Часть вторая

1

«Майклу Ф. Смайли и Г. Ш. Андерсену.

Уважаемые господа!

До меня только что дошло известие о тех неприятностях, которые переживает ваш «Первый Национальный банк».

Я понимаю, что досадное происшествие с мистером У. С. Портером отнюдь не есть ключевой вопрос. Все достаточно глубже, ибо на наших глазах происходит трагическое столкновение новой волны законников с традициями того прекрасного времени освоения Дикого Запада, наиболее достойными представителями которого, без сомнения, являетесь вы и остальные члены вашего Совета директоров.

Свято храня память о вашем подвиге, гордясь им по праву, я рискую внести вам чисто дружеское, сыновнее предложение: поскольку отлив капиталов из вашего банка принял угрожающий характер, наш «Скотопромышленный банк» готов предоставить вам ссуду под поручительство Хьюстонского банка.

В случае, если Хьюстон откажет вам в такого рода гарантийном письме, мы готовы рассмотреть вопрос о контрольном пакете акций вашего банка таким образом, что пятьдесят один процент останется в вашем ведении, в то время как сорок девять процентов отойдет нашему Совету директоров. Вы, таким образом, будете продолжать оставаться хозяевами того прекрасного предприятия, которое было организовано вами на заре освоения штата.

Если такого рода предложение вас почему-либо не устроит, я готов обсудить с вами, вполне конфиденциально, те предложения, которые вам представляются приемлемыми.

Остаюсь милостивые государи, вашим покорнейшим слугою,

Филипп Тимоти-Аустин, директор «Скотопромышленного банка», дипломированный экономист».

2

«Уважаемый мистер Кинг!

Памятуя ваш первый урок, я вынужден обратиться к вам без посредничества мистера Камингса, ибо дело того заслуживает.

Акции «Силвер филдз», приобретенные вами на сумму в сорок семь тысяч долларов, дали прибыль из расчета один к семи.

Однако ныне ситуация резко изменилась в связи с тем, что я получил согласие Совета директоров «Первого Национального банка» в Остине на то, что мне отходит сорок восемь процентов контрольных акций и я становлюсь совладельцем этого предприятия.

С тем, чтобы мои люди смогли получить еще три процента из контрольного пакета и я, таким образом, превратился бы в единоначального руководителя и этого финансового института Техаса, необходимо, чтобы вы добились согласия отсрочки моих налоговых платежей Вашингтону на один год. Прецедент такого рода был, следовательно, вам это не составит особого труда.

Остаюсь и пр.

Филипп Тимоти-Аустин».

3

«Дорогой Филипп!

Меня удивил тон твоего обращения к мистеру Кингу. Неблагодарность никого еще к добру не приводила. Ты мог и обязан был написать мне, и я бы нашел возможность помочь твоей просьбе, сделав это тактично и тонко. Ты очень огорчил меня. Прошу тебя, напиши мистеру Кингу письмо с извинениями, в противном случае я перестану оказывать тебе то дружеское покровительство, которое помогло тебе стать тем, кто ты есть.

Твой друг Камингс».

4

«Уважаемый мистер Кинг!

Я не заинтересован в посредниках типа м-ра Камингса. Жду от вас телеграммы с одним лишь словом «да». Срок — семьдесят два часа. Если в течение этого периода я не получу от вас такого рода телеграммы, мне придется предпринять свои шаги.

Филипп Тимоти».

5

«Директору «Скотопромышленного банка»

Филиппу С. Тимоти-Аустину.

Ну что ж, «да» так «да».

Кинг».

6

«Моя любимая!

Понятие «Рубикон», столь знакомое школьникам по урокам истории, обрело для меня смысл явственный и страшный, когда я сошел с поезда на Ривер плэйс, заглянул в буфет, сел за стойку бара, заказал себе стакан оранжада (я не прикоснулся к рюмке, как обещал тебе, ни разу) и, похолодев, ощущая, как уменьшился в росте, ожидал того момента, когда поезд тронется дальше, в Остин, без меня.

И он тронулся. А я пошел в туалет, открыл свой баул, достал старый ковбойский костюм, аккуратно сложил свою английскую пару, спрятал ее, сунув в карманы лайковые перчатки, и отправился в город, где продал твои золотые часы за пятьдесят девять баков. Таким образом, мой капитал на первых порах составлял триста девятнадцать долларов.

До сих пор я краснею, когда вспоминаю моего доверчивого редактора Джонстона, который легко одолжил мне двести шестьдесят долларов в счет оклада содержания за два с половиной месяца.

«Дорогой Билл, — сказал он мне на прощание, — я не сомневаюсь, что приговор будет оправдательным; в крайнем случае тебя захомутают штрафом в тысячу долларов, но я поддержу тебя еще двумястами сорока долларами, а остальные соберем по подписке: „Великий юморист угодит за решетку, если благодарные читатели и ценители его карикатур не внесут по пятьдесят центов! Уплатите, или Америка потеряет духовного сына Марка Твена!“»

Знаешь, любимая, я пребывал в смятенном колебании: а может быть, открыться ему?! Сказать ему всю правду? Ведь он был так добр к нам с тобою все это время! Такой на первый взгляд грубый и неотесанный человек, а как доверчив и раним... Впрочем, видимо, все настоящие люди не бывают однозначными, похожими на лубочных героев из школьных хрестоматий. Истинное добро прячет себя в этом мире зла, иначе его распнут и не дадут ему реализовать себя, а ведь реализация добра — это деяние. Однако же моим деянием является Слово, а его надо творить в состоянии хотя бы относительного покоя. Ждать можно чего угодно: очередного отказа литературного агентства, денежного перевода, приезда друга, только нельзя ждать того, что неподвластно тебе, то есть слов двенадцати присяжных «виновен» или «оправдан». Ведь судья и прокурор будут вдалбливать им в головы про мою вину, а я — по закону человеческой порядочности (может быть, ты права, я ее слишком гипертрофированно понимаю) — не решусь им возразить и буду ждать месяц, два, полгода, год решения судьбы в таинственной и закрытой Второй инстанции, и невольно рука потянется к рюмке, и тогда мое Слово кончится, а значит, и я кончусь...

За те дни, недели, месяцы, может быть, и годы свободы, которую я теперь получил, перейдя мой рубикон, можно собрать темы, обдумать их и начать писать то, к чему меня чем дальше, тем неудержимее тянет: к Энциклопедии Надежды Маленького Человека. Я так надеялся все эти страшные месяцы на то, что кошмар пройдет, что в суд придет тот, кто должен прийти, и скажет то, что обязан сказать, и ужас кончится, но никто не пришел и не сказал... Либо надо было продолжать ждать слова присяжных и в этом страшном ожидании потерять себя, потерять свою мечту, сделаться тихим пьяницей, который ждет избавления на донышке рюмки, либо надо было предпринять тот шаг, на который мы с тобою решились, любовь моя...

Как всегда, я ищу утешения в книгах древних: «Если божественное обладает всеми добродетелями, то оно обладает и мужеством. Если же оно имеет мужество, то имеет знание страшного, нестрашного и того, что посредине между тем и другим; и если так, то для бога существует нечто страшное. Ведь мужественный не потому мужествен, что знает, в чем состоит опасность для соседа, но потому, что знает, в чем состоит опасность для него самого. Поэтому, если бог мужествен, для него существует нечто страшное. Если же есть нечто страшное для бога, то, значит, существует и то, что может его тяготить. А если это так, то он доступен гибели. Отсюда вытекает: если существует божественное, то оно тленно». Но более всего меня обнадеживает вывод из этого дерзкого постулата Секста Эмпирика: «Но ведь оно нетленно, следовательно, его не существует».

Будем же считать, что разлуки, на которую нас обрекла жизнь, не существует. Будем жить друг в друге постоянно.

Через десять минут подойдет мой поезд. Я купил билет третьего класса. Сейчас нарисую смешную картинку для Маргарет. Скажи ей, что я привезу из моей дальней поездки дрессированного жирафа и много цветных ракушек, в которых постоянно шумит море.

Я стану писать тебе на имя Долли Вильсон, думаю, она сможет достойно хранить нашу тайну.

Я молю бога за тебя и за девочку.

Любящий тебя Билл Портер».

7

«Дорогой Ли!

Ты себе и представить не можешь мое нынешнее житье в Новом Орлеане!

Во-первых, я легко устроился в газету, взяв себе псевдоним Остина Брайта. Во-вторых, мне положили пятьдесят долларов в месяц, что по здешним ценам очень мало, однако мы — восемь репортеров — сняли старый сарай во французском квартале, поставили там семь скрипучих кроватей, четыре стола (по половине на брата), это стоило каждому восемь долларов, и в довершение ко всему нашли в порту «бича», великолепного судового кока; он креол, хорошо поет (мы иногда с ним делаем это на два голоса) и совершенно замечательно готовит нам ленч — дешево и изобретательно. Стоит это каждому семнадцать центов. Я довольно скрупулезно подсчитывал мои финансы и пришел к выводу, что смогу посылать Этол по меньшей мере двенадцать долларов в месяц.

К счастью, в этом портовом городе, привыкшем к тому, что люди текут — сегодня он здесь, а завтра ушел в Европу или же в Латинскую Америку, — нет паспортных формальностей; никто ни к кому особо не присматривается, каждый живет сам по себе.

Перед тем как поселиться в нашем репортерском сарае, я прожил пять дней в дешевеньком пансионате, но с претензией на семейность, то есть порядочность. Здесь разыгралась настоящая драма: моим соседом был старый майор, южанин, снимавший комнату вместе с прелестной дочерью. Она посвятила себя отцу, ей уже тридцать, но она не выходит замуж, потому что трепетно предана родителю, оставшемуся вдовцом. Вторым соседом на этаже был нищий артист Джон Грин. По вечерам мы собирались на чай, и майор рассказывал истории о сражениях против северян, изображая всех людей на разные голоса, причем южанам были — в его интерпретации — свойственны порядочность, мужество и доброта, а северянам — напористое высокомерие, пренебрежительное отношение к традициям и сюсюканье с «ниггерами».

Смешно, точно так же копировал «ниггеров» и Филипп С. Тимоти-Аустин, молодой парнишка в Гринсборо. Я однажды изобразил его на сцене нашего любительского театра; ему стало трудно ходить по городу, так над ним все потешались; перед отъездом он встретил меня возле аптеки и сказал: «Я отомщу тебе так, что ты будешь кусать локти за то, что публично оскорбил меня». Я с болью душевной вспомнил этого юношу; мне горько, что он так отнесся к шутке, но сцена, свидетелем которой я оказался в пансионате, несколько меня утешила.

Дело в том, что актер Джон Грин постоянно просил майора рассказывать свои истории, а никто так не алчет аудитории, как старые военные. Майор занимал нас целыми вечерами, а потом он случайно пошел в театр и увидел себя на сцене; гневу его не было предела — Грин скопировал его абсолютно. Этой ролью Грин добился огромного успеха, дела его пошли очень хорошо, а майор вконец обанкротился, ему даже нечем было платить за жилье, ситуация совершенно страшная. Грин, переехавший в хороший отель, узнал об этом, но не решился прийти к майору, потому что тот отказал ему, после спектакля, в знакомстве и даже хотел вызвать на дуэль. Знаешь, что он сделал? Загримировался негром, придумал себе роль, что, мол, он был рабом майора (а тот рассказывал, что у него было сорок рабов и все его боготворили за доброту), и принес ему двести баков, чтобы старик мог расплатиться за комнату. Поскольку никто не помнит ни имен своих рабов, ни их лиц, только все твердо убеждены, что бедняги их до сих пор обожают, считая эпоху рабства самой светлой порой жизни, майор легко принял деньги. Прекрасный сюжет, не правда ли?

Я не знаю, чем занимается сейчас бедный Филипп Тимоти-Аустин, по-моему, он ехал учиться банковскому делу, но я бы с радостью загримировался негром (ковбоем гримироваться не надо, я одеваюсь теперь так, как у тебя на ранчо, и даже в целях конспирации отрастил бороду) и доставил бы ему какую-нибудь радость. Только денег не смог бы принести: последнюю неделю перед выплатой оклада содержания (здесь платят не по неделям, а по десятидневкам) я ужинаю прекрасной холодной водой, успокаивая себя тем, что это промывает почки, а именно от них зависит человеческое долголетие.

...В бедной моей голове что ни день, то рождается рассказ, я вижу его от начала и до конца, я даже слышу голос, который его читает, но для того, чтобы писать, надо иметь время и хлеб, а также стол, книжную полку и право спать в комнате, где больше никто не храпит. Иногда мне кажется, что бедная моя черепушка взорвется от тем и сюжетов, образов, фраз, пейзажей, и тогда, чтобы не начать петь дурным голосом в публичном месте арию из оперы Джозефа Ве-ер-ди, приходится идти в салун дяди Дэниса, где собираются игроки в покер, садиться к столу и, зажав в потном кулаке сэкономленные за неделю семь долларов, включиться в игру. Я понимаю, что разбогатеть на картежной игре нельзя, но отвлечься, наблюдая за накальностью страстей, вполне можно. И еще важно то, что здесь я прохожу уроки сюжетологии: только-только сидел человек с двумя мешочками золота, крепкий и уверенный в себе, вальяжно заказывал виски, и бармен подпархивал к нему и ставки его были ухватистыми, пока некто, наблюдавший за ним из угла весь вечер, не подходил к столу, брал карту, давяще, но при этом раздражающе-небрежно блефовал, забирал пару мешочков золота себе, и на твоих глазах происходила метаморфоза, описывать которую хоть и больно, но необходимо, ибо нигде так не обнажается человек, как за карточным столом. Он подобен здесь рисковому политику или банковскому воротиле: пока на коне — он силен и уверен в себе, но стоит ему проиграться — делается таким жалким, что глядеть на него тошно, будто побитый пес под дождем накануне землетрясения.

Должен тебе признаться, что мне ужасно не хочется описывать, как люди проигрывают, — так мне их жаль! Но ведь если бы не было проигрыша, не существовало б и выигрыша, разве нет?

Кстати, я ни разу в жизни не выиграл в карты. Садясь к столу, я заранее знаю, что вернусь в наш репортерский сарай без цента в кармане, но, боже, каким я чувствую себя богатеем ночью, перед тем как уснуть! Сколько я услышал новых слов! Сколько поразительных коллизий прошло перед моими глазами! Сколько историй я узнал, когда, почувствовав облегчение в карманах, попивал свое пиво, оплаченное загодя, и внимал тем бедолагам, которые пришли испытать судьбу, потеряв всяческую надежду добиться счастья где-либо в другом месте.

Дорогой Ли, я подбираю верного человека, на чье имя ты бы мог мне писать. Как понимаешь, оказаться арестованным в течение тех трех лет, что мне предстоит скрываться, — дело далеко не веселое. Я должен лежать затаившись, как аллигатор, чтобы вернуться к Этол и Маргарет ровно через два года, одиннадцать месяцев и три дня. И вернуться не как побежденный, тихо, ночью, тайком от любопытствующих соседских глаз, но днем, весело и шумно, а в руке у меня будет саквояж, в котором я принесу не семь самородков весом пять килограммов каждый, не голову Малыша, заспиртованную в прозекторской, но штук сорок-пятьдесят рассказов, которые позволят мне писать еще больше — обо всем том, о чем нельзя не сказать людям.

Остаюсь твоим другом

Биллом, Рыжей Бородой».

8

«Дорогой мистер Врук!

Я был бы бесконечно вам признателен, если бы вы поручили кому-нибудь в вашей адвокатской конторе выяснить — только весьма деликатно — один вопрос, весьма меня интересующий: не жил когда-либо директор «Скотопромышленного банка» Филипп С. Тимоти-Аустин в Гринсборо?

Примите уверения в моем совершенном почтении,

Ли Холл, фермер».

9

«Дорогой мистер Холл!

Мои сотрудники предприняли немало усилий, чтобы выполнить вашу просьбу. Да, действительно, Филипп Самуэль Тимоти-Аустин жил в Гринсборо пятнадцать лет назад, то есть до февраля 1882 года. Именно оттуда он уехал в Нью-Йорк, где поступил в колледж, на экономический семинар.

В настоящее время мистер Филипп С. Тимоти-Аустин является не только президентом и директором «Скотопромышленного банка», но также членом Наблюдательного совета компании «Силвер филдз» и одним из членов Совета директоров банков в Хьюстоне и «Первого Национального» в Остине.

Гонорар за наведенную справку в размере семи долларов переведите на прилагаемый текущий счет.

Примите уверения в самом глубоком уважении, готовый к услугам

Саймон Врук».

10

«Уважаемый мистер Врук!

Высылая ваш гонорар за наведенную справку, хочу принести глубокую благодарность за то, что вы столь тактично и быстро выполнили мою просьбу. Именно это позволяет мне сделать следующий шаг и предложить вам провести исследование вопроса, весьма меня занимающего: как в банковских кругах, в первую очередь в «Первом Национальном», относятся к исчезновению из-под суда Билла С. Портера? Считают ли его в этих кругах растратчиком, и если да, то кто именно? Или же есть люди, которые верят в его невиновность? Кто они, какова мера их весомости?

Поскольку м-р Портер исчез при таинственных обстоятельствах накануне суда и никто не знает, жив ли он, мне бы хотелось предпринять все возможное, чтобы понять правду, ибо этот мистер работал у меня на ранчо и зарекомендовал себя с весьма неплохой стороны. Убежденный в том, что добро подобно бумерангу; никак не связанный с Портером; движимый лишь интересом и справедливостью, хочу просить вас принять от меня такого рода заказ и подготовить подробную справку. Гонорар будет выслан по первому требованию.

С уважением

Ли Холл, фермер».

11

«Дорогая мамочка!

Я получила весточку от моего друга, в которой тот рассказывает, что дела его идут очень хорошо. Он намерен начать свой бизнес. В деньгах не испытывает нужды. Имеет хорошую квартиру и работает по специальности.

Однако мои дела не столь хороши, как у моего друга. Постоянный озноб делает меня страшной мерзлячкой, и даже в жару я вынуждена носить шерстяные вещи. Иногда я смотрю на себя со стороны, и мне делается страшно, потому что чем холоднее мне и зябче, тем ужаснее становится мой характер. Я бываю еще более несдержанной, могу накричать без повода на малютку Маргарет, она зальется слезами, и я потом не нахожу себе места и не знаю, как объяснить моему чуду, что я люблю ее больше жизни...

Доктор Плор, считая, что болезнь перешла мне по наследству от покойного папы, не рекомендует целовать Маргарет, а как может выразить любовь мать, если не поцелуем и не объятием?!

Я была вынуждена продать кулон, чтобы приобрести в рассрочку пишущую машинку, дабы, окончив курсы стенографии и секретарского дела, готовить себя к труду, который бы позволил мне содержать Маргарет и себя. Я не ропщу на судьбу. Те годы, когда Билл был рядом, мы были, несмотря на мой характер, по-настоящему счастливы. Я гордилась и горжусь тем, как он рисовал и складно придумывал свои истории, как он обожал Маргарет, как он воспитывал ее в чести, доброте и благородстве. Наверное, обо всем хорошем начинаешь вспоминать только после того, как оно, это хорошее, ушло безвозвратно. Почему так устроен человек, что он не молит бога каждое утро продлить день, задержать бег минут, оттянуть начало вечера?!

Целую тебя бессчетное количество раз, твоя дочь Этол Портер».

12

«Дорогая Этол!

Роч и я будем счастливы, если ты вернешься с крошкой Маргарет в отчий дом.

Целую, мама».

13

«Любимая!

Почти каждую ночь мне показывают тебя во сне. Сон бывает один и тот же по сюжету: ты и Маргарет играете на лужайке, за моей «конюшней» в Остине: Маргарет хохочет, запрокинув головку, кудряшки разметались по плечам, щечки разрумянились: ты догоняешь ее, подбрасываешь над головой, но в этот миг у тебя подворачивается нога и ты падаешь. Маргарет должна удариться оземь, личико ее белеет от страха, я в ужасе кричу тебе что-то и просыпаюсь.

Я долго молюсь каждое утро, хотя, как ты знаешь, у меня сложные отношения с богом. Вообще-то он представляется мне парнем моего возраста, с очень красивыми глазами; смотрит добро, иногда подмигивает; порою я спрашиваю его, отчего он допустил такое бессердечие по отношению ко мне? Зачем позволил свершиться несправедливости? А он однажды ответил: «Я хочу провести тебя сквозь круги адовы, только тогда ты выполнишь то, что тебе предписано судьбою». «А кто дал право тебе придумывать мою судьбу? В конечном счете я сам должен о себе думать, соизмеряя свои поступки с той моралью, которую ты оставил мне». «Не ерепенься, — сказал он мне, усмехаясь, — ничто так не окупается в вашей суетной жизни, как терпение, добро и честность».

Я пишу каждый день. Я работаю так, чтобы свалиться и уснуть, но меня постоянно гложет мысль: а может быть, я напрасно послушался совета и уехал? Может быть, мне все-таки надо было сесть на скамью подсудимых? Ведь я же ни в чем не виноват, ты веришь мне, любовь моя?! Но, с другой стороны, если кому-то было угодно выставить меня расхитителем и обманщиком еще до суда, то, значит, эти силы никогда бы не отступились от своего, никогда бы не признали неправоты, а, наоборот, надежно упрятали меня за решетку!

Я здесь не выпил ни одной рюмки вина, не говоря уже о виски.

Условия, в которых я живу, отменно хороши, прекрасная комната для работы, великолепная кровать; питаюсь я регулярно, как ты и просила, ем много фруктов и овощей, кашля нет, и ничего не напоминает мне о чахотке, которую я перенес в юности.

