Пшеничное зерно (роман)

A GRAIN OF WHEAT

novel


Посвящается Дороти


Хотя действие книги происходит в современной Кении, все ее персонажи вымышлены, за исключением тех, кто, подобно Джомо Кениате и Вайяки, неразрывно связан с прошлым или настоящим нашей страны. Но ситуации и конфликты реальны, увы, подчас слишком реальны, в них — горькая правда: крестьяне, которые сражались с англичанами, теперь видят, как все, за что они боролись, достается другим.

Нгуги

Лидс, ноябрь 1966 г.


Безрассудный! То, что ты сеешь, не оживет, если не умрет.

И когда ты сеешь, то сеешь не тело будущее, а голое зерно, какое случится, пшеничное или другое какое.

Первое послание к Коринфянам, 15; 36, 37

I

На душе у Муго было нехорошо. Он лежал на кровати навзничь, уставившись в потолок. С кровли свисали закопченные соломинки и папоротниковые листья, целясь ему в сердце. Прямо над головой дрожала прозрачная капля. Капля стала расти, чернеть от копоти и, удлиняясь, тянулась к нему. Он хотел зажмуриться, но веки не опускались. Попробовал пошевелить головой — ее словно приковали. Капля неумолимо росла — сейчас оборвется! Он попытался спрятать лицо в ладонях — руки не слушались. В отчаянии Муго собрал последние силы и проснулся. Но страх не исчез. Спросонья все чудилось, что ледяная капля вот-вот пронзит его насквозь. Он лежал под истрепанным жестким одеялом, ворсинки кололи лицо, шею, кожа зудела. Но вставать он не спешил. Солнце еще не всходило, а под одеялом было тепло. Отсвет зари проникал в хижину сквозь трещины в стене. Муго затеял сам с собой игру, как обычно, когда просыпался среди ночи или на рассвете. В темноте очертания предметов расплывались, соединяясь в причудливые тени, и игра заключалась в том, чтобы различить в сумраке каждую вещь. Но сегодня Муго никак не мог сосредоточиться. Он понимал, что это был лишь дурной сон, и все-таки покрылся мурашками при одной мысли о падающей ледяной капле.

Раз, два, три! Он откинул одеяло, поплескал водой на лицо, развел огонь. Из кучи утвари в углу вытащил мешок с остатками кукурузной муки. Высыпал муку в котелок, налил воды и размешал деревянной ложкой. По утрам он всегда ел кашу. И каждый раз вспоминал ту недоваренную жижу, какой их кормили в лагере.

Как тянется время, думал Муго, и все повторяется сызнова. Нынешний день будет точно таким, как вчерашний, как позавчерашний…

Взвалив на плечо мотыгу и пангу[1], он отправился на поле, следуя неизменному ежедневному распорядку, которому подчинялась вся его жизнь с тех пор, как он вышел из лагеря Магуиты. Путь лежал через пыльные деревенские улочки на другой конец Табаи.

Как и обычно, женщины в деревне проснулись еще раньше, чем он. Они уже возвращались с реки, хрупкие спины гнулись под тяжестью полных ведер. Нужно успеть приготовить кашу и чай мужьям и детям. Взошло солнце, на землю легли узкие, длинные тени от деревьев, хижин, людей.

— Доброе утро! — окликнул его с порога Варуи.

— Доброе, доброе! — И Муго зашагал было дальше, но Варуи, видно, настроился поболтать.

— Спозаранку в поле?

— Сам видишь.

— Вот я и говорю: в такую рань и земля мягче. Солнышко взойдет — а ты уже в поле… Оно и смекнет, что ему с тобой не тягаться. А если оно раньше поспеет — тогда…

Варуи, деревенский старейшина, кутался в новенькое одеяло, из которого выглядывало морщинистое лицо с пучками седых волос на макушке и остром подбородке. Это он дал Муго землю, с которой тот и кормился. Собственный участок Муго конфисковало правительство, когда его отправили в лагерь. Болтлив Варуи, любит поговорить, но молчаливая сдержанность Муго ему нравилась. А сегодня он разглядывал парня с каким-то новым интересом.

— Слышал, что Кениата сказал? — продолжал старик. — Наступили дни «ухуру на кази» — свободы и труда. — Он умолк и сплюнул через плетень. Муго был явно смущен встречей.

— А ты свою хижину приготовил к празднику? — снова заговорил Варуи.

— У меня порядок, — буркнул Муго и торопливо распрощался. Шагая по деревне, он раздумывал над вопросом Варуи, не понимая, что имел в виду старик.

Табаи и теперь деревня большая, а прежде она лежала на нескольких холмах: Табаи, Камандура, Кихинго и даже Вару. И в тысяча девятьсот шестьдесят третьем году деревня мало изменилась по сравнению с пятьдесят пятым, когда глинобитные стены в спешке подвели под соломенные кровли и белый человек занес меч над головами жителей якобы для того, чтобы спасти крестьян от их же братьев в лесу. Несколько хижин разрушилось от времени, другие снесли. Но, как и прежде, деревенские крыши издали похожи на огромный жертвенный костер, от которого к небу поднимается дым.

Муго брел ссутулившись, опустив глаза, словно стыд гнул ему спину. Он все еще размышлял над словами Варуи, когда его снова окликнули. Муго вздрогнул, остановился и увидел Гитхуа, ковылявшего к нему на костылях. На Гитхуа была рваная рубаха с лоснящимся от грязи воротником, левая штанина подвернута и заколота булавкой. Подошел, вытянулся как по команде «смирно», сорвал с головы дырявую шляпу и завопил:

— Во имя свободы черного человека я приветствую тебя! — и дурашливо отвесил несколько низких поклонов.

— А-а, как поживаешь? — промямлил Муго в растерянности. И тут же набежали ребятишки посмеяться над проделками Гитхуа. Гитхуа ответил не сразу. Внезапно он схватил Муго за руку.

— А сам-то как, парень? Какой молодец — в такую рань на поле! Даже в воскресенье! Свобода и труд! Ха-ха-ха! А знаешь, до чрезвычайного положения и я был работник дай бог всякому, пока белый человек меня не изувечил. А теперь хоть за тебя сердце радуется. Свобода и труд! Вождь, я приветствую тебя!

Муго попытался высвободить руку. Сердце щемила тоска. Не придумаешь, что сказать бедняге… Хохот детей поверг его в еще большее смятение. Но тут голос Гитхуа изменился:

— Чрезвычайное положение погубило нас! — Голос его дрогнул, он резко повернулся и заковылял прочь. И Муго заторопился, все еще чувствуя на себе взгляд Гитхуа. Три женщины, возвращавшиеся с реки, завидя его, остановились. Одна из них что-то крикнула, по Муго не ответил, даже не взглянув на них, прибавил ходу. Пыль клубилась за ним. Он шагал все быстрее, недоумевая про себя: «Что с ними сегодня! Что они на меня уставились?..»

Вскоре Муго был уже в конце главной улицы, у хижины Старухи. Никто не знал, сколько ей лет, — жила она в деревне испокон веку. Когда-то был у нее сын, глухонемой. Гитого — так его звали — объяснялся при помощи рук, иногда сопровождая жесты гортанными, похожими на звериные, звуками. Он был красивый и крепкий парень, и в городе Рунгее, где окрестная молодежь околачивалась все дни напролет, его любили. Ему чаще других перепадала мелкая работенка, сулившая несколько монет. «Хватит карман отогреть. А когда-нибудь монетки покличут свою родию в гости», — посмеиваясь, говорили парни.

В харчевнях и в мясных лавках Гитого ворочал грузы, которые другим было не поднять. Он любил покрасоваться своей силой. В Рунгее и Табаи ходили слухи, что не одна девушка на себе познала силу его стройного, мускулистого тела. По вечерам Гитого покупал еду — фунт сахару или мяса — и относил матери. А та, завидев его, расцветала, и лицо ее, несмотря на морщины, делалось совсем молодым — так красила ее улыбка. «Ай да парень, ну и молодец!» — говорили люди, тронутые его сыновней заботой.

Проснувшись как-то утром, люди Табаи и Рунгея обнаружили, что все окрест наводнено белыми и черными солдатами и даже танками. Танков здесь не видывали со времен войны Черчилля с Гитлером. В воздухе было смрадно от порохового дыма. Люди струхнули, попрятались кто куда: одни заперлись в отхожих местах, другие укрылись в лавках, забились за мешки с бобами и сахаром. Иные попробовали улизнуть в лес, но все тропинки охранялись солдатами.

Народ сгоняли на базарную площадь, допрашивали, обшаривали карманы. Гитого кинулся в ближайшую лавку, перемахнул через прилавок и свалился прямо на хозяина, укрывшегося под ворохом пустых мешков. Тот совсем обезумел от страха, увидев немого, который размахивал руками и что-то мычал, испуганно показывая на солдат. Гитого вдруг вспомнил: старушка-мать совсем одна в хижине. Сцены кровавых жестокостей пронеслись в его голове. Он выскочил из лавки через заднюю дверь, перелез через забор и побежал полем. Скорее домой! Страшные картины вспыхивали в голове одна за другой. Только он может защитить ее!

Понятно, он не слышал, как лежавший в кустах белый солдат в хаки крикнул: «Стой!», не остановился. Что-то ударило в спину. Гитого взмахнул руками и рухнул. Видно, пуля вошла в сердце. Англичанин вылез из укрытия: «Одним бандитом из мау-мау меньше!»

Когда Старуха узнала, она проронила только: «Господи…» Не заплакала, говорят, не спросила даже, как это случилось.

Вернувшись из лагеря, Муго несколько раз видел Старуху на пороге хижины. Она глядела на него так, словно силилась что-то вспомнить. Лицо у нее совсем иссохло, морщины стянули его в кулачок. В узких щелочках глаз лишь изредка загоралась жизнь. Она носила бусы, обертывая их вокруг костлявых локтей, несколько медных цепочек на шее и дутые оловянные браслеты на лодыжках. При ходьбе все это бренчало, звенело, как колокольчик на шее у козы. Сильнее всего бередил Муго ее взгляд, ему казалось, будто он стоит на людях в чем мать родила. Как-то он решился заговорить с нею, но Старуха лишь скользнула по нему взглядом и отвернулась. Муго стало обидно, но обида не убила сострадания: Старуха была такой жалкой и одинокой. Он решил помочь ей, и сразу на душе сделалось теплее. В одной из лавок в Кабуи он купил сахару, кукурузной муки, вязанку хвороста и вечером отправился к Старухе. В хижине было темно и пусто, холодный ветер свистел в щелях. Она спала на полу у очага. Ему самому приходилось спать вот так на земле в теткиной хижине, вместе с козами и овцами. По ночам он прижимался к козам, чтобы согреться. К утру его лицо и одежда покрывались сажей и пеплом, по рукам и ногам размазывались козьи орешки. Но он привык, даже к козлиному запаху притерпелся.

Старуха проснулась. Она пристально смотрела на него, и по вспыхнувшим в ее глазах искрам он понял, что она узнала его. Ему сделалось страшно при мысли, вдруг она встанет, дотронется до него. В ужасе он ринулся прочь.

Сегодня его вновь неудержимо потянуло войти и заговорить с нею. Это какой-то рок. Между ними протянулась невидимая нить — может быть, оттого, что и он совсем один. В дверях он замялся, решимость дрогнула и пропала, и он пустился наутек, боясь, что Старуха окликнет его или зайдется безумным смехом.

Наконец он добрался до своего поля, по легче ему не стало. Урожай был собран, в лишь сухие сорняки мотались на горячем ветру. Поле глядело устало и тоскливо. Мотыга казалась неподъемной, невскопанный кусок — слишком большим. Поработав немного, он разогнул спину. «В чем же дело, почему Варуи, Гитхуа и женщины так странно вели себя?»

Две принаряженные девушки прошли по тропинке, очевидно, направляясь в церковь. Завидя его, они захихикали. Муго смутился и вновь принялся за работу. Он поднял мотыгу и вонзил ее в землю, поднял и снова опустил. Земля была мягкой, податливой, точно крот изрыл ее своими норами. Он слышал, как сухие комки сыплются куда-то вниз. Взметалась пыль, обволакивая его, оседала на волосах и одежде. В левый глаз попала соринка. В сердцах он отбросил мотыгу, присел и стал тереть заслезившийся глаз. Где та радость, что давала земля ему раньше, до лагеря?

Отец и мать Муго умерли в бедности, оставив единственного сына на руках у дальней родственницы. Вайтереро была вдовой, всех шестерых дочерей она повыдала замуж. Возвращаясь домой навеселе, она всегда бранила дочек.

— У, замарашки! — кричала она, обнажая беззубые десны и свирепо поглядывая на Муго, точно подозревала его во всех смертных грехах. — Даже не навещают меня! А ты что хохочешь? — накидывалась она на мальчика. — Неблагодарный! Если бы не я, ты бы гнил рядом со своим папашей. Запомни это!

Или вдруг объявляла, что у нее пропали деньги.

— Я не брал, — испуганно пятясь, твердил Муго.

— В доме нас двое. Не стану же я у себя красть!

— Я не вор.

— Так, значит, я лгу? Деньги лежали под этим столбом. Ты видел, как я их закапывала. Да у тебя на роже написано, что ты стянул. И не прячься за коз, не поможет…

Этой тщедушной женщине казалось, что все, решительно все хотят ее уморить; она рассказывала, что ей подмешивают яд в пищу, подбрасывают в тарелку лягушек, сыплют толченое стекло.

И тем не менее каждый вечер она исчезала из дому в надежде угоститься где-нибудь пивом. Она обходила родственников мужа, канючила и добивалась своего. Как-то она вернулась домой совсем пьяная.

— Этот Варуи! Он ненавидит меня так же, как ты. Вечно хихикает и кашляет вот так: кхе-кхе.

Она попробовала передразнить Варуи, но и в самом деле закашлялась, схватилась рукой за горло, пошатнулась и рухнула наземь. Ее тошнило. Муго притаился позади спящих коз и поглядывал исподтишка, боясь, что она умрет, и в то же время надеясь на это. Утром она его заставила посыпать пол в хижине свежей землей. Резкий запах ударил ему в ноздри. Его душило омерзение. Он не мог ни говорить, ни плакать. Судьба ополчилась на него, сначала лишив родителей, а потом отдав в руки этой старой карге…

Она становилась дряхлее, а злобы у нее все прибавлялось. Что бы он ни делал, она находила, к чему, придраться. Из-за нее Муго всегда был не уверен в себе. Она знала, как ранить больнее, донимала его насмешками: и лицо у него дурацкое, и руки нескладные, и одежда мешком висит. Он притворялся, что ему наплевать, но бесконечно страдал из-за всех этих косых улыбок и ехидных взглядов.

Он готов был убить ее. Эта безумная мысль, однажды придя, не уходила. В тот вечер Вайтереро была трезвой. Убить. Только не топором и не пангой — он задушит ее голыми руками. Господи, дай ему сил. Вот она бьется в судорогах, как муха в паутине. Он слышит ее сдавленный стон, мольбу о пощаде. Но только крепче сжимает горло. Пусть убедится, что он мужчина. Кулаки стали тяжелыми, он затаил дыхание, опьяненный собственной отвагой и дерзостью…

— Что глазища пялишь? — донесся до него хриплый смешок Вайтереро. — Я всегда говорила, что ты с придурью. Такой и родную мать не пожалеет!

Он вздрогнул: она видит его насквозь.

Вайтереро в конце концов умерла от старости и пьянства. Впервые в доме собрались замужние дочери. Без лишних слов и слез похоронили мать и разъехались восвояси. До Муго им и дела не было. И вот тут-то он, как ни странно, стал тосковать по тетке. Ведь на всем свете у него не осталось ни души. Как ему хотелось, чтобы объявился хоть какой-нибудь родственник, добрый или злой — все равно! Только бы не оставаться одному, всем чужому.

Лишь земля сулила ему утешение. Он будет трудиться, не жалея сил, разбогатеет, и тогда люди признают его. Все связанное с землей давало ему облегчение и радость. Укладывать в ямку семена, наблюдать за зелеными побегами, бешено рвущимися к свету, холить их, собирать урожай. В этом был для него весь смысл жизни, залог счастья. Но тут судьба свела его с Кихикой…

Домой Муго отправился раньше обычного. Он устал. Он шел походкой человека, который знает: за ним следят, но стремится не показать, что ему это известно.

Когда стемнело, он услыхал шаги у порога. Кто бы это мог быть? Все чувства, испытанные им за день, переплавились в страх и враждебность. Он открыл дверь и увидел старейшину Варуи. За его спиной стояла Вамбуи, одна из женщин, встретившихся ему у реки. Она широко улыбалась беззубым ртом. Третьим был Гиконьо, женатый на сестре Кихики.

— Проходите! — справляясь с дрожью, пригласил он гостей и, извинившись перед ними, ринулся в отхожее место. Убежать… Теперь все равно… все равно… Он зашел за загородку и приспустил штаны. Голова шла кругом. Только возвращаясь обратно, он вспомнил, что толком и не поздоровался с гостями.

— …Мы лишь голос партии, которая взывает к тебе, — произнес Гиконьо, после того как Муго пожал гостям руки.

— Партии?

— Да, всего лишь ее голос, — сверкая глазами, медленно повторил Гиконьо, зачарованный тайным смыслом произносимых им слов.

II

В ней состояли почти все, но никто не знал точно, когда она была основана: большинству людей, и особенно молодежи, казалось, что партия, направляющая совместные действия народа, существовала всегда. Менялись ее названия, на место старых вождей приходили новые, но партия оставалась. Она открывала людям правду, накапливала силы, и в преддверии Свободы ее влияние простиралось от моря до Великого озера.

Люди говорили, что истоки партии восходят к тому дню, когда в стране появился белый человек с книгой господней в руках. Библия служила чудодейственным доказательством того, что белый послан самим богом. Его речи были слаще, чем сахар, и держался он с трогательным смирением. На некоторое время люди позабыли вещие слова пророка племени кикуйю: «Придут одетые в пестрое, как мотыльки…» Они позволили белому человеку, чужестранцу с ошпаренной кожей, построить себе жилище на их земле. Поставив хижину, чужеземец принялся еще за одну постройку. Он называл ее храмом божьим. Здесь, по его словам, люди должны были молиться и совершать жертвоприношения.

Белый рассказывал о далекой стране за морем, где на троне восседает женщина, а народ благоденствует под сенью ее могущества и щедрот. Она готова простереть свое покровительство над землей кикуйю. Они посмеивались над этим чудаком, у которого была так ошпарена кожа, что даже чернота облупилась. Кипяток ему и мозги повредил, не иначе!

Тем не менее рассказы о могущественной женщине вызвали неясный отклик в сердцах, напоминая о седой древности. Давным-давно и страной кикуйю управляли женщины. У мужчин не было ни собственности, ни прав. Им разрешалось только прислуживать женщинам, исполнять их капризы. Это были трудные годы. И вот однажды, воспользовавшись тем, что женщины ушли на войну, мужчины составили заговор, дав тайную клятву сообща добиться свободы. Было решено, что, как только усталые и жадные до ласк героини вернутся, мужчины сразу улягутся с ними в постель. Так и сделали, в остальном положившись на провидение. А потом всем женщинам разом приспело рожать, где ж им было сопротивляться мятежу.

Но этим дело не кончилось. Много-много лет спустя обширная часть Муранги снова оказалась под властью женщин. Королева была красавицей. Во время танцев она вихляла круглыми бедрами и каждая косичка на голове плясала в такт ее движениям. Молочная белизна ее зубов заставляла мужчин чмокать губами и щелкать языком. Молодые и старые, утратив стыд, в надежде слонялись у ее дворца. Королева Макери выбирала юных воинов, и они становились мишенью ревности и зависти отвергнутых. Все мужчины выказывали ей почтение; они никогда не пропускали танцев с ее участием, так им хотелось посмотреть на ее ноги.

И однажды ночью, возбужденная их страстью и решив вознаградить их бесстыдное вожделение, королева Ма-кери превзошла самое себя. Сорвав одежды, она пустилась в пляс нагая при свете луны. Мужчины замерли, завороженные властью обнаженного тела. Лунные блики играли на ее коже, и лицо было изменчиво, как этот неверный свет, — оно то светилось счастьем, то туманилось в смертной истоме. Видно, и она понимала, что это конец: никогда еще женщина не показывалась обнаженной на людях. Королева Макери, последняя из великих дочерей кикуйю, была свергнута с трона…

Насчет Христа поначалу им было непонятно. Как это можно, чтобы бог позволил приколотить себя гвоздями к дереву? Белый человек говорил о любви, «превосходящей разумение». «Нет больше той любви, — прочел он из маленькой черной книги, — как если кто положит душу свою за други своя». Новой вере, чуждой обычаям страны, стала следовать горстка обращенных. Они бесстыдно кощунствовали, оскверняли племенные святилища, желая доказать, что неуязвим тот, кого охраняет божья благодать. Вскоре люди заметили, что белый человек как бы невзначай прибирает к рукам все больше земли. На месте хижины с соломенной кровлей вырос просторный, крепкий дом. Старики пытались возражать. Обладая даром предвидения, они могли заглянуть в будущее, и за улыбчивым лицом белого им открылась несметная вереница розовощеких чужеземцев, несущих не Библию, но меч.

Железная змея — и о ней пророчествовал Муго, сын Кибиро, — извиваясь, стремительно ползла к Найроби, подминая под себя плодородные равнины. Нужно раздавить гадину! Вайяки и другие воины взялись за оружие. Но змея точно приросла к земле, потешаясь над их бессилием. Белый человек с бамбуковой палкой, плюющейся огнем и дымом, заступился за змею; его грозный смех еще долго звучал в ушах людей после того, как схватили Вайяки и со связанными руками и ногами увезли на побережье, в Кибвези. Говорят, что его зарыли живьем, головой вниз — для острастки другим, чтобы никто и никогда не усомнился во всемогуществе христианской дамы, простершей благостную длань над морем и сушей.

Тогда никто не заметил, а теперь, оглядываясь назад, мы понимаем: было в крови Вайяки семя, зерно.

Из него-то и выросла партия, чья сила в неразрывной связи с землей.

Миссионерские школы выводили новых птенцов. Да только питомцы не приумножали сонмы во дворе фараоновом, а оставались с теми, кто лепил свои жилища из глины с соломой.

Таким был и Гарри Туку. В нем признали люди посланника свыше. «Пойди к фараону и скажи: отпусти народ мой, отпусти народ мой». И поклялись люди идти за Гарри через пустыню. Их не остановят ни слезы, ни кровь. Они потуже затянут пояса, вытерпят и жажду и голод, пока не достигнут земли обетованной. Народ валом валил на митинги, где выступал Гарри. Ждали, когда он подаст знак. Гарри поносил белого человека, клеймил «щедрость и покровительство», лишившие народ земли и свободы. Он послал весть белому человеку, в ясных словах выразив народное недовольство налогами, принудительным трудом на фермах поселенцев, отчаяние людей, согнанных с насиженных мест. Когда на митингах Гарри читал эти письма, народ дивился его уму и смелости.

Гарри звал людей вступать в партию, убеждая их, что сила — в единстве.

О нем говорили в хижинах, харчевнях и чайных, на рынках и по пути в церковь воскресным утром. Каждое слово из его уст становилось событием, опо перелетало с холма на холм, кочевало по всей стране. Люди ждали: вот-вот начнется. Крестьянский бунт становился неизбежным.

Но и белый человек не дремал. Молодого Гарри заковали в цепи. Лишь чудом избежал он ямы, в которую некогда зарыли живьем Вайяки. Вот сигнал, которого ждали люди! Они пошли в Найроби и дали клятву у дворца губернатора: «С места не сойдем, пока не вернете нашего Гарри!»

Из Табаи в Найроби ходил Варуи, тогда еще юнец. На всю жизнь запомнил он те дни. Когда в пятьдесят втором арестовали Джомо Кениату и других руководителей партии, старый Варуи рассказал молодежи о Шествии в том далеком двадцать третьем году.

— Вы должны сделать для Джомо то, что мы тогда сделали для Гарри. Никогда не видел столько мужчин и женщин сразу, — вспоминал он, мягко теребя бороду. — Народ пришел и с тех и с этих холмов, отовсюду. У многих не было с собой еды. Мы делились последними крохами. Вот где была «любовь, превосходящая разумение».

Они пробыли в Найроби три дня, кровью клялись вызволить Гарри из тюрьмы. На четвертый день они выступили, распевая гимны. Полицейские, уже поджидавшие их, открыли огонь. Три человека, взмахнув руками, повалились наземь. Говорят, что, упав, каждый сжал в кулаке горсть земли. После второго залпа толпа поредела. Еще двое упали: мужчина и женщина. Из ран хлестала кровь. Люди кинулись врассыпную. Мгновенье — и огромной толпы словно не было. Только несколько распластанных тел остались лежать напротив губернаторской резиденции.

— В последний момент что-то пошло не так, — горячился Варуи, оставив в покое бороденку. — Будь у нас копья…

Крестьянский бунт был подавлен. Потревоженная тень великой дамы — да святится имя ее, ведь она покончила с племенными войнами! — вновь могла почивать с миром.

Гарри Туку сослали в пустынную глушь, на окраину страны. Но, потерпев поражение, партия не пала духом. Тогда и появился человек с горящими огнем глазами. Знала его лишь горстка людей. Но придет время, и его узнает весь мир. «Пылающее копье» — так окрестил народ этого человека.

Кихика… Муго впервые увидел его на партийном митинге в Рунгее. Разнесся слух, что будет выступать Кениата, недавно вернувшийся из страны белого человека. Митинг должен был начаться после полудня, но уже к десяти часам утра люди забили всю базарную площадь: забрались на крыши лавок, как саранча облепили деревья. С того места, где устроился Муго, было видно все. Вон сидит Гиконьо, самый известный плотник в Табаи. Рядом с ним — Мумби. О ней говорят, что красивее не сыщешь на всех восьми холмах. За красоту она получила прозвище — Королева Макери.

Митинг открылся с часовым опозданием. Стало известно, что Кениата не приедет. Но ораторов собралось много: и из Муранги, и из Найроби. Был даже один луо из Ньянзы — ведь для партии не существует племенных различий. Толпа особенно долго аплодировала табайскому парню Кихике. Его речь была не похожа, на те, что звучали на митингах во времена Гарри Туку. Теперь все было ясно: петициями ничего не добьешься.

— …Сейчас не двадцатый год. Пора перейти от слов к делу, — чеканил Кихика, и женщины из Табаи дергали друг дружку за платье, за волосы и повизгивали от восторга. Кихика, сын их земли, на глазах превращался в героя, в легенду. Никому и в голову не приходило, что этот парень так отважен и смел, столько знает. Кихика обратился к истории племени, потом заговорил о приходе белого человека и рождении партии. Муго следил за Гиконьо и Мумби — те глаз не отрывали от Кихики, будто от его слов зависела вся их жизнь.

— …Мы стали ходить в его церковь. Мубия [2] в белой рясе раскрыл нам Библию: «Встанем на колени и помолимся». Мы опустились на колени. «Закройте глаза!» Мы повиновались. Он-то глаз не закрыл, ему надо по книге читать. Открыли и мы глаза, да поздно — отняли нашу землю, и огненный меч сторожил ее. А Мубия все сеял слово божье: «Собирайте себе сокровища на небе, где их тля не истлит и ржа не источит…» Себе-то он сокровища на земле копил, на нашей земле!

Слушатели засмеялись, но Кихика даже не улыбнулся. Ростом он был невысок, зато голос чистый и громкий. Говорил он не спеша, веско, с расстановкой, изредка коротким жестом указывая на землю и небо, точно призывая их в свидетели своей правоты. Под конец он сказал о великой жертве:

— Придет день, когда мы услышим зов нашей несчастной родины, и брат не пощадит брата, мать — сына!

Муго поперхнулся от возбуждения. Не станет он хлопать этому выскочке. Лет ему, наверное, не меньше, чем Муго. Ну и наглец! Говорит о крови с такой легкостью, словно это колодезная вода! Муго тошнило при одном виде или запахе крови. «Ненавижу его!» — неожиданно сказал он вслух и испугался. Посмотрел на Мумби. Ведь Кихика ее родной брат. Интересно, о чем она сейчас думает? Все взоры были прикованы к помосту. Муго ощутил прилив ревности, но и сам невольно перевел взгляд на Кихику. В этот момент их глаза встретились, и Муго прочел во взгляде оратора упрек. На какой-то миг толпа и весь мир канули в безмолвие. Остались только Кихика, упрекающий, и Муго — весь ненависть и страх.

— Бдите и молитесь! — воскликнул Кихика и напомнил людям известную поговорку суахили: «И лучший друг может оказаться заклятым врагом».

Сам Кихика, не колеблясь, принес жертву, о которой говорил на митинге. Когда в октябре пятьдесят второго Джомо и его соратники были арестованы, он ушел в лес. За ним последовала горстка молодых мужчин из Табаи и Рунгея.

О них заговорили после налета на полицейский участок в Махи, один из самых крупных во всей долине Рифт-Вэлли, долгие годы звавшейся Белым Нагорьем. В Махи находилась также пересыльная тюрьма, где держали мужчин и женщин перед отправкой в концлагеря. Отсюда доставлялось оружие и припасы полицейским и воинским постам, разбросанным по Рифт-Вэлли для поднятия духа белых поселенцев. И днем и ночью были видны крепостные стены, окружавшие городок. Махи считался неприступной преградой на пути к одной из прекраснейших долин на свете. Крепостные стены уступами поднимались к нагорью. Но надежнее стен охраняла долину гряда словно обрубленных горных вершин, испещренных впадинами и кратерами. Ее край терялся в далекой, таинственной дымке.

Этой ночью долина погрузилась во мрак, и лишь у въезда в Махи горели фонари. Было тихо-тихо. Город-крепость. Одно название казалось достаточной защитой против любого нападения, и офицеры гарнизона привыкли к праздности. Черные солдаты, следуя их примеру, не утруждали себя службой. В эту ночь остались на постах несколько человек, так, для виду.

И вдруг трубы, свистки и рожки разорвали тишину. «Ухуру!» Из тюрьмы донесся ответный крик: «Свобода!» Дежурный офицер, едва пришедший в себя после вечерней попойки, потянулся к телефону, каким-то чудом умудряясь одновременно натягивать штаны. Но рука, державшая трубку, вдруг разжалась, брюки упали на пол. Телефонный провод перерезан. Значит, соседние посты не придут на помощь… Застигнутая врасплох полиция и не пыталась дать отпор отряду Кихики. Большинство полицейских побросали оружие и, вскарабкавшись на стены, пустились наутек. Люди Кихики ворвались в тюрьму, освободили заключенных, казармы сожгли. Пополнив отряд, захватив богатые трофеи, Кихика вернулся в лес. Теперь можно было развернуть борьбу в таких масштабах, какие никому не снились во времена Вайяки и Гарри Туку.

Люди стали называть Кихику грозой белых. «Он способен передвигать горы и высекать молнии!» — утверждала молва.

За его голову назначена была награда.

Тот, кто доставит Кихику живым или мертвым, получит кучу денег.

Кихику схватили через год на опушке леса Киненье. Он был один.

Кто в это поверит? Ведь по его слову сдвигаются деревья и горы, он может десять миль проползти на животе через песок и колючий кустарник!.. Разве белые с таким справятся? Он уйдет у них из-под носа…

Его пытали. Говорят, англичане загнали ему бутылку в прямую кишку. Они ждали, что он предаст «лесных братьев». Говорят еще, что ему посулили много денег и бесплатную поездку в Англию, где он сможет пожать руку женщине, недавно севшей на трон. Только зря все…

Его повесили в воскресное утро на базарной площади Рунгея, неподалеку от того места, где когда-то он призывал оросить кровью дерево свободы. Полиция и воинские подкрепления сгоняли людей из Табаи и с окрестных холмов поглядеть на раскачивающегося на дереве бунтаря — чтоб другим неповадно было!

Но партия жила и боролась, как говорили люди, скрепленная кровью тех, кто остался в лесу после гибели Кихики.

III

— …Мы ненадолго, — продолжал Гиконьо, выдержав паузу. — Пришли поговорить насчет празднования Дня независимости в четверг.

Глядя на Гиконьо, просто нельзя было поверить, что это тот самый голоштанник, чья женитьба на Мумби без малого тринадцать лет назад так поразила ее поклонников. И что только Мумби в нем нашла? Такая красавица! Где у нее глаза были?

Теперь, спустя четыре года после возвращения из лагеря, Гиконьо стал первым в деревне богатеем.

У него пять акров земли, лавка в Рунгее — «Универмаг Гиконьо». А на днях он даже купил старенький грузовик. И вдобавок его избрали секретарем местной партийной ячейки — как говорят люди, воздали должное герою, которого не сломили концлагеря. Гиконьо уважали и любили, он был воплощением всего, к чему каждый стремился, — самостоятельный, настойчивый, любое дело у него спорится.

— Что… что я должен делать? — спросил Муго, подняв глаза на Варуи.

Жизнь Варуи в некотором смысле — жизнь самой партии. Еще в двадцатые годы ходил он на митинги, где выступал Гарри Туку, вместе с другими строил народные школы и жадно слушал речи Джомо. Варуи был одним из немногих, кто угадал в скромном чиновнике столичного муниципалитета будущего народного вожака.

— Он далеко пойдет, — бывало, говорил Варуи о Джомо. — По глазам видно.

Посреди хижины на камне стояла керосиновая лампа с закоптелым стеклом. Варуи смотрел на огонь в очаге.

— Наша деревня не должна отставать от других. — Хижина наполнилась его негромким, но густым голосом. — Нельзя, чтобы в танцах нас кто-нибудь превзошел. Не опозорим, братья, сыновей своих, жизнь отдавших ради победы. Будем веселиться так, чтобы мертвых из могилы поднять. Нет на свете краше песни свободы!.. Разве не ждали мы ее несчетными бессонными ночами? Это общая радость — и тех, кого с нами нет, и тех, кто дожил до этого дня, и тех, кто придет нам на смену. Долгожданная свобода наконец в наших руках, и все мы выпьем из одного калабаша — пустим его по кругу!

В хижине стало тихо. Каждый словно углубился в себя, размышляя над словами Варуи. Женщина откашлялась, давая понять, что хочет говорить. Муго обернулся к ней.

Вамбуи была еще не старой, хоть у нее почти и не осталось зубов. В дни чрезвычайного положения она была связной у «лесных братьев» и хорошо знала подполье не только в Накуру, Ньери, Элбургоне, но и в других местах, далеко за пределами Рифт-Вэлли. Рассказывают, как однажды ей удалось пронести пистолет. Она несла его в Найвашу. На ее беду, случилась облава — ими тогда измучили всю страну. Людей согнали на пустырь позади лавок и принялись обыскивать. Дошла очередь и до нее. Вамбуи скривила рот и застонала, будто зуб разболелся. Обыскивавший ее полицейский, из местных, сочувственно буркнул на суахили: «Ну-ну, мамаша», но дела своего не бросил. Начал с груди, похлопал под мышками, пробежал руками по телу — сейчас нащупает… И тогда она завопила — полицейский даже отпрянул.

— Нынешняя молодежь!.. Совсем стыд потеряли. Что ж, если тебе белый прикажет, ты и к родной матери полезешь под юбку! Коли так, я задеру подол, любуйся, если только твои бесстыжие глаза не лопнут!

И она с таким решительным видом схватилась за край одежды, что полицейский невольно отвел глаза в сторону.

— Пошла вон, — зарычал он. — Следующий…

Сама Вамбуи никогда эту историю не рассказывала, но и отрицать не отрицала, а когда ее спрашивали, только загадочно улыбалась в ответ…

— Видел, как старики, до того как самим выпить, выплескивают немного пива на землю? — начала Вамбуи. — Зачем, не знаешь? Чтобы помянуть умерших, тех, кто там, внизу… И нам негоже забывать сыновей своих. Кихика был большой, великий человек.

Муго так и обмер. Варуи на него не глядит — уставился на лампу, лившую тусклый, призрачный свет. Вамбуи мирно сидела, упершись локтями в колени, уткнув подбородок в ладони. Мысли Гиконьо витали далеко.

— Чего же вы хотите? — в голосе Муго прорвался панический страх.

Но тут в дверь громко постучали. Все обернулись на стук. Раздираемый страхом и любопытством, Муго пошел открывать.

— Генерал! — завопил Варуи, едва разглядев вошедших.

На пороге стояли двое. Один высокий, чисто выбрит, пострижен коротко, по-солдатски. У второго, что пониже, волосы заплетены в косу. Сразу видно — воины, борцы за свободу, из тех, кто недавно вышел из лесу, после объявления амнистии в ознаменование Свободы.

— Садитесь, вот хоть на кровать, — предложил им Муго и сам удивился: голос был скрипучий, слабый, как у старика… «Что за день сегодня! Все на меня глазеют, размахивают руками… Я не за себя боюсь. Моя жизнь ничего не стоит. Бог свидетель, мне уже все равно… все равно…»

С приходом этих двоих все оживились, заговорили разом. Хижина наполнилась взволнованным гулом. Вамбуи рассказывала о подготовке к празднествам Свободы человеку с косичкой. В лесу ему дали прозвище Лейтенант Коинанду. Высокий же был известен под именем Генерал Р.

— Жертву, жертву богам! — весело кричал Коинанду. — Целого барана! Вот уж поедим мяса! В лесу, кроме бамбука, мы ничего не видели, разве когда кабана подстрелишь.

— Что ты понимаешь в обрядах! — под общий смех осадила его Вамбуи.

— А как же, мы в лесу тоже приносили жертвы — кабанов жарили. Богам — дым, нам — мясо. И молились по два раза на дню. А если шли на задание, то и третий раз. Встанем лицом к горе Кения и просим Нгаи, Всевидящего:

Укрой наши пещеры от злого глаза,

В лунную ночь пошли нам облачко,

Огради нас от врагов,

Укрепи наши сердца отвагой.

А потом пели:

Будем сражаться,

Освободим пашу землю,

Кения — страна черных людей!

Все притихли, внимая торжественному напеву. Коинанду бросил дурачиться, пел всерьез. Когда он кончил, воцарилось долгое молчание. «Все как во сне… Проснусь, и в хижине никого не будет… Останусь один, как всегда…» — думал Муго.

Гиконьо зашелся сухим кашлем.

— Простыл, а? — всполошился Варуи. — Вот я и говорю: нынешняя молодежь никуда не годится. Хилая какая-то. Мы в свое время ночи напролет лежали в засаде, на земле, в лесу, выслеживая воинов масаи. Ветер свистит. Одежда вся мокрая от росы. И хоть бы кто-нибудь кашлянул. Все нипочем.

Эти двое, борцы за свободу, посмотрели на Варуи.

Они провели в лесу семь долгих лет. Но спорить со стариком не стали.

— Что толку в молитвах? — внезапно воскликнул Генерал Р, возвращаясь к прерванному разговору. — Помогли они Кихике? А он-то в них верил! Каждый день Библию читал, всюду таскал ее с собой. Почему же бог не шепнул ему хоть одно словечко — не ходи, мол, это ловушка?

— Ловушка? — торопливо переспросил Гиконьо. — Ты хочешь сказать, что Кихику предали?

— По радио тогда объявили, что его взяли в плен в бою и что почти весь его отряд перебит, — вставила Вамбуи.

Генерал Р. сосредоточенно смотрел себе под ноги и не спешил удовлетворить общее любопытство.

— В тот день он отправился на встречу с кем-то. Он часто ходил в разведку один. И когда расправлялся с Робсоном, тоже никого с собой не взял. Обычно он говорил мне, куда идет, но в тот раз как воды в рот набрал. Все заметили, что он волнуется и радуется чему-то. Но когда его спрашивали, хмурился. И что еще странно — обычно он брал с собой Библию, а в тот день не взял. Наверное, рассчитывал скоро вернуться.

Генерал Р. порылся в карманах, извлек небольшого формата книгу и протянул Гиконьо. Варуи и Вамбуи взволнованно подались вперед. Гиконьо полистал Библию, задерживаясь на подчеркнутых черным и красным строках. Пальцы его слегка дрожали. В семьдесят втором псалме две строфы были обведены красным карандашом.

— Что значат эти красные линии? — спросил Гиконьо с почтительным любопытством.

— А ты прочти, — подсказал Варуи.

«Да судит нищих народа, да спасет сынов убогого и смирит притеснителя. Ибо он избавит нищего, вопиющего и угнетенного, у которого нет помощника», — прочитал Гиконьо.

Когда он замолчал, комнату вновь затопила тишина. Ее нарушил Генерал Р:

— Кихику словно подменили после того, как он пристрелил Робсона… Вот тут надо кое-что уточнить. — Генерал Р. по-прежнему не поднимал головы. Говорил он тихо, старательно выбирая слова, будто самого себя убеждал в чем-то. И вдруг вскинул глаза на Муго. Теперь все глядели на него.

— Кихика укрылся у тебя в ту ночь. И за это тебя арестовали и отправили в лагерь, так ведь? Припомни, не говорил ли он, что через неделю снова придет в деревню, что ему надо с кем-нибудь повидаться?

У Муго перехватило дыхание и сдавило горло. Он не решался заговорить — боялся, что заплачет. Ни на кого не глядя, он покачал головой.

— А Каранджу он не упоминал?

Муго снова покачал головой.

— Ну что ж. Мы думали, ты сможешь помочь нам. — Генерал Р. замолчал и больше уже не проронил ни слова.

— И кто бы мог подумать… — начал было Варуи, но осекся. Вамбуи жадно разглядывала Библию. Судя по всему, она потрясла ее еще больше, чем сообщение Генерала Р.

— Точно он вырос в семье проповедника… — печально произнесла она. — Или сам хотел стать пастором.

— Он и стал им — верховным жрецом нашей свободы! — воскликнул Варуи. Гиконьо, Вамбуи и Лейтенант Коинанду грустно усмехнулись. Только Муго и Генералу Р. было не до смеха. Все же натянутость исчезла. Гиконьо кашлянул, прочищая горло.

— Генерал, из-за тебя мы едва не забыли, зачем пришли сюда, — произнес он тоном занятого человека. — Но я рад, что и вы с Коинанду здесь. К вам это тоже относится. Слушайте. Партия и деревенские старейшины решили почтить память погибших. В День независимости мы помянем тех, кто сложил головы в борьбе за свободу. Имя Кихики не должно быть забыто. Оно будет жить в нашей памяти, в памяти наших детей и внуков. — Он остановился, взглянул в упор на Муго, и то, что он сказал дальше, обращаясь к нему, было исполнено неприкрытого восхищения: — Я не буду вдаваться в подробности, все мы знаем о твоих заслугах в борьбе. Твое имя навсегда связано с именем Кихики. Генерал уже говорил — ты приютил Кихику, рискуя собственной жизнью. Здесь и потом, в лагере, ты делал для нашей деревни то же, что Кихика в лесу. Поэтому решено, что в торжественный день ты совершишь обряд жертвоприношения в память погибших и во здравие живых. Старики объяснят тебе ритуал. Но главное — ты должен выступить с речью.

В Рунгее, у дерева, на котором повесили Кихику, состоится митинг, и первым говорить будешь ты.

Муго оцепенело смотрел на столб, подпирающий крышу. Слова Гиконьо ошеломили его. Решиться на что-нибудь ему всегда было трудно. Он чурался любого шага, последствия которого были неясны, предпочитал плыть по воле волн, слепо повинуясь року. Тусклый, смиренный взгляд, застывшее как маска лицо…

— Ну, так что ты скажешь? — нетерпеливо спросила Вамбуи, обеспокоенная странным видом Муго. Зато старый Варуи ничего не замечал, простодушно глядел на своего любимца: «Далеко пойдет! Можете мне поверить. Глаза какие!»

— И не надо вовсе, чтобы речь была длинная, — подхватил он. — Важно уметь вовремя остановиться. Скажи хоть слово, но такое, чтобы до сердца дошло. Помнишь, тогда у тебя получилось…

— Чего-чего? — словно очнувшись, переспросил Муго.

— Жители Табаи хотят почтить своих героев. Кажется, все ясно? — обиделся Варуи.

— Знаю я, о чем ты, Муго, думаешь, — вмешался Гиконьо, — хочешь, чтобы оставили тебя в покое. Только одно запомни: человек без людей пропадет, особенно такой, как ты, сирота. Обдумай все и поторопись с ответом: до двенадцатого декабря осталось четыре дня.

Сказав это, Гиконьо встал, собираясь уходить. За ним поднялись и остальные. Но Гиконьо замешкался на пороге, точно что-то невысказанное не отпускало его.

— Да, чуть не забыл! Наша партия теперь у власти, и скоро народ будет выбирать своих руководителей. Мы хотим голосовать за тебя.

Гости ушли. У Муго в уголках губ задрожала улыбка. Она могла означать и радость, и насмешку, и горечь. Гости не закрыли за собой дверь. Муго захлопнул ее и повалился на кровать. Он ломал голову над смыслом происшедшего. В самом деле, что им от него нужно? — спрашивал он себя, сжимая виски, чтобы успокоиться.


Выйдя от Муго, «лесные братья» распрощались с Гиконьо, Вамбуи и Варуи. Оба жили на другом краю деревни в хижине, купленной для них партийной ячейкой.

— Думаешь, он поможет нам? — заговорил Коинанду.

— Кто?

— Ну этот человек.

— Ах, Муго! Не знаю. Кихика редко говорил о нем. Вряд ли они были хорошо знакомы.

Дальше до самого дома шли молча. Порывшись в кармане, Коинапду достал спички, засветил керосиновую лампу и застыл, глядя на желтое пламя, — узкогрудый, с более светлой, чем у приятеля, кожей; на лбу и на руках у него набухли вены. Генерал Р. в раздумье опустился на кровать.

— …Все равно надо найти предателя! — негромко воскликнул он, словно думая вслух. В его голосе звучала мрачная решимость.

Коинанду ответил не сразу. Он вспомнил тот день, когда Кихика ушел и не вернулся.

В отряде было триста партизан, разбитых на группы по пятьдесят и двадцать пять человек. Группы размещались каждая порознь, укрываясь в лесу Кипенье в пещерах, и собирались вместе лишь в случае таких крупных операций, как штурм Махи. Но сам Кихика — Коинанду это всегда поражало — относился к опасности с полным пренебрежением. Дерзкое убийство Робсона уже тогда стало легендой. О нем говорили в Лонгоноте и даже Ньягдарве. Коинанду благоговел перед Кихикой. Он не раз давал себе клятву: «Никогда не оставлю его. Клянусь богом! У меня не было веры — он дал мне ее». Да, Кихика сделал из него человека, заставил поверить в собственные силы. В день, когда был взят Махи, Коинанду словно родился заново…

Они ждали, когда вернется Кихика. В сердцах жила радость: скоро страна будет в руках ее исконных хозяев. Кихика все не шел, и тогда во все концы разослали лазутчиков. Они узнали, что готовится карательная экспедиция. Генерал Р. решил отвести отряд к Лонгоноту, на запасную базу.

Когда стало ясно, что Кихика схвачен, Нжери зарыдала, да и Коинанду не мог сдержать слез…

— А что, если это была женщина? — внезапно спросил Коинанду.

— Вряд ли. Если то, что ты говорил о Карандже, правда, значит, предатель он!

— Любой человек в Гитхиме подтвердит мои слова. Подкрадись к нему сзади, дотронься — он задрожит как лист. Вечером его из хижины не выманишь. После семи часов двери не откроет. Так может вести себя лишь тот, у кого совесть нечиста…

— Господи! Неужели эта вошь погубила Кихику! — закричал Генерал Р. Он вскочил с кровати и заметался по хижине. — Мы вместе принимали присягу…

Коинанду присел на кровать, пораженный яростью в голосе Генерала. Коинанду вообще побаивался Генерала и тушевался в его присутствии. Обоим пришлось побывать на войне. Генерал сражался в Бирме, а Коинанду и в армии-то был всего-навсего поваром. После демобилизации Генерал работал портным, а Коинанду никак не мог определиться к хорошему месту. Последним испытанием была должность боя у мисс Линд, нудной уродины со всеми повадками старой девы, которую Коинанду возненавидел с первого взгляда.

Они встретились в отряде. Генерал быстро выдвинулся благодаря самообладанию и отваге. Даже когда Кихику схватили, он сохранил присутствие духа и не позволил скорби одолеть себя. Коинанду же плакал, как женщина. С годами боль утраты и жажда мести притупились. А вот теперь Генерал весь трясся от гнева. Чтобы не видеть этой мечущейся из угла в угол фигуры, Коинанду водил глазами по голым стенам. На полке котелок и две миски. Пустые бутылки и ведро сиротливо валяются на полу. Он осторожно кашлянул:

— А может, ни к чему все это… Пора и забыть…

Генерал Р. от неожиданности застыл на месте и смерил его долгим враждебным взглядом. Коинанду поежился.

— Забыть? — Голос Генерала звучал обманчиво спокойно. — Нет, друг. Мы найдем предателя, иначе грош нам цена! Завтра ты пойдешь в Гитхиму и обсудишь с Мваурой новый план.

Три делегата, покинув хижину Муго, некоторое время шли молча.

— Удивительный человек, — ни к кому не обращаясь, проронила Вамбуи.

— Кто? — откликнулся Варуи.

— Муго…

— Это невзгоды сделали его таким, — заступился Гиконьо. — Вам и представить себе трудно, что такое жизнь в лагере. Особенно для тех, кто попал в «отпетые». Муго хлебнул горя. А клятве, как его ни мучили, не изменил. Тюрьма по сравнению с лагерем — рай, — продолжал Гиконьо, изумляясь собственной словоохотливости. — В тюрьме хоть знаешь, за что сидишь. Знаешь свой срок. Год, десять лет, тридцать — но тебя выпустят…

Гиконьо умолк так же внезапно, как и заговорил. В темноте он не мог разглядеть лица собеседников, и ему почудилось, что он роняет слова на ветер.

— Спокойной ночи, — крикнул он попутчикам уже с порога своего новенького дома.

Варуи и Вамбуи зашагали дальше, даже не откликнулись. Гулкая тишина подступила к Гиконьо. Он не спешил заходить в дом. Из застекленных окон гостиной сквозь занавески сочился свет. Мумби не легла, ждет его… Внезапно он шарахнулся прочь от дома, от света гостиной, побрел, не разбирая дороги. Он был зол на себя за то, что разоткровенничался с Вамбуи и Варуи. Да и в хижине Муго тоже дал волю чувствам. Раскис, как женщина. Гиконьо не хотел вспоминать прошлое, и лучшим средством от тягостных воспоминаний была тяжелая, без отдыха работа.

Он построил дом — краше и просторнее нет во всей деревне. И деньги у него есть и авторитет. Не узнать голоштанного плотника, каким он был когда-то. Но богатство не сделало его счастливым. Не хлебом единым жив человек!

Огни деревни остались позади. Новое, доселе неведомое чувство одиночества пронзило Гиконьо. Он прислушался — в тишине звучали гулкие шаги. Он прибавил ходу, но чем быстрее он шел, тем громче становились шаги за его спиной. Ему не хватало воздуха. Несмотря на вечернюю прохладу, рубашка взмокла от пота. Сердце громко колотилось в груди. Гиконьо побежал, а шаги настигали его, они грохотали уже рядом, в такт биению его сердца. Боже, ни живой души кругом, хоть бы услышать человеческий голос! Вернуться к Муго! поймет ли он его? Гиконьо резко остановился. Шаги затихли, притаились. Но он знал: они не оставят его в покое, они вернутся… Гиконьо никогда не забудет того, что сказал Муго на митинге два года назад. Надо пойти к нему. Бог свидетель, только Муго способен понять…

Но когда он добрался до хижины Муго, жар его решимости остыл. Он топтался у двери, раздумывая, постучать или нет. Что, собственно, он ему скажет? Глупо стоять вот так, еще увидит кто… Приду в другой раз… Завтра… Ох и трудно же открыть другому душу…

Когда он вернулся домой, Мумби все еще не ложилась. Его ждал ужин, и только теперь он вспомнил, что с утра ничего не ел. Мумби уселась напротив и глядела на него. Он поковырял в тарелке и отодвинул еду. Кусок не лез в горло.

— Налей мне чаю, — процедил он сквозь зубы.

— Сначала поешь. — Мольба, сквозившая в голосе Мумби, как-то не сочеталась с ее горделивым лицом и благородной осанкой. Тонкий нос, блестящая гладкая кожа. Гиконьо опустил глаза на полированную поверхность стола. Красное дерево. Эх, жаль, что струсил. Поговорил бы с Муго по-мужски.

— Не хочется, — буркнул он.

— А я-то старалась, стряпала…

Гиконьо промолчал. Как он тосковал по ней в лагере! По ней? Взглянул на нее. Она отвернулась к двери, плачет, наверное…

— Не могу же я есть через силу, — сказал он чуть-чуть мягче.

— Ну, как хочешь. — Она пошла в другую комнату, принесла чайник, чашки, молоко, сахар. Подложила угля в жаровню, вынесла ее на двор — раздуть.

Оставшись один, Гиконьо извлек из внутреннего кармана пиджака измятую тетрадь. Порылся в другом кармане, достал карандаш, заточил его. Занялся подсчетами и так увлекся, что на время позабыл обо всем, кроме дневной выручки и предстоящих завтра дел.

Вернулась Мумби с жаровней. Поставила на нее чайник и вновь присела напротив мужа, как птичка, готовая вспорхнуть в любую секунду. Мумби научилась смирению и покорности судьбе.

Наконец она осмелилась.

— Виделся с Муго?

— Угу.

— Он согласился?

— Обещал подумать. — Гиконьо не поднимал головы от тетради.

— Слова из тебя не вытянешь. Я уж к Вамбуи бегала. Не забывай: Кихика и я — дети одной матери.

— Когда это я посвящал тебя в свои дела? — Он тут же пожалел, что говорит с ней таким тоном.

Сколько раз давал себе слово не срываться, не показывать ей, как ему тяжело и больно.

— Прости, — смиренно сказала она, — я забыла. Ведь я для тебя никто!

Вскипел чай. Она налила ему и себе. Потом, движимая неведомой силой, вдруг встала, подошла к мужу и обняла его за шею. Ее глаза блестели, губы дрожали.

— Нам надо поговорить, — шепнула она.

— О чем? — вскинулся Гиконьо.

— О ребенке.

— Нечего говорить! — отрубил он.

— Тогда ложись сегодня со мной. Я ведь ждала тебя, тебя одного все эти годы…

— Да что это на тебя нашло! — Гиконьо снял ее руки с шеи, отстранил жену. — Сядь-ка на место. А еще лучше — отправляйся спать. Поздно.

Мумби не проронила ни слова. Только высоко вздымалась грудь и рот искривился в беззвучной муке. Рывком подобрав с пола упавшее вязанье, она метнулась в свою комнату.

Гиконьо, подперев голову левой рукой, правой водил по бумаге. Только теперь он почувствовал, как утомился за день. Рука тряслась, карандаш выскользнул из пальцев. «Старею», — с горечью подумал Гиконьо. С усилием встал, вышел, прихватив лампу. В коридоре на миг задержался у двери Мумби, но только на миг, и прошел к себе в спальню.


И сказал господь Моисею: «Пойди к фараону и скажи, так говорит господь: отпусти народ мой…»

Исход,8;1 (Подчеркнуто красным в Библии Кихики.)

IV

В начале века, когда переселенцы из Европы и Индии прибирали Кению к рукам, в самом необузданном воображении не мелькнула бы мысль, что черные смогут вернуться к власти в стране.

В те благословенные времена чиновник сельскохозяйственного ведомства мистер Роджерс, следуя однажды по делам из Найроби в Какуру, увидел из окна вагона густой лес близ Гитхимы, привлекший его предприимчивый ум. Страстью Роджерса была отнюдь не политика — да и кто тогда ею интересовался, — а земледелие. «Вот прекрасное место для исследовательской станции!» — твердил он под стук колес. Поезд спускался в широкую живописную долину.

