ПРОЛОГ

Джонни Макферсон рвется на «родину»

Седьмого апреля тысяча девятьсот девятнадцатого года невысокого роста молодой человек в неопределенной одежде, которая, имея военный покрой, не принадлежала к военной форме ни одной из армий мира, крепко сложенный, хорошо упитанный, белокурый, но с живыми темными глазами быстро вышел в предполуденные часы из дубовой застекленной двери «Гранд-отеля Фенниа», в Гельсингфорсе, на Брунской улице, прямо против вокзала.

День был еще очень прохладный, хотя уже весенний по свету и краскам. Северная половина неба оставалась с ночи затянутой тяжелыми хмурыми, такими обычными для Финляндии тучами. Но ветер дул с юга, с залива. А там, над заливом, со вчерашнего вечера распростерся широкий и все увеличивающийся вширь и ввысь просвет — веселый шатер чистой апрельской лазури.

Молодой человек постоял несколько минут на углу Брунсгатан и Восточной Генриховской. Он посвистывал; с видимым удовольствием он вдыхал прозрачный морской воздух севера. Казалось, он непринужденно раздумывает — куда бы ему пойти?

Его быстрые глаза — подвижные глаза южанина, неожиданные на розовом, совсем северном лице, — с любопытством оглядывали все вокруг, словно видели перед собой нечто издавна знакомое, но в то же время — полузабытое и сильно изменившееся за ряд последних годов. Да, да… Да, да…

Вот он — неуклюжий, скучный куб «Студенческого дома» вдали налево!.. Он точно такой же, как был тогда… Вот чистенькие лавочки на противоположной стороне улицы, смешные финские лавочки со странными вывесками: готический шрифт и множество двойных гласных и согласных: «Apteekki», «Kauppa», «Myymälä». Это — тоже, как тогда! Но рядом с этим…

Выражение его открытого жизнерадостного лица непрестанно менялось. Он заметил старого крестьянина, типичного таваста со шхер, — бритого, с рыжей щетиной на дубленых щеках, в чем-то вроде домодельной зюйдвестки, и с лоцманской зловонной носогрейкой во рту… Увидел и улыбнулся — каково! «Лайба плыла мой не пуста…» Знакомо!

Но тотчас же затем взгляд его упал на русского кавалерийского поручика. Поручик, волоча по панели длиннейший палаш, закусив губу, тащил на цепочке сквозь толпу упирающегося облезлого пса; так не полагалось никогда таскать по улицам псов господам офицерам императорской гвардии!

Желтый околыш еще не успел скрыться за углом, как навстречу явились два сухоньких французских капитана, в обмотках на тонких ногах, в стального цвета плащиках с теплыми меховыми воротниками, в таких же стального цвета кепи на маленьких головках.

Кавалерист испуганно метнулся в сторону… Французы молниеносно, с непередаваемым высокомерием, бросили на него боковой, пренебрежительный взгляд и свернули в первый переулок. А вослед им из ближайшего подъезда вынырнули уже две сестры милосердия в косынках с красными крестами: за добрую милю можно было узнать в них англичанок и — больше того! — «солдат Армии Спасения»… Нет, этого раньше здесь не случалось видеть!

Брови молодого человека изломились, глаза сощурились. Казалось, он спрашивает сам у себя: «Какими судьбами все они здесь?»

Однако мгновение спустя, еле заметно пожав плечами, он чуть-чуть усмехнулся и, потрогав рукой в перчатке карман кожаной куртки («Не забыл ли взять?»), решительно двинулся влево, к «Ylioppilaankoti», к «Студенческому дому».

Дребезжали колеса ломовых извозчиков. Гремел грузовичок.

Два трамвая «номер 1», линии «Тёлё — Брунспарк — Тёлё», подходили сразу с обеих сторон: с Александергатан и от Западной Генриховской. Молодой человек даже не взглянул на тот, что шел с севера. С места перейдя на рысь, он догнал вагон, отправляющийся к Тёлёсскому заливу, и на углу легко, как гимнаст, вскочил на подножку. Старый таваст, остановившийся теперь перед угловым домом и с трудом читавший уличную табличку на нем, сердито покачал головой; нет, он не одобрял подобных акробатических трюков!

Трамвайный вагон быстро бежал по Генриховской, потом — по Западному шоссе мимо Абосских казарм, затем по засыпанным еще снегом парковым пустырям Тёлё к своему кольцу у Розавиллы.

Молодой человек сел и как будто задремал. Ресницы его были опущены, лоб слегка выпячен вперед, но из-под век он все с тем же насмешливым недоумением наблюдал за окружающим: за русским попом в черной рясе под шубой, севшим на одной из остановок вместе с дебелой «матушкой» и конфузливой поповной (раньше такой поп переполошил бы весь финский трамвай, а теперь никто на него и не смотрит!); за очень красивой барышней в зимнем дорогом жакетике, отороченном мехом, с огромной пушистой муфтой, но в стоптанных, грубых, кое-как заплатанных башмаках с чужой ноги… У барышни этой были слишком черные большие глаза, слишком смуглый цвет кожи… Это не здешняя, нет! Откуда же она тут? Зачем? Все, все изменилось!

Или вот: тучный, одышливый петербургский генерал в шинели на красной подкладке! Генерал — так почему же он положил на трясущиеся колени соломенную корзинку для провизии, с какими кухарки бывало ходили по лавочкам? Петербургский — так что ему этот чухонский Гельсингфорс? А вон тот, совсем уже непонятный — не то грек, не то итальянец, не то марсельский француз, у которого подмышкой колоссальный министерский портфель? Кто он? Чего ради принесло его сюда, в Финляндию? Чего он ищет тут, а?

Впрочем, трамвай докатился уже до Розавиллы. Последние пассажиры, поспешно договаривая, вышли на весенний снег и талую землю. Кондуктор снял с места стеклянную смешную копилку, в которую полагается в Финляндии опускать проездную плату, собрал столбики разменной монеты и ушел.

Молодой человек, теперь уже совершенно не торопясь, тоже вышел на площадку, постоял, достал пачку сигарет, надорвал, закурил…

Небо светлело все определеннее. В вершинах деревьев ветер шумел к близкой оттепели. Синицы в черных галстучках прыгали по ветвям… Кто знает? Может быть, вчера или на той неделе они так же кувыркались там, по ту сторону рубежа, у большевиков? Птицы! Им нет запретных путей!

Вагон, поблескивая на пробивающемся из-за туч солнце, стоял. Пружины его рессор медленно распрямлялись. Пассажир в кожаной одежде не спеша прогуливался вдоль шоссе. Сизый дымок сигаретки расплывался в чутком воздухе весны…

Однако когда кондуктор вернулся из дежурного помещения, молодой (или — моложавый) человек этот уже сидел опять на старом месте; равнодушным жестом он вторично протянул 15 пенни за проезд.

Кондуктор пристально вгляделся в такого пассажира: мир полон, видимо, чудаками! Прыгнуть на полном ходу в трамвай, точно торопишься куда-то сломя голову, доехать до петли и воротиться обратно?.. Впрочем — теперь тут, в Суоми, можно было и не на такое натолкнуться! Удивляться финны отвыкли давно…

Вагон катился обратно. Пестрая, смешанная публика, какой раньше и не видывали в тихой Гельсинки — русские чиновницы с маленькими детьми; мальчишки-грумы в галунных фуражках из французских, английских, немецких отелей; германские офицеры с удрученными, убитыми горем лицами побежденных; моряки с антантовских судов, стоящих в Або и других незамерзающих портах; какие-то подозрительные личности, с чрезмерно бодрыми усиками, с бакенбардами, с цветистой мишурой и эмалью бутафорских значков, похожих на ордена, на отворотах пальто, — входила в вагон и выходила из него…

Люди теснились, толкались… Слышалась не финская, непонятная речь. Старые дамы с неприязнью, почти с ужасом оглядывали задорные шляпки говорливых молодых женщин. Люди извинялись, спорили, острили на самых разных языках, мало заботясь о том, чтобы их понимали.

Впрочем, кто-то уже спрашивал с удручающим акцентом, где находится музей «Атенеум»? Кто-то требовал, чтобы ему указали «Лондон-магазин», кофейню Экберга, отель «Сосьетэтсхюс», отель «Кэмп»…

Молчаливые гельсингфорцы только ежились да супили белые брови: «Съедят! Съедят в несколько глотков и „Атенеум“ и отель „Кэмп“ — все! Всю Финляндию!..»

А впрочем, у этих обжор в карманах звенело золото, шуршали бумажки… Ничего, очевидно, не попишешь: служи непрошенным хозяевам, старый суомалайнен[1],— они щедро платят чаевые!

