Пока длился этот разговор, на улице многое переменилось. Подул легкий ветер. Тучу угнало на запад. Стало совсем светло. На небе, в белой ночи, стояла теперь на юге ясная, бледножелтая неполная луна. Сзади, за спинами Васи и учителя, с каждой минутой разгораясь ярче, сияла северная майская заря. Слева, освещенные ею, радужно, как мыльные пузыри, поблескивали оконные стекла в избах, а справа… А справа, взглянув туда через плечо, Вася увидел вдруг нечто столь неожиданное, что в первый миг ему пришло в голову: да не сон ли это?
Справа от него, совсем близко, лежал глубокий овраг. С его дна поднимался после дождя легкий утренний туман. За оврагом горбился обширный продолговатый холм, а на нем точь-в-точь такой, какие случается видеть на картинках в книжках с приключениями, возвышался серой громадой самый настоящий средневековый замок. Его стены были лишены зубцов. Кое-где по уступам росли пышные кусты бузины. Несколько коренастых, суровых башен поднималось высоко над ними по углам. Квадратные и округлые грубо просеченные окна их чернели пустыми глазницами.
По склонам холма дымилась роса. Подножие замка тесно обступила самая обычная серая, с соломенными крышами русская деревня. На север, далеко внизу, простиралась плоская зеленая равнина, лесистая и болотистая; она тянулась вдаль на много километров, а там, за нею, спокойно, точно бесконечная полоса розоватой стали, блестело, отражая сиянье зари, что-то огромное, неоглядное, величественное. Море!
В какой-нибудь полусотне верст от Питера, среди нищих деревень, между дачных поселков и молочных ферм старое боевое гнездо, разоренное и разрушенное, но все же еще грозное, висело над побережьем, над древним путем «из варяг в греки», как висело оно здесь семь-восемь столетий назад.
Красноармеец Федченко изумился.
— Что это такое?
Маленький старичок, шедший рядом с ним, зябко кутался в порыжелое пальтецо.
— Копорский замок, молодой человек… Копорская крепость. Древняя твердыня. Предмет вожделений немецких рыцарей. Князь Александр Невский знал ее уже как старую крепость. Сотни лет наши предки, молодой человек, берегли здесь землю русскую…
Он не договорил.
Отчаянный конский галоп прервал его. Вася встрепенулся и вытянул шею.
По правой дороге — она тянулась поперек раскинувшейся за оврагами высокой равнины — опрометью, видимо, из последних сил, карьером скакал конный. Он мелькнул между рябин и берез на той стороне, скрылся в овраге, появился на этом берегу снова, жестоко пришпорив коня, кинулся вскачь по деревне.
«Тревога! — мелькнуло в Васиной голове. — Скачет к Абраменке. Оттуда, от охранения… Идут белые!..»
Не задерживаясь ни на секунду, Вася бегом пустился к учительскому дому.
Два часа прошли недаром. Бойцы хоть немного вздремнули, освежились. Дневальный Гусакевич готовился смениться. Стоя посреди садика, он уже держал на вытянутых руках ведро воды. Петр Шарок, кряхтя от холода и удовольствия, подставлял под ледяную струю бритую голову. Пулемет, собранный, в полном порядке, стоял возле крыльца; ящики с лентами лежали рядом, а на ступеньках, закутавшись в мягкий шерстяной платок, сидела девушка, Мария Урболайнен. Большие глаза ее устало, но весело взглянули на Васю.
— Сё порядке, товарищ командир! — слабо улыбнулась она. Но разговаривать было некогда…
Никем еще, пожалуй, не написана такая книга, которая рассказала бы молодому человеку, оказавшемуся в боевой обстановке неожиданно для себя «старшим», «командиром», руководителем и поводырем, что и как надлежит ему делать, чтобы оказаться достойным выпавшей на его долю роли.
Между тем сделать это, стать настоящим — пусть маленьким — начальником не в своих глазах, а в глазах подчиненных далеко не так просто, как кажется. Это тем трудней, что в тех «особых» обстоятельствах, которые образуются на фронте в переломные моменты, значение командира, его вес и влияние на все события от крупных до малых возрастают в глазах неопытного воина пугающим его образом. Впрочем, встречаются люди, в душах которых живут порою даже им самим до поры до времени незаметные черты, позволяющие им в должный момент не растеряться, не смутиться, не разнюниться, а, насупив брови (или, наоборот, светло улыбаясь), продолжая оставаться самим собой, внезапно вырасти на полголовы сразу.