Мистер Роджерс не преминул при первой же возможности съездить в Гитхиму и обследовать лес. После этого он энергично взялся за претворение своей мечты. Он разослал письма всем сколько-нибудь влиятельным лицам, добивался, впрочем, безуспешно, приема у губернатора. Его считали сумасшедшим: наука в Африке — какая блажь!

Но гитхимский лес, как злой демон, преследовал его, и бедняга Роджерс не знал покоя. Каждому встречному он принимался с жаром излагать достоинства своего проекта, а за неимением слушателей беседовал вслух сам с собой. Он и умер в Гитхиме: на железнодорожном переезде его сбил поезд.

Прошло некоторое время, и научная станция лесного и сельского хозяйства была открыта — увы, отнюдь не в память о его подвижничестве, а во исполнение нового плана «колониального развития». В Гитхиму понаехало множество европейцев, и дело пошло полным ходом.

Говорят, призрак Роджерса по сей день блуждает у переезда, и каждый год грохочущий поезд уносит хоть одну человеческую жизнь. Последней жертвой стал синоптик, доктор Генри Ван Дайк, толстяк и пьяница. Африканцы, работающие на станции, помнят, как он божился, что наложит на себя руки, если Кениату выпустят на свободу. И вскоре после возвращения Джомо из Маралала автомобиль Генри Ван Дайка врезался на переезде в проходящий поезд. Даже недоброжелателям доктора стало не по себе. «Несчастный случай или самоубийство?» — гадали в Гитхиме.

Каранджа служил в гитхимской библиотеке. В его обязанности входило смахивать с полок пыль, выравнивать книги в стройные ряды и заполнять этикетки на корешках заново переплетенных томов. У Каранджи были свои причины помнить Ван Дайка. Этот белый играл с африканцами в непонятную игру: подойдет к рабочему, положит руну на плечо и вдруг шлепнет по заду. Или дышит своей жертве перегаром в лицо и гладит по спине. А потом загогочет. И неизвестно, смеяться или нет. Боясь не угодить доктору и втайне люто его ненавидя, Каранджа на всякий случай глупо скалил зубы…

Но и Каранджа не злорадствовал, услышав про страшную смерть Ван Дайка. Человек и машина превратились в одно чудовищное месиво.

Взяв из лежащей на столе стопки чистую карточку, Каранджа принялся за работу. Книги, присланные в переплет, принадлежали министерству сельского хозяйства. Каранджа увлекся. Все прочее: и Ухуру-Свобода и д-р Ван Дайк — потускнело и отодвинулось на второй план. «Агрономические исследования, том…» — старательно выводил он, не поднимая головы, как вдруг почувствовал, что в комнате кто-то есть. Рука задрожала и смазала написанное. Каранджа резко обернулся. Лицо его налилось кровью.

— Что за привычка врываться без стука! — зашипел он.

В дверях стоял рабочий.

— Я стучал, даже три раза.

— Врешь! Всегда влетаешь, как к себе домой.

— Я стучал…

— Силы нет постучать погромче? Ослабел, баба… Стучи громко, как настоящий мужчина! — Каранджа перешел на крик, громыхая кулаком по столу для пущей важности.

— Спроси у своей матери, какой я мужчина…

— У моей матери?!

— И у сестры заодно. Они тебе скажут, какой Мваура мужчина…

Каранджа вскочил со стула. Оба готовы были пустить в ход кулаки.

— Как ты смеешь! Думай, что говоришь!

Мваура злобно выпятил нижнюю губу, дышал тяжело и часто. Опомнившись, выдавил через силу:

— Ладно уж, извини, — но в голосе сквозила угроза.

— То-то. Чего тебе здесь надо?

— Томпсон за тобой прислал — вот чего!

Мваура вышел.

Настороженность схлынула, уступив место чуть ли не радостному волнению. Может быть, Томпсон вызывает его насчет прибавки. Каранджа отряхнул пыль с комбинезона цвета хаки, провел расческой по волосам и поспешил в кабинет Томпсона. Смело постучав, вошел, не дожидаясь разрешения.

Джон Томпсон, административный секретарь, под-пял утомленное лицо от вороха бумаг на столе.

— Что стряслось? Что за привычка барабанить в дверь?

— Я думал… я… вы хотели меня видеть, сэр, — ответил Каранджа неестественно тоненьким голоском, став в позу, какую обычно принимал в разговоре с белыми: ноги слегка расставлены, руки за спиной, весь — подобострастное внимание.

— Ах да. Знаешь, где я живу?

— Конечно, сэр.

— Сбегай и передай миссис Томпсон, чтобы она не ждала меня к обеду. Гм… минутку. Отнесешь записку.

У Джона Томпсона за долгие годы службы развилась буквально маниакальная страсть к переписке. По любому пустяку он сочинял обширные послания. Не было случая, чтобы, посылая боя к директору, или на склад за бумагой, или в мастерскую за парой гвоздей, он не снабдил его документом с подробным изложением сути дела. Даже с сотрудником в соседней комнате Томпсон предпочитал общаться письменно.

Каранджа взял записку, но медлил и топтался в дверях в надежде, что Томпсон вспомнит про его просьбу и сам заговорит о прибавке. Однако босс снова уткнулся в бумаги.

Для Джона Томпсона и миссис Дикинсон, заведующей библиотекой, Каранджа — мальчик на побегушках… Он выполнял их поручения с притворным рвением, но в душе таил обиду. Разве на станции нет рассыльных? Миссис Дикинсон, молодая женщина, развелась с мужем и открыто живет с любовником. На службе она бывает редко, но стоит ей появиться, как в ее кабинет валом валит народ и целый день оттуда доносятся звонкие голоса и громкий смех. Миссис Дикинсон — спортсменка. Каждый год вместе со своим любовником она участвует в восточноафриканских автогонках, но пока что они ни разу не сумели даже закончить дистанцию. Ее поручения Карандже особенно ненавистны: чаще всего она посылает его в африканские лавки за мясом для своих собак.

Он с мрачным видом катил на дребезжащем велосипеде. «Обязательно скажу Томпсону, что не намерен больше служить у него на посылках…» По правде говоря, Каранджу не столько огорчала пустячность поручений, сколько опасение лишиться авторитета в глазах служащих-африканцев. Но, впрочем, он готов был смириться с чем угодно, лишь бы сохранить расположение белых, которого он добивался годами. Оно служило источником его власти над другими. Африканцы, работавшие в Гитхиме, верили, что достаточно одной его жалобы, чтобы человека уволили. Каранджа знал, что его боятся. Когда африканцы заходили в библиотеку, он метал в них ледяные взоры, отпускал колкие замечания, рычал, вечно держал их в страхе и неуверенности. А в душе боялся, предчувствуя, что самому, может, придется заискивать перед ними.

Аккуратно подстриженная живая изгородь опоясывала бунгало Томпсонов. Арка ворот заросла плющом. В большом саду за домом пламенели гвоздики и бугенвиллии, желтели золотые шары. Но даже среди этого буйства красок в первую очередь в глаза бросались розы — предмет особых забот миссис Марджери, красные, белые, сиреневые — всех цветов и оттенков. Вот и сейчас хозяйка в саду. Увидела Каранджу и подошла к воротам. На ней светлые брюки и блузка, обтягивающая острые груди.

— Зайди-ка, — сказала она лениво, прочтя записку от мужа. Марджери одурела от скуки. Слова сказать не с кем. Раньше у нее были слуга и садовник. Иногда она бранила их, и ее крик разносился на всю улицу. Но недавно оба взяли расчет, и тут только Марджери почувствовала, как они ей были необходимы.

Каранджа изумился: никогда раньше его не звали в дом. Он присел на краешек стула, положив подрагивающие руки на колени, и принялся шарить глазами по стенам и потолку — лишь бы не глядеть на хозяйкин бюст.

Марджери наслаждалась своей чувственной властью над ним. Она часто видела его раньше, но ей никогда и в голову не приходило, что он мужчина. Теперь он внушал ей острое любопытство. Что за мысли у него в голове? Что он думает об этом доме? О Свободе? О ней?.. Марджери дала волю воображению. Ей стало жарко, и она поднялась с кресла, слегка сердясь и удивляясь охватившему ее непонятному волнению и дрожи.

— Кофе, чай?

— Я… должен идти! — выпалил Каранджа. Действительно, ему пора.

— Выпей кофе. Миссис Дикинсон не будет сердиться. — Она улыбнулась, чувствуя себя словно бы его сообщницей и радуясь новому ощущению.

— Ну спасибо, — пролепетал он, ерзая на стуле, явно томясь и поглядывая на дверь. Даже теперь он йе осмеливался сесть поудобнее, прислониться к спинке. И в то же время ему безумно хотелось, чтобы кто-нибудь из африканцев увидел его сейчас: белая женщина, жена административного секретаря, угощает его кофе!

Марджери позвякивала посудой на кухне. Ее смущало и радовало непроходящее волнение. Лишь однажды довелось ей ощутить нечто подобное. Она танцевала с доктором Ван Дайком в гитхимской гостинице. Это было вскоре после инцидента в Рире. Он дышал на нее перегаром, но ей и это в нем нравилось. Когда после танцев он повез ее кататься, она уступила ему, впервые ощутив жуткую прелесть бунта…

Посидев один в пустой гостиной, Каранджа мало-помалу пришел в себя, нужен мне ее кофе!.. Пусть лучше скажет, правда ли, что они с мужем собираются домой, в Англию… Каранджа несколько раз порывался задать этот вопрос самому Томпсону, но в последний момент неизменно трусил. Сердце его начинало бешено стучать, и он, прикусив язык, норовил прошмыгнуть мимо, делая вид, что торопится по важному делу. Он боялся даже представить, что будет, если слухи окажутся верными. Пока сам Томпсон не скажет, еще есть надежда. Неужто и впрямь пришел конец власти белых? Томпсон всегда был для Каранджи воплощением силы и мужества. Как же это можно, чтобы Томпсон уехал?

Вернулась Марджери с двумя чашками кофе.

— Тебе с сахаром?

«Да разве можно пить эту отраву иначе?»

— Нет, спасибо, — оробев, пролепетал он, чувствуя, что так и не осмелится задать мучивший его вопрос.

Марджери уселась в кресло напротив Каранджи, скрестив ноги. Чашку она поставила на подлокотник. Свою Каранджа крепко сжимал обеими руками, боясь пролить кофе на ковер. Каждый раз, поднося ее к губам, он внутренне содрогался.

— Сколько у тебя жен? — Это был ее излюбленный вопрос в разговоре с африканцами. Подумать только, у последнего повара их было три! Каранджа вздрогнул, словно Марджери задела едва зажившую рану, Мумби…

— Я не женат.

— Вот как? Я-то думала… Когда же ты купишь себе жену?

— Не знаю.

— Ну, а хотя бы подруга — ты понимаешь, о чем я говорю, — у тебя есть? — Ее разбирало любопытство. Голос звучал так проникновенно, и Каранджа не выдержал. Может, она поймет, посочувствует ему…

— Была у меня девушка… Я… я любил ее, — набравшись смелости, выпалил он и сгоряча глотнул слишком много кофе. «Ну и горечь!..»

— Почему же вы не поженились? Она умерла или…

— Она мне отказала.

— Ах, прости! — Марджери и впрямь ему сочувствовала. Каранджа очнулся, вспомнил, где он.

— Можно, я пойду, мэмсахиб? Что-нибудь передать господину?

Марджери успела позабыть, зачем, собственно, пришел Каранджа. Она еще раз прочла записку.

— Ничего не надо, спасибо, — сказала она, провожая его до двери.

Каранджа вышел из дома Томпсонов ровно в полдень Рана, потревоженная Марджери, надсадно ныла в груди. Но постепенно боль улеглась, и он пришел в неплохое расположение духа. Шаль, что Мваура не видел. И слуг у Томпсонов нет, рассказать некому. А самому Карандже могут и не поверить.

Приближалось Еремя обеденного перерыва, поэтому, не заходя на службу, Каранджа отправился в африканскую харчевню, вновь и вновь перебирая в памяти мельчайшие подробности беседы с миссис Томпсон, смакуя даже горький привкус кофе во рту.

Харчевню «Друг до гроба» называли просто «Друг». Неоштукатуренные кирпичные стены были покрыты жирным налетом грязи, мухи роились на них, на потолке, жужжали над ухом, садились на миски и чашки, занимались любовью. На колченогих столиках стояли искусственные розы в пустых консервных банках. Через всю стену было начертано: «Придите ко мне, страждущие, и аз успокою вы». На клетушке кассира в рамке под стеклом висели стихи:

С первых дней творенья миром правит ложь.

Где под этим солнцем честного найдешь?

Я словам не верю, не даю в кредит.

Денежки на бочку — будешь пьян и сыт![3]

«Друг» был единственным в Гитхиме заведением, где африканцам продавали спиртное.

Первым, кого увидел Каранджа еще с порога, был Мваура. «Не стоит плодить врагов», — обычно думал Каранджа, остывая после ссор.

— Забудем о том, что было, — сказал он теперь с напускной теплотой и непринужденностью. — Маленькая размолвка меж друзей, с кем не случается! Работа такая нервная, ответственная — этикетки для ученых книг. Войдет кто без стука — и готово, этикетка испорчена! А ведь библиотекарша — сущий изверг. Думаешь, зря от нее муж сбежал? Эй, официант, два стакана чая, живо! В Рунгее давно не был.


Джон Томпсон в тот день в Найроби так и не выбрался. Даже в обеденный перерыв он не выходил из своего кабинета — делал вид, что работает. Время от времени он вставал, долговязый, типичный англичанин, подходил к шкафу, вытаскивал одну из папок и возвращался к столу. Его худое обветренное лицо с выцветшими глазами при этом хранило отсутствующее выражение, мысли витали далеко, хотя тонкие пальцы привычно ощупывали каждый листок в папке, прежде чем поставить ее на место. Изредка он задумчиво водил ладонью по щекам, собирая кожу в складки у рта; блуждал взглядом по чистой промокашке, авторучке, вазочке для карандашей, чернильному прибору — все на своих местах, потом переводил глаза на потолок, беленные известкой стены, словно доискиваясь до сокровенной причинной связи окружающих его вещей. В голове был полный сумбур.

Откинувшись на спинку кресла, он развернул свежий номер «Ист африкэн стандард», старейшей ежедневной газеты в Кении. Пробежав сообщения о назначенных на четверг торжествах, он вздрогнул от смутного ощущения измены, предательства. Он не мог бы сказать, что именно вызывало это чувство. Пожалуй, та готовность смириться с происходящим, которая сквозила в тоне статей, появлявшихся в газете в последнее время. Вот недавно на первой полосе поместили портрет новоиспеченного премьер-министра… Увидев его, Томпсон зажмурился и поскорее перевернул страницу. Потом он устыдился своего поступка, но все же не мог заставить себя вновь взглянуть на фотографию. Томпсон уже знал, что на празднике Независимости королеву будет представлять герцог Эдинбургский. Любое напоминание об этом отзывалось в душе тоскливой болью. Герцог вынужден будет глядеть на то, как опустился британский флаг, чтобы никогда уже не реять впредь над этим берегом Альбиона. Еще горше делалось Томпсону, когда он вспоминал, как королева — в то время принцесса — приезжала в Кению в пятьдесят втором году. Томпсон, он был тогда районным комиссаром, удостоился чести пожать ей руку. Сердце рвалось из груди. Он готов был для нее на все, с радостью встретил бы смерть, лишь бы доказать свою преданность всему тому, что воплощала принцесса, ее улыбка. Томпсон отбросил газету и встал. В повлажневших глазах горел отблеск пережитого восторга. Он подошел к окну, бормоча про себя: «Ах, глупец, смешной, наивный глупец!»

Мимолетное волнение исчезло, осталась только тяжесть под ложечкой. Он глядел из окна на давно знакомый вид: рифленое железо на крышах лабораторий, левее — стеклянные домики теплиц. От шоссе к теплицам шла мисс Линд. Когда она скрылась за углом, из-за химической лаборатории выскочил коричневый с черными подпалинами дог и стремглав помчался догонять хозяйку. Справа, в тени библиотеки, расположилась на траве группа африканцев. По ту сторону лужайки за большими окнами химической лаборатории виднелись сложные переплетения стеклянных трубок. Как тихо и мирно здесь! А что будет после четверга? Месяц, от силы два — и теплицы и парники зарастут сорняками, от мензурок и колб останутся одни осколки на грязном цементном полу, а газон превратится в джунгли…

На поляну снова выскочил дог, обнюхивая траву. Вот он замер, повел мордой в сторону библиотеки.

Томпсон насторожился. Пес залаял и стрелой понесся через двор, прямо к сидевшим на траве африканцам. Те с криками бросились врассыпную. Один замешкался — и собака прыгнула на него. Человек пытался удрать, но пес прижал его к стене. Африканец нагнулся, рукой нашарил камень и поднял его над головой. Томпсон похолодел, ожидая самого худшего. Но тут появилась мисс Линд и позвала собаку. Томпсон перевел дух. Он испытывал легкое разочарование оттого, что так ничего и не случилось.

Выйдя из своего кабинета, он пошел по траве к библиотеке. Африканцы собрались на прежнем месте. Мисс Линд левой рукой держала пса за ошейник, а указательным пальцем правой укоризненно размахивала перед носом Каранджи.

— Мне за тебя стыдно! — говорила она, вкладывая в слова максимум презрения.

Каранджа исподлобья смотрел на нее со страхом и злостью. На лбу еще блестели капельки пота.

— Пес… пес сам бросился, мэмсахиб, — заикаясь произнес он.

— Не ожидала от тебя — швырять камни в мою собаку!

— Я… я не швырял…

— Какие же вы все лгуны! — перебила она его, обводя глазами собравшихся. Потом снова повернулась к Карандже. — Да ведь я сама видела камень у тебя в руке! Зря я вмешалась — он бы тебе задал перцу. Вот спущу его сейчас…

Подошел Джон Томпсон, африканцы расступились, пропуская его вперед. Мисс Линд перестала отчитывать Каранджу и улыбнулась Томпсону. Каранджа с надеждой поднял голову. Африканцы притихли, уставились на белого начальника… Внезапная тишина и обращенные к нему взоры действовали Томпсону на нервы. В памяти всплыл лагерь Рира и день, когда заключенные объявили голодовку. Сейчас он почувствовал ту же враждебность в воздухе. Главное — не терять достоинства. Ни на кого не глядя, он произнес первые пришедшие в голову слова на суахили:

— Я разберусь, — и тут же понял, что совершил ошибку. Фраза прозвучала как извинение, как уступка… Все заговорили разом, кричали и указывали на пса. Каранджа глядел благодарными глазами. Томпсон положил руку на плечо мисс Линд и увел ее.

Они шли по узкой галерее, соединявшей библиотеку с административным корпусом. Мисс Линд трещала без умолку. Томпсон точно не слышал; тени минувшего, события в лагере Рира, всплыв со дна памяти, прочно завладели им. «Свобода, Свобода, она вскружила им голову, даже лучшие из них отбились от рук».

Следовало бы рассказать ей, как было дело. Ведь собака могла искусать Каранджу. Секретарь местного отделения профсоюза африканских служащих не раз приносил жалобы на дога. Административный секретарь в ответе за все, в том числе и за отношения между сотрудниками и рабочими…

Очутившись на обнесенной проволочной изгородью делянке, усаженной молодыми деревьями, они сели на траву. Томпсон все тянул с началом разговора — ведь тогда придется объяснить свое бездействие, а его точно паралич разбил в предвкушении кровавого зрелища.

— Вообще-то черномазый не виноват, — начал он наконец. — Я видел, пес действительно сам на него бросился.

Как и большинство живших в Кении европейцев, Томпсон любил домашних животных. Особенно собак… В прошлом году они с Марджери ехали в Найроби в театр. По дороге из Гитхимы в столицу почти нет селений. Быстро темнело. Внезапно в свете фар на шоссе метнулась собака. Томпсон вполне мог затормозить или погудеть — времени было предостаточно. Но только крепче сжал руль. Боже упаси, он не хотел убивать пса, он внушил себе, что это неизбежно. Тоже оцепенение нашло на него, тот же столбняк. Раздался визг — и тут он очнулся, резко нажал на тормоз и, прихватив фонарик, вышел из машины. Вернулся назад, обшарил обочины, но собаки не нашел. Не было видно и крови. А ведь он четко ощутил глухой удар, услышал визг. Когда он вернулся, Марджери тихо всхлипывала, уткнувшись лицом в сиденье. Томпсон никак не мог совладать с охватившей его дрожью — ничего подобного с ним раньше не было.

— Надо посмотреть под машиной, — все еще плача, сказала Марджери.

Он снова вылез из автомобиля и заглянул под колеса — ничего. Они поехали дальше, и он все не мог прийти в себя, точно человека убил.

Когда дог накинулся на Каранджу, в голове Томпсона молнией пронеслось воспоминание об этом случае.

И теперь, рассказывая мисс Линд о происшедшем, он путался, не мог отграничить то, что было на самом деле, от пережитой им бури чувств.

Тут он с неудовольствием и чувством неловкости отметил, что мисс Линд почему-то плачет, и отвернулся. Дог, рыскавший вокруг них, остановился и поднял ногу у молодого камфарного деревца.

— Простите, — всхлипывая, выдавила мисс Линд, вытирая белым платочком слезы. Она была седая и старая, сухая кожа на лице шелушилась. Каждый день она одиноко блуждала по территории станции среди парников, лабораторий и теплиц, похожая на привидение.

— Не стоит расстраиваться из-за пустяков, — сказал он, не поворачиваясь, невольно глазами следя за псом.

— Я стараюсь сдерживаться, но я… я… ненавижу их. И ничего не могу с собой поделать. При одном их виде я тут же вспоминаю… вспоминаю…

Томпсон заерзал на траве, чувствуя страшную неловкость. Если бы можно было уйти! Но мисс Линд прониклась к нему внезапным доверием: в такие минуты люди делятся с посторонним всеми своими бедами и страхами. И она рассказала ему про то, что искалечило, осквернило ее жизнь.

Это случилось в дни чрезвычайного положения. Она жила тогда в Мугуге, в старом бунгало, утонувшем в густом кустарнике по самую крышу. Она любила этот дом, приют спокойствия и уединения. Несколько раз районный комиссар предлагал ей ради ее же безопасности переехать в Гитхиму или в Найроби, но она и слышать об этом не хотела: россказни о женщинах, убитых на пустынных фермах, не пугали ее. Совесть ее была чиста. Она приехала в Кению работать, а не заниматься политиканством. Она полюбила эту страну, ее чудесные ландшафты и климат и решила навсегда остаться здесь. И она никому не причиняла вреда. Ну верно, она частенько бранила своего боя, но зато она же делала ему подарки, покупала одежду, выстроила для него кирпичный домик позади бунгало и никогда не перегружала работой. Бой, хлипкий кикуйю родом из Рунгея, в армии, кажется, был поваром, но после войны долгое время слонялся без работы, пока не попал к ней. У нее был пес, который очень привязался к бою. Мисс Линд прямо-таки трогала их дружба.

И вот однажды темной ночью бой постучал в дверь в попросил скорее отворить. Она открыла, и на нее накинулись двое. Они поволокли ее в гостиную. И он шел за ними. Ее взгляд молил о помощи, но он только скалил зубы. Она думала, что они убьют ее, и, оправившись от первого испуга, примирилась со смертью. Но все было гораздо хуже… Говорят, что в таких случаях женщины либо отчаянно сопротивляются, либо теряют сознание. Но ей было отказано в этом благе. Она оцепенела от ужаса, но не лишилась чувств и запомнила все, что произошло, до мельчайших подробностей…

Спустя некоторое время тех двоих арестовали и повесили, но боя так и не нашли. Ей пришлось купить и натаскивать новую собаку, взамен прежней, которую слуга отравил в ту ночь. До сих пор ей чудится тяжелый запах распаленного мужского тела, безумные, дикие глаза. Нет, никогда она не забудет этого, до самой смерти.

Томпсон с трудом скрывал отвращение, которое внушал ему звук ее голоса, ее вид, самое ее присутствие. Они разошлись в разные стороны, точно стыдясь этого приступа откровенности. Внезапно им овладел страх, он злился на себя, наваждение какое-то! В памяти всплыли глаза собаки, выхваченные из тьмы автомобильными фарами. Куда она все-таки делась? Ну а если бы дог мисс Линд разорвал Каранджу в клочья, что тогда? Какую свирепую злость прочел он в глазах африканцев… И эта зловещая тишина… Как тогда в Рире… Заключенные молча сидели на земле, отказавшись от воды и пищи… Твердые как сталь. И глаза, повсюду глаза… Бессонные ночи, неотвязная мысль — как сломить их упрямство? В ночной тьме он видел их глаза… Такие же глаза были у африканцев, столпившихся у библиотеки.

В должности районного комиссара Джон Томпсон служил во многих провинциях Кении. Он был трудолюбив, его ценили за умение обращаться с африканцами. Перед ним открывалась блистательная карьера колониального чиновника. В первый же год чрезвычайного положения он получил назначение в концлагерь. Ему предстояло превращать бандитов мау-мау в лояльных подданных британской короны. И вот Рира стал его трагедией, его злым роком. Заключенные объявили голодовку в ответ их избили — так, вполсилы, но одиннадцать человек отдали богу душу. Каким-то образом этот факт попал в газеты. Томпсон был старшим офицером лагерной охраны, и его имя замелькало в мировой печати, его склоняли на все лады в палате общин. В один день он стал знаменит. Для расследования инцидента была создана комиссия, а его поспешно уволили с колониальной службы, которую он так любил, и пристроили на гитхимской станции. Томпсон до сих пор не оправился от удара. Вспоминая о Рире, он всякий раз заново испытывал тяжкое унижение.

И сегодня в глазах африканцев он точно читал свой приговор. Случись что-нибудь с Каранджей — и снова комиссия, с той только разницей, что теперь в стране черное правительство.

Нет, сегодня нечего и думать о делах. Завтра он все закончит. Закрывая окно, он вновь вспомнил давешнее и содрогнулся. В конце коридора его ждал Каранджа. Что ему надо? Что ему надо?

— В чем дело?

— Я отнес письмо.

— Ну и что?

— Хочу сказать вам спасибо.

Томпсон вспомнил, как Каранджа изворачивался перед мисс Линд. Холодно взглянув на него, Томпсон пошел к выходу. Потом передумал, окликнул Каранджу.

— Что касается собаки…

— Да, сэр.

— Не беспокойся. Я этим займусь.

— Спасибо, сэр.

И Томпсон зашагал дальше, кипя от бешенства. Дожили! Приходится лебезить перед Каранджей!

На глаза навернулись злые слезы. Ничего не видя вокруг, он кинулся к машине, прошлым, к разным пустякам, вроде сегодняшнего эпизода с собакой.

— Хорошо провел время в Найроби? — Как ни была Марджери занята собой, она уловила беспокойство мужа.

— Так и не удалось выбраться.

— Почему?

— Работы много накопилось, — буркнул он, укрывшись за старым номером «Панча».

— Но теперь-то уж, надеюсь, конец?

— Я просмотрел архив. Осталось ответить на несколько срочных писем. И тогда все, можно сдавать дела.

— Нашли кого-нибудь на твое место?

— Пока нет…

— А вдруг это будет африканец? Я слышала, они прямо помешались на африканизации.

Он дернулся, словно его булавкой укололи, журнал свалился на колени. Видение, представившееся ему днем, возникло вновь и стало еще ярче. Разбитые мензурки и колбы на полу, горы писем, оставшихся без ответа, пыль, клочки бумаги, запустение… Для кого он старался, приводил дела в идеальный порядок? Чужой человек придет в его кабинет, сядет в его кресло. Он заранее ненавидел своего преемника. Подобную мучительную боль испытывают люди, уверовавшие в свою незаменимость, когда оказывается, что их школа, университет или клуб готовы расстаться с ними без сожаления ради легкомысленных и беспечных новичков. Даже вещи, к которым ты привык, отказываются от тебя. Он злобно глянул на супругу. Пожалуй, и она способна предать его. Если бы он погиб в Рире, или в лесу Киненье, или просто вдруг окочурился, разве бы она не вышла снова замуж? Он сбросил «Панч» с колея и зашагал к двери, так ничего ей и не ответив. Через некоторое время он вернулся со стопкой старых записных книжек и бумаг и принялся разбирать их.


Марджери встала и пошла на кухню мыть посуду. Убирая чашку мужа, она умышленно замешкалась. Ей вспомнилось время, когда он еще не поступил на колониальную службу. Тот Джон делился с ней решительно всем, заражая ее своим оптимизмом и радужными надеждами. Он только что вернулся в Оксфорд из армии, с африканского фронта. Растроганная воспоминаниями, она готова была приласкать его, разгладить морщинки, отвлечь от тягостных мыслей. Но порыв длился лишь какую-то долю секунды. Торопливо собрав на поднос чашки, она ушла на кухню. Когда же, собственно, началось отчуждение? Быть может, виною всему его работа? Ведь, вступив на службу, он только и помышлял что о карьере. Его душа закрылась для нее, лицо сделалось непроницаемым. В конце концов в ней не осталось и крупицы чувства к нему. Когда стряслось это несчастье в Рире, она старалась как-то поддержать, приободрить его, но ловила себя на том, что не испытывает к мужу искреннего сочувствия. Ей были безразличны его заботы. Наблюдая за его усилиями выдвинуться, она ощущала стыдливую неловкость, словно ребенок, увидевший вдруг, как взрослый дядя с сачком неуклюже гоняется за бабочкой.

Марджери обладала счастливой способностью ни над чем не задумываться надолго. Вот и теперь она еще не кончила мыть посуду, как ее мысли перескочили на то, что было утром, и она вновь ощутила ту же горячую дрожь. «Как странно… — размышляла она, припоминая во всех подробностях встречу с Каранджей. — Быть может, это оттого, что я навсегда уезжаю из Африки? Или это признак старости? Африканская жара так пагубно влияет на женщин…» Она грустно улыбнулась. Неужто и в этой кухоньке она в последний раз и никогда уже больше не увидит Гитхимы? Никогда… А что станет с садом при новом хозяине? Каждый уголок в доме, мебель, стены так много значили для нее. За годы их многочисленных переездов из одной провинции в другую ни к одному дому не привязывалась она так, нигде не чувствовала себя такой легкой, раскованной, окрыленной.

В Гитхиме она встретила доктора Дайка, и в ней шумно пробудилось нечто такое, чего она в себе даже не подозревала. При виде его она забывала обо всем, ее охватывало веселящее, живительное изнеможение. Она прощала ему даже это омерзительное пьянство, этот грубый, мужицкий хохот. Он был полной противоположностью Джону, который всегда безукоризненно одевался, безукоризненно держался и ни разу в жизни не выпил лишнего. Словно подменили Марджери… Таинственность, риск, бунтарская радость бросить вызов приличиям и условностям только усиливали привлекательность их связи. Восторг первой ночи, восторг секунд, сотканных из страха, любопытства, изумления…

Джона вызвали по делу. Забыв о ней, он уехал с вечеринки, и она поняла, что это неизбежно… Ван предложил отвезти ее домой, и она едва удержалась, чтобы не сжать ему руку в знак признательности. Он остановил машину в молодом перелеске, она смежила веки, прильнув к его губам.

— Пойдем на заднее сиденье, — шепнул он ей на ухо.

— Ах, только не сегодня…

— Сегодня, сейчас, — перебил он, сдирая с нее платье.

Она боязливо покорилась, теснее прижалась к нему, выдохнув только:

— Не делай мне больно!

Судорожные движения его тела заглушили крик, ей показалось, что весь мир летит в бездну. В лесу было темно и тихо, только непрерывно трешали цикады. Потом она плакала, со страхом думая о том, как посмотрит в глаза мужу.

— Чего ты плачешь?

— Муж!..

— Да ну его к черту!

Их роман не был ни счастливым, ни безмятежным. Она все время ревновала. На вечеринках он вечно болтал и смеялся с другими женщинами, но не устраивать же ему сцены при всех! И она выкрикивала ему обиду с глазу на глаз, в дорогие краденые секунды, отпущенные для счастья. Однажды Джон уехал в Уганду на какую-то конференцию. Доктор Ван пришел к ней. В тот вечер он вдруг заговорил о метеорологии. Он был трезв, обходился без ругани. В его голосе был даже оттенок гордости за свое дело.

— Многие не отдают себе отчета в том, что значит быть синоптиком в Кении. В других странах, в Англии скажем, где рельеф относительно ровный, легче установить, куда сместятся зоны с низким давлением. А в Кении из-за пересеченной местности смена давления происходит резко и неожиданно, и предсказывать здесь погоду чрезвычайно трудно.

— Но есть же тут и свои преимущества?.

— Безусловно. Работать в Кении или в Южной Африке удивительно интересно, приходится учитывать столько особенностей!

Разговор увлек ее. Перед нею открылся новый мир, куда многообразнее и шире ее школьных познаний о дождемерах, изобарах, флюгерах, зонах низкого давления и воздушных потоках. Оказалось, что он родился и вырос в Южной Африке, работал в Родезии, но повсюду чувствовал себя не в своей тарелке. И он как неприкаянный кочевал по всему континенту, пока не очутился в Гитхиме. По глубокому убеждению Марджери, только пьянство примиряло его с действительностью и самим собой.

Это был единственный серьезный разговор. Уже в следующий раз она начала выпытывать у него подробности его прежних романов.

— К черту! Что я, твой муж, что ли? — раскричался он и ушел. Было уже очень поздно, она чувствовала себя одинокой и несчастной. «Видеть его больше не хочу!» — внушала она себе. А утром отослала ему записку, умоляя прийти.

На нее часто находили приступы безжалостного самоанализа. Она пыталась взглянуть на свои отношения с мужем беспристрастно, со стороны. Без сомнения, Джон значил для нее очень много и она принадлежит ему до конца. Но разве весь смысл замужества лишь в этом? Утопая в трясине ненависти к себе, раздираемая чувством вины, она проникалась нежностью к мужу. Ее охватывало желание сознаться ему, исповедоваться, облегчить душу раскаянием. В такие минуты она презирала Дайка. Но чем сильнее разгоралась ее ненависть, тем яснее она сознавала его власть над собой. Она нуждалась в нем, ее влекла эта бездна диких и необузданных, неведомых дотоле страстей. Ревнивый страх не давал ей покоя — вдруг он изменяет ей?

А потом его сшиб поезд. К удивлению своему, она не испытала даже грусти. Напротив, ее первым чувством было блаженство вновь обретенного покоя. И только спустя некоторое время ее обуяла неясная тревога — так бывает с человеком, который чувствует, что обронил, потерял какую-то вещь, но не знает, что именно. Она вновь занялась цветами, а то совсем было забросила это увлечение.

Обрывки мыслей и воспоминаний роились в голове у Марджери, пока она мыла посуду. Печаль и горечь уступили место усталой, привычной досаде на мужа. Свобода вторглась в их судьбу, приходится начинать жизнь заново, а он молчит, как сыч, и ведет себя так, словно ничего не случилось. Супруги должны делиться друг с другом своими мыслями, заботами… Нет, сегодня она заставит его заговорить! Вытерев посуду, Марджери направилась в гостиную. Джон просматривал записные книжки, делал какие-то пометки на листе бумаги. Пальцы у него подрагивали. Наклонившись, она обвила его шею, прикоснулась губами к мочке уха. Она изумлялась собственной отваге, ничего подобного не случалось вот уже несколько лет. Но тут ее решимость внести наконец ясность в их отношения исчезла так же внезапно, как и появилась.

— Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

— Не засиживайся, — сказала она, отправляясь в спальню.


Впервые Томпсон попал в Восточную Африку в составе полка королевских стрелков во время войны. В 1942 году он участвовал в мадагаскарской кампании. Потом, вплоть до сорок пятого, служил в Кении. Вернувшись в Англию, он возобновил прерванные войной занятия в Оксфорде. И тогда-то, роясь в старинных книгах, он ощутил, как в нем пробуждается интерес к истории становления Британской империи. Поначалу этот интерес был сугубо познавательный, без тени какого бы то ни было личного отношения. Но как-то, раскрыв Киплинга, Томпсон вдруг понял, что создан для великих свершений. Это было, как вспышка молнии, как чудесное озарение. Да, судьба его предначертана свыше. Он с жадностью перечитывал биографию лорда Лугарда[4], снова и снова листал его труды. И наконец случайная встреча с двумя студентами-африканцами превратила его смутные искания в конкретную программу действий. Они беседовали о литературе, об истории, о войне, и африканцы из британской колонии расточали похвалы исторической миссии Англии. Эти сыновья вождей с тогдашнего Золотого Берега проявили тонкое понимание искусства, разбирались в истории и литературе не хуже, чем он сам. Томпсон пришел в восхищение. Его ум лихорадочно заработал. Вот два африканца, которые ни одеждой, ни речью не отличаются от англичан. В их суждениях нет и намека на пресловутую иррациональность ума и предрассудки, приписываемые африканским и восточным народам. Все это вытеснили три основных принципа западного мышления: здравый смысл, логика, чувство меры. Поразительно, африканцы гордились английской историей и британскими традициями, как своими собственными! Томпсона охватило волнение, точно он стоял на пороге великого открытия. Что же значат эти традиции? Он бился над этим вопросом дни, недели, месяцы… Как-то ночью, не в силах заснуть, в чрезвычайном возбуждении, он наконец облек свои неясные намерения в форму четкой идеи.

«Сердце переполнилось счастьем, — писал он позднее. — В какой-то миг меня осенило, что создание Британской империи суть воплощение великой нравственной идеи. В конечном итоге возникнет единая британская нация, которая сплотит людей разного цвета кожи и разного вероисповедания на основе справедливейшего представления об изначальном равенстве всех. Яркий свет растопил окружавший меня мрак…»

Превратить народы Британской империи в одну нацию! Вот в чем ответ сразу на множество вопросов. Не ради ли этой цели гибли тысячи африканцев на войне с Гитлером?

Он решил изложить свои мысли на бумаге, и ему сразу пришло в голову название будущей книги: «Просперо[5] в Африке». Он попытался доказать, что англичанам свойствен некий особый взгляд на мир, отличные от других воззрения на устройство общества и отношения между людьми. Но эти идеалы можно привить другим народам — достаточно изменить социальные и культурные условия их существования. «Просперо в Африке» явится обобщением опыта британского колониализма, всей истории колониализма, от Древнего Рима до наших дней.

Томпсон стал поклонником французской политики ассимиляции, хотя к самим французам относился весьма критически. Он решительно отверг идею косвенного управления, предложенную «этим ретроградом» Лугардом.

«Мы должны избежать ошибок французов, подвергших ассимиляции лишь горстку избранных. Объектом предлагаемой грандиозной программы перевоспитания станут африканские и азиатские крестьяне. Ведь и в Англии были низшие классы — фабричные рабочие и крестьяне. Однако они уже давно превратились в равноправных членов общества!»

Томпсон с жаром излагал свои идеи Марджери. Ее покоряло грустное, аскетическое выражение его лица. Она восхищалась его умом, нравственной силой и целеустремленностью. Однажды во время прогулки по Лондону они остановились у входа в Сент-Джеймс-парк и замерли, глядя на Вестминстерское аббатство и палату общин. Марджери склонила голову ему на плечо, и он теперь знал: она пойдет за ним хоть на край света. Через несколько лет чета Томпсонов отправилась в Восточную Африку, не подозревая, что окажется в самом центре драмы, которую судьба уготовила английскому колониализму.

«Я в восторге, — писал он в дневнике по прибытии в Момбасу. — Какое счастье снова очутиться на красной земле Кении! Я был здесь в годы войны, и мне понравился климат. Тогда я и мечтать не мог, что приеду сюда вновь со столь почетной миссией…»

И вот эта запись снова перед ним, накануне отъезда из Африки. Прикосновение Марджери всколыхнуло воспоминания об огне, который бушевал в нем в ту пору. Безграничная вера в британский империализм побудила его однажды заявить, что управлять людьми означает владеть их душами. Он сказал это в обществе офицера, за ужином в гостинице «Нью-Стенли». Вернувшись домой, он поспешил занести свое изречение в дневник. Не то чтобы он вел дневник в общепринятом смысле. Нет, скорее, это были просто записи, которые он делал время от времени, надеясь использовать их в дальнейшем в своем философском трактате. Сейчас он листал эти заметки, останавливаясь на некоторых строках, особенно созвучных его настроению.

«…Окрестности Нъери — это горы, холмы и глубокие ущелья, сплошь поросшие непроходимыми лесами. Величественные деревья, естественно, приводили в трепет первобытные умы. Мрак и таинственность леса побуждали дикарей обращаться к магии и ритуалам…»


«Что же такое мау-мау?..»


«Д-р Альберт Швейцер говорит: „Негр — это дитя, а с детьми нужна строгость“. Я служил в Нъери, Гитхиме, Кисуму, Нгонге. Я с ним согласен…»


«Я снова в Нъери. Переводим крестьян в укрепленные деревни, чтобы изолировать население от террористов. Сегодня, когда мы жгли хижины в опустевшей деревне, я подумал, что моя жизнь зашла в тупик…»


«Полковник Робсон, возглавлявший колониальную администрацию в Рунгее и Киамбу, зверски убит. Меня посылают вместо него в Рунгей. Пора прибегнуть к палке. Ни одно правительство не может мириться с анархией, допускать разгула страстей и дикости. Мау-(чау — это зло. Если его не подавить в зародыше, погибнут все ценности, на которых зиждется здесь наша цивилизация…»


«Каждый белый человек в единоборстве с африканцем подвергается ежедневной и ежечасной угрозе постепенного морального опустошения. Д-р Альберт Швейцер».


«Африканцы поистине непостижимы. Вчера ко мне в кабинет пришел один из них и выдал лидера террористов, которого мы давно разыскиваем. Я был уверен, что он лжет, пытаясь либо нас завлечь в ловушку, либо выгородить себя. Уж не насмехается ли он надо мной? Он держался естественно, но ведь любой африканец — прирожденный актер, и поэтому они лгут с чрезвычайной легкостью. И вдруг — сам не знаю, что со мной стряслось, — я плюнул ему в лицо…»


Томпсон очнулся, глядя на исписанный лист невидящими глазами. До инцидента в Рире перед ним открывался широкий и светлый путь наверх, И только теперь, в Гитхиме, он ощутил всю иронию судьбы. Какая язвительная насмешка заключена в том, что супруг королевы будет почетным гостем на церемонии провозглашения Свободы.

Прикосновение жены всколыхнуло воспоминания о прошлом, но и они отравлены иронией. Ну, предположим, он достиг бы вершины, стал комиссаром провинции или даже губернатором. Все равно теперь он лишился бы всего этого, как лишается уютного дома и своего кабинета в Гитхиме. Страна уплывает из рук.

Так пускай дуры вроде мисс Линд остаются здесь. Рано или поздно им дадут пинка под зад. С него довольно! Он подал в отставку, чтобы уехать до Свободы. Он не станет дожидаться, пока черномазые слуги будут вытаскивать белых за ноги из спален… Тут он вспомнил сегодняшний рассказ мисс Линд и то, как заискивал перед Каранджей. Надо поговорить с Марджери. Она как будто снова поверила в него… Он читал это в ее глазах. Она поможет ему забыть все, выстоять… Душа выжжена дотла. Нужно перебороть себя. Сердце трепетало в страхе и надежде перед великой исповедью.

Он тихонько приоткрыл дверь в спальню и вошел, не включая свет. В темноте будет легче. Человек живет, чтобы все время умирать и рождаться вновь. Он нащупывал путь в плотной, обволакивающей тьме, вытянутые вперед руки дрожали. Добравшись до постели, он понял, что Марджери уже спит, и вдруг ощутил огромное облегчение, теплую признательность к ней. Он лёг, но еще долго-долго не мог уснуть.

VI

— На бога надейся, а сам не плошай, — самодовольно поучают других баловни судьбы, которым жизнь дарит одни улыбки. Тысячи людей, не жалея сил, стараются следовать этому совету, да без толку: их крепко держит нужда. Но Гиконьо был действительно всем обязан самому себе. Лагеря его многому научили, говорили жители Табаи.

Когда, пройдя все круги ада — длинную цепочку лагерей, которую англичане окрестили «трубопроводом», — он вернулся домой, у него и имущества-то было — старая пила да молоток. К счастью, в ту пору, убирали урожай и на плотников был спрос. Многие строили себе амбары, склады для кукурузы, бобов и картофеля. Люди не забыли, что за плотник Гиконьо, и посыпались заказы. Работал он на совесть, никого не подводил, но и от заказчиков требовал аккуратности. Богатый, бедный — плати в срок. Правда, беднякам он устанавливал сроки подлиннее. Но в назначенный день — вынь да положь! До лагеря он не был таким, вздыхали люди, но шли к нему, уважая за честность и исполнительность.

Вместо того чтобы ухлопать денежки на одежду для себя, на наряды жене и матери, Гиконьо взял пример с индийских торговцев. Во время уборки скупал кукурузу и бобы, их чуть не даром отдавали. Он рассуждал так: женщины голодали и бедствовали целых шесть лет, стало быть, и еще несколько месяцев потерпят.

Урожай собрали, и Гиконьо перебивался случайными заработками, дожидаясь своего часа.

В Табаи и в соседних с Рунгеем деревнях осенних припасов хватает до января. Потом, как правило, месяц, а то и два лютует засуха, и лишь в марте наступает сезон длинных дождей. Но еще проходит время, пока хлеба созреют. И вот тут-то Гиконьо забросил плотницкое ремесло и пустился в коммерцию. Каждый день чуть свет отправлялся на базар и покупал один-два мешка кукурузы у крестьян из Рифт-Вэлли по оптовым ценам. Дальше дело было за женщинами: Мумби с матерью сбывали кукурузу в розницу, орудуя вместо весов мерой — маленькими калабашами. На вырученные деньги Гиконьо снова покупал один-два мешка, отчаянно при этом торгуясь, и опять за дело принимались женщины. Вся выручка пускалась в оборот. Если подвертывался случай, Гиконьо перепродавал кукурузу оптом, мешками и, конечно, не оставаясь внакладе. С покупателями Гиконьо был чрезвычайно вежлив и обходителен. Говорил вкрадчиво, умел убедить любого, всегда готов был извиниться, никого не заставлял ждать. Ведь покупатель — это деньги. Особенно он расположил к себе женщин. «И язык хорошо подвешен, и совести не занимать», — расхваливали они его по всему базару. Терпеливо выждав, покуда кукурузы почти ни у кого не останется, Гиконьо в подходящий момент выбрасывал на рынок свои запасы, до предела взвинчивая цены.

Это был не легкий кусок хлеба. Мужчины поднимали его на смех: «Трется между юбками! Торговля — женское занятие». Но когда дела его пошли на лад, насмешники призадумались. Кое-кто даже последовал его примеру. Но не всем везло.

Мало-помалу Гиконьо сколотил не бог весть какой, а все-таки капитал, и матери в Табаи ставили его в пример своим детям: «Теперь его жена и старуха мать дома посиживают. Им не приходится, как другим, целыми днями торчать на рынке. А все потому, что Гиконьо не какой-нибудь лодырь, — не подражал англичанам, не валялся в постели до полудня».

Что верно, то верно — Гиконьо вставал рано. Ни в радости, ни в горе не забывал он о главном. Так было и наутро после посещения Муго. Проснувшись раньше птиц, Гиконьо отправился на другой конец нагорья, в Кирииту, за овощами на продажу. В Найроби у него была постоянная клиентура. Овощи приносят недурной доход — надо только уметь подмазать полицейских. И по дороге в город и на рынке гляди не зевай: полисмены норовят придраться к африканцу из-за любой ерунды. Европейцев и азиатов не трогают… В стране провозгласили самоуправление, а порядки в полиции прежние.

Водить машину Гиконьо не умел, ему приходилось нанимать шофера и грузчика тоже. Но Гиконьо не спускал с них глаз и даром денег не платил.

В полдень он уже заседал в комитете, который ведал украшением площади, где в День свободы состоятся торжества. На вторую половину дня у него была назначена встреча с депутатом парламента от их округа. С месяц назад Гиконьо и еще пятеро крестьян надумали купить в складчину ферму мистера Бэртона.

Мистер Бэртон одним из первых приехал в Кению. Тогда закончили постройку железной дороги до Уганды и правительство привлекло в колонию белых поселенцев, бесплатно раздавая им землю.

Здесь родились дети мистера Бэртона, здесь они ходили в школу. Потом он отправил их в Англию, в университеты и колледжи. Назад вернулись лишь один сын и дочка, остальные осели в Европе. Сын служил теперь в управлении крупной нефтяной компании в Найроби. Для старика Бэртона Кения давно стала родным домом. Он ни разу не съездил в Англию навестить родных или подлечиться, как это делали другие. И никогда бы он с места не двинулся, если б не правительство, всерьез вознамерившееся передать власть черным. Подобно многим английским поселенцам, мистер Бэртон до последней минуты не мог поверить, что такое в самом деле произойдет. А теперь ему ничего не оставалось, как продать землю, которую он так любил и в которую вложил столько труда, и отправиться в Англию.

Гиконьо уже успел повидаться со старым Бэртоном и обо всем с ним потолковать. Компаньонам удалось наскрести лишь половину назначенной суммы (старик требовал наличные), и Гиконьо решил обратиться к депутату, чтобы с его помощью получить правительственную ссуду. Депутат выслушал его с важной миной на лице, делая пометки в блокноте. «Молодцы, подлинный дух взаимопомощи, харамбе![6]» — воскликнул он и, прощаясь, крепко пожал Гиконьо руку.

Кончилось заседание комитета, и Гиконьо, полный надежд, заторопился на автобус в Найроби. Над ветровым стеклом машины было выведено: «Усердное дитя». Хозяин автобуса, местный, рунгейский, изрядно поднажился во время войны за независимость. Один из тех, кто сотрудничал с колониальной администрацией, а в награду получал торговые лицензии и ссуды «на открытие собственного дела».

По радостному поводу ехал Гиконьо в Найроби, а все-таки жаль было терять время. Но что поделаешь — редкий депутат задерживался в своем округе. Только их выберут, глядь — они уже в Найроби, а к своим избирателям и носа не кажут. А если когда и нагрянут, то для того лишь, чтобы собирать митинги и горлопанить…

При въезде в Найроби автобус остановили двое черных полисменов. Один потребовал у шофера права, а другой стал пересчитывать пассажиров. Их оказалось на два человека больше, чем положено. Тогда кондуктор, подмигнув полисменам, вышел с ними из автобуса, а водителю махнул рукой. Тот быстро отъехал на несколько ярдов и остановился. Вскоре запыхавшийся кондуктор вскочил на подножку, и «Усердное дитя» покатило в город. «Им не хватало двух шиллингов на чай», — под дружный хохот пассажиров объяснил кондуктор.

По обеим сторонам улицы Принцессы Елизаветы, только что переименованной в проспект Свободы, развевались черно-красно-зеленые кенийские знамена и флаги других африканских государств. От счастья и гордости сердце Гиконьо затрепетало, как эти флаги на ветру. На миг он даже забыл, зачем приехал в город. Сойдя с автобуса, он шагал по авеню Кениаты, и у него было такое чувство, словно весь город принадлежит ему. Раньше улица называлась авеню Дела-мера и над нею высилась статуя гордого лорда. Теперь статую Деламера убрали, а на ее месте построили фонтан. Вокруг него собралась толпа, такая большая, что даже выплеснулась на лужайку у входа в гостиницу «Нью-Стенли». Люди восхищенно показывали пальцами на падающие крутыми дугами струи. «Словно мальчишки соревнуются, кто выше», — сказала женщина рядом с Гиконьо. Вокруг засмеялись. Что и говорить, Найроби готов к торжествам! И Гиконьо решил, что, когда вернется домой, расскажет об этом землякам. Надо и Рунгей украсить так, чтобы перед соседями не осрамиться.

Он пересек Гавернмент-роуд, свернул на улицу Королевы Виктории, и снова заработал его практический ум. Когда он попадал на эти улицы, его всегда неприятно поражало, что в центре Найроби нет ни одного магазина, принадлежащего африканцу. Вот в Кампале, рассказывал ему Кариуки, не так. А Найроби никогда и не был африканским городом. Всей деловой и общественной жизнью здесь заправляют белые и индийцы. Африканцы годны лишь на то, чтобы мести улицы, водить автобусы, оставлять последние пенсы в индийских лавках, а к вечеру убираться восвояси, на далекие окраины…

У здания, где помещалась приемная депутата, гудела целая толпа посетителей, но его самого не было. Так уж повелось — важные персоны редко держат слово и являются на встречу в назначенный час. Бывает, что избиратели неделями караулят своего депутата, да так и не могут попасть к нему.

— С богом свидеться легче, — жаловались женщины в очереди.

— Ты, сестра, по какому делу?.

— За сына хлопочу. Хочет в Америку поехать, учиться.

— А ты?

— Дома неприятности. В прошлую субботу мужа арестовали — налоги не уплатил. А чем платить? Работы нет. Детишек из школы забрали. Школа ведь тоже денег требует…

Некоторые пришли к депутату по делам, связанным с землей, другие — спросить совета, жениться им или повременить. Целая делегация приехала добиваться, чтобы депутат помог открыть среднюю школу в их долине.

— А то после начальных классов нашим детям и податься некуда, — объяснял словоохотливый старичок.

Депутат появился примерно через час. На нем был темный костюм, кожаный портфель в руке, во рту — трубка. Он благосклонно, с отеческим видом кивнул посетителям и, не извинившись за опоздание, прошел в свой кабинет. Прием начался.

Сердце Гиконьо согревала надежда. Только бы раздобыть ссуду! Картины одна другой краше рисовались ему. Они организуют на ферме кооператив, заведут породистых коров, станут выращивать пиретрум, чай, кукурузу. Со временем кооператив разрастется, они примут в него новых членов… Наконец подошла его очередь. Депутат был страшно рад его видеть.

— Садитесь, садитесь, мистер Гиконьо, — приветливо сказал он, указывая левой рукой на кресло. Правой он придерживал трубку, которую ни на секунду не выпускал изо рта. Вынув из ящика стола папку с бумагами, он несколько минут внимательно изучал их. Гиконьо с трепетом ждал. Наконец депутат поднял глаза от бумаг и откинулся в кресле. Вынул изо рта трубку.

— Итак, насчет ссуды. Очень трудно. Но я сделаю все, что в моих силах. Возможно, через пару деньков у меня будут для вас добрые вести.

— Когда мне прийти? — спросил Гиконьо, не скрывая разочарования.

— Сейчас взглянем. Сегодня у нас… — Он листал календарь, посматривая на Гиконьо. — Давайте так условимся, я напишу вам или же сам приеду. У вас ведь лавка в Рунгее, верно?

— Верно.

— Вот и прекрасно. Это облегчит дело. Договорились?

— Ладно, — буркнул Гиконьо, вставая. У дверей он обернулся. — Скажите, можно все-таки рассчитывать на ссуду или лучше попробовать достать деньги в другом месте?

Показалось ему или нет: лицо депутата омрачила тревога.

— Ах, да что вы! — Он встал из-за стола и размеренным шагом приблизился к Гиконьо. — Не так уж это, в общем, и сложно. Ссуды существуют. Надо только знать пути… Положитесь на меня. Идет?

— Идет, — промямлил Гиконьо, но про себя решил, что завтра же повидается с мистером Бэртоном. Может, удастся уговорить его согласиться пока на половину. А потом подоспеет ссуда или еще где перехватить удастся… Занятый этими мыслями, Гиконьо вышел на улицу, как вдруг услышал за спиной свист. Он оглянулся и увидел, что все машут ему руками. Оказывается, он вновь понадобился депутату. Поднявшись по лестнице, он вошел в кабинет.

— Я насчет празднования Дня свободы в Рунгее. Пожалуйста, поблагодарите ячейку и старейшин за приглашение. Но быть я не смогу. Депутаты приглашены участвовать в столичных торжествах. Вы уж извинитесь за меня. Ухуру!..