Любимая, пожалуйста, следи за своим здоровьем. Мое сердце разрывается оттого, что я не могу быть рядом с вами. Я верю в то, что напишу такие рассказы, которые напечатают в лучших журналах! Я верну те деньги, которые ты одолжила у родителей, все до последнего цента! Не экономь на еде; не мне, а тебе необходимо хорошее питание, свежее молоко, фрукты. Боже, как трудна жизнь и сколь беспросветна она!

Мне захотелось вычеркнуть последнюю фразу, потому что в рассказах (а не в очерках) я всегда запрещаю себе говорить о горьком: его так много в жизни и оно столь очевидно, что лучше подольше задерживать взгляд на том хорошем, чего, увы, так мало. Но ведь тем, видимо, важнее видеть хорошее, радоваться ему и рассказывать об этом всем, кто умеет слушать! Самые несчастные люди на земле — это те, которые не умеют радоваться и верить в добро; им неведомо понятие Надежда, а это страшно — жить без Надежды.

Умный Гёте утверждал, что во все времена люди прежде всего старались познать самих себя. Но этого до сих пор никому не удавалось, да и неизвестно, следует ли вообще такого рода требование выполнять! Помыслы и мечты человека всегда обращены к внешнему миру, следовательно, и заботиться ему в первую очередь надо именно о познании этого мира, чтобы поставить его себе на службу, поскольку это нужно для его целей. Себя человек познает, только когда страдает или радуется. Вообще же, заключал Гёте, человек создание темное, он не очень-то понимает, откуда происходит и куда идет, мало знает о мире, а еще меньше о себе самом.

Меня не оставляет мысль, что я замахнулся на что-то слишком большое, вряд ли осуществимое: написать цикл рассказов, которые должны стать хрестоматией Надежды и Добра. Знаешь, ведь даже Шекспир брал целые куски исторических хроник и использовал их в своих пиесах почти дословно. Он писал героев и злодеев, доверчивых добряков и хитрых предателей, но он всегда поднимал их над людьми, придавая им элемент исключительности. А у меня разрывается сердце от любви к ковбоям, к продавщицам магазинов, которые живут на семь долларов в неделю, к голодным художникам и спившимся репортерам. И еще: в нашем мире зла меня манят бандиты и налетчики, которых самое общество понудило к тому, чтобы они взялись за кольт или набор сейфовских ключей. Когда большие акулы имеют право на все (их злодейства называют «свободой предпринимательства»), маленькая рыбешка тоже точит зубы, ибо если люди родились на свет равными, то отчего одному можно все, а другому все запрещено? Преступления мира рождают несправедливость общества, водораздел между бедными и богатыми, темные запреты на все и вся — большинству, и безграничная вседозволенность — могущественному меньшинству. Потому-то мне и хочется писать про это большинство, потому-то я и мечтаю подарить им Надежду...

А вот нам — никак не могу.

Прости за то, что это письмо получилось грустным. Это оттого, что я тебя очень люблю.

Нежно преданный тебе Билл».

14

«Многоуважаемый мистер Холл!

Мои сотрудники почли за честь выполнить ваше новое поручение.

В результате опроса людей, имеющих значительный вес в банковских кругах как Остина, так и Хьюстона, сложилось мнение, что Портера не считают злостным растратчиком. Большинство убеждено, что он был бы оправдан, предстань перед судом присяжных. В то же время целый ряд лиц считают возможным допустить следующее: поскольку мистер Портер был человеком «оригинальным», несколько «не от мира сего», весьма «добрым и рассеянным», пытавшимся сочинять «юмористические поделки для литературных журналов» (весьма слабые, но задиристые), то к своим прямым обязанностям он не проявлял должной въедливости и, если хотите, жесткости, поскольку именно кассир должен тщательно наблюдать за законностью сделок и выдавать деньги только в том случае, если операция оформлена по всем параграфам закона.

Лица, знакомые с некоторыми присяжными, выражают уверенность, что обвинение в злостной растрате пяти тысяч долларов было бы отвергнуто. В то же время за халатность Портер, видимо, получил бы штраф или несколько месяцев заключения, от которого можно было бы освободиться, внеся залог и начав кассационную битву.

Ряд лиц (такие, как содиректор «Первого Национального» Андерсен) категорически настаивают на полнейшей невиновности Портера. Такой же точки зрения придерживается и создатель Банка Майкл Ф. Смайли, ныне смертельно больной.

При этом моим сотрудникам стало известно, что президент «Скотопромышленного банка» Филипп С. Тимоти-Аустин убежден, будто Портер похитил деньги из кассы, дабы финансировать свою газету «Роллинг стоун». Поскольку мистер Тимоти-Аустин превратился в одного из наиболее крупных банкиров Техаса, с его точкой зрения не могут не считаться люди в прокуратуре; именно давление мистера Филиппа С. Тимоти-Аустина объясняет ту непреклонную позицию, которую ныне занял суд, требуя ареста Портера и доставки его под стражу — «живым или мертвым».

Мои сотрудники затрудняются сказать, каким будет приговор суда, появись м-р Портер в Остине; время упущено; страсти накалились; кто-то хочет его крови — это совершенно бесспорно для меня и моих сотрудников.

Соблаговолите, уважаемый мистер Холл, перечислить на мой текущий счет тридцать девять долларов.

Готовый к услугам

Саймон Врук».

15

«Дорогой Билл!

В предыдущем письме ты рассказал мне о некоем Филиппе С. Тимоти-Аустине, которого ты крепко поддел в Гринсборо, в пору юности. Будь любезен описать мне его внешность, только очень подробно и без твоих обычных шуток.

Дело в том, что некий Филипп С. Тимоти-Аустин, ставший одним из банковских воротил, называет тебя злым преступником, корыстно запускавшим руку в кассу «Первого Национального». Кое-кто считает, что именно он был пружиной того дела, которое столь неожиданно раскрутилось против тебя.

Поначалу я был убежден, что тебе не следовало уходить от суда, но если это тот самый Тимоти-Аустин, тогда ты поступил правильно. В конце концов три года не срок в нашей жизни. Три года на свободе, пусть даже под чужим именем, значительно лучше, чем десять лет в тюрьме, а тебе мог грозить именно такой срок.

Я отправил Этол сто долларов (ты вернешь мне эти деньги, когда станешь знаменитым писателем), чтобы она смогла перебраться в Остин. Я убежден, что ей надо жить рядом с матерью.

Пожалуйста, ответь немедля.

Твой Ли Холл».

16

«Уважаемый мистер Тимоти-Аустин!

По поручению моего шефа Саймона Врука я проводил опрос общественного мнения по поводу растраты в «Первом Национальном».

Как мне стало известно, эту странную работу заказал мистеру Вруку крупный фермер с юга Техаса.

Если вас интересует местонахождение мистера Портера, сбежавшего из-под суда, я мог бы предложить вам свои услуги, которые оцениваются в двести пятьдесят долларов.

В ожидании вашего ответа

Бенджамин Во».

17

«Дорогой Ли!

Твое письмо позабавило меня. Сюжет, заключенный в нем, неправдоподобен, но что, как не жизнь, дает нам образчики неправдоподобия, составляющего тем не менее каждодневную обыденность?!

Я утешаю себя тем, что постоянно перечитываю великих (взнос в здешнюю библиотеку невелик, всего десять долларов, зато подбор книг совершенно поразителен). Когда человек в беде, он жадно ищет ответа на волнующие его вопросы именно в классике, потому что в ней всегда заключено несколько смыслов. Разница между литературой и словесным упражнительством в том-то и заключена, что поделки от Слова описывают очевидное, герои в такого рода книжках говорят деревянным языком, мысли отсутствуют, одна лишь интрига и дотошное описание ландшафта. А классику каждый может примерить на себя, найти ответы на вопросы, которые тебя тревожат, зарядить силой — даже в том случае, если ты не согласен с трактовкой гения.

Я перечитал Ибсена и пришел к любопытному — очень для меня, кстати, нужному сейчас — выводу: все его творчество призывает человека к тому, чтобы успеть выразить себя, отдать то, что ему отпущено, до конца. Если уж ты плохой, то будь до конца плохим, а коли хороший — сделайся образцом для подражания. Только не будь посредине. Будь самим собой — злым Калигулой, мудрым Цезарем, — но только обязательно вырази до конца свою сущность!

Неужели я был прав тогда, в пору своей зеленой юности, когда почувствовал в Филиппе Тимоти-Аустине зло, маленькое и коварное, и выставил его в том свете, какого он заслуживал?! Неужели мне был отпущен дар видеть то, что не видно другим?! Браво, Портер! Я стал относиться к тебе значительно более уважительно, чем раньше. Воистину каждый из нас замыслен природою как неповторимое, уникальное, самобытное существо; от нас зависит, выполним мы волю, заложенную в каждом из нас, или нам окажется это не под силу. Возникает какой-то момент, когда человек должен ответить себе: под силу ему стать тем, кем он стать должен, или же следует констатировать: «Я не способен на это, не хватает сил, терпения, знания, страсти». Огромное большинство выбирают второй путь, благородно признаваясь самим себе в неспособности создать то, что они создать были обязаны; это честно, не скрою, но это такое благородство правды, которое убивает счастье.

Ты спрашиваешь меня, каков был Филипп?

Право, мне трудно ответить на твой вопрос. Я не помню его лицо. В нем было что-то стертое, быстрое, низменное. Может быть, я пристрастен, особенно после того, как получил твое письмо. Мне трудно совладать с собою. Я не умею ненавидеть, наверное, в этом — мой главный недостаток. Я боюсь обидеть человека. Я опасаюсь пошевелиться в толпе, чтобы ненароком не ударить того, кто слабее меня или стоит сзади.

Но если это тот Филипп Тимоти-Аустин, которого я вышутил, и он столько лет хранил в себе ненависть против меня, то, значит, он — Личность, он — состоялся, он смог изваять из той заготовки, которой был тринадцать лет назад, нечто цельное, чем стал ныне: никакой середины! Если злодей — то злодей до конца! Но кто сказал, что мститель — злодей? Может быть, он такое пережил после моей шутки, что нам с тобою и не снилось, кто знает?!

Да, у него была родинка на правой щеке, маленькая, черная, с волоском, который вился. Я всласть потешился над этой родинкой.

Зачем? Не знаю. Людей надо жалеть, но, увы, к этому постулату приходишь после того, как жизнь крепко тебе самому накостыляет.

...Не знаю, чем это объяснить, но я стал ощущать вокруг себя какую-то затаенную тревогу.

Я полагал, что смогу много писать, но мечтам моим не суждено сбыться, поскольку репортажи, которые я подрядился делать ежедневно для газеты, отнимают все время.

...Кто-то рассказал смешную историю: биржевой маклер сделал своей секретарше предложение, а та ударилась в слезы. Он удивился: «Я обидел вас?» Она ответила: «Нет, но ведь ты вчера уже женился на мне!».

Утром я просыпаюсь с сюжетом нового рассказа в голове, а вечером сижу в салуне, смотрю на игроков в покер, и ни мысли во мне нет, ни желания писать, одно отчаяние.

Пожалуйста, не сердись, что я отправлю тебе грустное письмо.

Твой Билл».

18

«Уважаемый мистер Врук!

Ваш сотрудник Бенджамин Во обратился ко мне с предложением обнаружить место пребывания сбежавшего из-под суда кассира «Первого Национального банка».

Мне непонятна бестактность такого рода. Я никогда не встречался с этим господином, его судьба меня совершенно не волнует, однако меня не может не тревожить преступление закона, совершенное м-ром Портером в том банке, который входит в орбиту интереса корпораций, с которыми я связан.

Поэтому, если вашей конторе известно местонахождение преступника, соблаговолите поставить об этом в известность полицию и прокуратуру, а своему сотруднику разъясните, что негоже предавать интересы того босса, которому служишь.

Поскольку м-р Бенджамин Во намекнул, что вы приняли заказ клиента, заинтересованного в судьбе м-ра Портера, советовал бы вам немедленно уведомить власти и об этом человеке, потому что он вполне может знать, где находится преступник, уклоняющийся от ответственности и наносящий этим урон Справедливости, Морали и Долгу.

Филипп С. Тимоти-Аустин, президент «Скотопромышленного банка».

19

«Любимая!

Ты не представляешь себе, как славно движутся мои дела! Я много работаю в газетах, но все свободное время пишу, обложившись книгами, в моем тихом, удобном кабинетике.

Я отправил несколько вещей в «Детройт фри пресс» и сейчас жду отзыва. Помнишь, как они купили мои юморески, прислали чек на шесть долларов и предложили работать на них постоянно?!

Убежден, что и на этот раз они купят несколько вещиц, и я смогу переправить тебе денег. Мне так стыдно перед тобой, родная, что пришлось обречь тебя на незаслуженный позор и постоянную зависимость от родителей!

Я теперь спокоен, как никогда раньше, ощущение невиновности дает мне радостную силу творить; единственное горе — это разлука с тобою и Маргарет.

Чем труднее я думаю о прошедшем, тем явственнее понимаю необходимость того вихря, который сметет старье и даст людям единственно им нужное: определенное равенство в распределении благ. При этом я понимаю, что равенство есть некий вызов природе, которая не признает равенства, поскольку в прериях живет лев и коза, то есть тиран и жертва. Но ведь если не верить в чудо, которое рано или поздно принесет счастье каждому (только потому — всем), стоит ли жить на земле?! Всегда надо быть героем в мыслях, только это позволит человеку в его деяниях соблюдать мало-мальски достойную порядочность. Вокруг нас так много плохих людей, которые алчно гасят те огни, которые мы зажигаем в своей душе и в душах наших близких...

Ты должна быть уверена в нашем завтрашнем дне, Этол. Какие бы испытания ни выпали на нашу долю, Правда победит. Нам осталось ждать встречи всего восемьсот девяносто семь дней, они пролетят как миг.

Нас, словно острова, бьет волнами страшный океан неизвестного, но ведь именно эти постоянные пенные удары и дают нам право на веру. Мы окружены беспроглядной тайной; даже минута, которая наступит, может изменить нашу жизнь, но кто сказал, что надо бояться Времени, таинственно спрессованного в секунды и доли секунд?! Когда я ощущаю усталость, в голове моей возникают вопросы, которые я гоню прочь, ибо они безжалостны, а человек, прикасающийся к перу, обязан быть милосердным, иначе он злодей и коварный обманщик. Да, я отдаю себе отчет в том, что землетрясение равнодушно и силам, вызывающим его, совершенно безразлично, если под осыпающимися кирпичами дома погибнет новый Шекспир или зачатый накануне Моцарт. Да, правда жизни такова, что тайфун одинаково беспощаден и к пророку и к лжецу, но это не дает право литератору считать, что бессовестность стихии обрекает его на унылое бытописательство знакомой ему маленькой правды. Ироничная вера в чудо даст людям успокоенную надежду и чуть-чуть веры в свою силу. Это именно мне и хочется выразить в тех рассказах, которые разрывают голову.

Любовь моя, береги себя и Маргарет.

Вы, словно маяки в ночи, когда с рейда Нового Орлеана выходят корабли и берут курс в океан, навстречу ветрам и судьбе.

Я нарисовал эти маяки на рейде, но они вышли смешными, а потому жалкими, и я не стал отправлять тебе этот рисунок. Воистину человек — это стиль, а когда начинается совмещение несовместимого, делается стыдно за автора.

Майкл Сноу, мой коллега по газете, пишет рассказы, в которых с невыразимой тоской рассказывает о праздничном шуме французского квартала, где чуть не до утра звучит музыка негритянских музыкантов, о веселье, царящем в маленьких ресторанчиках, где тепло и уютно, и страшной жизни в ночлежках, расположенных совсем неподалеку. Каждый его рассказ — это плач, но кто сказал, что литература — синоним безысходности?! В настоящей прозе должны быть открыто провозглашены не только Права человека, но и его Обязанности! А человек обязан быть счастливым. Его надо побуждать к этому, требовать от него поступка, а не слезливого описания горестей, на него свалившихся, — в этом я вижу задачу литератора.

Порою я задаю себе вопрос: а не избрал ли я роль Великого Обманщика? Ну и что, отвечаю я себе, а почему нет? Есть же библейское выражение: «ложь во спасение», — и оно прекрасно, ибо в нем сокрыто сострадание истинное, а не стороннее.

Любовь моя, следующее письмо я напишу тебе через три дня, и оно будет таким веселым, что ты будешь смеяться до слез, обещаю!

Целуй нашу маленькую.

Твой Билл».

20

«Дорогой мистер Камингс!

Поскольку говорят, что вы представляете интересы высокочтимого мистера Кинга, являющегося надеждой честных граждан Техаса, хочу поделиться с вами моим горем.

Я, частный детектив Бенджамин Во, семь лет работал не за страх, а за совесть в юридической конторе Саймона Врука, Хьюстон, Техас.

Ныне я потерял работу из-за того, что президент «Скотопромышленного банка» Филипп С. Тимоти-Аустин переслал мое доверительное предложение о сотрудничестве моему боссу, сопроводив письмо тенденциозным комментарием.

А дело в том, что некий землевладелец Ли Холл обратился к моему боссу с просьбой провести анализ общественного мнения по поводу дела «Первого Национального банка» в Остине.

Мне удалось выяснить, что наиболее агрессивен (тщательно скрывая это от всех) по отношению к м-ру Портеру (это кассир, единственный привлеченный к суду служащий банка) был именно м-р Тимоти-Аустин. Лоббируя — через нанятых им юристов — за гражданскую казнь вышеназванного служащего «Первого Национального», человека, занятого химерами (Портер сочиняет и рисует карикатуры), м-р Тимоти на самом деле преследовал иные цели, видимо, делового порядка, а кассир был лишь средством давления на людей, против которых была предпринята атака. Зная эту агрессивность м-ра Тимоти-Аустина, я доверчиво внес ему предложение узнать адрес м-ра Ли Холла, что, мне кажется, дало бы возможность установить место нахождения м-ра Портера. Естественно, я определил ту цену, которая бы окупила мои затраты, неизбежные в такого рода поиске.

Вместо ответа м-р Тимоти-Аустин потребовал моего увольнения, и я теперь оказался без средств к существованию.

Зная вашу доброту и отзывчивость, просил бы вас похлопотать за меня перед мистером Кингом и восстановить справедливость.

В ожидании вашего ответа.

Бенджамин Во, частный детектив-аналитик».

21

«Дорогой Кинг!

Посмотри письмо бедолаги Во. Не покажется ли оно тебе любопытным?

Если да — назначь время встречи, мы обсудим препозицию.

Один русский начальник сказал про Наполеона: «Резво шагает мальчик, не пора ли унять!» Я с готовностью повторяю слова этого генерала, соотнося их с нашим зарвавшимся «скотским» деятелем.

Искренне твой

Камингс».

22

«Дорогой отец!

Я долго думал, отправлять ли тебе это письмо. Только не делай скоропалительного вывода, будто я взялся за перо оттого, что уже вторую неделю сплю в бесплатной ночлежке для бедных.

Я решил написать тебе потому, что мой сосед по нарам бездомный репортер Билл Сидней, исхудавший до того, что локти у него похожи на острые палки, много рассказывал про своего отца, который получил диплом врача, однако всю жизнь конструировал летательные аппараты и сельскохозяйственный комбайн, а властная бабушка заставляла Билла сжигать не только чертежи, над которыми старик проводил вечера и ночи напролет, но и готовые модели. Бабушка хотела отцу добра, она мечтала вернуть его на путь медицины, отбив у него охоту к бредовым идеям, за которые не платят и ломаного гроша.

У нас все было так же. Ты запрещал мне заниматься живописью, предрекал неудачи, хотел вернуть меня на стезю добродетели: ну как же, сын владельца фабрики, и вдруг малюет картинки!

Но Билл Сидней рассказывал про свою жизнь так, что мне было равно жаль и отца его и бабушку: каждый жил своей верой.

Ты всегда говорил мне, что я ничего не добьюсь в живописи. К моим первым успехам ты отнесся критически и ты до сих пор не знаешь, отчего мне перестали делать заказы. Если человеку дан дар писать лица людей, он, следовательно, владеет таинственным свойством чувствовать в ангеле злодея, а в падшей женщине — прелестные черты Манон Леско.

Помнишь, я не хотел писать твоего Джексона? Это был не каприз, просто я слишком хорошо чувствовал его, ощущал его внутренние пороки, а если так, то кисть мне уже неподвластна, она подчиняется тому, что во мне заложено. Джексон отказался купить свой портрет. Потом Эдлай отказался выкупить портрет жены, а после пошли разговоры, что я бездарь, рисовать не умею, а лишь делаю злостные карикатуры на уважаемых людей.

Живопись, папа, это такая возлюбленная, за которую жизнь отдашь, не то, что блага, вроде теплого дома и сытного обеда.

Если человек реализует себя в искусстве, сказал мне репортер Билл Сидней, с которым мы спим в обнимку, чтоб не было так холодно, тогда он избежит тлена и достигнет того, о чем мечтали все великие, — Бессмертия.

Я смогу вернуться к тебе только в том случае, если ты поймешь, что не из прихоти и не по причине неуживчивого характера я писал портреты, которые вызвали гнев против меня в нашем городе. Служение правде предполагает честность. Прости за патетику, но это так.

Не могу дать тебе обратного адреса, ибо его у меня нет.

Билл Сидней нашел работу в порту, мы грузим ящики с сельскохозяйственным инвентарем для Гондураса и Венесуэлы. Платят неплохо. На краски хватает. Я напишу тебе, как будут развиваться мои дела в будущем.

Твой сын Эндрю, который все-таки считает себя художником».

23

«Дорогой Билл!

