ПРЕДИСЛОВИЕ



Дневники и Записные книжки Л. Н. Толстого за 1895—1899 годы, вошедшие в состав настоящего тома, содержат многочисленные отклики писателя на общественно-политические события второй половины 90-х годов прошлого века, а также его суждения по вопросам философии, эстетики, литературы, искусства и морали. Среди дневниковых записей имеется много материалов, относящихся к работе Толстого над его художественными и публицистическими произведениями: романом «Воскресение», повестями «Хаджи-Мурат» и «Отец Сергий», драмой «И свет во тьме светит», рассказом «Хозяин и работник», трактатом «Что такое искусство?», статьями «Голод или не голод?», «Студенческое движение», «Бессмысленные мечтания» и др.

В дневниках запечатлены творческие планы Толстого, намечены замыслы новых произведений.

Самый беглый перечень художественных и публицистических произведений, созданных, законченных или начатых писателем во второй половине 90-х годов, свидетельствует о том, что это был один из значительных периодов в творческой жизни Л. Толстого.

Нельзя, разумеется, только по Дневникам и Записным книжкам составить полное представление о том, чем жил в эти годы великий писатель. Но в соединении с художественными и публицистическими произведениями, с обширной перепиской, которую вел Толстой, они дают большой материал, помогающий яснее представить, какие вопросы общественной жизни волновали писателя в эту эпоху, как откликался он на события современной ему действительности.


1

Среди дневниковых записей Толстого за 1895—1899 годы исключительный интерес представляют его суждения по социально-политическим вопросам.

Вторая половина 90-х годов в России была периодом промышленного подъема, сопровождавшегося дальнейшим ухудшением положения трудового народа в городе и деревне. Рабочие, число которых в эти годы бурно растет, подвергаются нещадной эксплуатации со стороны «рыцарей» эпохи первоначального накопления, успешно осваивающих западные приемы буржуазного хищничества. Обобранные до нитки крестьяне, лишенные земли, с каждым годом оказываются в еще большей кабале у деревенской буржуазии — кулачества. Сгоняемые нуждой с насиженных мест, они толпами уходят в города. «Новые ужасы разорения, голодной смерти, бездомной жизни среди городских «хитровцев»[1] становятся уделом русского крестьянства.

Включение России в конце XIX века в общую систему мирового империализма приводит к еще большему усилению экономического и политического закабаления народа. Русский царизм отдает богатства страны на поток и разграбление капиталистическим хищникам Запада. Одновременно он выколачивает с трудящихся, и в первую очередь с крестьянства, миллионы рублей в виде податей и обложений.

Вторая половина 90-х годов является периодом дальнейшего бурного роста революционного движения в России. Вступив в 80-х годах на путь организованной борьбы с капиталистами и помещиками, рабочий класс все более сплачивается, все чаще прибегает к методу массовых стачек для защиты своих интересов. В 90-х годах русский пролетариат вырастает в мощную организованную политическую силу. Развивается и массовое крестьянское движение в деревнях.

Окончательно порвав в начале 80-х годов со всеми привычными взглядами дворянского класса, став на позиции многомиллионного русского патриархального крестьянства, поднимавшегося на борьбу против угнетателей, Толстой с каждым годом все сильнее и беспощаднее критикует помещичье-капиталистический строй.

Обличение господствующих порядков с точки зрения интересов патриархального крестьянства составляет в этот период главное содержание и художественного творчества Толстого, и его публицистики, и его Дневников. Рисует ли он нищету и бесправие трудового народа в городе или ужасы разорения в деревне, бичует ли он полицейский произвол в России или кровавые злодеяния западных колонизаторов — всюду он выступает как суровый судья, который обвиняет и осуждает эксплуататорское общество. И именно потому, что его обличение ведется с позиций широких крестьянских масс, угнетенных капиталистами и помещиками, что своим протестом он выражает их стихийное недовольство и негодование, критика Толстого носит столь острый и разящий характер. Дневниковые записи этих лет проникнуты бурным протестом против самодержавия, земельного рабства и капиталистической эксплуатации, против всякого неравенства и классового господства. Писатель, как свидетельствуют его Дневники, ставит своей целью беспощадно разоблачать «обман экономический, политический, религиозный», обличать «ужасы самодержавия» (стр. 67), раскрывать бесчеловечную сущность буржуазного общественного строя, при котором неизбежны «война, суды, казни, угнетение рабочих, проституция» (стр. 230).

Буржуазный строй жизни есть рабский строй, заявляет Толстой. «Рабочие пойманы и завладением землей, и податями, и солдатством, и обманом веры», — говорит писатель, характеризуя «рабство нового времени» (стр. 206). «В деревне явно рабство», — отмечает он в своей Записной книжке (стр. 254).

Постоянная нищета, тяжкий труд, голод, разорение — вот что видит Толстой в пореформенной деревне. «Рахитичные дети, измученные работой члены, без постели, мухи, нечистота» — типичная картина крестьянского быта, который постоянно наблюдает Толстой (стр. 50). «Был мужик с отбитой деревом рукой и отрезанной. Пашет, приделав петлю», — отмечает он в Дневнике (стр. 150). Из этой короткой записи встает жуткая картина бедственного положения крестьянства. А сколько народного горя, слез, отчаяния заключено в статистических сведениях списков голодающих крестьян, заполняющих Записные книжки Л. Толстого за 1898 год!

Недороды и голодовки были постоянным народным бедствием в царской России, Во время голода 1891—1892 годов статьи Толстого и его призыв о помощи всколыхнули всю страну, и он сам возглавил дело организации спасения голодающих. Так поступил он и в 1898 году, когда голод снова охватил многие районы России.

Приехав весной 1898 года в пораженный голодом Чернский уезд Тульской губернии, Толстой вначале не смог определить размеры бедствия. «Бедствие голода, — записал он в Дневнике, — далеко не так велико, как было в 91 году. Так много лжи во всех делах в высших классах, так всё запутано ложью, что никогда нельзя просто ответить ни на какой вопрос: например, есть ли голод?» (стр. 191). Но, ближе соприкоснувшись с жизнью народа, Толстой скоро понял, насколько велика крестьянская нужда. И он, по своему прежнему опыту, развернул деятельную помощь голодающим, организуя широкую сеть столовых в деревнях.

В написанной в эту пору статье «Голод или не голод?» Толстой так охарактеризовал тяжелое положение народа: «Голода нет, а есть хроническое недоедание всего населения, которое продолжается уже 20 лет и всё усиливается... Голода нет, но есть положение гораздо худшее. Всё равно как бы врач, у которого спросили, есть ли у больного тиф, ответил: тифа нет, а есть быстро усиливающаяся чахотка».[2]

Толстой видел, что правящие классы не только придавили народ тяжким экономическим и политическим бременем, но и стремятся держать его в темноте и невежестве, стараются одурманить его, привить верноподданнические чувства и настроения, заглушить пробуждающееся в народе сознание своего угнетенного положения.