— Свобода!


Уже два дня на всех восьми холмах, окружавших Табаи, только и говорили что о Муго. Не скупясь на невероятные подробности, рассказывали, как он возглавил голодовку в Рире, ту самую, в связи с которой был сделан запрос в английской палате общин. Нелюдимость и странное поведение Муго на митингах приписывали незаурядности его натуры. Разве не факт, что годы мук и лишений, годы, проведенные за колючей проволокой, не только не сломили этого человека, а, наоборот, закалили его дух и тело? Высокий, стройный, с огромными карими глазами. Строгие, четкие, точно в камне высеченные черты — такие люди одним своим видом внушают доверие и вселяют надежду!..

Сам Муго и подозревать не мог, что стал объектом всеобщего поклонения. Просьба выступить на митинге ошеломила его. Проснувшись на следующее утро, он был уверен, что все это ему приснилось. Но, взглянув на скамью, где вчера сидели нежданные гости, он вернулся к действительности. Все, что они наговорили ему, мучило, как неотступный кошмар. Почему они выбрали именно его? Почему не Гиконьо, не Варуи, не «лесных братьев»? Неужели Муго достойнее их?

Пора было отправляться в поле. Нет, сегодня ему не до работы. Кроме того, пришлось бы идти по деревне. Варуи, Вамбуи, Гитхуа, Старуха — он не мог их видеть! Нет, лучше сходить в Рунгей…

День снова выдался знойный, песок жег голые пятки. От жары в голове звенело. «…Они хотят… чтобы я… выступил… восхвалял Кихику… ну и в этом роде… Господи!.. Я же никогда не выступал… Впрочем, нет… однажды… Да, да… и они сказали, хорошая, мол, была речь… Ха-ха-ха! Чего я тогда только не наговорил, а они развесили уши… И все-таки, почему они пришли ко мне?… Ко мне… Ловушка!.. Гиконьо — зять Кихики… Генерал Р… Лейтенант Коинанду… Все ясно… речь… сказать… слова…»

Действительно, однажды Муго произнес настоящую речь. Это было в местечке Кабуи, неподалеку от Табаи. Партия устраивала митинг в честь вернувшихся из лагеря. Муго решил сходить на него. Он жаждал спокойной нормальной жизни. Не пойти — значит привлечь к себе внимание. Народу собралось множество — соскучились, ведь с собраний лишь недавно сняли запрет. Каждому хотелось послушать рассказы об отчаянных побегах и других подвигах. К тому времени чрезвычайное положение уже почти год как было отменено, но Джомо Кениата и пятеро его соратников по Капенгурийскому процессу все еще томились в тюрьме. И раны на теле народа еще не успели зарубцеваться. Стоило не то что дотронуться — взглянуть, и они начинали кровоточить.

Первыми выступили руководители районного отделения партии. Объясняли, что надо добиваться освобождения Джомо — только он сможет повести Кению к свободе. Народ отвергает любого другого кандидата на пост главы правительства. Ораторы призывали на предстоящих выборах отдать голоса партии Джомо. А потом приступили к главному, ради чего собрались. Слава самоотверженным героям, слава отважным патриотам Кении! Ведь и то, что назначены выборы, — тоже их заслуга!

Ораторский запал передался и бывшим узникам лагерей. Когда им давали слово, они вспоминали, на какие страдания обрек их белый человек, говорили о своей глубокой любви к матери-Кении. В перерывах между речами толпа распевала «Кения — страна черных людей». Митинг уже подходил к концу, и один из ораторов как бы подвел итог всему сказанному: «Что на свете сильнее любви к родине? Она помогла мне выжить и вытерпеть все… Кения — страна черных!»

И вот тут кто-то из бывших заключенных, знавших про то, что было с Муго в лагере Рира, вытолкнул его вперед. Кажется, это был Ньяму, которого потом избрали секретарем партийной ячейки. Он сидел в Рире как раз в то время, когда одиннадцать человек скончались от побоев. Муго впервые выступал публично, и звук собственного голоса — бесцветный, скрипучий — поразил его. Говорил он сухо, устало, монотонно, точно не желая ворошить прошлое.

«Нас гоняли на строительство дорог и в карьеры. Они называли нас преступниками, даже тех, кто ни в чем не был виноват. Мы ничего не крали, никого не убивали. Мы только осмелились заикнуться: отдайте нам то, что было нашим со времен агу и агу[7]. День и ночь нас заставляли копать. Спать мы ложились на пустой желудок, нас косили болезни, одежда превратилась в тряпье, дыра на дыре, нагота наша была открыта ветру, дождю и солнцу. И если мы выжили, то не только из-за веры в правоту своего дела и не только потому, что любили родину. Сила наша еще и в другом — мы думали о доме! Думали: наступит день, и мы увидим улыбки наших жен, увидим ребятишек, как они дерутся, как плачут… От мысли, что придет день, когда мы вернемся домой, увидим наших матерей, жен и детей, услышим их голоса, мы становились сильнее… Да, эта мысль укрепляла нас даже в те дни, когда дело, за которое мы проливали кровь…»

Сначала Муго нравилось говорить, представлять себе, как его речь звучит со стороны. Но вскоре он уже казался себе отвратительным. Он еле сдерживался, чтобы не закричать: все это вранье, я не хотел возвращаться, не стремился я к матери, жене, детям нет у меня никого. Скажите на милость, разве можно любить то, чего нет?.. Он запнулся на середине фразы, спрыгнул с помоста и чуть не бегом бросился прочь, к своей хижине.

После митинга Муго снова надел непроницаемую маску молчаливой сдержанности. Люди работали не покладая рук, восстанавливали пришедшее в упадок хозяйство. Подоспели выборы, народ проголосовал за свою партию, которая пришла к власти, и вновь принялся за работу. Муго надеялся, что жители Табаи позабыли о нем. Но легенды расцветают и на менее тучной ниве. Тогда, на митинге, все решили, что Муго не смог продолжать из-за волнения. И Варуи, когда об этом заходил разговор, не уставал повторять: «То были слова от сердца, большого сердца…»

Муго шагал размашисто, точно боялся опоздать куда-то. В голове, сменяя друг друга, с удивительной яркостью возникали картины прошлого. Словно молния рассекала ночное небо и вырывала из мрака то один, то другой уголок его памяти. В этих мгновенных вспышках умещалась вся его жизнь. Он пытался задержаться на том, что не вызывало боли и горечи. Вспомнил митинг. Потом мысли перескочили на вчерашних гостей. «Да судит нищих народа, да спасет сынов убогого и смирит притеснителя». Слова эти заворожили его. Снова замерцал в душе прежний огонек. Он остановился как вкопанный. Но внезапно другие мысли, стремительные, как порыв ветра, задули огонек. Они явно его подозревают — иначе не стал бы Генерал Р. устраивать ему этот допрос. С кем Кихика должен был встретиться через неделю?.. С Каранджей?.. Не могут, не могут же они в самом деле венчать лаврами того, кто так подло предал Кихику…


Тяжкий груз страхов, надежд и сомнений лежал на сердце Муго, когда вечером в его хижину вошел Гиконьо. Какое-то время оба молчали, явно смущенные обществом друг друга.

— Садись. — Муго показал на скамейку у очага.

— Не ждал меня? — усевшись, виновато произнес Гиконьо.

— Да нет, почему… Ты пришел узнать мое решение?

— Нет, не за этим. — И он заговорил о поездке в Найроби, о беседе с депутатом.

Сидя напротив Гиконьо на кровати, Муго ждал, что же он скажет дальше. Их разделял очаг, сложенный из трех камней. В нем бушевало пламя.

— Но и не это привело меня сюда. На душе у меня скверно. — Гиконьо вымученно улыбнулся. — Хочу задать один вопрос, за тем и пришел. — И вновь наступила томительная пауза.

От страха и любопытства сердце Муго екнуло.

— Может быть, ты и не помнишь, но однажды мы попали в один лагерь… — осторожно начал Гиконьо, точно нащупывал дорогу в темноте.

— Правда? — У Муго отлегло от сердца, но настороженность не исчезла. — Столько пароду через них прошло, разве всех упомнишь, — поспешил добавить он.

— Это был лагерь Мухия. Мы услышали, что тебя должны привезти. К тому времени мы знали и о голодовке, и о Рире. Конечно, не от англичан. Они из этого делали тайну, только мы все равно пронюхали.

Муго вдруг ясно увидел Риру и то, как Томпсон избивает его. А от лагеря Мухия в памяти осталась лишь колючая проволока и плоское, выжженное солнцем нагорье. Впрочем, большинство лагерей было на выжженных солнцем нагорьях.

— Зачем об этом вспоминать? Охота тебе ворошить прошлое!..

— А ты можешь хоть на минуту забыть?

— Стараюсь. Да и правительство нас к этому призывает.

— А я немогу… И не смогу никогда! — закричал Гиконьо.

— Тебе здорово досталось? — участливо спросил Муго.

— Разве в этом дело?.. Знаешь, меня ни разу не избили. Даже удивительно…

— Я знаю, были такие, кого и не трогали.

— А тебя били?

— Счет потерял.

— И ты выдержал, не сознался. Мы восхищались твоей стойкостью, а сами не знали, куда деваться от стыда.

— Так ведь не в чем было сознаваться…

— А я… я сознался… Да что там, я на все готов был, лишь бы вернуться.

— Что ж, у тебя семья: жена, мать…

— Хорошо, хоть ты понимаешь…

— Ни черта я как раз не понимаю! — внезапно вскинулся Муго.

— Вспомни, что ты говорил тогда.

— Когда?

— На том митинге. Помнишь? Многие из нас выступали, только почти все кривили душой — стыдились людям правду сказать, разглагольствовали о верности общему делу, о любви к родине. А ведь знаешь, был момент, когда мне стало безразлично, получит страна свободу или нет. Я хотел одного — домой вернуться. Любой ценой! Пусть Кения достанется белым — все равно!.. Я преклоняюсь перед такими, как Кихика. У них хватило мужества умереть за правду. А я трус. Вот почему мы в лагере гордились тобой и в то же время злились, даже ненавидели тебя. Нам бы брать пример с таких людей, да кишка тонка. Мы просто-напросто трусили.

— Нет, это не трусость. На вашем месте я бы вел себя точно так же.

— Но на деле было по-другому…

— Хочешь знать, почему? — запальчиво перебил его Муго. Но искушение исповедаться тотчас исчезло. — Меня никто не ждал дома, — сказал он тихо, бесстрастно. — Пожалуй, мне даже не хотелось возвращаться.

— Нет, не в этом дело. — Гиконьо захлебывался от восхищения. — В твоей груди сердце мужчины. Такие, как ты, заслужили, чтобы первыми вкусить от плодов независимости. А что мы видим? Кто разъезжает в длиннющих машинах и меняет их каждый день, словно сорочки? Они пальцем не пошевелили во время войны за свободу, отсиживались в школах, университетах, в разных конторах. А теперь на митингах они громче всех кричат: «Ухуру, славная свобода, за которую мы сражались!» Это они-то сражались? Щенки! Молокососы! Для них страдание — пустой звук. Им бы послушать твою речь тогда… Ты говорил так, будете в сердце моем читал…

— Извелся, вспоминая о доме? — Муго спросил об этом вскользь, равнодушно, давая понять, что не прочь переменить тему. Но Гиконьо только того и ждал, подхватил горячо:

— Верно! Думал, никогда не вернусь. А так хотелось на волю! Казалось, что после всего, что вынес, уж так заживем мы с Мумби, так…

«Гиконьо, стало быть, считает, что в мире возможны и любовь и радость. И у него есть все, что нужно человеку для счастья: богатство, почет, семья. Чем же он так расстроен?» — недоумевал Муго.

— Это хорошо, что ты так любишь жену.

— Любил когда-то! — с горечью воскликнул Ги-коньо и приумолк. В хижине наступила тишина. Только гудел огонь в очаге и моргала керосиновая лампа.

— В ней была для меня вся жизнь, больше, чем жизнь! — выкрикнул Гиконьо, неотрывно глядя на огонь. Потом, совладав с собой, продолжал задумчиво: — Но знаешь… когда я наконец вернулся, все переменилось, все показалось мне иным — поля, деревни, люди…

— И Мумби?

— И она тоже, — чуть слышно отозвался Гиконьо. — Господи, где же та Мумби, которую я любил?

VII

К западу от Табаи — нагорье, а восточнее в уютную долину плавно спускаются холмы. Там лежит торговое местечко Рунгей — два ряда крытых тонкой жестью лавок. Когда с холмов спускаются женщины, чтобы продать или купить провизию и обменяться новостями, проулок между лавками превращается в базар. В Рунгей проторили дорожку и индийские торговцы из Найроби. Приедут, навезут товаров, азартно торгуются, сыплют такими шуточками, что женщины только за животы хватаются. А распродав товары, закупают овощи и другие продукты, везут их в Найроби и сбывают горожанам втридорога. Некоторые даже переселились в Рунгей. В нескольких минутах ходьбы от африканских лавок возник индийский поселок, тоже в одну улицу, с домиками, сколоченными из листов рифленого железа. Во время уборки урожая индийцы скупают картофель, горох, бобы и кукурузу на рунгейском базаре. Но в отличие от столичных купцов не везут все это в город, а припрятывают здесь же, выжидая, когда для крестьян наступят трудные времена.

Лавки африканцев, хоть и покрытые ненадежной жесткой кровлей, сложены все из кирпича и камня. Говорят, что на всей земле кикуйю Рунгей — первый поселок с такими домами. У Рунгея и другие достоинства: прежде чем взобраться на гору, к Кисуму и Кампале, стальная змея проползла по этой долине. Жители дальних холмов, обойденных железной дорогой, крепко завидовали табайцам. Издалека, с границ земли масаев, приходили в Табаи люди, чтобы поглазеть на грохочущее чудовище, свистящее и изрыгающее дым. Табайцы гордились Рунгеем и предъявляли на него все права собственности. Железная дорога и поезда, как им казалось, обязаны своим появлением табайцам. Ведь это они с таким радушием встретили стальную змею, когда та подползла к самому сердцу страны. При этом табайцы — очевидно, из скромности — умалчивали о том, что вам и сейчас расскажут жители соседних холмов: когда стальная змея, чье появление предсказал пророк племени, показалась на их земле, деревня Табаи точно вымерла. Мужчины, женщины, дети разбежались по соседним холмам и целую неделю хоронились в лесах. И лишь когда посланные на разведку воины, вооруженные мечами и копьями, вернулись с известием, что железная змея не ядовита — ведь розовощекие чужеземцы до нее дотрагиваются, — только тогда, да и то не сразу, поодиночке табайцы стали возвращаться домой.

Со временем железнодорожный перрон стал излюбленным местом сборищ молодежи. Они и на неделе виделись каждый день, ходили в дом друг к другу, вместе гуляли по лесу, вместе отправлялись в церковь. Но это так — будни, а в воскресный полдень у рунгейского полустанка встречались два пассажирских поезда — момбасский и кампальский. Может, кому придет в голову, что молодежь шла встречать родственников, ездивших в Момбасу, Кисуму или, скажем, в Кампалу? Боже упаси! Просто им хотелось собраться всей гурьбой, поболтать, посплетничать, посмеяться.

А сколько любовных историй началось на этом перроне, сколько свадеб, счастливых и неудачных, состоялось благодаря этому полустанку!

— Идешь сегодня к поезду?

— А как же!

— Только чтоб мне не ждать. А то я тебя знаю, пока соберешься да оденешься — весь день пройдет.

Девушки начинали готовиться еще с субботы. Шли на реку стирать свои наряды. Воскресное утро уходило на утюжку и заплетание косичек. К полудню приготовления заканчивались, и табайские кокетки чуть не бегом устремлялись к полустанку. Парням беспокойства было меньше. Большинство из них и без того целыми днями околачивались в рунгейских лавках, в двух шагах от перрона.

Этот перрон как магнитом притягивал. Если кто не поспевал к поезду, тому всю следующую неделю до самого воскресенья чего-то не хватало. Наконец оно приходило. На этот раз он спешил на станцию загодя, и, когда вдали появлялся паровозный дымок, грусть и тоску как рукой снимало.

Проводив поезд, как правило, шли танцевать в лес Киненье, оттуда вся долина Рифт-Вэлли видна как на ладони. На танцах главной фигурой был гитарист. Местные красотки вились вокруг него, одаривали лукавыми взглядами. Мужчины расплачивались звонкой монетой. Когда кто-либо «покупал танец», музыкант играл и пел только для него, воздавая должное щедрости славного сына досточтимой матери. А «заказчик» либо исполнял танец в одиночку, либо приглашал участвовать в нем ближайших друзей. Остальным разрешалось только смотреть. Эти неписаные правила соблюдались свято.

Бывало, танцы заканчивались потасовками. Это было в порядке вещей, и все к этому привыкли. Парни задирали друг друга обидными и оскорбительными песенками. Дрались группами, холм на холм. Табайцы в этих стычках неизменно одерживали верх, и все девушки доставались им. Девушкам нравились табайские парни, и они сдавались на милость победителей. На перроне же все обстояло иначе. Там никому бы и в голову не пришло затеять драку. И даже парень, поколотивший соперника в прошлое воскресенье и отбивший у него девушку, держался с противником как закадычный друг. Болтали, смеялись, откладывая объяснение до леса Киненье.

«Не было случая, чтобы я пропустил поезд, — вспоминал теперь Гиконьо. — Прошло столько лет, кажется, ничего этого и не было. Любил потолкаться на людях. И все же самым счастливым днем в моей жизни был именно тот, когда я опоздал к поезду…»

Гиконьо тогда плотничал в Табаи. Они с матерью были родом не из этих мест, но прижились прочно.

И никто из табайцев не корил их, что они чужаки. В Табаи Гиконьо попал еще младенцем, привязанным к материнской спине. Мать пришла сюда из окрестностей Элбургона, городка в Рифт-Вэлли. Его отец Варухиу работал исполу на фермах европейцев, был трудолюбив, жил в достатке и потому отбоя не знал от женщин. Жен менял часто — они ему быстро приедались. Чтобы спровадить опостылевшую, Варухиу донимал ее колотушками. Но Вангари была упряма. В конце концов Варухиу просто выгнал ее из дому, обрек с младенцем на бродяжничество. Вангари не пала духом. «Не перевелись еще добрые люди на земле кикуйю, — сказала она себе. — Варухиу надеется, что я умру с голоду. Но в любой хижине, где есть ребенок, мне не откажут в чашке молока». И, кинув гневный взор в сторону дома Варухиу, она села в Элбургоне на поезд и уехала в Табаи.

Когда пришло время, Вангари отдала сына в школу. Но окончить ее Гиконьо не удалось — вскоре матери нечем стало платить за ученье. По счастью, он освоил в школе навыки плотницкого ремесла, и это определило его судьбу.

Работа пришлась ему по душе. Юноша самозабвенно водил рубанком по доске и при этом испытывал трепетный страх и изумление. Его пьянил аромат свежих стружек. Вскоре он научился по запаху безошибочно различать сорта древесины. Но он не хотел, чтобы люди думали, раз ему все дается легко, значит, и ремесло у него легкое. И всякий раз он разыгрывал перед заказчиком целое представление.

Женщина принесет доску и первым делом спрашивает, что, мол, за дерево. Гиконьо повертит доску в руках, небрежно на нее взглянет и, отбросив в угол, на кучу обрезков, примется за прерванную работу. Женщина стоит в сторонке, любуется, как играют его мускулы. Некоторое время спустя он поднимает доску и упирает ее одним концом в верстак. Зажмурив левый глаз, смотрит прищуренным правым. Затем зажмурит правый и прищурит левый. Потом примется барабанить костяшкой указательного пальца по доске, словно изгоняя из дерева злых духов. Потом возьмет молоток, стукнет им — прислушается, стукнет — прислушается… Потом тщательно, по всем правилам ремесла, обнюхает доску и возвратит ее женщине, а сам — опять за работу.

— Ну, что за дерево? Может, подо? — осмеливается спросить женщина, совершенно ошалев от всех этих постукиваний и обнюхиваний.

— Подо? Гм. Ну-ка дай! — И снова нюхает доску, вертит ее в руках, многозначительно качает головой. Потом пустится в пространные объяснения, доказывая, что это никак не может быть подо. — Это камфорное дерево. Слышала про такое? Растет оно в горах Абердера и на склонах горы Кения. Отличная древесина. Недаром белые прибрали те земли к рукам, — негромко, но вразумительно говорит Гиконьо.

Вся его мастерская — небольшой верстак, прилаженный к стене хижины. На закате дня сюда обычно приходила Вангари и принималась рыться в ворохе стружек, отыскивая щепки на растопку.

— Эта палка тебе нужна? — спрашивала она с улыбкой.

— Оставь, мама. Ты как увидишь доску — так сама не своя, сразу сжечь ее норовишь. А ведь она денег стоит. Никак вам, женщинам, не вдолбишь этого.

— Эка невидаль! — подзадоривала его Вангари. Ей нравилось вот так, в шутку, препираться с сыном.

— Ну ладно, бери. Но помни, это в последний раз.

На следующий день все повторялось сначала. Иногда Вангари брала в руки пилу или рубанок и внимательно их разглядывала, точно это были волшебные предметы. Гиконьо не мог сдержать улыбки.

— Из тебя, мама, вышел бы отличный плотник, ей-богу!

— Что ни говори, а у НИХ головы не пустые. Видишь, как ловко придумали, чем дерево резать. — «ОНИ» — так Вангари всегда называла белых.

— Лучше позаботься об ужине. А нашего ремесла женщине все равно не постичь.

— Тебе нужна эта деревяшка?

— Ох, мама, опять!

Гиконьо лелеял заветную мечту и ни с кем ею не делился — приобрести для матери участок земли. Но нужна была куча денег. Ох, как он хотел разбогатеть! А еще Мумби. Желание стать богачом разгоралось в нем сильнее всякий раз, когда он видел эту девушку или думал о ней. Ее лицо, голос вызывали в нем мучительный трепет. Он хорошо знал, что сердце его вопиет в пустыне. Разве не ясно, что Мумби, первая на всю долину красавица, не снизойдет до нищего плотника, не поднесет ему калабаш со студеной водой, не скажет: «Пей, мой избранник!» Но Гиконьо терпения было не занимать, и работы он не боялся. Он шел к своей цели. Он исподтишка наблюдал за Мумби, когда она гуляла в поле среди цветущего гороха, кудрявых бобов и высокой кукурузы. Сколько раз Гиконьо собирался признаться ей в своем чувстве. Но при встрече отвага покидала его, и, лишь кивнув ей, он проходил мимо.

Мбугуа, отец Мумби, был одним из самых почтенных старцев в долине. Его усадьба состояла из трех жилых хижин и двух кладовых, где никогда не переводилось зерно. Густые заросли ежевики, крапивы и колючего шиповника живой изгородью окружали его владения. В старом Табаи хижины стояли как придется на склоне зеленого холма. Их соломенные кровли утопали в буйной поросли кустарника. Кустарник никогда не расчищали, и бывали случаи, что дикие звери устраивали в нем логово. Мбугуа уважали все. Он был отважным воином и рачительным хозяином. Говорили, его имя повергало в трепет враждебные племена. Так было в старину, еще до того, как белый человек положил конец племенным войнам. Но и в мирные дни Мбугуа сохранил свое влияние. Когда на совете старейшин слушались тяжбы, его слово всегда было решающим. Ванджику, его единственная жена, до седых волос называла мужа «молодой воин». Эта крошечная женщина была полной противоположностью своему мужу-великану. Голос у нее был мягкий и добрый. В юности она часто пела на деревенских праздниках и именно голосом пленила сердце Мбугуа. Она родила ему двух сыновей — Кихику и Кариуки. Кариуки, последыш, был любимцем матери. А Мбугуа втайне отдавал предпочтение Кихике. Кихика рос храбрым и умел постоять за себя. Он пошел в отца.

Кариуки боготворил старшего брата и не мог дождаться дня, когда вырастет, как Кихика, и получит право заигрывать с девушками, которые собирались по вечерам в их хижине. Кариуки отдали в школу Мангуа, одну из первых, построенных на крестьянские деньги. Он полюбил книги и сидел над ними допоздна при свете очага. Но подчас его усердие подвергалось серьезному испытанию. Юноши и девушки, ровесники старшего брата, отвлекали его шумными играми и веселыми побасенками, Кариуки был младший, и, если парии замечали, что он смеется какой-нибудь двусмысленной шутке, они грозились выставить его за дверь, Гиконьо, приходя в их дом, приносил Кариуки сласти и игрушки. И мальчик в нем души не чаял. Истории, которые рассказывал Гиконьо, Кариуки казались самыми смешными. Но Гиконьо день ото дня менялся. Он сделался мрачным, редко открывал рот, особенно в присутствии Мумби. Душой общества стал Каранджа. Теперь девушки хихикали над его шутками, порою не очень пристойными. Каранджа обладал способностью в любой истории и в любом происшествии выставить себя героем. И Кариуки невольно проникся к нему уважением, дивился его отваге, находчивости и уму.

В дом, где есть хорошенькая девушка, гостей зазывать не приходится. Ванджику едва успевала припасать угощение. «Хижина, в которой растут дети, всегда полна людьми», — часто повторяла она. Когда являлись парни, Ванджику под тем или иным предлогом уходила из дому, но перед уходом напоминала Мумби: «Не забудь их покормить!»

Мумби, как и все, по воскресеньям ходила на полустанок. Ее завораживал грохочущий поезд, она не могла оторвать от него глаз. Однако на танцах в лесу Киненье Мумби не бывала. Проводив поезд, она возвращалась домой.

Порой в темных очах Мумби появлялось мечтательное выражение. Ей хотелось чего-то необычного, такого, чего в их деревне не сыщешь. Она грезила о жизни, полной любви, героизма, самоотвержения. Она впитывала легенды об отважных женщинах кикуйю, жертвовавших собой ради снасения других, о прекрасных девушках, отданных богам, чтобы вымолить у них дождь. Сидя над Ветхим заветом, она представляла себя Эсфирью — спасительницей обреченных. Волнение ее достигало предела, когда Эсфирь изобличала Амана перед царем Артаксерксом: «Враг и неприятель — этот злобный Аман!»

Ей было приятно ловить на себе восхищенные взгляды мужчин. Смеясь, Мумби запрокидывала голову, и блики от костра играли на ее шее. У Гиконьо мутился разум. Говорили, что сын преподобного Джексона, Ричард, сватался к ней. Джексон был самым важным духовным лицом во всем Кихинго. Ходили слухи, что он собирается послать сына, кончившего тогда среднюю школу в Сириане, в университет в Уганду или, может быть, даже в Англию. Но самое удивительное, что Мумби сумела отказать Ричарду, не оскорбив при этом его достоинства. Они остались добрыми друзьями. Ричард украдкой удирал из дому в Табаи, чтобы повидать Мумби. А Гиконьо еще пуще робел: «Если уж такой парень ей нехорош, то мне и надеяться не на что».

Он набрасывался на работу, чтобы отвлечься от мрачных дум. Мастерил скамейки для всей деревни, чинил посудные полки, вставлял оконные рамы, навешивал двери. Не гнушался и мелочами. Ему несли колченогие стулья с просьбой приделать недостающую ножку, платили за ремонт когда и сколько придется, и Гиконьо жаловался матери, что придется помирать ему бедняком.

— Да будет тебе, — любовно журила его Вангари. — Ведь у них самих ни гроша за душой.

Как-то вечером, управившись с заказом — весь день мастерил мебель для соседей-молодоженов, обещали заплатить в конце месяца, — Гиконьо взялся за гитару. У него была хорошая гитара, хоть и не новая. Индийский торговец взял за нее кучу денег…

Он мягко перебирал струны и напевал вполголоса, подбирая недавно услышанную мелодию. Усталость исчезла. Садилось солнце, и длинные тени от домов и деревьев росли вширь и сливались.

За спиной у него зашелестела стружка. Гиконьо вздрогнул. Обернувшись, он увидел Мумби.

— Что же ты перестал играть? — улыбнулась она.

— Какая тебе радость слушать, как я уродую песню?

— Уж не поэтому ли ты вечно молчишь? — Глаза ее плутовато блестели.

— А разве я молчу?

— Тебе лучше знать. Пой, я заслушалась, так у тебя хорошо получается.

— Ты бы других послушала. Жаль, ты не бываешь по воскресеньям на танцах…

— Не бываю, а хорошего певца от плохого могу отличить. Не все такие гордецы, как ты. Каранджа ходит к нам, играет и поет для меня одной. Он играет, а я вяжу. Каранджа — замечательный гитарист!

— Верно, гитарист он хороший, — буркнул Гиконьо.

Мумби заметила, как он при этом тяжело вздохнул.

Она посерьезнела.

— Нет, правда. И ты прекрасно играешь. А главное — от души, для себя! — воскликнула она с неподдельной искренностью, и у Гиконьо отлегло от сердца.

— Хочешь, и я как-нибудь зайду?

— Ты сейчас сыграй, — попросила она ласково и настойчиво.

Гиконьо растерялся.

— Что ж, подпевай. Мне нравится твой голос, — сказал он, снова берясь за гитару.

Он боялся, что она увидит, как у него дрожат руки. Взял несколько аккордов, стараясь успокоиться. Мумби терпеливо ждала. И тут к нему вернулась уверенность, все на свете стало нипочем. Мумби запела, и озноб пробежал у него по спине. Он вкладывал в игру всю душу. Ему казалось, что он бредет к ней в потемках, судорожно нащупывая дорогу. Пальцы бегали по струнам, и струны трепетали, как его сердце… Ему стало легко и радостно.

И голос Мумби дрожал от страсти, вторя трепету струн. Она по-новому видела небо, землю, мастерскую, Табаи. Ведь они созданы друг для друга. Внезапно какая-то волна подняла ее ввысь, и Мумби увидела, как она бросает вызов стихиям, изнывает от жажды и голода в пустыне, противоборствует злым духам и, наконец, приносит своему народу долгожданное избавление.

Песня кончилась. Плотная, теплая тишина опустилась на них.

— Как прекрасно и спокойно вокруг! — нарушила молчание Мумби.

— Так всегда бывает в сумерки.

— Знаешь, я вдруг вспомнила, как Руфь подбирала колосья в поле…

— Ты попадешь в рай. Всю Библию знаешь наизусть…

— Не смейся, — продолжала она, нахмурив лоб. — Как ты думаешь, останется все таким же? Я говорю о земле…

— Не знаю, Мумби. — Ему передалось ее восторженное настроение. — Есть одна песня…

— Какая? Спой.

— Наверное, ты ее слышала. Кажется, ее принес Кихика. Я запомнил только припев:.

Гикуйю и Мумби,

Гикуйю и Мумби,

Гикуйю и Мумби,

Я сгорел от любви!

И Мумби нарушила торжественность момента, рассмеялась.

— В чем дело?

— Ах, плотник, плотник! Выходит, ты догадался, зачем я пришла.

— Нет, откуда же! — растерянно отозвался он.

— Так ведь в песне про все сказано: и про меня и про огонь, что все сжигает. У моей панги рукоятка обгорела.

Вернулась Вангари, ходившая на реку за водой. Она обрадовалась Мумби, и девушка улыбнулась ей.

— Лучше бы тебе родить дочку вместо этого лентяя, — сказала она. — За водой сходить не может!

— О горе мое, — шутливо подхватила Вангари. — Да бог с ним. Много ли старухе надо? А этому ленивцу и подавно, он и моется-то в полгода раз, только чтоб за водой не ходить.

— Мама! Да после таких слов девушки станут от меня бегать.

— Выпьешь чаю, Мумби?

— Нет, спасибо. — Девушка заторопилась. — Мне надо домой успеть засветло.

Она нагнулась к своей корзине и вынула из нее пангу с обгоревшей ручкой.

— Вот, Гиконьо, видишь? Оставили ее у очага. Сделаешь новую? Мама просила побыстрее: поле надо полоть, а другой панги в доме нет.

Гиконьо взял нож, повертел в руках.

— Сколько будет стоить? — спросила Мумби.

— Пустяки, о чем говорить…

— Даром ничего никому не достается…

— Я ведь не индийский лавочник, — нахмурясь, начал он, но в это время перед ними выросли Каранджа, Кихика, Гитого и еще какой-то парень. Они часто наведывались в мастерскую Гиконьо, чтобы поболтать на свободе.

— О мать мужчин, принимай гостей! — крикнул Каранджа. — Разливай чай!

— Какой быстрый, — донесся из хижины голос Вангари. — Потерпи, вода еще не вскипела.

Мумби что-то объяснила на пальцах немому Гитого и заторопилась домой. Ее уговаривали остаться, по она не соглашалась.

— Я провожу тебя, Мумби, — вызвался Каранджа.

— «Пойдем, мой прекрасный», — пропела Мумби в ответ, и они скрылись в темноте.

— Заходите в хижину, — сказал Гиконьо упавшим голосом. Он завидовал самоуверенному и непринужденному Карандже, его смелости в обращении с девушками. «Каранджа играет для нее на гитаре…» — эта мысль неотступно терзала его.

Каранджа вернулся, и все обратили внимание, что он сник и погрустнел.

— Парень, уж не влюбился ли ты в эту девчонку?

Все рассмеялись, и Каранджа тоже. Только Гиконьо сидел мрачный, не улыбнулся.


Наутро, едва рассвело, Гиконьо принялся за рукоятку для панги. Он выбирал подходящий кусок дерева, а на сердце было легко и спокойно. Работа всегда прогоняла мрачные думы. Стоило ему дотронуться до доски, и его охватывал жар созидания. Ну а от этого заказа зависит, быть может, вся его жизнь. Взяв в крепкие руки недавно купленный рубанок, он стал обстругивать шероховатый брусок. Он мерно водил рубанком по дереву и думал о Мумби, о ее легкой походке, о прикосновении ее рук. Завитки стружек падали на пол. Ему чудился ее голос, дыхание, и ее незримое присутствие учетверяло его силы.

Он сделал рукоятку из дерева подо. Нужно выточить две половинки совершенно одинаковой формы. Потом просверлить отверстия — осторожно, чтобы не получилось трещин. Из-под сверла на верстак сыпались опилки. Вот и готово! Из толстой проволоки Гиконьо нарезал заклепки. Сложил половинки рукоятки вместе, молотком расплющил торчащие концы заклепок. Молоток так и мелькал в воздухе. В душе Гиконьо воцарился мир и уверенность в себе. Он ощущал прилив сил, легкость, свободу и радость бытия. Он сам отнесет заказ в воскресное утро.

Но когда пришло воскресенье, сомнение охватило его. Он нашел изъяны в работе: ручка плохо отполирована и укреплена плохо. Старался, старался, а вышла самая обычная рукоятка. Такую любой сделает. И древесина никудышная. Сразу натрет руку. Ну и пусть. Что ему за дело до того, понравится ли его работа Мумби! Не угодит — не его вина. Сделал как мог, не нравится — пусть сама попробует или Каранджу попросит. А лучше всего, чтобы ее не оказалось дома.

Но, уже ступив на узкую тропу, бегущую сквозь кустарник к усадьбе Мбугуа, он испугался — а вдруг и в самом деле не застанет ее? Работа потеряет всякий смысл, если он не услышит похвалы из уст Мумби.

Мумби сидела на скамье у порога материнской хижины. Гиконьо приблизился к ней с напускной беспечностью.

— Матушка дома? — небрежно спросил он, не замечая, что нетерпеливо переминается с ноги на ногу — так ему хотелось показать Мумби свою работу.

— А зачем тебе мама? Или ты забыл, что она замужем? — В ее глазах прыгали озорные искорки.

Гиконьо пропустил насмешку мимо ушей и постарался принять еще более серьезный и независимый вид.

— Садись, — предложила Мумби и встала, уступая ему место. И вдруг заметила пангу. Подбежав, она выхватила нож у него из рук и застыла, залюбовавшись работой. Потом, пританцовывая, юркнула в хижину:

— Мама! Мама! Посмотри!

Теплая, сладкая волна затопила сердце Гиконьо. Он даже прослезился от радости. Не зря, значит, старался. Да за одну ее улыбку, за один взгляд он готов всему Табаи мастерить стулья, столы, полки, чипить прохудившиеся крыши! Бесплатно! Пусть он не разбогатеет, пусть умрет бедняком, лишь бы у него была Мумби…

Он стоял в сладостном забытьи, упиваясь волшебными грезами.

Но некстати явились Кихика с Каранджей. Гиконьо зло насупился. Теперь Мумби будет не до него. Пришлось вступить в общую беседу, которая скоро перешла на политику, на собирающуюся над страной бурю.


Что такое политика, Кихика узнал еще мальчишкой. Сидя у ног Варуи, он жадно внимал рассказам про то, как у черного человека отняли землю, как потом разразилась война, та самая вторая мировая война, и африканцев стали брать в армию сражаться против Гитлера на стороне англичан. Эта война была для них чужой.

Варуи достаточно было и одного слушателя. Он охотно пускался в воспоминания. Рассказывал о Вайяки и других героях, которых еще в прошлом веке убили белые, потому что они хотели прогнать захватчиков с родной земли. Вспоминал Гарри Туку и расстрел демонстрации в двадцать третьем году. Говорил о миссионерских школах, которые подтачивали древние устои племени. И еще задолго до того, как впервые увидеть белого, сердце Кихики ожесточилось против этих людей. Возвращавшиеся с войны солдаты рассказывали о Бирме, Египте и Палестине, об Индии, о Махатме Ганди, под чьим руководством индийцы боролись против британского владычества. Кихика жадно ловил каждое слово. Его воображение и жизненный опыт сделали остальное. Еще юношей мечтал он о том, как поведет народ кикуйю к свободе и счастью.

Сначала Кихику определили в Махигскую миссионерскую школу, неподалеку от Табаи. Сделали это по совету преподобного Джексона Кигонду. Джексон — его все называли просто по имени — был другом Мбугуа. Он частенько наведывался в Табаи и за неторопливой вечерпей беседой неизменно ухитрялся ввернуть словечко-другое о Христе, не теряя надежды склонить Мбугуа к христианской вере. «Нгаи, бог кикуйю, — тот же всевышний, послал нам Христа, сына своего, чтобы вывести нас из мрака к свету», — увещевал он друга, доказывая, что христианство имеет те же корни, что и вера отцов Мбугуа. Мбугуа внимательно выслушивал гостя, потом угощал его пивом и проповедовал свое:

— После славной беседы не грех и горло промочить — вот что нам завещали отцы.

Но Джексон лишь посмеивался и уходил, чтобы вернуться и продолжать нескончаемую игру слов и жестов. Он был низенький, худой, скулы туго обтянуты кожей, а глубокие глаза — словно кладези многовековой премудрости. Неизменный накрахмаленный пасторский воротничок. Сверкающую лысину прикрывала шляпа. На всех холмах вокруг Рунгея не сыскать было более авторитетного человека. Даже киама, деревенский совет старейшин, став в тупик перед какой-нибудь особенно путаной тяжбой, прибегал к его помощи.

— Пусть преподобный отец скажет нам, что по этому поводу говорится в Священном писании и что он сам думает, — просили старейшины.

Репутация Джексона долгие годы стояла недосягаемо высоко до тех самых пор, пока кто-то не занес в эти края учение «возрожденцев», призывающих народ публично каяться в грехах ради спасения души. Ересь потрясла холмы, как гроза. Говорили, что основал секту один белый миссионер в Руанде, и учение его в мгновение ока завоевало Уганду и Кению. Прошло всего несколько месяцев после введения чрезвычайного положения, как неожиданно для всех к секте примкнул Джексон. Он возглавил сектантов в Махиге. Во время молебствий он дрожал, как одержимый колотил себя в грудь и приговаривал: «Я нарекся христианином, нацепил белый воротничок и верил, что это спасет меня от геенны огненной. Суета сует и всяческая суета… Сердце мое открыто было гневу, гордыне, зависти, бесчестным и греховным вожделениям. Я водил дружбу с пьяницами и прелюбодеями. Я плутал во мраке, увязал в трясине порока. Я не знал бога, не видел света. Но в ночь на второе января 1953 года меня точно гром небесный поразил. „Боже! — завопил я. — Что мне делать, как спасти душу?“ И господь взял руки мои, и ощутил я следы гвоздей на ладонях его. И вновь я взмолился: „Омой меня кровью своей, господи!“

„Иди за мной, Джексон“, — услышал я в ответ…»

Джексон покаянно вспоминал о том, как, поддавшись дьявольскому наущению, ел, пил и смеялся с грешниками, был слишком мягок с деревенскими старейшинами, упорствующими в язычестве, не дозволяя крови Христовой оросить иссохшую почву. Теперь он солдат армии Христа. В этом истина. А политика, стяжательство, богатство суть греховная скверна.

«Мой дом на небесах! — восклицал Джексон. — На бренной земле я лишь странник!» Братья и сестры во Христе вскакивали с мест и с пением псалмов носились вокруг Джексона, по очереди запечатлевая поцелуи на его священном челе. В знак уничижения и сердечной скорби Джексон срывал с себя воротничок и шляпу.

Неизвестно почему, но секта «возрожденцев» не была запрещена указом о чрезвычайном положении и даже пользовалась покровительством англичан. Скоро Джексону было поручено ее рунгейское отделение.

И одним из первых, кого убили в Рунгее, тоже был Джексон. Его нашли на рассвете, изрубленным пангой. На месте дома чернело пепелище. К счастью, жена пастора и младшие дети были в отъезде, а Ричард к тому времени уже учился в Англии. Весть о гибели Джексона повергла в ужас жителей Табаи и окрестных холмов. Несколько дней назад подобным же образом был убит директор школы Муниу, тоже входивший в секту и известный своими связями с полицией. «Кто же станет следующей жертвой мау-мау?» — гадали люди. А сектанты возносили хвалу господу и твердили, что смерть Джексона и Муниу угодна Христу и такой участи можно только позавидовать…

Но в те дни, когда Кихика еще бегал в школу, никто и представить не мог грядущей смуты. Мальчику открывалось великое таинство печатного слова. Непременной частью обучения были уроки закона божьего. Их вел сам директор школы. Там Кихика услышал притчу о Моисее. Как только Кихика выучился читать, он раздобыл Библию и чуть ли не на зубок затвердил историю пророка. Он с жаром пересказывал ее Мумби, друзьям, взрослым.

Однако вскоре двери школы закрылись для него. Однажды на уроке Муниу заговорил об обрезании девочек и сказал, что это языческий обычай.

— Христианам это делать строго-настрого запрещается!

— Простите, сэр!

— В чем дело, Кихика?

Мальчик поднялся, дрожа от волнения. Перебить учителя уже само по себе было дерзостью, на которую не отважился бы ни один озорник. Но остро развитое чувство справедливости оказалось сильнее страха, и Кихика выпалил:

— Это неправда, сэр!

— Что?!

Наступила такая тишина, что даже самому Муниу стало не по себе. Многие ребятишки закрыли лицо руками, опасаясь, что гнев учителя обрушится и на них.

— Это выдумали белые, в Библии такого запрета нет.

— Садись, Кихика.

Кихика сел, до боли в пальцах вцепился в скамью. Он уже раскаивался в своем порыве. Директор тем временем взял в руки Библию и, предложив ученикам отыскать стих из Послания св. Павла Коринфянам, с Торжествующим видом начал было читать, но вдруг сообразил, что допустил ошибку. В Послании не только не было осуждения обряда, но и вообще не говорилось о женщинах. Муниу захлопнул Библию, но было поздно — Кихика понял, что одержал верх. Одноклассники исподтишка бросали на нее восхищенные взгляды, тайно радуясь посрамлению учителя. Муниу принялся путано толковать процитированное место, а потом внезапно объявил, что урок окончен. Кихика пожинал лавры. Мальчишки горячо обсуждали происшествие, гадая, как поступит директор. В понедельник все шло, как обычно. Но утром во вторник Муниу собрал всех школьников и учителей в церкви. Дрожащим от возмущения голосом он заговорил о святотатстве и надругательстве над Священным писанием.

— Кто дал нам право оспаривать слово божие?

Его густой бас грозно гудел под высокими сводами.

Он сообщил, что обсуждал воскресное происшествие с членами приходского совета и решено дать маленькому богохульнику последнюю возможность спасти свою грешную душу. Ради его же блага и в назидание другим мальчишкам он будет подвергнут публичной порке. Он получит десять розог. Затем Кихика должен будет попросить прощения, а также при всех отречься от своих слов. В церкви наступила мертвая тишина. Муниу подозвал одного из учителей и велел взять с алтаря лежавшие на виду у всех розги.

— Встань, Кихика!

Впервые Муниу назвал его по имени. До сих пор он избегал этого, говоря о «некоем ученике». Однокашники, еще недавно гордившиеся Кихикой, теперь взирали на него с осуждением, словно желая отмежеваться от преступника.

— Подойди сюда!

Он еще не двинулся с места, а другие торопливо расступились, освобождая ему проход. Ноги к земле приросли. Мир перевернулся.

— Тебе говорят, подойди сюда!

Он чуть шелохнулся, поднял глаза к потолку, перевел их на учителя, разом охватил взглядом алтарь и розги. И неожиданно для всех вскочил на скамью, перепрыгнул на другую и с нее в окно. Он бежал до самого дома не переводя дыхания, а добежав, повадился на пол, заплакал и забился в судорогах.

— Лучше я буду помогать тебе в поле, — сказал он отцу, когда тот предложил подыскать другую школу.

Воспоминание о Махиге, о Муниу еще долго жгло его стыдом и болью. Кихика по-прежнему много читал, сам выучился писать на английском и суахили. Когда кончилась война, он ушел на заработки в Найроби, стал посещать митинги, узнал о существовании партии. Жизнь Кихики приобрела смысл…

— Вы спрашиваете, что делать, — горячо наседал на друзей Кихика. — Я отвечу: действовать! Слишком долго языком мололи.

— А что нам остается? — возразил Каранджа, поглядывая то на Кихику, то на Мумби. — У них пушки и бомбы. Даже Гитлер с ними не совладал. Есть лишь одна страна, которую англичане боятся, — Россия.

— Главное — единство! — взволнованно произнес Кихика. — Вспомните про Индию. Англичане владычествовали в ней сотни лет. Грабили, пили кровь народа. И плевать им было на трескотню бунтарей-одиночек. Но вот появился Ганди. Прежде всего он изучил повадки белых Потом пошел к людям, сплотил народ, и никаким оружием его нельзя было одолеть. «Мы требуем свободы!» — в один голос сказал народ. Сначала англичане посмеивались, а потом чуть не подавились этим смехом — дело оборачивалось серьезно. Тираны заточили Ганди в тюрьму. Но оковы не сломили его дух. Англичане тысячами расстреливали людей, тысячами бросали за решетку… Но мужчины, женщины и дети ложились на рельсы… Кровь, как река в половодье, затопила всю Индию. Но не заглушить голоса крови народной, взывающей к свободе! Так до каких же пор будут лить слезы вдовы и сироты на нашей земле?

Эти слова и срывающийся от волнения голос Кихики заворожили молодежь. В воображении Мумби вставали героические картины прошлого. Романтика великомученического самопожертвования влекла и волновала ее. Но упоминание о бросавшихся под поезд людей заставило девушку содрогнуться. Ее представлению о самоотречении и подвижничестве больше отвечали страдания Христа в Гефсиманском саду.

— Представить трудно! Мама, папа, братья бросаются под поезд!.. — невольно вскрикнула она.

— Женщины трусливы, — улыбнулся Каранджа.

— Да ты бы первый струсил, — огрызнулась Мумби.

Каранджа только насупился, ничего не ответил.

— «Несите крест свой», — сказал Христос народу, — продолжал Кихика, немного поостыв. — «Если кто хочет идти за мною, отрекись от себя и возьми крест свой и следуй за мной; ибо кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее: а кто потеряет душу свою ради меня, сбережет ее…» Знаете, почему Ганди добился успеха? Он научил народ служить матери-родине. Послужим же и мы нашей матери-Кении.

Гиконьо с трудом поспевал за ходом его мыслей, но голос Кихики и блеск в его глазах тронули плотника до глубины души.

— Да я бы от одного вида крови обмерла! — не успокаивалась Мумби.

Кихика повернулся к ней:

— Мы должны воспитывать в себе твердость и мужество!

— Но как объединить народ? — Гиконьо теперь тоже хотелось принять участие в разговоре. Но Ванджику подала чай.

Подошли две подруги Мумби.

— Совсем как англичане: чаепитие на свежем воздухе! — съязвила Бамбуку.

— А чем мы не англичане — разве что кожа черная, — ответил Каранджа, подражая английскому выговору. Все рассмеялись.

— Похоже, — снисходительно похвалила его Нжери. Они с Вамбуку недолюбливали Каранджу и часто поддразнивали Мумби его ухаживаниями.

Девушкам тоже налили чаю. Нжери сразу заметила, как Кихика подсел к Вамбуку, заулыбался и стал рассказывать ей что-то смешное. Он всегда выбирал Бамбуку на танцах, и их часто видели вдвоем. Каранджа глаз не спускал с Мумби. Гиконьо исподтишка следил, улыбается ли она Карандже так, как улыбалась ему. О Нжери все забыли. Но она умела развлечь себя и с упоением наблюдала за соперничеством между Каранджей и Гиконьо. Гиконьо попробовал было заговорить с нею, она даже отмахнулась… Доплетя последнюю косичку, Мумби отправилась переодеваться.

Нжери поднялась первой и не спеша побрела вверх по склону холма. Скоро они услышали ее крик:

— Поезд! Поезд!

А она уже стрелой мчалась вниз, крича на ходу:

— Эй, к поезду опоздали!

Теперь и они услышали нарастающий шум поезда, Вамбуку, вскочив с места, ухватила Кихику за руку и потащила за собой. Кихика, невысокий, хрупкий, с печальным лицом, еле поспевал за нею. Каранджа и Гиконьо замешкались — каждый надеялся, что соперник уйдет первым. Вид у них был комичный. При первом крике Нжери оба вскочили с места и, точно по команде, принялись вертеть головами то в сторону хижины, то вслед бегущим. Наконец на пороге появилась Мумби, на ходу затягивая поясок на тонкой талии. «Эй, косынку забыла!» — позвала из хижины Ванджику, и Мумби пришлось вернуться. Каранджа и Гиконьо только делали вид, что страшно торопятся, а сами не двигались с места.

— Бежим! — Мумби юркнула мимо них. Гиконьо ринулся за ней. Каранджа бежал последним. Стук колес кисумского поезда подстегивал их: скорее, скорее, скорее! От дома Мумби к полустанку вела тропинка, нырявшая посредине пути в большой перелесок. Кихика и Бамбуку уже скрылись за деревьями.

Вскоре Каранджа обогнал плотника. Гиконьо бежал из последних сил. Между тем Каранджа обошел Мумби и понесся дальше, заранее торжествуя победу над соперником. У Гиконьо заныло сердце при мысли о грозящем унижении, и, сделав рывок, он опередил Мумби. Он тяжело дышал. Ясно, теперь ему нипочем не догнать Каранджу.

Внезапно Мумби остановилась. Гиконьо услышал, что его зовут. Он замедлил бег, поджидая, пока она поравняется с ним.

— Я устала.

— Бежим, бежим, к поезду опоздаем.

— Ну и что, умрешь что ли, если разок на него не посмотришь?

Гиконьо недоумевал, что это она вдруг?

— Не хочется мне туда, — прибавила Мумби уже не так сердито.

Они пошли рядом. Гиконьо все еще досадовал, что так позорно отстал. Но за первыми деревьями перелеска досада исчезла. Только тут он понял, что остался с Мумби наедине, а ведь она-то и была главным призом в этой гонке. У него отнялся язык. Он молил бога, чтобы девушка не услышала, как стучит его сердце. Мумби прислонилась к дереву. Гиконьо снова увидел смешинки в ее глазах. В густой сени леса было прохладно, в высокой траве горели цветы, гибкие Ветви деревьев свисали до самой земли.

— Мама очень довольна твоей работой, — сказала Мумби.

— Пустяки.

— Совсем не пустяки!

— Работа нетрудная, одно удовольствие!

— И это тоже не пустяк! — рассмеялась она, и на щеках у нее появились ямочки. Ее переливчатый смех отозвался в нем сладкой дрожью. — Завидую я тебе. Хорошо быть плотником, делать нужные и красивые вещи.

— Ты умеешь вязать.

— Тоже сравнил! Я видела тебя за работой, и мне казалось, что ты говоришь со своими инструментами, как с живыми.

— Давай побродим по лесу, — предложил Гиконьо. Голос едва не подвел его.

Тропинка привела их на лужайку. Зеленая трава доходила до пояса. Гиконьо остановился и, подчиняясь неведомой силе, влекущей их друг к другу, повернулся к Мумби, взял ее за руки.

— Мумби, Мумби!..

Она прильнула к его груди. Лес притих, слушая, как стучат их сердца. Трепетная дрожь охватила Мумби, и кровь Гиконьо закипела радостью и страхом. Медленно опустились они на землю, и высокая трава кигомбе сомкнулась над ними. Мумби прерывисто дышала, молча и покорно подчиняясь его рукам. Ничего не сознавая, словно следуя таинственному велению леса, Гиконьо сорвал с нее одежду, и ее тело засверкало в солнечных бликах. В глазах ее были нежность и необузданность, кротость и вызов. Гиконьо тронул ее волосы, провел рукой по груди. Она не сопротивлялась, отдаваясь его ласкам. Она прижалась к нему, их дыхание слилось, и земля закружилась и замерла под ними.

Ни толпа на платформе, ни поезд не радовали Каранджу. Он вдруг почувствовал усталость и голод. Мечты, охватывавшие его, когда рядом была Мумби, исчезли. Тщетно его глаза искали ее в бурлящей толпе.

Как и обычно, девушки оделись наряднее парней. По платьям можно было определить, кто с какого холма. В Ндейе и на дальних холмах считались модными ярко-голубые, зеленые и желтые ситцевые платья, открывавшие левое плечо, а на правом схваченные сложным узлом в виде цветка. Узенькие пояски едва не лопались на широких талиях, а концы их болтались из стороны в сторону, когда девушки прогуливались по платформе. Девушки из Табаи, Кихинго и Нгеки носили полотняные платья — года два-три назад такие были в моде в Найроби.

А юноши были все больше в старье, которым торговали в рунгейских лавчонках. Штаны мешком, на коленях дыры, потертые пиджаки с чужого плеча. Но все это нисколько не смущало парней, важно расхаживающих по перрону.

Каранджа стоял в стороне от этой колышущейся массы. Он не мог прийти в себя от горького изумления. Вот уж кого он никогда не принимал всерьез, Гиконьо, болван, туповатый, к девушкам и подступиться не умеет. А поди ж ты, эта скотина, а не он, Каранджа, сейчас с Мумби в лесу. Его душила ревность и бессильная злоба. А Мумби тоже хороша, обвела его вокруг пальца! Он весь взмок, пока бежал, — для нее старался. А она осталась в лесу с Гиконьо. Может, сбегать отыскать их, опозорить Мумби при всем народе, пусть у него в ногах поваляется?.. Он направился к выходу, просто так, без всякого плана, не зная, как именно поступит, но остановился, размышляя, бежать ему или идти шагом, словно от этого все зависело. А что, если он найдет ее в объятиях Гиконьо? Нет, этого и в мыслях допустить невозможно! Каранджа зло выругался, но жуткая картина не шла из головы. «Кто угодно, только не этот плотник!» — вздрогнув, взмолился Каранджа. Нет, в самом деле, надо же вообразить такое!.. Скорее небо упадет на землю, разверзнется бездна и начнется светопреставление. Он старался сдержать дрожь, уговаривал себя, что между Мумби и Гиконьо ничего и быть не может. Он уцепился за эту мысль, как утопающий за соломинку. И сам хорош — до сих пор не объяснился с Мумби!.. На губах Каранджи появилась обычная самоуверенная улыбка, но беспокойство не покидало его.