…Снова Западное шоссе; опять Абосские казармы; еще раз Западная Генриховская… вот и «Студенческий дом».

Местная публика зашепталась: в вагон вошел маленький японец с лакированным желтым личиком. Красивая молодая женщина, ростом много выше своего спутника, видимо русская, шла впереди… Японец! Фу-ты ну-ты! И эти появились!

Пассажир в кожаной куртке тоже покосился на желтолицего, но не встал, а, наоборот, резко отвернулся в переднее окно. Так он сидел до Рыночной площади, пока странная пара не сошла… Гм! Куда же он едет?

Впрочем, если у тебя есть деньги в мошне, так почему не ездить из конца в конец по чужому городу, пока не обалдеешь? Это как будто называется — туризм…

…За Салуториет, за рынком, народа в вагоне, как всегда бывает зимой, почти не осталось. Трамвай свернул вдоль набережной. Навстречу пробежало несколько такси. Странный пассажир невидящими глазами глядел на покрытое льдом море, на островки Блэксгольмгрунд и Блэксгольм, темневшие над его белой пеленой… Внезапно он повернулся к кондуктору.

— Эй, кумппани![2] — проговорил он настолько неожиданно по-фински, что кондуктор даже вздрогнул от удивления. — Что это — именно отсюда русские в прошлом году увели свои корабли? Ловко было сделано, не так ли? Раз, два, три: есть лед и есть флот… Юкси, какси, кольмэ[3] — лед остался, а флота и в помине нет! Мне это нравится! Здорово!

Он показал белые ровные зубы и засмеялся. Приходилось думать, что ему весело!

Кондуктор, однако, насупился… Кто-кто, а уж он-то отлично знает, как это тогда случилось… «Товарищам» этот фокус достался вовсе не «юкси, какси, кольмэ»… Им было трудно, очень трудно! Зять Юхо сам не без греха в этом смелом деле — отчаянная голова: без лоцманов русским было бы, пожалуй, не уйти из гавани… Ну, так за это ему и пришлось потом хлебнуть горя! А теперь вот такая кожаная куртка смеется над здешними делами. Чему тут смеяться — тут ничего смешного нет! И — кто он такой? И что ему надо? Что знает он об Юхо Виртаннене? Видно, знает что-то, если заговорил об уходе русских именно с ним, с тестем Юхо?!

Служащему городского трамвая города Гельсингфорс не положено грубить иностранцам, даже если они садятся тебе на голову.

Кондуктор сделал вежливое и бессмысленное лицо. Ему совершенно непонятен финский язык молодого господина!.. Русские корабли? Юкси, какси? О нет, теперь они сюда не заходят, даже и в таком малом числе… Теперь с Россией — «натянутые отношения»… Так написано в «Uusi Suometar».

Человек в кожаной куртке еще раз рассмеялся: значит, ему и верно весело!

— Пустое, Вейнемейнен! — небрежно сказал он. — Я тебя понимаю: язык теперь лучше держать за зубами! Теперь у вас — либерализм!

Не важно: я знаю все сам лучше любого старого осторожного финского пройдохи… Сотни две судов, больших и малых! Лед на заливе доходил до двух с половиной футов. Крепкий балтийский ледок, старина; разве не так было? А они увели все, до последнего плашкоута! Сегодня — ровно год со дня, как это случилось.

Воображаю — зрелище! Иваны дымят, а эти олухи хлопают на берегу ушами! Ха-ха-ха! Что и говорить: у большевиков есть чему поучиться! Шесть дредноутов, пяток крейсеров, 54 миноносца… Клянусь дубом, тиссом и терновником: господин президент упустил здоровенную оказию сделать Финляндию первоклассной морской державой! Впрочем, ему пришлось бы тогда научиться отапливать корабли здешним гранитом… Или же отдать все ваши потрохи сэру Генри за нефть и уголь. Видел когда-либо кумппани-кондуктор топку линкора на полном ходу? Нет? Ну, его счастье!

Вожатый затормозил с разгону. Трамвай остановился на Фабриксгатан, на остановке, ближайшей к воротам Брунспарка. Молодой человек, не договорив, легко поднялся со скамьи.

— I'm sorry![4] — вдруг по-английски, сухо, совсем другим, официальным тоном сказал он. — Я извиняюсь! Я пошутил, прошу вас не сердиться. Вы — хороший служака, вот вам за беспокойство…

Взмахнув рукой, он брезгливо швырнул на сиденье начатую пачку сигарет «Мэриленд» в свинцовой упаковке, с картинкой наверху!..

— О! киитос, хэрра![5] Спасибо, сударь! Суур киитос! Большое спасибо!

«Хэрра» спрыгнул на снег. Он сделал вид, что дает рукой звонок отправки, насмешник! И вдруг: «Езжайте, чухны! Чухонское масло! Вейки!» — по-русски, со злобой крикнул он вслед. Чего это он осатанел так, сразу?

Трамвай тронулся, а человек, оглядевшись, прищурился против солнца и, широко шагая, пошел по Ульрикасборгатан к небольшому крашенному в серо-голубой цвет дому. На доме была красная с золотом вывеска:

Tytto ja kolme timantti
Kahvila
Девчонка и три алмаза
Кафе

Подходя к дому, он уже не улыбался.

Под тремя алмазами

Кожаную куртку с него сняла розовощекая фрекен, скорее шведка, чем финка, в чистеньком белом фартучке, в ослепительной кружевной наколке на белокурой голове.

«Если у Суоми отнять ее чистоту, останется только сырость и дурной характер…» — где он это читал? Или — слышал. Давно.

Он не заметил милого приветствия. Приглаживая светлые волосы, он стоял в прихожей и прислушивался к громким голосам. Потом заглянул — не в дверь, а в зеркало.

В зеркале отражался маленький зал «Девчонки». Абсолютно пусто. Пять-шесть столиков, накрытых сияющими скатеретками из замечательной финской бумаги, превосходящей качествами самое лучшее полотно. Цветистые дорожки половичков (тоже, небось, бумажные!) на вылощенном чище иного стола полу. Искусственные бумажные цветы, аккуратные пучки зубочисток в вазочках…

На среднем столике между окнами гипсовый старикашка размашисто играл на гуслях…

Хо-хо! Вся Европа ковыряет теперь в зубах дешевым финским лесом! Весь мир печатает чепуху на разжеванной финской древесине, на белой коре милой «койву», плакучей северной березы… Радуйся, старый гусляр![6]

Два только человека, — толстый и потоньше, — спинами к двери, спорили у окна, сквозь которое с юга било снопами солнце. Толстый плачущим голосом жаловался на что-то; второй, не удостаивая ответом, равнодушно, но внимательно смотрел сквозь стекла на Ульрикасгатан, на Брунспарк.

— И опять ты скрываешь от меня самое главное, Аркаша! — донеслось до прихожей. — Как тебе не грех?! Хорошо тебе с таким корреспондентским билетом в кармане, с такими связями… А мне… Что ты разнюхал? Совещание, совещание… Я уже болен от этих совещаний. Зачем они собираются? Ради чего?

Вошедший приглядывался к сидящим. Его не замечали. Тогда он вдруг шагнул вперед и громко, так, точно его появление было условлено заранее, сказал:

— Алло, Гурманов! Вот и я!

Оба собеседника обернулись, как ужаленные. Было забавно видеть, как мгновенно, несколько раз подряд, изменилось выражение лица более тонкого из них — округлого, благообразного и вместе с тем пошловатого, адвокатского, актерского или провизорского лица с небольшими усиками: испуг, удивление, радость, досада… И вдруг — чистый восторг, искренняя приязнь, почти счастье…

— Макферсон! Джонни! Не может быть! Откуда вы? — закричал он, вскакивая навстречу молодому человеку. — Ну, мог ли я думать, что речь идет именно о вас, милый мальчик!? Клянусь тиссом, буком… И чем еще там, а? Давайте садитесь, садитесь сюда с нами! Алло, фрёкен! Еще три стакана какао… Ну да; и этой вашей сухой дряни, если ничего другого нет! Ах, старый дружище! Я — баснословно рад! Слушай, Борис! Вот человек, которого ты должен слушаться, как меня самого, во всем. Слепо! Как сукин сын! Но — какой счастливый выбор! Кто его сделал? Неужели он сам? Я всегда говорил: у толстяка чутье — верховое, как у лучшего сеттера! Выбрать Ванечку Макферсона! Да ведь это же — правый берег Невы! Гимназия Карла Мая на 14-й линии, угол Среднего! Теннисный клуб на Крестовском! Ха-ха-ха! «Товарищи?! При чем тут Англия?!» Но вам не кажется, Макферсон, что слишком много знают вас там, в… Северной Пальмире? Фрёкен, да что же вы, чёртова кукла?! Вы — автомобилем?