Очевидно, в скромном юноше, почти мальчике, Васе Федченко таились именно такие черты характера.
Уже сутки назад всех людей взвода как-то понемногу охватило усиливающееся с каждым часом чувство доверия к этому спокойному, складному, толковому и неунывающему пареньку — к «питерянину», к Васе. То давнее приязненное уважение, какое питали к нему однополчане — Гусакевич, Шарок, Федор Бароничев, — выросло, расширилось, заразило и остальных. Они смотрели ему в лицо и сами начинали улыбаться, видя, что улыбается он… Он вынимал из кармана озабоченным жестом свою «карту», и они, толпясь, теснились к нему: «Ну, этот — голова! Этот — понимает!»
Завоевать доверие бойцов не всегда удается с первого раза даже старому и опытному командиру. Насколько же труднее сделать это молодому парнишке, первую неделю глотающему пороховой дым. Зато когда это случается, то случается уже по-настоящему и навсегда!
Вася Федченко вряд ли в те дни сумел толково объяснить, из чего выросло и благодаря чему окрепло это общее доверие к нему. Но он чувствовал ясно: его задача стала легче, как только оно родилось.
Оно сжимало его, как пружина. Оно прогоняло неодолимый сон, вливая в него новые силы, боролось с многочасовой усталостью. То, что в другое время долго было бы непонятным, смутным, теперь под влиянием этого нового и гордого чувства он понимал сразу, вдруг, с необычайной ясностью. Он отлично знал: кроме своей личной чести, он нес теперь в руках (и был обязан донести, не роняя, до цели) нечто гораздо более ценное, важное. Для самого себя он был вчерашний комсомолец, может быть, самый молодой из членов партии. Но для них, для этих людей, он — «коммунар». Значит, он обязан быть тверже их. Значит, он должен видеть яснее и дальше их. Следовательно, он не имеет права потерять этот свой внутренний компас. Он это чувствовал.
Тем сильнее несколько минут острого беспокойства истерзали Васю: ведь этого волнения, этих колебаний нельзя было показать. А вместе с тем, как теперь быть, что делать? Комбат сказал — ждать либо вестового, либо стрельбы. Ну, да. А этот конник? Что это? Тревога или нет?
Утро медленно разгоралось. Листы яблонь стали мокрыми, глянцевитыми от росы. Откуда-то потянуло горьковатым печным духом. С визгом пронеслись стрижи…
Красноармейцы, выходя один за другим из сарая, ежились и позевывали. Девушка, Маруся Урболайнен, попрежнему искоса поглядывала на них, улыбаясь, и на кудряшках у ее висков, развивая их, тоже оседала роса. Ох, ну скоро ли?!
Зато когда несколько минут спустя вдруг наотмашь распахнулась задняя калитка в глубине учительского садика, когда встревоженный, задохнувшийся вестовой на бегу выкрикнул приказ командира: «В крепость!», когда разбуженные бойцы, застегиваясь на ходу, торопливо построились у ворот в проулке и несколько деревенских женщин, невесть откуда взявшись, тотчас заголосили над ними, точно провожая своих родных детей, вот тогда Васе показалось, что с его плеч упал большой и неловкий груз.
Он оглянулся кругом. Видел ли он когда-нибудь такое светлое, такое необыкновенное утро? Розовые башни замка впереди бросали от себя длинные синие тени. Небо было чисто, как промытое.
Старик-учитель, теперь уже в неуклюжих валенках, вышел на крыльцо.
— Ну… пошли? — с приветливой строгостью выговорил он, и вдруг губы его задрожали. — Ну, что ж… в добрый час, в добрый час, ребятки!.. И я бы за вами, да уж только… — Он махнул рукой.
— Голубчики вы наши! Родименькие!.. Да что же теперь с нами-то будет! — кричали бабы.
И Вася почувствовал, как мускулы его наливаются новой веселой силой. Вдруг, сразу, с небывалой простотой и твердостью, он понял все. И то, как люди находят в себе решимость итти на смерть за большое дело. И то, что, если нужно будет, он сможет сделать это с радостью хоть сейчас. Хоть в эту самую минуту…
…В Копорскую крепость с юго-востока через глубокий ров-овраг ведет узенький, на одну телегу, мост на высоких арках. Старый шаткий мост со скрипучим деревянным настилом.