Он направился к группе парней, сгрудившихся вокруг Кихики. Мимо прохаживались пары, и вид беззаботно веселящихся людей снова напомнил Карандже о Мумби.

Резкий гудок, поезд тронулся. У Каранджи все поплыло перед глазами. Гудок точно вспорол ему кожу, а колеса с лязгом переехали его. Поезд уже скрылся из виду, а наваждение не проходило. Каранджа стоял на краю перрона, бессмысленно глядя вслед поезду. Потом он готов был поклясться, что ему все это не показалось, а было на самом деле; рельсы, толпа на платформе, рунгейские лавчонки, долина — все пошло кругом, быстрее, быстрее, а потом вдруг резко остановилось. Люди смолкли. Никто не шелохнулся, не издал ни звука. И вот все снова пришло в движение. Люди в страхе кинулись врассыпную. Казалось, земля вот-вот разверзнется у них под ногами. Мужчины сбивали с ног женщин, матери побросали детей. На платформе остались только беспомощные калеки. Никому не было дела до других, каждый спасал свою душу. Видение было столь явственным, что Карандже даже в голову не пришло усомниться в его реальности. «Надо уносить отсюда ноги!» — повторял он себе, но не двигался с места. Чего он ждет? Другие же не постеснялись удрать, побросав детей, стариков и увечных…

Кто-то успел подхватить Каранджу, прежде чем он рухнул на каменистую насыпь.

— Что с тобой, парень? Хватил лишнего?

— Не… не знаю, — ответил Каранджа, словно очнувшись от бредового сна и протирая кулаком глава. — Голова закружилась.

— Солнце напекло. Это бывает. Пойди-ка сядь в тень, и все пройдет.

— Да мне уже лучше, — натянуто улыбнулся Каранджа и поплелся к приятелям, толпившимся вокруг Кихики. Никто из них не заметил, что с ним произошло. Когда он подошел, Кихика горячо говорил о Христе.

— …Борьба за свободу не увенчается успехом, пока не явится такой, как он. Как было в Индии? Махатма Ганди добился освобождения народа ценою собственной жизни.

Каранджа, еще не совсем пришедший в себя, внезапно рассвирепел.

— Сейчас ты говоришь одно, через час — другое. Утром ты толковал, что Христос ничего не добился, а теперь утверждаешь, что нам нужен такой человек. Может, ты записался в секту «возрожденцев»?

Недоверие, да еще высказанное столь пренебрежительно, задело Кихику. Он даже растерялся, не понимая, чем вызван этот внезапный наскок, Слушатели навострили уши: виданное ли дело, чтобы Кихика смутился! Но тот уже справился с собой.

— Да, я действительно так сказал, потому что с его смертью ничего не изменилось, народ не сплотился вокруг креста, на котором его распяли. У каждого угнетенного народа свой крест. Древние иудеи не захотели нести его, и их раскидало по миру, как пыль по ветру. Смерть Христа не облегчила участи детей израилевых… Кения нуждается в переменах, это потребует жертв. Прежде всего нужно объединить народ. Один за всех, все за одного! Нужно дать клятву верности друг другу, и тогда нам удастся изменить судьбы Кении…

Разговор о политике прекратился сам собою, когда к молодым людям подошли Нжери, Бамбуку и еще несколько девушек. С лиц юношей исчезла сосредоточенность, уступив место улыбкам. Но слова Кихики многим запали в душу.

Только Каранджа и Кихика сохраняли серьезность, хотя и по разным причинам. Весь путь до леса оба прошли молча и старались не глядеть друг на друга.

В лесу Кинеиье было тихо и прохладно. Веселая гурьба хлынула на поляну. Лес ожил, наполнился смехом и звонкими голосами. Кто-то сунул Карандже гитару. «Играй!» — хором потребовали девушки. Каранджа признавал только свой инструмент, но тут и чужая гитара зазвучала в его руках. Остальные сразу же пустились в пляс. Первые несколько мелодий музыканту полагалось исполнять бесплатно.

Кихика кружился в паре с Бамбуку. Разгоряченная звучными аккордами, она прижалась к нему, откинув назад голову, и глаза у нее блестели. Кихика чувствовал, как вздымается ее высокая грудь, и стычка с Каранджей потускнела в памяти, показалась смешной и незначительной. А Каранджа глядел на них и думал о Мумби. Он вспоминал, как играл для нее одной. И сегодня он так хотел, чтобы она услышала его игру! Сердце колотилось, пальцы трепетно бегали по струнам. Пусть его зов полетит над лесом, достигнет деревни, пусть услышит его Мумби.

Каранджа играл в другой манере, нежели Гиконьо. Тот накидывался на инструмент с мрачной свирепостью, точно одержимый, и в игре его была какая-то грубая сила. У Каранджи гитара звучала мягче, напевнее, она слушалась его, как рубанок — плотника.

Кто-то из парней позвал Нжери танцевать, но она отказалась, рассеянно покачав головою. Взгляд ее неотступно следовал за Кихикой и Бамбуку, кружившимися между стволов. Под ногами танцующих шелестели опавшие листья. Казалось, что и могучие деревья раскачиваются в такт музыке. В песне Каранджи звенела страстная тоска, и люди и деревья были околдованы ею. А он мечтал лишь об одном, чтобы Мумби услыхала обращенный к ней призыв. Она не сможет устоять, она пойдет за ним на край света. Что у нее общего с этим простаком плотником? И еще сильнее защемило сердце. Каранджа резко оборвал игру, и на поляну упала тишина. Но лишь на мгновение. Затем раздались хлопки и одобрительные возгласы.

Кихика и Бамбуку укрылись от буйной ватаги танцующих, от острых глаз Нжери на освещенной солнцем прогалине. Склон горы порос акацией. Внизу раскинулась долина, уходившая далеко-далеко, до самой гряды невысоких гор. Справа вставал силуэт крепости в Махи. «Вот меч, занесенный над каждой хижиной и над всей страной, — думал Кихика. — Власть белого держится на штыках. Но ей придет конец, придет!» Когда он думал об этом, в глазах у него загорелось пламя и боль подступала к сердцу. Он словно позабыл о девушке. Потом, опомнившись, взял ее за руку, прислушался к ее дыханию. Пусть и она посмотрит на Махи, на Рифт-Вэлли. Как прекрасна и несчастна их родина!

— Железная дорога! По ней белый проник в самое сердце Кении, — задумчиво произнес он, указывая на извивающуюся по склону ленту дороги.

— Вечно у тебя политика на уме! — нетерпеливо воскликнула Бамбуку, в голосе ее звучали досада и страсть.

Бамбуку была некрасивая. Но стоило ей улыбнуться, как она преображалась, точно внутренний огонь озарял ее лицо. Зрачки расширялись, полураскрытые губы и смуглые щеки манили к себе. Девушка умела радоваться каждому дню, с жадностью предавалась удовольствиям, которые дарила ей жизнь. Ей нравился Кихика, но он всегда был так поглощен своими мыслями… Когда они оставались вдвоем, она ждала, что он наконец выскажет ей то, в чем никак не решался признаться. Этот юноша был одержим какой-то идеей. Бамбуку полагала, что злой дух отнимает у нее Кихику. Она смело бросала ему вызов, но ей было бы легче, если б злой дух принял обличье соперницы. Трудно воевать с таинственной и бесплотной идеей!

— Это не политика, Вамбуку. Это сама жизнь. Мужчина не может позволить, чтобы его лишили земли и свободы. Жить рабом… — Голос Кихики исказился от боли. Он говорил так, словно пытался убедить себя в чем-то. Девушка со злостью высвободила руку из его руки.

— Но ведь у тебя есть земля! И земля Мбугуа тоже достанется тебе. А Рифт-Вэлли и раньше не принадлежала нашему племени. Разве нет?

— Отцовские десять акров! Да разве о них речь! Вся страна должна принадлежать нам. Неправ был Каин. Да, я сторож брату своему! Неважно, украли землю у кикуйю, у укаби или же у нанди. Главное, что украли! Хороша справедливость! У каждого белого поселенца сотни и сотни акров. А черные батрачат на них, поливают потом кофе, чай, сизаль, пшеницу — да и пот-то весь высох, — а получают жалкие десять шиллингов в месяц!

Кихика размахивал руками, точно ораторствовал перед большой толпой. Вамбуку решила, что настал момент разделаться со злым духом. Она нежно пожала руку Кихики. Тот удивленно поглядел на нее. Но она промолчала, не найдя слов, чтобы открыть ему, что у нее на сердце.

— Не надо больше об этом, — попросила она, поняв, что вновь потерпела поражение. А Кихика с восторженным пылом ответил на ее пожатие. Он был уверен, что обрел родственную душу, способную поддержать и ободрить его. Ему хотелось сказать девушке слова признательности. В ее пожатии заключалась вера в него, в его идеи, готовность следовать за ним.

— Не бросай меня. Скажи, что ты меня не покинешь, — шептала она в отчаянии.

— Никогда! — взволнованно воскликнул Кихика. Он представил себе, как они заживут с Вамбуку в мире и согласии. А когда настанет время, его любящая жена встанет рядом с ним…

Вамбуку пришла в восторг, услыхав ответ Кихики. Теперь злой дух оставит его, и он будет таким, как все.

Рука об руку они вернулись на поляну к танцующим. Их лица были озарены счастьем, только каждый понимал его по-своему…

Этот день не изгладился из памяти Гиконьо. Почти разуверившись, что когда-нибудь вернется из лагеря домой, он ежечасно воскрешал в памяти подробности той сцены в лесу, ставшей для него священной легендой о давным-давно минувшем.

— Я точно родился заново, — рассказывал он Муго негромким голосом, медленно подбирая слова.

Огонь в очаге погас, и лишь тускло посвечивали угли. Керосиновая лампа коптила неровным, мерцающим светом, не позволяющим разглядеть лица собеседника. Стены хижины тонули во мраке.

— Я знал женщин и до нее, но не таких. — Он замолчал, не найдя больше слов, медленно поднял руку, пошарил в воздухе судорожно растопыренной пятерней и снова опустил ее на колени.

— Я был пустое место, ничтожество. А тогда почувствовал себя мужчиной. Мы поженились. Нас скоро разлучили. Но пока мы были вместе, Мумби научила меня во всем видеть смысл. Внезапно я понял, что такое счастье. Каждый день я открывал в Мумби что-то новое. Знаешь, ну как бы это сказать, вот ствол банановой пальмы… один слой коры снимаешь, а под ним другой…

Вангари, мать Гиконьо, радовалась счастью сына. Мумби для нее стала дочерью, они понимали друг друга с полуслова, делились горем и радостью. Вместе работали в поле, вместе ходили на реку за водой, стряпали на одном очаге. Старая женщина привязалась к невестке. Обе поглядывали в сторону мастерской, прислушивались к песне плотника, к вторившему ей свисту рубанка, и радость переполняла их.

Но вскоре они стали замечать, что Гиконьо переменился. Об этом же говорили и соседи. Лицо его стало жестче, в песнях звучал какой-то вызов, открытая жажда мести. Белый человек, прогнавший племя кикуйю с родной земли, берегись!

Каранджа, Кихика и другие мужчины стали часто собираться в мастерской. Они пели песни, печальные и веселые, рассказывали забавные истории, но даже смеялись они теперь как-то иначе. Они реже ходили к поезду, а вместо танцев устраивали в лесу сходки. Мужчины что-то замышляли. По ночам они собирались в укромных местах, подолгу шептались, а расходясь по домам, задиристо смеялись и распевали воинственные песни. В сердца женщин закралась тревога. Не правились им эти песни, они боялись за своих детей. Над деревней нависло томительное ожидание.

И вот настала ночь, когда грянул гром. Джомо Кениата и другие вожаки были арестованы, и губернатор Баринг объявил в стране чрезвычайное положение.


Мумби стояла в дверях хижины, задумчиво глядя на долину. Кустарник на склоне холма разросся, только по вьющемуся над хижинами кудрявому дымку можно было догадаться, что это обжитая земля, а не дикие заросли. Садилось солнце. Легкий ветерок шелестел сухими листьями в плетеной изгороди.

Тогда она и увидела брата. Кариуки шел по полю к их хижине. В груди у Мумби потеплело от нежности к мальчику. Кариуки был ее любимцем. До замужества она просыпалась раньше всех, чтобы приготовить ему чай и проводить в школу; сама стирала и гладила ему одежду. Старший брат, Кихика, был для нее воплощением ума и силы. Она восхищалась им, но и побаивалась его. А всю свою нежность отдавала Кариуки. Они часто отправлялись гулять вдвоем, и Мумби внимательно слушала рассказы мальчика о школе, о приятелях. А когда Кариуки строил рожицы, передразнивая знакомых, Мумби, словно его ровесница, заливалась смехом.

Кариуки подошел ближе, и Мумби встревожилась — таким озабоченным было у него лицо. Свет в глазах погас, и она вся замерла в ожидании дурных вестей.

— Что, Кариуки? Что? Дома несчастье?

— Где Гиконьо? — Он пропустил ее вопрос мимо ушей и упорно отводил глаза.

— Его нет дома. Что случилось? Почему у тебя такой вид?

— Ничего особенного. Отец просит, чтобы вы с Гиконьо пришли.

Он все прятал от нее глаза и старался говорить спокойно и неторопливо, но голос его упал до еле слышного шепота. Мумби увидела, что он плачет.

— О Мумби! Кихика… Кихика ушел в лес к партизанам, — глотая слезы, выпалил Кариуки и бросился сестре на шею. Мумби крепко прижала мальчика к себе. Земля поплыла под ногами. Но это длилось мгновение. Она подняла голову. Внизу все так же мирно дремала долина.

— Что же теперь будет? — вздохнула Мумби.

Выло уже совсем темно, когда Вамбуку и Нжери вышли из хижины Мбугуа. Сначала обе молчали, занятые каждая своими мыслями. Бамбуку не могла забыть, как онемело слушал ее старик. Лишь когда она кончила, он поднял глаза.

— Значит, он сказал, что его место в лесу?

— Да.

— Втемяшилось ему в голову! Словно у меня земли мало. Хватило б и ему, и детям его, и детям его детей…

Мумби, как могла, утешала отца.

— После ареста Джомо все переменилось. Народные вожаки схвачены. Неизвестно даже, куда их увезли. Ты же знаешь, Кихика возглавлял партийную ячейку. Рано или поздно белые пронюхали бы об этом. Он должен был выбрать между тюрьмой и лесом.

— Да поможет ему господь! — воскликнул Мбугуа. Ванджику кивнула, одобряя слова мужа.

В хижине Вамбуку сдерживалась, но теперь дала волю слезам. Вспыхнув, она сказала с горечью:

— Это все злой дух!

— Ты пойдешь к Кихике? — спросила Нжери.

— Ни за что! — Ее отчаянный крик вспорол темноту. — Я плакала, умоляла его остаться, но он вырвался из моих рук и ушел. Он и зашел-то, только чтобы проститься. Ведь клялся, что никогда не бросит… И все же ушел! Он просил ждать…

— Ты любишь его? — спросила Нжери, и в ее голосе послышались осуждение и оттенок превосходства.

— Люблю… Вернее, любила… Никого к себе не подпускала… Ночи напролет о нем думала. Я хотела спасти его. Это он с виду уверенный и сильный, но я-то знаю, что он слабый и беззащитный, как дитя.

— Никогда ты его не любила! Просто спала с ним! — вдруг со злостью закричала Нжери.

Бамбуку опешила.

— Ты что, в душу мне заглянуть можешь?

— Ты и сама-то не знаешь, что у тебя на душе!

— Ревнуешь!

— К тебе?

И они расстались, не сказав больше друг другу ни слова. В стройной и тоненькой Нжери таился железный характер и чувствовалась внутренняя сила. Она презирала женщин за их ветреность и слезливость. Когда на танцах в Киненье возникали драки, Нжери отстаивала честь своего холма наравне с мужчинами. Парни побаивались ее, зная, что Нжери сумеет за себя постоять.

У порога своей хижины девушка остановилась, вглядываясь в темноту, туда, где лежал лес Киненье.

— Он там, — сказала она шепотом, и с ее губ слетели проникновенные слова, обращенные к Кихике. — Мой воин! Она не любит тебя. Не любит… — Нжери шагнула навстречу ночи, вверяя ей признание в вечной преданности любимому. — Я приду к тебе, мой славный воин, приду! — крикнула она и бросилась в дом. Ее била дрожь. Она дала Кихике клятву, которую нельзя взять обратно.

У Гиконьо появилась тайна, и он делился ею только с Мумби. Со стороны казалось, что все идет по-прежнему. Днем он возился в мастерской, по вечерам приходили старые приятели, сотрясали воздух ругательствами и проклятьями, с гордостью говорили о смельчаках, которые уходили в лес, к Кихике, — чуть не каждый день из деревни исчезал то один, то другой. Вангари и Мумби стали замечать, что руки у плотника дрожат, когда он водит по доске рубанком. Вангари догадывалась о причине и тряслась от страха за сына. Но чем тогда объяснить блеск в его глазах и веселый голос? Неужели даже выстрелы пушки и рожок в шесть вечера, загоняющий людей по домам, не задевают его гордости, его мужского достоинства?

Только Мумби знала. Потому что от нее Гиконьо ничего не скрывал, в ее объятиях он черпал силы. Ее нежность и сочувствие спасали его от отчаяния и возвращали к жизни.

Она не хотела отпускать его из деревни и в то же время презирала себя за малодушие.

Англичане хватали мужчин подряд, без разбору и отправляли в концлагеря. Для внешнего мира это были «места превентивного заключения». Опустел перрон и полустанок. Девушки чахли в разлуке, моля бога, чтобы женихи скорее вернулись из леса или из лагеря.

Настал день, когда белый постучал в двери Мумби. Она знала, что этот день придет неизбежно, как смерть, что она перед ним бессильна, и когда уводили мужа, из груди ее вырвался крик, заставивший людей содрогнуться: «Гиконьо, возвращайся!» Это был даже не крик, вопль ужаса. Люди оцепенели от страха и отчаяния. Вечером пронесся слух, что белые «миротворцы» убили сына Старухи, глухонемого Гитого.

Пролилась кровь. Но тогда еще жителям Табаи было невдомек, что не зря, что в этом заложен великий смысл и начало великих дел.

Гиконьо не боялся лагерей. Он был уверен, что все это не надолго, что все вернется — родной дом, любовь Мумби… Джомо выиграет процесс. Ведь защищать его приехали адвокаты даже из страны белого человека и из Индии, страны Ганди. День избавления не за горами. Гиконьо придет домой, свяжет оборванную нить жизни, привычной и безмятежной, и на земле настанет мир и изобилие. Гиконьо хотелось сказать это матери и Мумби, когда солдаты вели его к грузовику. Что бы ни предпринимал белый человек, неотвратимо наступит день, когда вернутся в Табаи мужчины из леса и лагерей и звонкая песня вновь обретенной свободы понесется над землей.


Нить жизни! Прошло шесть лет, прежде чем он вырвался из неволи, но, шагая по пыльной дороге к Табаи, Гиконьо по-прежнему верил, что ему удастся связать ее обрывки. Он надвигал поглубже подобранную на обочине шляпу, чтобы люди не видели, как обкорнали его в лагере. И зря — шляпа была дырявая. С сутулых плеч свисал латаный пиджак. Когда-то он был светлый, но давно вытерся и порыжел. И лицо, шесть лет назад сверкавшее молодостью, потускнело под тонкой сетью морщинок, отчего казалось хмурым и раздраженным.

Неровная, вся в кочках, земля убегала по склону холма. По сторонам едва зазеленели хилые побеги, с трудом оправляясь после засухи, недавно поразившей страну и оставившей след на сумрачных лицах матерей. Но Гиконьо не замечал угрюмой скудости земли и все прибавлял шагу, подстегиваемый думой о Мумби, которая дожидается его дома. В груди его вновь проснулись чувства, казалось, давно вытравленные страданиями и тупой болью разлуки. Опустошенный, разуверившийся в том, что доживет до свободы, он думал лишь о жене и матери — непреходящей, неизменной реальности.

Близок миг, когда он их увидит! Сил прибавилось, он зашагал быстрее, только пыль клубилась позади. Шесть лет он ждал этого дня. Ждал с возраставшим отчаянием. Первые месяцы сердце еще не изныло в разлуке. Тогда заключенные распевали по вечерам воинственные песни, а днем вызывающе смеялись при встрече с белыми, хотя и нарывались на зуботычины. Заключенных с пристрастием допрашивали правительственные агенты из внушающего страх одним названием «специального отдела». Но все держались стойко, оберегая тайны мау-мау. Да и как могло быть иначе! Ведь они поклялись в святилищах племени кикуйю добыть себе свободу! Белый не запугает их пытками. Нужно все вынести, все стерпеть — и лавры победителей увенчают их.

И Гиконьо мечтал, как он получит зеленый венок из трепетных рук Мумби. Он вернется, и они счастливо заживут в новой, свободной Кении.

Несмотря на это благодушие, а может именно из-за него, первое же испытание вышибло Гиконьо из седла. Забившись в угол камеры, он пытался представить себе все последствия того, что стряслось. И не мог. Он спрашивал других: что они думают? Никто не ждал такого дьявольского коварства. Джомо проиграл Капенгурийский процесс[8] и был осужден. Белый человек решил прикончить отца, оставить детей сиротами.

Сначала они просто отказывались верить. Белый толстый человек, у которого на солнце сквозь кожу просвечивала кровь, велел им собраться во дворе и включить радио. Это была первая весть из внешнего мира. Начальник лагеря, заложив руки в карманы шорт цвета хаки, стоял в сторонке и довольно улыбался, видя, как они поражены.

— Вот что я вам скажу: врут белые! Хотят сломить нас, прибегая ко лжи! — заявил заключенный родом из Ньери. Этот парень, Гату, умел любого подбодрить в трудную минуту. Он всегда шутил, был неистощим на забавные истории, не хочешь — заслушаешься, В уголках его рта вечно дрожала задорная ухмылка, от которой у человека делалось легче на душе. Ему достаточно было просто пройтись по бараку, чтобы вызвать общий смех, так уморительно он копировал походку белых охранников. В побасенках и прибаутках его всегда таился поучительный смысл. Но на этот раз, видно, и он растерялся: голос прозвучал хрипло и не так убежденно. Однако узники Ялы с готовностью поверили в его слова и на насмешливые взгляды белых отвечали взглядами, полными откровенного недоверия, которое они едва маскировали неискренними улыбками и подобострастным смехом.

По ночам, лежа вповалку на тонких подстилках, они шептались, шептались. Днем заключенные избегали разговоров о Джомо, о процессе в Капенгурии. Они не смотрели в глаза друг другу, точно страшась прочесть в них подтверждение своим мыслям. Многие вспоминали суд над Гарри Туку. Его приговорили к ссылке на пустынный остров в Индийском океане. Когда после семи лет изгнания он вернулся, его точно подменили. Он отрекся от партии, которую сам создавал, и стал открыто сотрудничать с поработителями. То, что было вчера, может повториться и сегодня. История знает множество таких примеров…

И внезапно они поверили, поверили все до единого. Они не признались в этом друг другу, но, столпившись во дворе, затянули песню:

Гикуйю и Мумби,

Гикуйю и Мумби,

Гикуйю и Мумби,

Я истлел от грусти.

День избавления отодвинулся в неопределенную даль…

В окружении вооруженной охраны появился начальник лагеря и крикнул в мегафон, чтобы все расходились по баракам. Они тотчас повиновались. Не было слышно ни шепота, ни смешков, только шарканье подошв.

И вот они остались одни в пустыне, оторванные от мира, от людей. Кто теперь придет им на выручку? Солнце испепелит их тела, прах зароют в горячем песке, и навеки затеряются следы их могил. Гиконьо приходил в отчаяние: Мумби и Вангари даже не узнают, где он похоронен. Он просыпался по ночам в холодном поту. Пробовал молиться, но слова застревали в горле.

И все же узники Ялы хранили верность клятве, упорно молчали на допросах. Ведь с ними был Гату, их добрый дух. Вступив в партию совсем юным, он проявил себя, еще когда строили народные школы в Ньери. Он беззаветно верил партии, с нею связывал все надежды на свободу и на возвращение земли исконным хозяевам. Поэтому-то он и стал одним из партизанских вожаков в округе Ньери. Он ходил по деревням, призывал народ вступать в отряды «лесных братьев». В лагере он рассказывал о политических партиях и освободительном движении в других странах, об Индии, о процессах над Неру и Ганди, об американской войне за независимость, об убийстве Авраама Линкольна — заступника американских негров, о Наполеоне, величайшем воине, которого до смерти боялись англичане, — при одном упоминании его имени они клали в штаны. Истории эти взбадривали слушателей. Им казалось, что Ганди, Наполеон, Линкольн — их союзники в борьбе за свободу Кении. Даже охранники из африканцев прислушивались к рассказам Гату со смешанным чувством тревоги и радости. Они прикрикивали на него — кончай, мол, языком трепать, но в душе страстно желали слушать еще и еще.

О чем бы ни заходила речь, Гату все знал. Люди шли к нему за советом. А какие чудеса он рассказывал о России, стране, которой управляют простые люди, не знавшие раньше грамоты. И вот ведь нет такой силы, которая могла бы одолеть Россию.

Гату ничего не боялся. Возвращаясь в барак, передразнивал англичан и в лицах изображал, что было на допросах. Его запирали в темный карцер, не выпускали на прогулки. Он не видел солнца, ему не с кем было словом перемолвиться. Еду давали один раз в сутки, и он не знал, днем это было или ночью. А когда он возвращался и все кидались к нему с вопросами: «Что? Как? Здорово досталось?», он отвечал: «Плевать! И говорить об этом не стоит».

— Разве это люди? В башке у них темнее ночи. Лучше я расскажу вам историю. Родился я в долине. Кругом трава высокая, зеленая, сочная. Солнышко припекает, и дожди стороной не обходят. И кругом кущи райские. Бывало, лежу на солнышке, жую что-нибудь сладкое и слушаю, как журчит ручей и перекликаются птицы. Никто про эту долину не знал, и бояться мне было некого. Но как-то раз пожаловала ко мне гостья. Кто — нипочем не угадаете! Ни больше ни меньше как сама английская королева. Можете себе представить, как я удивился. И сказала мне тоненьким голоском: «Не мог себе получше место выбрать? И холодно тут, и сыро, и темно, как в тюремной камере». А я лежу-полеживаю, и даже ее намалеванные губки меня не трогают. «Кому как, — отвечаю, — а мне здесь нравится». Она говорит: «Уступи мне свою долину, а я тебе уступлю…» Женщина есть женщина, даром что королева… «У нас, — говорю, — не принято за это платить. Слава богу, и так обходимся…» И еще хотел кое-что прибавить, но не успел. Откуда ни возьмись, налетели солдаты; связали меня по рукам и ногам и вышвырнули из долины. И в такую даль закинули, что вот еле добрел до вас, почтенные джентльмены… Может, зря я не согласился? Знал бы, что столько лет поститься заставят, уступил бы…

И все снова смеялись его словам.

— Покажи, какая она есть.

Гату поднялся и прошелся по бараку, «как королева», к безмерному восторгу зрителей.

Шло время, и Гиконьо стал замечать, что в глазах у Гату поселилась тоска. Иногда он устремлял взор поверх голов слушателей, точно его мысли витали далеко в родных краях, за много миль от колючей проволоки.

Заключенных гоняли на работу в карьеры, в пяти милях от лагеря. Камень шел на постройку новых домов для охраны и новых арестантских бараков. Лагерь разрастался. Прибывали новые партии заключенных. От них узнавали вести с воли.

В карьер тащились по раскаленному песку, из которого одиноко торчали низкорослые колючие кустики. Томила жара. Пот катился ручьями, рубаха прилипала к телу. Бесплодная плоская равнина, широко раскинувшаяся между горами и морем, таяла на горизонте в сероватом мареве. Гиконьо поднимал и опускал кувалду, и постепенно его движения входили в одуряющий, механический ритм. И тогда мысли его улетали в прошлое, когда не было еще ни карьера, ни округа Ялы…

Вскоре после женитьбы он решил сделать Мумби подарок. Не купить, а сделать своими руками. Он долго ломал голову — что, пока не услышал однажды, как они с матерью восхищались работой старых мастероврезчиков. «В наши дни нет настоящих резчиков по дереву, — говорила Вангари. — Оттого и не сыщешь ничего, кроме сбитых гвоздями уродцев». И Гиконьо решил: он сделает скамью и украсит ее резьбой. Не успел.

Он поймал себя на том, что стоит и обдумывает орнамент резьбы. Объявили перерыв, и Гиконьо устало плюхнулся на землю рядом с Гату. Вид у того был утомленный, понурый, и только в прозрачных глазах нет-нет да поблескивала прежняя веселость.

— Что с тобой, приятель? О чем задумался? — спросил Гиконьо, размышляя о своем, об узоре, который он вырежет по дереву.

— О чем мне думать?

— Как о чем? О свободе! — выкрикнул Гиконьо.

— Свобода? А с чем ее едят? — чужим, сдавленным голосом огрызнулся Гату. И узоры к великой досаде Гиконьо вылетели из головы. А Гату не сводил с него своих прозрачных глаз, и Гиконьо, подчиняясь странной силе этого взгляда, вдруг размяк. Он излил Гату душу: говорил о Табаи, о Вангари, о Мумби, хотя по молчаливому лагерному уговору семья и дом были запретными темами. Но Гиконьо не удержался, он поведал Гату о своем всепоглощающем желании увидеть Мумби.

— Ведь я даже не успел с ней проститься, когда меня уводили.

Словно камень сняли с сердца! Правда, ему тут же стало стыдно за собственную слабость. Молчание Гату, никак не отозвавшегося на его излияния, служило немым упреком. Гату отвернулся и, вперив взгляд в колышущуюся даль, заговорил хотя и внятным, но бесцветным и тихим голосом:

— Шил один человек. Он был единственным сыном у родителей. Приглянулась ему девушка. И он ей нравился. Она хотела выйти за него замуж и нарожать ему детей. Но парень все откладывал женитьбу. Сначала надо хижину построить, а потом семьей обзаводиться, думал он. «Давай строить вместе», — все предлагала ему девушка. В конце концов ей надоело ждать и она вышла за другого. А парень все строил и строил хижину и никак не мог кончить. Есть поговорка: «Дом построить — жизни не хватит».

Гату рывком вскочил и зашагал прочь. «Слабый он. Такой же, как все», — буркнул, глядя ему вслед, Гиконьо, и его охватила жалость. Гату всегда держался так уверенно. Казалось, ничто его не согнет. И внезапно жалость к нему сменилась ненавистью, и Гиконьо удивился ее силе. До конца дня он старательно избегал Гату, чувствуя за собою какую-то вину.

А им уже не суждено было встретиться. На другое утро партизанского вожака и первого насмешника нашли болтавшимся в петле. Горестное оцепенение сковало лагерь. Люди боялись произнести его имя. Самоубийство — тяжкий грех, дерзкий вызов богам. Гиконьо был потрясен. «Как я не почувствовал, что дело идет к этому», — терзался он, ибо знал, что и сам, поддавшись приступу малодушия, может кончить так же.

Ночи приходили на смену дням с жестокой регулярностью. И Гиконьо, подобно Гату, по вечерам стал бродить по лагерю. Лагерь был поделен на зоны, отгороженные друг от друга колючей проволокой. Стены лагеря тоже увенчивала колючая проволока. Утром их вели в карьер или на строительство дороги, а вечером снова загоняли за проволоку. Проволока, проволока, проволока. Так было вчера, так будет завтра. Проволока заслоняла свет божий. И там, за ней, тоже не было ни человеческих голосов, ни жизни. «Нет, не может быть, — вяло размышлял Гиконьо, — наверное, я ослеп и оглох». Он совсем перестал есть, но не испытывал ни голода, ни слабости.

Однажды вечером он безучастно глядел на проволоку, и внезапно его охватила дрожь. Ему захотелось кричать, смеяться. Он еле удержался. Медленно, но решительно, точно наблюдая за своими действиями со стороны, он опустил правую руку на проволоку и сжал кулак — ржавые шипы вспороли кожу. Гиконьо ощутил только мягкий укол, но не чувствовал боли. Подняв руку, он с интересом разглядывал сочившуюся кровь и вздрагивал, испытывая странное, веселящее возбуждение.

Ловко перехватив приклад, охранник наблюдал за ним. Но убедившись, что Гиконьо и не помышляет о побеге, окликнул его. Гиконьо услышал голос, показавшийся ему далеким и слабым, и пошел туда, откуда он донесся, все еще опьяненный новизной ощущения. Очутившись перед охранником, он дерзко вскинул на него глаза и протянул раскрытую ладонь. Увидев жуткий блеск в глазах Гиконьо, охранник сказал: «Шел бы спать», повернулся и зашагал прочь, подальше от дикой улыбки бесноватого… Гиконьо побрел в барак. Колючая проволока, и лагерь Яла, и Табаи растворились в бесцветной дымке. Он мучительно старался представить себе лицо Мумби, но безуспешно. Мелькали лишь обрывки видений, бессвязные и непонятные. Может, это смерть? Он опустил руку на грудь — сердце бьется, значит, он жив. Почему же он не может вспомнить ее лицо? Неужели и она канула в дымку? Он стал думать о том дне в лесу и поразился — даже воспоминания больше не волновали его. И все исчезло: томление, страсть, волшебный голос Мумби. И все время Гиконьо точно наблюдал за собой со стороны, за каждым своим жестом, за каждым поворотом мысли. Он как будто раздвоился, безучастно размышляя о своем прошлом, и только слегка удивлялся провалам памяти. «Может это от усталости? — мелькнуло у него в голове. — Встать, разогнуть спину, и я буду прежним». Он поднялся на ноги, и действительно, все как будто стало на свои места. Но стоило ему сделать шаг — и в глазах потемнело. Его охватил ужас, он прислонился к стене, застонал и тяжело повалился на пол, погружаясь в беспросветный мрак.

До него донесся шорох сухих листьев. Кто-то шел по лесной тропинке. Он напряг слух и уловил голос Мумби. Поднял глаза — и увидел ее ослепительную улыбку. Она склонилась над ним и протянула ему руку. В другой руке она держала факел, рассеивавший окружавший его мрак. В мире нестойких теней она казалась олицетворением непорочности. Она внушала ему страх и благоговейный трепет. «Я верю, мой избавитель жив!» — вскричал он, преклонив перед нею колени. Судорога пробежала по телу, ему захотелось умереть и в смерти возродиться вновь. То же чувство испытал он тогда, в лесу. «Она не оттолкнет меня», — успел подумать Гиконьо, погружаясь в глубокий сон.

Первым его ощущением, когда он проснулся наутро, был лютый голод. Ладонь опухла и болела. Он лишь смутно помнил, что произошло накануне, и всем существом своим радовался, что очнулся от бредового кошмара, обволакивавшего его с тех пор, как повесился Гату. Снова он стремился к Мумби. Ум его был ясен, и совесть чиста. Теперь он знал, что ему делать, чтобы встретиться с ней. Слух о том, что задумал Гиконьо, тотчас разлетелся по лагерю. И узники, жавшиеся к стенам бараков, провожали его полными ненависти глазами. А Гиконьо старался думать только о Мумби и не замечать взглядов молчаливой толпы. Лишь бы хватило сил, лишь бы не подкосились ноги! Он шагал к конторе, где велись допросы и делались признания, и шаги гулко бухали в окружавшей его немой тишине. За ним захлопнулась дверь… А узники дернулись в бараки в ожидании часа, когда их снова погонят в карьер…

Гиконьо свернул с дороги на тропинку, а в ушах все стоял раскатистый гул его шагов по цементу тогда, четыре года назад. Да, он сознался, но его продержали еще долгие четыре года, добиваясь, чтобы он назвал других. И все эти годы шаги по цементной дорожке неумолчно звучали в его голове. Неужто всю жизнь они будут преследовать его? Внезапно он понял, что боится встречи с родными. Увы, он возвращается не героем, не победителем. Его не увенчают лаврами. Ну и пусть! Лишь бы Мумби осталась прежней, лишь бы связать оборванную нить.

На деревенской улочке голые дети кидали друг в друга комки засохшей грязи. Пыль заставила Гиконьо зажмурить глаза, запершило в горле. Тыльной стороной ладони он смахнул навернувшиеся слезы и зашелся злым, нервным кашлем. Только малыши и женщины встречались ему. Женщины были незнакомые. Он спрашивал их, как пройти к хижине Вангари. Одни глядели на него с неприкрытой враждебностью, другие лишь равнодушно качали головами. Он сердился и дрожал от нетерпения. Наконец какой-то мальчишка вызвался показать ему дорогу. Он был уже рядом с домом, и злость прошла, уступив место тревоге. Сейчас он увидит ее… Что сказать ей, с чего начать? А вдруг она ушла на реку или в Рунгей, в лавку? Сможет ли он перенести еще хоть час разлуки?

Он почти столкнулся с нею на пороге. Секунду или две она глядела на него молча, потом хрипло вскрикнула и, не сомкнув искривленных в крике губ, отступила на шаг, точно пропуская его в дом. И тут Гиконьо увидел, что за спиной у нее привязан ребенок. Руки, поднятые для объятия, застыли в воздухе и безвольно упали. Судорожно сжалось горло.

— Ты? — первой заговорила Мумби.

— Я. Не ждала? — шепотом отозвался он. Дым от очага защипал глаза, и он шарахнулся назад, к двери. Мумби не сдвинулась с места. Заплакал ребенок, и Мумби посмотрела на малыша взглядом, полным материнской нежности.

— Ты! — повторила она. — Я ждала тебя, но не надеялась, что это будет так скоро.

— Так скоро? — эхом откликнулся Гиконьо, окинув внутренним оком путь длиною в шесть лет. Неужели все это ему не снится? Он не понимал того, что она говорит…

На голоса из хижины вышла Вангари, бросилась к Гиконьо.

— Сынок! — запричитала она, обняв и притянув его к себе. По щекам у нее катились слезы.

Гиконьо словно оцепенел в объятиях матери. Он прекрасно знал: младенец на спине у Мумби не мог быть его ребенком. Значит, пока он был в лагере, Мумби спала с другими мужчинами. Значит, годы томительного ожидания, наивные надежды, шаги по цементу — все напрасно?.. «Убить ее и ее отродье… Покончить с этим унижением!» — пронеслось в голове. Он с отчаянной решимостью высвободился из объятий Вангари, но тут же остановился, словно к земле прирос. Вангари кинула осторожный взгляд в сторону Мумби, но той уже не было: из хижины доносилась колыбельная песня.

— Пойдем, — сказала Вангари. Гиконьо покорно поплелся за матерью в дымную хижину и опустился на скамью. Мумби, стоя, кормила младенца грудью и время от времени украдкой поглядывала на мужа. «Смеется надо мной», — решил Гиконьо.

Его взгляд безучастно скользил по стенам хижины, по Вангари, по Мумби, отыскивая, на чем бы задержаться. Спазм горечи, сдавивший его несколько минут назад, сменился тяжелой, цепенящей вялостью. Жизнь лишилась красок, превратилась в бескрайнюю, плоскую пустыню. Исчезли долины, горы, ручьи, деревья. А онто еще представлял себе жизнь в виде нити, из которой можно плести узоры по своему вкусу!.. Устал он, устал! Где-то в дальнем уголке ума возникли слова. Гиконьо механически пошевелил губами, и они вылетели наружу, прозвучали четко, не выражая никаких чувств, кроме, быть может, равнодушного стороннего любопытства.

— Чей ребенок?

Мумби посмотрела на Гиконьо и тут же отвела взгляд, не вымолвив ни слова. У Вангари душа болела за обоих. Боль сына и страдание дочери — какими словами исцелить их? Она давно думала о том, как трудно придется сыну, когда он узнает, и страстно хотела поддержать, утешить его. Но она должна открыть ему правду.

— Каранджи! — выпалила Вангари и застыла: что будет дальше? Она думала: он застонет, закричит, кинется на Мумби — ждала чего угодно, но только не этого необъяснимого неестественного равнодушия.

— Каранджи, моего приятеля? — переспросил он тем же бесстрастным, ничего не выражающим тоном. Казалось, он скорее озадачен, чем уязвлен.

— Да. Всякое бывает, — отозвалась Вангари и вновь выжидательно замолчала.

Ребенок у груди Мумби успокоился и заснул. Она осторожно присела на скамью. Подавшись вперед, нежно поддерживала левой ладонью его спинку и голову. Локоть правой руки уткнулся в колени, а пальцем Мумби слегка оттянула книзу губу, обнажив молочно-белые зубы.

Гиконьо не шелохнулся. Он сидел, откинувшись назад, опираясь спиной о столб. Его невидящие глаза то быстро обегали хижину, то застывали в неподвижности. Он думал о том, что, наверное, не было ночи в течение всех шести лет, чтобы Мумби не изменяла ему с кем-нибудь. Но и эта мысль его не тронула. Он не чувствовал боли, точно был под наркозом, и сам не понимал, что с ним, откуда это безразличие и опустошенность.

— Мама, я устал. Путь был неблизкий, мне хочется спать, — только и сказал он. Вангари, совсем сраженная, широко раскрыла глаза. А Мумби лишь теперь заплакала.

Но заснуть он не мог. Лежа на спине с открытыми глазами, он не только слышал, но и всем существом своим ощущал неровное, прерывистое дыхание обеих женщин. Шесть лет он ждал этого дня, шесть лет и семь лагерей, и все время убеждал себя, что смысл жизни в том, чтобы когда-нибудь вернуться к Мумби.

Все остальное не имело значения. Тот лагерь или другой, в горах или в пустыне. Хоть в аду — лишь бы вернуться к той, с кем его разлучили! Мог ли онпредвидеть, что это будет возврат к одиночеству? И эта долина отчужденного молчания, которая разделяет их теперь, — можно ли ее пересечь? Стоило ли тратить столько усилий ради того, чтобы на другом краю долины увидеть неверную жену, которая улеглась в постель к любовнику, едва муж скрылся извиду? Нет, это молчание останется навеки. Прежде в мастерской он объяснялся с матерью без слов. Нужно было заглянуть только ей в глаза, чтобы понять все ее страхи, и терзания, и надежды, которые она связывала с ним. Раньше, в старой деревне, в родной хижине, мать держалась уверенно, с достоинством. Он мог во всем на нее положиться. Когда она уходила на реку, или в лавку, или в поле, ему чего-то не хватало, он ждал ее возвращения. А потом появилась Мумби, и жизнь в старой хижине озарилась новым светом. Мумби клала ему голову на грудь, она жила и дышала с ним рядом и без слов научила его понимать, что такое женщина. В их близости был смысл жизни, ее цель. Богатство и власть сами по себе бесполезны, если они лишены чудотворной, животворящей, солнечной силы любви. А безмолвие, в которое он теперь погрузился, означало смерть. Он лежал в темноте, и множество мыслей жалило его воспаленный мозг. Ну да, может быть, утро вечера Мудренее.

Но и утреннее солнце не принесло облегчения. Было еще совсем рано, когда проснулся ребенок, настойчиво требуя внимания. Мумби раздула огонь в очаге и поднесла младенца к груди. Ребенок не умолкал, его крик был для Гиконьо худшей пыткой. «Трахнуть его оземь — сразу бы умолк», — злобно думал он, боясь пошевелиться. Он не хотел глядеть на Мумби, не хотел видеть ее глаза, нос, рот — а какою радостью было одно воспоминание о ней в лагере! Теперь — Гиконьо содрогнулся — нежные руки Мумби нянчат чужого ублюдка. Ребенок все же затих, жадно припал к материнской груди. А может, малыш не виноват? За что его убивать. Только он всегда будет напоминать Гиконьо о прошлом, о том, что другой мужчина ласкал Мумби, что ее плоть взрастила чужое семя. Не раз и не два — целых шесть лет она изменяла тому, что связывало их. А может, и раньше между ними не было подлинной душевной близости? И возможна ли она вообще между мужчиной и женщиной? Каждый живет ради себя и умирает в одиночку, как Гату. Гиконьо смаковал внезапно осенившую его мысль, хотя удовольствие это было сомнительное. Впрочем, ему она казалась мрачным откровением. Человек одинок вечно, в жизни и смерти, — вот в чем высшая истина.

Он вышел из хижины, насквозь пропахшей дымом, и побрел по улицам нового, без него отстроенного Табаи. Пыль шлейфом вилась за ним. Ему не хватало воздуху. Новая деревня с ровными и безликими улицами казалась еще одним концлагерем. Будет ли этому конец? Куда же теперь? Дорога незаметно привела его в Рунгей. Индийские лавки перебрались в другое место, в хорошие каменные дома. Электрическое освещение, асфальтированные улицы — все как в большом городе. А из водосточной канавы воняет. Год, наверное, не чистили. Наконец он добрел до африканских лавчонок, оставшихся на прежнем месте. Все они были закрыты. Трава и кусты захватили прежнюю базарную площадь, приступив вплотную к стенам заброшенных хибарок. Стены зияли дырами, двери выломаны, стекла разбиты — кругом развалины. У одной из дверей Гиконьо подобрал треснувшую доску. Буквы на ней выцвели, потеряли крючки и хвостики, и Гиконьо с большим трудом сложил из них слово, некогда красовавшееся на вывеске: «Гостиница». Он заглянул внутрь. Куча земли, черепки глиняной посуды осколки блюдец и стаканов. Он постучал по стене, ковырнул ее острым концом доски — штукатурка, отваливаясь огромными кусками, посыпалась вниз. Казалось, и сама стена вот-вот рухнет на него. Гиконьо выскочил на улицу и опрометью кинулся прочь из населенного одними призраками Рунгея. Он остановился, только когда ноги вынесли его в поле. Позже он узнал, что закрыть африканские лавки распорядилось правительство. Это было наказание жителям холмов. Переведя дыхание, он поплелся по тропе, извивающейся между обнесенных живой изгородью клочков земли, — одновременно с постройками новых деревень англичане затеяли передел земельных участков. Гиконьо не видел всех этих перемен. Он шел, испуганно вздрагивая всякий раз, когда задевал за ветку или куст высокой травы. Взобравшись на вершину холма, он остановился и окинул взором новую деревню: тесно сгрудившиеся хижины, жизнь друг у друга на виду. Голубой дымок, поднимавшийся от крыш, таял в ярком сиянии полуденного солнца. Вчера было по-другому. Дым собирался в одно неподвижное, нависшее над деревней облако. Кроваво-красные лучи закатного солнца, наткнувшись на него, желтели, тускнели и пропадали в серой мгле. Но вчера деревня не казалась ему мрачной. А сегодня даже солнце не красит ее. Куда податься? Может, уехать далеко-далеко… Но куда? Шаги по цементу, плач ребенка и этот полный материнского обожания взгляд — от них никуда не уйдешь.

Внезапно Гиконьо вспомнил, что ему следует доложить о своем прибытии деревенскому старосте. Чрезвычайное положение еще не было отменено, и стоило белому чихнуть, как люди сразу пускались в пляс, — что с того, что музыка эта им давно опостылела. Гиконьо легко отыскал дом старосты. Он стоял во дворе полицейского поста, на шоссе, ведущем из Какуру в город.

Гиконьо распахнул дверь — и замер на пороге, увидев строгое лицо. Насмешница судьба, видно, решила доконать его. Он не верил своим глазам.

— Чего стал, проходи! — Это был голос Каранджи. Горько и непостижимо: Каранджа — староста! Это он сидит за столом и важно хмурит брови. — Кому сказал, проходи! — повторил Каранджа излишне громким голосом.

Гиконьо робко приблизился к столу. Противоречивые мысли копошились у него в голове. Он сел на стул и прикусил нижнюю губу, чтобы болью заглушить боль, не расплакаться. Какие-то голоса нашептывали ему, пронзая мозг и сердце: «О, где же милосердие божье? Будет ли конец унижениям?» Каранджа, его старинный приятель, говорил с Гиконьо так, словно впервые видел его, словно Гиконьо — преступник.

— Постой, постой, — тянул Каранджа-староста, снимая с гвоздя отпечатанный список. — Ты, если не ошибаюсь, Гиконьо, сын… э… Варухиу? — Каранджа поставил галочку на бумаге. Гиконьо наблюдал за ним, низко опустив голову, все крепче впиваясь зубами в губу.

— Слушай внимательно. Ты вернулся к нормальной жизни. Народ здесь мирный, уважает закон. Ты понял? Никаких собраний, никакой болтовни про Ганди, про единство и прочую дребедень. Белый человек останется здесь навеки.

Не отдавая себе отчета в том, что делает, Гиконьо вскочил и метнулся к двери. Каранджа выждал, пока он добежит до порога, и гаркнул во всю мочь: «Стой!» Гиконьо замер, будто парализованный криком, выжидательно обернулся.

— Куда это ты?

— Сейчас увидишь! — прошипел Гиконьо в ответ и, выставив руки, кинулся обратно к столу, нацеливаясь на горло Каранджи. И вдруг резко остановился, вскрикнув от неожиданности: на него глядел револьвер.

— Сядь, Гиконьо!

И снова он опустился на стул. Сидел и трясся от бессильной ярости. Неужели это не сон? Он плюнул на пол — только так и мог высказать свое презрение.

— Можешь плевать сколько угодно, — заговорил Каранджа, красуясь. Он ликовал. Откинулся в кресле, револьвер положил перед собой. — Только хочется сказать тебе по-дружески: ты должен понять, что к чему. Видишь вон там сторожевую вышку? Одно мое слово — и тебя снова упекут.

Все произошло так стремительно, что Гиконьо не успел даже разобраться в водовороте ощущений и мыслей, вскипавшем у него в голове. Он понял, что Каранджа, который с ним вместе давал клятву бороться с белыми, теперь разглагольствует о всемогуществе англичан. Тот самый Каранджа, который приходил к нему в мастерскую посудачить, с которым они играли на гитаре, теперь угрожает ему.

И, лишь закрыв за собою дверь и выйдя за ограду, он вспомнил, что Каранджа еще и тот человек, который спал с Мумби. Это его ребенка носила она под сердцем. В воспаленном мозгу Гиконьо имя Каранджи, произнесенное накануне матерью, почему-то не запечатлелось. Целую ночь напролет и весь сегодняшний день он думал о том, что Мумби ему изменила. Но даже сидя перед старостой, он не вспомнил, что Каранджа как-то связан с этой неотступно мучившей его болью. А теперь ему вдруг представилось: Мумби сладострастно стонет, придавленная тяжелым телом Ка-ранджи. И его точно обожгло. Он мучил себя, сознательно вызывая в воображении подробности: скрип кровати, их прерывистое дыхание… О господи! Его не держали ноги. Он еле доплелся до деревца, растущего у обочины, и приник к нему. Он стонал и хрипло бормотал что-то. Страшные картины не отступали, разъедали мозг. Откуда взялись силы: оттолкнувшись от деревца, он помчался бегом к материнской хижине. Женщина, покорно лежавшая под потным телом Ка-ранджи, должна умереть! Он убьет ее, задушит своими руками! Прохожие, едва взглянув на Гиконьо, быстро уступали ему дорогу. Ах, как далеко еще! Он бежал, но воображение обгоняло его. Ему чудилось, что Мумби молит о пощаде, на ее губах уже выступила пена, глаза вылезают из орбит. Но судьба и тут перебежала ему дорогу. Хижина была заперта. Может, они закрылись на засов изнутри? Он навалился всем телом на дверь, завопил:

— Отвори, эй! Отвори, продажная!

Дверь не поддавалась. Он разбежался, нажал плечом — влетел в хижину, рухнул головой на камни очага. На губах его выступила пена. «Боже! О боже!» — слабо простонал он и затих.

VIII

О том, что было с ним в первые несколько дней после лагеря, Гиконьо вспоминал как сквозь сон. И как он ни старался, ему не удавалось связно рассказать Муго, что все-таки тогда произошло. Ему не хватало слов, он в отчаянии воздевал к нему руки.

— Скорее всего, я тогда рассудка лишился. Наверное, ничего нет горше, чем измена друга, близкого человека, которому всегда верил. Когда я очнулся, то увидел, что лежу на кровати, под несколькими одеялами. Вот такая же керосиновая лампа светила еле-еле. И запах в хижине был какой-то больничный. Чуть поодаль стояла Мумби. Мне не видно было ее лица, но я почему-то понял, что она плачет, и сердце защемило от жалости к ней. Нет, нет, не могло этого быть! Та Мумби, которую я помнил, не подпустила бы к себе Каранджу. Она та же, какой я ее оставил, та же! Но тут я увидел ребенка… Значит, то, что казалось мне невероятным, все-таки было, было… У меня застучали зубы, я трясся в ознобе, как при малярии или в горячке. Знаешь, я уже не думал о том, чтобы ее убить. Я принял другое решение: никогда и словом не обмолвлюсь о ребенке. Буду делать вид, что ничего не произошло. И никогда не лягу с Мумби. Мне оставалось одно — работа. Думать только о ней, об остальном забыть. — Гиконьо умолк и поднял глаза на Муго. Но у того лицо оставалось непроницаемым. Ему стало не по себе. Почудилось, что все это уже было с ним, только он не мог припомнить когда.

— И вот я забыл обо всем, кроме работы, — повторил Гиконьо. И снова Муго промолчал. В душе Гиконьо шевельнулось неясное разочарование. Тяжелый груз, давивший на сердце, стал легче, но ощущение новой вины закралось в него. Он открыл душу, весь обнажился перед Муго. Каков же будет приговор? Как грешнику, оробевшему на суровой исповеди у священника-пуританина, ему захотелось поскорей убежать, выплакать свой позор в ночи.

— Мне пора, — буркнул он, вставая, и вышел в темноту. Сердце его билось так громко, что Гиконьо стало страшно. Страшно взглянуть в глаза Муго, страшно услышать шаги по цементу. Мрак навалился на него со всех сторон. Он шел к дому, давно уже ставшему для него чужим. Праведность Муго и греховная неверность Мумби равно уязвляли его мужское достоинство, подтачивали его веру в себя, увеличивали позор — ведь он первым из узников Ялы явился к белым с повинной…

Лишь только Гиконьо ушел, Муго бросился к двери, распахнул ее, закричал: «Вернись!» Постоял, прислушался, не дождавшись ответа, уселся на прежнее место. Мысли перескакивали с одного на другое. Каких слов ждал от него Гиконьо? Зачем он пришел — за утешением? Дважды Муго облизывал губы и откашливался, собираясь заговорить, но так и не нашел что сказать. Гнев, с каким Гиконьо говорил о предательстве Каранджи, его презрение к Мумби заставляли Муго внутренне содрогнуться, точно желудок его разъедала злая отрава. Даже сейчас, вспоминая, он снова непроизвольно вздрогнул. От волнения он не мог усидеть на месте, встал, принялся шагать от очага к двери, от двери к очагу. «Ну, а что, если б я не выдержал и сказал… Все сразу бы кончилось, исчезло, как дым… груз на совести… страх… надежда… Рассказать бы ему все… и кто знает… может быть… А вдруг это уловка, чтобы и меня вызвать на откровенность? — При этой мысли Муго резко остановился и, оглушенный, сел на кровать. — Стал бы он иначе выворачивать душу наизнанку!.. Теперь мне все ясно, все!.. Делал вид, что не смотрит, а сам так и ел меня глазами… Хотел проверить, не страшно ли мне…» Но тут Муго запнулся — вспомнил, какая мука была на лице Гиконьо, как взволнованно и правдиво звучал его голос.

Он вышел из хижины. Может, ночная свежесть успокоит его. Лучше всего, пожалуй, пройтись до Кабуи, заодно можно чаю выпить где-нибудь в лавке.