Молодой человек, неопределенно улыбаясь, сел. Некоторое время он с видимым удовольствием смотрел, как суетится этот плотный, темный, с усиками.

Да, да, шут возьми! Действительно: Аркашка Гурманов, во плоти и крови! «У телефона Гурманов!» — гроза русской прессы, властитель всех газет Петербурга и Москвы, король репортажа и биржевой делец… — и что еще?..

А, действительно, — что еще? Джон Макферсон-старший, там, в своем директорском кабинете, далеко за Охтой, долго вытирал бывало платком руки после встречи с Гурмановым. Николай Робертович Жерве был либеральнее: только посмеивался: «Полезная каналья!» А вот прошло шесть лет, и теперь он, Макферсон-младший, имеет честь состоять вместе с канальей… Да, кстати: Жерве?..

Ясный лоб Джона Макферсона слегка потемнел.

— Я, Гурманов, отнюдь не склонен ни таиться, ни скрываться в Петрограде, — суховато ответил он, вынимая из кармана новую пачку сигарет. — Да насколько я знаю, это и… это не понадобится при той ситуации, которая назревает… Кстати, Аркадий Веньяминович… Кажется, Елена Николаевна здесь? А где Николай Робертович? Где Левушка? Что вы знаете про них? Живы они? Впрочем… Нет, конечно, я — трамваем… Разве увидишь город из окошка такси?

Говоривший был англичанином, несомненным англичанином, от пачки «Мэриленда» в оловянной обложке до неправдоподобно-точного пробора в очень светлых прямых волосах. Но русский язык его не походил на заученную речь лондонского специалиста по странам Восточной Европы. Он говорил легко, свободно, небрежно — неторопливым и правильным говором прирожденного петербуржца…

— Я наткнулся на Елену Николаевну в трамвае, — сказал он. — При ней все еще этот… потомок самураев? По письмам я думал, что он уже давно… «шишел-вышел вон пошел…»

Аркадий Гурманов, уловив намек, озабоченно заглянул ему в глаза.

— Боря! — строго проговорил он, взглядывая тотчас затем на своего тучного друга. — Ты, что? Не замечаешь? Отправляйся туда, к воротам, толстоногое чудовище!.. Держись так, чтобы я тебя все время видел… Аппарат у тебя заряжен? Как только они появятся — сними шляпу. Помнишь?

Жирное плаксивое лицо Бориса Краснощекова вытянулось.

— Аркаша! — совсем сморщился он. — Ну вот, опять! Как только что-нибудь… Ну, разве я — помешаю? Вот всегда так: какая же работа без доверия?..

— Борис! — досадливо уронил журналист, и тот, второй, согнув широкую пухлую спину, нехотя передвигая толстые ноги в потрепанных брюках, понуро, но и покорно двинулся к выходу. Белокурая фрёкен с бумажными стаканами на бумажном подносике, нервно отшатнувшись — «О, антээкси!»[7], — ловко обогнула его огромную тушу. Минуту спустя можно было уже видеть в окно, как он пересекает шоссе, направляясь к воротам парка, около которых важно похаживал хмурый финский полицейский…

— Ну, вот, Ванечка! — проговорил, проводив его взором, Гурманов. — Он, конечно, предан мне, как пес, но… Вы представить себе не можете, как я рад, что к нам прислали именно вас. Скажу без стыда: получив указания, я еще не знал, кто едет… Недочет в информации!.. Свидание вчера назначал я не вам — «мистеру Коутс»… Но… видимо, вы и есть мистер Коутс, Джонни? Тем лучше. Что скажете нам?

Джон Макферсон-младший, сын Ивана Егоровича Макферсона, владельца огромной «Заневской мануфактуры», члена Петербургской городской думы многих созывов, племянник и единственный наследник Джорджа-Натаниэля Блекчестера, графа Блекчестер-Кэдденхед, барона Бичи-Хэд, виконта Гринхэд, дальний свойственник и любимец одного очень высоко поставленного в королевстве лица, вытянув ноги под столом, не гася улыбки, смотрел несколько минут в упор на экс-короля петербургской и московской печати…

— Чижик-пыжик, где ты был? — сказал он внезапно с легким вздохом иронии, и глаза его блеснули. — На Фонтанке водку пил! Если бы на Фонтанке, друг мой! Так вот где нам с вами пришлось встретиться, Аркадий Веньяминович! Вот где и вот как! Яшу Мольво помните?

— Яша Мольво расстрелян…

— Что вы? Впрочем — чему же удивляться? А вы что здесь поделываете, my dear?[8] Я подразумеваю — здесь, под этими «тимантти»? Вы как-то немного опустились…

В глазах Аркадия мелькнула быстрая тень.

— С вами, Ванечка, я, разумеется обязан быть откровенным… Правда, это — достаточно секретно, но… Я — жду! Сегодня, около двух часов дня, — голос его приобрел некоторую торжественность, — генерал от инфантерии Юденич…

— О, да! Он прибудет в Брунспарк на дачу лесного магната господина Михайлова для совещания с некоторыми заинтересованными лицами… — перебил его молодой человек. — Знаю. Но разве это сенсация вашего масштаба, господин Гурманов?

Журналист ожидал чего угодно, только не этого.

— По… позвольте, Макферсон?! — вскинулся он, широко открывая глаза. — Я не понимаю… Это же держится в такой тайне… Вы же сами говорите, что прибыли сюда только вчера… Его высокопревосхо…

— …дительство господин Юденич… Но, мой друг, я, как-никак, прибыл не из Або и не из Виипури, а из Лондона… Или вы думаете, что информация лакейской полнее, чем осведомленность кабинета директоров? О, Гурманов! Я вас помню другим! Раньше вы не были таким наивным! Вы плохо следите за передовыми «Таймс». Несколько дней назад эта газета писала довольно ясно: «Если мы посмотрим на карту, мы увидим, что лучшим подступом к Петрограду является Балтийское море. Кратчайший и самый легкий путь лежит через Финляндию. Финляндия — ключ к Петрограду, а Петроград — ключ к Москве…» Это — понятно: для старой матери-Англии море всегда лучший путь! А вы хотите, чтобы я не знал, что творится у вас в Гельсингфорсе!

— Послушайте, Джонни! Но ведь идея о выдвижении генерала Юденича возникла буквально вчера и ведь это же еще не наверное… Существуют колебания… Всем известно, что Маннергейм — против, что Иван Лайдонер — колеблется… Правда, широкие круги русских…

Джон Макферсон смотрел на своего собеседника своими темными, очень равнодушными теперь глазами.

— Ай’м сорри![9] — чуть-чуть двинул он сигаретой. — Судя по тому, как мне вас аттестовали, с вами я могу быть… откровенным. All right! Будем вполне откровенными!

Месяца два назад патрон призвал меня к себе. Он был ворчлив, недоволен, тер рукой лысину. «Кэдденхед, мальчик! — как всегда играя, сказал он (иной раз он зовет меня так авансом), — я ничего не понимаю в этих ваших „медвежьих“ делах! Глупая история: до сих пор в Прибалтике британские интересы представляет личность нелепая — фон дер Гольц… Мне вспоминается сочетание: фон дер Гольц-паша! „Фон дер“ — это еще куда ни шло, но „паша“ — переходит границы! Нам нужен там наш губернатор. Кого сунуть в эту дыру? Сид Рэйли (вы знаете Сиднэя, Гурманов?) Сид Рэйли рекомендует мне своего доброго приятеля, генерала Юденича… Разрази меня гром, мальчик, если я могу отличить их друг от дружки, этих русских вояк. Вы знаете этого? Что он собой представляет?»

— Да, я знаю его, сэр… Ничего особенного: бык по интеллекту и крокодил по алчности… Способный вояка…

«Точь-в-точь то, что требуется! — фыркнул он. — Как раз, что мне нужно! Рэйли знает, с кем сводить дружбу! Гм… Дядя этого Гольца стал полутурком… Юденич, насколько я понимаю, туркобойца… Удивительная страна ваша Россия, Макферсон! Завидую вам, потому что вам предстоит отправиться туда. Мы не воюем с русскими, ни в коем случае — нет! Но ведь мы убиваем тех из них, которые должны быть убиты. Так вам придется поприглядеть за господином Юденичем… И, может быть, дать ему пинок в крестец, если Рэйли ошибся… Возражения есть?»