«Шел по деревне, заглядывал в окна, — пишет Толстой в Дневнике 10 ноября 1897 года. — Везде бедность и невежество, и думал о рабстве прежнем.[3] — Прежде видна была причина, видна была цепь, которая привязывала, а теперь не цепь, а в Европе волоски, но их так же много, как и тех, которыми связали Гюливера. У нас еще видны веревки, ну бичевки, а там волоски, но держат так, что великану народу двинуться нельзя. Одно спасенье: не ложиться, не засыпать. Обман так силен и так ловок, что часто видишь, как те самые, которых высасывают и губят — с страстью защищают этих высасывателей и набрасываются на тех, кто против них. У нас царь».

В художественных произведениях, статьях, Дневниках и письмах Толстой не устает обличать «строй жизни нашей рабский» (стр. 35). «Все формы нашей жизни сложились такими, какими они сложились, только потому, что было это деление... на господ и рабов», — пишет он в Дневнике (стр. 34). И держится этот строй кабалы и насилия только потому, что он основан на деспотизме. Господствующие классы поддерживают деспотизм «оттого, — пишет Толстой, — что при идеальном правлении, воздающем по заслугам, им плохо. При деспотизме же всё может случиться» (стр. 107).

С гневом откликнулся Толстой на «дерзкую» речь царя Николая II, заявившего в 1895 году земским деятелям, что он будет твердо охранять «начала самодержавия», и назвавшего «бессмысленными мечтаниями» надежды на реформы. В статье «Бессмысленные мечтания» Толстой выразил свое негодование не только по поводу этой наглой речи нового царя, но и подверг критике весь самодержавный строй.

По поводу трагических событий, разыгравшихся на Ходынском поле в Москве в связи с коронацией Николая II, Толстой пишет В. В. Стасову: «Безумия и мерзости коронации ужасно тревожат».[4] «Страшное событие в Москве, погибель 3000», — отмечает он в Дневнике (стр. 96). Как известно, позже, в 1910 году, Толстой ярко описал эти события в рассказе «Ходынка».

Деятельность Толстого, направленная на обличение существующих порядков, вызывала бешеную злобу против него со стороны господствующих классов. За домом писателя проводился неослабный полицейский негласный надзор. В декабре 1897 года Толстой получил анонимное письмо от группы «старых коренных дворян», угрожавших «исторгнуть его из жизни», если он «не одумается» до 1 января 1898 года. Через неделю Толстому было прислано новое письмо с угрозой убить его, как «врага царя и отечества».

Но ни полицейские преследования, ни травля охранительной печати, ни угрозы черной сотни не могли запугать Толстого. С замечательным мужеством и достоинством писатель выполнял свой долг «адвоката 100-миллионного земледельческого народа», как он назвал себя в письме к В. В. Стасову.[5]

Во второй половине 90-х годов особое значение приобрели выступления великого писателя против империалистической агрессии. В ответ на усиление военно-феодального гнета в России нарастал протест широких крестьянских масс против военных авантюр царизма и связанных с ними ужасов «солдатчины». Этот растущий народный протест и отражали многочисленные выступления Толстого против грабительских войн и колониального разбоя, против подготовлявшейся империалистами мировой бойни.

Вторая половина 90-х годов — период ожесточенной борьбы империалистических государств за передел мира, за новые рынки сбыта. В этот период, говоря словами Толстого, «во всех конституционных государствах Европы... умышленно осложняются всё больше и больше международные отношения, долженствующие привести к войне, разграбляются без всякого повода мирные страны, каждый год где-нибудь грабят и убивают, и все живут под постоянным страхом всеобщего взаимного грабежа и убийства»[6]. К этому времени относятся испаноамериканская война за передел колоний в районе Тихого океана, англо-бурская война в Африке, грабительские действия империалистических держав в Китае и другие многочисленные акты колониального разбоя.

Толстой внимательно следит за событиями международной жизни и в своих Дневниках, как и в публицистических статьях, страстно откликается на них. Он горячо осуждает джингоизм — английскую идеологию агрессии и шовинизма.

В ноябре 1897 года, прочитав в газетах заметки о жестокой эксплуатации англичанами индусов, живших в Южной Африке, Толстой записал в Дневнике: «Читал о действиях англичан в Африке. Всё это ужасно». Толстой решительно отвергает мысль, будто жестокости «цивилизованных» колонизаторов нужны в целях просвещения отсталых народов. «Какой вздор, — восклицает Толстой. — Почему же людям, живущим христианской жизнью, не пойти просто, как Миклуха-Маклай, жить к ним, а нужно торговать, спаивать, убивать» (стр. 161).

Толстой резко бичует правителей капиталистического мира за совершаемые ими «обманы, мошенничества, подкупы, подлоги, шпионства, грабежи, убийства».[7]

Беспощадное осуждение Толстого вызывают действия империалистов в Китае. В связи с разделом Китая на сферы влияния европейских государств и отторжением от него ряда территорий Толстой в марте 1898 года отмечает в Дневнике: «Хотят завладеть Китаем русские, японцы, англичане, немцы; ссоры, дипломатическая борьба, будет и военная...» (стр. 185). И два года спустя, когда в Китае действительно началась «военная борьба» и империалисты потопили в крови боксерское восстание, Толстой выразил горячее сочувствие китайскому народу, отстаивавшему свою свободу и независимость. Он призвал китайский народ не доверять империалистам — «шайке самых ужасных, бессовестных разбойников, не переставая грабивших и грабящих, мучающих, развращающих и губящих телесно и душевно весь рабочий народ, 9/10 населения в Европе я Америке».[8] В статье «Две войны», написанной в августе 1898 года, Толстой подверг резкому обличению агрессивные устремления империалистов Америки.[9]

Писатель указывает, что американские капиталисты грабят и угнетают не только народы других стран, но и трудящихся самой Америки. Он приводит такой яркий факт бесчеловечного отношения к людям в «демократической» Америке: «В Нью-Йорке компании железных дорог по городу давят каждый год несколько человек прохожих и не переделывают переезды так, чтобы не было возможности несчастий, потому что переделка эта стоит дороже, чем уплата семьям ежегодно раздавленных» (стр. 120).

Толстому глубоко противны буржуазные ученые, пытавшиеся своими «теориями» оправдать капиталистический строй. Он резко осуждает мальтузианство — людоедскую теорию английского экономиста Мальтуса, оправдывавшего войны и другие формы человекоистребления. Он зло высмеивает лжеученого Вейсмана с его «теорией» наследственности. «По Вейсману, — пишет Толстой, — объяснение наследственности состоит в том, что в каждом зародыше есть биофоры, биофоры же складываются в детерминанты, детерминанты складываются в иды, иды же в иданты. Что за прелесть для комедии». Приведя далее рассуждение Вейсмана о том, как «не смертные» существа не выдержали борьбы с смертными, то есть «бессмертные померли», Толстой восклицает: «Неужели не удастся воспользоваться этой прелестью» (стр. 48). Очевидно, Толстой мечтал воспользоваться «этой прелестью» в комедии, подобной «Плодам просвещения», где он жестоко высмеял западноевропейских псевдоученых, «теоретиков» спиритизма и их русских поклонников.