Мрак лежал вокруг него, но тем ярче вспыхивали в голове обрывки воспоминаний, страшных, волнующих, тягостных. Вчерашняя ночь и строки из Библии: «Да судит нищих народа, да спасет сынов убогого и смирит притеснителя». Эти слова бередили ему душу, жгли память…

Стоял май пятьдесят пятого — третьего года чрезвычайного положения. Муго жил, как прежде. Строгости чрезвычайного положения не коснулись его. По утрам трудился на своем поле. Его земля узкой полоской тянулась вдоль дороги у рунгейского полустанка. За полустанком лежало шоссе, связывающее фермы белых с Найроби, с Момбасой, с морем. Но Муго нигде дальше Рунгея не бывал и не видел не только большого города, но даже фермы белого человека. Да и белых-то он видел раз или два, давно, когда еще был мальчишкой. Они курили, болтали, посмеивались, пока черные перегружали мешки с кукурузой и пиретрумом с грузовиков в железнодорожные вагоны. А потом товарный состав с грохотом отвалил от полустанка. Муго смотрел на все это с безопасного расстояния. И с той поры всегда, думая о белых, даже о Джоне Томпсоне, он представлял себе попыхивающих сигаретами людей вокруг изрыгающего дым паровоза.

В тот майский день он скинул рубаху, концы завязал узлом на поясе. Свисавшие хвостами рукава щекотали икры. Солнце ласкало черный торс, зажигало на плотной коже коричневатые блики. И зеленая поросль кукурузы, картофеля, бобов, гороха тоже тянулась к солнцу. Муго мотыжил землю, руками окучивал каждый росток, вырывал сорняки.

Если он задевал стебель, капли росы на листьях вздрагивали и, разбившись на множество осколков, скатывались вниз. Воздух был свежий и ясный. В тени сочных листьев влажно чернела земля, и все вокруг зеленело. Красота. Но солнце припекало, и к полудню зелень потускнела и земля точно подернулась пеплом. Поля глядели утомленно. Муго улегся в тени дерева мварики, испытывая то блаженство, какое появляется, когда разгибаешь спину в полдень, успев на славу потрудиться с утра. Когда он отдыхал в поле, ему почти всегда чудились голоса. И в тот раз изрек: что-то с тобой сегодня случится. Он закрыл глаза и вправду увидел смутные очертания странного и очень красивого предмета, протянул руки — и почти коснулся его. Сладкий голос увлек его в дальние дали прошлых времен. Когда Моисей стерег стада тестя своего Иофора, он тоже был совсем один. Он погнал овец далеко в пустыню и пришел к горе божьей Хориву. И явился ему из зарослей терновника ангел господень в пламени огненном, и воззвал к нему всевышний: «Моисей, Моисей!» И Муго отозвался: «Вот я, господи!»

Всякий раз, вспоминая тот день, он считал его поворотным в своей судьбе. Неделю спустя был застрелен районный комиссар Робсон, а в его жизнь вторгся Кихика…

Быстрая ходьба не помогла. Муго стоял перед дверью чайной в Кабуи, взбудораженный больше прежнего. Раньше чайная называлась «Мамбо Лео»[9], а теперь хозяин решил ее переименовать — «Ухуру» — Свобода. На вывеске значилось: «Отель, бар и ресторан». У стойки подвыпившая компания нестройно голосила песни. Галдели люди, рассевшиеся за шаткими столиками. Муго нашел свободное место в углу. У него кружилась голова, он стоял, а все происходило как во сне: земля, по которой он шел, и люди вокруг — все было отгорожено от него призрачной завесой. Какой-то миг — и все исчезнет. Внезапно, перекрывая пьяный галдеж, зазвенел чей-то голос. И сразу наступила тишина. Отделившись от толпы у стойки, к Муго ковы-лял на своих костылях Гитхуа. Остановившись перед ним, он застыл по команде «смирно», по-военному отдал честь, сорвал с головы шляпу и завопил:

— Вождь! Приветствую тебя! — Сквозь пожелтевшие от табака зубы он дышал на Муго винным перегаром и раболепно кланялся. — Не забудь про нас, вождь! Не обойди милостью своей. Видишь эти лохмотья? Видишь — блохи грызут тело? Не всегда я был таким, клянусь здоровьем старушки матери. Спроси любого!

Он воздел кверху палец в клятвенном жесте и огляделся, призывая всех присутствующих в свидетели. Посетители повскакали с мест и окружили Гитхуа и Муго. Муго съежился от смущения и в то же время находил какое-то странное удовольствие в этой дурацкой сцене.

— Я водил грузовики. Не было человека от Кисуму до Момбасы, который бы меня не знал, — заносчиво продолжал Гитхуа, горделиво и воинственно стуча кулаком в грудь. — Деньги для меня ничего не значили — тьфу! Я приторговал себе ферму в Керарапоне, рядом с Нгонгой. Дома у меня было полно кур, а какие они несли яйца!.. Эй, официант! Налей-ка нам с вождем. — Муго сказал, что не станет пить. — Эх, чего там! До чрезвычайного положения я мог бы купить весь бар! — В голосе Гитхуа сквозили слезы. Все уже привыкли к его похвальбе, никто не смеялся. Люди слушали его, сочувственно качали головами. Кто-то вздохнул: несчастная Кения! Когда же мы обретем покой?

— Всем нам досталось от чрезвычайного положения! — поддакивали вокруг.

— Бог свидетель! Когда началась война за независимость, я не струсил — пошел сражаться. Эй, Генерал! Генерал! Куда Генерал запропастился?

Все вертели головами, ища Генерала Р. А тот стоял себе у стойки со стаканом в руке, втихомолку забавляясь даровым представлением. Гитхуа все говорил, говорил. О своих подвигах во время войны, о том, как он снабжал патронами Кихику и «лесных братьев». У нас любят послушать хорошего рассказчика. Даже выпивохи забыли о пиве, увлекшись героическими воспоминаниями Гитхуа.

— Но однажды нуля белого человека подала мне рот сюда. Ух-х!

Он выставил вперед искалеченную ногу, и Муго невольно отшатнулся от болтающейся культи. И тут же осудил себя. Подобно остальным, он был сейчас расположен к Гитхуа. Уж этот-то, во всяком случае, гораздо больше, чем сам Муго, заслуживает похвал.

— Правительство забыло про тех, кто сражался за свободу. Кому мы теперь нужны! — Голос Гитхуа слезливо дрогнул, и в нем снова послышались просительные потки.

— Хоть ты, вождь, обо мне не забудь! Помни про обездоленных, про Гитхуа. Эй, официант! Тащи нам по бутылке «Таскера». Вождь заплатит, вождь не откажет несчастному Гитхуа в кружке пива.

Муго порылся в карманах, достал два шиллинга. Он чувствовал, что Генерал Р. не спускает с него глаз, Муго поднялся, протиснулся к двери и вышел на улицу. Но и здесь настиг его голос Гитхуа:

— Спасибо, вождь! Спаси…

Муго пересекал шоссе, направляясь в деревню, когда услышал за спиной торопливые шаги. Человек поравнялся с Муго и зашагал рядом. Это был Генерал Р, Муго мелко задрожал, в голове стало тесно от страшных мыслей.

— Смешной он, верно?

— Кто?

— Гитхуа… Жаль, нам не по пути. Но я зайду к тебе завтра. — И Генерал исчез так же неожиданно, как появился. Муго вновь остался один в темноте. У него словно выросли крылья. Ему казалось, что он может обнять ночь и удержать в ладонях всю землю. Он был у порога откровения, Гиконьо и Гитхуа подвели его к этой грани. «Да… спасет… сынов… убогого…». Это о нем, о Муго. Он уцелел, выжил, чтобы спасать таких, как Гитхуа, как Старуха, всех страждущих. Так предначертано свыше. Решено! Он выступит на празднике Свободы. Он поведет народ за собою, и людская признательность сотрет в его памяти былой позор, страшную правду о гибели Кихики. Немногим это дозволено. Только избранникам божьим отпускались прошлые грехи в предвидении великого служения людям. Так было во времена Иакова и Исава, так было во времена Моисея.

Ночью ему приснилась Рира. Он увидел обнаженных по пояс узников, выстроенных вдоль стены. Среди них были и Гитхуа и Гиконьо. Напротив них стоял Джон Томпсон с пулеметом. Если они не скажут всего, что им известно о Кихике, он расстреляет их. И Гитхуа закричал: «Муго, спаси нас!» Крик подхватили остальные: «Спаси нас, Муго!» Умоляющие голоса взметнулись и прозвучали, как удар грома: «Помоги нам, Муго!» И самое странное, Джон Томпсон присоединился к многоголосию своих жертв и кричал громче всех: «Спаси же нас, Муго!» В том вопле была такая боль, что Муго больше не сомневался. Разве можно их оттолкнуть? «Вот я, господи! Я гряду, гряду в пламени огненном». И плачущие люди вздохнули с облегчением: «Аминь!»


И сказал господь: я увидел страдание народа моего и услышал вопль его от приставников его; я знаю скорби его.

Исход,3;7 (Подчеркнуто красным в Библии Кихики.)

IX

Надо думать, ученые люди еще вернутся к испытаниям, выпавшим на долю Кении, и, анализируя уроки прошлого, объяснят, что же такое случилось в Рире и почему этот лагерь приковал к себе внимание людей во многих странах? Ведь были лагеря и побольше. Вся Кения, от Мандийских островов в Индийском океане до островов Магита на озере Виктория, была усеяна ими.

После ареста его перевели из полицейского участка в Тигони в концлагерь Тхика, куда свозили пленных партизан из Эмбу, Меру и Мвариги. Здесь его продержали шесть месяцев, и он думал уже, что сидеть ему в этом лагере до самого конца, но однажды холодным, пасмурным утром их затолкали в грузовики и отвезли на станцию. А потом поездом до Маньяни. Окна вагонов были затянуты колючей проволокой — выпрыгнуть и не помышляй. В Маньяни их встречали солдаты. На платформе заставили опуститься на корточки и сложить руки на затылке. Солдаты колотили их дубинками, подзадоривая друг друга: бей не жалей, мы не виноваты, что белый привез их сюда. Лагерь Маньяни был поделен на три сектора: «А», «В» и «С». Муго попал в сектор «С», для самых опасных преступников. Сектора в свою очередь делились на зоны, по десять бараков в каждой, по шестьсот заключенных в бараке.

Сначала Муго без передышки допрашивали, а потом вместе с несколькими другими заковали в цепи и перевели в лагерь Рира, в пустынной и необжитой глуши, почти у самого океана. Здесь никогда не шли дожди, ничего не росло — песок да скалы. Сюда попадали те, кто наотрез отказывался сотрудничать с властями до освобождения Кениаты, те, кто не отвечал на вопросы, кого невозможно было заставить работать.

Рира, как вскоре убедился Муго, был пострашнее Маньяни. Заключенных держали на голодном пайке: семь унций муки в день, восемь унций мяса в неделю.

В Рире Муго суждено было встретиться с Джоном Томпсоном.

Успехи Томпсона в лагере Яла были столь блистательны, что его перевели в Риру. Он и здесь навел порядок. В первую голову Томпсон занялся санитарным состоянием лагеря. Раньше, если заключенный подхватывал тиф, никто не мешал ему околевать, теперь больных отправляли в госпиталь… При прежнем начальнике охрана развлекалась, как умела: закапывали человека нагишом в горячий песок и оставляли на сутки. Томпсон все это запретил. Он собирал заключенных, увещевал их, напоминал о доме, о долге перед родными. Они могут вернуться к женам и детям — стоит лишь признаться, что они давали присягу. Томпсон ожидал от своего метода магических результатов, он оправдал себя в других лагерях: самые закоренелые упрямцы сдавались. И когда, по его мнению, заключенные «созрели», Томпсон стал вызывать их поодиночке в свой кабинет. Годы колониальной службы укрепили его в убеждении, что, имея дело с африканцами, следует взять себе за правило поступать неожиданно. Но здесь он столкнулся совсем с другими людьми. Они глядели на него и молчали. Через две недели терпение Томпсона готово было истощиться: рассказывая Марджери о своих делах, он доходил чуть не до истерики — это просто истуканы!

Муго попал к нему на третью неделю.

— Имя?

— Муго.

— Откуда родом?

— Из Табаи.

Томпсон вздохнул с облегчением: этот хоть не молчит. Что ж, хорошее начало. Стоит сознаться одному — другие последуют его примеру. Томпсон знал деревню Табаи, он дважды был в Рунгее районным комиссаром. В последний раз вместо убитого Робсона. Он завел с Муго непринужденную беседу. Какое оно красивое, Табаи, все утопает в зелени, какие там милые и приветливые люди. Потом спросил неожиданно:

— Сколько раз ты присягал своим?

— Ни разу.

Томпсон вскочил на ноги и забегал по комнате. Остановился против Муго, вгляделся в него, лицо показалось ему знакомым. Но все они похожи друг на друга, поди различи — маски какие-то, а не лица.

— Сколько раз ты давал присягу?

— Ни разу.

— Врешь! — заорал Томпсон, покрываясь испариной.

Муго было безразлично, что его ждет. Он находился на той грани отчаяния, когда человек уже не дорожит жизнью. Смерть так смерть. И чем скорее, тем лучше.

В кабинете было еще двое офицеров. Один из них что-то шепнул Томпсону на ухо. Он снова стал разглядывать черное лицо. И тут его осенило. Отослав Муго в барак, он погрузился в чтение его личного дела.

Надежды Томпсона не оправдались. Большинство заключенных по-прежнему молчало. Один лишь Муго хоть кое-как отвечал на вопросы. Впрочем, и он сказал немного. Но Томсон впился в Муго, как клещ. Вызывал ежедневно. У него было предчувствие, что Муго все-таки «расколется» раньше других. Он вымещал на нем досаду за все. Муго пороли на глазах у других заключенных. Иногда в приступе слепой ярости Томпсон выхватывал кнут из рук охранника и остервенело стегал его сам. Если бы Муго закричал, взмолился о пощаде, Томпсон, может быть, и сжалился. Но тот молчал, и Томпсону стало казаться, что весь лагерь смеется над ним, презирает за то, что он не может исторгнуть из Муго даже стона.

Престиж Муго рос среди заключенных. Отчаяние его было столь глубоким, что он не смел стонать. Убеждение в том, что его постигла заслуженная кара, заставляло его безмолвно сносить боль. А им со стороны казалось, что все дело в его неукротимом духе. Товарищи, окрыленные его стойкостью, составили коллективную жалобу на тюремщиков. Они потребовали, чтобы с ними обращались как с политическими заключенными, а не как с уголовниками. Потребовали увеличить паек. Пригрозили голодовкой. И в один прекрасный день все как один отказались от пищи.

Томпсон был на грани исступления. «Раздавить гадину», — скрежетал он по ночам зубами. Он приставил к ослушникам белую охрану. Раздавить гадину!

На третий день голодовки произошла вспышка, смахивающая на настоящий бунт и явившаяся непосредственной причиной нашумевшей гибели одиннадцати. Когда надзиратели несли в барак еду, кто-то швырнул камень и угодил одному из них в голову. Надзиратели побросали бачки и с криком «Убивают!» кинулись врассыпную. Бунт! А узники хохотали, камни сыпались градом.

То, что произошло затем, стало известно всему миру. Бунтовщиков заперли в бараках. Избиения не прекращались ни днем ни ночью. Одиннадцать человек забили насмерть.


Вот о чем вспоминал Муго, когда на следующий день после осенившего его прозрения шагал к дому Гиконьо. В своем чудесном спасении от верной смерти он видел направляющую десницу божью. Нет сомнения, он выжил, чтобы избавить несчастных, таких, как Гитхуа, от нищеты и лишений. Он, единственный сын у матери, рожден на свет во спасение другим. Его будоражили и влекли волнующие перспективы, открывшиеся ему. Он скажет Гиконьо, что согласен представлять жителей Табаи на празднике Свободы. И он возглавит народ свой и поведет его через пустыню к новому Иерусалиму…

Просторный дом со сверкающей на солнце железной крышей был сложен из толстых кедровых бревен. Двор обнесен ровной оградой. За оградой пело радио. Но женский голос, глубокий, густой, почти заглушал певца. Песня была медленная и грустная и казалась неуместной в это яркое утро. Мумби… Муго остановился в смущении. Неужели и в этом доме нет благополучия и мира? На крыльцо вышла Вангари и побрела к недавно выстроенной хижине в дальнем углу двора. Мальчуган — Муго сразу сообразил: это он и был причиной разлада, — скакал по дорожке впереди Вангари. Непонятно отчего при виде этой сцены у Муго больно сжалось сердце.

Мумби приветствовала гостя светлой улыбкой, точно ждала его прихода. Он вспомнил молоденькую девушку, которая однажды посочувствовала его горю, когда у него умерла тетка. Теперь перед ним была красивая женщина с усталым, посуровевшим лицом. «Ее гложет печаль», — подумал Муго. Карие бездонные глаза обволакивали его. Ему стало неловко, даже немного страшно под этим взглядом.

— Мне надо повидаться с Гиконьо, — сказал он, отказываясь от приглашения сесть. — Его нет?

— Он всегда уходит очень рано. — Голос у нее был прозрачный и ровный, как водная гладь, но Муго все-таки уловил едва заметную жалостливую рябь на его поверхности. — Присядь, — продолжала она. — Ну пожалуйста. Сейчас чай поспеет. — Голос зазвенел взволнованно, и он опустился на стул, невольно подчинившись ее просьбе. Разглядывая ее лицо, он удивился тому, что редко думал о Мумби и Кихике как о сестре и брате. А ведь у нее такой же разлет бровей и нос, хоть и поменьше, точь-в-точь как у Кихики.

— Как брат? Твой Младший брат, — повторил он. — Ведь у тебя есть младший брат, верно? — Он стал мешать чай в стакане, чтобы скрыть смущение.

— Кариуки? — Она села на стул напротив него.

— Да-да, теперь я вспомнил, Кариуки.

— Два года, как кончил школу. Работал в банке в Найроби, теперь учится в колледже Макерере.

— Это ведь в Уганде, в стране Оботе?

— Да, туда надо ехать поездом. Целые сутки. Завидую я ему — целые сутки в поезде!.. Я никогда в такую даль не забиралась. — Она рассмеялась негромко, ее глаза засверкали при одной мысли о путешествии, все тело задышало неукротимой жаждой жизни вопреки страданиям. — В этом году он не приехал домой на каникулы, очень жаль; он не увидит праздника в четверг.

Муго не поддержал разговора о празднике, и беседа оборвалась. Он старался придумать, что бы еще сказать, но в голову ничего не приходило, и он поднялся, сказав, что ему пора.

Но Мумби сидела с тем же выражением лица, точно не слышала его.

— Я хотела с тобой повидаться, я сама собиралась к тебе, — произнесла она. Она говорила очень тихо, но ее слова, как приказ, пригвоздили его к месту. Он снова сел и стал ждать.

— Ты… Бывает, что ты видишь сны? — неожиданно спросила Мумби, и грустная улыбка заиграла на ее губах. Вопрос застал Муго врасплох, и его мгновенно сковал леденящий страх.

— Конечно, каждому снятся сны.

— Я не говорю о тех снах, что снятся по ночам. Я о другом — знаешь, когда молод, и день солнечный, и ты заглядываешь в будущее, и тебе грезятся всякие великие дела. И сердце колотится, и ты хочешь, чтобы дни эти скорее настали, и тогда все тяготы жизни останутся позади.

Муго затрепетал. Она говорила о том, что бывало с ним, облекая это в точные слова.

— Такие сны у тебя бывали?

— Иногда, — начал он нерешительно, но она не дала ему докончить.

— И они сбылись! Я знаю: у других сны сбываются. У меня их было так много, и такие ясные, словно наяву, — говорила она, и ее голос, глаза, лицо снова стали прежними.

— Это бывает, бывает с людьми в юности, — осмелился он сказать.

— Со мной это бывало всякий раз, когда я слушала Кихику, — продолжала Мумби. — Мое сердце устремлялось за его словами. Я мечтала о жертве во спасение людей. И хотя порою мне делалось страшно, я жаждала, чтобы эти дни наступили. Даже когда я вышла замуж, сны не исчезли. Я стремилась сделать своего мужа счастливым, готовилась встать рядом с ним, если это потребуется. Я бы носила его щит и подавала ему стрелы. Если б случилась беда и враг сразил бы его, я не дала бы ему упасть, я бы спасла его.

В глубине ее глаз загорелся свет. А он, глядя в эти ясные глаза, чувствовал, что им овладевает желание.

— Но вот за ним пришли, и я ничего не сделала. А когда, измученный, он наконец вернулся домой, уже не в моих силах было дать ему счастье.

Господи, как она молода, как чиста душою!.. Отчаянно сопротивляясь, он все глубже погружался в мрачный, бездонный омут. Он не хотел утонуть!..

— Иногда я гадаю: а Бамбуку видела такие сны? — продолжала она, помолчав. — Ты ее помнишь?

— Бамбуку?

— Да.

— Нет.

— Ну как же! Та женщина, которую избивали во рву, а ты бросился к ней на помощь!

— Да… да… да… — Он не запомнил лица. В памяти осталось только выражение муки в ее глазах и разорванное хлыстом платье.

— Она умерла.

— Умерла?

— Да. Она была возлюбленной Кихики. Когда брат ушел в лес, она не могла ему этого простить, и все же надеялась, что он возвратится, и хранила ему верность. Но когда Кихику схватили и повесили, она будто свихнулась. Несколько дней не выходила из дому, а потом вдруг стала путаться с солдатами, с полицейскими, со всеми подряд. Но одного полицейского она почему-то отвергла, и он решил ей отомстить. Тогда, во рву, ему представился случай… Она так и не оправилась после этого и через три месяца умерла. Она ждала ребенка…

Мумби поднесла к глазам платок. В комнату вбежал мальчик. Покосившись на Муго, он бросился к матери и уткнулся ей в колени.

— Мама, почему ты плачешь? — Теперь он глядел на Муго с явной враждой. Мумби прижала к себе ребенка, словно желая оградить его от всего дурного, от горькой правды жизни. Улыбнувшись, она зашептала мальчику на ухо:

— Беги к бабушке. Быстрее. Нельзя оставлять ее одну. Вдруг ее украдут воины из племени ириму — что ты тогда будешь делать?

Мальчик еще раз искоса глянул на Муго, снова перевел глаза на мать и побежал к дверям.

— Ведь она умерла за моего брата, — продолжала Мумби. Но теперь ее голос звучал уже не так напряженно и дрожи в нем не было. — Принесла себя в жертву. Или вот Нжери.

— Кто это?

— Моя подруга. Бамбуку, Нжери и я вместе ходили к поезду. Ну кто мог догадаться, что сердце Нжери отдано Кихике? Она была такая задиристая. Но никто не знал, что у нее на душе, до тех пор пока она не ушла в лес, чтобы сражаться рядом с Кихикой. Вскоре после того, как его казнили, она погибла в перестрелке.

Лицо Муго помрачнело, нижняя губа отвисла. Не желает, не хочет он всего этого слышать! Он был уже в дверях, когда удивленный возглас Мумби настиг его и вернул к действительности. Стоя на пороге, он медленно приходил в себя, со стыдом осознавая, как странно, должно быть, выглядит в ее глазах. Мумби вскочила, с трудом скрывая удивление и неловкость.

— Я ни с кем не говорила об этом, — сказала она, снова опустившись на стул. — Только с тобой. Знаешь, что однажды сказал Кихика, нет, не однажды, он часто повторял это, когда сердился на приятелей. Как же я не вспомнила раньше! Он говорил, что по-настоящему серьезное дело можно доверить лишь такому человеку, как ты…

Муго глядел на Мумби невидящими глазами. «Избавь меня от воспоминаний!» — вертелось у него на языке. Но он только выдавил едва слышно:

— Все это так ужасно…

Он тоже сел, покорившись ее воле. Он ослаб от этого голоса, от ее взгляда. И безвольно ждал, что будет дальше.

— Я хотела поговорить с тобой о муже, — выпалила она, глядя на него в упор. Постепенно выражение решимости в ее глазах растаяло, уступив место тихой, едва ли не покорной мольбе. Ее полураскрытые губы вздрагивали.

— Он мне нужен, нужен больше всех на свете, — прибавила она, помолчав и немного успокоившись. Потом спросила. — Ты знаешь о ребенке?

Внезапно терпению Муго пришел конец. Ему хотелось оскорбить ее, причинить ей боль. Безумное желание разгоралось в нем все сильнее. Какого черта она тащит его в свою жизнь, лишает покоя!..

— Твой муж мне рассказывал.

— Он сам сказал?

— Да.

— Когда?

— Вчера вечером.

— Все-все?

— Все. О ребенке, о Карандже. — Он говорил отрывисто, внутренне ликуя, видя, как она раз или два поморщилась, словно от боли. В комнате повисла тишина. В глазах Муго застыла враждебность. Даже если она расплачется, он не дрогнет, не шевельнется, не скажет ни слова в утешение. Но уже в следующий миг Мумби, вспомнив что-то очень для себя важное, нарушила гнетущее молчание взволнованными словами:

— А про дом он тебе не рассказал? Про наши две хижины? Не рассказал?

— Дом? Какой дом? — переспросил он, искренне недоумевая.

— В котором мы жили до того, как он попал в лагерь. Ага, я вижу, он тебе про это не говорил, — продолжала она с мрачным торжеством в голосе. — Да он и сам ничего не знает. Кто ему скажет, кроме меня… А со мною он говорить не хочет…

Муго вспомнил, что тех, кто в срок не переселился в новую деревню, выгоняли из старых хижин насильно, а хижины поджигали.

— Еще и теперь я вижу во сне, как они горели. У нас были две хижины. В одной жила Вангари, а в другой я. ОНИ едва дали нам вынести вещи, облили соломенную крышу на хижине Вангари бензином. Я еще подумала, зачем это, солома и так сухая, вспыхнет как порох. Но они облили ее бензином. День был знойный. Мать — так Мумби называла Вангари — опустилась на стул подле наших пожитков, кое-как сваленных в кучу, а я стояла рядом с ней, накрыв косынкой голову. Полицейский начальник чиркнул спичкой, бросил ее на крышу. Но спичка погасла, и другие полицейские захохотали. Они подбадривали его криками. Один даже хотел взять у него спички, чтобы показать, как это делается. Для них это была забава. Крыша загорелась о четвертой или пятой спички. Повалил темно-голубой дым, взметнулось пламя. Потом ОНИ пошли к моей хижине. Я не могла больше смотреть и зажмурилась. Мне хотелось закричать, но голос пропал. Тут я вспомнила, что рядом мать. Я хотела увести ее, чтобы она не видела этого ужаса. Ведь она сама строила хижины, после того как муж прогнал ее. Но она отвела мои руки и покачала головой. Она не отрываясь смотрела на пламя. Помню, какой болью отозвался в моем сердце страшный треск, когда на обеих хижинах одна за другой рухнули крыши. Мать задыхалась, она хватала ртом воздух и все-таки не сводила глаз с пламени… Что-то оборвалось в сердце, что-то надломилось во мне, когда упали стены…

Старое Табаи сожгли вскоре после налета отряда Кихики на полицейский участок в Махи. Власти пришли в ярость. Говорят, некий Мванги Матемо из Ньери, услыхав по радио о захвате Махи, забыл об осторожности и побежал делиться радостью с соседями. Его тут же отправили в Маньяни, самый большей, самый страшный концлагерь. Но радио лишь подтвердило то, что уже и так было известно жителям страны кикуйю. Власти решили мстить. Вышел указ снести все африканские торговые местечки, вроде Рунгея, «в интересах спокойствия и безопасности». Жителей стали переселять в «укрепленные» деревни. Сперва, когда об этом пронесся слух, люди только недоверчиво пожимали плечами. Но Томас Робсон, бывший в ту пору районным комиссаром, объезжал холмы и объявлял: два месяца на все — сломать старые дома и возвести новые.

Мумби пришлось тяжело, семья осталась без мужчины. Делать нечего — она сама взялась за мужскую работу. Вместе с Вангари они расчистили площадку. Пришел Каранджа, и с его помощью они разметили на земле, где возводить стены. Каранджа был угрюм и молчал, но Мумби, слишком занятая своими делами, по замечала, какие чувства бурлят в нем под внешней сдержанностью. Через несколько дней площадка была готова. Тогда она отправилась в рощицу, принадлежащую ее отцу, и нарубила акации для столбов и подпорок. В те дни в Табаи погасли очаги в хижинах, не видно было дымка над кровлями, потому что люди возвращались домой только спать. Наутро они вновь уходили. За одну ночь взрослели и становились мужчинами мальчики. Женщины облачались в брюки. Кариуки после школы спешил домой помогать сестре.

Мужчины, завидя женщин, которые, подобно Мумби, сами вбивали гвозди и стлали крыши, задирали головы и зубоскалили: а все потому, что в Англии короновали новую вангу[10]. Ничего хорошего от бабьего царства не жди! Где ваши мужья? Пропадают в концлагерях, отбила их у вас Елизавета.

«Не забывай про тех, кто в лесу», — гневно отвечали женщины. И мужчины, осекшись, уходили, и снова отовсюду несся только стук молотков.

Им изредка помогал Каранджа, и все-таки они не управились вовремя. Два месяца пролетели, а новая хижина, еще не была обмазана глиной. Мумби и Ван-гари по-прежнему ночевали в старых, рассчитывали вот-вот закончить постройку. Но подошел срок, и на другой же день в деревню нагрянули полицейские. Открыв дверь, Мумби увидела их решительные лица и кинулась к Вангари, чтобы подготовить ее к самому худшему.

— Я знала, что они не заставят себя ждать, дитя мое, — только и сказала Вангари и принялась выносить пожитки.

Полицейские, спалив хижины, удалились с торжественными минами, будто исполнили религиозный обряд. Глаза их искали одобрительной улыбки Робсона. Но Робсон уже катил жечь дальше: времени до темноты оставалось в обрез.

К вечеру последние хижины старого Табаи исчезли в пламени. На их месте зияли пепелища.

— Ту ночь мы с Вангари провели в нашей новой хижине. Отец, нарушив комендантский час, пробрался в потемках к нам. Он звал нас к себе. Но Вангари отказалась наотрез, а я не могла оставить ее одну. Мы уже настелили крышу нашего дома, но стены не обмазали, и всю ночь нас хлестал холодный ветер. Я завернулась в старое одеяло, в мешок и все-таки дрожала и никак не могла согреться. Мне кажется, я так и не заснула ни на секунду. Я знала, что мать не спит, но мы молчали. Эта ночь казалась бесконечной.

С того дня Каранджа зачастил к нам. Справлялся о здоровье, иногда приносил еду. Он был тихий, пришибленный какой-то. Его что-то угнетало. Сначала я не обращала на это внимания, я даже не заметила, что он стал приходить все чаще и чаще. У матери, после того как сожгли деревню появились боли в животе, в голове, в суставах — мне было не до Каранджи. Однажды он застал меня за колкой дров. Стоял и молча глядел. Ненавижу, когда работаешь, а на тебя смотрят. Я смущаюсь, руки перестают слушаться. Вот я и сказала: «Чем так стоять, лучше бы помог женщине». Он молча взял у меня топор, молча наколол дров. «Зайди, выпей чаю, ты его заработал», — сказала я и нагнулась, чтобы собрать поленья, а он протянул руку, коснулся моих волос и шепнул: «Мумби!»

Я вскинула голову. Он хотел еще что-то сказать. Я испугалась. Ведь Каранджа уже сватался ко мне, это было спустя неделю или две после того, как я дала слово Гиконьо. Тогда я постаралась обратить все в шутку и напомнила, что Гиконьо — его близкий друг. Он больше никогда не заговаривал об этом… Ну вот. Он, должно быть, увидел, как я испугалась, потому что не сказал ни слова и ушел. Даже ни разу не оглянулся. Если б он оглянулся, я бы его, наверное, Остановила, потому что мне стало совестно, я же видела, что на сердце у него неспокойно. А он был добр к нам и вел себя, как подобает другу…

Вскоре англичане схватили Кихику на опушке леса Киненье и повесили его. Знаешь, мой отец, отважный воин, чья слава разнеслась от Ньери до Кабеге, плакал, как ребенок, всю ночь. Мать, моя родная мать Ванджику, тщетно пыталась утешить его. С того дня родители постарели, надломились. Думаю, только Кариуки помог им выжить. Я тоже валилась с ног. А потом, ты знаешь, деревню наказали в отместку за брата. Ты знаешь про этот ров. Во всяком случае ты застал начало. А после того как тебя арестовали, когда ты заступился за Бамбуку, до меня дошел слух, что Каранджа записался в полицейские. Я не могла поверить. Ведь он был другом Кихики и Гиконьо, они вместе давали присягу. Как он мог предать их?

Но на раздумья не было времени. Ров должен был опоясать всю деревню. Мы работали от зари до зари. После этой истории с Бамбуку солдаты и полицейские точно с цепи сорвались. Они избивали любого, кто разгибал спину, кто, по их мнению, работал недостаточно проворно. Нас все время сторожили. Лишь за два часа до заката женщинам разрешалось уйти, позаботиться о еде для мужчин. Мужчин из деревни не выпускали совсем, детям запретили ходить в школу. Потом вместо двух часов отдыха нам оставили один. А скоро лишили и его. Деревня стала нашей тюрьмой, на околице солдаты разбили лагерь, и бежать было невозможно. Мы остались без еды. Слышал бы ты, как плакали голодные дети! Но новому районному комиссару плевать было на наших детей. Зато он позволял солдатам хватать приглянувшихся им женщин. Господи! Не знаю, как я избежала этой участи. Каждую ночь я молила небо: что угодно, только не это!

Бамбуку умерла, и ее зарыли тут же, рядом со рвом.

Знаешь, нам всем казалось, что настал конец света. Но однажды кто-то запел песню, и все подхватили. Сбежались солдаты и полицейские, они били нас хлыстами и палками, но мы продолжали петь. Так и пошло. Кто-нибудь запевал, а мы все подхватывали, на ходу придумывая слова.

Вспоминаю

Красавицу нашу Бамбуку —

Шоколадную кожу,

Газельи глаза, —

И в глазах ее

Вижу предсмертную муку…

Как мне вынести вечную с нею разлуку?

Мумби напела мелодию, стараясь припомнить все слова. Мелодия была неторопливая, торжественная и грустная. На глаза Мумби навернулись слезы. А Муго видел недвижно, и перед ним разворачивалась трагедия, участником которой он не был, потому что к тому времени его отправили в лагерь.

— Только калек, стариков вроде моего отца да детей не заставляли копать землю. Но их выгоняли ко рву, и они должны были смотреть, как гнут спину их жены, сыновья и дочери, как их полосуют хлыстами. Каждый день являлся районный комиссар и в большой рупор вновь и вновь напоминал жителям Табаи, за что их наказывают. Участь нашей деревни, говорил он, послужит предостережением для всей округи.

Пусть никому не будет повадно помогать «лесным братьям».

Умерли еще двое. Их тоже закопали подле рва.

Каранджу я с тех пор не видела. Люди говорили, что он бывал то на одном, то на другом краю рва, но там, где работала я, не появлялся. Настал день, когда все наши припасы кончились. Я не могла обратиться к соседям: у них дела шли не лучше. Тогда старались не заходить в чужой дом в час обеда или ужина, чтобы не огорчать хозяина. И вот я почувствовала, что не могу больше выносить голод. Родители и свекровь еще держались. А мне казалось, что я не протяну и дня. В тот самый вечер пришел Каранджа. Под покровом ночи он прокрался к нашей хижине и принес хлеба. Он вызвал меня за дверь. У меня потекли слюни, как у голодного пса при виде кости. Но когда я разглядела, что на нем полицейская портупея и револьвер, рука не поднялась взять его кусок. Я вернулась в хижину. Уже тогда поползли слухи, что моего брата предал Каранджа. Я ничего не сказала Вангари, и она ни о чем не спрашивала, но, взглянув на ее иссохшее лицо, я пожалела, что не взяла хлеб. Я подумала, что Вангари умрет и все мы умрем, и молча заплакала. Я знала, что родители и Кариуки бедствуют, как и мы.

Умерли еще двое.

Никто больше не пел во рву. Вообще не было слышно человеческих голосов, даже дети устали плакать. Только звон мотыг, скрежет заступов и свист бича… Настал совсем странный день, когда я вообще перестала что-нибудь ощущать. И снова вечером пришел Каранджа. Я не могла разглядеть его лица в темноте, но, собрав остаток сил, прошептала: «Иуда!» Когда он заговорил, голос его звучал словно издалека: «Возьми, здесь мука и хлеб, возьми, иначе вы умрете. Я не выдавал Кихику, не выдавал. А что до этого револьвера, который я получил от белых, так знай: придет время, тогда и ты поймешь, что человек одинок и, чтобы выжить, он должен думать только о себе и стоять за себя». Он повернулся и ушел. Почему-то я поверила тому, что он сказал про брата. Но в этот раз я все равно взяла бы у него хлеб. Конечно, после этих слов взять его было легче. И все-таки, когда я вернулась в хижину, стыд охватил меня, и я не могла сказать Вангари, откуда эта еда. Но она ни о чем и не спрашивала. Когда на следующий день я поделилась мукой и хлебом с родителями и братом, они тоже не задавали мне вопросов. Много дней я ходила с опущенной головой. Знаешь, времена были такие, что некоторые женщины сами предлагали себя солдатам за горстку муки или ломоть хлеба, и мне чудилось, что я не лучше их. По сей день я никому не рассказывала, как спаслась от голодной смерти. Потому что, по правде сказать, мне до сих пор стыдно.

У нас умерло двадцать человек, мужчин и женщин. Их закопали рядом со рвом. Дети все выжили.

Потом я нашла работу на ферме у белых. Тем, кто нанимался к белым, давали специальные удостоверения, освобождавшие от трудовой повинности, обязательной для остальных. И еще пропуск. В пропуске должна была стоять печать районного комиссара, без этого солдаты никого не выпускали из деревни. В общем, я могла считать, что мне повезло. Я получала девять шиллингов в неделю, а на других фермах платили только шесть или даже четыре. Мы работали на огромной чайной плантации, пололи траву мудхангари и собирали чайный лист. На мои деньги кормились все пятеро. Я дала слово не принимать больше подачек от Каранджи. А он к тому времени дослужился до полицейского начальника. Кариуки учился в школе — я платила за его обучение. С ним мы связывали наши надежды на будущее. Образованным нынче все двери открыты.

И все время я думала о муже. Был бы он рядом — все остальное приложится! Но шли месяцы, годы, а мы ничего не знали о тех, кого отправили в лагерь. Радио твердило, что они никогда не вернутся.

А тут еще стряслась эта история с полицейским начальником Муруитхиа, и мы со страхом стали ждать нового рва. Муруитхиа был хозяином в нашем районе. Ох, как он зверствовал! Особенно доставалось от него переселенцам и батракам из Рифт-Вэлли, Уганды и Танганьики. И однажды подстрелили его средь бела дня. Он шел с отрядом в Ндейя. Человек, стрелявший в него, был в военной форме. Он следовал за отрядом Муруитхиа по пятам и останавливался, когда останавливались те. Когда Муруитхиа вошел в лес, человек подбежал к нему и, выстрелив в упор, ранил его. Говорят, что он громко хохотал вслед кинувшимся врассыпную полицейским. Начальника отвезли в госпиталь в Тиморо. Через неделю пришли навестить его двое, принесли корзинку с едой. Документы у них были в порядке, и их впустили в палату. Там они его добили.

Тогда-то Каранджу и назначили начальником полиции. Он развернулся вовсю, превзошел даже своего предшественника. Он стал прочесывать лес, охотиться за партизанами. Последних здоровых мужчин из деревни отправили в концлагерь. Он строго следил за соблюдением комендантского часа и трудовой повинности. Однажды, возвращаясь с работы, я повстречалась с ним. Он остановился и окликнул меня. Я продолжала идти, будто не слышала. Двое полицейских рванулись было за мной, но Каранджа крикнул, чтобы они не смели меня трогать. Он велел им идти, а сам догнал меня.

— Зачем ты помешал им меня убить? — в сердцах крикнула я. Он молил меня успокоиться.

— Мумби, пожалуйста… — сказал он.

— Не смей произносить мое имя, подлец!

Я боялась, что он напомнит мне о своих подачках. Как я тяготилась этой постыдной тайной, связавшей меля с ним крепким узлом!

Он спросил, за что я его ненавижу. Стал говорить, что любит меня, что никто, кроме меня, ему не нужен, что он уберегся от лагеря и не ушел в лес, только чтобы быть рядом со мной.

Даже странно, как мы умеем находить объяснения любым своим поступкам. Не знаю почему, ненависти у меня к нему уже не оставалось — одно презрение. И впрямь это выглядело потешно — его форма, винтовка на плече и любовные излияния посреди дороги. Я даже нашла в себе силы рассмеяться. Это, кажется, задело его, но не остановило. Он все говорил и говорил. А меня не трогали его нежности. Мне хотелось причинить ему боль, отомстить за Кихику, за Гиконьо, за всех.

— Ты бы одолжил у своей матери юбку, — сказала я, — мужчины ушли сражаться, а ты лижешь ботинки своим белым хозяевам. — Я думала, он убьет меня. А он только охнул. Смешно, точно на булавку сел. Губы шевелились, он пытался что-то сказать. Лицо его посерело.

— Ничего ты не понимаешь, — наконец заговорил он. — Что же ты хочешь, чтобы все погибли? В лесу, в лагерях. И чтобы белый человек остался на этой земле? Белый человек силен. Не стоит об этом забывать. Я знаю, потому что сам нахожусь под его властью. Не надейся, Джомо Кениату никогда не выпустят из Лодвара. Англичане забросают бомбами лес, как они это делали, когда воевали с японцами в Малайе. А те, кто в лагере, никогда-никогда не вернутся. Нет, Мумби. Храбрец погиб на поле боя, а трус выжил, чтобы увидеть мать. Отвести от себя удар — это еще не трусость.

Мне стало страшно.

— Оставь меня! — закричала я. У меня больше не было сил говорить с ним. — Оставь меня в покое!

Он ушел. Какой мрак был на сердце! Как жестоко было с его стороны сказать, что Гиконьо никогда не вернется!

И все же я сама отправилась к Карандже в полицейский участок. Пришлось, ради Кариуки. Он окончил школу первой ступени и был единственным мальчиком в нашем районе, получившим место в школе в Сириане. Многие злились и завидовали: как это, у него брат в лесу, а его принимают в правительственную школу, куда сыновья верных властям людей не могут попасть? Но завистники могли стать ему на пути лишь в том случае, если б доказали, что и Кариуки принимал присягу. Вот мы с ним и отправились к начальнику полиции. Каранджа не стал нас ни о чем расспрашивать. Он дал письмо, в котором говорилось, что Кариуки прошел проверку и установлено, что клятвы он не давал. И мне стало стыдно за те слова, которые я наговорила Карандже в прошлый раз.

Кариуки уехал в Сириану. Мбугуа вновь стал предаваться мечтам о будущем, а Ванджику плакала от счастья. Я тоже радовалась, но ни на минуту не забывала слов Каранджи о том, что заключенные никогда не вернутся. Может быть, Гиконьо и других давно уже расстреляли. Эта мысль не давала мне спать по ночам, даже молитва не помогала. Теперь настала очередь Вангари утешать и подбадривать меня. За эти годы ожидания мы с ней сошлись еще ближе, она мне стала второй матерью и чуть не дороже матери… Каранджа убеждал, что я напрасно храню верность мужу.

Карательные войска били «лесных братьев». От заключенных не приходило писем. По радио больше не упоминали о лагерях. Шло время, и Каранджа стал поглядывать на меня свысока. Он уже не робел в моем присутствии, как раньше, — напротив, язвил и смеялся. Но мое сердце по-прежнему принадлежало одному Гиконьо… Буду ждать, даже если нам суждено свидеться на том свете. Он муж мне. Я и сама разуверилась в том, что он жив, и тешила себя воспоминаниями о безмятежных и счастливых днях до чрезвычайного положения… Ну вот, я открыла тебе душу, и стало легче… Однажды он прислал за мной. Это было в четверг, как сейчас помню. Я устала, и жизнь мне опостылела. Гиконьо? Нет Гиконьо. И чрезвычайному положению не будет конца… И я пошла к Карандже, решив, что, если он что-нибудь себе позволит, я убью его. Он был в доме один. Я стояла на пороге. Он отвел глаза. Мне показалось, что он изменился — усталый такой, постаревший. Я еще подумала, может, он болен? И вот я вошла и спросила, зачем он меня позвал. Он ответил не сразу.

— Твой муж скоро вернется… Твой муж возвращается, — повторил он, пытаясь улыбнуться.

Жгучая боль пронзила меня, словно кровь и жизнь хлынули разом в мое онемевшее, чужое тело.

— Не надо, Каранджа. — Я заикалась, язык не слушался;. Сердце разрывалось от страха и надежды. Я бы отдала все на свете, лишь бы узнать правду.

Он подошел ко мне и показал большой лист бумаги с правительственными печатями. Это был список тех, кого отпускали на свободу. Я нашла в нем имя Гиконьо.

Что еще тебе сказать? Помню, меня охватила горячая признательность. Я смеялась, даже ради была ощутить холодные губы Каранджи на своих губах. Забыла обо всем, словно лишилась рассудка. Что было дальше, тебе ясно. Я уступила Карандже…

…Она замолчала. У нее сверкали глаза. Она была молода, красива… У Муго перехватило горло. Что-То заклокотало в нем. Он дрожал. В один миг он очутился на самом дне глубокой пропасти, земля осталась высоко над ним. Жизнь, борьба казались прекрасными, несмотря на муки, кровь и голод…

— Когда я поняла, что произошло, я обмерла от ужаса. Каранджа говорил какие-то нежные слова, а я видела только, что он улыбается, торжествуя победу. Я схватила ботинок и запустила в него. Я не могла даже плакать. А всего несколько минут назад была так счастлива!.. Теперь осталась лишь ноющая боль. Дома я кинулась к Вангари и только тут разрыдалась, хотя и не смогла толком объяснить, что случилось. Но она как будто поняла и, обняв меня, пыталась утешить и успокоить…

Муго был истерзан, опустошен рассказом Мумби. Он тщетно искал слова — неловко как-то молчать.

— Чего же ты от меня хочешь? — закричал он, слабея от боли и желания.

Она собралась что-то ответить, но тут раздался быстрый стук в дверь. Вошел Генерал Р, а позади него, как тень, вырос Коинанду. Лицо Генерала светилось улыбкой, он был совсем не похож на того человека, какого видел Муго в воскресенье вечером. Коинанду глядел угрюмо и рассеянно.

— Мы на одну минуту, — усевшись, сказал Генерал Р. Он повернулся к Муго. Да, он определенно был более приветлив и говорлив, чем обычно.

— Мы зашли к тебе, но не застали дома и решили, что ты здесь. Мы ведь уговаривались, что я зайду. Правда, ты был чем-то взволнован. Уж этот Гитхуа!.. Ты слышал, что он говорил насчет патронов?

— Я… не помню…

— Ну вот! Я и говорю, что ты витал в облаках! Гитхуа хвастает повсюду, что снабжал нас патронами. А мы не получили от него ни кукурузного зернышка — так мы в лесу называли пули, — да и его самого не видели ни разу.

— Ни разу? — переспросила Мумби.

— Ни разу. И еще я узнал, что он вовсе не был ранен в бою.

— А что же у него с ногой?

— Грузовик, который он вел, перевернулся в Накуру.

— Почему же тогда…

— Так ему интересней жить на свете. Он придумывает все, чтобы как-то оправдать прожитые годы, понимаешь? А разве все мы не делаем того же? Лишиться ноги в борьбе за свободу куда почетнее, чем получить увечье в автомобильной катастрофе…

Муго показалось, что Гитхуа предал его. Он снова остался один. Мумби и Генерал Р. развеяли его грезы. Он зажмурился, не выдержав пристального взгляда Генерала. Где тот свет, что согрел его прошлой ночью, что озарял его еще этим утром, до того как он переступил порог дома Мумби?

— Но оставим в покое Гитхуа. Нам нужен ты, — обратился к нему Генерал Р.

— Может, мне выйти? — спросила Мумби, вставая.

— Наоборот, останься. Это касается твоего брата.

— Кариуки? С ним что-нибудь случилось?

— Нет, не его. Кихики!

Мумби вздохнула.

— Мы не сомневаемся, что Кихика попал в ловушку. Он шел на какую-то важную встречу. Так вот, есть лишь три человека, кто мог быть замешан в этом. Во-первых, Вамбуи. Но Кихика накануне отправил ее в Накуру к нашим людям. Во-вторых, ты, Муго!.. — Генерал так и сверлил его взглядом. У Муго похолодело в животе.

— …Но каждый ребенок знает, какую службу ты сослужил Кихике и как белый человек отплатил тебе за это.

— Так кто же тогда? — спросила Мумби, облегченно вздохнув.

— Друг и недруг. Так говорил Кихика? И друг может оказаться врагом.

— Кто же он? — нетерпеливо настаивала Мумби.

— Кихика как-то обмолвился, что должен встретиться с Каранджей.

— Боже! — вскрикнула Мумби, взглянув на Муго.

— И сразу же после ареста Кихики Каранджа записался в полицию. То, как он теперь ведет себя в Гитхиме, говорит о его вине. Коинанду вчера побывал там.

Услышав свое имя, Коинанду вздрогнул и уставился на Генерала. Лицо его исказилось, взгляд стал испуганным.

— Но больше меня туда не заманишь. Никогда! — выпалил он странным, звенящим голосом.

Мумби и Генерал обернулись к нему.

— Что с тобой? — спросил Генерал.

— Ничего, — отозвался Коинанду, с трудом сдерживая дрожь. — Не обращайте внимания. Меня трясет, я, кажется, простыл.

— Тебе надо лечь, — захлопотала Мумби. — Может, дать аспирин?

— Да нет, просто голова кружится.

— Что… что вы… что вам от меня нужно? — медленно произнес Муго, только теперь оторвавшись от своих мыслей.

— Речь идет о празднике в четверг. Но сначала я хочу сказать, что никогда не молился христианскому богу, никогда в него не верил. Я верю лишь в Гикуйю и Мумби и в наш черный народ. Но однажды и я молился. Всем сердцем. Как-то в лесу я стал на колени и заплакал. Боже, если ты слышишь меня, помоги мне выжить, и я отыщу убийцу Кихики! И вот настало время сдержать клятву. В четверг народ соберется в Рунгее, чтобы почтить память Кихики. В Гитхиме у нас есть свой человек, он уговорит Каранджу пойти на митинг. Что от тебя требуется? В конце своей речи ты объявишь: тот, кто предал Кихику, должен выйти вперед и покаяться перед народом. Ибо, выдав Кихику белому человеку, Каранджа изменил всем черным людям на земле.

За речью Генерала последовала долгая пауза. Каждый словно заново переживал тогдашние страхи и сомнения. Тишина была напряженной, как туго натянутая, готовая лопнуть струна. Наконец Муго поднялся, весь дрожа от внезапно принятого решения.

— Это невозможно, — произнес он. — Я как раз пришел сказать Гиконьо и передать партии, что я не гожусь в руководители. Вам нужно подыскать другого оратора.

Он задыхался. Хотел еще что-то добавить, но резко повернулся и выбежал из дома.

X

Решение уговорить Каранджу пойти на праздник в Рунгей, а если не удастся, то привести его силой, было принято накануне, после встречи Лейтенанта Коинанду с Мваурой.

Все, что рассказал Мваура, лишний раз подтвердило давние подозрения Генерала Р: Кихику предал Каранджа. И будет справедливо, если Каранджа умрет в день Свободы. Когда в свидетели будет призван весь народ, он или сознается, или выдаст себя невольным жестом. Казнь совести должна предшествовать казни тела.

Генерал Р не отличался многословием, он больше помалкивал, за исключением тех случаев, когда бывал чем-нибудь взволнован. «Язык меня плохо слушается, — говорил он, явно не без гордости, — зато руки что надо». Кихика был склонен к мучительным раздумьям, а Генерал Р слыл человеком действия. Кихика рассуждал о самой природе угнетения, о несправедливости и свободе; Генерал без лишних слов делил всех людей на угнетателей и угнетенных, плохих и хороших. До войны за независимость он портняжничал в Рунгее. Никто не знал, откуда он родом: одни говорили — из Ньери, а другие — что его родина Эмбу. И хотя он прожил в Рунгее много лет, жители Табаи никак не могли к нему привыкнуть и считали его пришлым чужаком. «Этих парней из Ньери и Эмбу, — говорили они, — следует остерегаться. Никогда не знаешь, что у них в кулаке или под мышкой». Никто не знал даже его настоящего имени. До войны его называли Ка[11]-40, потому что в редкие минуты благодушия он напевал: «Я парень сороковых годов. Мне родиться помог господь в сороковом. Мне обрезали крайнюю плоть в сороковом. И с Гитлером я воевал в сороковом. И женился я в сороковом. Я парень сороковых годов».


Но все знали, что жены у него нет, хотя на войне он был, что верно, то верно.

Он редко говорил о себе, совсем не любил разговоров о политике и никогда не ввязывался в пьяные скандалы и драки, чуть не каждый день вспыхивавшие в харчевнях и пивных. Ка-40 был превосходным портным, шил женское и детское платье, и дела его шли так хорошо, что многие были убеждены, что здесь не обошлось без колдовства.

И именно этот человек, ненавидевший ссоры и драки, стал одним из самых отважных бойцов Кихики. Его побаивались даже товарищи по отряду.

Генерал Р никогда не оставлял друга в беде и не знал пощады к врагу. «Р» в его кличке означало: «Россия».

Генерал горячо излагал план постановки маленького спектакля, который, по его мнению, поможет разоблачить предателя, а главный герой — Каранджа тем временем ломал голову над опросом, от которого так легкомысленно отмахивался всего три месяца назад и который теперь, за два дня до провозглашения Независимости, заслонил все остальное: неужто и в самом деле мистер Томпсон уедет? Сегодня, решил Каранджа, он добьется ясности. Тревога закралась в его душу, когда еще в бытность начальником полиции он узнал, что Гиконьо и других узников отпускают домой. Сегодня он пойдет к Томпсону и скажет: «Сэр, так вы бросаете Кению на произвол судьбы?»

Нельзя сказать, чтобы между Каранджей и Джоном Томпсоном существовали добрые отношения. Сознание их неразрывной связи являлось плодом воображения Каранджи, для которого Джон Томпсон был символом белого могущества, вечного, как скала, живым олицетворением той силы, которая создала бомбу и превратила дикие, поросшие кустарником равнины в современные города с асфальтированными улицами, мотоциклами и автомобилями, поездами и аэропланами и достающими до неба домами, — и все это за какие-то шестьдесят лет. И разве сам Каранджа не испытал всесилья этой власти над душами людей? Как трепетали перед ним взрослые мужчины, когда он был начальником полиции, как рыдали женщины, стоило лишь ему пальцем пошевельнуть…

И вот теперь предстояло услышать роковое известие.

Дважды Каранджа подходил к кабинету Томпсона, чутко прислушиваясь, что там, за дверью. И, только вернувшись в свою комнату, он вспомнил, что может узнать, здесь ли Томпсон, взглянув на автомобильную стоянку. Он так и взвился со стула. Тому, кто вздумал бы за ним подсматривать, могло показаться, что он сел на кнопку. Он высунулся в окно и увидел, что место, где Томпсон обычно оставлял свой «моррис», пустует. Неужели он вообще не придет сегодня? Каранджа с отвращением поглядел на лежащие перед ним книги — не может он сегодня заниматься никакими книгами. Хорошо, хоть миссис Дикинсон нет. Он отправился в переплетную поболтать с рабочими, развеяться, убить время. Каранджа всегда шел в переплетную, когда его одолевала лень или усталость. Переплетчики — все народ издалека, из Центральной Ньянзы, и с ними Каранджа чувствовал себя легко и непринужденно. Не то что с кикуйю, когда он каждую минуту был настороже — того и гляди, собеседник копнет его прошлое. Это не мешало ему презирать переплетчиков, о чем он не раз упоминал в разговоре с Мваурой и другими соплеменниками. «Ох уж эти луо! Вот кто умеет друг за друга держаться! Стоит одного сделать начальником, как он тянет за собой целую кучу родственников». Впрочем, переплетчики платили ему тем же. «Этим кикуйю верить нельзя. Сегодня он лезет обниматься, клянется в дружбе, а завтра пырнет ножом в спину». Но это за глаза, при встрече обе стороны держались приветливо.