Я тут провел кое-какую работу и выяснил, что подавляющая часть жителей Остина (я имею в виду тех, кто может повлиять на общественное мнение, то есть на присяжных) совершенно убеждена в твоей невиновности. Определенная, весьма незначительная часть полагает, что ты мог совершить ошибку в записи, но отнюдь не из преступных целей, а по ошибке или неопытности. И единицы, а прежде всего, сдается мне, этот самый Тимоти-Аустин (родинка у него на щеке есть, и волос он не стрижет) мутит воду из своего далёка, а позиции у него довольно крепкие.

Поэтому я не могу сказать тебе с полной убежденностью: «Возвращайся, ты выиграешь процесс!» Но и смотреть спокойно на то, как ты вынужден три года скитаться, тоже не могу, твоя судьба отнюдь не безразлична мне.

В городе ходит слух, что на самом-то деле ты проявил благородство и покрыл чью-то финансовую операцию, приняв удар на себя. Если это так, то, заклинаю нашей старой дружбой, расскажи хотя бы мне всю правду.

Жду весточки, твой друг Ли Холл».

24

«Дорогой Ли!

У меня просто-напросто нет слов, чтобы выразить тебе благодарность за участие в моей непутевой судьбе.

Если такое и было, что мне пришлось покрыть чью-то оплошность, то не стоит рассказывать об этом кому бы то ни было. Даже тебе. Ведь я мог покрыть своей подписью только очень хорошего человека. Согласен? А хороший человек, зная, в каком я оказался положении должен был бы — по всем нормам человеческих отношений — прийти в суд и сказать всю правду. А он не пришел...

Представь себе, как я буду выглядеть в глазах всех, кто меня знает, если сейчас приползу в Остин на коленях и начну слезно топить другого человека?! Доказать все равно я ничего не смогу (банк живет по законам пиратства, а пираты тоже люди — есть среди них благородные и смелые, есть низкие трусы, трясущиеся за свое положение в мире, тут уж ничего не поделаешь), а лицо потеряю в глазах всех, кто меня знает.

Словом, положение таково, что не позавидуешь. Я смогу доказать людям свою невиновность только одним — литературой. Попавший в жернова судебного механизма не имеет надежды на Справедливость. Моя позиция однозначна: я утверждал, что ни в чем не виноват, но мне не поверили. Я настаивал на своей позиции, тогда мне предлагали взять вину в халатности и расхлябанности — в этом случае сулили смягчение приговора, обещали посадить на скамью подсудимых вместе со мною всех руководителей банка, а это есть «коллективная ответственность», она не так позорна, однако я не подписал и такого рода сделку, ибо она противоречит нормам морали, которые я исповедую.

Итак, то, что знаю один я, недоказуемо, Ли. Есть Божий суд, и коли я виновен, если я лгу тебе, значит, Всевышний покарает меня самой страшной карой: творческим бесплодием, беспамятством, пыльной смертью под забором...

Пожалуйста, не пиши мне больше по прежнему адресу. Я сейчас подыскиваю новую квартиру, да и работу тоже, потому что прежний редактор в конце кондов потребовал паспорт: он, чудак, хотел сделать добро, повысить меня по службе, сделав боссом всех репортеров. Ну, понятно, я назавтра пошел искать другую газету. Найду. Квартира, в которой я теперь обитаю, вполне удобна, правда, несколько шумновато, поэтому писать рассказы приходится в парке, на скамейках.

Судьбы людей, которые проходят у меня перед глазами, совершенно поразительны. Сосед по новой квартире, Эндрю Маккормик — великолепный художник, сын владельца фабрики в Детройте, обладает поразительным даром: он угадывает людей. Денежные тузы его города подвергли парня остракизму, перестали заказывать портреты, потому, что он писал характер, а характер — обязательно правда, то есть нелицеприятная честность.

Я делал репортажи о порте, познакомился там с капитаном; тот был в состоянии запойного опьянения, оттого что кто-то написал ему, что жена изменяет, да и вообще стала его подругой жизни из корысти.

Я пригласил Эндрю и предложил капитану показать художнику портрет жены. Тот долго рассматривал ее черты, а потом стал так рассказывать про эту женщину, что капитан протрезвел, расплакался и тут же заказал Эндрю сделать портрет любимой. Через три дня Эндрю получил еще пять заказов от портовиков. К нему повалил народ, а мне, как ты понимаешь, пришлось удалиться, чтобы не оказаться в фокусе повышенного интереса общественности. Что-то в последнее время я стал особенно остро ощущать спиною и кожей чужие взгляды. Когда это было у нас на границе, и мы были вооружены, и рядом были ты и наши друзья, это не страшно, но, когда тебя гнетет одиночество, когда ты в бегах, бесправен и лишен права на защиту, ощущение, говоря честно, не из приятных.

Но, думаю я, это то самое настроение, от которого никто не застрахован. «И это пройдет!» Мудрость древних непреходяща, всегда надо верить в будущее, которое обязано быть прекрасным. Иначе жить незачем.

Остаюсь твоим другом

Биллом».

25

«Дорогой Камингс!

Я совершенно с тобою согласен. Во-первых. Надо реализовать наши акции «Силвер филдз». Через нью-йоркские банки. Чем скорее мы это сделаем, тем лучше. Никаких связей с зарвавшимся «скотоводом». Во-вторых. Надо мягко порекомендовать бедолаге Бенджамину Во продумать те действия, которые дадут ему удовлетворение. Финансировать его работу согласится Эдвардс, который также точит зуб на «скотовода». В-третьих. Необходимо как можно скорее отыскать этого самого кассира. Чтобы «скотовод» не играл на том, что кое-кто в Вашингтоне покрывает те Директораты банков, которые работают по старинке.

Свяжись с Эдвардсом. Пусть его люди негласно присмотрятся к Во. Я не намерен забывать обид, которые мне были нанесены кем бы то ни было. А уж «скотоводами» — особенно.

Кинг».

26

«Дорогой Брат!

Пожалуйста, выручи меня в последний раз! Я прошу не за себя, клянусь честью, а за моего благодетеля! Он спас меня, когда я упал от голода на улице. Он продал свой уникальный английский костюм (желтый в коричневую клетку), в котором по вечерам выходил из ночлежки в город на заработки в редакции газет. Теперь он сам лишился куска хлеба, ибо его ковбойский комбинезон, в котором он работает на разгрузке судов, порвался так, что из него торчит голое тело. Мы пробовали зашивать, но материал старый, нитки не держат, поэтому опасно ходить по улицам, могут захомутать фараоны, они здесь вдруг стали так ощериваться, что просто нет спасу.

Я не обещаю вернуть тебе двадцать баков сразу, но по частям, могу забожиться, пришлю в течение пяти месяцев.

Остаюсь твоим старшим, непутевым, но любящим тебя Братом,

Бартоломео Лифариди».

27

«Уважаемый мистер Б. Сидней!

Ваши рассказы, посланные в «Детройт фри пресс», были получены нами и отданы на прочтение квалифицированному литературному критику Джо Айвору Спаксу.

Возвращая Ваши рассказы, считаем своим долгом переслать заключение м-ра Спакса, которое, конечно же, поможет Вам в дальнейшей работе.

Примите и проч.

Склайв, литературный обозреватель.

Приложение: три рассказа и заключение м-ра Спакса.

«Рассказы, принадлежащие перу м-ра Б. Сиднея, произвели на меня довольно странное впечатление. С одной стороны, начинающий литератор, бесспорно, владеет пером. Сюжет дается ему без особого труда. Диалоги написаны изящно. Все вроде бы говорит за то, чтобы рекомендовать эти милые безделушки в печать, и тем не менее я воздерживаюсь от этого по следующим причинам:

1. Весь строй милых безделушек свидетельствует о том, что автор порхает по жизни, словно бабочка; его не заботят истинные трудности жизни, он не задумывается о серьезных проблемах, стоящих перед обществом, он безответствен. Хотелось бы посоветовать начинающему литератору понаблюдать за жизнью по-настоящему, а не со стороны.

2. Судя по прекрасной полотняной бумаге, на которой написаны рассказы м-ра Б. Сиднея, он принадлежит к тому слою общества, членам которого неведомо страдание. Именно поэтому я и хочу порекомендовать автору обратиться в то издательство, которое напечатает его книгу за весьма небольшую плату, и честолюбие м-ра Б. Сиднея будет вполне удовлетворено, так как он сможет дарить «фолиант» своим поклонникам.

Читателям же «Детройт фри пресс» значительно более по душе проза, заставляющая думать.

Пусть молодой автор не прогневается за честность.

Айвор Спакс, эссеист, историк литературы и критик».

28

«Любимая!

Мои дела пошли как никогда хорошо! Я много пишу, рассылаю рассказы по редакциям и жду ответов, чтобы порадовать тебя: «Мы победили, они взяли к печати новеллы, теперь заживем!»

Недавно я ужинал у одного капитана. Еда была вполне изысканная, стол сервирован серебром и хрусталем, давали «марикос» во льду и французское «шабли». Капитан долго распространялся о том, что стоит ему сойти на берег, получив пенсию от владельца компании, и он уж напишет романов и повестей о морском житье-бытье!

Мне было неловко возражать ему (только жестокий человек может рушить мечту, да еще тем более, когда мечтает хозяин стола), но в душе я не без горести подумал о том, как несправедлив мир к той профессии, которой я посвящаю жизнь!

Жажда писать — если, впрочем, таковая существует — пожирает человека, он готов быть голым и босым, только б иметь бумагу, перо, корку хлеба и кров над головою, чтобы записывать то, что является ему постоянно, только б не упустить слова героев, что слышатся ему, только б успеть сделать то, что вменено в обязанность сделать самим провидением, давшим чудный дар слагать слова во фразы.

Если человек в состоянии ждать пенсии, чтобы после этого начать литературное творчество, он ничего, никогда, ни при каких обстоятельствах не напишет.

Все великие становились писателями в молодости, точнее, в юности. Возьми Шиллера, Тургенева, Мольера или Лопе де Вега. (Я, увы, никогда не стану великим, оттого что уже сравнялось тридцать три, возраст Иисуса Христа, однако Он завершил свой путь по этой грешной земле в этом возрасте, а я еще ничего толком и не сделал.)

Всякая цивилизация, если она истинная, а не декларативная, обязана искать юношей, наделенных талантом, и поддерживать их творчество. Только тогда может случиться чудо открытия нового гения. Мне кажется (может, конечно, я не прав), что суетливые, озлобленные и запуганные люди дадут литературу, подобную их характерам. Но ведь это будет не литература, а пища для археологов, словно черепки чашек и золотые заколки скифских женщин... По такой «литературе» будущие исследователи станут с презрением судить обо всем обществе, его идеях, нравах и внутренних несовершенствах.

Любимая, ты давно не отправляла мне писем. Пожалуйста, расскажи подробно о себе, о Маргарет, запиши ее фразы, я очень люблю слушать ее голос, а ты так подробно приводишь слова нашей маленькой, что я сразу же вижу ее — всю целиком, будто она находится рядом.

Я не смею тебя просить ни о чем, но если бы ты смогла одолжить у добрых Рочей еще двадцать долларов, был бы тебе сердечно признателен.

Целую тебя.

Твой Билл».

29

«Дорогой доктор Якобсон!

Сердечно благодарю Вас за те советы, которые Вы дали после визита к Этол. Я обещаю Вам строго соблюдать предписания, которые Вы любезно изволили мне оставить. Но я знаю дочь лучше, чем кто бы то ни было, и поэтому понимаю, что одни лекарства и диета не смогут помочь ей побороть врожденный недуг.

Известное Вам горе, незаслуженно обрушившееся на Этол, точит ее изнутри, и хотя она, как Вы имели возможность заметить, научилась владеть собою, мужественно сдерживает крайние проявления характера (увы, из-за болезни не всегда ровного), я опасаюсь, что курс, предложенный Вами, не принесет облегчения.

Она тяжко переживает то, что лишена средств, хотя занимается рукоделием, подыскав достойных заказчиц, и много времени проводит за пишущей машинкой. На все мои просьбы отдыхать Этол отвечает решительным и несколько раздраженным отказом: «Я должна сама зарабатывать на жизнь!»

Как нужно поступить, чтобы понудить ее оставить ненужную работу и большую часть дня проводить на веранде, под пледом?

По-моему, единственный человек, кого она послушается, это Вы, дорогой доктор Якобсон. На Вас у меня вся надежда.

С глубоким уважением

Ваша миссис Роч».

30

«Дорогая миссис Роч!

Обещаю сделать все, что в моих силах, дабы повлиять на Этол, хотя ее характер весьма сложен, что Вам известно лучше, чем мне.

Могу сказать со всей честностью, что легочные больные, особенно в ее состоянии, живут в мире иллюзорном. Главным лекарственным препаратом для них является Надежда, а панацеей, дающей возможность верить в благополучный исход недуга — иллюзия близкого свидания с тем, кого она любит и в кого безоговорочно верит.

В Нью-Йорке был случай, когда туберкулезная девочка загадала, что умрет в тот день, когда облетит последний лист на стене дома, куда выходило ее окно. Родители подрядили художника, и он нарисовал тот лист, и девочка пережила зиму, а весной у нее настало облегчение.

Но существует ли художник в той ситуации, с которой столкнулась несчастная Этол?

Ваш доктор Якобсон».

31

«Мой милый!

Ты не представляешь, как много радости доставляет всем наша Маргарет. Ее сердце, ум и такт восхищают меня с каждым днем все больше и больше. Я не успеваю записывать ее новые фразы, так они курьезны и быстролетны. Она шутит, как ты, «между прочим», пробрасывая уморительные выражения с безучастным лицом. Когда я заливаюсь от смеха ее шуткам, она делает вид, что не понимает, отчего я так смеюсь.

Я много работаю. Заказы сыплются со всех сторон, и поэтому я, от себя ничего не отрывая, шлю тебе десять долларов. Они вполне могут тебе пригодиться.

Мое здоровье хорошо, как никогда. Я окрепла у мамы. Приступы легкого кашля кончились совершенно.

Пожалуйста, не волнуйся о нас. Делай то, что тебе надлежит. Докажи низким людям, что ты призван для того, чтобы писать прекрасные рассказы, а не сидеть в камере вместе с исчадиями ада, ворами, растратчиками и насильниками. Все те, кто знает тебя, по-прежнему убеждены в твоей совершенной невиновности.

Вчера мне прислал записку милейший ветеран и основатель «Первого Национального» Майкл Ф. Смайли. Он молил меня срочно прийти к нему, в клинику доктора Якобсона. Почерк был ужасен, рука дрожала. Несмотря на легкий озноб, я отправилась к нему, но у него в палате уже находился священник. Старый Майкл умер тихо и внезапно для всех.

Я видела его раньше, помнила его грубоватым, лишенным сентиментальности, рубящим сплеча, и поэтому была удивлена стилем записки. «Я должен немедленно открыть Вам, моя несчастная Этол, нечто крайне важное. Это может изменить Вашу судьбу. Спешите!» Что он намеревался открыть мне, как ты думаешь?

Маргарет ждет не дождется приезда в город цирка. Представление обещает быть очень интересным. Все дети готовятся к празднику.

Как мы и уговорились, Маргарет было сказано, что папа находится в дальнем путешествии, но больше всего я боюсь, если кто-нибудь из жестоких людей расскажет своим детям или внукам правду. Что мне тогда говорить маленькой?

Милый, я считаю каждый час нашей разлуки и постоянно молюсь за тебя.

Твоя Этол».

32

«Любовь моя!

Это будет страшно, если кто-нибудь скажет Маргарет ужасную правду про ее беспутного отца. Заклинаю тебя сделать все, что можно, только б этого не случилось. Надо придумать так, чтобы девочка выходила в город только с тобою или с доброй миссис Роч, а в дом приглашать лишь внуков и детей верных друзей, которые умеют молчать и верить. Ты не можешь представить себе, какая это будет травма для маленькой, если ей скажут: «Твой папа — вор, он убежал из города, и его ищет полиция». Прошу тебя, сжигай все мои письма! Время летит безудержно, пройдет год-два, Маргарет научится читать, и представь только, что будет, если она увидит мои письма.

Родная, ты писала, что чувствуешь себя хорошо, но двумя абзацами ниже призналась, что шла к Майклу Ф. Смайли, несмотря на озноб. Отчего у тебя озноб? Ведь на улице так тепло... Ты что-то скрываешь от меня, я чувствую.

Этол, скажи правду: может быть, мне вернуться? Может быть, мне надо быть подле тебя сейчас, если ты ощущаешь озноб даже в жаркие дни? Будь что будет, я сделал много заготовок, я не все еще успел записать, потому что навык, ремесло приходят не сразу, но от рассказа к рассказу (даже те, которые я рву и сжигаю) я чувствую себя все более и более уверенным. У меня написано четыре вещи, а в голове отлилось еще двенадцать. Это уже книжка. Конечно, много чепухи и натяжек, но пара-тройка удачных фраз, пара любопытных характеров все же удались мне.

Каждый день я ощущаю, как перо все более и более послушно мне. Словно ученик плотника, я складываю бревна и перестаю бояться, что они, покосившись, осядут и покатятся наземь. Я никогда не думал, что навык имеет такое значение для профессионального литератора. Раньше, когда я получал свои сто баков в Банке, и приходил к тебе, и пил кофе, и любовался Маргарет, и сочинял ей сказки, а потом, уложив ее, отправлялся к столу, за работу, я был похож на самодовольного набоба, уверенного в своей абсолютной правоте, всезнании и силе. Нет, делить себя нельзя, только занятие одним, главным и единственным делом может дать надежду на какой-то, пусть маленький, но все же успех.

Любимая, попроси наших добрых соседей узнать, не оставил ли Майкл Ф. Смайли для меня какого-нибудь письма? Или, может, он вызывал перед кончиной кого-либо из адвокатов, дружески к нам расположенных?

Целую тебя, моя нежность. Целую маленькую.

Твой Билл».

33

«Уважаемый мистер Сидней!

Литературное агентство «Макгиббон энд бразерз» поручило мне ознакомиться с рассказами, присланными Вами для продажи в журналы или газеты.

Я внимательно ознакомился с Вашими сочинениями, прочитал их дважды, сделал кое-какие заметки на полях карандашом (Вы вольны стереть их, карандаш был тонко заточен, грифель мягок) и решил написать Вам чисто человеческое, дружеское письмо, а не рецензию, которую вменено в обязанность сочинять литературным критикам.

Я долго не мог ответить самому себе на вопрос: во имя чего Вы пишете такие рассказы? Ведь даже Эдгар По, мастер добротного класса, поставил себя вне серьезной литературы тем, что на первый план выдвигал сюжет, интригу, захватывающую коллизию, но не характеры и проблемы. Неужели Вы хотите добиться легкого, а значит, кратковременного успеха у мало читающей публики? Но ведь она откладывает в сторону шедевры мировой литературы из-за их «сложности» и коротает время, пролистывая пухлые тома Александра Дюма или же короткие новеллы Мопассана. Тот ли уровень?!

Поверьте, легкий успех кружит голову, но какая гамма трагических переживаний ждет литератора, когда успех минул и настало тяжелое время безвестности?!

Меня огорчило мелкотемье Ваших литературных опытов. Вы пытаетсь создать образы людей, которые исполнены благородства, честности и отваги. Много Вы таких видели на своем веку? Положа руку на сердце, признайтесь, что более всего Вам встречались такие типы, которые продадут за доллар, оставят в трудную минуту, отобьют любимую, помешают в бизнесе... Разве не коварство отличает значительное большинство рода человеческого?! Представьте, что Вы построили прекрасный дом, открыли салун, к Вам идут люди, Вы хорошо зарабатываете, дело процветает... Но разве это будет радовать Ваших соседей? Разве Вам не придется завести пару злых собак, которые отгонят ночью тех, кто будет красться с галлоном керосина, чтобы превратить Ваш дом в пепелище?! Можете не отвечать мне на этот вопрос, но ответьте себе, мистер Сидней! Снимите с глаз розовые очки! Оборотитесь к правде жизни!

Видимо, у Вас нет детей, и поэтому Вы лишены чувства отцовской ответственности, которое подвигает литератора на то, чтобы писать ту правду, которая обнажает порок и показывает жизнь такою, какая она есть, — в назидание потомству. Чем более ярко и открыто Вы станете писать пороки общества, язвы, его разъедающие, чем честнее Вы ощутите безысходность, в которую поставлен маленький человек, тем будет лучше и для Вас, и для Ваших детей, когда Вы ими обзаведетесь.

Вы, видимо, коренной житель Нью-Йорка, поэтому зарисовки, сделанные в нашем городе, более или менее удачны. Но когда Вы начинаете живописать ковбоев, Дикий Запад, покорителей прерий, то сразу делается видно, что Вы там никогда не были, труд пастухов и объездчиков Вам неведом. Вы, простите меня, высасываете сюжеты и характеры из пальца... Отсюда — ходульность, литературное сюсюканье, желание ошеломить.

Я по роду своей литературной деятельности много читал о ковбоях: меня, как и многих, не может не интересовать история освоения Дикого Запада, и, право же, картинки, наскоро написанные очевидцами, кардинальным образом разнятся от того, что живописуете Вы, изобретая характеры сконструированные, никак не живые.

Я написал такое длинное письмо лишь потому, что обнаружил в Ваших работах некие элементы пера.

Вам, в случае если Вы станете много работать, наверняка удастся создать что-либо для печати. Однако послушайте моего совета, больше пробуйте себя в сказках для детей, в юмористических рассказах, но не замахивайтесь — во всяком случае, пока что — на серьезные темы. Они Вам не по плечу.

Не сердитесь за откровенность.

Энтони Мур,

Ответственный за работу с Молодыми Дарованиями».

34

«Дорогой Ли!