Толстой резко критикует русских либералов, превозносящих на все лады западноевропейские «порядки», и показывает истинное лицо буржуазной демократии. В конституционных странах, говорит писатель, правительства состоят «из представителей, депутатов. И вот эти самые депутаты, избранные для того, чтобы избавить людей от самоуправства, разрешают между собой разногласие дракой. Так было во французском, потом в английском, теперь то же произошло в итальянском парламенте» (стр. 44—45).

Толстой разоблачает варварский, людоедский характер современного ему буржуазного государства. «Мы дожили до того, — пишет он в Дневнике, — что человек просто добрый и разумный не может быть участником государства, то есть быть солидарным, не говорю про нашу Россию, но быть солидарным в Англии с землевладением, эксплуатацией фабрикантов, капиталистов, с порядками в Индии — сечением, с торговлей опиумом, с истреблением народностей в Африке, с приготовлениями войн и войнами» (стр. 9).

Беспощадно критикуя помещичье-капиталистическую эксплуатацию, Толстой настойчиво ставит вопрос о том, когда же будет «конец насильственному строю» (стр. 22). Он заявляет, что «существующий строй жизни подлежит разрушению... Уничтожиться должен строй соревновательный и замениться коммунистическим; уничтожиться должен строй капиталистический и замениться социалистическим; уничтожиться должен строй милитаризма и замениться разоружением и арбитрацией... одним словом, уничтожиться должно насилие и замениться свободным и любовным единением людей».[10]

Толстой решительно отвергает все «теории» буржуазных ученых о возможности «улучшения» капиталистического строя без коренной ломки его основ. В годы работы на голоде, близко узнав, до какого предела разорения и отчаяния «хозяева жизни» довели народ, Толстой убедился в том, что «будет развязка» и «что дело подходит к развязке».[11]

Но где та сила, которая сможет изменить глубоко ненавистный Толстому порядок?

«Сила в рабочем народе, — отвечает писатель. — Если он несет свое угнетение, то только потому, что он загипнотизирован. Вот в этом-то все дело — уничтожить этот гипноз» (стр. 180).

Толстой видит, как в народе рассеиваются иллюзии, как «сознание угнетения, обиды» начинает «проникать в рабочие классы» (стр. 184). И все свои надежды на освобождение от рабства и угнетения он связывает с «рабочим народом», разумея под ним патриархальное трудовое крестьянство. Однако революционные методы борьбы за освобождение народа пугают Толстого, он выступает их противником.

Уже на первых страницах тома мы встречаем остро поставленный Толстым вопрос о способах общественного переустройства. «Представляются только два выхода», — пишет он. Первый выход — это «динамит и кинжал», террор, употребляемый для того, чтобы «насилие разорвать насилием». Этот путь бесплоден, ибо «динамит и кинжал, как нам показывает опыт, вызывают только реакцию». Второй способ — «вступить в согласие с правительством, делая уступки ему». Толстой отвергает и этот выход, ибо он превосходно понимает, что не путем мелких подачек со стороны самодержавия можно добиться свободы народа. Господствующие верхи, указывает он, «допускают только то, что не нарушает существенного, и очень чутки насчет того, что для них вредно, чутки потому, что дело касается их существования» (стр. 6).

Каким же путем бороться с господствующим злом? На этот вопрос Толстой отвечает в духе своего глубоко ошибочного учения о непротивлении злу насилием. «Остается одно, — пишет он: — бороться с правительством орудием мысли, слова, поступков жизни, не делая ему уступок, не вступая в его ряды, не увеличивая собой его силу» (стр. 7).

Предлагая «неучастие в зле» как единственное средство борьбы с эксплуататорским строем, Толстой отвергает подлинно верный и победоносный путь — организованную революционную борьбу народных масс за свержение ненавистного им режима, за построение нового общества без эксплуатации и угнетения. Не понимая исторической роли пролетариата как могильщика капитализма, не приемля революционных методов борьбы с господствующим злом, Толстой не мог указать народу действительный путь освобождения от буржуазно-помещичьего гнета.

С особой наглядностью слабость Толстого-мыслителя, реакционность его религиозно-нравственной философии проявляются в его полемике с научным социализмом.

«Нынче, — записывает он в Дневнике 5 мая 1896 года, — ехал мимо Гиля,[12] думал: с малым капиталом невыгодно никакое предприятие. Чем больше капитал, тем выгоднее: меньше расходов. Но из этого никак не следует, чтобы, по Марксу, капитализм привел к социализму».

Толстому казалось, что социализм не может победить потому, что капиталистический строй не учит рабочих трудиться сообща друг для друга, а, наоборот, «научает их зависти, жадности — эгоизму». Коренное улучшение жизни рабочих, «довольство» может быть достигнуто, по мнению Толстого, «только через свободное сообщение рабочих». А для этого рабочим надо «учиться общаться, нравственно совершенствоваться — охотно служить другим, не обижаясь на то, что не встречаешь возмездия» (стр. 85).

Нетрудно заметить, сколь противоречиво и ошибочно это утверждение. Неверно, во-первых, будто рабочие на капиталистических предприятиях усваивают лишь частнособственнические взгляды. Как известно, капитализм с его высокой концентрацией производства объективно создает условия для сплочения рабочих, для осознания ими своих классовых интересов.

Глубоко неверно и утверждение, будто рабочие могут достигнуть «довольства» одним лишь путем нравственного самоусовершенствования. Толстой сам указывает, что капитализм не способствует этому и что «учиться этому можно никак не при капиталистическом соревновательном устройстве, а при совершенно другом» (там же). Из этих утверждений самого Толстого очевидно, насколько утопично его упование на «мирный» путь избавления от капиталистического рабства посредством нравственного самоусовершенствования.

В другом месте своих Дневников, продолжая полемику с научным социализмом, Толстой утверждает, что «жизнью человечества движет рост сознания, движение религии... а не экономические причины». Полемизируя с марксистами, он нападает на «предположение» о том, что «капиталы перейдут из рук частных лиц в руки правительства, а от правительства, представляющего народ, в руки рабочих». Толстой говорит, что этого никогда не произойдет, ибо «правительство не представляет народ, а есть те же частные люди, имеющие власть, несколько различные от капиталистов, отчасти совпадающие с ними» (стр. 206).

Это суждение Толстого исходит из опыта буржуазно-помещичьей государственности и буржуазной лжедемократии. И по отношению к ним оно правильно. Но оно глубоко неправильно и реакционно, когда Толстой, оставляя конкретно-историческую почву, распространяет это суждение на любое правительство, в том числе на «правительство рабочих», избранное народом и представляющее интересы народа.