Когда Каранджа вошел в мастерскую, там судачили о покойном докторе Дайке. В самом деле несчастный случай? И еще: «Что нашла в этом толстопузом буре маленькая жена Томпсона? Господи, такая красотка, а зад какой — сам бы не прочь с ней позабавиться! Интересно, знает Томпсон об их шашнях? Наверное! С чего бы иначе ему быть таким угрюмым. А сам он не ходит к другим женщинам, ну, скажем, к мисс Линд? Ха-ха-ха!» Тут разговор перешел на случай с собакой. Заговорили зло, ругались, сочувствовали Карандже. Только Томпсон и спас тебя, парень! А ведь ей ничего не будет!..

Запах кипящего клея, разговоры, смешки действовали Карандже на нервы. Он вышел из мастерской и зашагал по дорожке между геофизической лабораторией и административным корпусом с видом занятого, спешащего по делу человека. Он надеялся углядеть Джона Томпсона в окне его кабинета. Уже уехал? Надо было с ним заговорить вчера, сразу после происшествия с собакой. Каранджа вспомнил, как перетрусил, когда пес метнулся к нему. Томпсон спас его от позора!.. Томпсон!.. А теперь он уезжает. Каранджа поплелся назад в библиотеку, удрученный предчувствием надвигавшихся перемен.

Однажды он уже пережил подобное, когда вскоре после отмены чрезвычайного положения ему пришлось распрощаться со службой в полиции. Как раз в это время новые руководители партии, и в их числе Огин-га Одинга, потребовали: Предоставить независимость! Немедленно! Освободить Джомо Кениату! А Каранджа арестовал человека, задолжавшего за два года подушный налог. Это верно, тот вернулся из лагеря и не мог найти работу. Он был так обозлен арестом, что не стал отвечать на вопросы и плюнул Карандже под ноги. Каранджа поступил, как и обычно: наглеца избили и заперли в участке до утра. Обо всем этом пронюхали соратники Одинги и подали в суд. Карандже пришлось заплатить штраф и публично извиниться. Большего унижения и не придумаешь. А главное, еще месяц пазад его бы за это похвалили… Правда, районный комиссар дал ему рекомендательное письмо, перечислив в нем достоинства Каранджи: лояльность, смышленость, отвагу. «На него можно целиком положиться». А сам уволил. И Каранджа подался в Гитхиму, где снова столкнулся с Джоном Томпсоном. Впервые они встретились, когда Каранджа, изменив присяге, записался в полицию, а Томпсон как раз сменил убитого Робсона на посту районного комиссара. И хотя Томпсон, кажется, забыл про эту встречу, Каранджа смекнул, что официальное письмо произведет на него должное впечатление. Действительно, он получил место в Гитхиме и вскоре проявил все свои достоинства, о которых говорилось в письме, — сделался надежным прислужником белых.

«Этот случай с собакой предвещает несчастье», — терзался Каранджа. Он до того взвинтил себя мыслями о близкой катастрофе, что, пожалуй, даже обрадовался, когда к нему вошел Мваура.

— Друг, это правда? — заговорил Мваура угодливым, заговорщическим шепотком, в котором Каранджа слышал: «Ты знаешь все секреты властей предержащих. Поделись и со мной крохами своего всезнания».

— Что правда? — спросил Каранджа, размякнув.

— Ну, что наш босс, Томпсонишка, драпанул. — В разговорах Мваура никогда не грешил избытком почтения к начальству.

— С чего ты взял? — Каранджа изо всех сил старался скрыть растерянность.

— Прошел такой слух. Я и решил: единственный, кто знает наверняка, — это Каранджа. У них секретов от него нет. Особенно у босса. Этот человек тебя любил, чувствовалось даже, что он тебя побаивается. Ведь верно?

Каранджа понимал, что все это лесть, не больше, но как сладко было слушать!

— Вечно ты собираешь слухи! Разве ты не видел, что он еще вчера был здесь?

— Да, но, может быть, это был последний день? И он посылал за тобой, чтобы попрощаться. Денег не дал? И еще люди говорят… Я молчу, потому что нельзя верить слухам.

— Что говорят? — Каранджу разбирали страх и любопытство.

— Что на его место пришлют африканца, чернокожего, как мы с тобой.

— Нет! — в отчаянии закричал Каранджа, выдавая желаемое за действительное и почти веря себе. — Вы, может, только этого и ждете, но Томпсон не уедет! Вчера я беседовал с его женой — она угощала меня кофе…

— Да ну? М-м… — промычал Мваура, кивнув несколько раз головой. — Теперь понятно, теперь ясно. Ну что ж, я не удивлюсь, если узнаю, что не только кофе… Знаешь, у меня самого всякий раз слюнки текут… Ведь она вся кричит: потрогай меня, потрогай! И голос ее как песня… Везет тебе!

— Что за чушь ты городишь? — Каранджа натянуто улыбался, не решаясь подтвердить, но и не желая опровергать намеки Мвауры.

— Да брось! Скажи лучше, как она, послаще наших будет?

— И что это вам втемяшилось в голову, будто европейцы какие-то особенные. Такие же, как все — как ты, как я.

— Ну вот и сознался! Да мне и так все было ясно. Что ты делаешь в четверг, в день празднования Свободы?

— Не знаю… Ничего, — сказал Каранджа и сразу весь подобрался.

— И на эту штуку не пойдешь?

— Какую штуку?

— На праздник в Рунгей. Разве ты не знаешь, там будут игры и танцы в честь Свободы.

— Первый раз слышу, — безразлично ответил Каранджа.

— Все идут слушать Муго.

— Муго? — переспросил Каранджа, похоже поддаваясь на уговоры.

Мваура только этого и ждал.

— Люди рассказывают, что он общается с богом и духами умерших. Как иначе объяснить, что он вышел из Риры цел и невредим. А говорят ведь, что он там был всему заводилой!

— Чепуха. Мало ли что народ болтает!.. — не очень уверенно начал Каранджа. Он и сам не задумывался над тем, что будет делать в четверг. Но разве можно показываться в Табаи — в лучшем случае его засмеют! И все же надо поговорить с Мумби. Может, удастся всё-таки оторвать ее от Гиконьо.

— Чепуха! Нет, надо пойти и посмотреть своими глазами. Этот Муго настоящий отшельник. Как вышел из лагеря, от людей бегает, ни с кем слова не скажет. Каранджа, там будет столько женщин!

— А сам ты идешь? — спросил Каранджа, не в силах устоять перед искушением увидеть Мумби.

— Чтобы я упустил такой случай!

— Зайди за мной, — буркнул Каранджа, глядя в окно: Джон Томпсон ставил свой «моррис» на обычное место.

— Вот и твой Томпсон, — сказал он Мвауре, едва скрывая торжество. Каранджа вскочил со стула, оправил комбинезон, провел ладонью по волосам и выбежал из комнаты, надеясь перехватить Томпсона в коридоре. Он задаст ему этот страшный вопрос. Но когда увидел отсутствующее бесстрастное выражение лица белого, комок подступил к горлу. Спросить или не спросить?

— Извините, сэр! — пробормотал он, едва сдерживая слезы. Джон Томпсон прошел мимо, словно и не видел Каранджу. — Извините, сэр! — Каранджа с отчаянием обреченного перешел на крик. Теперь Томпсон услышал.

— Да? — Голос его был ясным, ледяным, отчужденным.

— Вы… — Каранджа проглотил вязкий комок, забивший глотку, — вы уезжаете! — Это было горькое утверждение, а не вежливый вопрос, который он намеревался задать как бы между прочим.

— Что?

— Вы… вы… — Он снова проглотил мешающий говорить ком, шумно передохнул и выдавил через силу: — Вы возвращаетесь домой?

— Да, да, — отрывисто буркнул белый, несколько озадаченный бесцеремонным вопросом. Каранджа обезумел от ужаса. Он ломал пальцы заведенных за спину рук. Хоть бы сквозь землю провалиться! Кругом мрак, и ничего впереди! Томпсон двинулся было дальше, но вдруг остановился.

— Тебе что-нибудь нужно? — резко спросил он.

— Ничего, сэр. Ничего. Вы были так добры.

Томпсон стремительно зашагал дальше.

Каранджа вынул грязный платок, отер пот с лица.

И поплелся на свое место, как собачонка, которую ни с того ни с сего побил любимый хозяин. Мваура все еще торчал в комнате — Каранджа его не заметил. Сел, руки безвольно упали на стол. Бессмысленным взглядом уставился на мир за окном.

— Значит, все-таки уезжает? — заговорил Мваура с напускной робостью.

— Не знаю, — ответил Каранджа сникшим голосом и вздрогнул, только теперь поняв, что он не один. — Что ты делаешь в моем кабинете? — заорал он.

Мваура попятился к двери. Но зубы у Каранджи были обломаны. Больно кусать он уже не мог. Обессиленный криком, Каранджа повалился на стол. Мваура торжествовал, он даже позабыл на время, что ему поручено задобрить Каранджу и привести его на праздник Свободы.

— Злишься, что твой хозяин тебя бросил, а? — не преминул он поддеть Каранджу с безопасного расстояния, распахнув дверь. — Такой невежливый хозяин, даже не попрощался. Я тоже работал у одного белого в Найроби. Когда он удирал из Кении, то перестрелял всех своих любимцев — кошечек и собачек. Не мог бросить их без присмотра.

Но Карандже было не до Мвауры. Он не шелохнулся.

XI

Прощальный ужин в ресторане гитхимской гостиницы был назначен на восемь часов вечера. Томпсоны, хозяева вечеринки, приехали загодя, но обнаружили, что некоторые приглашенные опередили их, а некоторых не будет. Не будет д-ра Врайяна О’Доно-гью, директора Гитхимской научной станции лесного и сельского хозяйства, — высокого тощего господина в очках с толстой оправой, вечно разгуливающего по территории станции с книгой под мышкой; он отбыл в Солсбери на заседание Международной комиссии по лесоводству. Но вечеринку почтила своим присутствием его жена. Вскоре контингент официальных гостей получил подкрепление в лице директорского заместителя с супругой и начальников различных отделов. Через час зал наполнился пестрой толпой мужчин и женщин, звоном бокалов, анекдотами, смехом.

Четой Томпсонов прочно завладели начальственные дамы к неудовольствию остальной публики, метавшей в них злобные взгляды. «Везде-то они властвуют, оттирают других. Разве нам не хочется перекинуться с Томпсоном словечком? (Бедняга Джон, такая душка, так мне нравится, какие манеры, какая беззаветная преданность делу, и до чего же несправедливо обошлось с ним правительство!)» Покопавшись в своем сердце, каждая гостья внезапно обнаруживала, что давно не чает в Джоне души, а уж ближе Марджери у нее и подруги не было, и что она готова на все, лишь бы Томпсоны наконец обрели столь заслуженный ими покой. Томпсон, ни с того ни с сего угодивший в самый центр скандала в Рире, — истинный мученик. Так его встретили в Гитхиме, так думают о нем сейчас, накануне его отъезда из страны, которой он служил верой и правдой.

Едва начальство удалилось, сразу стало шумно и суматошно. Дамы атаковали Томпсона: что он думает делать; подыскал ли себе место; какой позор, что Британия бросает на произвол судьбы людей, которые на своих плечах вынесли тяжкое бремя работы в колониях; что правительство капитулировало перед африканским террором и международным коммунизмом. Поглядите, что делается в Уганде и Танганьике. Китайцы и русские пооткрывали свои посольства! Миссис Дикинсон, библиотекарь, большой знаток политики, предсказывала, что за Независимостью последуют хаос и разрушение. Она и ее друг Роджер Мэйсон уже заказали билеты на самолет — они летят в Уганду, чтобы пересидеть там резню и погромы в домах белых, которые в Кении не заставят себя ждать. «Помяните мое слово, — ораторствовала она, — через десять лет эти страны будут русскими сателлитами или того хуже — частью китайской империи». Одна из собеседниц перебила ее: «Вы уже подали в отставку? Пожалуй, надо и мне…» Некоторые допытывались у Томпсона, почему он решил распрощаться с Африкой. Другие держались в стороне, не желая смущать его и ставить в неловкое положение. («Бедняга Джон! — вздыхали они, с осуждением поглядывая на Марджери, которую обступили мужчины. — После истории с этим алкоголиком немудрено, что Джон горит желанием уехать подальше от места своего позора».)

Мисс Линд беседовала с Роджером Мэйсоном о своей работе, но то и дело бросала тревожные взгляды в сторону Джона Томпсона. Она трещала без умолку, и Роджер Мэйсон, рыжеусый верзила, явно томился от тоски, не пытаясь даже сбежать.

— Район Гитхимы? О да! Вполне благоприятен. Правда, картофель здесь часто поражает фитофтора, но от этого можно избавиться, обрабатывая посевы бордоской жидкостью. Однако посадки, зараженные бактериозом, опрыскиванием уже не спасешь. А в Кении, особенно на полях африканцев, чаще всего встречается именно эта напасть. О да, мы проводим множество экспериментов. Например, я теперь ставлю опыт, в котором при помощи меченых атомов прослеживаю путь бактерий внутри растения, но… извините, пожалуйста…

Она метнулась к Томпсону, и ей удалось-таки заполучить его. Она постепенно загнала его в угол, заставила сесть. У нее был взволнованный вид, и он ждал, что она опять вернется к происшествию с собакой.

— Вы помните, мы говорили вчера?..

— Да, ваш пёс…

— Нет, нет. М-моя история.

— Ах, да.

— Я рассказывала вам о слуге.

— Да-да.

— Его так и не поймали.

— Да, вы говорили мне.

— Мне страшно. Я не знаю, как быть.

— А в чем дело?

— Я… я видела его.

— Когда?

— Вчера.

К одиннадцати многие были уже навеселе. Несколько пар танцевало. Лакеи-африканцы в белых канзу[12], перехваченных красным поясом, и алых фесках стояли у стен, как изваяния.

Мужчины толпились возле Марджери, оглаживая взглядами ее пышные формы. Но то одного, то другого жена уводила танцевать, и наконец рядом с ней остался лишь толстяк с длинной неопрятной бородой и кустистыми бровями, нудно о чем-то толковавший. Она бросала на мужа отчаянные взгляды, призывая его на помощь, но он не замечал ничего, увлеченный дебатами о политике, независимости и участи белых в стране с черным правительством.

— Ведь это логично, не правда ли?.. — говорил бородач, в конце концов потащивший ее танцевать.

— Не вижу никакой логики, — зевнула она, не в состоянии скрыть одолевавшую ее скуку. Человек этот напоминал ее любовника — как шарж, как карикатура.

— …что мы все напились… Не знаю, что это со мной сегодня, — он икнул, — что вы…

Внезапно раздался звон разбитого стекла. Танцующие остановились, спорщики примолкли, Марджери взглянула в сторону группы, где был ее муж. Рука его, поднесенная ко рту, была пуста. Все взоры впились в него. Марджери быстро шагнула к нему, взяла под руку и храбро улыбнулась в пространство. Подбежал официант с совком и щеткой, собрал осколки. Снова стало шумно. Веселье возобновилось.

Джон и Марджери ехали домой. Машина медленно ползла в потемках. От сознания, что видит Гитхиму в последний раз, Марджери размякла:

— До этой вечеринки я еще не осознала как следует, что мы действительно уезжаем. Теперь все это — наше прошлое.

Он проехал мимо дома. На опушке леса остановил машину и зажег две сигареты. Внезапно Марджери осенило — это как раз то место, где она отдалась Вану. Она сделала несколько нервных затяжек, ожидая, что на нее обрушится поток упреков.

— Возможно, что это еще не конец пути, — заговорил Джон.

— Что?

— Это еще не поражение! — хрипло воскликнул он. — Африка не сможет, не сумеет обойтись без Европы.

Марджери сбоку взглянула на него, но ничего не сказала.

XII

Когда Гиконьо вернулся домой, Мумби сразу увидела, что настроение у него отвратительное. Он не обмолвился ни словом. Впрочем, это было в порядке вещей. Она подала ему ужин — он лишь мельком взглянул на тарелку и снова невидящим взглядом уставился в стену. Но и к этому Мумби было не привыкать. Дышал он с трудом, будто сдерживая стон, и это убедило ее: что-то произошло. Она боялась его, боялась яростных вспышек гнева и все-таки не Удержалась, спросила:

— У тебя неприятности? — В ее голосе звучала покорность и тревога.

— С каких это пор ты стала лезть в мои дела? — огрызнулся Гиконьо.

Она оскорбленно умолкла. Что на него нашло в последние дни? Даже не знаешь, что хуже — прежняя подчеркнуто вежливая сухость или то, как он теперь набрасывается на нее по любому поводу.

— К нам заходил Муго, — холодно сказала она некоторое время спустя. — Просил тебе передать, что не будет выступать на празднике.

— Что?! — заорал он так, будто она повинна в решении Муго.

Она промолчала.

— Ты что, оглохла? Я тебя спрашиваю: что он сказал?

— Ты словно ищешь ссоры. Ты же слышал: Муго отказался произносить речь на празднике Свободы.

— Открой рот пошире, а не бормочи сквозь зубы. Зубы твои я уже видел" мне на них смотреть неинтересно, — добавил он ворчливо, но без прежней злобы.

Казалось, все обойдется, все возвратится в привычное русло сухой, вежливой отчужденности, но тут в комнату вбежал мальчик. Обычно Гиконьо и с ним держался ровно, не выказывая ни приязни, ни ненависти. Ибо, как он убеждал себя, дитя есть дитя и оно неповинно в том, что родилось на свет. Мальчик чувствовал холодность Гиконьо и инстинктивно чурался его. Однако сегодня он взобрался к нему на колени и принялся что-то дружелюбно болтать.

— Бабушка рассказала мне такую замечательную историю… Знаешь историю про племя приму?

Гиконьо грубо столкнул ребенка с колен с выражением гадливости на лице. Мальчик не устоял на ногах, упал навзничь и разрыдался. И столько горького недоумения было в его глазах, что Мумби не сдержалась. Она вскочила, гнев сжимал ей голос.

— Меня тронуть у тебя смелости не хватает? Ты срываешь злость на ребенке… — Она бурлила, как река, прорвавшая плотину. Слова рвались из груди, лились неудержимым потоком, затопляя всю комнату, налетая одно на другое.

— Женщина, молчи! — закричал Гиконьо, тоже подымаясь.

— Ты что думаешь, я сирота? Думаешь, двери родительской хижины будут для меня закрыты, если я уйду из этой могилы?

— Я заставлю тебя замолчать, потаскуха! — зарычал он, ударив ее наотмашь по щекам раз и другой. И лавина слов внезапно иссякла. Она не отрываясь глядела на него, сдерживая слезы. Мальчик с плачем побежал к бабушке.

— Давно бы так, — тихо произнесла она, по-прежнему подавляя рыдания.

Запыхавшись, в комнату ворвалась разгневанная Вангари, мальчик прятался за ее спиной. Вангари бросилась между Гиконьо и Мумби.

— Что происходит, дети? — спросила она, обернувшись к сыну.

— Он назвал меня потаскухой. Значит, мама, он держит в доме потаскуху, — ответила Мумби. Голос ее прервался, и теперь она дала волю слезам.

— Гиконьо, что все это значит? — строго спросила Вангари.

— Не вмешивайся, мама! — буркнул тот.

— Не вмешиваться? — Она повысила голос, хлопнула себя обеими руками по бедрам. — Нет, вы послушайте, как мне отвечает сын! Матери, которая родила его! Не думала, что доживу до такого позора! Только тронь ее хоть раз, ты, называющий себя мужчиной! — Вангари пришла в неукротимую ярость. Гиконьо раскрыл было рот, но вдруг резко повернулся и выскочил.

— А ты утри слезы и расскажи мне все по порядку, — мягко сказала Вангари. Мумби, тяжело дыша и всхлипывая, опустилась на стул.


Река ищет русло. Гиконьо искал, на кого излить обиду. Это просто случай, что он обрушился на оказавшуюся рядом Мумби. Ее лицо и голос застигли его врасплох, когда завеса, тщательно скрывавшая от мира его исковерканную душу, была приподнята.


После беседы с депутатом будущие компаньоны обсудили положение и решили, что единственный выход — выпустить акции и пригласить в кооператив других крестьян. Тогда они наберут достаточно денег, чтобы расплатиться с Бэртоном. Во второй половине дня они отправились к нему, надеясь уладить дело. Пусть он возьмет задаток, в конце месяца они внесут остальное. А ссуду, которую обещал депутат, можно будет использовать на расширение и благоустройство фермы. Первое, что бросилось им в глаза у въезда в "Грин Хилл" (так называлась ферма мистера Нортона), была новая табличка на столбике. Гиконьо не поверил своим глазам. Они повернули обратно, не проронив ни слова: мистер Бэртон уехал в Англию; новым хозяином фермы стал их депутат.

Гиконьо старался не думать о свалившихся на него напастях, о ссоре с Мумби. Главное — его обязанности перед партией. Он очень хотел, чтобы празднества в День свободы прошли успешно, помимо всего прочего, это увеличит его влияние, поднимет авторитет.

Варуи был в хижине один. Он сидел у очага и нюхал табак. "Чем жив и счастлив этот дряхлый, одинокий старец, похоронивший жену? — размышлял Гиконьо, усаживаясь и выслушивая радостные приветствия хозяина. — Тем, что он всегда поступал как подобает воину, мужу и отцу, или тем, что жизнь его отдана людям? А я? Все заветные желания юности исполнились: я выстроил для матери дом, у меня есть земля, водятся деньги. Но и деньги не доставляют мне радости. Богатство — как соленая вода во рту: чем больше пьешь — тем сильнее жажда!"

Однако Варуи был далеко не так доволен жизнью, как могло показаться. Он жил не мудрствуя, умел радоваться любому пустяку и не давал разочарованиям и бедам одолеть себя. В прошлом году умерла его жена. Муками до седых волос восхищалась мужем и расточала ему хвалы перед другими женщинами. И Варуи любил ее, баловал как мог. Она умела слушать, и каждый вечер он рассказывал ей все, что случилось с ним за день. Если не происходило ничего особенного, он припоминал старые истории о рождении партии, о том, как кикуйю рассорились с миссионерами, о походе в защиту Гарри. Муками часто бранила его за тщеславие, а сама таяла от каждого рассказа, подтверждавшего силу и отвагу мужа.

Она родила ему трех сыновей, но дети не принесли радости. Их взяли в армию англичан. Старший погиб на войне, двое вернулись домой, со временем забыв обо всех военных тяготах, о творящемся в мире насилии, зато взахлеб рассказывали о странных землях и множестве женщин, которых они повидали. Чрезвычайное положение не коснулось их: они не ушли в лес и не попали в лагерь, они умели приспосабливаться к обстоятельствам и раболепствовали перед каждым, кто в тот или иной момент олицетворял власть. Когда чрезвычайное положение было отменено, они ушли в Рифт-Вэлли и нанялись издольщиками к белым землевладельцам. Камау, старший из двух оставшихся, безоговорочно верил во всесилье англичан. "Я так скажу: как завидишь англичанина — трепещи! — поучал он всех таким тоном, будто ему было известно про белых больше того, чем он готов поделиться со слушателями. — Я своими глазами видел, как они разделывали Гитлера. А немцы, скажу вам, тоже не дети. Ну, а что такое белому Кихика и его люди с их самодельными ружьями, стреляющими, когда не надо, ржавыми панга и тупыми копьями?"

Варуи, однако, уповал на бога, народ и на то, что он про себя называл духом черного человека. Он верил, что такие люди, как Гарри и Джомо, обладают мистической силой, их речи всегда трогали его до слез; пускаясь в воспоминания о походе 1923 года, он заканчивал речь неизменными словами: "Эх, будь у нас копья!.." Теперь он так же горячо верил в Муго — вот с кого бы брать пример его сыновьям — и к Муго относил свою излюбленную формулу, к которой прибегал в течение многих лет, когда с точностью прорицателя, самого его удивлявшей, предсказывал будущих национальных героев: "По глазам вижу". Эти слова он часто повторял жене. Но Муками больше не было с ним, а сыновья не оправдали отцовских надежд…

После нескольких ничего не значащих фраз Ги-коньо перешел к цели своего посещения.

— Муго отказался возглавить празднество.

— Но я его видел сегодня после полудня — он об этом ни словом не обмолвился.

— Отказался. Странный человек, поди разберись в нем.

— Теперь и я припоминаю: он был чем-то расстроен.

— Я зашел за тобой, идем попытаемся уговорить его. Иначе придется искать кого-то еще, а на это времени нет.

По пути Гиконьо рассказал Варуи о постигшей его неудаче с фермой "Грин Хилл".

— А когда ты у него был в субботу, он даже не заикнулся, что купил ее? — изумился Варуи.

— Еще чего! Правда, я заметил, что он все отводит глаза…

— О боги, направляющие нас! — воскликнул Варуи. Он хотел было рассказать Гиконьо в утешение легенду о том, как народ поднялся против женщин-правительниц, которые жадно обогащались, забыв о своих обязанностях перед подданными, но буркнул только: — Ничего! Увидишь, они навлекут на себя гнев своих приверженцев.

Гиконьо не ответил, и больше уже они об этом не говорили. Только на пороге хижины Варуи вздохнул:

— Старая пословица, оказывается, верна: "Если твое поле у дороги, береги его от прохожих".

Еще мальчишкой Муго отправился как-то на рунгейский полустанок поглазеть на поезда. Он бродил по платформе, зачарованный видом бесконечных товарных составов, и в одном из вагонов увидел холеных, гладких лошадей. Одна уставилась на него немигающим оком, зевнула, обнажив мощные зубы. Муго обмер от ужаса: а вдруг она выпрыгнет и затопчет его копытами.

Выйдя из дома Гиконьо, где остались Мумби и Генерал Р, Муго испытывал тот же безотчетный страх. Страх гнался за ним по пятам, настигая его. Он хотел было вернуться в свою хижину, даже ускорил шаг, но повернул в деревню — его неудержимо тянуло к людям. Он старался думать о себе, ему с детства несладко приходилось, вспомнить хотя бы тетку, но не мог забыть ни на секунду о Гиконьо, о Мумби, об их загубленных жизнях.

Солнце палило нещадно. Дети играли в пыли проулков между хижинами. Еще вчера, в воскресенье, хижины нового Табаи были для него чужими. Еще сегодня утром, до того, как услышал рассказ Мумби, вид новой деревни не будил в его памяти никаких воспоминаний. Теперь все переменилось. Хижины, пыль, ров, Бамбуку, Кихика, Каранджа, концлагерь, белое лицо, колючая проволока, смерть. И эти могилы подле рва. Холодная испарина выступила на лбу, и стук сердца, разбуженного нечаянным открытием, звучал как эхо того давнего ужаса перед лошадиными копытами. Два года назад, в лагерях, ему было бы безразлично, как умерла Бамбуку и где ее похоронили. Теперь, после рассказа Мумби, треснула броня его притупившегося сострадания и в душу хлынул бурный поток мыслей и чувств. Ее тяжкая исповедь и лицо Генерала Р растворились в воспоминаниях прошлых лет. Раньше он считал, что между событиями, происходящими в его жизни, не существует связи. Все предопределено свыше. И у человека нет выбора, так же как он не волен решать, рождаться ли ему на свет. Поэтому он не утруждал свой ум, не старался связать предыдущее с последующим. Теперь, ошеломленный, он бежал и бежал, не разбирая дороги.

Посреди главной улицы Муго вдруг остановился, удивляясь, как это его занесло в деревню. Все время одни неожиданности. Он тряхнул головой и пошел напрямик через пустырь. Его тянуло ко рву, и он не мог противиться этому захлестнувшему его потоку воспоминаний. Страшный ров стал теперь неглубокой канавой. Стенки осыпались, целые груды земли лежали на дне. Картофельная кожура, гниющие кукурузные початки, обрывки бумаги, обглоданные кости усеивали края и скаты.

Три женщины, согнувшись под связками хвороста, пересекли ров и направились к деревне.

Муго побрел вдоль рва, чуть стыдясь своего любопытства. Он разыскивал тот участок, что вырыт его руками. Страх и нетерпение бурлили в нем. Он вопьется глазами в то место, и пусть сердце его не дрогнет.

И снова та давняя сцена встала перед ним осязаемо и ярко. Третий день в нескольких шагах от него работала женщина. Полицейский прыгнул в ров и принялся хлестать женщину плетью. Муго чувствовал каждый удар на своей спине, и вопли несчастной казались ему стенанием собственного сердца. Он не знал ее, за эти три дня не заговорил ни разу — он отказывался видеть в окружающих товарищей по несчастью. И теперь перед ним была только женщина, плеть и полицейский. А люди продолжали копать, притворяясь, что не слышат криков — опасались, что и их постигнет та же участь. Лишь немногие, занося над головой мотыгу, тайком поглядывали на страдалицу. Не помня себя, Муго рванулся вперед и остановил руку с плетью, прежде чем полицейский успел пятый раз ударить свою жертву. К ним уже бежали другие полицейские, солдаты. Люди во рву перестали копать, наблюдая, как они навалились на Муго и полосуют хлыстами его тело. "Он с ума сошел", — говорили в деревне потом, когда Муго увезли в полицейском фургоне. В его памяти происшествие осталось каким-то кошмаром, пятном с неровными и расплывшимися краями. На многочисленных допросах он никак не мог припомнить и восстановить последовательность событий и видел только непроницаемое лицо сидящего за столом белого, чьи ледяные глаза ощупывали Муго с головы до ног. В голосе, когда белый наконец открыл рот — будто покойник заговорил, — звучала злоба:

— Ты принимал присягу!

— Нет, нет, эфенди.

— Уведите его.

Двое полицейских вытолкнули его из кабинета и, окатив холодной водой, заперли в камере. Странно, Муго лишь изредка вспоминал подкованные каблуки, погружавшиеся в его тело, а вот воду на цементном полу он не мог забыть.

Муго поднял глаза. За рвом уходили вдаль узкие полоски земли, отгороженные одна от другой живой стеной буйно разросшегося кустарника. На своих наделах копались мужчины и женщины. Он смотрел и смотрел — так, словно все вокруг видел впервые. А ведь изо дня в день люди кланяются суровой земле, вымаливая у нее для себя пропитание.

Любопытство, властно потянувшее Муго ко рву, уже умерло; ему захотелось убежать отсюда прочь, укрыться от барабанной дроби воспоминаний. Он повернул к деревне. Только в своей хижине он почувствует себя в безопасности. А ему сейчас так необходим покой, призрачное забытье, в котором он пребывал до того, как услышал рассказ Мумби и заглянул ей в глаза… Пыль облаком плыла над землей за его спиною.

Тут-то он и встретился с Варуи, который, завидя его, отошел от группы односельчан, толпившихся у хижины Старухи. Как раз болтливого Варуи ему сейчас меньше всего хотелось видеть. Он, сам не зная почему, презирал старика. Лицо Варуи было омрачено какой-то думой.

— В старину такие вещи бывали, но сейчас!.. — заговорил он так, точно Муго было известно, что его тревожит.

— Какие вещи? — Они медленно пошли по улице рядом.

— Ты ничего не слышал?

— Нет.

— Уму непостижимо! По правде говоря, и раньше такое случалось нечасто — может, раз или два. Когда я был юношей, я сам, вот этими глазами, видел человека, воскресшего из мертвых.

— Да что случилось? — нетерпеливо перебил его Муго.

— Ты знаешь Старуху? Знаешь, что у нее был сын, глухонемой?

Муго насторожился. Неприязнь к Варуи исчезла. Теперь он сгорал от нетерпения, а Варуи еле ворочал языком. Муго вспомнил, что в воскресенье едва не зашел к Старухе в хижину. Умерла она, что ли?

— Что с сыном? Ты же знаешь: его убили во время чрезвычайного положения. Пуля догнала его на бегу, угодила в самое сердце. Можешь себе представить, какое это было для нее горе. Все эти годы она не выходила из хижины, ни с кем словом не обмолвилась. И вот теперь вдруг она заговорила. Ни с того ни с сего. Говорит, что сын вернулся. Говорит, что видела его два раза.

— Странно, странно, — пробормотал Муго.

— Говорит, он зашел к ней в хижину, постоял и вышел. Она перестала запирать дверь, чтобы Гитого мог в любое время вернуться домой. И недавно он был у нее снова, опять постоял у двери и ушел. И вот Старуха говорит, говорит без умолку.

— Странно, — повторил Муго испуганно.

— Я и говорю, что странно. Где это видано, чтобы мертвые возвращались и лишали старых матерей покоя! Что было, то было, и о прошлом надо забыть.

Когда наконец Муго избавился от Варуи, его охватило необъяснимое беспокойство. Он брел по улице, думая о Старухе и той таинственной нити, которая связывала их. Остановился, потряс головой, отгоняя прочь назойливые мысли. Пошел дальше и опять остановился, вздрогнул всем телом, представив себе встречу с призраком. Вся жизнь казалась бесцельным блужданием. Нет никакой связи между восходом и закатом солнца, между сегодняшним днем и завтрашним. Тогда почему его тревожит то, что умерло? И тут в его ушах зазвучал голос Мумби, и лицо Генерала Р возникло перед ним. Муго стоял один на деревенском пустыре. Нижняя губа отвисла, силы покидали его. Ослабев, он прислонился к стволу тонкого деревца и медленно сполз на траву. Обхватил голову руками. "Это не моя вина! — шептал он, убеждая самого себя. — Не моя! Все равно случилось бы то, что должно было случиться… все равно убивали бы мужчин и женщин во рву… Даже если… даже если…" Он бессильно застонал. Голос как нож рассек ему грудь, обнажив сердце. Дорога от его хижины вела ко рву. Но разве он всему виною? Христос все равно бы умер на кресте. Почему во всем винят Иуду, ничтожную песчинку в руках господних? "И Кихика распят!" — пронеслось у него в голове, и тут случилось совсем уж непонятное: он увидел явственно, как густая кровь сочится из глиняных стен его хижины. "Как это я раньше не заметил?" — недоумевал он почти без страха. И, дрожа от нетерпения, кинулся домой — убедиться в том, что это действительно кровь.

Но стена была как стена. Он опустился на кровать, сжал голову руками. Уж не сходит ли он с ума? Он ужаснулся этой мысли и все глядел на стены.


К вечеру, когда стемнело, пришли Гиконьо и Варуи.

— С головой у меня неладно, — пожаловался им Муго. — Я не выдержу, не выдержу — столько взглядов, глаз, столько лиц…

— Прими аспирин, — сказал Варуи. Его угнетал полумрак и уныние, царившие в хижине. Он попытался шутить: — Как это написано на автобусе? "От мигреней и ангин помогает аспирин!" — Он тихонько засмеялся, но его никто не поддержал, и он виновато оборвал смех, вспомнив, что сам же расстроил Муго этими россказнями о Старухе.

— Пожалуйста, подумай еще раз, — настойчиво попросил Гиконьо перед уходом. Он был удивлен, заметив страх на лице Муго. Варуи вспомнил, что еще не рассказал Гиконьо о Старухе.

— Все это ей мнится, — недоверчиво буркнул Гиконьо, думая теперь уже о Мумби. Внезапно его обуяло страстное желание избить ее, избить безжалостно, поставить на место. И матери он не позволит больше вмешиваться.

Он повернул к хижине Вамбуи: нужно сообщить ей об отказе Муго возглавить праздничную церемонию. Потом они вместе пошли по другим хижинам, передавая эту весть людям. Она вскоре распространилась по всей деревне. В неслыханной скромности человека, столько выстрадавшего, столько перенесшего, сказалось все величие его души. Легенда о Муго обрастала новыми героическими подробностями.


"Ну к кому обратиться в тяжелую минуту?" — размышлял Гиконьо, спеша излить свой гнев на Мумби. Он был зол на весь мир: на депутата (эти типы пекутся только о своем кармане!), на Муго (больно много о себе мнит), на Мумби (а я-то думал: в женитьбе счастье!). И по мере приближения к дому злоба росла. Теперь его никто не удержит. Он будет колотить ее до тех пор, пока она не взмолится о пощаде.

Он рывком распахнул дверь и встретился взглядом с Вангари.

— Она ушла к родителям. Во что ты превратил свой дом, свою семью? Измывался над женщиной ни за что ни про что. Посмотрим, какой тебе с этого будет прок! Отравляй и дальше себе жизнь, вместо того чтобы радоваться ей. Ты как ребенок — даже не пытался узнать, что же все-таки произошло. И что за золото твоя Мумби!

Гиконьо знал, что, когда Вангари говорила таким холодным и ровным тоном, это означало, что она кровно обижена. Но сейчас его гнев был так велик, что он не мог ни о чем думать — только одна мысль сверлила мозг.

— И хорошо! И чтобы не смела возвращаться! — заорал он, свирепо сверкнув глазами, словно это мать была повинна в том, что ему так не повезло в жизни. Вангари встала и погрозила ему пальцем.

— Ты, ты! Если бы ты был младенцем, ползающим на четвереньках и сующим в рот глину и песок, я бы дала тебе такую взбучку, что ты б ее надолго запомнил. Но ты уже взрослый мужчина. Загляни себе в сердце и пойми сам, что тебе надо.

И она хлопнула дверью, оставив Гиконьо одного в его новом, пустом доме.

XIII

Многие из нас, юных табайцев, впервые увидели его на базаре в Новом Рунгее под проливным дождем. Помните среду, накануне провозглашения Независимости? Дул ветер, и косой дождь хлестал по земле. Торговки, побросав товары, прятались в лавках, тесно сгрудившись на узких верандах. С мешков, которыми они накрыли головы, на цементный пол натекли целые лужи. Люди говорили, что этот ливень — благословение нашей так трудно добытой свободе. Му-рунгу на небе вечно бодрствует, и с незапамятных времен его благостные слезы орошают нашу землю. Мы, дети, в дождь всегда распевали: Нгаи дал кикуйю прекрасную страну с зелеными пастбищами, наша земля нас кормит и поит, и за эти блага кикуйю должны всегда прославлять Нгаи, ибо он так щедр к ним.

Дождь хлестал, когда Кениата вернулся из Англии; и когда из Гатунду его переводили в Маралал, тоже шел дождь.

И вот мы увидели человека, бредущего под проливным дождем. За плечами у него висела старая дырявая корзина с овощами. Он был высокий, широкоплечий и шел слегка сутулясь, как все люди недюжинной силы. То, что он единственный не испугался дождя, немедленно привлекло к нему внимание людей, жмущихся к домам, запрудивших веранды лавок. Некоторые даже протиснулись вперед, забыв про дождь, чтобы поглазеть на него.

— Что этот болван делает под таким дождем?

— По-моему, это глухонемой.

— Наверное, хочет покрасоваться.

— А может, его дом далеко и он боится, что ночь застигнет его в пути.

— Пусть так, все равно мог бы переждать, пока ливень утихнет. Какой прок прийти домой с воспалением легких?

— А может, он и не замечает ничего, может, у него тяжесть на сердце?

Человек прошел вдоль ряда рунгейских лавчонок, повернул за угол и скрылся из виду.

— Муго не как все. — Это сказала Вамбуи.

Муго выбрался на базар за покупками. Когда он прокладывал себе путь в толпе между рядами сидящих на земле торговок, провожавших его любопытными взглядами, он уже жалел, что пришел сюда.

И вдруг точно вечер настал раньше времени. Земля и небо стали угрюмо-серыми. Налетел порыв ледяного ветра, закружил обрывки бумаги, лоскутья, солому, перья. Вспыхнула молния, негромко зарокотал гром. И сразу хлынул дождь. Муго охватило странное чувство, будто на его глазах повторяется что-то, что с ним уже было. Он вспомнил о привидениях, которые много лет назад появлялись здесь меж индийских лавчонок, и пустился наутек.

Кто-то из женщин затянул песню, родившуюся в ту пору, когда рыли ров, и ставшую чем-то вроде деревенского гимна. Другие подхватили:

Муго прыгнул в ров

И сказал солдату

Слово, которое пламенем жжет:

"Не смей бить женщину,—

Она ребенка ждет!"

И когда уводили его солдаты,

Люди застыли И все примолкло,

А земля

От крови и слез промокла.

Имя Муго шепотом передавалось из уст в уста. Его удивительная история облетела базар в мгновение ока. В обычный базарный день, наверно, все было бы иначе. Но в том-то и дело, что день был особенный. Ночью Кения должна была получить Свободу. И Муго, деревенский герой, тоже был особенным человеком.


Вот что сказала Вамбуи: "День свободы без него померкнет. Муго — это воскресший Кихика". И она вышла на середину базарной площади, твердо решив добиться своего. Женщины должны что-то сделать. Только женщинам это под силу. "В конце концов, это же наш сын", — сказала она торговкам, сгрудившимся вокруг нее на площади, когда дождь утих. Боевой дух Вамбуи никогда не умирал. Она верила, что женщины способны повлиять на ход событий даже тогда, когда мужчины отчаиваются или топчутся в нерешительности. Многие в Табаи могли порассказать о знаменитой рабочей забастовке пятидесятого года.

Забастовка должна была охватить всю страну, парализовать ее, поставить белых в трудное положение. Но часть рабочих с большой обувной фабрики невдалеке от Табаи и кое-кто из батраков с ферм белых заартачились: они не станут участвовать в забастовке. Партия собрала общее собрание в Рунгее. В самый разгар споров Вамбуи протиснулась сквозь толпу, во главе группы женщин взобралась на платформу и выхватила микрофон из рук оратора: "Неужто есть мужчины, у которых при виде белого поджилки трясутся? Пусть-ка они выйдут сюда, наденут наши юбки и фартуки, а штаны отдадут женщинам". Толпа разразилась хохотом. И нерешительным осталось только смеяться вместе со всеми. На следующий день ни один не вышел на работу.

Теперь женщины решили послать за Муго Мумби. Она — сестра Кихики. Она победит Муго своей женственностью.

Вамбуи немедленно отправилась в деревню, чтобы передать Мумби решение женщин. И тут она узнала, что Мумби ушла от мужа. Но Вамбуи все-таки отыскала ее.

— Дело касается всего Табаи, — наседала она на молодую женщину. — Забудь о своих бедах, о домашних дрязгах и сердечных невзгодах. Отправляйся к Муго. Скажи ему: женщины и дети нуждаются в нем.


Мумби нелегко было объяснить родителям, почему она ушла от мужа. Она никогда не жаловалась раньше отцу и матери на отчужденность Гиконьо: как сознаться, что муж не ложится с тобой?.. Люди могут пустить слух, что он не мужчина или что-нибудь похуже. И родители приняли ее сухо. Ее встретили не с распростертыми объятиями, нет. Отец заявил, что не будет потакать дочери, ослушавшейся мужа. Да и Ванджику высмеяла ее несвязное объяснение.

— Поражают меня нынешние жены! Муж не смей их пальцем тронуть, слова не смей сказать. В наше время и в голову не приходило бегать из мужней хижины.

— Неужели вам совсем меня не жалко? Не могу я оставаться в его доме. После того, что он сказал, — не могу!

— Не болтай глупостей!

— Что ж, если я вам в тягость, скажите сразу — я уеду с ребенком в Найроби, куда угодно. Но к нему не вернусь. Даже паршивая собачонка огрызается, когда ей наступают на хвост.

Ванджику в душе сочувствовала Мумби. Но ей предстояла нелегкая задача склеить то, что разбито.

— Ладно, потом поговорим, дочка, — сказала она.

И еще одно терзало Мумби. Даже несмотря на своё горе, она не могла забыть, что сказал Генерал Р: Каранджа будет убит за то, что выдал Кихику англичанам. И это новое убийство свершится во имя ее брата! Словно и без того недостаточно пролито крови! К чему отягощать землю новыми грехами?

Утром, проснувшись, она еще не знала, как поступить. Но, к счастью, была среда, базарный день, когда в Рунгей сходились жители всех восьми холмов. Она встретила человека из Гитхимы, и ее осенило. Она достала бумаги — братья научили ее читать и писать — и нацарапала: "Не приходи завтра на праздник". Надписав на записке имя Каранджи, она отправила ее с человеком из Гитхимы, и ей стало легче…

И вот теперь женщины обратились к ней за помощью. Первым побуждением Мумби было не вмешиваться в дела, которые касаются ее мужа. Но когда Вамбуи растолковала ей, что и как, в Мумби проснулось самолюбие. Гиконьо думает, что она одинока и несчастна, никому не нужна… А вдруг ей удастся то, что ему не удалось?

Вечером она отправилась к хижине отшельника. После пасмурного дня стояла непроглядная темень. Волнуясь, шла она сквозь тьму и непогоду, словно в юности на свидание с любимым. "А что, если Муго…" Она не осмелилась довести эту мысль до конца. Страшно подумать, что будет, если Гиконьо застапет ее в хижине чужого мужчины… Но ведь она свободна, убеждала Мумби себя, отгоняя страх. Пусть застанет, повторяла она решительно. И все же ноги у нее заплетались, в висках бешено стучало.

Когда она увидела Муго, стоявшего у двери, к сердцу хлынуло тепло и растворило страх. Но Муго неуклюже загородил ей дорогу, словно ждал, чтобы она объяснила свой приход. Она слегка смутилась и заговорила с напускной беспечностью:

— Ты даже не приглашаешь меня войти?

— Извини. Входи. — В темноте она не видела его лица, но безошибочно уловила дрожь в голосе. В хижине, при свете керосиновой лампы, она заметила, как неспокоен Муго. Его горделивая отрешенность исчезла, темные глаза глядели тоскливо, как у горьких пьяниц. Он забился в дальний угол, точно боялся ее. Он был красив и неприступен, и она закусила губу, собираясь с мыслями. Оглядела пустую хижину, голые стены, тускло освещенные керосиновой лампой.

— Пусто у меня в хижине, — отрывисто сказал он, словно угадав ее мысли.

— Как у всех холостяков. Много ли неженатому надо? — Она натянуто улыбнулась, озадаченная его недружелюбием и замкнутостью, составлявшими такой контраст вчерашней взволнованной восторженности. И к тому же примешивалась тайная мысль: "А если он захочет меня, если он?.."

— Ты знаешь, зачем я пришла?.. — заговорила она неуверенно, надеясь сокрушить его настороженность, которая сковывала ее.

— Нет. Может, это то, что ты рассказала мне вчера… Потому что я так и не понял, чего ты от меня ждешь.

— О, я хотела, чтобы ты поговорил с мужем. Он бы тебя послушал. С тех пор как он вернулся, он ни разу не лёг со мной, избегает говорить о ребенке. До вчерашнего дня я не знала, что у него на уме. Как тяжело, тяжело, тяжело!.. — Она начала бесстрастно, но не выдержала, разволновалась. Сразу вспомнился день, когда Гиконьо вернулся из лагеря. Хотелось, чтобы он понял, как трудно ей пришлось, хотелось, объяснить ему все словами, взглядом, но нужные слова не шли на ум. Увидев его, она словно поглупела, лишилась языка. Но как ее тянуло к нему! Она стояла, уставясь глазами в стену, гадая, как поступит муж.

Прошло некоторое время, прежде чем она очнулась.

— Теперь это неважно. Я повздорила с ним вчера вечером и вернулась к своим родителям.

— Нет, не может быть, — закричал Муго, теряя выдержку.

— Это правда. Но не поэтому я пришла к тебе. Меня прислали женщины Табаи и всей округи. Они хотят, чтобы ты был завтра на митинге.

— Я не могу, — решительно ответил он.

— Ты должен! — настаивала она, раззадоренная отказом.

— Нет, нет!

— Ты должен — все люди ждут тебя. Народ требует.

— Я не могу.

— Они умоляют тебя!

— Мумби! Мумби! — перебил он ее со страданием в голосе.

— Ты должен, Муго, должен!

— Нет.

— Я умоляю тебя, — сказала она твердо, с какой-то новой силой и властностью. Она подалась вперед, заглянула ему в глаза, словно желая проникнуть в его сердце хоть на миг, чтобы разгадать секрет его власти над людьми. Долгую минуту они мерились взглядами, и внезапно она поняла, что теперь он в ее власти и она не выпустит его.

— Ты понимаешь, о чем просишь?!

— Все дело в лагерях? — спросила она мягко.

— Да и нет — все сразу.

— Что же?

— Прежде всего я сам.

— Тебе было тяжело. Мы знаем об этом.

— Знаете?

— Да. Так что же, Муго?

— Ничего, если не считать, что я видел ползущих по земле людей — понимаешь, они ползли, как калеки, потому что руки и ноги у них были закованы в цепи. — Он говорил глухим шепотом, задыхаясь: — Горлышки бутылок загоняли в прямую кишку, и люди выли, как звери в клетке. Вот что такое Рира! — Он умолк, словно прошлое вплотную подступило к нему, и он напряженно глядел, проверяя, не упустил ли чего. Потом он нагнулся к Мумби и заговорщически зашептал: — Я был молод, когда впервые увидел белого человека. Я не знал, кто это и откуда. Теперь я знаю: Мзуигу[13] — не человек, и всегда помню об этом. Он дьявол, дьявол! — Муго замолчал, перевел дыхание и продолжал тем же страшным шепотом: — Я видел мужчину, которому щипцами вырвали плоть. Его вынесли из камеры, он упал и разрыдался… Я тогда заглянул в бездну, и на дне ее была тьма.

Слезы градом катились по лицу Мумби. Ее сердце разрывалось от сострадания, ей хотелось прийти на помощь искалеченным, побеждать зло добром.

— Но, Муго, — молила она сквозь слезы, — тем более ты должен завтра выступить. Не обязательно говорить о моем брате — он мертв. Его путь по бренной земле завершен. Говори для живых. Расскажи им о тех, кого изувечила война, кого она оставила нагим и босым, о тех, чьи раны не зарубцевались до сих пор, — о вдовах и сиротах. Расскажи народу о том, что ты видел.

— Ничего я не видел!

— Хотя бы то, что рассказываешь мне! — воскликнула она в отчаянии, чувствуя, что он ускользает из ее рук. Муго задрожал.

— И о себе самом?

— И о себе самом!

— Ты хочешь, чтобы я это сделал? — простонал он, и этот стон, похожий на жалобу обреченного на заклание животного, поразил ее в самое сердце.

— Да, — подтвердила она, борясь с безотчетным страхом.

— Я одного желал — чтобы меня не трогали, оставили в покое. Но он вторгся в мою жизнь, здесь, в такую же ночь, и увлек меня за собой в пучину. За это я убил его.

— Кого? О чем ты говоришь?

— Ха-ха-ха! — дико захохотал он. — А кто убил твоего брата?

— Кихику?

— Да.

— Белый человек.

— Нет! Это я! Я!..

— Это неправда!.. Очнись, Муго! Кихику повесили. Послушай меня и успокойся. Да не трясись ты так! Я сама видела: он висел на дереве.

— Это моих рук дело, моих! Ха-ха-ха! Вот что тебе хотелось узнать! И сегодня я снова убью — на этот раз тебя!

Закричать, позвать на помощь!.. Но голос пропал. А Муго приближался к ней, заливаясь безумным смехом. Она метнулась к дверям, но он опередил ее.

— Ты не сможешь бежать! Сядь… Ха! На этот раз — ты! — Он трясся, как в ознобе, слова с трудом вылетали из глотки. — Представь, что всю жизнь тебя мучает бессонница, чьи-то пальцы шарят по твоему телу, чьи-то глаза вечно преследуют тебя — из темноты, из углов, на улице, в поле, когда спишь, когда бодрствуешь, и этому нет конца. Эти глаза ни на минуту, ни на одну минуту не оставляют тебя одного: ты не можешь ни есть, ни пить, ни работать. Все вы — Кихика, Гиконьо, Старуха, этот Генерал — кто тебя послал ко мне? Кто? Ага! Снова эти глаза!.. Но мы еще посмотрим, кто кого!

Она силилась закричать, но по-прежнему не могла издать ни звука. А он был уже рядом, одна рука зажала ей рот, другая ползла к горлу.

Мумби тяжело, со стоном дыша, забилась в этих чужих руках. И тут она увидела глаза. Никогда никому не смогла бы она передать, какой ужас жил в них. И внезапно она перестала сопротивляться, бессильно обмякла.

— Муго, что с тобой? Что? — спросила она, глотая слезы.

Те, кто бывал в Табаи или на любом из восьми рунгейских холмов, от Керарапона до Кихинго, наверняка слышали о Томасе Робсоне — о Страшном Томе, как его звали. Он был символом мрачных и жестоких дней нашей истории — периода чрезвычайного положения. Люди говорили, что он бешеный, говорили с благоговейным страхом, называя его "Том" или же просто "Он", словно при упоминании его полного имени он мог материализоваться как дух, вызванный заклинаниями. Он разъезжал в джипе, с одним или двумя охранниками на заднем сиденье, с автоматом на коленях и револьвером в кармане брюк под охотничьей курткой, и всегда появлялся там, где его совсем не ждали. Его жертвой мог оказаться любой. Он хватал человека, называл его мау-мау и заталкивал в свой джип, довозил до опушки леса и приказывал ему рыть могилу. Потом ставил на колени и заставлял молиться. Молитву прерывала автоматная очередь, а чаще — револьверный выстрел. Иногда он отпускал свою жертву, возвращая ей жизнь буквально на краю могилы — несчастный до последней минуты не знал, бежать ли, рискуя получить пулю в спину, или покорно ждать в надежде, что Том сменит гнев на милость. И еще о нем говорили, что он вездесущий. Многие этому верили. Один видел Тома здесь, другой — там, в то же самое время. Черным людям часто снился его джип, и они кричали и метались во сне. Это был людоед, блуждающий день и ночь, он наводил ужас на всю округу. Это была смерть. Особенно яростно преследовал он издольщиков, которых переселяли из Рифт-Вэлли на землю кикуйю.

Так прошел весь пятьдесят четвертый год.

В мае пятьдесят пятого зверствам Тома пришел конец. Однажды вечером, мчась из Рунгея в районный комиссариат, он увидел на шоссе одинокого путника. Человек кинулся к обочине, прижался к кустам. Том заорал, подзывая его. Человек — это был старик — робко поплелся к джипу, колени у него выбивали дробь. Когда он подошел ближе, стало слышно, как он стучит зубами. Том от души расхохотался. "Не робей, отец! — крикнул он на суахили, точно сжалившись в кои веки над смертельно испуганным человеком. — Том тебя не съест". Внезапно согбенный старик выпрямился, выхватил из кармана пистолет — и две молнии ослепили Тома, две пули пронзили его тело. Прежде чем струхнувшие полицейские пришли в себя, человек перемахнул через придорожные кусты и побежал к индийским лавчонкам. Полицейские палили в воздух.

Том умер не сразу. Деревенская легенда гласит, что он сам довел машину до госпиталя и только через три часа отдал богу душу, бормоча все время лишь одно слово: "Скоты!"

Через несколько часов все деревни окрест кишели солдатами. Официальная версия, подхваченная газетами, обвиняла в бессмысленном убийстве головорезов из мау-мау.

В тот день — о нем до сих пор вспоминают в деревне — Муго, как обычно, с утра отправился на свое поле у рунгейского полустанка и работал там в одиночестве, грезя о будущем. Он давно утвердился в мысли, что эти грезы — откровение свыше, что он отмечен перстом божьим. Небо уберегло его от всех жестокостей чрезвычайного положения. А ведь вся Кения стоном стонет с самого тысяча девятьсот пятьдесят второго года. Одни попали в концлагеря, другие бежали в лес. Но его ничто не трогало в окружающем мире. Он сторонился людей, жил в предвкушении дня, когда зазвучат трубы и глас небесный призовет его. Он слышал сетования людей, строящих хижины в Новом Табаи. Их заботы казались ему ничтожными. Женщины выполняют мужскую работу? Дети слишком рано становятся взрослыми? А разве сам он не принужден был сызмальства заботиться о себе? Муго одним из первых в срок закончил постройку. Поставил каркас, настелил кровлю, обмазал стены — и все сам, без посторонней помощи. Он перебрался на новое место, и жизнь пошла обычным путем — работа в поле, мечты о будущем.

