Профессор Коуска написал исследование, в котором доказывает, что налицо две исключающие друг друга возможности: или ложная в своей основе теория вероятности, на которой базируются естественные науки, или же не существует весь мир живого с человеком во главе. Бенедикт Коуска начинает с открытия, что теория вероятности — инструмент неисправный. Понятием вероятности мы пользуемся тогда, когда не знаем чего-либо наверняка.
Я хотел взять интервью у Станислава Лема.
Как-то я специально для этого поехал из Варшавы, где жил тогда, в Краков. При этом я знал, что никакого интервью не будет. Мне вежливо ответили, что пан Лем не будет его давать, а знающие люди говорили, что он посуровел к русским из-за начавшейся войны на Кавказе. Но я всё же поехал в Краков, чтобы символически побывать в этом городе.
Я знал наверняка, что утилитарная цель моего путешествия несбыточна, это было прочное знание, основанное на официальном ответе. Но из соображений любопытства к знаменитому городу я поселился в профессорском номере в кампусе на окраине (это был номер для приглашённых преподавателей). Рядом был огромный холм со смешным названием «Копец Костюшки». Но это было место с несмешной историей, и, взобравшись на него однажды, обнаружил, что там стоят старики в ветхих мундирах и слаженно поют про червонные маки Монте-Кассино. Они были ровесниками Лема — одного поколения, во всяком случае.
Я не очень отчаивался по поводу интервью — собственно, многие придумывают такое из личного любопытства. Журналиста пускают в дом, в который его не пустили бы в частном порядке. В эту профессию входит посещение музеев и заповедников с оборотной стороны — там, где служители пьют из пакетиков в старинных чашках, а тигр устало жалуется на жизнь. Мне было интересно поглядеть на человека, книгами которого я зачитывался — только-то и всего.
Лем был писателем и философом одновременно — наверное, это меня и привлекало.
Нет, как и все юноши моего поколения, запоем читал о похождениях Йона Тихого и знаменитая цитата, описывающая всю рекурсию нашего существования, пошла с нами по жизни.
«Нашёл следующие краткие сведения: “СЕПУЛЬКИ — важный элемент цивилизации ардритов (см.) с планеты Энтеропия (см.). См. СЕПУЛЬКАРИИ”.
Я последовал этому совету и прочёл: “СЕПУЛЬКАРИИ — устройства для сепуления (см.)”.
Я поискал “Сепуление”; там значилось: “СЕПУЛЕНИЕ — занятие ардритов (см.) с планеты Энтеропия (см.). См. СЕПУЛЬКИ”»1.
У Лема было множество выдуманных слов, с той или иной степенью точности переданных переводчиками с польского.
Один мой друг даже взял себе псевдоним из странной рекламы будущего — «Я стоял долго, пока не увидел, как на фоне каких-то следующих залов (впрочем, не могу с уверенностью сказать, что это были не зеркальные отражения того зала, в котором я стоял) мерно поплыли в воздухе огненные буквы СОАМО СОАМО СОАМО. Перерыв, голубоватая вспышка и потом НЕОНАКС НЕОНАКС НЕОНАКС — быть может, названия станций или реклама продуктов. Мне это ни о чем не говорило»2.
Соамо — прекрасное слово для самоназвания.
У многих из нас с возрастом произошёл дрейф от прозы Лема к его философским произведениям.
Вперемешку с Ландау и Лившицем мы читали «Сумму технологии» и рецензии Лема на вымышленные книги.
«Сумма технологии» была издана у нас с комментариями отечественных учёных, которые Лема поправляли, но это не отменяло красоты его построений.
Ещё Лем написал знаменитую книгу о кризисе научной фантастики, и, признаться, во многом её можно цитировать применительно к нашему времени. Он оказался почти во всём прав, хотя (может быть, именно поэтому) его подвергли остракизму американские фантасты.
Я сознательно не говорю о прозе великого поляка — она более чем очевидна, а вот размышления о том, как устроена наука и культура приводили к жарким спорам куда меньшего круга людей.