Что-то давно я не получал от тебя вестей! Уж не случилось ли чего? Пожалуйста, напиши о своем житье-бытье! Каждая весточка от Этол и тебя — высшее для меня счастье. Я заучиваю ваши письма наизусть, а потом сжигаю их, что, кстати, прошу и тебя делать с моими посланиями, ибо по штемпелю отправления вполне легко можно высчитать местонахождение адресата, во встрече с которым, «живым или мертвым», столь заинтересован сердитый дядя с бородкой клинышком, в высоком котелке и в звездном жилете.

В последние несколько дней мне пришлось сменить профессию и, вспомнив молодость, заняться землеустройством: во время дождей в порту заливает пакгаузы, где хранятся фрукты, вывозимые за грош из Латинской Америки; надо было прокопать канавы, но обязательно ночью, пока не налетели всякого рода администраторы из городских учреждений, чтобы составить чертежи, ведомости, сметы, расчеты, балансы и таким образом надолго остановить живое дело, поскольку согласовать длину, ширину и форму этих каналов следует по крайней мере с сорока тремя подразделениями. Государство делает все, чтобы изнутри разрушить само себя, и давно этого бы уже добилось, не живи в нашей стране смелые люди с инициативой. Руководители порта быстро подсчитали убыток, который понесут, направь дело по «законному» руслу, поняли, что вылетят в трубу, узнали, каким будет штраф, скалькулировали и это, а затем предложили голодранцам славно поработать ночами, установив тройную оплату за труд. Причем они сказали моей команде, что если мы сделаем работу не за неделю, а за три дня, то получим в два раза больше. Так что сейчас я держу в кармане тридцать зелененьких и чувствую себя Морганом-старшим. Эти деньги позволят мне совершенно спокойно писать по крайней мере две недели, не отрываясь от скамейки (нет, правда, в парках очень приятно работать, особенно когда много голубей и воробьев; про воробьев вообще надо сделать новеллу, очень занятные люди).

Один критик, кстати, сделал мне комплимент, возвратив мои рассказы с сопроводительным письмом, в котором хвалил нью-йоркские зарисовки, потому как, сразу видно, что, мол, писал их житель этого города, хорошо его знающий. Как тебе известно, я видел Нью-Йорк только на фотографиях. Зато новеллы о нашем с тобою Диком Западе он назвал «вымыслом» человека, никогда не покидавшего пределы Пятой авеню.

Думаешь, я сдаюсь? Думаешь, это повергает меня в отчаяние? Ничуть. Даже наоборот. Я, конечно, несколько сатанею от того, что брюзжащие дяди получили право говорить от имени читателей и выставлять мне оценки по двенадцатибалльной системе, но, вероятно, именно в борьбе с монстрами и создается литератор. Считать, что путь к успеху выложен розовыми лепестками, — пустое дело. Да и потом, порою мне, неудачнику, начинает казаться, что литература — тот же бизнес, и та же конкуренция царит в ней, потому что победитель, пробившийся к читателю, имеет деньги, а тысячи его коллег, считающих себя такими же талантами, как и он, жуют корку хлеба и алчно одалживают доллары на то, чтобы пересылать из редакции в редакцию свои произведения.

Только вот что стало меня тревожить, дорогой Ли... Даже не знаю, как это точнее сказать... Мне подчас делается очень страшно за наших детей, оттого что рассказы и романы, которым дают жизнь старенькие эссеисты и юные литературные критики (или, наоборот, баррикадируют их), совершенно не есть то, чего так ждут читатели. Поверь, в данном случае я говорю не о себе, эссеисты меня не сломят, единственное, что может подкосить, так это виски, будь оно неладно.

Когда Эдисон приносит свое изобретение боссу, тот сразу же понимает, какую это даст выгоду обществу.

Когда Полина Виардо впервые спела в Париже свою арию, все осознали без спора: явилось Чудо.

Но сколько же мук приходится преодолевать литератору! Отчего так? Видимо, оттого, что далеко не каждый имеет абсолютный слух и пристрастие к диковинной формуле, зато каждый владеет словом, ибо грамоте учат в школах, любой может сложить слова в фразу, поэтому всякое новое видится обывателю искусственным и вызывающим.

Мне кажется, что истинная литература — это обязательно мечта о прекрасном, и чем активнее писатель навязывает эту мечту людям, тем больше у него может быть последователей в мире. А разве много мечтателей живет на земле? Все больше трезвомыслящие.

Мне все чаще и чаще хочется сесть на корабль (а это здесь можно сделать, нанявшись палубным матросом) и да исчезнуть куда-нибудь подальше, честное слово! Хотя при этом я отдаю себе отчет в том, что хорошо бывает только там, где нас нет. И еще: человек всегда несет кару за перемену места. Кто-то хорошо сказал: «Все наши беды происходят из-за того, что мы не сумели остаться в своей комнате». Все верно, лучше не напишешь, но желание переменить комнату во мне крепнет день ото дня. И я по-прежнему чувствую на своем затылке чужие взгляды. И самое страшное заключено в том, что скорее всего мне это кажется, ибо я живу в выдуманном самим собою мире.

Обнимаю.

Билл».

35

«Уважаемый мистер Тимоти-Аустин!

Мы узнали, что Вы проявляете интерес не только к серебряным копям, но и ко вновь открытым залежам медной руды. Поскольку наши представители в Хьюстоне сообщили нам о том, как хорошо пошли дела «Силвер филдз» после того, как Вы выбросили на рынок акции этой начинающей компании, мы готовы предложить Вам приобрести за 100 тысяч долларов вновь открытые копи в Чинагата-Сити, что позволит Вам выбросить на биржу акции этого нового предприятия по крайней мере за 145 тысяч долларов.

В случае, если Вы заинтересуетесь нашим предложением, просим Вас обратиться к нашему представителю в «Чейз Манхэттэн» в Нью-Йорке м-ру Кларку, который пришлет Вам всю необходимую документацию.

Естественно, в случае, если Вы решите заключить такого рода сделку, мы предоставим гарантии через «Чейз Манхэттэн».

Примите, мистер Тимоти, уверения в нашем глубоком уважении,

Роберт Мак-Гиви и Фрэнклин А. Розен, гарантированное оформление купчих на недвижимость».

36

«Уважаемый мистер Кларк!

Прошу Вас срочно выслать документацию на залежи медной руды в Чинагата-Сити, а также оформленные у нотариуса данные по кредитоспособности м-ра Р. Мак-Гиви и м-ра Ф. А. Розена.

С уважением, Филипп С. Тимоти-Аустин, финансист».

37

«Дорогой Боб!

Судя по всему, рыбка заглотнула крючок! Однако максимум осторожности! Филипп такой парень, что может не ограничиться свидетельством нотариуса, а самолично прикатить в Нью-Йорк, как-никак сто тысяч баков, такие деньги не валяются на дороге.

Поэтому срочно дай Кларку деньги за аренду Бюро (внеси за месяц, потом слиняем) в здании, примыкающем к «Чейз Манхэттэн» и открой шикарную нотариальную контору в том же районе. При том, что он парень шустрый, в Нью-Йорке никогда не был, город его ошеломит, а ты еще найми Крисчена, который умеет изображать миллиардера, арендуй ему авто, двух лакеев, шофера и познакомь его с этим гадом, когда он туда пожалует.

Держи меня постоянно в курсе дела, оно того стоит. Я на пяток дней отъеду в Нью-Орлеан, там вроде бы летал «остинский голубь», недурно б поймать!

P. S. Продолжай смотреть за Филиппом, за его контактами, поездками, письмами, это очень важно!

Твой Бенджамин Во».

38

«Уважаемый мистер Коулз!

Пересылаю Вам копию письма м-ра Во, адресованное им Бобу Имзу.

С уважением

Нигольс».

39

«Дорогой Эдвардс!

Покажи Камингсу письмо, полученное адвокатской конторой, обслуживающей мои интересы в горнорудном деле, от доверительного информатора по почте, перехватывающего корреспонденцию для нашего ознакомления.

Твой Питер Коулз».

40

«Мой дорогой мистер Камингс!

Пересылая переписку, связанную с «серебряным бизнесом», еще раз благодарю за тот совет, что Вы дали мне пару месяцев назад. Убежден, что м-р Во работает на совесть, причем он никогда не сможет нащупать ту цепь, которая связывает нас с Вами в надежнейшее содружество.

Если дела идут так, как он пишет Бобу (этот человек нанят третьими лицами по поручению моего Питера и сведен с ним), тогда можно надеяться, что «Силвер филдз» перейдет под наш контроль.

Привет тем, кому Вы сочтете нужным его передать!

Ваш Эдвардс».

41

«Уважаемый мистер Сидней!

Литературное агентство «Бель летр лимитэд» передало мне на рассмотрение присланные Вами рассказы.

Я внимательно с ними ознакомилась. Я не решилась рекомендовать их к распространению в газеты по целому ряду причин, но самые главные сводятся к тому, что Ваши герои в массе своей являются отбросами общества, а мы живем в такое время, когда потребны Добрые Символы, которым должно поклоняться. А литература обязана приближаться к проповеди. Мне кажется, что Ваши герои словно бы постоянно боятся, как бы им не стали задавать вопросы об их жизни. Они подобны разбитым колоколам, которые тем не менее страстно желают возвещать миру свой голос.

Мы все жаждем нового и чистого, но разве Ваши «герои» — бродяги, игроки, воры — могут быть примером, чтобы следовать им в каждодневной жизни?! А порою вы излишне «щедры», но ведь этого делать нельзя! Разве можно всегда писать «хорошие концы»? Как Господь готовил нас в своих проповедях к дню Страшного Суда, так и честный литератор обязан писать Правду, только Правду и ничего, кроме Правды!

Почему бы Вам не создать новеллы о незаметном подвиге миссионера, отдающего сердце своим диким подопечным? Об ученом, погибающем во имя того, чтобы жили другие? О капитане, который сходит с мостика и уплывает в бушующее море, после того как он предпринял все, что мог, дабы спасти корабль? Да разве мало в мире тем, которые по-настоящему волнуют читателя? А Вы просто-напросто берете на себя смелость выписывать безапелляционные рецепты на счастье. Разве это допустимо? То, что Вы прислали в наше агентство, страдает «сделанностью», поэтому читатель не станет тратить время на то, чтобы знакомиться с Вашими коллизиями.

Надеюсь, я Вас не очень огорчила своей прямотой.

Всего Вам лучшего,

Анна Бертрам, поэтесса и романистка».

42

«Дорогой Ли!

Пожалуйста, перешли Этол этот мой рисунок. Она поймет, что руки, изображенные на нем, это наши с ней руки, а парусник — тот самый, на котором я сегодня отплываю в Гондурас. Я буду писать тебе оттуда прежним способом, через Уинни.

Твой Билл».

43

«Дорогой Харви!

Один мой друг попал в весьма обычный переплет: увидал хорошенькую простушку, которая пела в церкви, пригласил ее на пикник, ну, и ты сам понимаешь, чем это кончилось.

Два месяца встречи с красоткой доставляли ему понятную радость, но потом она ему сообщила радостную весть, что вскорости он станет папочкой.

Как следует поступать в таком случае? Откупиться? Дать содержание при условии ее переезда в другой город? Или гнать взашей?

Мой приятель (в отличие от нас с тобою) абсолютная тюфтя, совершенно лишен волевых качеств, но парень славный, надо ему помочь.

Дай, пожалуйста, квалифицированный совет, ибо слава о тебе как о юристе гражданского права дошла и до нас, провинциалов.

Желаю всего лучшего, твой друг

Филипп С. Тимоти-Аустин».

44

«Дорогой Филипп!

Передай своему другу, что право на рождение ребенка дает лишь брак, освященный церковью и зарегистрированный мэрией. Все остальное может быть квалифицировано лишь гнусным шантажом и вымогательством.

В случае, если твой друг поведет себя как тюфтя и даст девице денег, он признает этим факт отцовства. Тогда возможен процесс и всякие прочие словосотрясения. Толку она не добьется, но разговоры пойдут.

Так что я бы ни в коем случае не советовал давать девице содержание.

В случае, если твой друг тем не менее решит поступать так, как ему подсказывает сердце, я готов принять на себя защиту его интересов в суде.

Передавай привет всем тем из наших, кого видишь.

Кстати, Пит сделался главой фирмы, выпускающей препараты, которые могут прерывать беременность. Если хочешь, дай его адрес своему другу: «Питер Сиберс, дом 42, 6-я улица, Нью-Йорк».

Желаю тебе всего лучшего.

Харви Липп».

45

«Дорогой Ли!

Положительно я стал бояться сюжетов! Меня так часто поворачивали от ворот редакции, поскольку я слишком «сюжетен», что хочется написать какую-нибудь скучную историю, банальную до тошноты, привычную всем читателям: он — горемыка шахтер, она — падшая девица, но затем появляется молодой учитель, полный добрых идей. Происходит метаморфоза: падшая вновь обретает девственность и веру в свои права; шахтер, грешивший участием в забастовках, начинает посещать вечерние курсы для штрейкбрехеров, а добрый учитель получает приглашение в Итон, чтобы возглавить там кафедру Всеобщего Счастья.

Тем не менее сюжет, с которым я столкнулся, великолепен! В тот «город», где я теперь работаю в качестве «маэстро пор ля ирригасьон»2 (диплом мне выправили на корабле, главное, чтоб написали по-испански хорошим почерком, при этом необходимо много титулов, и чтобы обязательно слово «профессор»; картофельная печать вполне проходит), зашло судно, которое доставило сюда сорок ящиков с мужскими и женскими туфлями, всего в количестве тысячи штук. Американский консул Джон Замски, которому только-только исполнилось двадцать два года (он отправился сюда в добровольную ссылку после того, как поссорился с любимой), решил подшутить над ее женихом и отправил в родной город письмо (не от своего имени, конечно), что здесь все спят и видят обзавестись хорошей кожаной обувью. На три тысячи здешних жителей имеется всего две пары сапог: одна у губернатора сеньора дона Мигуэля Доменико-и-Агарре Караско, а вторая у нашего консула. Жара здесь такая, что обувь является обузой, ненавидимой как консулом Северо-Американских Штатов, так и губернатором, однако, «ноблэс оближ»3, этим двум приходится набивать мозоли, все остальные ликуют, ходят себе босиком.

Консул умирал от смеха (на этот раз без помощи возлияний местной водки, а от всего сердца), ибо чувствовал себя отомщенным, так как он разорил соперника. Но он перестал смеяться и пришел в ужас, когда получил сопроводительное письмо, в котором его уведомляли, что приезжают к нему, дабы возглавить обувное дело, любимая с папой, а с соперником все кончено, в руке ему отказано, дом продан, все деньги вложены в ботинки, жди, целуем!

Поскольку я был здесь единственным американцем, «мистером Биллом Самни Уолтером», консул пригласил меня на ужин и спросил, какой револьвер лучше всего употребить в целях безболезненного самоубийства.

Я ответил, что лишь сорок пятый калибр гарантирует моментальный переход в Лучший Мир, однако я довольно подробно описал ему те минуты, которые предшествуют этому сладостному мигу. Во-первых, сказал я, надо купить эту пушку, а я не убежден, что во всем Гондурасе есть такое оружие — здесь сейчас мода на пулеметы, сорок пятый калибр кажется здешним военным, политикам, контрабандистам и торговцам дамской амуницией, совершенно недостойной истинного кабальеро. Во-вторых, продолжил я, необходимо (если случилось чудо и оружие попало вам в руки) написать прощальное письмо. В-третьих, следует вложить дуло в рот, ощутить зубами его масленый холод и отдать себе отчет в том, что сейчас палец нажмет на курок, но за мгновение перед тем, как все кончится, желтую массу мозга выбросит вместе с сахарными костями размозженного черепа на траву (стену, пол, шкаф, это уже деталь).

Консул побледнел и спросил меня, что же в таком случае я прикажу ему делать. Я приказал ему думать. И начал думать сам.

Как ты догадываешься, «маэстро пор ля ирригасьон», то есть «мастер-наставник по делам ирригации», означает здесь профессию человека, который роет канавы, чтобы отводить воду в сезон дождей на поля «Юнайтед фрут», где деревья ломятся от бананов. Работа эта оплачивается довольно неплохо, тридцать центов в день. Поскольку хозяин дает койку, бесплатный завтрак, а обед и ужин стоят здесь десять центов, то на бумагу и чернила вполне хватает. Но когда мы копали канавы у тебя на ранчо — то было одно дело, а в тропиках — это совершенно иной вид занятий, уж поверь мне. Так что думать о башмаках любимой консула во время сорокаградусной жары, когда машешь кайлом, согласись, довольно трудно. И я предложил консулу оплатить мой вынужденный прогул, предоставить мне комнату в его доме и бесплатное питание, а я взамен пообещал хорошенько подумать, чтобы решить вопрос с этими проклятыми башмаками, не прибегая к помощи револьвера сорок пятого калибра.

Консул обнял меня и прослезился, что меня весьма насторожило.

Словом, впервые за четыре недели я спал в гамаке, не терзаемый укусами гадов, под марлевым балдахином; на завтрак давали не бурду, именуемую чаем, но кофе и тостики, к обеду готовили бульон и отбивную, а не зеленые бананы, а про ужин я и не говорю!

Первый день я блаженствовал, лежа в гамаке. Второй день хотел провести так же, но заметил тревожный взгляд консула и понял, что, несмотря на двадцать два года, Итон наложил на него печать администратора, который считает работой лишь видимое ее проявление. Я был вынужден сесть к столу и показать несчастному, как я думаю. Это можно сделать лишь однозначно: взять перо, бумагу и начать писать. Хоть одно слово «дурак», но только б водить пером. Значит, работа идет, а если так, то все будет в порядке.

На третий день я спросил себя: а что же придумать-то? Положение ведь действительно безвыходное!

И я сказал себе: «Придумай новеллу! Ведь ты умеешь вертеть сюжет? Умеешь! Ну-ка! Есть тема: «Как сбыть башмаки там, где они не нужны?» Вот и фантазируй!» И я легко написал рассказ, который по прочтении показался мне — в отличие от «эссеистов и литературных критиков» — вполне реальным, а не «сконструированным».

Итак, не позволив консулу надрызгаться в тот вечер, я повел его на берег, в заросли, усыпанные колючками. Всю ночь консул Соединенных Штатов и беглый каторжник набивали этими колючками мешки и сносили их в подсобное помещение. А наутро консул открыл магазин, и это заметили все, потому что я нарисовал огромную вывеску, на которой был изображен ботинок и человек, напоровшийся голой пяткой на шип.

Аборигены пришли полюбопытствовать, что это такое — «ботас»4, примеряли их на руки, очень потешались, но не приобрели ни одной пары.

Следующей ночью консул Соединенных Штатов и беглый каторжник насыпали у дверей домов на центральной улице припасенные накануне колючки, особенно много пришлось поработать на рыночной площади.

О, какой вой раздавался на улицах нашего городка в то утро, слышал бы ты, дорогой Ли! Так воют львы, попавшие в капканы, или жены, заставшие мужей в объятиях актрис кордебалета с плоскими животами и подведенными ресницами.

Словом, к вечеру было продано восемьдесят четыре пары!

Как гиены, мы ждали ночи, и снова рвали свои тела и руки в зарослях, собирая колючки, и это принесло свои плоды: через три дня вся партия товара была реализована, барыш составил двести семнадцать долларов. Консул до того возликовал, что отвалил мне семнадцать долларов и предложил принять на себя бремя представительства интересов Соединенных Штатов в Гондурасе после того, как прибудет любимая с папой и они возьмут монополию на продажу обуви во всей Латинской Америке.

Мне пришлось заполнить документы на имя «Билла Самни Уолтера», которые консул предложил мне самому отправить в государственный департамент, а сам ушел в подготовку встречи любимой, причем протелеграфировал им, чтобы они привезли с собою еще две тысячи пар обуви.

Так что пока я консул. Документы, как понимаешь, отправлять не тороплюсь, лежу в гамаке, придумываю рассказы, потом сажусь к столу и записываю их.

В седьмом по счету отказе, который я получил от одной из газет, очередная «эссеистка, поэтесса и романистка» сердечно советовала мне не торопиться, «тщательно отделывать каждую вещь, словно алмаз». Я не удержался и впервые в жизни ответил ей, сказав, что зависть — плохое качество, и если она вымучивает свои произведения, то мне доставляет высшую радость писать их быстро, ибо я вижу на стене все происходящее с моими героями, слышу их голоса, сострадаю их слезам, смеюсь, когда они смеются, только не плачу с ними, потому что не умею. К сожалению, времени на отделку не остается, потому что я не «делаю вещь», а просто-напросто живу вместе с моими героями. Они — это я, я — это все они.

Но я действительно стал бояться сюжетов! Поэтому я не пишу рассказ про то, как бежавший из-под суда преступник сделался консулом Соединенных Штатов. Это же «нереально, искусственно и сделано только для того, чтобы вызвать смех у мало читающей, а потому плохо подготовленной публики». Тьфу!

Но ты чувствуешь, как я повеселел, Ли?! Может, ты хочешь вложить деньги в фирму по продаже в Гондурасе русских соболей? Или калориферов для обогрева хижин во время зимних холодов, когда ночная температура падает до двадцати семи градусов жары, что местным жителям кажется арктическим холодом! Напиши, я дам тебе полезные советы, со мной не пропадешь!

Жду весточек. Пиши не таясь: Гондурас, Консулу Соединенных Штатов! Доставят в опечатанном мешке с дипломатической почтой под расписку!

Твой друг Билл».

46

«Дорогой мистер Холл!

Зная Ваши дружеские отношения с моим зятем, я осмеливаюсь написать Вам это письмо.

К обычным отказам и он, и все мы давно привыкли, но этот поставил меня в тупик. К сожалению, я не могу посоветоваться с моей дочерью Этол, ибо ее здоровье ухудшается с каждым днем. Врачи считают, что туберкулез вступает в свою страшную, разрушительную, неизлечимую фазу.