Разоблачая эксплуататорскую сущность буржуазного государства и фальшь буржуазной демократии, Толстой выступал против всякого государства, ибо он выражал утопические настроения и чаяния примитивной крестьянской демократии, стремившейся заменить буржуазное полицейски-классовое государство не социалистическим государством рабочих и крестьян, а «общежитием свободных и равноправных мелких крестьян».[13]

В духе глубоко ошибочного и реакционного религиознонравственного учения выдержаны и все обращения Толстого к угнетенным народам колониальных и зависимых стран. Он призывает их не к насильственной борьбе с захватчиками, не к вооруженному сопротивлению агрессорам, а к «любви» и смирению. Он зовет народы Азии отвернуться от «цивилизации», изолироваться в своей «восточной неподвижности», хранить верность патриархальной старине. Он призывает их следовать учениям Будды, Конфуция, Лao-цзы, не замечая, что именно эти религиозные учения превосходно используются империалистами, чтобы держать отсталые народы в рабской покорности.

Из страха перед ростом капитализма, перед «ужасным временем», ознаменовавшимся тем, что появился «Чингис-хан уже не с телеграфами, а с телефонами и бездымным порохом»,[14] Толстой зовет человечество назад, к «невинности мира детской». Он стремится уверить людей, что истинное благо вовсе не связано с успехами материальной культуры и что «все материальное — ничто» («О смысле жизни»).

Слабость и ограниченность взглядов Толстого предопределили и его резкие и несправедливые нападки на великих русских мыслителей Белинского и Герцена, Чернышевского и Добролюбова. Он критикует вождей русской революционной демократии за то, что они стремились «служить обществу в формах общественной жизни, а не служить богу исповеданием истины... без всякой заботы об формах общественной жизни» (стр. 91).

Программе революционной борьбы Толстой противопоставляет свою «теорию» непротивления злу насилием и личного самоусовершенствования как единственного средства избавления от социальной несправедливости. «Мы все в жизни работники, приставлены к делу спасения своей души», — пишет он (стр. 121). Показательно, что именно эти слова цитирует В. И. Ленин в статье «Л. Н. Толстой и его эпоха», определяя толстовщину как «идеологию восточного строя, азиатского строя».[15]

Социальной основой, породившей протест Толстого против ужасов капитализма, явилось не пролетарское движение, а настроения протеста и возмущения в среде разобщенного, политически незрелого патриархального крестьянства. Вот почему Толстой «не мог абсолютно понять ни рабочего движения и его роли в борьбе за социализм, ни русской революции»,[16] не мог понять «причин кризиса и средств выхода из кризиса, надвигавшегося на Россию».[17] Отсюда и толстовское «отстранение от политики» и «отрицание» научного социализма и материализма.

В полемических высказываниях писателя, направленных против теории научного социализма и революционной демократии, обнаруживается реакционная сторона толстовства, раскрывается «противореволюционная сторона учения Толстого».

Меньшевики, народники, либералы и другие враги революционного марксизма подхватывали и всячески раздували слабые, ошибочные, реакционные стороны взглядов Толстого, лицемерно объявляя его «общей совестью», «учителем жизни».

Разоблачая эту либерально-буржуазную «ложь о Толстом», В. И. Ленин писал в 1910 году: «Только тогда добьется русский народ освобождения, когда поймет, что не у Толстого надо ему учиться добиваться лучшей жизни, а у того класса, значения которого не понимал Толстой и который единственно способен разрушить ненавистный Толстому старый мир, — у пролетариата».[18]

В свете всемирно-исторических побед, одержанных русским революционным народом под руководством коммунистической партии, выглядят крайне наивными и глубоко ошибочными все «возражения» Толстого против учения Маркса, с которыми мы сталкиваемся в Дневниках писателя. Глубоко ошибочными и реакционными являются и те «рецепты спасения человечества», которые предлагались Толстым народу вместо революционной борьбы.

Противоречия социально-политических воззрений Толстого тесно связаны с его противоречивыми суждениями при решении основных философских вопросов.

Дневники за 1895—1899 годы свидетельствуют, что с громадным упорством Толстой ищет свое философское определение материи, пытается дать теоретическое определение таких понятий, как движение, пространство, время, причина и следствие, взаимная связь и обусловленность явлений материального мира, роль ощущений и т. д.

Перед Толстым, как и перед каждым мыслителем, встает основной вопрос всякой философии — вопрос об отношении мышления к бытию. Какие же ответы на важнейшие философские вопросы мы находим в Дневниках Толстого?

В целом ряде дневниковых записей читатель встретится с резко отрицательными суждениями Толстого о материализме, с попытками противопоставить материалистическому мировоззрению религию. Их основой является убеждение Толстого в том, что «религия есть самое передовое мировоззрение» (стр. 148).

Толстой не скрывает, что его нравственно-религиозное учение, его теория непротивления злу насилием и личного самоусовершенствования враждебны материализму и опираются на идеалистические основы. «Мое пробуждение, — заявляет он, — состояло в том, что я усомнился в реальности матерьяльного мира. Он потерял для меня всё значение» (стр. 191). Обращение к религии, культивирование новой, «очищенной» религии (то, что Толстой называет здесь своим «пробуждением») приводит к отрицанию реальности материального мира, ибо «для бога нет материи» (стр. 198).

Однако Толстой, в отличие от последовательных субъективных идеалистов, никогда не останавливался на подобных «выводах», не удовлетворялся ими.

Резко критически оценивает он в одной из дневниковых записей свое философское определение жизни (стр. 109). «Плохо», «запутался», «ерунда», «чепуха» — подобными признаниями заключаются многие его рассуждения на общественно-политические, философские и религиозно-нравственные темы. Дневники 90-х годов, публикуемые в настоящем томе, заканчиваются записью «О философском определении жизни». Завершается она знаменательными словами, подчеркнутыми автором: «Ничего не выходит» (стр. 235).

Прямой противоположностью антиматериалистическим утверждениям Толстого звучат его слова из письма к H. Н. Страхову: «Мне кажется, что индийцы, Шопенгауэр, мистики и вы делаете ту ошибку, ничем неоправдываемую, что вы признаете мир внешний, природу бесцельной фантасмагорией... Материальный мир не есть ни призрак, ни пустяки, ни зло, а это тот материал и те орудия, над которыми и которыми мы призваны работать».[19] Признанием реальности материального мира являются не только подобные высказывания, а и великие художественные произведения Толстого, в которых реальный мир выступает в его материальности, в его «вещности», в противоречивой сложности, в движении.

Изучение произведений Толстого, а также многочисленных высказываний по социальным и философским вопросам, содержащихся в его письмах и Дневниках, со всей очевидностью опровергает утверждения буржуазных критиков, которые старались свести все содержание взглядов Л. Толстого к религиозно-нравственной «системе», к отвлеченному «христианскому анархизму».