Это была настоящая продуктивная философия.
Мне казалось, что с годами настоящий философ должен стать мизантропом.
Это относилось и к Лему.
По крайней мере, я чувствовал эту интонацию в его статьях. Мизантропия ведь не означает старческого брюзжания. Это спокойное осознание того, что мир и окружающие его люди неидеальны, и никому не дано сил сделать их иными. Но отчего ж не поговорить об этой идеальности.
Рассказывали, что под конец жизни он беседовал во сне с разными знаменитостями — живыми и мёртвыми. Мне хочется думать, что это была не шутка, и он действительно разговаривал с Черчиллем, Сталиным и Расселом.
По крайней мере, фантоматическая машина, то и дело встречающаяся в текстах Лема, должна была обязательно включать в себя возможность поговорить со святыми, вышедшими из созерцательного состояния и тиранами, лишёнными охраны. В конце концов, кто-то должен узнать, что думает Сталин о жизни и смерти. Поэту не удалось, но, может, получится у нас.
Нельзя сказать, что философские конструкции Лема были безупречны. (Мне кажутся не вполне удачными построения «Философии случая», как и все попытки положиться на возможность счисления и схематизации литературы — они были и без размышлений Лема). Иногда они были неточны, но всегда интересны. В каком-то смысле Лем стал противоположностью модной современной философии, которая, если верить Пелевину, «…подобие международной банды цыган конокрадов, которые при любой возможности с гиканьем угоняют в темноту последние остатки простоты и здравого смысла».
Просто в силу того, что Лем был талантливым писателем, мысль его была видна, как и в прозе, так и в отвлечённых статьях.
Было понятно, что он хочет сказать — а это дорогого стоит.
Лем оказался очень важным человеком внутри и вовне литературы.
Есть известные обстоятельства его жизни — львовское детство, война, страх попасть в гетто, поддельные документы, переезд в Краков в сорок шестом, жизнь, соответствовавшая колебаниям политического климата, вынужденная эмиграция, возвращение в Краков. В годы моей юности некоторые детали этой жизни не то, чтобы не упоминались, а их оттирали на задний план, как неуклюжих родственников на групповой фотографии.
Это всё интересно для его поклонников, но сам Лем писал в небольшом автобиографическом тексте «Моя жизнь», что, когда «Эйнштейн, когда его попросили написать автобиографию, рассказал не о событиях своей жизни, но о своих любимых детищах — своих теориях. Я не Эйнштейн, но в этом отношении близок к нему: главным в своей биографии я считаю нелёгкий духовный труд. Всё остальное — житейские пустяки».
Главное, как мне тогда казалось, в интересе к механизму мироздания. То есть, литература — только форма рассуждения об этом механизме, и нам кажется, что мир нелогичен и нелеп, ан нет, оказывается, что все шестерёнки в нём для чего-то предназначены, ничего не зря, и всё имеет свой смысл.
В общем, мне было, о чём спросить Лема, да и список вопросов мной был формально составлен.
Но когда мне сказали, что встреча наша не состоится, я не расстроился.
Кругом был город удивительный красоты, с ещё не сожжённой летним солнцем листвой.
Жизнь моя была на переломе, а в такое время хочется заниматься не её устройством, а теорией литературы и вопросами цивилизации.
Фантазировать об этом можно и в одиночестве.
Мне уже нужно было уезжать, и рано утром я пошёл в университет, чтобы отнести какие-то бумаги. Человека, нужного мне, не было на месте, а мобильным телефоном я ещё не обзавёлся. В коридоре я разговорился с красивой студенткой и вышел вместе с ней покурить на улицу. Время текло сквозь пальцы — беспечное и беспощадное.
Однако ж надо было вернуться на факультет, и я взялся за ручку двери.
Навстречу мне шёл лысый старик, шёл очень медленно.
Я инстинктивно открыл дверь и придержал её.
Старик, не глядя на меня, вышел в солнечный день.
И тут я понял, что это Лем.
А я сделал своё дело. Передал соль, так сказать.
Лем ушёл, но день только начинался.
2022