Копорские ребята, подпаски, выгоняли из хлевов скотину. Они видели из оврага маленький Васин отряд.
Громко стуча по этому мосту тяжелыми сапогами, в крепостные ворота прошло человек пятнадцать или двадцать в шинелях. Кроме них, в передних рядах шел высокий рыжий человек в заячьей шапке, с охотничьей двустволкой за спиной, с винтовкой на плече. Сзади везли пулемет, несли несколько ящиков с чем-то тяжелым, а последней, отстав на пять-шесть шагов, шла какая-то молоденькая женщина в платке, но тоже с винтовкой.
Вражеские отряды, пытавшиеся в мае 1919 года захватить в клещи дрогнувшие под их внезапным натиском красные части, состояли из трех групп.
С юго-запада, от Чудского озера, от Наровы, от того самого Кукина берега, где когда-то влачил жалкое существование писарь Родион Панков, двигались белые полковники Пален и Ветренко. Охватывая наш левый фланг, они заходили во все более глубокий тыл Нарвскому району. Это их передовые отряды заняли семнадцатого числа деревню Керстово. Это от них едва ушел по лесам трое суток назад сборный взвод пулеметчика Федченки…
Не слишком усердно преследуя отступивших к востоку, белые начали постепенно распространяться по лесистой полосе к западу и к северу от Керстова.
В то же время, помогая белогвардейцам, возле курортного городишки Гунгербурга, что лежит на берегу Нарвского залива, зашевелились белоэстонцы. Они со своей стороны стали нажимать на наш фронт.
А немного восточнее, в Лужской губе, внезапно появились морские суда. Подойдя к берегу, они высадили на него десант. Люди, входившие в него, были навербованы из матерых палачей финского народа, маннергеймовских карателей. Обучили и экипировали их в белой Финляндии. Они важно именовали себя «ингерманландцами». Такое имя было для них удобной и выгодной маской: древняя русская земля, овладеть которой они намеревались для начала, и впрямь называлась одно время Ингерманландией. На деле же их отряды представляли собою просто разноплеменный сброд.
Сбив части красной береговой обороны, эти «ингерманландцы» двинулись в глубь страны. Держаться на берегу им было невозможно, пока в руках красных находился возвышенный край Копорского плато — побережье древней, доисторической Балтики. «Ингерманландцы» уверяли, будто их вечной священной задачей является освобождение «милой Ингрии», два века стонущей под пятой «русских варваров». Западные газеты подняли крик об исконных границах «великой Эстонии», проходящих где-то там, далеко к востоку. Неизвестно в точности, где они лежат. Тем лучше: белоэстонская армия сама пойдет и найдет их там, где это ей вздумается сделать!
Пален и Ветренко убеждали своих солдат помочь им восстановить «святую Русь-матушку, единую и неделимую», выгнать и вытряхнуть за ее пределы всю эту «чухонскую шантрапу», всяких «обнаглевших инородцев».
Таким образом, их задачи были прямо противоположными. Но это ничуть не помешало им дружно объединиться, ибо главным их стремлением было: соединившись, зажать в свои тиски всем им одинаково ненавистных, всеми ими равно проклинаемых, для всех в равной степени страшных большевиков. Лучше милая буржуазная жизнь под любым иноплеменным владычеством — русским, эстонским, немецким, финским, не все ли равно! — чем такая страшная «красная» самостоятельность, как там, за роковым рубежом, в «Совдепии»!
Поначалу казалось — такому объединению ничто не может воспрепятствовать. Эстонская и финская разведки любезно делились всеми своими сведениями с белогвардейским штабом русских. За советской границей на русских землях десятки лет жили эстонцы, латыши, финны-мельники, хуторяне-кулаки; они держали в курсе всех тамошних дел и Гельсингфорс и Ревель.
Русские белые не оставались в долгу; у них для этого были свои возможности. Среди тысяч и тысяч «военспецов», бывших офицеров, ставших теперь на советскую службу и несших ее, быть может, без особого восторга, но во всяком случае честно, среди них жило, действовало, притворялось и старалось, где можно и как можно, повредить немалое число недавних капитанов, полковников, ротмистров, корнетов, случайно не успевших перебраться на территории, занятые белыми, или оставшихся в Красной Армии умышленно — с особыми заданиями. Одно слово «большевик» доводило их до исступления. В самых радужных грезах своих они видели одно — гибель «Совдепии». Они клялись сделать все от них зависящее, чтобы гибель эта не заставила себя долго ждать.