Ленин обрушивался на Базарова, Потресова и других меньшевистских «лидеров», пытавшихся изобразить Толстого «цельной» фигурой, мыслителем, «сумевшим найти синтез». «Не из: единого, не из чистого и не из металла отлита фигура Толстого», — разоблачал Ленин лицемерные фразы «героев «оговорочки».[20] «Именно синтеза ни в философских основах своего миросозерцания, ни в своем общественно-политическом учении: Толстой не сумел, вернее: не мог найти».[21]

Толстой не сумел, не смог создать стройного, цельного «учения», целостной, единой концепции. Философско-теоретические взгляды Толстого, как и его общественно-политические и эстетические взгляды, как все его мировоззрение, были исполнены кричащих противоречий.

Толстой осуждал участие в общественной борьбе, учил не противиться злу насилием и вместе с тем в своих произведениях с могучей силой разоблачал зло буржуазно-помещичьего строя и горячо звал к его разрушению. «Изучая художественные произведения Льва Толстого, — писал В. И. Ленин в 1910 году, — русский рабочий класс узнает лучше своих врагов, а разбираясь в учении Толстого, весь русский народ должен будет понять, в чем заключалась его собственная слабость, не позволившая ему довести до конца дело своего освобождения. Это нужно понять, чтобы итти вперед».[22]


2

В Дневниках Толстого за 1895—1899 годы содержатся многочисленные записи по вопросам эстетики. Они имеют прямое отношение к статьям об искусстве, в которых Толстой настойчиво стремился сформулировать свой эстетический кодекс. На вторую половину 90-х годов падает завершающий этап его напряженной пятнадцатилетней работы над статьями об искусстве, увенчавшейся созданием трактата «Что такое искусство?»[23]

28 июня 1895 года Толстой заносит в Дневник: «Наука, искусство, всё прекрасно, но только при братской жизни они будут другие. А то, чтобы была братская жизнь, нужнее того, чтобы наука и искусство оставались такими, какими они теперь» (стр. 45).

Эта запись вводит в круг многолетних раздумий Толстого о сущности искусства, об отношении искусства к действительности. Толстой пришел к убеждению, что современное ему «господское» искусство является паразитическим, пошлым, безидейным, недоступным широким массам народа, а потому вырождающимся в декадентскую «чепуху». Окончательно решенным является для него сейчас и вопрос о роли искусства в жизни человечества: он утверждает высокое назначение искусства как орудия общения и единения людей, как могучего средства их нравственного и эстетического воспитания. Главное, над чем бьется творческая мысль Толстого, — это создание своей собственной положительной программы в области искусства, установление тех критериев, которые отделяют фальшивое, пустое, антинародное искусство от искусства высоко нравственного, художественно совершенного, нужного народу.

В дневниковой записи 23 января 1896 года писатель подробно формулирует основы своего будущего эстетического трактата. Специфическим свойством искусства является, по его мнению, заразительность, то есть способность художественного произведения передать людям мысли и идеи художника, заразить их его чувствами и переживаниями. Чем глубже художник познает действительность, чем больше он «ищет, стремится», чем ярче он отражает правду жизни, тем значительнее тот круг идей и чувств, которыми он заражает своих читателей.

При передаче художником познанной им действительности его подстерегают опасности ее искажения, отступления от правильного пути: «пошлость и искусственность». Миновать их можно «порывом», творческим вдохновением и, главное, «направлением», то есть правильным миросозерцанием художника (стр. 77).

В дневниковых записях последующих месяцев Толстой утверждает: «... ни в чем так не вредит консерватизм, как в искусстве»; «в каждый данный момент оно должно быть — современное — искусство нашего времени» (стр. 81); «условие искусства — новизна» (стр. 148); «утонченность и сила искусства почти всегда диаметрально противуположны»; «идеал всякого искусства, к которому оно должно стремиться, это общедоступность...» (стр. 112).

Все эти и многие другие положения, воплощающие собственный богатейший опыт писателя, составляют несомненную прогрессивную сторону эстетических воззрений Толстого.

Исключительный интерес представляют высказывания Толстого о писательском проникновении во внутренний мир человека, о психологическом анализе и его истоках. «Главная цель искусства, — пишет Толстой, — ...высказать правду о душе человека, высказать такие тайны, которые нельзя высказать простым словом. От этого и искусство. Искусство есть микроскоп, который наводит художник на тайны своей души и показывает эти общие всем тайны людям» (стр. 94). Чтобы ощутить всю важность этого замечания, следует вспомнить, что еще Чернышевский, анализируя раннее творчество Толстого, отметил его гениальную способность проникать во внутренний мир человека, раскрывать «диалектику души». «Знание человеческого сердца, способность раскрывать перед нами его тайны, — писал Чернышевский, — ведь это первое слово в характеристике каждого из тех писателей, творения которых с удивлением перечитываются нами».[24] Сравнение искусства с микроскопом, который художник наводит на «тайны своей души», чтобы раскрыть общие всем людям «тайны», созвучно утверждению Чернышевского: «Кто не изучил человека в самом себе, никогда не достигнет глубокого знания людей».[25]

Глубоко прогрессивным является содержащееся в Дневниках Толстого суровое обличение буржуазного искусства, во многом сохранившее свою актуальность и до наших дней. Сознавая антинародную сущность «господской» культуры, ощущая непроходимую пропасть, которая лежит между интересами народных масс и буржуазным лжеискусством, Толстой обрушивается на него с беспощадной критикой. Он клеймит так называемое модернистское искусство, то есть декадентщину во всех ее видах и проявлениях. Он высмеивает и резко осуждает безидейную пошлость и формалистические выверты в «новейшей» поэзии, музыке и живописи. Он не устает порицать низкопоклонников, подхватывающих «сумасшедшие» извращения западной псевдокультуры и переносящих их на русскую почву.

Искусство, утверждает Толстой, родилось на заре человечества как игра, развивалось как форма здорового отдыха людей, занятых производительным трудом. Впоследствии оно стало «игрой развращенных паразитов», которая «дурна». «И вот, — добавляет Толстой, — теперь дошло до декадентства» (стр. 116).

«Господское» искусство оторвалось от насущных интересов и нужд народа и превратилось в «баловство грабителей, паразитов, ничего не имеющих общего с жизнью». В литературе преобладают «романы, повести о том, как пакостно влюбляются, стихи о том же или о том, как томятся от скуки. О том же и музыка. А жизнь, вся жизнь кипит своими вопросами о пище, размещении, труде, о вере, об отношении людей», — пишет Толстой (стр. 101).