В тот день, в пятницу вечером, он вернулся с поля усталый и все-таки, прежде чем отпереть дверь, аккуратно прислонил мотыгу и пангу к стене. Любовно погладил рукою замок, помедлил, нащупывая скважину. Это было истинное наслаждение — прийти домой. Хижина была словно продолжением его самого — его дом, его любимое детище… Наконец он вошел, сел на кровать и залюбовался свежевымазанными стенами и крышей, куполом устремившейся вверх: с нее свешивались соломинки и папоротниковые листья. Вскоре в хижину вползла темнота. Насвистывая, он зажег керосиновую лампу, развел огонь в очаге, сложенном из трех камней, и поставил разогревать кашу из кукурузных зерен и бобов. Он всегда варил такую кашу впрок, так что вечером оставалось только разогреть ее. После еды он подошел к двери — проверить, надежно ли она заперта. И снова с наслаждением потрогал замок. Ему двадцать пять лет. У него нет ничего, кроме будущего да пары сильных рук. Потом он растянулся на кровати — что может быть приятнее после целого дня работы в поле. Он погладил живот и умиротворенно рыгнул. Снаружи, за стенами хижины, уже наступил комендантский час. Но это нисколько не касалось Муго, потому что и до пятьдесят второго года он редко выходил вечерами из дому. Он постепенно погружался в сладостное забытье, сумеречный полусон. В такие минуты в поле, дома душа его вступала в беседу с какими-то чудесными голосами. Потом голоса сливались в один глас божий, взывающий к нему, и Муго не медлил с ответом: "Вот я, господи!"

Свистки, крики, топот грубо ворвались в ночную тишину. Грезы отлетели прочь. Такое бывало обычно, когда "лесные братья" совершали налет на деревню или покушение на важную персону. Но в Табаи давно уже было тихо, с тех самых пор, как люди из леса прикончили преподобного Джексона Кигонду, директора школы Муниу. Свист и крики то становились громче, то отодвигались, затихали, словно ветер относил их в сторону. Вот все смолкло. Деревня погрузилась в тишину. И снова ружейные выстрелы, крики и далекий женский плач. Выстрелы раздались совсем рядом, и свистки стали настойчивыми и пронзительными. Кто-то крикнул "Робсон!" Муго приподнялся на постели, опершись на локоть, и, напуганный близостью выстрелов и криков, почувствовал, как сердце его неровно забилось. И снова шум утих. Муго услышал чей-то жалобный, испуганный голос: "Я просто шел домой, правда, домой шел!.." Потом воцарилось безмолвие. Муго улегся и задремал. Он был одним из тех немногих счастливчиков, к кому в хижину еще не разу не врывалась ночью полиция.

Муго не мог бы сказать точно, сколько времени проспал; его разбудил стук в дверь. Он удивленно открыл глаза и сел. Кто бы это мог быть? Стук повторился. Муго нехотя поплелся открывать, но на полпути остановился, потому что нечаянно задел лампу — и она потухла. Внезапная темнота напугала его еще больше, чем стук в дверь. Он принялся искать спички. Когда постучали третий раз — настойчивее и продолжительнее, он подскочил к двери. Открыл и отступил назад, давая дорогу полицейским. А сам снова принялся на ощупь искать спички.

— Сейчас я засвечу лампу, — пробормотал он, украдкой разглядывая застывший на пороге силуэт.

— Не нужно, — отозвался тихий голос. — Хватит и угольков в очаге.

— Кто ты?

— Тс-с! Не кричи. И не бойся.

— Кто ты? — повторил Муго, стараясь припомнить, чей же это голос. Человек коротко и нервно засмеялся, и Муго почувствовал вдруг, что замерз. Он наступил на спичечный коробок, поднял его и хотел было чиркнуть спичкой, но человек властно зашептал:

— Не надо. Кругом солдаты и полицейские. Он убит!

— Кто?

— Районный комиссар.

— Робсон?

— Да. Я пристрелил его. Я давно задумал…

Почему-то в этом шепоте Муго почудились слезы.

Спички выпали из рук. Он нагнулся за ними машинально, думая совсем о другом. В животе похолодело, по телу пробежали мурашки.

— Я все-таки зажгу лампу, — произнес он глухим голосом.

— Как хочешь! Я-то привык к темноте… Как думаешь, станут они ночью обыскивать хижины?

Наконец Муго справился с лампой и перевел взгляд на гостя.

— Кихика! — невольно вскрикнул он.

На Кихике была старая, рваная шинель — из тех, что привезли солдаты с последней войны, теперь их донашивают старики, — и грязные теннисные тапочки. Из-за густых коротких волос черты лица казались крупными, резкими. Муго отшатнулся назад, прислонился спиной к потолочной подпорке.

— Я не думал увидеть тебя.

— Ты извини, — сказал Кихика, обводя глазами хижину. — Я не хотел, чтобы они выследили меня в лесу. И еще мне нужно было с тобой повидаться, давно хотелось поговорить.

— Вот стул.

— О, я привык стоять. Дни и ночи на ногах…

— Почему?

— В лесу дремать не приходится.

— Зачем я тебе? Я ничего не сделал, — взмолился Муго.

Но прежде чем Кихика успел ответить, снова донесся свист и крики. Кихика, выхватив револьвер, нырнул под кровать. Муго бессильно рухнул на стул, чувствуя, что готов зарыдать в голос. Его поймают с поличным, найдут преступника в его доме… Лампа горит… Он быстро задул ее. Хижина снова погрузилась во тьму. Свист и голоса затихли. Кихика вылез из укрытия и шагнул к очагу. В красном отсвете углей его силуэт казался огромным.

— Мы не убиваем без разбору, — продолжал Кихика, точно и не прерывал разговора. — Мы не убийцы и не палачи, вроде Робсона, чтобы лишать людей жизни ни за что ни про что. — Он говорил быстро, нервно расхаживая взад и вперед. И этот человек сжег Махи! Это им так восторгались женщины на митинге!

— Мы лишь защищаем себя. Если тебя ударят по левой щеке, подставляй правую. Год, два, три — и вот уже шестьдесят лет. И вдруг — такое всегда происходит внезапно — ты говоришь: "Хватит!" Ты становишься спиной к стене и отбиваешься. Наконец вспоминаешь, что ты мужчина. Думаешь, нам доставляет удовольствие драться за пищу с гиенами и обезьянами в лесу? Мне тоже дорог уют домашнего очага и женская ласка. Но мы вынуждены убивать, чтобы враги черного человека заснули вечным сном. Они говорят, что у нас силенок мало. Говорят, что против бомб нам не выстоять. Если мы поддадимся малодушию, то никогда не победим. Я презираю слабых. Их затопчут до смерти. Я презираю трусость наших отцов, не могу гордиться их памятью. Не сегодня-завтра хилые и трусливые исчезнут, их сотрут с лица земли. Сильные люди будут править страной. У наших отцов не было причин не верить в себя. И слабые обретут силу. Почему? Потому что люди, объединенные верой, сильнее бомб. Они не содрогнутся и не побегут при виде вражеского меча. Напротив, они обратят противника в бегство. Это не лепет безумца. Ни убеждения, ни мольбы не заставили бы фараона отпустить детей Израилевых. Но в полночь господь поразил всех перворожденных на земле Египта, от первенца фараона, восседавшего на троне, до первенца пленника, томящегося в темнице. И весь первый приплод скота. И на следующий день фараон их отпустил. Наша цель — посеять панику в стане врагов. Сражать белых отравленными стрелами днем и ночью. Чтобы кровь леденела в их венах, чтобы они не знали, где ждет их новый удар. Вселить страх в сердца угнетателей.

Он говорил и говорил ровным голосом, забыв, казалось, о Муго, о грозившей ему опасности, словно одержимый изливая горечь и боль в безудержном потоке слов. И каждое из них подтверждало подозрения Муго: перед ним сумасшедший.

— Думаешь, мы не боимся смерти? Боимся. Ноги сделались ватными, когда Робсон окликнул меня. Каждую секунду я ждал, что получу пулю в сердце. Я видел, как перед боем люди мочились в штаны и сходили с ума от страха. А животный страх умирающего — что может быть страшнее? Кто-то погибнет, но ради жизни других. Во имя этого стоит идти на Голгофу. Иначе нам суждена рабская доля — навечно остаться водоносами и дровосеками у белого человека. Выбирая между свободой и рабством, настоящий мужчина предпочтет свободу, даже если бы ему пришлось заплатить за нее жизнью.

Он вдруг замолчал, словно только сейчас заметил Муго. Муго сидел напрягшись, опустив голову. Он не сомневался, что сегодня же ночью его уведут полицейские. "Кихика — безумец, безумец", — думал он, и страх все рос.

— Чего же ты хочешь от меня? ("Пусть говорит! Сумасшедший не так опасен, когда говорит".)

— Нам нужна сплоченность. Белый человек знает это и пытается нам помешать. Поэтому и переселили вас сюда из родных деревень. Белый человек хочет оградить "лесных братьев" от народа, единственного источника нашей силы. Этого допустить нельзя. Мы должны быть едины. Я приметил тебя еще в старом Табаи. Ты человек самостоятельный, много видел лиха. Именно такой нам и нужен, чтобы организовать в новой деревне подполье.

Муго содрогался от каждого слова Кихики.

— Я… я никогда не принимал присягу… — заикнулся было он.

— Знаю, — ответил Кихика. — Но что такое присяга? В иных случаях, верно, она необходима. Есть люди, которые не могут сохранить тайну. Знаю таких. Достаточно взглянуть человеку в лицо… И другие бывают: принял присягу, а теперь лижет белым пятки. Нет, присяга только укрепляет ранее принятое решение. А решение сложить голову за свой народ принимается сердцем. Присяга — водичка, ею кропят голову при крещении.

Муго вспомнил, что дверь не заперта. Поднялся, прошел мимо Кихики и припал к замочной скважине. Можно выбежать наружу и позвать полицейских. Но у Кихики револьвер, тот самый, из которого он только что прикончил Робсона. Муго запер дверь и вернулся на прежнее место. Неужто это не сон, не кошмар? Человек, сжегший Махи, убивший Робсона, — здесь, в его хижине! Он чувствовал, что должен как-то ответить Кихике, но ему ничего не шло в голову. В деревне мертвая тишина. Кажется, что не было ни свиста, ни выстрелов. Но Кихика по-прежнему здесь, и он уже дышит ровно, уже не мечется по хижине. Внешне он совсем спокоен. И это не призрак, это он сам!

— Мы встретимся через неделю, — торжественно произнес Кихика. Муго лишь кивнул в ответ. Кихика подробно объяснил, где будет ждать его в лесу Киненье.

И только Кихика кончил говорить, как в третий раз отдаленные крики взорвали тишину. Шум то нарастал, то слабел, но больше не прекращался до самого утра. На следующий день Муго узнал, что арестовано много мужчин, подозреваемых в связях с мау-мау и в пособничестве убийце Робсона. Двое были застрелены наповал; позднее в газетах написали, что они являлись членами шайки, совершившей нападение на безоружного районного комиссара, чьи заслуги всем хорошо известны. Кихика подошел к двери и прислушался. И снова Муго подумал, что можно его схватить и позвать на помощь.

— Мне надо идти. Чего доброго, они начнут рыскать по хижинам, — шепотом сказал Кихика. К нему вернулось беспокойство беглеца, скрывавшегося от погони. Он приоткрыл дверь и выскользнул из хижины.

— Так помни же о нашей встрече, — шепнул он, прежде чем раствориться во тьме, исчезнуть так же стремительно и беззвучно, как появился.

Муго застыл посреди своей новой хижины. Все рухнуло, все пропало!.. Он сорвался с места, подбежал к двери, распахнул ее настежь, надеясь, что решится наконец позвать на помощь; постоял, глядя в ночь, и в третий раз защелкнул замок. Но зачем запираться, зачем? На что годится дверь, если она впускает в дом лютый холод и смертельную опасность? Он отпер замок и, пошатываясь, побрел к постели, сел, спрятал лицо в ладони. Вынул грязный платок, чтобы вытереть холодный пот с лица и шеи, но тут же забыл про него. Платок упал на колени. Ветер приносил отдаленный шум, и казалось, все это длится целую вечность. А может быть, шумело у него в голове.

Несколько часов назад, покойно лежа на кровати, он был полон надежд и светлых грез о будущем. Вот его кровать, в хижине ничего не изменилось, но будущее — сплошная тьма. С минуты на минуту надо ждать полицейских и солдат. Они придут за ним. А там — тюрьма, смерть. После налета на Махи власти объявили розыск Кихики. Если бы его застали здесь, в доме Муго, — конец! "По какому праву Кихика втягивает меня в свои дела? Зачем? Разве мало того, что они повинны в смерти мужчин, женщин и детей? Он хочет, чтобы и я обагрил руки в крови. Я ему не брат, не родственник. Я никому не причинял зла. Я люблю землю, люблю работать в поле. Почему же по сумасбродной прихоти другого человека я должен всю жизнь томиться в тюрьме?!"

Проснувшись на следующее утро, Муго изумился, что он все еще дома, а не за решеткой. Он старался позабыть о ночном госте. Это был всего лишь сон. У него и раньше случались кошмары. Ночью обостряются все наши страхи, беды. И отчаяние кажется безграничным. Кусты и деревья — и те ночью похожи на людей. Ха-ха-ха! Но эти жалкие попытки убежать от действительности не помогали. Лицо Кихики неизгладимо врезалось ему в память: короткие густые волосы, бегающие глаза, это воспоминание не оставляло лазейки для душевного успокоения. Муго дрожал от озноба, несмотря на то что солнце припекало. Представьте себе человека, спокойно идущего по вечерней дороге, не опасающегося ничего — он один. Вдруг опускается ночной мрак, и он уже дрожит и думает, что сейчас непременно сломает ногу, потому что на дороге обязательно окажется глубокая яма.

Следующие несколько дней Муго ходил в поле просто по привычке. Он брел по тропинке, каждую секунду ожидая, что на плечо ему опустится властная рука, Когда он встречал полицейского или солдата, на лбу выступал пот, ноги подкашивались. Он ни на миг не забывал о преследующей его тени Кихики, ждущей ответа. "Что же мне делать? — спрашивал он себя. — Если я откажусь, Кихика меня убьет. Он убил преподобного Джексона и учителя Муниу. Если же свяжусь с ними, угожу в тюрьму. У белого человека длинные руки. Меня повесят. Я не хочу умирать! Я не готов к смерти, я еще не жил…"

Всю свою жизнь Муго избегал конфликтов. В детстве он держался подальше от мальчишек, боясь быть втянутым в драку. Он рассуждал так: коли ты не взываешь к дьяволу, дьявол пренебрежет тобой; если ты избегаешь людей, то и люди должны оставить тебя в покое. Вот почему теперь, мучаясь бессонными ночами, он только озадаченно вздыхал. Я ведь ничего не украл. Нет. И не делал соседу пакостей. Нет! Может, я убил кого? Нет. Почему же Кихика, которому я не причинил ничего дурного, желает мне зла?

"Завидует!" — решил он, не найдя другого ответа. Воскресла его давнишняя ненависть к Кихике, он буквально задыхался от нее. Кихика, у которого есть и мать, и отец, и брат, и сестра, может позволить себе играть со смертью. Будет кому его оплакивать, будет кому назвать детей в его честь, чтобы имя Кихики никогда не исчезло с людских уст. У Кихики есть все, у Муго ничего нет!

Мысль эта не оставляла его ни днем ни ночью, наполняла тихой яростью, сушила гневом, который заслонял все остальное. И все же он никак не мог принять решение. Так настала пятница, роковой день. По привычке он взял мотыгу и пангу и побрел на свое поле. Чтобы избежать встреч с односельчанами, свернул на заброшенную тропку, ведущую к Рунгею.

Было еще очень рано, на полях — ни души. Там, где всего неделю назад стояли хижины, теперь чернели пепелища. Но Муго не видел ничего. Мягкий утренний свет обжигал воспаленные бессонницей глаза. После ночных бодрствований, горячечных, бесконечных, неотвязных мыслей он достиг той степени изнуренности, когда человек становится раздражительным, готовым взорваться по малейшему поводу, забыв обо всем на свете. Он брел, задевая мокрый от росы кустарник, и веселые струйки воды стекали по его ногам. Нижняя губа отвисла, как всегда, когда он был чем-либо расстроен. Он трясся всем телом, точно старик. Дрожь и смятение усиливались с каждым шагом. Дойдя до индийских лавчонок, он почувствовал себя таким обессиленным, что не мог двигаться дальше, бросил мотыгу на кучу мусора позади какой-то лавки и сам опустился рядом передохнуть. Пригреет солнце, и черные дети придут сюда копаться в кучах гниющих отбросов в надежде найти что-нибудь съедобное, а если повезет, то и мелкую монетку. Дети лавочников и взрослые присаживались на этих кучах по нужде. Натыкаясь на испражнения, черные малыши зло ругались и, завидя своих индийских сверстников, кидали в них камни. Был случай: африканских мальчишек поймали в тот момент, когда они повалили здесь индийскую девочку. Они были несовершеннолетние, поэтому судья отправил их в исправительную школу Вамуму. Но сейчас Муго было не до этой истории. Он качался, обхватив голову руками, и причитал: "Что, что ему от меня нужно?"

Налетевший ветерок подбросил в воздух пыль и мелкий мусор. Муго закрыл лицо ладонями, чтобы уберечь глаза. Пыль, клочки бумаги, описывая спирали, взмывали все выше и выше. Люди говорили, что такой ветер насылают фурии. Обычно он продолжался несколько секунд и исчезал так же неожиданно, как поднимался. Но сейчас он все крепчал, и уже целые тучи мусора носились в воздухе. Наконец ветер утих. Муго наблюдал, как медленно оседает пыль. Это зрелище почему-то подействовало на него благотворно. Исчезла дрожь, прошла подавленность. Он подобрал мотыгу и бодро двинулся дальше. Он был почти спокоен.

Но недолго.

Он прошел всего несколько шагов, и сердце екнуло: со стены из рифленого железа на него смотрело лицо Кихики. Он глядел не отрываясь на это черное лицо, четко выделявшееся на белом фоне, а оно становилось крупнее и крупнее, и уже все вокруг было заполнено только им. Волнение и пьянящий ужас, которые он уже испытал однажды в детстве, в ту ночь, когда собирался задушить тетку, захлестнули Муго. За голову Кихики назначено вознаграждение!.. За голову… Кихики.

В радостном изумлении Муго зашагал к канцелярии районного комиссара. Бог приказал Аврааму принести в жертву своего единственного сына Исаака, сжечь его на горе в стране Мориа. Авраам построил алтарь, и сложил дрова, и связал сына своего Исаака, и простер длань, и занес над ним нож. Исаак покорно ждал, когда нож обезглавит его. Он знал, что занесенный меч должен опуститься, он уже чувствовал на своей шее его холодное лезвие. Но тут Исаак услыхал глас божий. Он зарыдал. "Спасен, спасен!" — ликующе повторял Муго. Он плыл над землей в этом видении. В его затуманенной голове, как смерч, проносились мысли и оседали, укладываясь в конкретную логику внезапно озарившего его решения. Довод был столь ясен, столь радостен, он объяснял все, что раньше не поддавалось разумению. Я избран свыше. Я не должен погибнуть. Я должен быть здоровым и крепким — в чаянии дела всей моей жизни… Это мой долг перед самим собой, перед грядущим. Господь не допустил, чтобы Моисей пропал в тростниковых зарослях, ибо у него было великое предназначение.

К этим возвышенным думам примешивались мысли о вознаграждении, о деньгах и связанных с ними многообразных возможностях. Он прикупит земли. Построит большой дом. Подыщет жену и наплодит детей. Новизна и доступность всего этого кружила голову. Никогда раньше Муго и помышлять не смел о женщине. Теперь он перебирал одну за другой всех деревенских девушек. Он похвастает своим триумфом перед тенью тетки, добьется положения в обществе, приблизится к людям, властным над другими людьми. Ибо чего стоит богатство без власти? Что такое власть? Судья властен. Он волен отнять у человека жизнь, и никто не усомнится в его правоте. Да, положение в обществе — это право невозбранно причинять боль другим, чтобы тебе покорялись безропотно. Как директору школы, судье и губернатору.

Когда, запыхавшись, он прибежал к районному комиссару, было еще слишком рано. Дом для канцелярии выстроили недавно в месте, одинаково удаленном от всех окружающих деревень. Двое полицейских в глухих черных свитерах охраняли вход. С нетерпеливой досадой взирал Муго на это препятствие, выросшее на его пути.

— Мне надо повидать районного комиссара, — еще не очнувшись от своих грез, буркнул он, норовя прошмыгнуть мимо часовых.

— По какому делу? — Один из полицейских ухватил его за плечо и отшвырнул назад.

— Я пришел поговорить с ним с глазу на глаз, — изумившись, ответил Муго.

— С мотыгой и пангой? Ха-ха-ха!

— Скажи нам, зачем он тебе понадобился?

— Не могу. Вам — не могу.

Полицейские глумливо заржали, выхватили у него из рук мотыгу и пангу и отбросили в сторону.

— Не может… Нет, ты слышал? Чего тебе, деревенщина?

— Я должен… это… это очень важно. — В душу заползал страх. Полицейские тщательно обыскали его, грубо толкая из стороны в сторону.

— Надо бы его раздеть.

— Ишь, долговязый… Если все у него такое…

— Достается от тебя женщинам, а?

— Женщинам? Ты шутишь, что ли! От такого любая шлюха сбежит.

— Некоторые с коровами любятся. Ха-ха!

— Ха-ха! Или со старухами.

— Ха-ха-ха!

На крыльце показался районный комиссар Джон Томпсон и прикрикнул на часовых. Они доложили ему о Муго и получили приказ впустить его. Муго едва дышал, когда влетел в кабинет Томпсона. Он испытывал признательность белому, избавившему его от стыда и унижения, но теперь, очутившись в кабинете, растерял все мысли и не знал, с чего начать. Впервые он так близко видел белого. Он перевел взор на противоположную стену, решив по возможности не глядеть белому в лицо.

— Чего ты хочешь? — Холодный, ровный голос вывел Муго из оцепенения.

— Кихика… Я пришел сюда насчет него.

Томпсон выпрямился на стуле. Потом встал, оперся руками о край стола, пристально разглядывая Муго. Оба они были примерно одного роста. Муго решительно избегал встречаться с белым взглядом. Белый снова сел.

— Ну и что?

— Я знаю, — повторил он тихо, — я знаю, где найти Кихику сегодня вечером.

И снова ненависть к Кихике переполнила сердце. Он дрожал от торжествующей ярости, выкладывая все, что терзало его вот уже неделю. Все его существо обуяла чистая, упоительная радость. Он был вне добра и зла: он наслаждался властью и силой того, что знал. Разве не держал он в своих руках судьбу другого человека? Его сердце было как наполненная до краев чаша. Слезы облегчения оросили глаза. Целую неделю он сражался со злыми духами, один на один. Это признание было его первым общением с живым человеком после долгих семи дней одиночества. Он проникся глубокой благодарностью к белому, внимательному слушателю, который снял тяжесть с его сердца, избавил от кошмара. Он даже осмелел до того, что взглянул на белого, нежданно-негаданно обретенного друга. Улыбка расплылась по лицу и замерла, превратившись в оскал, когда глаза его встретились с непроницаемым, холодным и жестким взглядом белого.

Районный комиссар обогнул стол, приблизился к Муго. Взял его за подбородок, закинул голову назад. И неожиданно плюнул в черную физиономию. Муго отшатнулся, поднял левую руку, чтобы отереть лицо. Но белый опередил его и закатил Муго увесистую пощечину.

— Многие уже пытались дурачить нас ложными показаниями. Ты слышишь? Они тоже зарились на вознаграждение. Мы не выпустим тебя отсюда, пока не проверим твоих слов, и если окажется, что ты солгал, вздернем тут же. Ты понял?

С этим кошмаром ничто не могло сравниться. Стол, белое лицо, потолок, белые стены завертелись волчком. Потом вдруг все замерло на месте. Он пытался успокоиться. Но земля вздыбилась под ним, и он стал падать. Он воздел руки кверху, в глазах было темно. Он знал, что падает на острые камни. Это неотвратимо, слезы ему не помогут. Со сдавленным криком он рухнул на выпирающие острыми краями камни, к ногам белого. Потрясение было столь велико, что все в нем онемело — он не ощущал боли, его не пугала кровь.

— Ты слышишь?

— Да.

— Ты должен говорить мне "эфенди".

— Да…

Слово застряло, заперло глотку. Из отверстых губ вылетали несвязные звуки. В уголках рта собиралась пена. Он уставился на белого с влажным блеском в глазах, не видя его. Потом стол, стул, районный комиссар, беленые стены, земля снова закружились все быстрее и быстрее. Он ухватился за стол, чтобы сохранить равновесие. Ему уже не надо было денег. Лишь бы не думать о том, что он натворил!..


Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода.

Евангелие от Иоанна, 12;24 (Подчеркнуто черным в Библии Кихики.)

И увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали… Откровение, 21; 1


Кения обрела независимость 12 декабря 1963 года. За минуту до полуночи на стадионе в Найроби были погашены огни, и трибуны с людьми, собравшимися на торжественную церемонию со всех концов страны и мира, погрузились во мрак. В темноте был торопливо спущен "Юнион Джек". И когда вновь вспыхнули прожекторы, новый кенийский флаг трепетал на ветру, полицейский оркестр исполнял новый национальный гимн, и толпа, увидевшая этот черно-красно-зеленый флаг, протяжно и восторженно зарокотала. Стадион гудел, как лес в бурю, когда ветер с корнем вырывает вековые деревья и они рушатся в жирную глину.

С неба моросил дождь, но в нашей деревне все от мала до велика высыпали на улицу, пели и плясали, меся ногами жидкую глину. Ночь была темная, поэтому люди вынесли на порог керосиновые лампы. Как водится, подростки и юноши бродили кучками с факелами в руках, шныряли по темным углам, таинственно шептались о чем-то, поджидая своих возлюбленных. И матери зорко следили за дочками, твердили им, какие опасности подстерегают девушку в темноте. Девушки танцевали на площади в центре круга, вызывающе вертя бедрами, зная, что за ними наблюдают мужчины. Люди томились в ожидании, словно роженица, обуреваемая сразу и страхом и радостью, и это томление искало выхода в криках, веселых возгласах, смехе. Люди переходили с места на место, запевали песни во славу Джомо, и Каггиа, и Огинги. Не забыли и Вайяки, который еще в прошлом веке осмелился бросить вызов белым, явившимся вслед за Лугардом в Дагоретти. Вспомнили и своих деревенских героев. Складывали на ходу песни, прославляя подвиги Кихики в лесу, с которыми могло сравниться лишь подвижничество Муго во рву, его стойкость в концлагере. Рождественские гимны сменялись песнями и танцами, которые исполняют лишь при обряде инициации, когда мальчики и девочки наделяются правами и обязанностями мужчин и женщин. Всем праздникам праздник. Но людям хотелось придумать что-то еще, особенное.

Не помню точно, кто из женщин предложил пойти к этому отшельнику, Муго, и спеть для него. Идея была встречена восторженно, и толпа повернула к его келье. Более часа хижина Муго находилась в осаде. Имя его было у всех на устах. Ему плели венок новых легенд и придумывали новые подвиги. Все надеялись, что вот распахнется дверь и герой присоединится к людям, но он даже не открыл на их стук.

Когда приблизилась полночь, толпа ликующе загудела, Женщины пятикратным кличем "Нгеми!" приветствовали новорожденную свободу — так люди кикуйю встречают появившегося на свет младенца — и запели хвалу в честь Кихики и Муго, двух героев войны за освобождение. Ведь они были свои, деревенские. И разошлись по домам в ожидании утра, когда должно было начаться всенародное празднество.

Среди ночи моросящий дождь сменился тяжелым ливнем. Небо громыхало, то и дело озарялось молниями, и их ослепительный свет проникал в хижины через каждую щель в стене. Всю ночь стонали, гнулись под ветром деревья и кусты, дождь хлестал их не жалея. Ветхие крыши потекли, заставив обитателей кочевать с постелями с места на место.

Деревья в лесу выворачивало с корнем, буря ломала ветви, молния расщепляла стволы.

Опустошение — вот что предстало нашим глазам на следующее утро, когда мы отправились на большой луг близ Рунгея, где должны были состояться соревнования и танцы в честь Свободы. Посевы на склонах холмов пострадали. Бурлящие потоки размыли поля извилистыми промоинами. Выкорчеванные из земли кусты картофеля, плети бобов, в клочья растрепанная зелень кукурузы устилали землю.

Унылое утро, да родит ли такое день? Но дождь перестал. Воздух был мягкий и свежий, и знакомое тепло поднималось из пор отяжелевшей земли, согревая сердца.


Широкая поляна, на которой решили проводить торжества, лежала примерно на равном расстоянии от всех холмов, сползая под острым углом к рунгейским лавкам. Обозначенные известью беговые дорожки то взмывали круто вверх, то обрушивались в ямы и мелкие канавы.

Школьники соревновались в гимнастике и беге. В красных, зеленых, голубых, коричневых костюмах дети рассыпались по полю. У каждой школы были свои болельщики, и над полем стоял сплошной гул, когда маленькие спортсмены бежали, падали и вновь вскакивали, чтобы продолжить бег. В перерывах между забегами два юношеских оркестра с трубами и барабанами развлекали публику победными песнями и военными маршами. Оркестры принадлежали молодежной организации партии. После соревнований начались танцы. И снова первыми на поле вышли малыши, очаровав зрителей стремительным мутхуо; их лица были раскрашены мелом и красной охрой, к коленям привязаны погремушки. Юноши и девушки исполнили мукунгву; женщины постарше в унизанных бусами нарядах плясали ндумо. Все утро Гиконьо перебегал с места на место, от группы к группе, следя за тем, чтобы все шло как следует. Это был его день. Он упивался ролью распорядителя и мечтал, чтобы праздник увенчался ошеломляющим успехом.

Толпа зрителей оказалась не такой многолюдной, как хотелось бы Гиконьо. Более того, вопреки ожиданиям, возлагаемым на этот день, все утро на поляне царило уныние. Но к полудню оно развеялось как дым. Объявили забег на три мили — двенадцать кругов, В забеге приглашались участвовать все — стар и млад, женщины и дети. Эта неожиданная затея, не предусмотренная программой, оживила толпу и подогрела страсти. Люди кричали и шумели, подбивая друг друга принять участие в соревновании. Каждую женщину, вышедшую в круг, встречали одобрительным смехом и рукоплесканиями. Под бурные овации вперед выступил Варуи, тоже готовясь к бегу. Мумби, сидевшая рядом с Вамбуи, смеялась до слез, глядя, как старик, кутаясь в свое неизменное одеяло, мелко засеменил к месту старта. Детишки роем кружили вокруг престарелых спортсменов.

— Давай и мы побежим! — предложил Карандже Мваура.

— Ноги стали не те, — отнекивался Каранджа, переводя взор с Мумби на пеструю ораву бегунов.

— Пойдем, пойдем. Ты же лучше всех бегал на длинные дистанции. Помнишь, в Мангуо?

— И ты побежишь?

— Конечно. И вызываю тебя. Ну, кто кого! — крикнул Мваура и потащил Каранджу за руку.

Неожиданное появление Каранджи в рядах бегунов повергло Гиконьо в изумление. Боясь выдать себя взглядом, он протиснулся к Варуи и принялся толковать ему что-то с напускным оживлением. И Каранджа тоже ощутил неловкость, он никак не думал увидеть среди бегунов Гиконьо. Былое презрение к плотнику всколыхнуло сердце. Вспомнив ту давнишнюю гонку, когда они мчались к поезду, он решил ни за что не уступать ему. Пусть их давний спор закончится теперь на глазах у Мумби, и всего в каких-то нескольких десятках ярдов от того же полустанка. Быть может, на сей раз он выиграет не только гонку, но и Мумби! Иначе зачем ей понадобилось посылать ему записку? — рассуждал он, наклонившись, чтобы развязать шнурки на ботинках. Мваура тем временем беседовал с Генералом Р и Лейтенантом Коинанду, тыча куда-то вдаль указательным пальцем правой руки. Соперники — небольшая кучка мужчин, женщин и школьников — вышли на старт. Все разом смолкло, и тут же раздался свисток. Зрители взревели, заглушая топот бегунов, натыкавшихся друг на друга. Какой-то малыш упал, и его чудом не растоптали.

Варуи почти тотчас же сошел с дистанции, поплелся к зрителям и уселся возле Вамбуи и Мумби.

— Эх ты! А я так в тебя верила! — шутливо накинулась на него Мумби. — Опозорил всех любящих тебя женщин.

— Пусть дети забавляются, — ответил старик, медленно покачав головой. — В наше время мы пробегали без передышки многие мили, когда масаи угоняли наш скот. И скажу я вам, это были не игрушки!

Еще до конца первого круга многие последовали примеру Варуи. После третьего круга среди соревнующихся осталась лишь одна женщина. Но только к концу четвертого круга, когда толпа бегунов растянулась в цепочку, Мумби внезапно увидела Каранджу. Она сразу перестала бить в ладоши. При виде Каранджи и Гиконьо на одной дорожке вспомнилось все. Уж лучше бы ей остаться дома, с родителями. Почему же он все-таки пришел, несмотря на предупреждение? Или, может, он не получил записку? Увидев среди бегущих еще и Генерала Р, она вспомнила, что тот говорил два дня назад. Насмешка судьбы поразила ее — ведь теперь она знала, кто повинен в смерти Кихики. Многое изменилось с тех пор, как она писала записку. Ей тогда еще не было известно, что Кихику предал человек, в котором вся деревня видит героя. Открыть людям правду? Но может ли она решиться отдать Муго им на расправу? В его глазах такая боль! Она вспомнила ладонь, зажимавшую ей рот, руку, неловко нащупывающую горло, ужасающую пустоту в глазах. Внезапно он отпустил ее, встал перед ней на колени, разбитый, безвольный, жалкий…

… "Мумби!" — всхлипнул он. Простертые к ней руки нескладно повисли в воздухе, заслонив лицо. И эти руки, то также жесткие, то теперь умоляющие, обезоружили ее. Преодолевая страх, она опустила подрагивающую ладонь ему на плечо.

"Послушай, Муго! Я видела, как умирал мой брат. Там был районный комиссар и полицейские".

"У тебя есть глаза и уши? Я же сказал тебе, кто предал Кихику!"

"Каранджа! Ты слышал, что говорил Генерал Р…"

"Нет!"

Она отшатнулась. В его крике и пустом взгляде она угадала правду.

"Ты?!"

"Я… да… я".

Он не глядел на нее. Его голос молил о снисхождении. Но ей было не совладать с гадливостью. Вся дрожа, она двинулась к двери, прочь от этого презренного существа, застывшего истуканом, их деревенского героя. У нее не нашлось слов. Она не помнила, как оказалась на улице. Ночная темь. Она шла быстро, почти бежала. Мрак. Даже не видно силуэтов хижин и деревьев. Моросящий дождь. Голоса мужчин и женщин, распевавших песни Свободы, казалось, доносились к ней издалека, из другой деревни.

Утром она сказала Вамбуи: "Муго наотрез отказывается принять участие в празднике, нельзя ли оставить его в покое?" То, что она хоронила в себе, то, что теперь знала, требовало решить: Каранджа или Муго? Но она совсем не хотела, чтобы кто-нибудь умирал или страдал из-за ее брата. Поговорить бы с Гиконьо, тот нашел бы выход. Почему Каранджа не придал значения записке? — недоумевала она. И внезапно рассердилась на себя: какое ей до него дело, ведь он погубил ее жизнь!

— Что с тобой? — Вамбуи заметила ее состояние.

— Ничего, — поспешно ответила Мумби и снова принялась бешено бить в ладоши.

Гиконьо бежал изо всех сил, заставляя себя думать о посторонних вещах. Полузнакомые лица в толпе; новые рунгейские лавки; фермы белых за железнодорожным полотном. Вернет ли Свобода землю африканцам? Внесет ли Независимость перемены в жизнь маленького человека, простого крестьянина? Он услышал торопливое дыхание поезда, прибежавшего издалека на рунгейский полустанок. Его отец, оставшийся в Рифт-Вэлли, жив ли он? Что он за человек? Он мысленно пересек все широкое поле своей жизни: детство, отрочество, юность, любовь к Мумби, Кихика, чрезвычайное положение, концлагеря, шаги по цементу, возвращение домой, измена… Мумби подчинила себе всю его жизнь! Ее отсутствие в доме едва не свело его с ума. Он сердито потряс головой — бежать так бежать. Они с Каранджей снова соперничают. Но чего ради? Ради кого? Каранджа просто издевается над ним. Гиконьо тяжело дышал, то и дело вытирал потный лоб. В нем кипела ненависть. Он не сбавлял скорости, желание победить разгоралось все сильнее. Он бежал следом за Каранд-жей, не отставая ни на пядь. Приберечь силы до последнего круга, а там вырваться вперед, только бы ноги не подвели, давно он так не бегал.

На седьмом круге лидировал Мваура. В нескольких ярдах позади него бежали Каранджа, Гиконьо, Генерал Р, Лейтенант Коинанду и еще трое. Остальные уже выбыли из соревнования. Стоявшие по краям поля зрители подбадривали бегущих: "Давай, давай!" Бег на длинные дистанции всегда был излюбленным развлечением в Табаи. К коротким дистанциям люди относились с пренебрежением, считая их детской забавой. Даже те, кто имел веские основания недолюбливать Каранджу как бывшего правительственного чиновника и начальника полиции, забыли о своей неприязни к нему, захваченные перипетиями борьбы. Они и его подбадривали криком.

А в висках Каранджи стучало одно и то же, случившееся давным-давно, когда он, примчавшись на полустанок, не мог поверить горькой правде: Гиконьо и Мумби нарочно отстали, чтобы побыть вдвоем. Как он желал эту женщину! Господи, как рыдала в его руках гитара по прятавшейся в лесу Мумби. Если бы он не был таким нерешительным, не откладывал все время объяснение, она могла бы принадлежать ему. Опоздал, опоздал! Когда он наконец осмелился к ней посвататься, она отказала ему с улыбкой. И это еще крепче приковало его к ней. Он стал ждать случая, Гиконьо увезли в концлагерь, Каранджа вдруг понял, что не может допустить, чтобы и его разлучили с нею.

Он выдал все секреты партии, он изменил присяге, лишь бы остаться подле Мумби. Постепенно цепь событий подтягивала его все ближе и ближе к белым. Эта близость давала ему власть — право миловать, или сажать в тюрьму, или убивать. Люди трепетали перед ним, он ненавидел и боялся их. Женщины предлагали ему себя, даже самые почтенные и уважаемые из них пробирались к нему по ночам. Но Мумби, его Мумби не сдавалась, и он не мог решиться подчинить ее себе силой. Как капризна судьба! Мумби досталась ему, когда он находился на краю пропасти. Он ощутил мгновенную терпкую сладость торжества, которая уже через несколько секунд растаяла, сменившись горечью унижения. Он воспользовался ее беззащитностью. И она — он это видел — безгранично презирала его. Он не мог взглянуть ей в глаза. Слезы отчаяния заволокли взор, когда она ударила его ботинком по лицу. Он всегда мечтал о том, что Мумби сама придет к нему, без принуждения, свободно, потому что он необходим ей, потому что она не сможет обойтись без него. А вышло иначе. Но в этом состязании призом для него снова была Мумби. Разве она сама не дала ему права надеяться? Ее записка вырвала его из бездны отчаяния. Томпсоны уехали, белый человек уходит. Пока Томпсоны еще были здесь, Каранджа убеждал себя, что власть белых будет длиться вечно. Возможно, оттого, что районный комиссар Томпсон был первым белым, с которым непосредственно столкнулся Каранджа еще до чрезвычайного положения, он стал для него, как и для всех жителей Табаи, живым воплощением власти и превосходства белого человека. Власть белых внушала Карандже чувство безопасности, но чувство это было тревожным. Теперь и эта ненадежная защита исчезла. Он блуждал во мраке отчаяния.

И вот пришла записка. Мумби предупреждала его, чтобы он не приходил на сегодняшние празднества. Почему? Он уже обещал Мвауре пойти. Записка таила в себе загадку, он размышлял над ней всю ночь, и с каждой секундой обострялось его любопытство, его желание увидеть Мумби. В конце концов Табаи — его родная деревня. Кто запретит ему навестить свой дом? Где-то в уголке сознания теплилась мысль: Мумби тоже тянет к нему. Ведь стала же она матерью его ребенка! Он не принял ее предупреждения всерьез. Женщины всегда так, их не поймешь. И он еще более утвердился в своей правоте, когда узнал в Рунгее, что Мумби ушла от мужа. Ее записка занозой сидела у него в уме. "Всю жизнь я добивался ее", — с горечью подумал он. Но горечь была мимолетной. Он не должен позволить подобным мыслям омрачать его торжество. Это последний шанс на победу. Если ему достанется Мумби, чего же еще желать! Никакая Независимость, ничто на свете не страшно ему! И он еще быстрее помчался вперед. Надо настичь Мвауру на десятом круге, оторваться от Гиконьо, повисшего у него на пятках.

А Гиконьо тем временем обошел Генерала Р и передвинулся на третье место. Он решительно сжимал зубы. Он знал, что Мумби смотрит на него, и не мог позволить ее любовнику взять над собой верх. Пришла посмеяться над ним, пришла показать, какая она теперь независимая. Дважды он подходил к ним, но разговаривал только с Вамбуи, а ее словно не замечал. У него был весьма глупый вид, и он, понимая это, надувался еще пуще.

Между тем Каранджа прибавил скорости, и Гиконьо тоже. Пока никому не удавалось нарушить порядка, в каком бежала группа, начиная с восьмого круга. Толпе передалось напряжение бегунов. Даже Мумби, захваченная поединком, на время позабыла о тяжести на сердце. Она желала Гиконьо победы и в то же время молила бога, чтобы он проиграл. Ей казалось, что он бежит некрасиво, и все-таки она с замиранием сердца следила за ним. Из знакомых ей в семерке были еще Генерал Р и Лейтенант Коинанду, они бежали вслед за Гиконьо, она и их подбадривала. "Давай, давай!" — колотилось ее сердце, и она размахивала белым платком. Всякий раз, когда Каранджа проносился мимо нее, она в смятении опускала глаза.

Генерал Р бежал легко. В армии он часто бегал на длинные дистанции. У него даже была своя спортивная тактика: "Тебя испытывают на прочность, — говорил он. — Нужно сказать самому себе: я не сдамся, выдержу до конца!" Он бежал, твердя про себя роль, отведенную ему в той драме, которая разыграется после обеда. Его попросили выступить вместо Муго. Он был полон решимости не ударить в грязь лицом, не подвести Кихику, чья душа будет победно реять над митингом.

Мысли разбегались. Он вспомнил Ньери, свою родину. Учебу в школе, детские мечты и надежды. Вспомнил, как хватался за любую работу, батрачил у чужих людей. Отец его "прикладывался к рогу" и, возвращаясь домой навеселе, молотил кулачищами мать. Она кричала, как раненый зверь. Маленький Мухойя — такое имя дали Генералу при рождении — в страхе убегал из дому. Он ненавидел себя за то, что он такой маленький и трусливый. Но он не плакал, как другие дети, даже когда ему самому доставалось от отца. "Настанет день, я с ним посчитаюсь!" — клялся он себе. Он ни с кем не делился своими планами, даже с матерью. Настанет день, и он убьет мучителя — мама зальется слезами благодарности, хотя она никогда не жаловалась на свои муки, на побои, которые сыпались на нее градом. Он рос, и жажда мщения притуплялась. Он откладывал день расплаты на неопределенное время. А день не заставил себя ждать.

Подросток Мухойя, лишь недавно прошедший обряд инициации, придя домой, застал отца за излюбленным занятием и внезапно понял: сейчас или никогда. "Если ты дорожишь жизнью, — закричал он, — не смей больше трогать мать". Сначала отец настолько опешил, что рука, поднятая для удара, застыла в воздухе. Может, ему послышалось? Немая овца заговорила! Отец рассвирепел, точно раненый лев. Мухойя было струхнул. Но в глазах льва он различил страх. Он схватил отца за руку и ударил его. Годы ненависти и страха взорвались пьянящей запретной радостью. Отец и сын схватились не на жизнь, а на смерть. Но Мухойя не мог предвидеть измены: женщина подняла полено и вступилась за мужа. Теперь настала очередь Мухойи в изумлении хлопать глазами. "Он твой отец и мой муж!" — вскричала она, с размаху вытянув его поленом по спине. Мухойя бросился вон из дому. Первый раз в жизни он заплакал. Он не понимал, не мог понять! В тот же вечер о происшествии узнала вся деревня. Сын поднял руку на отца! Мухойя был вынужден покинуть родные места. Он даже обрадовался, когда англичане призвали его в армию. Но все, что случилось, никогда не изгладится из его памяти, никогда…

Он услышал, как Мумби подбадривает его. Ее крики вернули его к действительности. Словно в ответ на ее призыв, он рванулся и оставил позади Лейтенанта Ко-инанду. Он стремглав летел вперед, убегая от воспоминаний, от прошлого. Да, такого детства и врагу не пожелаешь… Итак, драма стремительно шла к развязке.

Коинанду отчаянно пытался сократить разрыв между собой и Генералом Р, но ему не удавалось собрать свою волю в кулак, отдать бегу все силы. Вот уже два дня, как он лишился покоя. Он не понимал, в чем дело. Ведь ему еще не такое пришлось вынести на войне белого человека и там, в лесу. В армии он служил поваром и уверовал было, что он везучий. Жизнь надавала ему тумаков, и он прозрел. Коинанду был из тех людей, которые на одном месте долго не задерживаются, потому что вечно чем-нибудь недовольны. Перед каждым хозяином он распространялся о своих военных заслугах и настаивал на своем праве претендовать на лучшее. Устроившись на обувную фабрику неподалеку от дома, он прямо сказал мастеру, сказал на людях: "Мне не хватает денег. Я хочу такую же машину, как ваша". Его немедленно уволили. Это его немного отрезвило. В конце концов он стал боем в доме той женщины…

Теперь он не мог понять, как же так: в лесу он бесстрашно сражался и, когда надо было, безжалостно убивал, и ни одна из кровавых сцен, свидетелем и участником которых он был, не тревожила его покой и сон, наоборот, жестокая война против белых придала смысл его жизни, сделала его человеком. Почему же теперь воспоминание об этой женщине мучает его совесть? Столько лет прошло с тех пор… Он любовно ухаживал за ее псом, и ей это было приятно; она делала ему подарки на рождество. Но потом снова явились тревожные мысли, у нее нет мужа, а ей принадлежит огромный дом. Почему? Почему он, мужчина, должен ютиться в тесной хибарке? У него был неплохо подвешен язык, и он любил поделиться своими мыслями с другими. Она одинока. Нехорошо, когда женщина одна. Парень, я ею займусь! Поплаваю в этой луже! Приятели от души смеялись шуткам Коинанду. Но началось с шутки, а кончилось… Случай подвернулся во время чрезвычайного положения. Он и еще двое растянули ее на полу. Его обуревали страх и лютая ненависть. Он ненавидел белых — всех и каждого. Он мстил теперь им всем! Унижая эту женщину, он унижал всех белых. Белый — ничтожество, белый — жалкая тварь! "Вот тебе, вот тебе за то, что ты выделывал с нами, черными!" — твердил он, набросившись на нее с ожесточением. Он и те двое бежали в лес. Прошли годы, и он позабыл тот случай. Не вспоминал вплоть до того дня, когда пошел в Гитхиму повидаться с Мваурой. Там он наткнулся на мисс Линд…

Даже теперь, когда он бежал, при мысли о той неожиданной встрече его бросало в дрожь. Призрак прошлого лишил его покоя, освежающий напиток Свободы стал пресным и безвкусным.

Генерал Р теперь намного опередил Коинанду. Коинанду напрягся, поднажал. Из толпы донесся крик, он воодушевил его. Откуда-то взялись новые силы. "Бороться, бороться до конца!" — тяжело дыша, уговаривал он себя.

В начале одиннадцатого круга Гиконьо обошел Каранджу. Новым всплеском возгласов и криков встретила его успех толпа. Но этот гул точно подхлестнул Каранджу, и он тоже наддал, чтобы не отстать от соперника. А Гиконьо уже поравнялся с Мваурой, и тщетно тот пытался удержать первое место. И Каранджа настиг и обошел его. Мваура выбился из сил и вскоре оказался позади всех. Теперь все взоры были устремлены на Гиконьо и Каранджу. Мало кто знал о скрытых мотивах и страстях, кроющихся за этим соперничеством, но толпа почувствовала что-то необычное. Последний круг они бежали бок о бок. В какой-то момент казалось, что Каранджа опережает Гиконьо. Но Гиконьо рванулся вперед, словно одержимый. В самом деле, что-то безрассудное было в их самозабвенном беге. Люди вставали на цыпочки, чтобы получше разглядеть соперников.

И тут случилось непредвиденное: спускаясь под уклон, Гиконьо задел ногой за кочку, споткнулся и упал, увлекая за собой Каранджу. Толпа замерла. Генерал Р и остальные участники забега промчались мимо растянувшихся на земле лидеров к финишу. Люди со всех сторон кинулись к месту происшествия.

Когда Гиконьо упал, Мумби выронила из рук платок. "Нгаи, Всевышний!" — в отчаянии воскликнула она и бросилась к нему через поле. Она опустилась на колени, ощупала голову Гиконьо. А он лежал, совсем обессилев, и был до того зол, что ничего вокруг не видел. Первым оправился Каранджа, приподнялся на локтях, но, увидев, как нежно гладят голову Гиконьо маленькие ручки Мумби, снова повалился на землю. Вокруг толпились люди.

Убедившись, что Гиконьо цел и невредим, Мумби вспомнила о размолвке. В смущении она отступила в толпу и ушла домой, прежде чем кто-либо успел сказать ей хоть слово. Впрочем, толпа скоро распалась на отдельные группки, где шел горячий спор о том, кто из этих двух выиграл бы состязание. Одни стояли за Каранджу, другие держали сторону Гиконьо. И немногие обратили внимание на то, что Гиконьо не встает. Его лоб покрылся испариной, лицо было искажено болезненной гримасой. Вот он попытался было приподняться, застонал и снова опустился на землю. Его отвезли в госпиталь: при падении он сломал левую руку.

Так закончилось утро праздника.


После полудня выглянуло солнце и растворило висевшую в воздухе дымку. От земли шел сероватый пар, как от свежего навоза, он курился тоненькими струйками, устремляясь вверх, к чистому небу. Главная церемония в память погибших и в благословение начала новой жизни была назначена на вторую половину дня. Здесь уж равнодушных не было. Вся деревня, кроме дряхлых старух да горстки больных и калек, повалила на митинг. Это был день Кихики, день Муго, это был наш день.

Отовсюду: из Ндейи, Лари, Лимуру, Нгеки, Кабета, Керарапона — на грузовиках, на автобусах, пешком стекались люди на базарную площадь Рунгея. Школьники в форменных костюмах из цветного полотна — зеленых, красных, желтых — всех цветов радуги; деревенские оборвыши с болячками вокруг глаз и ртов, мухи вились над ними роем; женщины в нарядных накидках с ожерельями на шее; женщины в платьях из цветастого ситца, обнажавших левое плечо; женщины в европейских костюмах; группа женщин, распевающих рождественские гимны вперемежку с народными песнями и песнями Свободы. Группа мужчин, беседующих о новой жизни, которую несет Свобода. Много безработных в потрепанной одежде, не знающих, что такое вода и мыло. Будет ли теперешнее правительство терпимее к тем, кому нечем платить налоги? Найдется ли для всех работа? Станет ли больше земли у крестьян? Благоденствующие лавочники, торговцы и землевладельцы обсуждали перспективы, открывавшиеся перед ними теперь, когда политическая власть перешла в наши руки; а как поступят с индийцами?

Мы сели на землю.

Толпа представляла собой живописное зрелище, что-то прекрасное и трогательное было в этой огромной массе народа, запрудившей площадь и разместившейся в узаконенном обычаем беспорядке.

Гитхуа, которого в шутку величали "наш одноногий защитник", прослезился от радости.

На том месте, где умер Кихика, посадили деревце. Рядом к огромному камню были привязаны два жертвенных барана — черных, без единого пятнышка, предназначенных для заклания. Варуи и еще два таких же высохших старца из деревни Кихинго принесут их в жертву богам после того, как ораторы воздадут должное героям, погибшим в борьбе. Стулья для всех ораторов и районных руководителей были расставлены на высоком помосте вокруг микрофона. Мбугуа и Ванджику, родителей Кихики, усадили на почетном месте, рядом с помостом; Мумби с ними не было — узнав, что случилось с Гиконьо, она пошла к нему в госпиталь.

Мы ждали, затаив дыхание, еще надеялись, что Муго все-таки выступит. Всем хотелось поглядеть на героя, послушать, что он скажет. Многие только из-за него и пришли. Из уст в уста передавались рассказы о нем, превратившиеся в течение этой ночи в волнующие легенды. И хотя одна легенда противоречила другой, никто, не говоря уже о табайцах, и не думал усомниться в их правдивости. Одни говорили, что Муго был приговорен к расстрелу, но никакая пуля его не брала. С помощью своей тайной силы Муго помог множеству людей бежать из лагеря и примкнуть к "лесным братьям". А кто, кроме Муго, мог вынести письма из лагерей за колючую проволоку и переслать их членам английского парламента? Другие намекали, что он участвовал в налете на Махи и сражался бок о бок с Кихикой. Вот какие истории ходили в толпе, собравшейся на митинг.

Мы пели песни, прославлявшие Кихику и Муго. Тихая благость осеняла наши сердца. Многие приехали издалека, чтобы поглядеть на чудо, на то, как он говорит с богом. Мы, табайцы, тоже ждали, что увидим нечто необыкновенное. Нельзя сказать, что это было радостное ощущение, — мы словно вслушивались в неотвратимую поступь рока.

Место Гиконьо занял партийный секретарь Ньяму, приземистый, широкоплечий человек. Его схватили еще парнишкой во время чрезвычайного положения с карманами, полными патронов. Говорят, его выручили богатые дядья, оставшиеся верными англичанам; они подкупили полицию; это, да и возраст — ему было всего семнадцать — спасло Ньяму от смертной казни, которой подлежал каждый, уличенный в хранении оружия и боеприпасов. Казнь заменили семью годами лагерей. Ньяму предложил преподобному Кингори начать митинг с молитвы. До 1952 года Кингори был известным деятелем церкви кикуйю — одной из многих независимых сект, порвавших с миссионерской иерархией. Когда независимые церкви были запрещены, Кингори долгое время оставался не у дел, а потом во время предпринятого англичанами размежевания земель в Центральной провинции устроился на службу в министерство сельского хозяйства, да так и застрял там. Кингори не читал молитвы, а напевал их беспокойным речитативом. Он возвышал голос, поднимал глаза к небу и опускал долу. Бил себя кулаком в грудь, рвал на себе волосы и одежду. Исступление сменялось кротким смирением, уничижение — бичующим гневом, страшное пророчество — благим обещанием. Он поднялся на помост с Библией в руках.

КИНГОРИ. Помолимся, братья. Господи, обнажаем перед тобой души наши.

ТОЛПА. И уста наши вознесут тебе хвалу.