А сделать они могли немало. Они командовали некоторыми частями Красной Армии. Кое-кто из них сидел на секретнейшей работе в ее штабах. Кое-кому из них довелось принимать участие в составлении плана ее наступлений и отступлений. Они были людьми с военным образованием, привычными и опытными вояками, прошедшими долгую школу русско-германской войны, и по внешности их было невозможно отличить от людей честных. Лучших шпионов и диверсантов немыслимо было пожелать.
И вот, вступив в теснейший контакт, обмениваясь всеми добытыми порознь сведениями, завязав сношения и связи с различной меньшевистской и эсеровской нечистью в советском тылу, все эти, совершенно разные на первый взгляд породы врагов составили общий план борьбы с советскими войсками под Петроградом. По первому впечатлению можно было подумать, что план этот — только их дело и порождение. В действительности он был «спущен» к ним «сверху» из Лондона и Парижа. В главных чертах своих он был согласован с государственным департаментом Вашингтона. Он являлся составной частью другого, несравненно более обширного и гнусного плана, плана превращения и России, и Эстонии, и Финляндии, и всей «Восточной Европы» в англо-американскую колонию. Но они сами верили пока в то, что это их и только их план. По этому плану, между прочим, выходило так, что, стремясь захватить высоты, господствующие над прибрежной болотистой равниной, отряды «ингерманландцев», шедшие на помощь и навстречу «истинно русским» Палену и Ветренке, должны были рано или поздно приблизиться к Копорью и к его древней, молчаливой, полуразрушенной крепости.
Где-то впереди на их пути, среди лесов и болот древней Ингрии, этот старый замок стоял подобно одряхлевшему воину, мирно доживающему свой век в забвении и в глуши. Никто о нем не помнил. Никто о нем не думал. Да если бы кому-либо и стало случайно известно о его существовании, кто вздумал бы теперь, в 1919 году, принимать в расчет жалкую груду камней, сложенную чуть ли не во времена Батыя? Кто захотел бы опираться на него? Конечно, никто. Никто, кроме комбата Абраменки.
…Было еще рано. Маленькие ручные часики под решеточкой на запястье у Гусакевича показывали 5 часов 15 минут…
Много дней, целые месяцы спустя после этого дня стоило Васе закрыть глаза, как перед ним во мраке обрисовывался светложелтым пятном неправильный продолговатый пятиугольник. По ночам он наплывал на него из темноты. Иногда даже на свету — то на фоне неба, то на какой-нибудь стене — он начинал мерцать у Васи в глазах — косое, вытянутое в длину очертание того пролома в копорской крепостной стене, через который он пристально, до боли вглядывался в даль во все долгие, бесконечные минуты перед боем.
Пролом этот был пробит довольно высоко, в верхней трети стены. Заглядывать в него можно было, либо встав ногами на выступ одной из плит, либо же вжавшись в развилину росшего возле самой стены дерева.
За проломом, прямо внизу, зеленел очень глубокий овраг. Ручьи вырыли его здесь в незапамятные времена, а люди семьсот лет назад углубили, превратили в оборонительный ров. По той его стороне между ольховыми деревьями пробирались теперь другие люди: вон ближе других — лесник наш давешний… Вон — Короткий, вон — тот, Гаврила, из Ямбурга… Стрелки, переданные Федченкой по приказанию комбата командиру роты Каптереву, рассыпавшись, устраивались там.
Дальше за ними расстилалось широкое плоское поле. Серая дорога тянулась по нему наискось. Она то вилась по холмам, то исчезала в лощинках между ними. Там и здесь ее закрывала невысокая, по колено, озимь; узкие крестьянские полосы — одни прямо, другие косо — шли по всему полю.
Тихое небо поздней весны, чистое, без единого облачка, накрывало эту мирную даль, ложась краем на лес. Вокруг стояла тишина. Но эта-то тишина и была враждебной, подозрительной, опасной… Как раз оттуда, из этого леса, каждую минуту мог показаться враг. И Вася, до боли, отчаянно морща лоб, вглядывался в эту мирную даль. Нет. Все было пусто. Пусто — пока!