Сила подлинного искусства — в его духовном воздействии на людей и, следовательно, в его высоком нравственном содержании, в глубине мысли, в ясности и доступности формы. Современное же буржуазное искусство, рассчитанное на избранных, «лезет в утонченность», непонятно народу, лишено серьезной и нравственной основы. «Искусство, становясь всё более и более исключительным, удовлетворяя всё меньшему и меньшему кружку людей, становясь всё более и более эгоистичным, дошло до безумия — так как сумасшествие есть только дошедший до последней степени эгоизм. Искусство дошло до крайней степени эгоизма и сошло с ума» (стр. 122).

Этому общему печальному состоянию буржуазного искусства Толстой противопоставляет достижения народного искусства. «Поэзия народная всегда отражала, и не только отражала, предсказывала, готовила народные движения... Что может предсказать, подготовить поэзия нашего паразитного кружка?» — иронически спрашивает Толстой. И отвечает: «Любовь, разврат; разврат, любовь» (стр. 126).

То же происходит и в декадентской музыке. «Нет мыслей, нет мелодий, и берется какая попало бессмысленная последовательность звуков, и из сочетаний этих последовательностей, ничтожных, составляется какое-то скучное подобие музыки» (стр. 135).

Подлинное искусство, по глубокому убеждению Толстого, бескорыстно в самой своей основе, — удовлетворение художника заключено в его творческом труде, в той пользе, которую он приносит людям. В буржуазном же обществе искусство, «вместо того, чтобы служить людям, эксплуатирует их» (стр. 151).

Справедливо обрушиваясь на все эти коренные пороки искусства в собственническом мире, Толстой совершает, однако, грубую ошибку, относя к «господскому», не нужному народу искусству крупнейшие творения мировой культуры, в том числе и собственные художественные произведения.

Дневники писателя содержат несправедливые нападки на Данте, Шекспира, Гете, Бетховена, Микель-Анджело и других великих художников прошлого, чье творчество развивалось в условиях феодально-буржуазной цивилизации. «Вину» этих, по его мнению, «ложных авторитетов» Толстой видит в том, что многие их творения лишены религиозно-нравственной основы и послужили бездарным и продажным людям образцом для подражания. Виной их, по Толстому, является и то, что многие из созданных ими произведений непонятны народу, недоступны ему.

Толстой справедливо указывает на то, что в собственническом мире, в условиях духовной нищеты и забитости масс, великие творения искусства действительно не доступны народу. Но ведь причина этого лежит отнюдь не в самих художественных творениях, а в тех социальных условиях, на которые обречены широкие народные массы. Чтобы сделать искусство доступным широким массам во всем мире, сделать «достоянием всех, нужна борьба и борьба против такого общественного строя, который осудил миллионы и десятки миллионов на темноту, забитость, каторжный труд и нищету, нужен социалистический переворот»,[26] — писал Ленин.

Глубоко несправедлив и упрек Толстого великим прогрессивным художникам прошлого в том, что их творения якобы лишены высокой моральной идеи. Да, они лишены моральной идеи в том религиозно-нравственном смысле, в каком ее понимал Толстой, они действительно не содержат идей непротивления, пассивности, покорности. Но они содержат другие идеи, делающие их дорогими прогрессивному человечеству, — идеи свободы, человеколюбия, справедливости, идеи верности родине и любви к ней, идеи мира и дружбы между народами, идеи демократизма и гуманизма — идеи, столь близкие и самому Толстому.

И, наконец, не вина великих художников прошлого, если социальный строй корысти и насилия порождал и до сих пор порождает в капиталистическом мире эпигонов и мракобесов, опошляющих и извращающих великие произведения мировой культуры. Только в социалистическом обществе, свободном от эксплуатации и угнетения, в обществе, где хозяином всех культурных ценностей является народ, нет и не может быть места буржуазной фальсификации искусства, формалистическому эпигонству и декадентщине. Народные массы творят в социалистическом обществе новое искусство, озаренное высокими идеалами коммунизма, но они глубоко чтут, сохраняют и критически осваивают передовое искусство прошлого.

Источником ошибок Толстого в оценке культурного наследия прошлого, как и других слабых сторон его взглядов на искусство, является его религиозно-нравственное учение, основой которого служит идея непротивления злу насилием и всеобщей любви. Исходя из этой идеи, Толстой внес в свой эстетический кодекс ряд положений, находящихся в резком противоречии с принципами народного, реалистического искусства. Основным содержанием искусства, по его мнению, должно быть «высшее религиозное сознание эпохи». Мировое искусство потому и деградировало, утверждает он, что представители высших классов, утратив веру в официальную религию, не обрели другой, более высокой, религии. Возрождение искусства, пишет Толстой, возможно лишь тогда, когда оно станет «орудием перенесения религиозного христианского сознания из области разума и рассудка в область чувства».[27]

Эти утверждения соседствуют в Дневниках с глубоко верными эстетическими суждениями художника, свидетельствуя о глубокой противоречивости его эстетических взглядов.

Выдвигая такие требования к произведениям искусства, как глубокая содержательность, современность и новизна содержания, высокое совершенство художественной формы и прежде всего ясность и общедоступность, Толстой опирался на собственный писательский опыт. Вместе с тем, напряженно работая над вопросами эстетики, Толстой ставил и перед самим собой новые художественные задачи. «Моя работа над искусством многое уяснила мне», — указывает он в Дневнике. Задумывая новые художественные произведения, Толстой выражает уверенность в том, что «они будут совсем другие» (стр. 169). Эти высказывания Толстого говорят о нем как о неутомимом новаторе, искавшем все новых и новых путей в искусстве, требовавшем, чтобы то, «что говорит художник, было совершенно ново и важно для всех людей».[28]

Поисками нового и важного была отмечена и творческая работа Толстого, относящаяся ко второй половине 90-х годов.


3

Вторая половина 90-х годов — пора напряженной работы над романом «Воскресение», крупнейшим произведением позднего Толстого, одним из величайших достижений критического реализма.

Многочисленные дневниковые записи, относящиеся к «Воскресению», ярко освещают творческую историю романа. Они показывают, как расширялся и углублялся авторский замысел, как изучался писателем жизненный материал, какие перемены вносились в трактовку главных действующих лиц романа, как усиливалась и оттачивалась его обличительная направленность, с какой требовательностью относился художник к своей работе, как безжалостно он отбрасывал все, что уводило в сторону от главной мысли произведения.

В первой и второй редакциях «Воскресения» тема раскаяния и опрощения князя Нехлюдова была центральной, история его взаимоотношений с Катюшей Масловой составляла единственную сюжетную линию. В дальнейшей работе над произведением Толстой, по его признанию, решительно изменяет «центр тяжести»: не психологические переживания главного героя, а социальные противоречия русской действительности последних десятилетий прошлого века выдвигаются в романе на первый план. При этом религиозно-нравственные тенденции все больше уступают место пафосу социального обличения, беспощадной критике существующего строя.