Боюсь, что очередной отказ произведет на нее такое угнетающее впечатление, что трудно будет предсказать последствия.

Думаю, что Вам, человеку, который его знает с юношества, лучше решить, можно ли переслать Биллу этот отзыв.

Примите, милостивый государь, мои дружеские приветы,

миссис Роч.

P. S. Приложение: письмо м-ра Уолта Порча на двух страницах.

«Уважаемый мистер Сидней!

Рассказы, переданные мне литературным агентством «Нью Ворд», я прочитал залпом. Хочу от души поздравить Вас с тем, что труднее всего достижимо в литературе, а именно с прекрасным навыком ремесла.

Но я не могу рекомендовать Ваши рассказы к печати, оттого что не буду понят моими работодателями.

Рынок сегодняшней литературы строится по закону аналогов, уважаемый мистер Сидней. Все газеты и журналы хотят быть похожими друг на друга в главном: во-первых, конец новеллы должен быть либо благополучным, либо шокирующе-кровавым, однако и в первом и во втором случае зло обязано быть наказанным, а добродетель, несмотря на все трудности, не может не восторжествовать. Во-вторых, читателя не интересует интеллект писателя. Чем проще Вы пишете, чем ниже опускаетесь до его уровня, тем он охотнее Вас читает. Вы же ошеломляете блеском остроумия, горьким юмором и доброй снисходительностью. Критика еще не готова к литературе, подобной Вашей, мистер Сидней, Вас просто-напросто не поймут, а за это растопчут. Все, что непонятно, обязано быть унижено и ошельмовано. Если бы Вы были писателем, желательно европейским, с именем, то критика (а следом за нею и доверчивый читатель) стала бы возносить Вас до небес, называя автором «нового стиля». Вас бы исследовали, приписывали то, о чем Вы никогда и не думали, ставили бы в пример нашим литераторам, всячески расточая похвалы. Вы же, к сожалению, рождены американцем, а и на нашу страну распространяется библейское «нет пророка в отечестве своем».

Я бы не хотел, чтобы это письмо стало известно кому бы то ни было в нашем литературном агентстве. Увы, наш цех живет по закону пауков в банке. Хозяин нашего предприятия привык к известным сюжетам: хорошая девушка (сестра милосердия, учительница, стенографистка) знакомится с сыном банкира, бездельником и бонвиваном. Ее идеи, рожденные неукоснительным следованием Библии, производят в душе молодого человека переворот, он начинает учиться, работать и делает взнос в пользу бедных. Свадьба. Рождение ребенка. Счастье. Или же: плохой инженер ленив и чурается труда. Его друг, наоборот, проводит дни и ночи в библиотеках. Появляется девушка. Оба влюбляются в нее, но она отдает предпочтение работающему инженеру. Бывший лентяй после этого шока погружается в науку и делает изобретение века. Или: пропала старинная карта со схемой золотого месторождения. Ее ищут разные люди, но находит самый достойный, обязательно бедняк, который при этом поет в церковном хоре. А вы? Пишете про умных оборванцев с чистыми сердцами. Или про бандитов, которые вынуждены браться за кольт оттого, что общество не позволяет им заработать деньги законно. Нет, такое у нас не примут нигде, мистер Сидней, поверьте волку от литературы, который когда-то печатал свои рассказы, норовил дотянуться до правды, да только на этом ноги поломал, ибо не каждому дано счастье утвердить Правду в своем творчестве. Для этого нужно время, похлебка, кровать и фанатическая убежденность в своем призвании.

Иногда мне кажется, что нигде так хорошо не напишется твоя главная книга, как в госпитале или тюрьме, когда здоровье или же общество лишило тебя жестокой надобности заботиться о хлебе насущном для матери, сестер, жены и детей.

Я поймал себя на мысли, мистер Сидней, что мне было бы приятно, начни Вы прикладываться к бутылке, получив мой отзыв. Значит, будет одним меньше! Закон литературы — это закон не только скорпионов в банке, но и волков в лесу, каждый отсек которого должен быть закреплен за одним лишь, остальным вход воспрещен, за нарушение — смерть!

Мистер Сидней, Вы талантливый и совестливый человек, поэтому вряд ли Вы пробьетесь в нашу нынешнюю литературу, где царствует мелюзга, серость и приспособление. Время выдвижения идей кончилось, настала пора тишины, когда каждый тихо сидит в норе и ждет своего часа. Каждое столетие кончается так, только так и никак иначе.

Я завоевал себе право на то, чтобы писать отзывы на рассказы, получаемые редакцией по почте (те, которые редактору передают именитые, сразу же идут в типографию). Это дает мне двадцать долларов в неделю. Я не намерен их терять, рекомендуя Ваши рассказы к печати.

Если же Вы напишете так, как пишут остальные, и пришлете мне, минуя агентство, я сделаю все, чтобы рассказы были опубликованы. Даю Слово.

Уолт Р. Порч, литератор,

25-я улица, пансионат «Вирджиния», Нью-Йорк».

47

«Дорогая миссис Роч!

Пожалуйста, передайте мой привет и пожелание скорейшего выздоровления бедняжке Этол. Пусть она не верит врачам, а побольше пьет козьего молока!

Дела Билла идут хорошо, он просил передать Вам свою любовь и нежность.

Что же касается послания Уолта Р. Порча, то я его сжег.

Ваш

Ли Холл».

48

«Дорогой Билл!

Сердечно благодарен за письмо. Я очень рад, что твои дела идут так хорошо.

С твоей легкой руки и мои дела пошли отменно, я получил двенадцать новых заказов на портреты и заработал без малого тысячу баков, так что если тебе нужно взять в долг (проценты вполне пристойны, всего три за год), могу выслать тебе, коли только в твоем Гондурасе существует почта.

Не скрою, лишь три вещи я писал с удовольствием, не насилуя себя: это был капитан Самнэй Грэйвс с «Капитолия», невероятно славный человек, бессребреник и убежденный холостяк, знающий наизусть «Декамерон», потом начальник порта, который давал нам работу, и, наконец, как это ни странно, редактор той газеты, откуда тебе пришлось уйти.

Я как бы между прочим спросил, в чем дело, почему он позволил уйти такому талантливому и доброму парню, как ты. Под большим секретом редактор сообщил, что тобою интересовалась полиция, а некто из Хьюстона и Остина (но не полиция) пытались в частном порядке выяснить, не подвизается ли в газетах Нового Орлеана «рыжеволосый, голубоглазый, крепкого телосложения, отличающийся прекрасными манерами человек, весьма тщательно следящий за своим внешним видом, молчаливый, сторонящийся компаний и весьма острый на шутку в кругу хороших знакомых».

Наверное, я огорчу тебя этим сообщением, но лучше пусть ты узнаешь, что за тобою охотятся, от меня, чем от других.

...Не можешь себе представить, как мне было тошно делать остальные девять портретов! Брат губернатора отказался мне позировать, но прислал фотографию, на которой он изображен двадцатилетним красавцем. Ныне ему пятьдесят семь, но он хочет, чтобы черты его лица были моложавыми, никакой седины и морщин. От него дважды приезжал секретарь и долго рассматривал мой рисунок. Потом он привел мастера по фотографии, тот сделал снимок с рисунка, а через два дня мне его вернули с «правкой», сделанной чертовым братцем губернатора. Он подрисовал себе глаза, сделав их огромными, как у совы, уменьшил рот и прочертил морщину мыслителя между бровями. На словах же секретарь попросил удлинить холст, чтобы уместились руки, сложенные на груди по-наполеоновски и чтобы на безымянном пальце был тщательно нарисован бриллиант в один карат, с синими высверками.

Сначала я хотел ударить холстом по секретарской голове, но подумал, что бедолага ни в чем не виноват, он совестился глядеть мне в глаза, и щеки у него пунцовели от стыда за своего босса, но кушать-то хочется, ничего не поделаешь. Потом подумал, что откажись я от этой мазни, и снова начнется голод, ночлежки, скитания, а встречу ли я еще раз Билла Сиднея Портера, который умеет спасать тех, кто попал в беду?! Вряд ли. Я и дописал портрет этого остолопа, бриллиант намалевал в три карата, глазоньки сделал громадными, орлиными; разлет бровей, как у герцога Мальборо, а рот волевым и одновременно скорбно-улыбчивым.

Очень понравилось.

А я убежден, что он аферист и рано или поздно его посадят в тюрьму за жульничество, однако оно будет таким крупным, что его сразу же выпустят, потому что наши тюрьмы приспособлены для несчастных маленьких пройдох, а крупные так срослись с капитолийским холмом, что скандал в штате немедленно аукнется в столице, что, как ты понимаешь, недопустимо.

Деньги, полученные от красавца, я употребил на то, чтобы уплатить за тот чердак, где оборудовал мастерскую, приобрести краски и кисти. Потом я целый месяц делал пейзажи, о которых бредил последние три года, но их никто не покупает, оттого что я не так тщательно выписываю листья пальм, как этого бы хотелось здешним ценителям прекрасного.

Я был счастлив, когда писал пейзажи. Они понравятся тебе, я надеюсь.

Сейчас я малюю портрет жены мэра. Кикимора. Сначала сказала, какой она должна быть: «Глаза скорбные, рот чувственный, кожа матовая, но ни в коем случае не изображайте веснушки». Кстати, веснушки — это единственно милое, что в ней есть. Потом потребовала, чтобы глаза были голубыми, а они у нее кошачьи. Все хотят видеть в своих портретах то, что им кажется красивым, а ты понимаешь, каковы их представления о красоте!

Что мне делать?

Буду рад получить от тебя хоть маленькую весточку.

Твой друг, вечно преданный тебе

художник Эндрю».

49

«Дорогая Дора!

Мне позволили написать тебе из полиции, куда я попала после того, как подошла на улице к Филиппу Тимоти-Аустину и попросила его дать немного денег для нашего новорожденного сына.

Я объяснила ему, что мальчик болен, а мои сбережения кончились. Я ни разу не просила и не прошу его ни о чем. Я молила только, чтобы он оплатил счета за доктора и лекарства, иначе малютка может погибнуть.

Я объяснила ему, что я — южанка, поэтому и мать и сестра отказались от меня, считая, что я покрыла их позором. Средств никаких, помощи ждать не от кого.

Филипп же позвал полицейского и сказал, что я попрошайничаю и шантажирую его.

Так что будет суд. Умоляю тебя, родная Дора, сделай что-нибудь для маленького Филиппа! Не бросай его! Я вернусь, устроюсь в хор и верну тебе все деньги, которые ты на него истратишь. Больше всего я боюсь, если маленький попадет в приют. Ведь никто, кроме матери, не сможет понять, что у него болит. Ты была так добра ко мне, любезная Дора, только благодаря тебе я не погибла, поэтому прояви, молю тебя, божью милость и спаси маленького!

Я так плачу, что у меня распухло лицо, и голос от этого стал хриплым. А ведь это мой хлеб, что же мне делать?!

Скорее бы суд! Я верю в справедливость тех людей, которые призваны стоять на страже закона!

Дорогая Дора, все мои надежды я возлагаю на тебя.

Преданная тебе и благодарная

Салли Кэльстон».

50

«Дорогой Эндрю!

Если ты хочешь заработать десять тысяч баков зараз, отложи работу над веснушчатой ведьмой и приезжай ко мне.

Дело в том, что секретарем у местного диктатора (он же президент, единогласно «выбранный» народом после расстрела всех соперников и захвата войсками почты, банка и порта) служит наш хитрющий соплеменник. Он-то и рассказал мне, что его босс провел через кабинет министров решение об увековечении его памяти. Он хочет, чтобы благодарный народ Гондураса в каждом городе и селении имел перед глазами его образ, выполненный лучшими художниками мира.

Будучи человеком скромным, отдающим все свои силы делу служения несчастному народу, диктатор полагает возможным видеть себя на портрете вместе с Вашингтоном, Линкольном и Лафайетом. Три эти человека должны стоять у него за спиной и смотреть на его лысину с нежными улыбками. Он же, в мундире, расшитом золотом, и с сорока тремя крестами на груди, с муаровой лентой через плечо и при серебряных погонах, будет восседать на полутроне, протягивая подданным «Хартию вольностей».

Я понимаю, что тебе придется завязать свой норов жгутом, но ведь десять тысяч долларов (а он их уплатит сразу же — не из своего кармана, а из государственной казны, подданные так хотят видеть на каждом углу изображение несравненного избранника) дадут тебе возможность писать после этого все то, что ты хочешь.

Я бы не решился внести тебе это предложение, но я всегда стараюсь представить, согласился бы я на то или иное дело, не помешало бы оно мне смотреть на свое изображение в зеркале без презрительного содрогания, и я ответил себе, что нет, не помешало бы.

Право, если бы он уплатил мне десять тысяч баков и предложил написать историю его героической жизни, отданной во благо народа, я бы согласился, потому что деньги, вырученные от этой белиберды, я бы обратил на то, чтобы написать Правду.

Так или иначе этого идиота погонят, здесь это происходит довольно часто, книги о нем сожгут, портреты порвут или изрежут на куски, а вот то, что ты сможешь нарисовать на его деньги, останется для человечества навечно.

Подумай над моим предложением.

Жду ответа, дорогой художник Эндрю.

Твой Билл Сидней Портер».

51

«Дорогая и любимая Салли!

Наберись мужества, несчастная девочка! Вознеси свои мольбы к Всевышнему! Я продала свое кольцо и уплатила за визит доктора. Аптекарь поверил мне в долг, дав те лекарства, которые были нужны для твоего крошки, но болезнь зашла слишком далеко.

Такие создания, как маленький Филипп, попадают в рай, где птицы и благоухающие кущи, где вечное спокойствие и справедливость, дорогая Салли!

Помолись о его душе, он услышит тебя!

Твоя Дора».

52

«Дорогой Ли!

Если я скажу тебе, что я невезун, то это будет половиной правды, даже ее четвертью. На конкурсе невезунов всего мира я бы занял второе место, такой я невезун! Суди сам: помнишь, я писал тебе об одном моем знакомце, художнике Эндрю? Так вот, я придумал грандиозный бизнес: поскольку здешние диктаторы, они же президенты, они же премьеры, они же главнокомандующие, они же отцы, дяди и дедушки нации, они же корифеи науки и искусства, они же меценаты (за счет государственной казны), выдающиеся ценители прекрасного и большие скромники, то как им не согласиться с просьбами граждан и не увековечить свой образ?! Я вызвал сюда Эндрю, прозондировав почву перед этим в кругах, близких к «отцу нации», и договорился, что он сделает портрет образины за десять тысяч баков (краски, холст и рама, естественно, за счет диктатора).

Эндрю приехал, я отвел его к заместителю помощника президента (как ты догадываешься, это наш человек, делающий свой бизнес на том, что расторговывает здешние земли Морганам и Рокфеллерам по дешевке), тот представил североамериканскую звезду «отцу нации», обговорили, каким должен быть портрет, ударили по рукам, начали работу, бедняга Эндрю начал попивать, оттого что ему пришлось из Люцифера делать апостола Павла, я понимал его страдания, нет ничего ужаснее, чем насиловать кисть, никто так не боится ошейника, как художник, однако дело есть дело, помучившись неделю, можно обеспечить себе три года прекрасной творческой жизни.

Я сделал для Эндрю эскиз, объяснил ему, чего хочет здешний болван в золоте, дело пошло, но в день окончания работы мой художник возвратился домой с безумными глазами. Я поинтересовался, где золото (по условию договора, я должен был получить две с половиной тысячи баков, чтобы вернуть мои долги мужу миссис Роч и тебе), он отвечает «ха-ха», потом падает в истерике и рассказывает, что порезал картину, потому что лучше жить в нищете, чем изображать пророком гада и тирана.

Что на это скажешь?!

Розог у меня под рукой не оказалось, художник по-прежнему плакал, как ребенок, клял тиранов, просил дать ему кольт, чтобы он пристрелил президента и освободил народ несчастного Гондураса от рабства, а я горестно думал про то, что бизнес не моя стихия. В конце концов я впал в черную меланхолию, но несчастного художника ругать не стал, оттого что понимал его изначальную правоту. (Но попробуй заставь меня написать об этом рассказ с плохим концом! Не выйдет. Надо быть бессердечным и холодным дельцом от литературы, чтобы безжалостно отбирать у несчастных Надежду. Если человеку дано перо, так ведь оно дано не случайно и не зря! Значит, я должен служить Благу, а не Злу, Вере, а не Безысходности! И еще: надо быть богатым человеком с безупречной репутацией, чтобы позволять себе Жестокость по отношению к читателю.) Я то и дело вспоминаю Гёте, который утверждал, что быть одаренным человеком совершенно недостаточно. Чтоб набраться ума, нужно очень многое: жить в достатке, уметь заглядывать в карты тех, кто ведет игру, да и самому постоянно быть готовым к большому выигрышу. (Впрочем, такому же проигрышу — тоже.)

Я был совершенно потрясен, когда этот мудрец рассказал, что он истратил полмиллиона личного состояния, чтобы узнать то, что он узнал; на это же ушло отцовское состояние и все литературные доходы за пятьдесят лет, а это были не мои шесть долларов, а десятки, сотни тысяч золотом. Да еще владетельные особы вложили в его ум не менее полумиллиона. Общество, которое не поддерживает своих творцов, не заботится о памяти потомков. А это чревато не чем иным, как умиранием патриотизма.

Если Гёте уму-разуму учили влиятельные особы и опирался он на свои гонорары и наследство папы, то меня этому же учит жизнь. Он состоялся на изучении природы. Я согласен с ним, что ни одна другая область знаний не позволяет столь пристально проследить за чистотой созерцания и логичностью помыслов, заблуждениями чувств и рассудка, за слабостью характера или его силой. Действительно, природа не позволяет шутить с собою тем, кто кладет жизнь на ее познание. Но поскольку человек есть дитя природы, ее часть, то моими учителями стали именно люди, рискнувшие жить отдельно от природы, бросившие ей вызов, и хотя действительно природа всегда права, а люди отнюдь нет, хотя природа более поддается сильному духом и последовательному, а вялому, нерешительному, праздному жестоко мстит, но весь мир составлен не только из тех, кто является образом и подобием Божьим. Кто же в таком случае займется париями мира, бедолагами, имя которым легион?!

Да, кстати, торговля ботинками тоже прогорела. Приезжал ловкий парень из Чикаго, который привез не тяжелую обувь, а легонькие башмачки, насквозь продуваемые ветром, ноги не потеют, к нему стоят очереди, но идею с колючками он мне оплатить не хочет, хотя, как и любой член американской колонии в Гондурасе, знает, что это мой патент. Не обратиться ли в Верховный суд?!

Эрго: холст с изображением царственного ублюдка изрезан. Художник ходит по набережной и тоскливо смотрит на яхты, стоящие на рейде; капитаны его не берут на борт матросом из-за неуживчивости характера.

В магазин обуви меня не пускают.

В должности консула не утвердили, запросив имена родителей и сведения о последнем месте службы в государственном учреждении. Представляешь, как они обрадуются, когда я пришлю им просимые данные.

У меня остался единственный выход: примкнуть к здешнему антиправительственному тайному обществу. О том, что готовится очередной переворот, весьма оживленно говорят в тавернах и кофейнях. Вообще здесь всегда весьма широко готовятся к переменам. Поскольку тут ценится умение стрелять (а ты знаешь, как я в этом силен), отчаянность в гонке на плохо объезженных конях в горных ущельях (тоже могу) и умение петь песни под гитару, то я весьма внимательно изучаю вопрос о том, чтобы возглавить бунтовщиков. Если мы победим, я стану первым советником нового президента и останусь им, покуда он не объявит себя «отцом нации», «корифеем» и «продолжателем дела Колумба и Вашингтона».

Пока же, поскольку бананы и кокосовые орехи здесь бесплатны, особого голода я не испытываю. Один наш соплеменник привез пятнадцать граммофонов. Думает, как их сбыть. Предложил мне стать коммивояжером, дает десять процентов с каждого проданного агрегата. Я согласился, но, думаю, ничего из этого не получится, потому что, действительно, если уж родился неудачником, то от этого качества не так просто избавиться.

Тем не менее через два года, шесть месяцев и три дня я вернусь домой совершенно свободным человеком, и ожидание этого момента делает вкус кокосовых орехов невыразимо сладким.

Твой Билл».

53

«Любимая!

Как я скучаю без тебя и без нашей Маргарет!

Пиши мне подробней про нее и про себя! Я ведь не просто читаю твои письма, я прямо-таки припадаю к ним, как к живительному роднику Памяти.

Считаешь ли ты дни, оставшиеся до встречи? Утром и вечером?

Как поживает великодушная миссис Роч? Пожалуйста, передай от меня самый искренний привет мистеру Рочу и поблагодари за его доброту. Ему воздастся сторицей; безнаказанными бывают только жестокость и коварство, Доброта рано или поздно возвращается прекрасным Рождественским бумерангом.

Мои дела идут прекрасно, я много пишу, работаю, полон всякого рода планов.

Жизнь свела меня с любопытной личностью, Элом Дженнингсом, и его братом Фрэнком. Они, как и я, вынуждены отсиживаться на чужбине, но разница между нами в том, что они прибыли с тридцатью тысячами долларов, позаимствованными в кассе банка при помощи кольтов, поэтому сидеть им здесь придется всю жизнь.

