишь к тем, кто одарен даром Мелодии, Цвета и Формы или же Слова.
Я рискнул избрать второй путь.
Я пошел во имя этого на временные компромиссы с совестью, ибо мне нужно было выждать и выжить, чтобы отдать всего себя этой моей борьбе.
Не знаю, смогу ли я преуспеть на этом поприще.
Я сделаю все, чтобы смочь.
Теперь о моем псевдониме: помнишь песенку нашей ковбойской молодости: «Скажи мне, о, Генри!»? Или история с моим французским коллегой, фармацевтом Оссианом Анри? Я тебе рассказывал о нем, когда мы ехали к границе... Мы ведь тоже звали его на американский манер «О’Генри», экономия времени прежде всего, а фармацевтика — моя детская страсть. И еще: папу звали Олджернон. С нашим языком не соскучишься — пишется «а», читается «о». Олджернон Генри. О. Генри.
Жду ответа с надеждой, а потом — будь что будет.
Твой каторжник Билл, или, если угодно, литератор
О. Генри».
«Колумбус.
Начальнику тюрьмы м-ру Дерби.
Срочно освободите из-под стражи приговоренного к смерти Кида за убийство его друга Боба Уитни. По настоянию репортера газеты «Пост» м-ра Грога было проведено повторное расследование, и оказалось, что Боб Уитни не был утоплен Кидом в реке после ссоры, а сбежал от родителей и в настоящее время проживает в Пенсильвании.
Выдайте Киду пять долларов из бюджета тюрьмы и оплатите билет за проезд к месту проживания.
Прокурор Дэйв Кальберсон».
Ялта, 1984