В первой редакции «Воскресения» сюжет завершался тем, что Нехлюдов, став последователем учения Г. Джорджа, передает землю крестьянам, женится на Катюше Масловой и поселяется с нею на окраине сибирского городка. Через несколько лет, спасаясь от властей, которые преследуют его за отказ от земельной собственности, Нехлюдов тайком уезжает с женой за границу и, живя там, продолжает борьбу против поземельного рабства.

Во второй редакции романа его основная коллизия и финал сохраняются, с той разницей, что Нехлюдов, женившись на Катюше и живя за границей, борется не с поземельным рабством, а с несправедливостями уголовного судопроизводства в России. Прочитав главы из этой редакции романа А. П. Чехову и другим лицам, Толстой отметил в Дневнике: «Я очень недоволен им теперь и хочу или бросить, или переделать» (стр. 51).

«Брался за Воскресение, — записывает Толстой 24 октября 1895 года, — и убедился, что это всё скверно, что центр тяжести не там, где должен быть... Думаю, что брошу. И если буду писать, то начну всё сначала».

За месяц до этого Толстой в письме к дочери Марии Львовне сделал характерное признание, раскрывающее причину его неудовлетворенности романом: «Не могу писать с увлечением для господ — их ничем не проберешь, у них и философия, и богословие, и эстетика, которыми они, как латами, защищены от всякой истины, требующей следования ей. Я это инстинктивно чувствую, когда пишу вещи, как «Хозяин и работник» и теперь «Воскресение». А если подумаю, что пишу для Афанасиев и даже для Данил и Игнатов и их детей, то делается бодрость и хочется писать».[29]

Толстой решает, что «Воскресение» «ложно начато», что «надо начинать с жизни крестьян, что они предмет, они положительное» (стр. 69). Писатель стремится быстрее осуществить свой новый план. «Немного писал эти два дня новое «Воскресение», — замечает он в Дневнике (там же). Однако работа «не пошла» и снова была отложена.

Дневник Толстого за 1897 год открывается записью, содержащей резко отрицательную оценку первых редакций «Воскресения» и план его переработки: «Начал перечитывать Воскресенье и, дойдя до его (Нехлюдова. — Ред.) решения жениться, с отвращением бросил. Всё неверно, выдумано, слабо. Трудно поправлять испорченное. Для того, чтобы поправить, нужно:

1) попеременно описывать ее и его чувства и жизнь. И положительно и серьезно ее, и отрицательно и с усмешкой его» (стр. 129).

Новый угол зрения на главных героев романа определил направление работы над третьей редакцией произведения, проводившейся летом 1898 года. Юный Нехлюдов изображается здесь типичным представителем аристократической молодежи, «свободной» от духовных запросов, презирающей людей «низших» классов. Автор значительно расширил предисторию героя романа, в критическом свете показав среду, в которой родился и вырос Нехлюдов.

Изменился финал романа. Катюша выходит замуж не за Нехлюдова, а за политического ссыльного. Нехлюдов же возвращается к барской жизни. В произведение вводятся новые сцены (описание богослужения в тюремной церкви), шире показан тюремный быт.

В январе 1899 года была закончена четвертая редакция «Воскресения», близкая к окончательному тексту. В нее было внесено особенно много дополнений. Она отличается от предшествующих редакций еще большей силой социального обличения. Толстой вводит в роман образы графини Чарской и ее мужа, барона Кригсмута, мрачного изувера Топорова, прототипом которого послужил обер-прокурор «святейшего синода» Победоносцев, и других представителей правящих классов. При их изображении с особой силой проявились в романе «самый трезвый реализм, срыванье всех и всяческих масок»[30] — важнейшие черты художественного метода Л. Толстого.

Работа не прекращалась и после того, как рукопись романа была направлена издателям. В корректуры и гранки романа Толстой вносит громадное количество исправлений. В течение 1899 года он дважды дорабатывает и переделывает «Воскресение». В итоге этой работы текст произведения вырос почти вдвое. Появилась новая, третья, часть романа, посвященная сибирской жизни Катюши и других героев. В последних редакциях сильно подчеркнуто положительное влияние политических ссыльных на Катюшу Маслову. Катюша, а не князь Нехлюдов, переживает подлинное «воскресение».

Дневники и Записные книжки Толстого, относящиеся к эпохе создания «Воскресения», помогают глубже понять сложное идейное содержание романа, свидетельствуют о громадной работе писателя над поисками такой художественной формы, которая вмещала бы в себя многообразный жизненный материал, почерпнутый из современной Толстому действительности.

В Записных книжках за 1895—1896 годы есть много страниц с заметками, сделанными Толстым во время посещений суда, тюрьмы. Из этих записей (см. стр. 254—256, 267, 272 и др.) видно, с какой пытливостью изучалась писателем «живая жизнь», воплощенная затем с изумительной достоверностью в его романе.

В середине 90-х годов Толстой приступил к работе над повестью «Хаджи-Мурат». Его Записная книжка № 1 (июль — декабрь 1896 года) свидетельствует о глубоком изучении материалов, относящихся к теме произведения.

«Когда я пишу историческое, — указывал Толстой, — я люблю быть до мельчайших подробностей верным действительности».[31] Страницы Записных книжек Толстого, публикуемых в настоящем томе, служат яркой иллюстрацией к этим словам художника. Изучая материалы исторического и этнографического характера, Толстой делал большое количество выписок и заметок, содержащих сведения о быте горцев, их поэтическом творчестве, их языке, обрядах, верованиях, обычаях.

Не ограничиваясь «Сборниками сведений о кавказских горцах», откуда Толстой сделал большое число выписок, он обращается к целому ряду лиц с просьбой просмотреть для него в архивах материалы, касающиеся Хаджи-Мурата, сообщить подробности о его жизни, внешности, характере. Широко используя историческую и мемуарную литературу, Толстой относится к ее «показаниям» придирчиво, как подлинный исследователь.

Первый набросок своей «кавказской повести» Толстой пишет в три дня. Сначала он был целиком поглощен историей своего главного героя, перипетиями его личной жизни. Подобно тому, как в начале работы над «Воскресением» Толстой был увлечен главным образом личной историей Нехлюдова и не «запахивал» глубоко пласты народной жизни, как это он сделал позже, так и сейчас, в первых набросках «кавказской повести», он сосредоточивает свое внимание преимущественно на трагической истории Хаджи-Мурата, не затрагивая пока глубоких социальных явлений эпохи.

Быстро набросав первый вариант повести, Толстой остался им недоволен. «Написал о Хаджи-Мурате очень плохо, начерно», — читаем в его Дневнике 14 сентября 1896 года. «Перечел Хаджи-Мурата, не то» (запись 23 октября 1896 года).

Работая над повестью, Толстой стремится показать судьбу главного ее героя не изолированно, а в тесной связи с историческими событиями 50-х годов прошлого века. Он говорил по поводу своей повести: «Меня здесь занимает не один Хаджи- Мурат с его трагической судьбой, но и крайне любопытный параллелизм двух главных противников той эпохи — Шамиля и Николая, представляющих вместе как бы два полюса властного абсолютизма — азиатского и европейского».[32] И Николай и Шамиль показаны в повести как два жестоких деспота, свирепо подавлявших всех, кто не покорялся их тупой власти.