Эл Дженнингс — дитя трагедии, порожденной гражданской войной. Южане, они бросили свое поместье, мать умерла, отец начал пить, мальчик сбежал из дома, не в силах вынести позора (как это похоже на мою трагедию). Все, что произошло с ним потом, тоже напоминает мою жизнь: бродяжничество, работа на ранчо... Встреча с тобою спасла меня, но к нему бог был суров, он не послал ему подруги, Эл убил зверя-надсмотрщика на плантации, но его отец, излечившийся к тому времени от пьянства, вытащил его за огромные деньги из тюрьмы, увез на родину, заставил учиться праву и сделал адвокатом. Но там Эл столкнулся с нашим диким беззаконием — преступников в его городе возглавлял не кто-нибудь, но сам шериф. Дело кончилось перестрелкой, Эл и его старший брат Джон были ранены, Эл чудом спас Джона от суда Линча, пришлось ему второй раз убегать из дома, вместе с младшим братом Фрэнком.

Так он и оказался здесь. Я заслушиваюсь его историями о том, что ему пришлось пережить в те годы, когда он наводил ужас на своих врагов.

Запасы моих сюжетов пополняются день ото дня, люди, подобные Элу, — чистый клад для писателя, в его судьбе — судьбы тысяч, всех тех, кто лишен права на Право.

Родная, был бы тебе бесконечно признателен, если бы ты смогла переслать отцу Эла Дженнингса письмо, которое я вложил в конверт. Он не решается написать ему, опасаясь, что федеральная полиция узнает место его нынешнего пребывания.

Я обожаю тебя и мечтаю поскорее тебя увидеть. Целуй Маргарет.

Твой Билл».

54

«Дорогой Ли!

Жизнь развивается по спирали, тысячу раз прав мудрый Кювье!

Помнишь прекрасную испанку Тонью, которая пыталась избавиться от Малыша? Помнишь, как ее подставил под пулю нашего лейтенанта этот маленький бандюга? Тогда ты наверняка должен был помнить и ее младшую сестру, рыжеволосую голубоглазую красавицу тринадцати лет от роду с таким поразительным лицом, что, встретивши один раз, ты ее никогда не сможешь забыть. Я отчего-то полагал, что жизнь сломала и ее, нрав Малыша мне известен, уж если мстить, то всем родным, но месяц назад я встретил ее и Малыша в Мексике, в отеле «Республика», и был совершенно потрясен этим. Никак не думал, что она сразу же вспомнит меня! Тринадцать лет прошло с того дня, как погибла ее сестра!

Все случившееся потом могло бы стать сюжетом для новеллы, если бы не концовка, которая представляется мне несколько театрализованной из-за ее излишней драматичности.

Словом, думаю, что Малыш больше не будет бесчинствовать в твоих краях, пусть люди живут спокойно, его кровавым налетам, как мне представляется возможным считать, положен конец.

Поскольку я не имею никаких сведений об Этол и Маргарет, потому что последние месяцы пришлось много путешествовать, прошу тебя выяснить, что происходит в Остине, и честно написать обо всем в Сан-Антонио, пансионат «Эсперанса» для Джона Спенсера Росса.

Пожалуйста, передай Этол, что я отправил ей уже семь писем и очень страдаю, не получив от нее ни одного. Все ли там в порядке? Как ее здоровье?

Передай ей, что мои дела идут хорошо, я много работаю над заготовками к новеллам, успел посмотреть множество интересных мест и повстречался с весьма колоритными людьми.

Жду!

Твой Билл».

55

«Хэй, Джонни!

Что новенького? Продолжаешь защищать от электрического стула старых мошенников? Как Па? Что интересного в нашем бандитском городе?

Мы с Фрэнком в полном порядке. Путешествуем, смотрим мир и показываем себя, пусть людишки любуются Дженнингсами, такое не часто увидишь.

В Мексику мне больше не пиши, пришлось уехать, но, клянусь честью, я сам не нарывался, просто пришлось помочь нашему дружочку Биллу Сиднею Портеру, он с нами путешествует, рассказывает истории, от которых мы то смеемся, то плачем, как сироты, взятые на воспитание тетеньками из Армии Спасения.

А дело было так: поселились мы втроем в шикарном отеле, а там назначили карнавал-маскарад, куда пригласили всех звезд страны и вроде бы даже самого ихнего президента. Пропустить такое было выше наших сил, мы одолжили Портеру денег на фрак, сами приоделись, как на свадьбу, и отправились в громадный стеклянный ресторан. Стоим мы себе возле колонны, разглядываем красоток, оркестр гремит, пары кружатся, и вдруг мимо проплывает такое Рыжее Чудо с голубыми глазами, что мы балдеем, словно юнцы во время первой поллюции.

К слову сказать, Билл Портер — красивый малый, типичный янки, волосы цветом в пшеницу, глаза зеленые, плечи налитые, рот очерчен резко, хотя очень мягок, будто постоянно хранит в себе улыбку. Рыжее Чудо его и приметило, пока глазела на него через плечо кавалера, трепетно прижимавшего ее к сердцу. Все бабы — стервы, точно говорю, все до одной, у каждой на уме блуд!

Потом Чудо еще раз проскользнуло мимо, и я заметил, что она легонько подправляла своего маленького, но крепкого кавалера именно к нашей колонне, а он, дурень дурнем, поддается, как все мужики, если к ним найден верный подход. Вот тут-то Билл Портер и начал процесс: он низко поклонился Рыжему Чуду, не таясь от ее кавалера, что по испанским законам есть объявление войны, блокада, страшное оскорбление, пиратство и воровство средь бела дня. Ладно, думаю, будь что будет. А Рыжее Чудо не унимается, волочет своего быка по третьему разу к нам, и снова Билл кланяется ей, а она так улыбается, что я ему говорю, зря вы это, ее Малыш вас прибьет, а он только усмехнулся: «некоторое оживление всегда красит вечера, подобные этому».

Что-то мне стало тревожно на душе, у меня так бывает, я три раза не входил в банк за золотом, потому что было предчувствие, и каждый раз предчувствие меня не подводило, сидела засада, ну и тут сосет у меня под ложечкой, сил нет. Говорю Биллу, мол, давай слиняем, если тебе баба нужна, вызовем в номер. А он холодно возразил, что Рыжее Чудо не баба, но сама молодость и чистота. Тут к нам и подвалил этот самый бычок, что ее вальсировал, и сказал Биллу, не смей таращиться на мою невесту.

Начался следующий танец, я Билла чуть не за рукав тащу из зала, а он ни в какую; вообще-то он покладистый, как ребенок, но иногда становится каменным, ни с места не сдвинешь, ничем не переубедишь.

Тут-то все и началось! Рыжее Чудо глаз с Билла не спускает; то на своего малыша глянет с ненавистью, то на Билла — вопрошающе. Он бледный, замер весь. А потом красотка возьми да и брось свою мантилью к его ногам. Он ее поднял, прижал к груди и, поклонившись, вложил в ее трепещущие пальчики.

Ну, все, сказал я ему, за это вы поплатитесь, это ж оскорбление, вы ему обязаны вернуть платочек, ему, а не ей, он вам голову за такое свернет. А Билл только усмехнулся: «Мне это не впервой, полковник». (Он меня зовет только так, «полковник», я его спросил, отчего, а он ответил: «Не «крошка» же мне вас называть! Все маленькие мужчины злые, коварные, обидчивые». Вообще-то он верно говорил, я иногда, как баба, злюсь и обижаюсь из-за того, что мама родила меня таким коротеньким.) Я его снова под руку, мол, айда отсюда, виски найдем, а тут Малыш подъехал к нам и как даст Биллу по скуле! Тот от неожиданности с копыт долой. Потом вскочил, глаза побелели от ярости, догнал испанца, окликнул его: «Малыш!» — тот удивленно обернулся, а наш Билл поднял его, как курочку, над головой, придушить хочет, ей-ей, а бычок из кармана выхватил стилет, и торчать бы ему в сонной артерии веселого выдумщика Билла, если б я не успел выхватить кольтяру и не продырявил Малышу лоб между бровями.

Как ты понимаешь, после этого карнавального происшествия оставаться в Мексико-Сити было не с руки, пришлось улепетывать, полиция, погоня, перестрелка и все такое прочее.

Я-то ничего, отошел, а Билл до сих пор какой-то трехнутый. Он считает, что вся его проклятая жизнь построена на неверно понятом законе причин и следствий. «Со мною всегда и все не как с людьми, — сказал он мне, — я обреченный человек, полковник».

Слава богу, рядом с тем местом возле Сан-Антонио, где мы окопались, находится эстансия с табунами необъезженных двухлеток. Билл подрядился туда и пару недель объезжал таких скакунов, которых побаивался сам хозяин. Эта рисковая работа его успокоила, он вернулся к нам, и теперь мы заняты тем, что каждый вечер обсуждаем будущее: как поступить, чтобы стать богатыми на всю жизнь. Я спросил Билла, что он намерен сделать после того, как разбогатеет. Он ответил, что его главная мечта заключается в том, чтобы открыть театр оперетты в Хьюстоне, пригласить туда парижский кордебалет, а самому плясать наиболее веселые партии в «Периколе».

Если же говорить серьезно, то ты должен посмотреть в своих талмудах от юриспруденции, что мне, как иностранцу, грозит за налет на здешний банк, имею ли я надежду — в случае неудачи — на защиту как американец, или же сразу посадят на кол, не обращая внимания на мою принадлежность к сообществу Северных Штатов.

Письмо не показывай Па, незачем нервировать старика, мы и так доставили ему столько горя в жизни.

Фрэнк просит передать тебе привет, ты же знаешь, что заставить его написать хоть пять слов — так же невозможно, как курицу научить манерам льва.

Привет.

Твой брат Эл Дженнингс».

56

«Дорогой Грегори!

Не стану просить слишком уж большого гонорара, но тридцать долларов ты обязан перевести на известный тебе счет.

Новеллы Сиднея Портера, которые я тебе пересылаю, того стоят. Я убежден, что это не псевдоним и мистификации тут ждать не приходится. Наверняка он начинающий автор. Я запросил «Бюро анализов и исследований» м-ра Саймона Врука. Тот ответил, что литератор с таким именем не зафиксирован в справочниках.

А на самом деле Портер, приславший мне свои рассказы, законченный мастер новеллы. Его фабулы и стиль совершеннейшим образом потрясли меня.

Не обижайся на меня, Грегори.

Как любой писатель, ты ревниво относишься к успеху другого.

Я, как твой старый друг, думаю о твоем росте больше, чем ты сам. Поэтому дочитай письмо до конца и постарайся понять меня. Это послание продиктовано моей благодарностью за все то, что ты сделал мне в жизни. Мне отплатить тебе нечем, кроме как тем, что я намерен сейчас предложить.

Итак, что же я предлагаю?

Во-первых, изучив работы Портера, взять на вооружение его форму. Веселая ироничность, энциклопедическое знание, независимость оценок, смелость характеристик делают его человеком, рискующим спорить с немеркнущим талантом Марка Твена и Эдгара По.

Во-вторых, обратить внимание на его абсолютно новый прием: авторский вход в фабулу настолько личностен, что это позволяет ему утвердить себя в глазах читающей публики не только литератором, но и философом, политиком, моралистом.

В-третьих, тщательно проанализировать его диалоги, совершенно изумительные по наглости. Понятно, так у нас еще пока никто не говорит. Портер выдумывает свой язык, но выдумка его невероятно привлекательна, поскольку являет собою образец языка более емкого, более сочного, более интеллектуального, чем тот, к которому мы все привыкли и в литературе, и в каждодневной жизни.

Я думаю, что его язык не приживется у нас, однако на первых порах такого рода диалоги, бесспорно, привлекут читателя в силу их емкости и особости. А ведь все неожиданное — залог успеха в таком предприятии, как литература, театр, то есть изобретательство.

Поскольку он пока что надежно забаррикадирован (наши хранители традиций будут костьми ложиться, только б не пустить новое в литературу), ты, как писатель, имеющий имя и широко печатающийся, имеешь возможность «поиска»; стиль Портера, его технология, коли ты решишь исследовать ее и последовать ей, позволит тебе сделать качественно новый рывок и захватить новое место под литературным солнцем, которое принесет больше дивидендов, нежели те, которые ты получаешь сегодня.

Секрет Портера заключен в том, что он играет в простачка, но это тонкая, дьявольская игра! Он искуситель и философ, он есть новое качество литературы, угодное новому времени, высотным зданиям, скоростям метрополитена и тоннажу океанских пароходов. Я чувствую это ладонями, ты уж поверь потомственному и почетному неудачнику от изящной словесности.

Спеши, Грегори! Спеши, резвый собрат по перу! Иначе, если мы не сумеем удержать Портера и он ворвется в наше предприятие, будет поздно; заявивший себя позиции не уступит.

А может быть, я снова ошибаюсь.

Вот и все.

Даже если ты не вышлешь мне тридцать долларов, но отправишь в подарок свою новую книгу, я буду считать себя вполне удовлетворенным.

Кстати, я встретил Марту. Она чертовски похорошела и, по-моему, по-прежнему тебя любит.

Если у тебя есть желание повидаться с ней, напиши. Она вложила деньги в хорошие акции и сейчас крепко поправила свое финансовое положение, во всяком случае, о продаже ее дома речь уже не идет.

И еще я видел Адама. Он очень располнел. У него одышка. Это ужасно. Впрочем, мы ведь считаем, что стареют лишь окружающие. Собственный облик наша память хранит постоянно молодым. Мы отторгаем возраст, когда его надо прикидывать на себя. Даже семидесятилетние просыпаются с мыслью, что грядущий день принесет им главную удачу в жизни.

Читай Портера! Перелопать его! Сделай его собою! Вознесись! Схвати бога за бороду!

Твой

Уолт Порч, литератор, пансионат «Вирджиния», 25-я улица, Нью-Йорк».

57

«Дорогой Ли!

Неисповедимы пути господни!

Эл Дженнингс предложил войти в дело и купить прекрасное ранчо рядом с Сан-Антонио, на границе с Техасом, воистину райский уголок! Конечно же, я согласился, представив себе, как построю здесь гасиенду, перевезу Этол и Маргарет, вернусь к истокам, заведу хороших бычков и сожгу все те рассказы, которые таскаю в своем бауле. Однако же Дженнингс сказал, что от тех тридцати тысяч баков, с которыми он прибыл в Гондурас, осталось всего четырнадцать долларов и поэтому необходимо выпотрошить банк, где лежит еще тридцать тысяч, вполне достаточных для обзаведения хозяйством. Поскольку я считаю, что каждый человек является собственником своей жизни и поэтому вправе распоряжаться ею так, как считает нужным, я не стал распевать псалмы на тему «не укради». Но Дженнингс сказал, что мне придется помочь ему в этом предприятии. Прямо отказать ему казалось мне в тот миг несколько неудобным — как-никак он достаточно таскал меня за собою по Центральной Америке и мексиканским городам. Я поэтому спросил, что мне следует сделать, Дженнингс ответил, что делать придется все, как полагается при ограблениях. «Стрелять?» — «Конечно, — ответил он, — кто добром отдаст свои деньги?» Тогда я сказал, что мне надо поупражняться в обращении с оружием. Он дал мне свой кольт, и я разыграл перед ним маленькую сценку, которая доказала ему, что я умею обращаться с оружием так, как он с пуантами или дирижерской палочкой. Дженнингс долго хохотал, когда я ненароком выстрелил себе под ноги, изобразив при этом невероятный испуг. Я решил, что предложение моего приятеля само по себе умерло. Но не тут-то было! Он предложил мне ехать с ним вместе и «стоять на стрёме», возле лошадей, понимая, что я не смогу получить свою долю земли просто так, в подарок. Поскольку я ни разу в жизни не преступал черты закона, пришлось отказаться от этого поддавка — «Ты, мол, просто постой рядом, а деньги получишь как настоящий налетчик, сполна, и не будешь считать себя никому обязанным, честно заработал, спокойно трать».

Через три дня Эл со своим братом Фрэнком вернулся набитый банкнотами. Я сказал, что меня ждут неотложные дела. Дженнингс спросил, куда мне можно писать. О наивная, святая простота! Адрес отменно прост: «Мир. Портеру. Лично».

Словом, наутро я уехал, жить за счет других не умею. В салуне, где я остановился на ночлег, шла яростная игра в покер. Денег у меня было, как всегда, навалом — три доллара семнадцать центов; предложенные Дженнингсом пять сотен я, понятно, принять не мог. Что мне оставалось делать? Я поинтересовался, нет ли поблизости ранчо, где нужен ковбой или стригаль. Ответили, что таких «эстансий» в округе нет. Тогда я сел к столу и, будучи, как всегда, убежденным в неминуемом проигрыше, начал следить за развитием сюжета игры так, как кошка следит за норкой мыши. Я пробовал самотерапию, уговаривая себя, что неминуемо проиграюсь дотла, но при этом разжигал в самой затаенной части моего естества уверенность, что на этот раз неминуемо выиграю. И, знаешь, выиграл! Причем весьма круто — триста девяносто два доллара. Это дало мне возможность спокойно вернуться в Гондурас и погрузиться в размышление по поводу того, куда вложить оставшиеся деньги, чтобы получить елико возможно скорую отдачу.

Поначалу я решил попробовать сунуть мой выигрыш в строительство маленького пансионата на берегу океана, но потом решил, что это мне дивидендов никаких не даст, ибо местные жители останавливаются друг у друга, у них это принято. Наши путешественники норовят загрузить товар на свои яхты и поскорей чапать в Новый Орлеан, чтобы их не перегнали конкуренты.

После этого я решил было открыть фотоателье, но подумал, что страсть диктаторов к поясным портретам не даст мне возможности развернуть эту индустрию, все-таки фотография ближе к правде, чем портретная живопись, угодная здешним меценатам.

Теперь моя мечта заключается в том, чтобы снять пристойное жилье и послать денег Этол для ее переезда сюда. В конце концов пусть Маргарет поучится в испанской школе, я не знаю более музыкального языка. Я могу сделать это хоть сейчас, но боюсь, что к их приезду я снова окажусь на мели, и если в Остине Этол помогает семья Рочей, то безденежье в Гондурасе может кончиться трагедией.

Тем не менее именно сейчас я, как никогда раньше, убежден, что настала полоса везения, я смогу заработать денег не только литературой, но и бизнесом. Именно сейчас я, как никогда раньше, чувствую близкую удачу во всех моих начинаниях.

Не знаю, как ты, но я стал еще больше верить предчувствиям. Ты даже не можешь себе представить, как я был спокойно убежден (хотя играл сам с собою в кошки-мышки, когда ставил последние три доллара, блефуя, словно Морган), что меня ждет выигрыш.

Мне пришлось переходить границу, как ты понимаешь, не под шлагбаумом, а в сельве, переправляясь через реку, полную аллигаторов и прочей гнуси. Я пустил коня в воду, ни секунды не сомневаясь, что все сойдет хорошо. Так и случилось. Поэтому ныне, пожалуй, впервые в жизни, я не тороплюсь принимать окончательное решение, присматриваюсь, прикидываю в уме, как поступить, и считаю дни, когда выйду на берег, чтобы встретить моих дорогих и самых любимых на земле существ, Маргарет и Этол.

Пока все.

Крепко жму твою руку

Билл».

58

«Дорогой Боб!

Надо сделать все, чтобы судья выпустил интересующую нас девицу Салли на свободу. Только в этом случае тот бизнес, который я задумал, даст хорошие баки.

Выясни, в каком случае ее законвертуют в тюрьму за попрошайничество и шантаж, а в каком — отпустят на все четыре стороны.

Срочно жду ответа.

Твой

Бенджамин Во».

59

«Дорогой Бенджамин!

Девицу выпустят из зала суда только в том случае, если Филиппчик не явится на заседание, чтобы подтвердить свое обвинение в шантаже и вымогательстве.

Если же он придет, то, что бы девица ни говорила, как бы ни взывала к сердцам дедушек, рассказывая про младенца, ей вольют от трех до шести месяцев.

Искренне твой

Боб Ниглс».

60

«Дорогой Боб!

Мне кажется, надо поступить так: если в газетах (или даже одной газете) появится сообщение, что такого-то и такого-то будет суд над такой-то по обвинению в шантаже такого-то (со всеми титулами, «дипломированный», «президент», «член совета директоров»), Филиппчик не явится на заседание. Это уж ты мне поверь. Так что получи баки по известному тебе адресу и организуй пару заметок в прессе. А я займусь поиском людей, которые нам понадобятся после того, как девица выйдет на свободу.

Твой

Бенджамин Во».

61

«Хэй, Джонни!

Пару мешочков с пятью тысячами баков тебе передаст верный человек. Так что все в порядке, можно жить дальше, хоть на сердце скребет, потому что я перебрался в Калифорнию. Значит, наши враги рано или поздно меня вытопчут, а тогда не миновать стула или вечной каторги. Однако пока живется, надо жить, а там будь что будет. Если б мне давали возможность заработать по закону, я б не стал сгибаться под тяжестью двух кольтов, можешь мне поверить.

Накануне предприятия нас от всей души повеселил Билл Портер. Когда я протянул ему револьвер и сказал, что надо поупражняться в стрельбе, он с ужасом взял кольт и, конечно же, ненароком выстрелил. Видел бы ты его насмерть перепуганное лицо и огромные глаза, в которых ничего было нельзя понять, кроме того, что Билл — добрейший малый.

«Полковник, — сказал он мне, — не стать бы мне помехой в вашем финансовом предприятии». Что так, то так, подумал я, с таким сгоришь в два счета...

До сих пор не могу понять, отчего он слоняется по миру, как мы. Скорее всего причиной тому явилась несчастная любовь. Я встречал много наших в Южной Америке, которые бежали туда от самих себя. Да разве от себя смоешься?

Мне не хотелось с ним расставаться, ведь преступника всегда тянет к чистым лицам (не надо, не вздрагивай, да, я преступник, пора называть вещи своими именами, но это пока не мешает Папе продолжать быть судией, а тебе — Правозаступником?!).