Возражений не нашлось, Гурманов. Ни у меня против поездки, ни у дяди Сэма против господина Юденича, что существенней. И вот я беседую с вами. А вы удивляетесь, откуда мне известно, что сегодня… Вы плохо думаете о старикашках, корпящих там, в Уайт-Холле! Хуже даже, чем думаю о них я сам. Что-что, а это-то они знают! Ну… «О'кэй»! — как говорят за океаном. Давайте беседовать серьезно. Главное мне известно. Мне нужны детали, Аркадий Веньяминович. Мне нужно почувствовать запах вашего сегодняшнего утра… Как и чем пахнет здесь?..

За чашкой какао

Аркадий Гурманов, русский журналист, гельсингфорсский корреспондент газеты «Ивнинг Стандарт», старый и заслуженный агент английской разведки в России, с благоговейным отупением взирал то на Джона Макферсона, то на небольшую карту, которую разложил тот перед собой на столике.

Карта по очертаниям казалась знакомой. В целом она напоминала то, на чем глаз привык видеть разгонистую, через два континента надпись «РОССИЯ» (или «Russie» или «Russland», или «Russia», — смотря по месту издания). Да, несомненно: вот Новая Земля. Вот — Каспийское море с Кара-Богазом… Но теперь на этом огромном пространстве надпись «Россия» отсутствовала. Теперь все оно, как какой-нибудь Балканский полуостров или как центральная часть американского материка, было изрезано, исполосовано разноцветными толстыми и тонкими извилистыми линиями границ. Они тянулись в самых неожиданных местах и направлениях: эта — южнее Орла, другая — за Волгой, по Яику, третья — поперек Средней Азии… Причудливые контуры никогда никем невиданных государств вырисовывались повсюду. Надписи, короткие и длинные английские надписи, пестрели во всех концах — «Tataria»… «Valahia»… «Belarussia»…

У Пурманова зарябило в глазах; он даже зажмурился.

— Как, Джонни, — проговорил он, наклоняясь еще ближе, точно боясь поверить самому себе. — Как? А… сама Россия? Ее что же? Совсем — тово? Не будет?

Молодой англичанин, не проявляя волнения, подпер языком щеку…

— Четыре месяца назад, — произнес он назидательным тоном, — сенатор Североамериканских Соединенных Штатов Хичкок выступал перед комиссией конгресса… Перед комиссией по иностранным делам. «Уважаемые члены конгресса! — так сказал он. — Географически Россия, конечно, еще существует, с этим ничего не сделаешь… Но политически она отсутствует на земле вот уже в течение более года. Ее нет и не будет уже никогда!» Члены конгресса аплодировали этому заявлению…

Впрочем, данная карта — работа более либеральных кругов. России на ней отведено все же некоторое место… Своего рода — «резервация». Вот, посмотрите: Тульская губерния, Калужская, Ярославская… Другие… Немного? Ну, как сказать! Хватит! Московия в ее естественных исторических границах, как на таблице четырнадцатого века в гимназическом атласе Торнау. Помните такой атлас? Далеко от моря… и от жизни…

— М… м… м… Supposed limits of Russia?.. «Предполагаемые границы России?..» Слушайте, Джонни, но это же… Издано — в Вашингтоне?!

— Карта составлена молодчиками мистера Лансинга для господ делегатов Парижской конференции, Гурманов! Не сомневаюсь: Ллойд Джордж и Клемансо назубок знают каждую закорючку на ней… Что вы разглядываете ее, как сотенную бумажку? Водяные знаки ищете? Не сомневайтесь, фирма солидная: «Государственный Департамент Штатов!» «Мэйд ин Ю-Си-Эй!»[10] Ошибки исключаются! Карта — шедевр…

А мысль, положенная в ее основу, ясна сама по себе: России суждено быть разделенной на целый ряд довольно крупных областей… Естественных областей, заметьте!.. Каждая из них должна быть такой сильной, чтобы соседям не вздумалось прибрать ее к рукам. И в то же время столь слабой, чтобы ей самой не пришло в голову покорять кого-либо…

Экономика?.. Ну, мой друг… Вас смущает появление государств, не имеющих своего угля? Помилуй бог, а зачем он им? Уголь дадим им мы… Возникнут такие «державы», где не растет пшеница? Но тем лучше: дядя Сэм как раз не знает, что ему делать со своей…

Кавказ и «Хохландия», Сибирь и Средняя Азия… А почему не восстать из праха хивинскому хану и бухарскому эмиру? «Белая Русь» получит свое, Молдавия и Валахия — свое… Нет, мы никого не забудем… Мы проведем вам железные дороги; туда, куда нам нужно… Мы навесим телеграфные провода (там, где этого требуют интересы целого)… Фабрики и заводы?.. Вот на этот счет, Гурманов, у меня — свое мнение!

Джон Макферсон внезапно остановился, точно увидев перед собою что-то неожиданное. Глаза его прищурились, выражение лица переменилось…

— В тринадцатом году, Аркадий Веньяминович, Люся Жерве пригласила нас, меня и Женю Слепня (вы его помните? Летчик!), к своим родителям, в их «Жоровку»… Это там, в Псковской губернии. О! Я никогда не забуду того нисхождения в Россию-матушку… Это был земной рай! Тихие плесы заглохших рек… Море безграничных лесов… Первобытных лесов, не разбитых на кварталы, не подвергнутых таксации! Пыльные милые проселки; деревянные хижины, почти ложащиеся крышей на землю; ваши наивные бородачи, верящие в святого Николая больше, чем в Государственную думу, а в родного лешего — крепче, чем в святого Николая… Зачем вам фабрики и заводы, Гурманов? Пусть Европа и Америка гремят, лязгают и коптятся в угольном дыму! Надо предоставить России пахать ее скудную, но все же «золотую» нивушку, петь печальные бесконечные песни, бить поклоны перед «спасовым ликом»…

Разве я не прав? Открою вам секрет: в феврале я встретил в одной знакомой семье, там, в Англии, светлейшую княгиню Ливен, Серафиму Анатольевну… Старая дама была в серьезных финансовых затруднениях… Я помог ей. Я приобрел у нее ее имение на Шексне… Я заплатил ей больше, чем мог заплатить кто-либо из деловых людей: русская недвижимость сейчас не имеет никакой ценности… Вам это известно! И вот теперь я приглашаю вас к себе туда. Приезжайте ко мне в гости весной двадцать второго года. Мы будем с вами ловить налимов, нюхать русскую черемуху и слушать русских соловьев, а?

Он остановился, странно улыбаясь. Журналист недоверчиво смотрел ему в лицо.

— Мечтать изволите, Ванечка!.. — сказал он вдруг не без досады… — Двадцать второй год! Да за три года вы еще не успеете как следует перепороть окрестных мужиков…

— Перепороть? Фи… — возмутился англичанин. — Ну, возьмемте тогда пять лет… Пороть мы никого не будем, Гурманов. Мы не воюем с русскими. Мы устанавливаем у них порядок — извечный, единственно разумный, неотменный… Караем не мы: карать будет его высокопревосходительство господин Юденич… Патрон при мне пообещал Головину (формально, хотя и секретно!) снабдить северо-западное правительство оружием из расчета на стотысячную армию… О, нет, мы не будем никого пороть… Я хочу ликвидировать «Заневскую бумагопрядильную» и купить еще два-три участка земли… Может быть, на Волге… Мечты? Ничего, Гурманов! Сегодня мы с вами можем мечтать! Сегодня мы стоим накануне решительных событий… У меня — прекрасное настроение, дорогой друг: ведь я возвращаюсь на свою родину… Я же наполовину русский…

— Вашими бы устами, вашими бы устами, Джонни, — пробормотал Гурманов. — К сожалению, уже не в первый раз…

— Вы думаете: «Выпил рюмку, выпил две — закружилось в голове?» Так нет же! На сей раз дело поставлено совершенно иначе.

Что известно вам, дорогой сослуживец, про «Русское отделение военно-торгового совета САСШ?» Вот это уж непростительно: вы — в глухой провинции! За океаном создан колоссальный трест. Компания, перед которой Ост-Индская и Гудзонова — игра в бирюльки!

Казначей и секретарь… — он нагнулся к самому уху журналиста: — Как? Вы не слыхали такой фамилии? Ну, дружок, услышите, и неоднократно! Кто этот Ди-Эф-Ди? Племянник мистера Лансинга, это раз. Адвокат, юрист, если верить адресным книгам… Ах, по существу? Не всегда стоит докапываться до существа людей, Гурманов, ну их к чёрту! С этим человеком считаются. Говорят, он берется только за верные дела, и если он за них берется, нужны все семьсот лудунских дьяволов, чтобы его остановить… Вам понятно?