Отношение Толстого к личности Хаджи-Мурата отчетливо выражено в дневниковой записи от 4 апреля 1897 года. «Вчера думал очень хорошо о Хаджи-Мурате, — отмечает Толстой, — о том, что в нем, главное, надо выразить обман веры. Как он был бы хорош, если бы не этот обман» (стр. 144).

В соответствии с этой записью Толстой рисует Хаджи- Мурата в повести бесстрашным, выносливым, наделяет чертами личного обаяния. О его необычайной жизнестойкости напомнил художнику куст татарина (репья) — «отстаивает жизнь до последнего, и один среди всего поля, хоть как- нибудь, да отстоял ее» (стр. 100). Этот замечательный образ послужил Толстому художественным «ключом» для раскрытия характера героя повести.

Вместе с тем Толстой показывает Хаджи-Мурата ослепленным жаждой мести, увлеченным стремлением к личной власти. Он сожалеет, что его герой, наделенный многими положительными чертами, захвачен фанатическим, изуверским движением мюридизма и гибнет за «обман веры».

Дневники 1896—1898 годов свидетельствуют, с каким напряжением и настойчивостью трудился Толстой над художественной формой повести. Как выразить в художественном произведении сложность человеческого характера, его противоречивость, как выразить «диалектику души» человека? «Одно из самых обычных заблуждений, — говорит Толстой, — состоит в том, чтобы считать людей добрыми, злыми, глупыми, умными. Человек течет, и в нем есть все возможности: был глуп, стал умен, был зол, стал добр и наоборот. В этом величие человека» (стр. 179).

Работая над «кавказской повестью», Толстой стремился передать движение, богатство характера Хаджи-Мурата. «Есть такая игрушка английская peepshow[33] — под стеклушком показывается то одно, то другое. Вот так-то показать надо человека Хаджи-Мурата: мужа, фанатика и т. п.» (стр. 188).

Эти записи, раскрывающие «тайны» творческого метода великого художника, сохранили все свое значение до нашего времени и могут послужить школой мастерства для наших писателей, призванных показывать жизнь в ее развитии, в непрестанной борьбе нового и старого, в становлении и укреплении новых черт характера людей социалистического общества.

«Воскресение» и «Хаджи-Мурат» были главными, но не единственными произведениями, над которыми Толстой работал в 1895—1899 годах. В частности, Дневники этих лет говорят о его упорной работе над автобиографической драмой «И свет во тьме светит».

«Написал скверно 3 акта... Мало надеюсь на успех» (стр. 77).

«Написал 4-й акт. Всё плохо» (стр. 78).

«Нет ни одной сцены, которой бы я был вполне доволен» (стр. 83).

Ни над одним из своих драматических произведений Толстой не работал столь долго и ни в одном из них он не достиг столь малых успехов, как в этой драме. Реальный жизненный материал, общественные противоречия эпохи не давали основы для создания полноценного произведения, подтверждающего догматы «очищенной» религии, исповедуемые главным героем драмы — дворянином Сарынцевым. Итти же на прямое извращение действительности в угоду своей тенденции Толстому не позволяло его могучее чутье художника-реалиста, поборника жизненной правды. Так и осталась неоконченной эта драма — свидетель глубоких противоречий в мировоззрении художника. Наряду с проповедническими речами ее главного героя, «опростившегося» дворянина Николая Ивановича Сарынцева, составляющими самые слабые страницы произведения, есть в драме сцены, потрясающие силой обличения, силой жизненной правды. Это сцены в разоренной деревне, в дисциплинарном батальоне, в больнице, с суровым реализмом показывающие действительность царской России и — вопреки воле автора — обнажающие всю несостоятельность «проповеди» Сарынцева.

В Дневниках Толстого читатель не раз встретит перечни художественных замыслов, увидит, как в творческом воображении писателя вспыхивали «целые задачи, замыслы художественных произведений» (стр. 25). Не все из них были осуществлены. Но все они, вместе с законченными художественными и публицистическими произведениями, с Дневниками и письмами, служат свидетельством неустанного труда великого художника.


4

Дневники Толстого содержат многочисленные записи, рассказывающие о его тяжелых душевных переживаниях, вызванных расхождением во взглядах на жизнь с членами семьи.

«Очень тягочусь дурной, праздной, городской роскошной жизнью», — записывает он в Дневнике во время пребывания в Москве весной 1895 года (стр. 18). Через год — в мае 1896 года — он снова отмечает: «Дурное расположение духа, усиливаемое пустотой, бедной, самодовольной, холодной пустотой окружающей жизни» (стр. 95).

«Вчера, — рассказывает он в Дневнике 12 января 1897 года, — сижу за столом и чувствую, что я и гувернантка мы оба одинаково лишние, и нам обоим одинаково тяжело. Разговоры об игре Дузе, Гофмана, шутки, наряды, сладкая еда идут мимо нас, через нас. И так каждый день и целый день... Бывает в жизни у других хоть что-нибудь серьезное, человеческое — ну, наука, служба, учительство, докторство, малые дети, не говорю уж заработок или служение людям, а тут ничего кроме игры всякого рода... Отвратительно. Пишу с тем, чтобы знали хоть после моей смерти» (стр. 131).

Все чаще и чаще задумывается Толстой над необходимостью уйти из дома, зажить простой крестьянской жизнью. Но нежелание огорчить близких, причинить им страдания удерживают его пока от этого шага.

Значительный интерес представляют вошедшие в настоящий том записи, относящиеся к завещанию Толстого (см. запись 27 марта 1895 года). Завещание, написанное им в этот период, отмечено глубоким демократизмом и горячим стремлением сделать свое творчество достоянием всего народа. Сочинения свои он завещает народу и просит наследников отказаться от права собственности на них. «То, что сочинения мои продавались эти последние 10 лет, было самым тяжелым для меня делом в жизни», — пишет Толстой.

Незадолго перед смертью, в 1910 году, желая придать своим распоряжениям юридическую силу, Толстой составил новое, официальное завещание. Разъясняя его смысл, он снова подчеркнул свое желание, чтобы его литературные произведения не составляли после его смерти ничьей собственности, а могли бы быть издаваемы и перепечатываемы всеми, кто этого захочет.

Эта четко выраженная воля великого художника не была и не могла быть осуществлена в условиях буржуазно-помещичьего строя. Лишь Великая Октябрьская социалистическая революция, сделавшая всенародным достоянием все культурные ценности страны, открыла широким массам доступ к наследию Толстого, чье гениальное творчество знаменовало собою, по словам Ленина, «шаг вперед в художественном развитии всего человечества».

К. Н. Ломунов,

А. И. Шифман


Загрузка...