Я уж и так и эдак вертел с ним, предложил постоять на стреме, посторожить коней, только б всучить денег, а он и от этого отказался. Он относится к ублюдочной части рода людского, которая готова голодать, только б остаться чистенькой. А вообще-то по закону грабить могут только очень богатые люди. Я мечтаю жениться (если только найду здесь подругу моего роста, не на каланче ж бракосочетаться), родить детей, сколотить им капиталец и потом пристроить на Уолл-стрит, тогда все их грабежи будет надежно страховать закон. Эх-хе-хе, чего не сделает отец ради своих детей, еще даже и не существующих?!

Привет!

Твой брат Эл Дженнингс».

62

«Дорогой Билл!

Уж и не знаю, как быть, но далее скрывать правду от Вас я не могу, не хватает на это моего материнского сердца...

Этол больна и врачи называют ее положение безнадежным. Единственно, что может помочь ей прожить хоть несколько месяцев, так это Ваш приезд.

Она не знает об этом письме. Молю Вас, не сообщайте ей о нем, это поссорит нас навсегда.

Все то, что она пишет Вам — и о своем прекрасном настроении, и о хорошем состоянии, — все это неправда.

Уже четыре раза было обильное кровохарканье. Доктор Якобсон с трудом остановил его.

Я молю бога за Вас и Этол.

Поступайте так, как Вам велит совесть.

Ваша миссис Роч».

63

«Дорогой Ли!

Этол совершенно больна. Я не смог оставить ее одну и вернулся из Мексики в Штаты. Так что можешь писать в Остин, как и раньше. Миссис Роч одолжила нам две тысячи долларов, мы внесли залог, меня поэтому продержали в тюрьме только два дня (бр-р-р-р, ужас, не хочу об этом), выпустили, вроде бы обещали больше не сажать до суда, но уверенности — никакой. Кто-то — я это чувствую ладонями — постоянно, скрытно и зло работает против меня.

Я постоянно вывожу Этол на прогулки, она стала чувствовать себя значительно лучше, исчез лихорадочный блеск в глазах, и ее не мучают вечерние ознобы, которые более всего донимали меня, когда я приехал с чахоткою на твое ранчо.

Порою делается страшно: я еду с Этол на маленькой двуколке, рассказываю ей о своих странствиях по Южной Америке, придумываю какие-то забавные истории, хотя, как понимаешь, на сердце скребут кошки, а в голове у меня между тем складываются целые главы про людей, с которыми сводила жизнь. Я существую в двух измерениях: хожу, улыбаюсь, шучу, напряженно жду того момента, когда вечером стану мерить температуру Этол, ужинаю, рисую сказки Маргарет (она чудо, моя главная радость), и при этом пребываю в мире, живущем в моей голове, слышу обрывки фраз, угадываю поступки, внимаю своему же писклявому голосу, отстраненно вещающему про то, что сокрыто ото всех и известно одному мне, какой-то затаенной части моего мозга, которая не дает покоя, мучит, заставляя болезненно ощущать минуты, отсчитывающие ужас упущенного, несделанного, забытого.

Будь проклят тот день, когда меня потянуло в сочинительство! Я не кокетничаю, ты же знаешь, как я отношусь к себе! Боже, сколь радостна была та пора, когда я ставил какие-то оперетки, сочинял комедии для любителей Гринсборо и пел серенады по заказу наших ловеласов... Как давно это было!.. А было ли вообще?! Когда случился тот день или час, когда я понял, что не могу не писать того, что живет во мне, мучит, ломает, жжет?! Я не хочу этого более! Я ненавижу те страницы, которые лежат у меня в столе, я не верю в то, что они когда-нибудь будут напечатаны! Неужели эта пьяная страсть обязательно несет муку и тебе самому, и тем, кто тебя окружает?! А может, я отвратительный честолюбец, который норовит вырваться из общей массы за счет тех, с кем сводила жизнь, кто отложился в памяти или просто-напросто придуман мною?! Видишь, я снова говорю о себе, а бедная Этол, мышонком уснувшая за стеною, обречена на то, чтобы воспитывать Маргарет одна, без меня... Пять, а может, и десять лет — в зависимости от того, какой срок тюремного заточения определит судья.

И поэтому я говорю себе, что обязан писать, ибо это позволит мне прокормить Этол и Маргарет. После суда все дороги к работе в банке, газете, литературном агентстве, министерстве, фирме для меня закрыты. Только одна возможность заработать на хлеб насущный: сочинять такие истории, которые найдут своих покупателей...

Жутко и унизительно, но иного выхода нет.

Пожалуйста, порасспрашивай старых ковбоев, как мексиканцы называли серебряные шпоры, которые делали умельцы в Акапулько? У них было особое слово, которое я не могу вспомнить, а ходить в библиотеку я не могу теперь, чтобы не встречаться на улице со знакомыми. Англо-испанский словарь чрезвычайно дорог, но это слово мне необходимо, оно ритмически-точно ляжет в тот рассказ, который я рано или поздно запишу на бумаге.

Меня также интересует, как старый индеец, который жил на эстансии «Натали», называл кожаный мешок, который мы привязывали к седлу, когда отправлялись в город? Я совершенно забыл это его слово. Оно не испанское, он произносил его на кечуа. Если помнишь, не премини написать мне, ладно?

Иногда, поздней ночью, когда все в доме спят, я выхожу на улицы, иду мимо домов, и мне делается страшно, оттого что здесь жил Питер, а его нет более в живых; там веселился Майкл, но и его свалил недуг; тут матушка Эстер угощала пивом, но и ее похоронили три недели назад. Как это страшно — зримое ощущение ухода в иной мир всех тех, кто жил с тобою рядом совсем еще недавно!

Твой Билл Портер».

64

«Мой дорогой добрый Уолт Порч!

Как всегда, ты ошибся! Я прочитал новеллы этого самого Билла Портера и подивился: что ты нашел в них? Всякая попытка создать новое в литературе есть начинание с негодными средствами. После «Одиссеи» ничего нового создано не было. Лучшее из написанного в средние века — лишь приближение к античному. Чем дальше литератор норовит уйти от древних, чем замысловатей он ищет форму, чем неожиданнее крутит сюжет, чем больше навязывает себя в роли комментатора происходящего, тем слабее его работы.

Я привык к тому, что меня замалчивает критика. Это происходит оттого, что я незыблемо стою на позициях традиционной европейской прозы. Американской литературы как таковой не существует; да и как нация мы толком не сложились, кипим в одном котле, а какая получится из этого варева похлебка, надо еще посмотреть.

Не могу понять, что тебя привлекло в этом самом Портере, право! Он представляется мне удачливым маклером, который торгово нащупывает «жареное», то, чего ждут продавцы универсальных магазинов, миллионеры, путешествующие на океанских пароходах, и несчастные клерки, всю жизнь мечтавшие о поездке на Дикий Запад. Рабочие у нас не читают, фермеры — тоже, а если бы и читали, то все равно жить они будут так, как жили, — темно и стадно, ибо бытие определяет Рок, Дух, Сатана — все, что угодно, только не Идея, не божье Слово.

Ты вообще-то стал меня удивлять, старина. Не сердись за откровенность. Критик, ты должен быть похож на орла, который парит высоко в небе, выискивая жертву, растерзав которую можно преподать урок другим. Ты обязан растерзать жертву не из-за злобности характера, а для иллюстрации твоей Силы, то есть Мысли.

Ты же сидишь на земле и восторгаешься кукареканьем петуха с огненным хвостом. Что с тобою? Устал?

Литературу делают страдальцы. Люди типа Портера сочиняют сюжеты, сидя в кэбе, который везет их на службу. Они не знают отчаяния. Они упитанны и благополучны. У них жены толстые. Они в церковь ходят по воскресеньям в новом костюме. Таких новелл, какие сочиняет поразивший тебя Портер, я готов писать поштучно в день. Но мне же будет стыдно печатать такое! Где язык? Стиль? Какова главная идея? Где отчаянье, которое должно потрясать сердца читателей? Где безответность вопросов?

Или я старею? Может быть, я перестал понимать все, что меня окружает? Может быть, я засиделся в своем доме, в грозной тишине моей библиотеки?

Видишь, я не стал отвергать твоего протеже абсолютно. Я подверг и себя пристрастному бичеванию. И все это для того, чтобы заманить тебя в гости, сесть к столу, затопить камин и погрузиться в беседу, которая столь нужна тем, кого связывает не год и не пять, но тридцать лет дружества.

Жду!

Твой Грегори Презерз.

P. S. Прочитав письмо перед тем, как положить его в конверт, я удивился: отчего столько раздражения в моем ответе? Что меня больше задело: твои восторги по поводу Портера или же его вещи? Но если так, надо перечитать еще раз, так что я оставляю его рассказы себе, ладно?

P. P. S. Я не хочу видеть Марту, пусть даже она по-прежнему любит меня. Нельзя совмещать литературу и похоть; работа над рукописью убивает желание любить.

Напиши, сильно ли она располнела?

P. P. P. S. Тридцать долларов выслал».

65

«Дорогой Ли!

Все больше и больше начинаю постигать страшное значение слова «бессилие».

И в Древнем Риме, когда варвары приближались к Вечному городу, и во времена инквизиции, когда подозрительность была повсеместной, и в последние месяцы абсолютизма, при всеобщем разложении, накануне взрыва люди сгибались перед неизбежным, думали о нем, изредка решались обмолвиться с самыми близкими о том, что грядет, но ничего не предпринимали, чтобы хоть как-то противостоять этому мистическому, непонятному, устрашающе-неотвратимому будущему.

Но можно ли сравнить эту всеобщую пассивную обреченность с тем, когда ты просыпаешься утром, говоришь любимой «здравствуй», помогаешь ей подняться с ложа, ждешь ее за столом, пьешь с нею кофе, говоришь о том, что сегодня, наверное, будет дождь, интересуешься, заметила ли она, как ярко расцвели каллы, какой сочный, нутряной у них цвет, слушаешь ее ответы, смотришь в ее глаза, ставшие громадными, невероятно живыми, реагирующими буквально на все окружающее, и понимаешь при этом, что остались ей не годы, и не месяцы, а недели, может быть, даже дни.

Как ты думаешь, а что, если я буду постоянно чем-то занимать ее? Может быть, это не даст болезни подтачивать ее здоровье ежеминутно? Что, если просить ее переписывать то, что я держу у себя в столе? Расклеивать строчки из дневников, которые я привез? Ах, боже мой, да кто я такой, чтобы надеяться на успех?! Если бы я был настоящим писателем, если бы я был высоко благороден, а не обычен и мал, если бы мои книги проникли в народ и формировали его душу, тогда Этол чувствовала бы это и дралась не столько за свою жизнь, сколько за мою надобность людям, потому что в любом человеке гражданское — как бы глубоко оно ни было запрятано — превалирует над личным, каждый человек в душе своей носит задатки нереализовавшего себя Цицерона, Клеопатры, Руссо или Баха. Только большой Литератор может формировать героические характеры, легко переносящие невзгоды, уверенные в том, что будущее, сколь бы ни был труден к нему путь, окажется прекрасным, значительно более полным и достойным, чем прошлое и настоящее.

Между прочим, Наполеон, которому нужны были герои-солдаты, заметил, что если бы Корнель, автор героических характеров, которым многие в ту пору подражали (а не просто пролистывали его творения на сон грядущий или же успокоенно откладывали — если речь шла о папской цензуре — «ничего опасного не замечечено, можно печатать»), был бы жив, он бы дал ему титул герцога.

Увы, я не Корнель, хотя я хочу писать такие характеры, которым не зазорно следовать. Впрочем, даже если бы я стал Корнелем, герцогское звание мне бы не присвоили из-за подсудности, которая, увы, на всю жизнь. Продажные политики, сидящие в Капитолии — до тех пор пока их самих не выгнали, как торговцев из храма, — внимательно следят за «чистотою» граждан, в первую очередь формальной, отмеченной справкой, документом, архивом, но отнюдь не за чистотою духовной, истинной, проверяемой не бумажной выпиской, но реальным делом.

Я думал, что было бы очень славно увезти отсюда Этол. Я думал, что смена обстановки хоть как-то поможет ей, соки духовные вольют новые силы в ее угасающую плоть, но врач, которого время от времени приглашают, считает перемену климата нецелесообразной. Если бы я жил в доме Этол в ином качестве, может быть, ко мне бы прислушались, ибо я убежден, что врач не прав. Поскольку он считает, что дни Этол сочтены, надо пробовать все, что только можно, ломать устоявшиеся медицинские доктрины, позволять себе надеяться на Чудо, навязывать эту веру несчастной Этол. Правда, у нее, как у всех смертельно больных, началось некое отторжение правды, она не то чтобы не хочет, она уже просто-напросто не умеет понимать свое положение, совершенно искренне обсуждает со мною фасоны следующей весны, рассматривает фотографии парижских мод, советуется, что пойдет ей, а что нет, а я должен быть при этом веселым, я должен спорить с нею, убеждать ее в том, что надо будет сшить не синее, а лиловое платье, поскольку это еще больше подчеркнет совершенно особый цвет ее глаз.

Однако недавно я ужаснулся мысли, что снова во всем ошибаюсь. Это началось на прошлой неделе, когда Этол, после ужина, когда я помог ей перейти в спальню, как бы невзначай спросила: «Если бы случилось страшное и ты бы погиб в Гондурасе, я бы никогда не вышла замуж. Или, быть может, только после того, как Маргарет стала взрослой. А ты?» Я ответил ей, что такие вздорные мысли мне никогда не лезут в голову (а они лезли!), я отказываюсь отвечать на такой отвратительный вопрос, мы будем жить еще сорок девять лет, одиннадцать месяцев, семь дней и четырнадцать часов, а потом нам смертельно надоест все это предприятие, именуемое жизнью, и мы уснем вместе, а проснемся в чистилище. (Добро не есть следствие людских размышлений. Оно в нас заложено изначально, а если порою и благоприобретено, то лишь в самых малых дозах. Конечно, оно присуще всем, но зримо проявляет себя лишь в натурах особо одаренных, выходящих из рамок обычного. Но ведь, возражаю я себе, чтобы хоть как-то успокоиться, такого рода люди обычно проявляли себя в деле, в идеях, в проповеди, как Лютер, такого рода личности обычно вносили новое качество в мир, а моя Этол прожила свою короткую жизнь лишь заботами обо мне и Маргарет, лишь страданием, которое я принес ей, лишь ожиданием перемены к лучшему. Зачем же такая несправедливость? Почему она не выразила себя так, чтобы людям стало хоть на чуточку легче жить и радостнее думать о грядущем?! А может быть, Нравственность и Добро распространяются среди людей только в том случае, если становятся мыслью изреченной?) Я пишу тебе письма после полуночи, когда в доме все спят, но все равно я испытываю постоянный страх. Мне кажется, что это письмо может не дойти до тебя и вернуться обратно, к Рочам, и Маргарет вскроет его, и оно попадется на глаза Этол, и она узнает всю правду (если только она и так не знает ее до конца, о чем я писал тебе выше), я опасаюсь, что кто-то где-то почему-то делает все, чтобы меня арестовали задолго до суда, и это сразу убьет Этол, и виноват в этом буду один я, а не тот, кто где-то и почему-то копает против меня... Я представляю себе, что один из родственников тех бандитов, которых мы перестреляли на границе, когда они хотели вторгнуться к нам, все эти годы выслеживал меня, и теперь нашел, и постоянно наблюдает за домом Рочей, но мстить он намерен не обычным, не страшным в общем-то способом — выстрелом в грудь, но особо изощренно, — похитив Маргарет. Чем ближе день суда, чем хуже состояние Этол, тем ужаснее мне жить из-за постоянного, гнетущего чувства страха, который ранее был неведом мне. А как это мешает работе, Ли! Перед моим мысленным взором проходят дикие картины ужасов, они перечеркивают все те сюжеты, которые ранее просто-таки толпились в моей голове, а потом я начинаю думать о себе, как о бездушном чудовище, которое живет лишь своими представлениями, когда рядом, в пяти шагах, хрипло дышит в неосознанном (а может, осознанном?) предсмертье прекрасный двадцатишестилетний человек, мать моего ребенка, нежная, взбалмошная, несчастная, обреченная Этол...

Твой Билл».

66

«Дорогой Грегори!

На те тридцать долларов, которые ты мне прислал, я устроил грандиозный пир. Старый Уолт Порч, «орел-стервятник от критики», как ты изволил выразиться, знает цену слову, боится его и трепещет перед ним.

Если хочешь знать правду, то своим эпитетом ты выдал мне комплимент. Орел — самая большая птица (хоть и хищная), орел мух не ловит, он ищет партнера, хоть в чем-то равного ему по значению. (Кстати, именем орла где-то называют наиболее ценную железную руду, «орлиный камень».) Что же касается «стервятника», то и здесь исследование глубинного, таинственного смысла, заложенного в неразгаданность слова, следует толковать в пользу последнего, ибо наиболее близким по смыслу синонимом следует считать слово «яростный». Да, да, именно так! Эрго, я — по твоему определению — «яростный орел».

Спасибо!

Только обязательно верни рассказы Портера.

Марта похудела и выглядит так, словно ей исполнилось двадцать три, а не тридцать два года.

Думаю, ты правильно решил не ехать сюда. Она была бы расстроена, встретившись с человеком, который вполне серьезно пишет про то, что любовь несовместима с литературой. По-моему, отсутствие любви свидетельствует о том, что литература кончилась, осталось глухое ремесло, в лучшем случае мысль, но никак не чувство, в то время как общеизвестно, что первоосновой прозы и поэзии является чувство, высекание огня, рождение позиции...

Это не я пал, а ты, Грегори! Твое письмо повергло меня в уныние.

Читай исследования про Сальери. Только перед этим достань его партитуры и проиграй их на рояле — без этого ты не поймешь всей трагедии.

Кстати, признаюсь, до недавнего времени я был убежден, что Сальери вымышленная фигура.

Но самое страшное случилось сегодня утром, когда я прочитал в «Пост» твой рассказ, написанный после того, как ты подверг остракизму Портера.

Грегори, ты ведь стал подражать ему! Ты пытаешься следовать его интонации, ты прерываешь повествование, чтобы порассуждать о том и о сем, ты норовишь сделаться добрым утешителем читателей, их сотоварищем, но ведь это не удается тебе, я чувствую фальшь в каждом твоем слове, в тебе нет того естества, которое я увидел в новеллах безвестного Портера, преданного, обворованного и запрещенного к публикации мною, Уолтом Порчем, во имя дружбы с тобою, Грегори Ф. Презерзом.

Можно быть последователем, но нет ничего страшнее удела подражателя! Ибо он, подражатель, тяжело ненавидит того, кому подражает, кого он натужно хочет переплюнуть, но разве можно природу написать прекраснее, чем она есть? Мастерство пейзажиста — в приближении к ней, но это совсем не то приближение к «Одиссее», о котором ты писал мне столь раздраженно.

Традиция только тогда становится традицией, когда ей противополагается новация. Чем больше новаций, тем ярче светит Антика, но коли мир решит законсервировать себя, словно мясо в стеклянной банке, начнется мрак и безвременье, время колдовства, черной магии и глухого бунта разума.

Я возвращаю тебе тринадцать долларов, а двадцать семь верну через неделю, когда получу очередной гонорар из моего литературного агентства, задробив еще одного Портера. Да здравствует Сальери, слава нам с тобою, Грегори!

Я не кончаю письмо обязательным «до свиданья», ибо мне что-то перестало хотеться видеть тебя.

Уолт Порч, христопродавец».

67

«Дорогой Ли!

Мне трудно браться за перо после того, как я навсегда простился с Этол.

Я могу описать самые мельчайшие подробности ее последних дней, которые бы разорвали тебе сердце, лишили сна и надолго перечеркнули в душе твоей всяческую надежду на Справедливость и Добро. Именно поэтому я не стану этого делать. Пусть уж мое горе живет во мне, со мною пусть оно и умрет, незачем открывать его другим, безжалостно это, а потому нечестно.

Я потрясен мужеством Этол, ее достоинством. Видимо, никогда в жизни человек не открывается окружающим так, как он открывает себя накануне смерти.

У меня не было от тебя секретов... Впрочем, нет, были и есть, у каждого человека всегда есть секреты от друга, отца, матери, жены, дочери, сына... Тем не менее ты знал, что болезнь Этол сопровождалась ломкой ее характера. Веселая, доверчивая, реактивная, общительная, легкая, она постепенно становилась раздражительной, обидчивой, подозрительной... Мне порою было до слез горько слышать ее слова, незаслуженные, чужие, холодные... Я обижался на нее так, как только может обижаться любящий мужчина, когда его оскорбляют безо всякого к тому основания... Но я всегда помнил, что единственным человеком, который безоговорочно верил в то, что я обязан писать, была именно Этол. Ничто так не дорого пишущему, как абсолютная вера самого близкого человека в его призвание. Малейшая фальшь ощутима немедленно и трагично. Я всегда ощущал, что она верит в меня, и это давало мне сил жить, работать, переносить страдания и прощать ей все то, в чем она была несправедлива ко мне.

Ты не можешь себе представить, какой она стала кроткой в последние дни. Она все поняла. Я это увидел, когда вошел в спальню, а она с ужасом смотрелась в зеркало. Именно с ужасом! Видимо, у нее был тот момент прозрения, когда истина на какой-то миг возникает перед глазами.

«Я умираю, — спокойно сказала она мне. — Неужели Маргарет суждено все это видеть?» Что мне было ответить ей?! Как?!

Я стал говорить, что дела ее идут на поправку, нельзя поддаваться настроениям, стыдно распускать себя, умей сдерживать норов, я играл, как провинциальный трагик, ненавидя себя, чувствуя, что сердце мое вот-вот разорвется от горя, бессилия, любви к ней и жалости.