Сенатор Гуд писал по этому поводу патрону:

«Большие дела, дорогой сэр! Все мы читали блестящие грезы Сесиля Родса. Все мы изучали с восторгом поразительный устав компании Гудзонова залива… И то и другое — несоизмеримо с замыслами Даллеса и Ванса Маккормика. Под предлогом снабжения русских голодающих они создают величайший из трестов, какие когда-либо видел мир. Он финансируется из стомиллионных сумм, отпущенных президенту на государственную безопасность и национальную оборону. Неудачи не может быть!»

Итак, Ди-Эф-Ди составил план, а государственный департамент его одобрил. Намечаются удивительные перспективы, Гурманов; многие из них не оставят равнодушным и вас, я уверен… Отчего бы вам… Вот, например, предположено в ближайшее время закупить в Сибири; в Туркестане, в других местах миллионы и миллионы пудов дешевого тамошнего хлеба… Он дешев в Сибири (особенно если речь идет о покупках на валюту), но он далеко не так дешев здесь, на северо-западе… Вы меня понимаете?

Аркадий Гурманов оторопело глядел на молодого человека.

— Джон Джонович! — задохнувшись и словно глотая что-то, начал он. — Я понимаю, но еще не совсем… Есть старая русская пословица — это про шкуру еще не убитого медведя… Простите, Джои Джонович, — глаза его вдруг вспыхнули и забегали, — хлеб, хлеб… Но почему только хлеб? А здесь, в здешних условиях, — лен? Псковский, тверской, новгородский лен? А лес, русский лес, Джон Джонович? А другие виды недвижимого имущества?.. Та же земля?.. И все же — помилуйте! Вы забываете об одном: это же Россия! Вы судите о ней оттуда, издалека! Вы не были там с тринадцатого года, а я, — он непроизвольно вздрогнул всей спиной, — а я в этом феврале кормил вшей в Пермской комендатуре… Россия — бедлам! Покупать! Продавать! Транспортировать! Да разве это теперь мыслимо? Кто же даст мне хоть минимальную гарантию…

— Над Россией, Гурманов, — спокойно остановил его Джон Макферсон-младший, — над Россией учреждается опека. Устанавливается жесточайший контроль. Жандармский контроль: нам нечего бояться слов! Почему я буду стесняться употреблять термины, освященные в парламентах Европы и Америки? Думаете ли вы, что это все будет делаться ради прекрасных глаз питерского интеллигента или ради пышной бороды мужика, простертого перед дедовской божницей? Если угодно — пишите об этом в ваших газетах, но… Впервые за все время русская проблема начинает рассматриваться не как вопрос романтической морали, но как вопрос деловой. Россия из легенды стала бизнесом. А в бизнесе мы не любим ошибаться, Гурманов…

Он неторопливо свернул пестревшую на столе карту и небрежно сунул ее в нагрудный внутренний карман. Аркадий Гурманов со странной смесью надежды, недоверия, зависти и восхищения смотрел на его холеные руки, на причудливый талисманчик, пришпиленный к борту френча, на карие безразличные глаза…

«Мечтатель? Делец? Чёрт! Жаль, что я как-то не обращал на него внимания тогда, там, в нормальном мире… Он был мальчишкой…»

— Поля Дьюкса вы знаете? — вдруг без всякого перехода спросил Макферсон, и Гурманов вздрогнул — так резок был этот скачок из области доверительных откровений в область совсем иную, в близкое контрреволюционное подполье. — Конечно, знаете, потому что он упоминает вас в своих отчетах… Это, — глаза англичанина остановились на какой-то точке гурмановского лба, словно с намерением просверлить его кость и посмотреть, что такое под ней скрывается. — Это и хорошо и плохо… Мы совершенно не учимся у большевиков их конспирации! Впрочем, там имеется одна фигура, сумевшая взлететь еще выше, чем Дьюкс… В общем — надо работать, пока нас не обогнали. Скажите, — где ближайший к Питеру пункт вашей сети? Вернее, я хотел сказать — к Кронштадту. Териоки?.. А что там есть? Катера? Ну, это уже нечто… Меня, друг Гурманов, среди всего прочего, живо занимает флот, Балтийский флот… Это — довольно понятно: я же сам морской офицер, как-никак… С тех пор как немцы так смешно прошляпили две сотни кораблей… Чёрт возьми: не мне говорить вам, что значит наличие или отсутствие этой посуды у большевиков! Постойте: из Териок виден Кронштадт? Помнится — чуть-чуть, на самом горизонте. Гм!.. А нельзя ли подобраться к нему как-либо поближе? Оллила? Оллила, Оллила… Кто-то жил там, на даче, года за три до войны… Придется перебраться в Оллила… Кажется, вы хотите что-то спросить у меня?

Аркадий Гурманов заколебался.

— Я, Джон Джонович?.. Эх, не хотел бы я, чтобы вы поняли меня превратно, Джонни!.. Я работаю по этому делу не первый год… Я не был еще Гурмановым и не жил в Петербурге, когда мои письма уже читали… там!.. Я готов беспрекословно слушаться вас… Мои инструкции не противоречат этому, а вы сообщили мне вещи поразительные… Но…

Он снова замолчал, заколебался…

— Слушаю, слушаю вас, Аркадий Веньяминович! — поощрил его молодой человек, похрустывая финским крекером.

— Это — очень деликатный вопрос, Макферсон… Я задаю его вам только потому, что у нас с вами есть нечто совсем иное в прошлом… Теннисный клуб, да… Люся Жерве… Около десятка лет я работал на хозяина и знал, что этот хозяин сидит в Уайт-Холле… В Англии! А вы называете мне имена, места, замыслы… Племянник мистера Лансинга, сам господин Лансинг, господа Хичкок или Гуд?.. Ну! У меня же профессиональная память! Ваш трест создается за океаном! Вы демонстрируете мне карту, составленную в Вашингтоне… Я хочу работать; хорошо, но мне кажется, я имею право узнать, на какую фирму идет моя работа? Разумеется, если это нескромно с моей стороны, я не настаиваю на ответе…

Молодой человек, откинувшись на спинку легкого кресла, небрежно покачивался, покуривая…

«Ста-ли чи-жи-ка ло-вить, — напевал он про себя, —

Да-бы в клетку по-са-дить…

Чу-чу! Не хо-чу…»

— Вы русский человек, Гурманов? — спросил он вдруг резко. — Считаете себя русским?

Аркадий пожал плечами.

— Кем я считаю себя — это не играет существенной роли, — кисловато проговорил он. — В моем амплуа трудно настаивать на национальной принадлежности… Хотя, скажем так: нет, я не русский. И — не англичанин… к сожалению… Я — гражданин мира! Впрочем, в России, когда она была еще не только географическим понятием, мне жилось неплохо… Да, я — гражданин мира. Космополит…

— Олл райт! — одобрил Макферсон. — Что же тогда вас заботит? Я был уверен, что вы прошли этот приготовительный класс… Скажу вам просто, Гурманов: я не «великий эконом», но… Возьмите мануфактуру папы… Она находилась в России; во главе ее стоял йоркширец, а большинство акций было в руках французского капитала… Да, Луи Дюфур, господин Шнейдер, господин Рамбулье и прочая шушера… Спрашивается — каким же капиталистом был отец: русским, английским, франко-бельгийским?

И что вас заботит? Россия, Финляндия, Эстония, Армения… Экая чушь в конце концов! Разве эти границы важны сегодня? Есть — мы, и есть — они; вот это и есть главная пограничная линия… Вселенная просторна для миллионов рабов, но в ней тесно даже двум владыкам! Пять лет, десять лет — в мире останутся две, ну три могучие державы… И сколько бы их ни было — нам с вами в них найдется место… Мой кузен фон-дер-Варт воевал против нас не один год. Но вот он побежден, и Кэдденхеды делают все, что от них зависит, чтобы оказать ему помощь… Если завтра мне выпадет на долю бежать за океан, я найду пристанище и в Америке, и в Японии… Меня возьмут в тамошние конторы; меня женят на заокеанских невестах… Я — «Макферсон, могущий стать Кэдденхедом»… А если мы с вами сейчас сядем на финский поезд, подъедем к Белоострову и, разувшись, перейдем вброд Сестру-реку (я в ней ловил когда-то раков!) да двинемся на Дибуны? Выдадут за нас большевики тамошних девушек?

Так какая вам, клянусь дубом, тиссом и терновником, разница, кто подписывает чеки, которые не доходят до вас, — Уинстон Леонард Черчилль или Вудро Вильсон? Поверьте, они поделят вас и не поссорятся при этом!