КИНГОРИ. Бог Исаака, и Иакова, и Авраама, сотворивший также Гикуйю и Мумби и давший нам, своим детям, Кению, в этот великий день, который запомнят все народы на земле, как и день, когда ты вывел детей своих из Египта, мы просим тебя: ороси нас слезами своими, ибо слезы твои, господи, — вечная благодать. Чтобы этот день наступил, была пролита кровь. Каждая хижина обагрена кровью, но это не кровь баранов, а кровь наших сыновей и дочерей, почивших ради того, чтобы жили мы. И по всей нашей земле — в деревпях, на базарах, в поле — стоит плач вдов и сирот, а мы проходим мимо и говорим громко, чтобы заглушить их стенания, ибо ничего не можем поделать, господи! Но плач Рахили нельзя заглушить ничем и никогда. О господь Исаака и Авраама, путь через пустыню долог. Мы жаждем и страждем, и враги преследуют нас по пятам на колесницах и верхом, чтобы возвратить нас к фараону, ибо они не хотят отпустить твой народ и гневятся сердцем при виде уходящего народа. Но если ты не оставишь нас, господи, мы достигнем земли обетованной. Мы все тебя молим в один голос: ты, который сказал, что там, где двое либо трое соберутся вместе, ты дашь им все, чего бы они ни пожелали, благослови пахаря и воина, благослови дело рук наших, возделывающих землю и защищающих свободу. Ибо сказано: "Просите и дастся вам, ищите и обрящете, стучите и отверзется вам". И мы молим тебя во имя Иисуса Христа, господа нашего. Аминь.

ТОЛПА. Аминь.

Все запели под аккомпанемент школьного оркестра, состоявшего из барабанов, гитар, флейт и жестянок. И в песне этой ожила вся история народа кикуйю: нашествие чужеземцев, Вайяки, Гарри Туку, налоги, трудовая повинность на фермах белых, бойкот миссий и неутолимая, всепоглощающая жажда образования. Мы пели о Джомо (он явился среди нас как пылающее копье), о его пребывании в Англии (Моисей на земле египетской) и его возвращении (в пламени огненном) ради спасения детей своих. Его арестовали, сослали в Лодвар, но на третий день он вернулся домой из Маралала. Он вернулся домой на победной колеснице. Врата ада не могли удержать его. И ангелы осеняли его своими крылами.

Ньяму зачитал письма от депутатов парламента и членов провинциальной ассамблеи; они приносили извинения, что их нет на нашем празднике, — что поделаешь, они обязаны представлять Рунгей на национальных торжествах в Найроби. Но никто не объяснил нам, почему на помосте нет Муго.

Затем начались речи. Ораторы говорили об испытаниях, выпавших на нашу долю в годы чрезвычайного положения, о партии. Добрым словом поминали Табаи, родину Кихики — героя, чьи заслуги в борьбе за свободу никогда не будут забыты. Он был мужественный, скромный, беззаветно любил родную землю. Самая смерть его была жертвой на алтарь победы.

Каждого оратора толпа провожала восторженным гулом и песней, даже если тот повторял уже сказанное до него. Голос Гитхуа, то плачущего навзрыд, то разражающегося победными криками, был слышен по всей площади. Все ждали Муго. Когда очередной оратор, закончив речь, опускался на стул, все надеялись: уж следующий-то непременно будет Муго. Мы были терпеливы, ибо знали, что самое лакомое блюдо всегда оставляют на закуску.

Наконец Ньяму предоставил слово Генералу Р, объявив, что этот человек — соратник Кихики и он будет выступать вместо Муго; по не зависящим от кого-либо обстоятельствам Муго не смог прийти на митинг. Оратора встретили гробовым молчанием. Потом из дальнего угла кто-то потребовал Муго. Его немедленно поддержали. Мощный хор гремел над площадью, выкликая имя Муго. Потом хор распался на хаотическое разноголосье, все пришло в движение; люди повскакали с мест, спорили о чем-то, размахивали руками, бранились, будто их обманом заманили на митинг. Ньяму держал совет со старейшинами. Решено было в последний раз попытаться уговорить Муго. Потребовалось время, пока Ньяму и старейшины восстановили относительный порядок, пообещав, что за Муго будет немедленно отряжена делегация в составе двух человек — двух старейшин. Они без него не вернутся. А пока пусть все усядутся и послушают Генерала Р. Народ утихомирился, люди сели и затянули песню, сочиненную во времена рва;

Муго прыгнул в ров

И крикнул солдату

Слово, которое пламенем жжет:

"Не смей бить женщину, — крикнул Муго,—

Не смей бить женщину —

Она ребенка ждет!"

Песня кончилась, оборвавшись на высокой ноте. Наступила мертвая тишина.

Генерал Р подошел к микрофону и, устремив горящий взор на безликую толпу, дважды кашлянул, прочищая горло. Он знал, что им скажет. Он затвердил свою речь слово в слово, отрепетировал много раз. Но теперь, готовясь ринуться в пропасть, понял, как нелегко будет прыгнуть или хотя бы заглянуть вниз. В одно мгновение перед ним промелькнула вся его Жизнь в лесу: мрачные пещеры Кипенье, налеты вражеской авиации, жажда, голод, сырое мясо и венец всего — победа в Махи. "Расскажи им обо всем этом, — настаивал внутренний голос. — Расскажи, как вы с Кихикой разрабатывали операцию". Но вдруг все разом исчезло. Зато теперь перед ним возникло лицо преподобного Джексона Кигонду, насмешливое и укоризненное. "Он был похож на моего отца", — в порыве откровенности признался Генерал вскоре после того, как они прикончили этого божьего человека; он сказал это Лейтенанту Коинанду. Читая проповеди в церквах и на деревенских сходках, которые собирал Том Робсон, Джексон неизменно предавал анафеме мау-мау и призывал христиан идти рука об руку с белым, их братом во Христе, к восстановлению порядка и мирного благоденствия. Они взяли его дом в кольцо и искрошили проповедника пангой. Джексон не выказал страха. Он преклонил колени и в ожидании смертельного удара молился за убийц своих. Генерал Р еле совладал с собою. Он заставил каждого ударить Джексона, чтобы поровну разделить вину. Почему же теперь лицо проповедника взирает на него? "Ты должен был умереть", — хотел объяснить он лицу, по не нашел нужных слов. Он сжал микрофон, пытаясь успокоиться, и вдруг осознал, что толпа давно перестала петь и следит за ним. Его опалило стыдом и ужасом. Слова прорвались, потекли одно за другим. Казалось, он вымаливал снисхождение, доказывал свою невиновность переполненному залу суда, и Джексон, его обвинитель, стоял перед ним с лицом, обагренным кровью. Люди тоже видят его или он только мне мерещится? — терялся в догадках Генерал, обращаясь к насмешливому лицу.

— Вы спрашиваете, за что мы сражались, почему жили в лесу вместе с дикими зверями? Вы спрашиваете, зачем мы проливали кровь и зачем убивали?.. Белый человек разъезжал в автомобиле. Он жил в огромном доме. Его дети ходили в школу. Но кто пахал землю и выращивал кофе, пиретрум и сизаль? Кто прокладывал дороги в зарослях? Кто платил налоги? Белый жил на нашей земле. Он ел плоды трудов наших. Но даже крошки со стола доставались не нам, а господским собакам. Вот почему мы ушли в лес.

И тот, кто не был с нами, был против нас. Нам случалось убивать и наших черных братьев. Потому что нутро у них было "белое". Я знаю, что и теперь эта война еще не окончена. Сегодня мы получаем Свободу. А завтра мы спросим: где земля? где хлеб? где школы? С ответом на эти вопросы медлить нельзя, потому что мы не хотим еще одной войны… Не хотим снова обагрять кровью свои… наши руки…

Генералу было трудно продолжать, но, оглядев слушателей, он забыл о своих сомнениях, понял, что они на его стороне, что он говорит от их имени. Насмешливое лицо преподобного Джексона исчезло. И он продолжал спокойно и уверенно:

— Несколько лет назад Кихику повесили — вот здесь. Мы собрались, чтобы поговорить о нем, вспомнить человека, отдавшего жизнь за свободу и справедливость. Мы, его друзья, хотели бы открыть вам правду о его смерти, чтобы могло свершиться правосудие. Говорят — я думаю, все вы это слышали, — будто Кихика был схвачен отрядом карателей. А вы не задавали себе вопроса — почему? Почему он сдался без боя? Почему был один? Без оружия? Сказать вам? В тот вечер Кихика ушел на встречу с человеком, и тот предал его.

Он замолчал, чтобы слова его проникли в сознание каждого. Люди изумленно переглядывались, шептались. Значит, правда была еще более страшной, чем им представлялось!

— Давай дальше! — крикнул кто-то.

— Мы слушаем! — раздалось еще несколько голосов.

Генерал Р продолжал:

— Не исключено, что предатель и сегодня здесь, среди нас. Мы предлагаем ему выйти вперед, подняться на помост и показаться всем.

Люди завертели головами, глядя, не поднялся ли кто. Генерал Р с волнением ждал. Пока все шло именно так, как задумали. Хотя он и не видел Каранджу, он знал, где тот сидит. Он заранее наказал Мвауре и Коинанду глаз с него не спускать.

— Пусть не надеется, что ему удастся уйти от нас, — продолжал он свою речь, — потому что нам он известен. Он был другом Кихики, пили-ели за одним столом.

— Назови его имя! — закричал, поднявшись на костылях, Гитхуа.

— Его имя! Имя! — раздались дружные голоса. Толпу опьянила жажда мщения.

— Я даю ему последнюю возможность, пусть сам выйдет вперед в знак своего раскаяния.

Но вдруг движение и крики в толпе прекратились. Люди замерли. Все глаза были обращены в одну сторону. Там стоял человек. Он был высокий, широкоплечий. Те, кто сидел поближе, видели его взволнованное лицо, заношенный пиджак, сандалии из старой автомобильной покрышки. "Это Муго", — шепнул кто-то. Никто не заметил, когда он появился на площади. Шепот пронесся над толпой и превратился в радостный крик. Люди захлопали в ладоши. Наконец-то молчальник заговорит! Все уже забыли про недавнее смятение. Женщины пятикратным возгласом "Нгеми!" приветствовали прославленного воина. Генерал Р был раздосадован! Муго сорвал все дело, как бы Каранджа не сбежал теперь, но Генерал и виду не подал, отошел от микрофона и уступил место Муго. Толпа затаила дыхание.

— Вы ищете Иуду, — начал Муго, — ищете человека, пославшего Кихику на это вот дерево? Этот человек стоит перед вами. Кихика пришел ко мне ночью. Он вверил мне свою жизнь, а я продал ее белому. И все эти годы меня терзала совесть.

Говорил он ровным, ясным голосом, размеренно и громко. Но на последних словах голос его дрогнул и упал до шепота.

— Теперь вы знаете…

Никто не издал ни звука. Он спустился с помоста, и люди безмолвно расступались, давая ему дорогу. Все сидели с опущенными головами, избегая его взгляда. Ванджику плакала. "Это слезы о нем, а не о моем сыне, — говорила она позднее Мумби. — Его лицо заставило меня разрыдаться". Внезапно раздался дикий хохот. Гитхуа поднялся из своего угла и заковылял вдогонку за Муго. Он кричал, потрясая костылем: "Лжец! Гиена, прикинувшаяся ягненком!" Он проклинал предателя, жаждал схватиться с ним насмерть: "Взгляните на него! Взгляните! И он еще помышлял руководить нами! Х-ха-ха!" Крики Гитхуа разорвали мертвую тишину, нависшую над рыночной площадью. Муго и Гитхуа скрылись из виду, а люди еще с минуту сидели понурив головы. Потом они поднялись, заговорили, разбредаясь в разные стороны. После признания Муго никто уже не думал о празднике.

Солнце скрылось, на небе собирались тучи. Только Ньяму, Варуи, Генерал Р и несколько старейшин остались на площади, чтобы сотворить жертвоприношение, прежде чем разразится буря.


КАРАНДЖА

Дождь не заставил себя ждать. Он зарядил надолго, моросил и моросил, мелкий, упрямый, нудный. Казалось, вся страна утонула в серой водяной пыли и не будет этому конца. В такие дни солнце не говорит людям ни "доброе утро", ни "спокойной ночи". Если у тебя нет часов, невозможно понять, день сейчас или уже вечер.

Каранджа метался по материнской хижине, запихивая в мешок вещи.

— Неужто даже чаю не выпьешь? — в который раз спрашивала мать. Ваириму сидела на скамье возле очага — совсем дряхлая, высохшая старуха, с пустыми, точно стеклянными, глазами и провалившимся ртом, правая нога, согнутая в колене, покоилась на камне, взор следовал за каждым движением сына.

— Нет, — не сразу отозвался Каранджа, ему не хотелось говорить.

— На улице дождь. Обогрелся бы чаем перед дорогой, раз не хочешь остаться.

— Я же тебе сказал: мне не хочется чаю! — В его голосе слышалось раздражение. Оно было вызвано не столько словами Ваириму, сколько упрямым мешком, с которым Каранджа никак не мог справиться, едким дымом в хижине, моросящим дождем и вообще всем на свете.

— Ну-ну, я ведь только спросила, — произнесла Ваириму примирительно.

Каранджа и раньше не баловал мать вниманием. Она была третьей из четырех жен его отца. Он приобретал их, уплачивая положенное количество коров и коз, но потом предоставлял им самим заботиться о себе. Хижины для них он поставил на расстоянии доброй мили от своей и каждой уделял поровну от щедрот своих, каждую навещал в положенное время, награждал ребенком, а затем удалялся восвояси. Дети Ваириму обычно умирали, едва появившись на свет, только Каранджа выжил, став единственным живым доказательством регулярных визитов, которыми ее удостаивал супруг. Ванриму в сыне души не чаяла, надеялась, что он будет ей опорой на старости лет. Но у Каранджи очень рано появились наклонности, не свидетельствующие о чрезмерном трудолюбии. Он пел, играл на гитаре, его видели с женщинами.

— Пора тебе за ум браться! Каждый должен трудиться, — ворчала Ванриму и грозилась, что сломает или сожжет гитару. Раздоры случались у них часто, но потом они мирились, и мать уже с нежностью пеняла ему и рассказывала в назидание старую притчу о лентяе. Теперь, став взрослым и порой, в тяжелые минуты, тоскуя о матери, он прежде всего вспоминал ее любимую притчу.

"Давным-давно жила одна бедная женщина, и был у нее единственный сын. Ньоки — так звали женщину — старалась внушить сыну, что они нищие и что надо работать в поте лица, чтобы не умереть с голоду. Но сын не слушал ее. Каждое утро он, встав с постели, начищал башмаки, наглаживал рубаху и отправлялся шататься по пивным и чайным со своими дружками. А каждый вечер приводил домой развеселую компанию парней и девушек и требовал, чтобы мать угощала их. Ньоки была добрая женщина, и ей нравилось, когда в доме собиралась молодежь. Она приветливо встречала гостей, кормила их и поила. С каждым днем ей приходилось все труднее, потому что сын так и не желал взять мотыгу и работать в поле, но она любила его и потому старалась прятать свою печаль от людей. Да, доброе у нее было сердце… Люди в один голос хвалили ее за щедрость и трудолюбие, и парня иначе, как сын Ньоки, никто не называл. Лентяю это не нравилось — он тоже любил свою мать.

Как-то раз сын привел домой трех своих дружков из соседней деревни. Сам он часто бывал у них, и его принимали на славу. Ему давно хотелось отплатить им за гостеприимство. Вот он и сказал матери, чтобы она накрывала на стол так, как в праздник. Ньоки развела большой огонь в очаге, постелила чистую скатерть, принесла тарелки, ложки и все тщательно перетерла. Потом вышла за дверь. Сын был на верху блаженства и все нахваливал свою мать и то, как вкусно она стряпает. Тем временем Ньоки вернулась, неся на подносе пару начищенных башмаков!

"Я сегодня не работала в поле, — сказала она сыну. — Я весь день чистила эти башмаки и ничего, кроме них, гостям предложить не могу".

Сын онемел от стыда. На следующее утро он взял мотыгу и пангу и не уходил с поля, пока не стемнело…"

— А-а, понял, понял, — говорил Каранджа. — Ну ладно, завтра пойдем в поле вместе.

Во время чрезвычайного положения Ваириму изболелась душой: сын стал полицейским!

"Против людей пошел! Человек, который предает свой народ, добром не кончит".

Но хоть и стыдно ей было за сына, она все же тревожилась о нем, ибо, говорила она, дитя, что в чреве носила, из сердца не выкинешь.

Наконец Каранджа уложил мешок. Потом, словно спохватившись, обернулся к матери:

— А гитара моя где?

— Посмотри вон там, в углу.

Каранджа только сейчас вспомнил о гитаре. Во время чрезвычайного положения было не до музыки! Теперь ему пришлось разгрести целую гору битых глиняных горшков, калабашей. Гитара лежала в самом низу. Лак на ней потрескался, она покрылась толстым слоем копоти и пыли и пропахла дымом. Две струны лопнули, остальные ослабли. Он попробовал оттереть пыль и сажу, но вскоре махнул рукой. Настроил целые струны, для пробы побренчал. Гитара откликнулась дребезжащим звуком. В нее набилась земля. Забросив ее на плечо. Каранджа направился к двери.

На улице все моросил дождь.

— Ну куда ты пойдешь в такую непогоду? — не выдержала Ваириму.

Каранджа замер на пороге, словно ошарашенный этим вопросом. Медленно повернулся, потухшие глаза неярко сверкнули. Грудь высоко вздымалась. Он уже собрался ответить, но тут сквозняк бросил ему в лицо дымом, он зажмурился и пошатнулся. На глаза набежали слезы.

— Не знаю, — произнес он и добавил уже решительнее: — Пойду в Гитхиму.

Он шагнул через порог. Ваириму не шелохнулась.

Дождь глухо стучал по мешку, барабанил по гитаре. Вскоре пыль и сажа размокли, потекли по спине. Сквозь серую пелену он шел к автобусной остановке в торговом центре Табаи, шел не глядя по сторонам. К остановке подкатил автобус, высадил пассажиров и тронулся дальше. Каранджа не прибавил шагу — спешить ему было некуда. И тут он увидел, что дорогу переходит Мумби. Она, паверное, приехала с этим автобусом. На голове у нее была накидка, укрывавшая волосы от влаги. У него затрепетало и учащенно забилось сердце. В мглистом ореоле дождя Мумби казалась еще прекрасней.

Но как забыть выражение ее лица — тревогу и любовь, когда она склонилась над упавшим Гиконьо? Каранджа застонал от отчаяния. Если бы она хоть вскользь глянула на него тогда, можно было бы еще надеяться. Но он ей был безразличен.

Однако сердце не унималось. Мумби подходила все ближе, пока едва не столкнулась с ним. Она удивленно вскрикнула.

— Как Гиконьо? — спросил он. Конечно же, она возвращается из госпиталя — ведь ее не было на митинге.

— Слава богу, ничего страшного. Сестры сказали, что его скоро выпишут.

— Я искал тебя. Хотел поблагодарить за записку.

— Не стоит благодарности. Написать несколько слов нетрудно. Впрочем, ты все равно не послушался.

— Понять не мог, чем вызвано твое предупреждение. Я подумал, может, ты хочешь встретиться со мной.

— Ничего подобного!

— Никогда?

— Никогда. — Оба говорили торопливо. Дождь не располагал к долгой беседе.

— Во всяком случае, спасибо тебе! — произнес он после короткой паузы. — Они хотели меня убить?

— Не знаю.

— Зато я знаю. Мваура сам мне потом сказал.

— Кто такой Мваура?

— Он работает вместе со мной. Когда Муго появился на митинге…

— Муго пришел?

— Да. И признался…

— Признался?!

— Разве ты ничего не знаешь? Он пришел на митинг и покаялся перед всем народом. Похоже, он смелый человек.

— Похоже! — пробормотала она, все еще не оправившись от потрясения и беспокойно переминаясь с ноги на ногу. — Ну я пошла.

— Нельзя ли… Можно мне повидать ребенка?.. Последний раз…

— Ах, Каранджа, будь мужчиной, оставь меня наконец в покое! — сердито выпалила Мумби и зашагала прочь. Каранджа провожал ее взглядом, пока она не исчезла в пелене дождя у деревенских хижин.

— Да, Муго отважный человек, — повторил он, глядя ей вслед. — Он спас мне жизнь… Ради чего?

И Каранджа побрел дальше, медленно, еле волоча ноги, все равно весь промок… К остановке одновременно подкатили два автобуса. Первый назывался "Чудом уцелел", на втором красовалась надпись: "Счастливчик".

— Найроби? — спросил кондуктор, подхватив его багаж.

— Гитхима, — буркнул Каранджа, подтаскивая мешок к себе.

— Залезай, живо! — Прежде чем Каранджа отыскал свободное место, кондуктор дал свисток и "Чудом уцелел" помчался дальше. Но "Счастливчик" тоже с ходу дал газ и обогнал конкурента, чтобы перехватить пассажиров на следующей остановке.

— Эй, парень, не жалей бензина, — торопил кондуктор водителя. Автобусы спешили в столицу, чтобы развезти по домам народ, собравшийся в Найроби на торжества в честь Свободы.

Скоро они прибыли в Гитхиму. Каранджа сошел, а автобус пустился нагонять "Счастливчика", вырвавшегося вперед на добрых полмили. Каранджа заглянул в придорожную харчевню — полным-полно, люди прятались от дождя. Он пристроил мешок в уголке, прислонил к стене гитару и сел за свободный стодик. Подошел официант, Каранджа заказал чай, тушеное мясо и чапати — тонкие лепешки. Облокотившись о стол, он подпер голову руками и так сидел, не двигаясь, устремив неподвижный взгляд в пространство. Мухи сновали по столу, замирая у трещин, забитых крупинками просыпанного сахара, капельками масла, остатками мяса и кислой картошки. Ему принесли еду, и его чуть не стошнило от густого мясного запаха. Он отодвинул тарелку. Пригубил чай. Снова уставился на неровную поверхность стола, не замечая ни мух, ни липкой грязи в трещинах. У дверей толпились люди, поглядывали на небо, бубнили что-то о Свободе, о Джомо, о дожде. Каранджа перебирал в памяти головокружительную сумятицу дня, выуживая то один, то другой эпизод и стараясь уловить их связь и последовательность.

Он лишь смутно помнил все, что было до того, как Генерал Р предложил предателю выйти на помост. Рядом с Каранджей сидел Мваура, позади них — Лейтенант Коинанду. Они обменялись быстрым заговорщическим взглядом и оба уставились на Каранджу, Тут он сообразил, что слова Генерала были адресованы ему, и немедленно связал их с предупреждением, полученным от Мумби. Он подумал, что ему следует встать и категорически опровергнуть подозрение. Но страх пригвоздил его к земле. Едва он поднимется, толпа разнесет его в клочья. Ему представлялось, как тысячи рук разрывают его тело. Вот чего он опасался, когда узнал об отъезде Томпсона, — власти черных. Люди, изгнавшие томпсонов, были опасны и для него, внушали ему страх. А потом появился этот человек, Муго, и избавил Каранджу от опасности. Мваура нагнулся к Карандже, сверля его сузившимися от злобы глазами, и буркнул: "Он спас тебя", — и тут же исчез в толпе.

Вспоминая теперь об этом, Каранджа похолодел. Однажды, еще в детстве, ему случилось видеть, как собаки задрали кролика. Они разорвали его на части и разбежались, унося в зубах окровавленные куски. Да, быть бы ему кроликом, не подоспей Муго!.. Но почему я страшусь смерти? — спрашивал он себя, вспоминая, скольких людей он и другие полицейские лишили жизни по приказу белых офицеров. Он палил в людей, не раздумывая, как, не раздумывая, охотник бьет зверя. Поначалу расстрелы возбуждали его, он чувствовал себя заново рожденным, будто приобщался к высшему могуществу, символом которого был белый человек. Со временем сознание своей власти над людьми, своего права лишать их жизни — так легко, стоит лишь нажать на спусковой крючок — превратилось в привычку, в необходимую потребность. Теперь он лишен этой власти. И Мумби окончательно его отвергла. Чего же ради Муго спас ему жизнь? Он снова отхлебнул из стакана. Чай уже остыл, Каранджа отодвинул его. Жизнь была пуста и беспросветна, как мрак и туман, окутавшие землю. Он заплатил за еду, к которой не притронулся, поднял мешок и гитару и пошел к двери.

— Эй! — окликнул его официант. — Вы забыли сдачу.

Каранджа вернулся, не считая, взял деньги и вышел на улицу. "Она даже не позволила мне поглядеть на сына, — с грустью думал он, шагая в сторону Гитхимы. — А с чего это вдруг мне захотелось его увидеть?" Раньше он никогда не испытывал такого желания. Мимо, едва не задев его, пронесся автомобиль. Каранджа отшатнулся к обочине, пошел дальше, цепляясь за растущие вдоль дороги кусты. "Томпсон уехал, я потерял Мумби…" Мысли беспорядочно перескакивали с одного на другое. События его жизни возникали в воображении и тут же исчезали. А что, если Кихика воскреснет и встанет сейчас перед ним на дороге? Каранджа вздрогнул, испуганно покосившись на темный кустарник. Дождь утих, перейдя в едва заметную неровную изморось. Одежда тяжело набухла и прилипала к телу. Он ходил смотреть на повешенного Кихику… Тщетно искал он в сердце хоть какое-то подобие жалости или сочувствия к погибшему другу — ничего, только отвращение. Труп был омерзителен. Рои мух на страшных, тронутых тленом губах… Но цикто уже не был властен над этим телом… Это и есть свобода? — спрашивал себя Каранджа. Смерть похожа на свободу? А отсидка в лагере — тоже свобода? А разлука с Мумби — свобода? Вскоре он сознался в том, что принимал присягу и, спасая свою шкуру, вступил в полицию. Свое первое задание он выполнял в капюшоне. Белый мешок с двумя щелками для глаз закрывал его целиком. Во время допросов заключенные шли чередой мимо людей в капюшонах. Кивком головы предатели указывали на тех, кто связан с мау-мау.

И сейчас в темноте Каранджа отчетливо увидел перед собой самого себя в капюшоне. Он даже мог протянуть руку и дотронуться до прорези у глаз. "Мне все это только грезится!" — подбадривал он себя. Он был уже рядом с железнодорожным переездом. Вдали послышался шум поезда. Как они с Гиконьо бежали тогда на станцию! Шум приближался, усиливался. Однажды людей согнали из окрестных деревень на рунгейский полустанок для дознания и обыска. Один за другим они проходили мимо него, скрытого от них капюшоном, и он выдал многих, наслаждаясь сознанием того, что его никто не видит. Мысли вновь перескочили на сегодняшний митинг. "Похоже, он смелый человек", — сказал он о Муго. И она, Мумби, с ним согласилась. Призрак Муго на помосте предстал перед ним, сливаясь с силуэтом в капюшоне. Каранджа остановился у переезда, думая о том, сколько пар глаз впилось в Муго на митинге. Поезд был уже близко, визжали колеса на стыках рельсов. Скрежет этот заставил его пошатнуться, как и тогда, много лет назад, на рунгейском полустанке. И он ощутил на себе множество злых глаз, уставившихся на него из темноты. Поезд был всего в нескольких ярдах от переезда. Каранджа сделал шаг вперед. И тут поезд со свистом пронесся мимо него — огни, локомотив, вагоны — так близко, что воздушной волной его отбросило назад. Земля мерно дрожала под ногами. Когда поезд исчез вдали, тишина вокруг стала еще бездоннее, ночь — еще темнее.


МУГО

Если бы можно было сбросить с плеч эту тяжесть, побежать, подставить тело дождевым струям!.. Мумби медленно шла, задыхаясь под бременем невеселых дум. Известие о признании Муго доконало ее — слишком много для одного дня! В госпитале Гиконьо не произнес ни слова, сделал вид, что не замечает ее присутствия. "Думает, я заискиваю, чтобы он позволил мне вернуться в его дом, — горько подумала Мумби, увидев, как он зажмурился и отвернулся к стене, притворяясь, что спит, едва она подошла к его койке. — А я не вернусь, не вернусь, даже если он будет ползать передо мной на коленях!" Домой она пришла мокрая до нитки. Мбугуа и Ванджику дремали у очага, ребенок спал на полу. Что может быть отраднее домашнего уюта после грязи, тумана и дождя! Мумби молча сбросила мокрую одежду, не задумываясь над тем, что делает.

— Как он? — робко спросила Ванджику, когда Мумби подсела к огню.

— Не пойду к нему больше! — выпалила Мумби таким тоном, будто родители виноваты в ее непрекращающихся бедах. — Даже если узнаю, что он при смерти.

— Оглядись, ступая на тропу, — возразила Ванджику, и голос ее звучал неодобрительно. — Чтобы я таких слов не слышала в моей хижине! Помни: он останется твоим мужем до тех пор, пока не потребует назад выкупа.

— Мужем? Никогда!

— Замолчи!

Постепенно Ванджику удалось утихомирить дочку, и Мумби согласилась навещать Гиконьо, пока он не выпишется из госпиталя.

— Хорошо ли оставлять больного без ухода? Даже с врагом так не поступают. Кроме того, ты можешь ходить в Тиморо не одна, а с Вангари. У этой женщины сердце, какого не сыщешь.

Чувствовать, что ты нужна кому-то, было приятно. Мумби умиротворенно внимала словам Ванджику, которая теперь принялась подробно пересказывать, что случилось на митинге, что сказал Муго. Мбугуа по-прежнему клевал носом — отец совсем одряхлел и оживлялся, только когда Кариуки приезжал на каникулы. Выслушав рассказ матери, Мумби поняла: она должна что-то предпринять. "Но что я могу сделать?" — урезонивала она себя. Она разомлела от тепла, ее клонило ко сну — она утомилась за день. Все ее существо, все тело, каждый сустав налились усталой истомой. Ей хотелось прикорнуть на коленях у матери, хотелось, чтоб ее приласкали. "Что же я могу поделать?" — снова спросила она себя, зная, что никто не ответит на этот вопрос. И под мерный шум дождя, шелестевшего по соломенной крыше, она блаженно отдалась сладкой дреме, ленивому забытью, избавляясь от необходимости думать, решать, действовать. "Я повидаюсь с Муго завтра. Да он и сам был при том разговоре — знает, что его ждет, — сонно размышляла она, стеля себе на полу, рядом с ребенком. — Ночь такая темная, и дождь все не унимается".

Поднялась она рано и вместе с Вангари отправилась в госпиталь. Гиконьо сидел на койке. Рука была в гипсе.

Они рассказали ему о митинге, о страшном признании Муго. Он слушал, слегка наклонив голову набок. И вдруг Вангари и Мумби увидели, что Гиконьо весь дрожит — даже одеяло шевелится.

— Что с тобой? — забеспокоилась мать. Может, рука у него разболелась?

Гиконьо словно не слышал вопроса. Он глядел не отрываясь куда-то вдаль. После долгого — им показалось, бесконечного — молчания он перевел взгляд на женщин. Он несколько успокоился, жесткое лицо смягчилось. На нем уже не было привычной для них постоянной угрюмости. И голос был тихий, робкий, словно ему стало стыдно.

— Все-таки смелый человек! — произнес он. — Ему готовились почести, его осыпали хвалой. Он мог стать первым человеком в округе. Назовите мне другого, кто решился бы вот так распахнуть перед всеми душу. — Он замолчал, и взгляд его остановился на Мумби. Потом он отвернулся и сказал: — Запомните, мало кто вправе бросить в этого человека камень. Сначала я… мы тоже должны обнажить душу перед людьми.

Его слова вознесли Мумби к облакам и сразу вслед за тем ввергли в пучину ужаса. "Мне следовало пойти к Муго, прежде чем отправляться сюда", — лихорадочно думала она.

Вернувшись в Табаи, она побежала к хижине Муго и распахнула дверь. Все было на тех же местах, что и в прошлый раз. Но очаг уже день или два не зажигали. Постель была не убрана. Рваное одеяло свисало на пол. Мумби медленно закрыла дверь и отправилась разыскивать Генерала. Его тоже не было дома. "Ну что ж, зайду вечером".

Но и вечером в хижине Муго было пусто. Она отыскала дверь на ощупь в темноте, вошла, неуверенно ступая, и, испугавшись, закричала: "Му-го!" Ответа не последовало. Куда же он запропастился? Куда все подевались? Она попятилась к двери. Она искала до-казательств, чтобы опровергнуть уже известный ей страшный ответ, заглушить слова, звучавшие у нее в ушах подобно многократному эху. Она в ужасе выскочила за дверь и всю дорогу бежала под моросящим дождем по скользким тропинкам — под родной кров…

Так, хоть Мумби этого и не заметила, вновь повторилось все, что было несколько дней назад, когда она приходила к Муго, — ночь, непогода, бегство под дождем. Только тогда в хижине горел свет, и Муго мог увидеть на ее лице отвращение и страх. Он долго стоял, глядя на стул, где она только что сидела. Потом затворил двери, задул лампу и лёг. Его терзало чувство большой утраты. Гневное лицо Мумби сияло перед ним в темноте, и он никак не мог удержать дрожи. Почему для него теперь стало важно, именно теперь, что о нем думала Мумби? Она была так близко. Он видел ее лицо, чувствовал теплое дыхание. Она сидела вот здесь, говорила с ним, звала взглянуть одним глазом на обновленную землю. Она доверилась ему, открыла свои тайны. Это побудило и его сказать ей всю правду. И она от него отшатнулась. Он навеки лишился ее доверия. Он понимал, видел и чувствовал теперь, что для нее он — смрад и нечисть.

И потом вдруг он услыхал голоса односельчан, окруживших его хижину и распевавших песни Свободы. Каждое хвалебное слово жалило его едкой насмешкой. Что он для своей деревни? Кому на свете он сделал добро? Теперь он взирал на эти незаслуженные лавры по-новому. Мумби им все расскажет, думал он. И видел, как презрение и страх появляются на лице каждого, — видел столь явственно, что содрогался от горя.

В ту ночь он почти не сомкнул глаз. Образ Мумби мешался с мыслями и воспоминаниями о концлагере. Он глядел на Мумби, и у него на глазах она неожиданно превращалась в его тетку, потом в Старуху, мать глухонемого.

Он поднялся очень рано и, как ни странно, почувствовал, что совсем спокоен. Все утро он оставался невозмутимым. От мучительных ночных видений не осталось и следа. Это удивляло его: откуда такое спокойствие, если он знает, что ему предстоит?

Но когда время настало и он увидел перед собой огромную толпу, дух сомнения отравил его безмятежность. Он услышал речь Генерала Р и в тот же миг вспомнил о Карандже. Почему не свалить вину на него? Но он пересилил искушение и поднялся. Как он сможет потом смотреть Мумби в глаза? Сердце едва не выскакивало из груди, и ладони вспотели, когда он шел сквозь толпу. Ноги еле повиновались ему, но голова была ясная и решение — окончательное. Он поднимается на помост и при всем народе сознается в своем преступлении. Он не думал ни о чем другом. Ни крики, ни песни, ни славословия не отвлекут его от цели. Сознание необходимости предстоящего прогнало страх, когда он застыл подле микрофона во внезапно наступившей тишине. Едва он начал говорить, как почувствовал облегчение. Бремя, тяготевшее над ним долгие годы, свалилось с плеч. Он был свободен, спокоен, уверен в себе.

Но лишь на мгновение.

Едва он умолк, умолкла и ликующая песнь в его груди — радость свободы. Тишина тяжело пригнула его к земле. Все вокруг заволокло туманом. Он спустился с помоста и опять шел сквозь толпу, которая теперь безмолвствовала. Только сейчас осознал он с ужасающей ясностью, что натворил, и смутные мысли, кружившиеся в голове, внезапно пришли в порядок. Итак, он ответствен за все, что делал в прошлом, за все, что будет с ним в будущем. Нужно обдумывать каждый свой шаг. Ничто теперь не заставило бы его подняться на помост.

Он представил себе, как толпа разрывает его тело на части, представил реально, осязаемо. Он не вошел в хижину. В ушах его звучал сумасшедший смех Гитхуа, ему казалось, что за ним гонятся. Он не хотел умирать, он хотел жить. Ради того чтобы вернуть доверие Мумби, он потерял все. Он задержался на миг у дверей своей хижины и огляделся, окинул взглядом деревню, торговое местечко Кабуи и дорогу, ведущую вдаль. Люди очнутся, придут за ним сюда. В небе собирались тучи. Может, он успеет убежать еще до того, как польет дождь? Он двинулся в сторону шоссе. Прошел несколько ярдов и вспомнил, что может наткнуться на людей, возвращающихся из Рун-гея. Но он же знает другую тропинку, напрямик до шоссе, ведущего в Найроби. Там его ждет новая жизнь.

Да, так будет вернее. Он чуть не бегом пустился вдоль главной улицы, по которой каждый день ходил в поле. Но возвращавшиеся с митинга уже стекались в деревню. Улицы вскоре наполнятся людьми, ему не удастся скрыться. Он еще прибавил шагу. Скоро он поравнялся с хижиной Старухи и, несмотря на подгонявший его ужас, ощутил непреодолимое желание увидеть Старуху еще раз, напоследок. Но отбросил эту безумную мысль и заспешил дальше, чтобы выйти на шоссе до дождя, до сумерек.

Первые редкие капли упали в дорожную пыль, едва он сделал несколько шагов. Пожалуй, лучше переждать дождь, подумал он, спрятаться у Старухи, а там наступит вечер — кто его увидит в темноте? Он вернулся, пересек улицу и, подавив в себе звонкий голос, кричавший ему, чтобы он бежал прочь без оглядки, вошел в хижину. Старуха сидела у потухшего очага, зарыв ноги в остывшую золу. Она медленно подняла голову. Ее глаза в полутемной хижине мерцали странным, пугающим блеском.

— Ты… ты вернулся! — вскрикнула она, и лицо ее исказила мертвенная, не от мира сего, улыбка.

— Да, — сказал он, и его тело заныло желанием бежать, которое он вновь подавил.

— Я знала, что ты придешь, знала, что ты вернешься за мной, — она обезумела от непонятной ему радости, попробовала подняться, но зашаталась и сползла на прежнее место. — Все эти годы я ждала тебя — знала, что тебя не убили. А люди, когда я им говорила, — знаешь, они не верили. Не верили, что ты уже приходил ко мне.

Она все-таки поднялась и двинулась к нему неверными шагами. Но Муго не слушал ее безумного бормотания. Мгновение — и лицо ее изменилось. Он глядел в глаза своей тетки! Новая волна ярости всколыхнула его. Пережить то, что уже было вчера и позавчера… Нет, на этот раз она от него не уйдет! Он заставит исчезнуть эту ехидную ухмылку, этот презрительный блеск в глазах. Но тут женщина, шатаясь, снова опустилась на свое место у очага. Улыбка все еще витала у нее на лице. Она не шевельнулась, не издала ни звука. И внезапно он понял: единственный человек, с которым его что-то связывало, мертв. Он закрыл лицо руками и стоял недвижно несколько секунд.

Потом он осторожно притворил за собой дверь и медленно побрел под моросящим дождем. О бегстве он уже не помышлял. Вернулся к себе в хижину, зажег лампу и, как был во всем мокром, сел на кровать, уставился взглядом в стену. Все было тихо, спокойно: ни пятен крови на стене, ни топота бегущих за ним ног, ни призрака концлагеря; и Мумби казалась каким-то неясным силуэтом далекого прошлого. Изредка он раздраженно постукивал по раме кровати. С одежды к его йогам набежала лужа. Вода капала с волос, стекала извилистыми струйками по лицу и шее. Одна капелька попала на ресницы, и свет лампы разбился на множество тонких лучиков. Потом капля затекла в глаз, растаяла в нем и, превратившись в слезу, скатилась вниз по щеке.

Он не вытер мокрую щеку, не шелохнулся.

Раздался стук в дверь. Муго молчал. Дверь распахнулась, и вошел Генерал Р, а вслед за ним Коинанду.

— Я готов, — произнес Муго и поднялся, глядя мимо пришедших.

— Мы будем судить тебя сегодня, сейчас, — торжественно объявил Генерал Р. — Судья — Вамбуи. Коинанду и я представляем совет старейшин.

Муго ничего не сказал.

— Твои дела сами вынесут тебе приговор, — продолжал Генерал Р, и голос его звучал ровно, в нем не было ни гнева, ни горечи. — Никто не может избежать возмездия.

Генерал и Коинанду вывели его из хижины.


ВАРУИ, ВАМБУИ

Варуи все выглядывал наружу, лишь бы не видеть стеклянной пустоты в глазах Вамбуи.

— Два дня льет не переставая, — произнес он, чтобы как-то развеять тягостную напряженность, которую почувствовал, едва переступив порог ее хижины. Он сидел у самой двери, весь закутавшись в одеяло, только седая голова на изрезанной морщинами шее торчала из бесформенного куля. Вамбуи зябко ежилась напротив него. Изредка она посматривала на Варуи, а потом снова переводила взгляд на пелену дождя за порогом.

— Такой дождь может длиться много дней, — отозвалась она бесстрастно. Оба погрузились в молчание и со стороны казались осиротевшими детьми, для которых жизнь нежданно-негаданно утратила и тепло, и краски, и всю волнующую прелесть. Очаг едва теплился. Картофельная кожура, вылущенные кукурузные початки, солома валялись на полу, словно хижина была покинута людьми. В другое время грязь и запустение удивили бы Варуи, да и кого угодно, ибо Вам-буи славилась опрятностью. Она по меньшей мере дважды на день подметала пол, а посуду мыла сразу после еды. Каждая тарелка, каждый горшок знали свое место на прибитых к стене полках. А стены она красила светлой охрой, которую специально покупала в Веру. Стоило ей обнаружить хоть малейший намек на трещину, она немедленно замазывала ненадежные места. Все в деревне знали ее любимую поговорку: "У человека ничего нет дороже крыши над головой". Варуи не виделся со своей старой приятельницей с самого дня великого жертвоприношения. Последние двое суток жители Табаи отсиживались по домам, избегая, будто сговорились, обсуждать события торжественного дня. Многое из случившегося озадачивало Варуи, тревожило его сердце, и тщетно он искал ответ. Отчаявшись, он отправился к Вамбуи. Однако разговора не получилось, они словно не понимали друг друга, словно стыдились затрагивать некоторые темы.

— Может, ее доконал холод? — предпринял он еще одну попытку.

— Кого?

— Старуху.

— Наверно, — рассеянно отозвалась Вамбуи и вздохнула. — Мы совсем забыли о ней в тот день. Не следовало оставлять ее одну. Она была такая старая, и одиночество убило ее.

— Но почему именно в тот день, не перестаю я спрашивать себя? Ведь она уже давно жила одна и, наверное, привыкла.

— Все-таки у нее перед глазами была жизнь. Дым от очагов, играющие дети. Но в тот день вся деревня ушла на митинг. Все до единого. Нигде не курился дым, не слышно было детского смеха на улицах. Деревня опустела. — Вамбуи говорила запальчиво, словно отстаивала свою точку зрения в споре.

— И все же почему именно в тот день? — не унимался Варуи.

— Ей стало одиноко — разве ты не слышал, что я говорила? И сын пришел за ней. Гитого взял ее к себе, — выпалила Вамбуи раздраженной скороговоркой и смолкла.

— Да. Все начало меняться в нашей деревне с того дня, когда Старухе впервые привиделся ее мертвый сын.

Она взглянула на Варуи, но на сей раз ничего не сказала.

— И надо же, в тот день, — не унимался он, — именно в тот день! Сначала Гиконьо сломал себе руку… — Он неожиданно замолчал и повернулся к Вамбуи. Та смотрела на косой мелкий дождь за порогом, безразличная к его словам, к смущавшим его душу вопросам. Проследив за ее взглядом, он внезапно различил за сеткой дождя Мумби — до двери ей оставалось несколько шагов. Вот она переступила порог, зашла в хижину. Ноги были забрызганы глиной, по мешку, укрывавшему голову и спину, стекала вода. Она сбросила мешок, встряхнула его, прежде чем повесить на жердь. Вамбуи подвинула для нее скамью поближе к очагу.

— Бр-р, холодно, — произнесла Мумби, зябко поводя плечами и часто, с присвистом дыша сквозь стиснутые зубы. — Не повезло мне — мама еще только разжигает огонь. Я к вам погреться. Знаю, что у Вамбуи всегда горит очаг.

— Ты была в госпитале? — спросила Вамбуи.

— Да, мы ходили вместе с Вангари. Я бываю там каждый день.

— Как его рука?

— Только трещина, не перелом даже. Его скоро выпишут.

— Все пошло не так… — снова заговорил Варуи, медленно распутывая клубок своих мыслей. — Все мигом куда-то подевались, а ведь за минуту до того площадь была полным-полна народу, я даже вспомнил то шествие, во времена Гарри. И вдруг в мгновение ока все опустело. Кроме нас, никого не осталось — ну, может, еще человек пять. Мы закололи баранов и помолились за нашу деревню. Но и молитва была точно соленая вода во рту умирающего от жажды. Совсем не такого праздника я ждал все эти годы.

— И я недовольна, и другие тоже. Но кто бы мог подумать… Мне и в голову не могло прийти, что он… что Муго предал, — Вамбуи с трудом выговорила это имя, которое они с Варуи пока что обходили молчанием. Мумби не произнесла ни слова.

— Его не нашли, — сказала она наконец изменившимся голосом.

— С того самого дня его никто не видел, — подтвердил Варуи, как будто слова Мумби заключали в себе вопрос.

— Может, он заперся в своей хижине? — подсказала Вамбуи.

— Я ходила к пему вчера вечером. Дверь не заперта, но в хижине никого нет.

— Он, наверное, решил уйти из деревни, — заметил Варуи.

— А может, он по нужде отлучился.

— Утром по дороге в госпиталь я снова зашла туда.

В дверь подул ветерок, бросил им в лицо пригоршню мелких брызг. Вамбуи отерла воду тыльной стороной ладони. Варуи нагнулся и провел мокрой щекой по одеялу. Мумби подалась назад, словно собиралась отодвинуть скамью, но так и осталась на прежнем месте.

— Я, наверное, могла его спасти, — с горечью сказала она. — Если бы я сразу пошла к нему…

— О ком это ты? — быстро спросила Вамбуи и отвела от нее глаза.

— О Муго.

— Некого спасать, — медленно произнесла Вамбуи. — Ты слышишь? Никто бы его не спас… потому что… спасать некого.

— Но ты не видела его лица, Вамбуи, ты не видела! — горячо возразила ей Мумби. Потом, понизив голос, продолжала: — В тот день, накануне митинга, когда ты послала меня к нему… Он стал мне рассказывать, и у него был такой вид…

— Что рассказывать? — одновременно вскрикнули оба с живым интересом.

— О брате, о Кихике.

— Так ты все знала?

— Да, он мне сказал.

— Тебе бы следовало сообщить нам об этом еще до митинга, — с укоризной сказала Вамбуи и тут же отвернулась, будто утратила к новости всякий интерес.

— Я не хотела, чтобы с ним что-нибудь случилось. И подумать не могла, что он пойдет на митинг.

— Это правда, — согласился Варуи и снова принялся озадаченно размышлять вслух. В голосе его слышалось разочарование: — Меня обманули его глаза! Но я себя спрашиваю: почему же тогда, во рву, он отважился заступиться за женщину? И вспомните: он геройски держался в лагере!

Мумби первая очнулась, нарушив сковавшее всех молчание:

— Мне пора идти. Наверное, и у нас уже развели огонь. Не надо расстраиваться из-за этого митинга… и из-за Муго. Нужно думать, как жить дальше.

— Да, надо отстраивать деревню, — поддержал ее Варуи.

— И о завтрашнем базаре нельзя забывать, и о полях, которые пора готовить к севу, — добавила Вам-буи, старательно разглядывая что-то за пеленой дождя.

— И о детях, — заключила Мумби, вставая и снова накрываясь мешком. Потом неожиданно она обернулась к ним, посмотрела на этих умудренных жизнью стариков, способных открыть молодежи секрет счастья. — А в тот вечер, после митинга, кто-нибудь из вас видел Генерала Р?

Вамбуи подняла на нее глаза, и в них вздрогнул страх. Варуи, не поворачиваясь, ответил первым:

— Я не видел его после того.

— И я тоже, — отрезала Вамбуи, тоном, который не допускал дальнейших расспросов.

Мумби ушла. Вскоре поднялся и Варуи, все еще бормоча себе под нос: "Все пошло неладно. Глаза его меня провели, ох уж эти глаза. Стар я становлюсь, видеть стал хуже".

Вамбуи сидела в прежней позе, глядя на дождь и серую мглу еще несколько минут. В хижину заползали сумерки. "Пожалуй, не нам было его судить", — пробормотала она. Потом она встряхнулась, прогоняя одурь, стараясь сосредоточить мысли на простых, насущных заботах. Надо зажечь лампу, надо подмести пол, грязь какая — стоит только запустить… Но так и не встала с места.


ХАРАМБЕ

Цоследний лагерь, в котором сидел Гиконьо, назывался Вамуму. Его там продержали год. Заключенные работали на строительстве ирригационной системы в долине Мвейя, неподалеку от Эмбу, — превращали безжизненные равнины в рисовые поля. Орудуя заступом, Гиконьо часто поглядывал туда, где за кромкой плоскогорья поднимались горные кряжи, отделявшие Эмбу от Укамбани. Он знал, что земля за горами — это Вакамба. И все же ему чудилось, что там, за горой, его дом и Мумби.

В одно ясное утро он различил на горизонте Кириньягу — снеговой пик, вонзившийся в небо, и растрогался до слез. Не то чтобы он был так уж чувствителен к красотам природы. Но вид легендарной горы, ее гордой вершины, парящей над землей в дымчатом ореоле, разбередил ему душу.

Теперь, в госпитале Тиморо, поправляясь после своего дурацкого падения, Гиконьо заново ощутил пережитое тогда чувство. В больничных палатах стоял тот же терпкий резкий запах, что и на разогретых солнцем заболоченных берегах реки Таны. В Мвейе в тот самый день он вновь задумался над узором для скамьи. Идея наконец обретала конкретные формы. Он рыл яму в болотистой, глинистой почве под палящим солнцем. И думал: он вырежет скамью из твердого ствола дерева муири, растущего у Кириньяги, на отрогах Ньяндарвы. Скамья будет на трех ножках в виде угрюмых фигурок с вытянутыми лицами, согбенных непосильным бременем. На сиденье он изобразит реку и оросительный канал. Подле канала будет лежать мотыга или заступ. И много, много дней потом Гиконьо все думал, как лучше украсить скамью. Позы фигурок постоянно менялись, он прикидывал так и этак, пробуя различное положение их плеч, рук, голов. А как изобразить реку, какое взять для этого дерево? Может, вместо мотыги вырезать пангу? Он заставлял себя подолгу думать над мельчайшими деталями — это отвлекало от смертельной усталости. Он мечтал скорее выйти на волю и сразу взяться за скамью.

Теперь, в госпитале, его снова обуяло желание осуществить свой давний замысел. Он провел в Тиморо уже четыре дня. И не считая того, первого, все время думал о Муго, о сделанном им признании. А он, Гиконьо, смог бы набраться храбрости и рассказать людям о шагах по цементу? По ночам он припоминал всю свою жизнь, все, что выпало на его долю в семи концлагерях. Что же все-таки эти годы дали ему? Совесть беспокойно шевелилась в груди. Он смалодушничал, изменил клятве. Какая же разница между ним и Каранджей, и Муго, и теми, кто открыто изменил народу, служил у белых ради спасения своей шкуры? У Муго хватило смелости признать свою вину и принять заслуженную кару. Но при одной мысли о том, что он может потерять, Гиконьо содрогался. Каждое утро Мумби и Вангари приносили ему еду. Сначала он старался не говорить с Мумби. Даже смотреть в ее сторону было мучительно. Но когда он услышал о поступке Муго, ему захотелось представить себе ход ее мыслей и рассуждений. Что скрывается за внешней невозмутимостью ее лица? Что думает она о Муго, о его признании? Теперь он томился желанием поговорить с ней — поговорить о Муго, о своей собственной жизни. Что бы она сказала о гулких шагах по цементу, которые до сих пор преследуют его? И еще одна мысль закралась в голову: он никогда не задумывался над тем, что может стать отцом детей Мумби. Теперь вдруг ему стало любопытно, на кого бы больше походил ребенок?

На пятый день ему вспомнилась Мвейя, и он беспокойно заерзал на койке, рискуя потревожить больную руку. Сначала воспоминание едва тлело слабым огоньком, но чем дольше он думал, тем сильнее загорался желанием взяться за резец. Как только он выйдет из госпиталя, сразу начнет скамью, другие дела подождут. И снова он до мельчайших подробностей пытался представить себе узор, и снова искал положение для фигурок. Теперь он выточит худенького человечка со скорбным лицом, согбенными плечами и ношей на голове. Его правая рука протянется к женской руке. У женщины будет тоже печальное лицо. А третья фигурка — ребенок, на головке которого соединятся мужская и женская рука. А сиденье? Может, вырезать на нем заросшее сорняками нераспаханное поле? Мотыгу? Цветущий горох? Ну, да это он решит позднее.

На шестой день Мумби не пришла в госпиталь. Гиконьо был уязвлен и сам удивился тому, с каким нетерпением ожидал ее прихода. Весь день он места себе не находил, терзаясь в догадках, что же с ней могло приключиться. А вдруг она вообще решила больше не навещать его? Разозлилась на его тупое молчание? Он с волнением ждал следующего утра. Если она…

Но она пришла, на этот раз одна, без Вангари.

— А вчера? — укоризненно буркнул он.

Мумби усаживалась на краешке кровати.

— Ребенок заболел, — просто сказала она.

— Что с ним? Что-нибудь серьезное?

— Наверное, простуда…

— Ты водила его к врачу?

— Да, — отрывисто сказала она.

Гиконьо снова старался не глядеть в ее сторону: кажется, Мумби не терпится поскорее уйти.

— Когда тебя выписывают?

— Через два дня. — Теперь он повернулся и на мгновение встретился с ней взглядом. Она тут же отвела глаза. Он удивился, заметив, что она утомлена. Раньше он не замечал, чтобы она выглядела усталой. Что это с ней?

— Ну вот, — сказала она. — Пожалуй, я завтра не приду и послезавтра тоже. — И она стала складывать пустую посуду. Ему хотелось крикнуть: "Не уходи", и внезапно, неожиданно для себя, он выпалил:

— Давай поговорим о ребенке.

Мумби, уже поднявшаяся, изумленно повернулась и села снова, испытующе глядя на него.

— Здесь, сейчас? — спросила она, ничем не выдавая волнения.

— Да, сейчас.

— Нет, нет, только не сегодня, — ответ звучал непреложно, точно она уже привыкла к своей независимости. Гиконьо поразила твердость в ее голосе — раньше такого не было.

— Ну хорошо. Подождем, пока я выйду из госпиталя, — сказал он и после неловкой паузы добавил: — Ты бы вернулась домой, развела огонь в очаге, не то все придет в запустение.

Некоторое время она раздумывала над его словами, отвернувшись в сторону. Потом снова взглянула ему в глаза:

— Нет, Гиконьо. Я не верю, будто можно одним махом все исправить. Мне пора: ребенок нездоров.

— Ты придешь завтра? — спросил он, не в силах скрыть свое волнение и страх. Он сразу понял, что отныне ему придется считаться с ее мнением, с желаниями и чувствами новой Мумби. И опять она ответила на его вопрос не сразу.

— Может, приду. — И пошла к выходу решительной, упругой походкой, немного грустная, но независимая и уверенная в себе. Он смотрел ей вслед, пока она не скрылась за дверью.

Потом опустил голову на подушку и снова стал думать о свадебном подарке — о скамье, которую он вырежет из дерева муири. Женскую фигуру он сделает большой, с ребенком под сердцем…

Загрузка...