«Милый, — сказала Этол, — сделай так, чтобы девочка не видела меня бездыханной. Увези ее отсюда, а когда все кончится... Вы вернетесь, и ты скажешь, что я поехала в Нью-Йорк, в клинику на два года».

Я не сумел себя сдержать... Будь я трижды проклят за мою слабость! Я заплакал и этим подтвердил правоту ее слов, а должен-то ведь был продолжать смеяться — как угодно, любою ценой, но — смеяться! Если бы я смог победить себя, она бы жила еще неделю, две, а потом бы спала жара, кризис мог миновать! Я виноват в том, что она ушла так рано, кругом виноват один я и никто больше!

А она обняла меня, и стала гладить прозрачной рукою по голове, и шептала мне какие-то невероятные слова, успокаивая меня, а потом улыбнулась и стала вспоминать нашу молодость, когда мы тайком обвенчались, и все наши озорства вспоминала, но не так, чтобы разорвать мне сердце до конца, а, наоборот, с юмором, чуть ли даже не весело. Как объяснить такую могущественную силу в этой женщине?

«Ты меня вспоминай здоровой, — попросила Этол. — И никогда, пожалуйста, никогда в жизни не позволяй себе увидеть меня такой, когда я была раздражена и несправедлива к тебе. Тебе будет легче жить, если я останусь в твоей памяти дурной девчонкой, которая бросила отчий дом и пошла к священнику с улицы, не зная, что такое подвенечное платье. Вспоминай, как мы ездили вокруг Остина, когда ты вернулся из Гондураса, и я уверяла тебя, что мне хорошо, и боли в груди нет, и Маргарет смотрела на нас сияющими глазами, маленький человечек с разумом взрослого... Как она мечтала, чтобы ты поскорее вернулся! Как она грезила тем днем, когда мы снова будем все вместе, Билл! Увези ее, родной, увези, я места себе не нахожу, как представлю ее возле моего бездыханного тела...» Маргарет была на грани помешательства, когда все случилось.

Я стараюсь не бывать с нею дома, мы целыми днями пропадаем в лесу, на берегу пруда, я пытаюсь выдумывать какие-то мудреные игры, приучаю ее к шарадам, ловлю диковинных бабочек... Единственно, что отвлекает ее от горя, так это мои сказки.

«Только чтоб конец был хороший, — просит она меня, — и пусть будет смешно».

Ли, наша жизнь — это дорога, которая ведет в никуда, это путь потерь, а как сделать так, чтобы она сделалась тропою находок, я теперь не знаю.

Билл».

68

«Уважаемый мистер Холл!

Вы и не представляете себе даже, сколько я передумала, только бы побудить Билла стать более активным. Но после кончины Этол он изменился, стал малоразговорчивым и внутренне как-то ожесточился. А может быть, просто-напросто замкнулся в самом себе.

Я пробовала говорить с ним на ту тему, которая Вас волнует так же, как и меня. Он ответил, что плетью обуха не перешибешь, и человек, попавший в судебную передрягу, если только он не Рокфеллер, никогда добром, из нее не вырвется.

Просто не знаю, что и делать!

Про Маргарет я ему тоже говорила, но он считает, что чем дольше будет тянуться этот проклятый процесс, тем больше шансов на то, что девочка узнает правду. Он взял с меня слово, что после суда, каким бы ни был его исход, мы уедем из Остина в другой город, дабы никто и никогда не мог сказать маленькой, что случилось с ее отцом.

Все мои надежды я возлагаю на Всевышнего, он милостив к тем, кто невиновен.

С ужасом я жду того дня, когда начнется суд. В тот день он будет арестован.

Предпримите все, что только можете, не дайте свершиться несправедливости, дорогой мистер Холл!

Искренне Ваша миссис Роч».

69

«Дорогая миссис Роч!

Я пишу Вам это письмо, зная, как добро Вы относитесь к несчастному Биллу и верите в то, что он невиновен в инкриминируемом ему преступлении.

Я пытался воздействовать на него в том смысле, чтобы он вместе с адвокатами потребовал еще раз исследовать данные банковской ревизии. Действительно, не может не быть странным тот факт, что из ста пунктов обвинения в нарушении Закона о Банках, ныне в обвинительном заключении осталось лишь два пункта, а вместо пяти тысяч долларов, которые якобы похитил Билл, теперь осталось только восемьсот.

Но он попросту не ответил на мое первое письмо. Прежде чем я стану обращаться к нему во второй раз, хотел бы спросить Вашего совета, как мне следует поступить, ибо я не видел его с той поры, как он исчез. Может быть, в характере его произошли какие-то перемены, которых я не знаю, но которые известны Вам? Может, Вы подскажете, как лучше обращаться к нему, какие струны в его сердце надо задеть?

Мне, как и Вам, известна его испепеляющая любовь к Маргарет. Быть может, стоит апеллировать к этой его любви? Быть может, стоит просить его употребить все усилия, чтобы продолжить борьбу и доказать свою невиновность — именно во имя крошки?

Я готов внести деньги и пригласить еще одного адвоката, только б помочь этому прекрасному человеку выпутаться из той страшной паутины, в которую он попал.

С нетерпением жду Вашего ответа, многоуважаемая миссис Роч, Ваш искренне

Ли Холл».

70

«Дорогой Ли!

Я с большим трудом, а говоря откровенно, неохотой, сел за это письмо.

Пойми меня правильно.

Прежде всего в жизни я ценю достоинство. Именно поэтому я считаю, что суетиться, обивать пороги, что-то доказывать, — недостойно. Это унижает человека. В конце концов, не закон создал людей, а люди закон, вот пусть он им и служит.

Разум не может не быть заинтересован в том, чтобы честные были защищены, а нечестные наказаны. Суд не может не желать — во имя человечества же, — чтобы умные и талантливые (а я, прости, в глубине души таким себя все-таки считаю) работали на благо прогресса, а не сидели на каторге. Если же означенного Суда не существует, а суд земной составлен из людей малокомпетентных, отягощенных личными заботами, трагедиями, радостями, драмами, то пусть все идет как идет. Нельзя терять достоинство. Это непростительно.

Во многих европейских странах существует некий детский шовинизм: во всем, что у них происходит гадостного, они винят всех, кого угодно, — происки внешних врагов, интриги врагов тайных, погодные условия, небесные катаклизмы, — но только не самих себя, не собственную нерасторопность, ошибку, недосмотр. Меня это коробит. Я не хочу оказаться зараженным этой болезнью, которая практически неизлечима, ибо она ищет дьявола не в себе самом, но в окружающих. А ведь случилось так, что я виноват кругом, Ли. Если бы я был подготовлен к моей работе в Банке, если бы я изучил закон, карающий нарушение норм работы, если бы я лучше знал людей (то есть, продолжая им верить — без этого нет жизни, — тем не менее требовал бы гарантий), если бы люди, с которыми меня сводила жизнь, так же исповедовали достоинство и честность, как это норовлю делать я, тогда не произошло бы ужасной трагедии, но третий звонок уже прозвенел, поезд отходит, опустить перед ним шлагбаум нет возможности.

Пойми, чем больше я сейчас стану приводить доводов в свою защиту, тем более жалким я буду выглядеть в глазах всех тех, кто меня знает. Тот человек (а может быть, люди), который мог бы поставить все с головы на ноги, этого не сделал. Почему? Бог ему (им) судья. Если бы он сказал всю правду, меня бы оправдали. И это бы никак не затронуло его честь. «Он сделал важное признание» — так бы сказали о нем. А обо мне, если я стану рассказывать правду, презрительно заметят: «Помимо всего прочего, он еще оговаривает честных людей!» Тем более что виновного в моей трагедии уже нет в живых. Вообще я все больше и больше убеждаюсь в том, что те люди, которые причиняли мне зло (вольно или невольно), платились за это дорогой ценою. Нет, это не ощущение исключительности говорит во мне, не мессианство какое-то, ты знаешь, я не отношусь к числу самовлюбленных нарциссов, просто сама жизнь подвела меня к этому. Помнишь, как Боб «Лошадиные зубы» донимал меня и подсовывал мне незаряженные патроны, когда мы шли в секреты на границу, и сыпал песок под седло, чтобы погубить моего коня? И что же? Не я погиб в перестрелке, а он, потому что в суматохе ночного нападения бандитов он схватил мои патроны, а не свои... В Новом Орлеане сосед по ночлежке клал в воду мое лезвие, чтобы я не мог побриться утром, перед тем как уйти в поиски поденной работы, а потом сесть в парк, за очередной рассказ (я не могу работать, если небрит); он нарочно опрокидывал мою миску с кашей, которую давали бесплатно, а это было пищей на весь день, — согласись, дело отнюдь не маловажное. Так вот этот человек поскользнулся на мостовой, упал и поломал себе ногу. Когда я положил его в кэб, — хозяин согласился отвезти его в больницу для бедняков, он в ярости хотел ударить меня по лицу, свалился с сиденья и поломал ключицу. (Кстати, он был уродлив до отвращения. Все уродливые люди обязательно подонки, в этом кроется какая-то закономерность.) В Мексике, когда я с Элом Дженнингсом присматривал местечко, о котором говорили как о золотом дне, к нам пристал один бродяжка, американец из Айовы. Дженнингс не очень-то хотел брать его, но я уговорил, нажимая на то, что человек без знания испанского языка, один-одинешенек, лишенный средств, обречен на гибель. Я уговорил, а этот человек сразу же стал делать мне гадости. О, как он был изощрен в своей гнусности, как изобретательно он старался внести рознь в нашу дружбу! И что же? Провидение наказало его, он свалился в тропической лихорадке, и только знакомство с добрым капитаном позволило нам отправить его в Новый Орлеан.

Как я понял из одного твоего письма, к моей трагедии мог иметь отношение Филипп С. Тимоти-Аустин. Хочешь верь, хочешь нет, но его накажет Господь. Так, увы, произошло с тем человеком, к которому я прекрасно относился и который еще полгода назад мог бы положить конец моему позору. Он не сделал этого, и его нет больше.

Если бы на следствии я поступил чуть более «обтекаемо», если бы открыл не всю правду (я не говорю о том, чтобы осознанно лгать, я этого не умею и, главное, боюсь, жду кары), тогда мое положение было бы совсем другим и поводов к агрессивной защите я бы имел куда как больше, но я считал недостойным лгать потому именно, что уверен в своей честности и невиновности. Ведь никто не показал против меня, ни один человек! Ведь никто не присутствовал тогда, когда я якобы давал деньги или (что еще обиднее) брал их себе. Я мог бы отказаться от той или иной подписи в платежных ведомостях, но я ни от чего не отказался, более того, я всегда рассказывал абсолютно всю правду, и это, конечно, было против меня, но я полагаю, что человек живет не тем днем, который начался сегодня, но днями, в которых ему надлежит реализовать то, что отпущено Судьбою.

«Он признался!» Повторяю: я не признался, я просто сказал правду, полагая, что дело следствия искать виновных. Следствию это оказалось не под силу. А может, было невыгодно.

Закрыть дело нельзя, все обязано быть доведенным до конца. Истинного виновника найти невозможно, но ведь есть я, следовательно, я и есть преступник! Так зачем же мне сейчас проявлять недостойную суетливость? Что это даст, кроме ощущения собственной малости? А разве человек, долго испытывающий такое чувство, сможет писать рассказы?

Судьба выносит свой приговор. Тот, кто виновен, никогда не сможет творить.

Ли! А я ощущаю в себе постоянную тоску по работе, меня душат слова, образы, мысли.

Я обязан доказать свою невиновность не тем, что буду долгие годы ходить по серым и безликим судебным инстанциям, но творчеством.

Я обязан стать нужным тем отверженным, с которыми меня сводила жизнь, тем несчастным, которые ждут своего Счастья.

Пусть я помогу им в уверенности, что свершится Чудо. Только надо идти вперед, идти и идти, как бы ни было трудно, и вот там, за поворотом-то, оно и ждет всех нас, это Чудо.

Я жду будущего без страха.

Я не намерен терять достоинство.

Не сердись.

Твой друг

Билл Сидней Портер».

71

«Дорогой мистер Холл!

Как мы и договорились, я отправился на процесс м-ра Портера, дабы на месте предпринять все возможные шаги для защиты этого джентльмена.

Увы, я ничем не могу обрадовать Вас. Хотя м-р Портер категорически отказался признать вину, хотя обвинитель был вынужден отказаться от ста четырех пунктов, выдвигавшихся против м-ра Портера во время следствия, тем не менее два эпизода ему вменены в вину и восемьсот долларов «повисли в воздухе».

Другой бы на месте м-ра Портера потребовал повторной экспертизы, вызова новых свидетелей и допроса родственников тех, кто руководил работой Банка, но к моменту суда умер. Однако, как ни странно, Ваш друг во время слушания дела ведет себя совершенно безучастно. Он одет, словно бы вышел от лондонского портного, прическа его безукоризненна, манеры достойны и сдержанны, но он совершенно не слушает, что о нем говорят, его вроде бы не интересует то, что должно на этих днях свершиться. Он сидит, закинув руки за голову, думает о чем-то своем; ногу держит на ноге, словно наблюдает за игрой в крокет, и даже на вопросы своих адвокатов толком не отвечает.

Когда я попросил устроить мне с ним встречу и изложил ему суть Вашей просьбы, он ответил буквально следующее: «Положить пять лет на то, чтобы доказывать свою невиновность, став нервическим придурком, представляется мне неэкономной тратой времени, сударь». Что я ни говорил ему, какие доказательства ни выдвигал, как ни упирал на то, что федеральный Суд не сможет не заинтересоваться тем, отчего против него сначала было сто одиннадцать пунктов обвинения, а на процессе осталось всего два, м-р Портер был холодно-корректен, учтив, но неумолим. Словом, я не смог выполнить Вашего поручения, дорогой мистер Холл. Думаю, дней через пять после того как огласят приговор, его отправят на каторгу.

Я готов передать ему Ваше письмо, я готов сделать все, что в моих силах, однако больной, который не верит врачу, а живет по законам своих чувствований, обречен.

Готовый к услугам, в ожидании указаний

Саймон Врук,

«Анализ, исследования и консультации».

72

«Прокурору Д. Кальберсону.

Вчера в 17 часов 11 минут в дверях банка из дамского револьвера марки «браунинг» № 45792 был застрелен банкир Филипп С. Тимоти-Аустин.

Убийцей оказалась девица Салли Кэльстон, девятнадцати лет, незамужняя, певица церковного хора, работавшая прачкой, привлекалась к суду за попрошайничество и шантаж.

На предварительном допросе Салли Кэльстон отказалась объяснить, чем вызван ее злодейский поступок, по законам Штата попадающий под смертную казнь на электрическом стуле.

Допрошенная в качестве свидетеля квартирная хозяйка Салли Кэльстон показала, что Филипп С. Тимоти-Аустин был отцом ребенка Салли Кэльстон, который умер от болезни, поскольку отец отказался признать его и не давал денег на оплату врача и лекарств.

Препровождая при сем изъятый браунинг, сумку с тридцатью центами и носовым платком, а также показания трех свидетелей, сообщаю, что Салли Кэльстон отправлена в ту тюрьму, откуда она была только сегодня утром выпущена.

Остается открытым вопрос, где она взяла десять долларов для того, чтобы купить браунинг и патроны.

На это убийца категорически отказывается отвечать.

Водитель кэба, видевший, как она вышла из тюрьмы, показывает, что к ней подошел некий мужчина, но примет его он не помнит.

Сама же Салли Кэльстон ничего об этом человеке не говорит и повторяет, что «свершилась божья кара», а она была лишь «орудием Ее».

Сэм Бил Николберг, шериф».

73

«Дорогой Боб!

Все получилось самым отменным образом! Ты лучший из всех режиссеров! Теперь откроем с тобою предприятие, и оно будет очень прибыльным, уж поверь мне!

Фараоны нюхали дело со всех сторон и прежде всего начали искать мужика, который подошел к Салли, когда она вышла из тюряги. Хорошо искали, молодцы, с ног сбились.

И никому в голову не пришло искать бабу, которая так ловко сыграла свою роль. (Все ж таки бабы похожи на стадных зверушек: готовы поверить дьяволу, если он будет в шляпке с вуалью и юбке, и наверняка отринут господа, натяни он панталоны и жилет.) Твоя компаньонша остановила Салли как раз там, где я и планировал, сказала, что хочет погадать ей, все бабы на это падки, ну и рассказала о прошлом ей все, как надо, а потом назвала адрес магазина, где торгуют дамскими бульдожками-браунингами, «орудиями кары божьей».

А дальше было все, как ты и предсказывал. Девица купила «бульдожку» и отправилась в банк, поджидать Филиппчика.

Я наблюдал за нею с другой стороны улицы, и мне было жутко глядеть на ее глаза, столько в них было огненной ненависти. Наверное, все же только матери могут так ненавидеть!

Филиппчик вышел из банка после всех других, — одно слово, директор, занятой человек. Крошка пряталась за колонной. А потом подошла к нему и сказала: «Ну, здравствуй». А может, что другое, только мне показалось, что она именно это сказала, я глядел на ее рот, красивенький такой ротик, только губы тряслись.

Он сразу побледнел; это ж не то, что топить своих конкурентов, тут смерть в глазки заглянула: либо серной плеснет, либо бритвочкой черканет по горлышку.

Она ему что-то еще сказала, но что, я не понял, а потом достала из кармана «бульдожку»; настоящий мужчина хряснул бы ее ребром ладони по рученьке, «бульдожка» б и выпала на дорогу, а он чуть не на колени, но она не разрешила, бабахнула, а после этого рассмеялась. Он еще дергался, а она смеялась. А потом, как в театре, бросила на него «бульдожку», стала перед ним на колени, и ну плакать...

Дорогой Боб, я сделал такой вывод: прием, предложенный тобою, очень перспективен, и баб следует бесстрашно использовать, особенно если надо наказать гада или устранить конкурента.

Честных людей на земле нет, стоит только поискать — в каждом найдешь зацепочку, которую можно раскрутить ото всей души.

Ну, например, я знаю, что один бес из Канзас-Сити набит баками и так же, как Филиппчик, любит свеженьких. С Филиппчиком, правда, дело другого рода, он лишил меня работы, опозорил и забыл обо мне: так садисты переступают через труп жертвы и тянутся к бокалу, чтобы наполнить его черносмородинным ликером — для успокоения души. Я жаждал отмщения, нашлись люди, которым он тоже стал поперек дороги, отмщение случилось.

С теми баками, которые я теперь получил, мы вполне можем заняться исследованием этого самого развратного туза из Канзас-Сити. Пригласи в дело свою подружку. Я финансирую.

Поищем там именно девиц. Они алчат отмщения. Используем их, нагадаем чего только их душе угодно, а потом объявлюсь я в качестве ангела-спасителя.

Оплата аккордная, полтысячи баков на стол — и мировая. Пораскинь мозгами, как мы назовем нашу фирму. Есть предложение обозвать ее так: «Бюро по анализу скандальной информации, защита от шантажа и доверительные советы». Как тебе?

Камингсу понравилось, его люди входят в долю!

Сердечно приветствую!

Бенджамин Во».

74

«Дорогой мистер Сэм Арчибальд Тимоти-Аустин!

Страшное известие о трагической кончине Вашего сына и моего несравненного молодого друга Филиппа С. Тимоти-Аустина потрясло меня и ввергло в глубокую скорбь.

Я понимаю, что никакие слова не смогут унять Ваше горе; гибель единственного сына, талантливейшего экономиста — это удар не только по Вашей семье, но и Стране, столь ценящей талант и напор.

Память о Филиппе С. Тимоти-Аустине навсегда сохранится в наших сердцах.

Примите также глубочайшее соболезнование от мистера Кинга, который, как и все мы в Вашингтоне, скорбит о происшедшем вместе с Вами.

Искренне Ваш

Камингс, юрист и консультант».

75

«Дорогой мистер Холл!

Ваше последнее письмо несчастный Билл так и не получил.

Я отправила Ваше письмо в каторжную тюрьму Колумбуса. Он имеет право на переписку, так что связь с миром прервана не будет.

После объявления обвинительного вердикта, накануне отправления на каторгу, он прислал мне записку, которую он разрешил переправить Вам, что я и делаю:

«Хочу со всей торжественностью заявить Вам, что, несмотря на решение присяжных, я абсолютно невиновен в каких-либо преступлениях во всей этой истории с банком, разве только в том, что имел глупость держаться за должность, которая была мне не по плечу.

Каждый разумный человек, слышавший свидетельские показания, знает, что я должен был быть оправдан... Увидев состав присяжных, я почти расстался с надеждой, что они сумеют в достаточной мере разобраться в технических вопросах, чтобы вынести справедливое решение.

Конечно, я совершенно подавлен тем, что случилось, но не из-за себя. Не так уж важно для меня мнение широкой публики, но хотелось бы, чтобы несколько друзей, оставшихся пока еще у меня, верили, что во мне есть что-то хорошее».

Самое ужасное, мистер Холл, что Билл отказался даже от последнего слова... Он долго-долго обводил взором лица присяжных, судей, обвинителей, людей, собравшихся в зале...

Это было какое-то страшное представление... Потом он усмехнулся и сел на место, не сказав ни единого слова в свою защиту.

Я даже и не знаю, что теперь для него можно сделать... Он запретил адвокатам апеллировать в Верховный суд и отказался написать жалобу, сказав странную фразу: «Я нетерпелив, у меня осталось мало времени, надо успеть, только б скорее все началось».

Я боюсь за его разум.

До свидания, мистер Холл, не оставляйте в беде несчастного Билла.

Ваша миссис Роч».

Загрузка...