Кстати, о Дибунах, Гурманов! Что все же вы знаете о семье Жерве? Елену Николаевну я видел сегодня тут, в трамвае… Я отвернулся, и она не узнала меня: около нее был этот японец. А где старик? Остался и служит красным? Не понимаю этого! А Левушка? Учится в Петрограде? Удивительно! Ага, смотрите… Вы дождались!

Солнце сияло над Брунспарком. За окном все искрилось в его полуденном вешнем блеске. Толстый Борис Краснощеков перестал притворяться фланирующим туристом. Выпучив рачьи глаза, отмахиваясь от взволнованного шуцмана, он перебегал от сугроба к сугробу, прицеливался аппаратом, переводил кадры, щелкал, перезаряжал…

По дороге из города катился целый кортеж машин. В двух передних виднелись воротники и меховые шапки каких-то солидных людей, боа и дамские шляпы… Внутри следующей поблескивало золото погон, серела одна или две генеральские папахи.

Шуцман хотел было схватить журналиста за рукав, но вдруг остолбенел и вытянулся, как изваяние, над дорогой. Русские генералы — шут с ними в конце концов! Но за русскими вслед ехал господин полицмейстер Вирениус; это было гораздо существенней! А за Вирениусом вслед катилась еще одна машина, и икры Шуцмана задрожали… Там за стеклом близко склонились друг к другу две головы… и одна из них была головой спасителя Финляндии господина Маннергейма!

Машины прошипели по мокроватому апрельскому снегу. За ними остались пышно развороченные белые колеи. Аркадий Гурманов глядел в окно со смесью легкой досады и удовлетворения на лице… Да, все-таки выследил, узнал!.. Вот, пожалуйста: ни одного репортера, кроме Борьки!.. Но в то же время — подумать: экая важность! На кой шут теперь это все? Подарить Краснощекову? «Нам нужен в Прибалтике наш губернатор!» «Наш!» А чей это — наш?

Он обернулся несколько сконфуженно и, не глядя в глаза Макферсону, начал доставать из кармана записную книжку — так только, чтобы не показать смущения. Макферсон, качаясь на кресле, смотрел на него не поймешь как, — то ли с сочувствием, то ли с насмешкой…

— Так-с, Гурманов! — проговорил он, наконец, — не тот вы теперь, не тот… засасывает провинциальное болото! — Ну, давайте займемся делами… Общие представления у меня обо всем есть. Вы должны дать мне детали… А это «историческое совещание»?.. Ну, что же? Пусть совещаются. Зачем же мешать?

На даче господина Михайлова

Встреча между тремя генералами — Маннергеймом, Лайдонером и Юденичем — на вилле известного лесоторговца господина Михайлова прошла на редкость удачно и крайне конспиративно. Корреспонденты местных газет, и финских и русско-белогвардейских, напрасно, высуня языки, метались по городу в поисках «высоких особ». Высокие особы исчезли бесследно.

Их караулили на вокзалах. Обследовали лучшие отели города. Кто-то пустил слух, будто еще вчера все трое направились выборгским поездом в район станции Иматра… Ретивые помчались туда. Но никому не пришло в голову заглянуть на взморье, в еще по-зимнему застывший, занесенный и пустой Ульрикаборгпарк.

Там, за одним из заваленных сугробами заборов, между укутанными соломой, закрытыми дощатыми ящиками гипсовыми садовыми гномами, бронзовыми журавлями, лосями и лисицами, спряталась одинокая дачка лесного короля.

Год назад г-н Михайлов, человек вполне лойяльный, женатый на фру Карин Гильденштерн, дочери видного члена шведской партии, нашел случай оказать крупную услугу господину генералу Маннергейму как раз в тяжелый момент — в разгар жестокой борьбы с революционными рабочими.

С тех дней глава государства занес Архипа Ивановича Михайлова в список «хороших финнов» и своих личных друзей. Не было ничего удивительного, если теперь он не смог отказать, когда лесопромышленник пригласил его и его высоких гостей к себе на загородную виллу отпраздновать день конфирмации его младшей дочери Дагмы.

Празднество состоялось по извечному ритуалу. За торжественным столом царило приличествующее случаю оживление. Правда, хорошенький лобик виновницы торжества, невысокий девичий лоб, еще тонко пахнущий розовым маслом церковного мирра, морщился иной раз не без досады: ей разрешили сегодня пригласить к себе в гости только двух подруг и, как назло, самых противных!

Впрочем, было и приятное. Старшая сестра Дагмы Хильда уехала с утра на урок музыки, поэтому за столом рядом с девочкой посадили, точно со взрослой барышней, человека удивительного — ее троюродного родственника русского корнета Владека Щениовского.

Дагма косилась на него умиленными глазами, Айно и Ингеборг Сюнерберг завидовали: кавалерийский полк, в который год-два назад был выпущен из юнкерского Щениовский, перешел на сторону большевиков; офицеры же его затянули черным крепом кокарды и погоны и поклялись не снимать траур, пока законная династия не воссядет вновь на русском престоле… Здорово, а?

Корнету Щениовскому было двадцать лет с небольшим. У него было бледное лицо и темные, «мрачные» глаза. Черные погоны его выглядели трагично… Беда только в том, что, едва сев на стул, корнет, как загипнотизированный, впился глазами в этого своего тучного и усатого генерала и перестал обращать внимание на Дагму… Конечно, когда тебе только пятнадцать, на большее рассчитывать и не приходится!

Политика, на которую сбивались разговоры, не могла заинтересовать фрёкен Дагму. Но девочка славилась в семье пытливым и резвым умом. Она довольно быстро сообразила, что ее праздник — только предлог для чего-то другого, более важного, «папиного». Пожав худенькими плечиками, она примирилась с неизбежным. Только изредка носик ее морщился, когда господин барон или другие гости, точно вдруг замечая ее присутствие, начинали ни с того ни с сего неестественно поздравлять ее: «Знаю, мол! Чего уж там!..»

Гости, прямо сказать, удивляли ее неожиданностью и пестротой своего состава. Смешно было смотреть на них — до того они были разные. Прежде всего — сами три генерала…

Господина барона, правда, она знала (уже давно и хорошо: пятидесятидвухлетний, расшитый золотом кавалерист, — прямой, как палка, сухой, как вчерашний черствый крекер.

С небрежностью пожилого вельможи он ухаживал за своей соседкой, дочкой одного из папиных друзей, фрёкен Верочкой Охлопковой, полурусской, полунорвежкой.

Удивляться этому не приходилось: фрёкен Вера, с ее огненно-рыжими волосами, с насмешливым, даже дерзким лицом, была, ко всему прочему, кандидатом каких-то наук, там, у себя в Христиании… Дагма ее обожала!

Маннергейм выпячивал грудь, поглядывал победительно, но фрёкен Охлопкофф было трудно чем-либо удивить…

Русский генерал разочаровал девочку: усатый, обрюзгший, с нездоровым цветом лица, с густо нависшими бровями, он никак не походил на «грозу турок под Эрзерумом». Вообще — не походил на грозу!

Было очень нетрудно заметить, что какая-то тоскливая тяжесть лежит все время на его круглых плечах, точно золотые погоны отлиты из самого грузного свинца… Его жирный лоб поминутно морщился; сердитые усы опускались вниз. То и дело по всему его лицу проходила невнятная спазма, — не то от тупой физической боли, не то от тщательно скрываемого страха… Когда к нему обращались, он отвечал не сразу. Медленно и неохотно, словно с трудом отмахиваясь от толпы грозных и постылых призраков, он оборачивался всем корпусом к собеседнику и отрывисто, хрипло произносил несколько брюзгливых слов. Можно было подумать — его угнетает все происходящее вокруг… Только раз или два огоньки темной, тоже глубоко спрятанной ненависти и жадности вспыхнули где-то в глубине его далеко запавших глаз, затылок налился кровью, и Дагма почувствовала, как у нее мурашки пошли по коже… Нет, какой это генерал! Это — мясник в мундире!

Эстонец Иван Яковлевич Лайдонер показался ей просто смешным… Он был для своего чина и звания чрезмерно молод, а главное, бросалось в глаза, что самое «генеральство» его — внезапное, со вчерашнего, дня…

«Холодный генерал!» — досадливо определил его еще до обеда Владек.

Девочка пытливо наблюдала, как этот человек с грубым лицом эстляндского кулака, похожий на самого обычного садовника, или, может быть, полицейского стражника из мужиков побогаче, боясь уронить свое достоинство, неумело вел себя за парадным столом и делал промах за промахом. Адъютант все время смотрел ему прямо в глаза, точно гипнотизируя, но все же один раз Дагма чуть не подавилась: господин Лайдонер отломил аккуратный кусочек булки и начал тщательно собирать им соус на тарелочке… Наверное, ему пришло в голову скушать его…

Мамины глаза округлились от изумления и ужаса… Но генерал передумал (или, может быть, адъютант ухитрился незаметно толкнуть его ногой под столом, как бывало, фрейлейн Мицци толкала ее, Дагму, в таких же случаях). Покраснев, он положил корочку, и лакей с каменным лицом унес на кухню разрисованную соусом тарелку…

Господин Лайдонер, господин Лайдонер… Дагма все время думала, на кого он похож, и, наконец, вспомнила: в Обо, на вилле у них был такой Юкко-блажной, бездельный лоботряс, которого призывали в дом, когда надо было утопить котят, повесить старую дворнягу или исполнить еще что-либо в этом роде, от чего все отказывались… А ему это, видимо, доставляло удовольствие… Бр-р-р-р!

Было среди гостей и несколько знакомых. Конечно, дядя Вольдемар Охлопков, как всегда, занимал дам, разговаривая о Льве Толстом и о том, что нельзя «противиться злу насилием». Никак! Ни в коем случае!.. Фрёкен Вера — ух, как Дагма ее обожала! — наслушавшись отцовских речей, повела глазами в сторону господина барона. «Папа, — громко сказала она по-русски, — уже нанепротивлял себе четыре миллиона за войну; теперь он успешно не сопротивляется пятому!» Это было так дерзко — прелесть!

Дальше сидела фру Альвина Охлопкофф, Верочкина мать, жена арматора многих рыболовных и других судов, норвежского подданного, русского по рождению, крупного мошенника, известного толстовца. Сегодня она была еще страшней, чем всегда: широкая в кости, с такой челюстью, какой в библии на рисунке Дорэ Самсон побивал филистимлян, с чудовищными граблями красных загребущих рук. Ее мало кто любил, кроме Дагмы. Ее ненавидели и побаивались многие. Но Дагме она была — ничего, потому что сама Дагма ей по какой-то непонятной причине нравилась: «Если бы ты была моей дочкой, финская выдра, — говорила ворчливо фру Охлопкофф, — я бы спустила с тебя три шкурки, зверек! Но я бы сделала тебя человеком!» И это выходило вроде как ласково… Уж ласковей-то она никак не могла!

Сегодня Альвина сидела тихо, молча, изредка только поглядывая на девочек так, точно хотела сказать: «Ничего! Ужо отведаем, каковы вы жареные под кислым соусом!»

А рядом с ней, потирая ручки, восседал еще более тихонький белоголовый старичок, худой, гладко бритый, с очень розовыми щеками, в безукоризненной черной паре, на лацкане которой поблескивал какой-то маленький, но удивительно броский красно-бело-голубой полосатый со звездами значок.

Незнакомый человечек этот вел себя тише воды, ниже травы. Он ни разу не сказал ничего особенного, остроумного или удивляющего. Когда фру Альвина поворачивала к нему свою челюсть, он, мило улыбаясь, покорно поднимал бокал, и неправдоподобно белые зубы его сверкали по счету, все до одного.

Фру Альвина мощно вливала в себя вино. Старичок, еще раз улыбнувшись, ставил полный бокал на скатерть. Изредка он слегка покашливал. Когда к нему обращались, он очень вежливо отвечал: «O, yes!» или, наоборот, «O, no!» Но чем дальше, тем больше Дагме Михайловой начинало казаться, что именинницей за сегодняшним столом является вовсе не она, и не папа, и не барон Густав-Карл Маннергейм, хозяин Финляндии, и даже не этот русский генерал с грудью на вате и трудной фамилией, а странным образом — он, тихий и бессловесный старичок на конце стола…

В чем дело? Один раз, прислушиваясь к скучному разговору, он вдруг деревянно рассмеялся мелким старческим хохотком. И сейчас же веселое оживление пробежало по всем лицам… Все стали вполголоса говорить что-то друг другу, украдкой поглядывать на него…

Он сделал почти незаметное движение к салатничку с черной икрой, но взять посудинку ему не пришлось: три таких салатничка мгновенно оказались перед его прибором.

Дивное дело: даже насмешливое очаровательное лицо Веры Охлопковой зарумянилось (удовольствием, когда слегка трясущаяся старческая рука подняла рюмку именно в ее адрес. Фрёкен Охлопкофф улыбнулась своим большим красногубым ртом, точно молодая ведьма, обрадованная приветом старого колдуна. И господин барон вполголоса сказал ей что-то приятное. Что-то вроде: «Поздравляю с победой!»

Дагма перестала жевать. Рот у нее был набит, но она уставилась на загадочного гостя. Он из-за высокой груди Верочки заметил ее любопытный взгляд. В его глазах промелькнула странная искорка. Он почти подмигнул ей, как бы желая предупредить: «О'кэй, май герл![11] Проследи за тем, что я сейчас устрою!» Чуть шевельнув рукой, он мельком взглянул на часы.

В тот же самый миг господин барон и папа переглянулись. Как по команде, они обратили взгляды на русского генерала. «Что ж, ваше превосходительство? Время не раннее… Может быть, перейдем покурить? Авось, дамы на нас не посетуют…»

Белый старичок, услыхав знакомое слово, вдруг рассмеялся: «О! Авос? О! О! А-вос! — с видимым удовольствием повторил он несколько раз вставая: — Авос! Вери уэлл! Бат ит мает нот би „авос“! Ит хэс ту би эт эпи райт!»[12]

Когда дамы остались одни, Дагма, — яд, а не девчонка, — подобралась к дяде Вольдемару (дядя в доме считался дамой. Мужчиной само собой естественно было числить фру Охлопкофф).

— Дядя! — капризно, на правах общей баловницы, потянула она его за локоть. — Что это за старая кляча сидела рядом с тетей Альбиной?

Круглое апоплексическое лицо арматора многочисленных судов выразило неподдельный испуг.

— Да ты с ума сошла, девица! — ахнул он, делая страшные глаза. — Тише! Т-с-с! Это… Впрочем, много будешь знать — скоро состаришься… Это…

— Это — «Я Всех Вас Давишь», Дагма! — фрёкен Вера брезгливо поставила в вазочку нарцисс, золотой пыльцой которого она запачкала себе кончик вздернутого носа. — Ты сказки еще помнишь? «Я — Всех Вас Давишь…»

Серые глаза Дагмы стали лукавыми.

— А ему… можно противиться насилием? — спросила она.

Вольдемар Охлопков всплеснул короткими ручками. «Что за ребенок?» Но в тот же миг громадная костлявая рука Альвины легла, как железные грабли, на светлый, только что конфирмованный лоб девушки:

— Ни под каким видом, маленькая Саукко![13] — проговорила она. — Ни в коем случае! Никогда! Потому что это — дядя Доллар!

Правда и вымысел

Когда совещание закончилось и Маннергейм увез с собой и Лайдонера и страшного тихонького старичка, Владек Щениовский, весь еще в жару, прошел в холодную комнату, примыкавшую к той, где дядя Аря поселил его превосходительство; тут он сел на подоконник, прижался горячим лбом к холодному стеклу.

Да! Вот теперь все было решено! Только что сам главнокомандующий армией, готовящейся к походу на Петербург, выразил согласие принять его на службу!

Пока он намечался на штабную должность в корпус генерала Родзянки, которому предназначалась в ближайшие недели чрезвычайная роль… На должность начштаба туда, к Родзянке, ехал один из ближайших помощников Юденича — полковник, фамилии которого Щениовский еще не успел узнать, но которого генерал звал запросто Александром Эдуардовичем. Он должен был взять с собой и молодого человека. Значит, еще месяц, еще — два и потом… И потом — счастье: сладость мести, восторг быть победителем, под рукоплескания всего мира железной метлой выметать оттуда, из Петербурга, всю эту красную чуму… О!

Ему чудовищно повезло, Владеку! Архип Иванович пожелал, кроме официальных протоколов, иметь еще и собственный… Какое счастье, что когда-то, еще в реальном, он от нечего делать увлекся стенографией!..

Маннергейм поморщился, но не возразил ничего… А теперь он все видел и все слышал…

Да, да! Это была история! Самая настоящая «История» с большой буквы — такая же, как в Тильзите, как в Сан-Стефано, как…

Бедная страна, несчастная Россия!.. Мелкая шушера эта, все эти новоиспеченные «республики», чёрт их задави совсем, Финляндии да Эстонии, салака и марципаны! — все они за каждое движение требуют, требуют, требуют, как Шейлоки, по фунту русского мяса…

Так было больно, так страшно, когда Юденич, изменившись в лице, заверил Маннергейма о своем намерении «безоговорочно признать полную независимость и суверенные права Финляндии…» Независимость чего? Наших дачных пригородов! Суверенные права — на что? На возможность висеть над Белоостровом, над Сестрорецком? Обидно и страшно! Да, но что поделаешь, если мы так чудовищно ослабли, что только на финской «вейке» можем въехать в свой Петербург?

Был и второй вопрос, еще более обидный для русского человека, для русской души… Кто будет командовать армией, идущей на Петроград?

— Вы, господин барон, твердо возымели намерение возглавить союзные войска при их марше на несчастную нашу столицу? — спросил Юденич. — Требование… весьма тяжелое для русского национального сознания!

— О, йа! — охотно согласился Маннергейм. — Но… у меня есть некоторый опыт.

— Я тоже имею известный военный опыт, ваше высокопревосходительство! — багровея затылком, Юденич налег на стол. — И, помимо этого, я могу заверить вас, что ни я, ни верховный правитель, ни кто-либо другой из русского генералитета никогда не согласится уступить эту честь иноплеменнику…

— Очень жаль! — холодно ответил хозяин белой Финляндии, выпрямляясь еще выше над столом. — Если пренебрегать иноплеменниками, не следует взывать к иноплеменной помощи…

Юденич беспомощно развел было руками, озираясь на своего начштаба… Но как раз в этот момент в дальнем углу стола тихонько кашлянул седой старый человек, похожий не то на кабинетного ученого, не то на пресвитерианского пастора, которого Щениовский почти не успел заметить за обедом. Кашлянул и негромко постучал сухим пальцем по столу перед собой. И сейчас же все обернулись к нему.

— Национальное сознание?!. — проговорил он по-английски и помолчал. — Честь и амбиция старых государств и рождающихся малых организмов!.. Да, что же, отчего ж?.. А имеется, на чем утвердить это самосознание и эту честь?

Снова замолчав, он поднял розовое старческое лицо и с нескрываемым пренебрежением, точно в микроскоп, поглядел на сидевших перед ним.

— Честь — хорошо; сознание — еще того лучше! Но… — старые пальцы его машинально вынули из жилетного кармана какой-то желтый жетон… или нет — золотой! Монету… Он бросил монетку на зеленое сукно и попытался придать ей вращательное движение. — Но… Я думаю, не нужно увлекаться красивыми словами… Мне кажется — мы должны понимать: перед нами задача организации… Организация эта должна быть осуществлена быстро и точно; иначе… Иначе — она может лишиться кредита… В моей стране думают, что идейные споры хорошо вести тогда, когда над головой есть крыша, когда в стены не бьются потоки воды или раскаленной лавы… В моей стране — трезвые люди. Они живут далеко, но их деловые интересы простираются еще дальше. Вам следует немедленно, — он снова, как за столом, взглянул на часы, — да, именно немедленно… договориться. Мы не хотим вмешиваться во внутренние дела русских, господин барон… Как и во внутренние дела Финляндии или Эстонии, господин генерал… Но… у меня — очень стесненное время… И я был бы рад, если бы моя поездка сюда, на край света, не оказалась напрасной… А теперь… Я человек штатский… Господин Юденич! Я попросил бы вас ознакомить меня по карте с вашими предполагаемыми действиями… Мистер Моррис в Стокгольме остался доволен вашим докладом в сентябре.

Холодное лицо Маннергейма не выразило ничего. Протянув Яну Лайдонеру портсигар, он просто отвернулся в сторону. Юденич признательно прижал руку к ожирелой груди. Владек Щениовский задохнулся…

«Что, съели, съели, голубчики? — и сейчас шептал он. — Это — не ваши загребущие лапы… Это — великая цивилизация говорит! Разве можно так цинично, так холодно ругаться над огромной страной, над народом, пусть, виновным, но попавшим в страшную беду? Нет, не дадут вам задавить Россию!.. Мы сами, мы одни отсечем зараженные члены! Мы сами вернем все! А тогда… Тогда посмотрим, чем станут пахнуть ваши шейлоковские векселя! Тогда мы потребуем у вас обратно эти кровавые расписки…»

Он резко обернулся, услышав легкие шаги… Хильда, старшая дочка Михайлова, вошла, почти вбежала в комнату…

— Владек! Владек, милый… Да, да, мама мне уже все сказала… Ты пойдешь? Ты отомстишь этим варварам? За все, за все… Но особенно за них, за царственную семью… За их кровь! О! — В сумерках он почти не видел ее лица, маленького красивого личика, с резкими, странным образом — почти мальчишескими чертами, с твердым подбородком, с чрезмерно точным разрезом тонких недобрых губ.

— Хильда! — он поднес к губам ее твердую руку. — Хильда, я знаю… Сейчас не время, но…

— Когда ты будешь сражаться там, в России, милый, помни, что ты защищаешь и наш дом… И — меня, правда? Ведь если вы не сумеете победить…

Владек задохнулся.

— Так нельзя говорить! — вдруг поднимая голову, сказал он. — Мы не можем не победить! Разве ты не читала сегодня статьи в «Русском голосе»? Там сказано удивительно, сказано по-настоящему, от самой глубины сердца. Я помню наизусть:

«Белая мечта — это мечта великого прошлого. Это мечта, которую лелеет каждый, кто имеет право на имя господина во всем мире. Рабам не постигнуть ее. Она непобедима, потому что мы — не одиноки. В Англии, в Америке — всюду, откладывая заботы о хлебе насущном, встают люди дела; встают во имя одной идеи: укрощения бунтующей черни, торжества высшей справедливости, великой белой правды… Так пойдем же на смерть за нее!»

Ну, что ж, Хильда. Вот я и готов итти… За моим генералом. За русским дворянином! До конца!

* * *

Примерно в это же время два человека, только что перед этим разговаривавшие в «Трех алмазах», вышли на улицу.

Солнце было еще высоко, но уже похолодало и начало слегка мести. Двое попрощались на углу Фабрикасгатан. Аркадий Гурманов остался стоять; Джон Макферсон сел в подошедший трамвай. Минуту спустя Борис Краснощеков вывернулся из какой-то подворотни.

— Аркаша! — выпучивая еще сильнее, чем обычно, глаза, счастливо заговорил он. — Все сделал! Несколько раз общим планом; дважды совсем близко… Я уверен, можно будет различить лица…

— Наплевать! — равнодушно проговорил Гурманов.

— Как — наплевать? Да, ты… А Юденич-то? Избранник народа? «Белая мечта воплощается в жизнь»! Сам же писал!

— А, не дури ты мне голову, Борис! — отмахнулся от приятеля Гурманов. — «Белая мечта, белая мечта!» Плевать я хотел на всякие мечты… белые, бурые, серо-бело-козельчатые! Дарю тебе все твои снимки… Ну, конечно: продашь их в тот же «Голос»; желаю успеха! Пиши за меня! «Белая мечта моего истинно русского сердца!» А что ты скажешь, Борис, если вместо звания «палладина белой мечты» я предложу тебе должностишку… Небольшую… Младшего клерка… Или разъездного агента, коммивояжера в тресте мистера Ванса Маккормика (ну да, тот самый!). В каком тресте? В тресте по перегонке белой мечты на зеленые бумажки… В тресте с ограниченной ответственностью! В компании по разделке медвежьих туш! По выжиманию всех соков из мужика-богоносца! Как? А так, как выжимают их из поклонников Шивы и Брамы… Как из зулусов выжимают… Точно так же!

— Позволь, Аркадий… Я не понимаю… Я тебе — про белую армию…

— Белая армия, мой друг, это жандармерия нашего треста… Юденич? Жандармский унтер! Где стоит сейф, хочешь знать? В Париже, в Лондоне, в Нью-Йорке — какое нам дело? Но если у тебя есть еще хоть тысяча марок — покупай все. Покупай дома на Васильевском и на Охте! Покупай дачи в Вырице, рудники на Урале, марганец в Чиатурах, уголь в Штеровке… Все, все! По-ку-пай!

— Но… чего ради, Гурманов?

— Ах, чего ради? Чего ради? А ради того, чтобы она попала вот сюда! — с восторженной яростью хлопнул он себя по заднему карману.

— Она? Кто она? — развел руки Краснощекое.

— Рассея-матушка! — рыкнул Гурманов уже в дверцу подошедшего вагона. — Кормилица наша! Родина-мать, чёрт бы ее драл совсем! Б-б-белая м-м-мечта! Хотел бы я поглядеть, что делают сейчас они там, в Петрограде!

Загрузка...