Левее Васи в полуразрушенной стене, в небольшом углублении, выдолбленном за сотни лет ветрами, стоял «максим», замаскированный, прикрытый спереди и сверху большими ветками бузины.
Косясь в ту сторону, Вася видел лежащего на животе около пулеметного станка Стасика Гусакевича, наводчика. Стась то и дело оборачивал в Васину сторону живое свое сероглазое лицо, ухмылялся, подмигивал. Стась был остряк, балагур; он одновременно хотел и подкрепить, ободрить Васю и, наоборот, получить от него ответное одобрение. Фуражка его была перевернута задом наперед, чтобы не мешал козырек. Из-под околыша выбивались светлые ухарские кудри.
Петр Шарок, вечный помощник наводчика, то присаживался на корточки, то опускался на одно колено поближе к Васе, за бузиновым кустом. Он хлопотал над коробкой с патронной лентой. Много таких суставчатых лент пропустили за время войны его цепкие мужицкие руки. Вася видел то полы его шинели, то серую мерлушку маленькой папахи… Третьего, Бароничева, пришлось поставить на подноску патронов из учительского тайника: запас лент хранился там в куче щебня, в глубоком подвале той башни, что стояла правее ворот.
Каждую минуту Бароничев продирался оттуда сквозь крапиву и сныть с новым зеленым ящиком в руках. Недалеко от «максима» на земле стояло ведро с водой, большой подойник с носиком. Девушке, Марусе, поручили ведать этим делом: вода, конечно, понадобится, ствол наверняка должен перегреться. Правда, Вася несколько раз сердито сказал ей, чтобы она уходила прочь… Опасно… Но тут девушка вдруг огрызнулась, проявила некоторую недисциплинированность.
— Нэт, нэ уйду, начальник! — не очень почтительно сказала она, блеснув зубами. — Нэ надо так сказать: уйди! Наш папа там… Мария — здесь… Нэ уйду!..
И Вася примирился.
В пять пятнадцать девушка вернулась с крайней северной башни, с той, что стоит на узком мысу холма и делает всю крепость похожей на старый корабль с высоко поднятой рубкой.
— Уходят, уходят наши… Много. Телеги есть много. Туда… За переезд…
Отсюда, снизу, отступления не было видно. Но ветер время от времени доносил нестройный гул: тарахтенье колес, понуканье, крики… Сколько их там? Когда они уйдут? Успеют ли?
Васино сердце билось. Самого Васю била мелкая злая дрожь. И внутри него, и вокруг, снаружи, что-то накапливалось, росло, напрягалось. Что-то близилось и собиралось над ними: вот-вот лопнет. И — ничего не поделаешь: людей мало, надо быть сразу за командира и за дальномерщика-наблюдателя. Надо следить, следить, внимательно следить. Надо вглядываться до боли в глазах, до ломоты во лбу в эту деревенскую даль, такую мирную и такую враждебную. Нужно не пропустить, когда они появятся — там, возле далекого сизого леса… Надо поймать момент…
Но это ему, конечно, не удалось; не удалось потому, что и не могло удаться: расстояние было слишком велико. Только в тот миг, когда ближний красноармеец там, за оврагом, резко обернувшись, закричал в крепость что-то неслышное, когда вдруг, сразу, прерывисто, горохом по кустам побежала торопливая, сбивчивая дробь винтовочной стрельбы, когда высоко в воздухе над старой крепостной стеной точно свистнул маленький, но хлесткий кнутик и первая вражеская пуля, чмокнув, подняла над камнями легкий вихорек пыли, — только через мгновение после этого Вася увидел их там, вдали. Маленькая черная кучка высыпала из леса на дорогу. Почти тотчас же она растеклась горсточкой муравьев во все стороны.
Крошечные далекие фигурки, еще чуть видимые, но уже ненавистные и опасные, бросились врассыпную по ржи…
Тот, кто бывал на фронте, знает, как трудно, почти невозможно для участника боя в подробностях и деталях вспомнить все, что он видел и делал в этом бою…
Это — как лавина, как обвал снега в горах… Бои, наступления готовятся обычно долго, невыносимо долго порою. И пока протекает такая подготовка, время, для всех ожидающих начала, то растягивается, то сплющивается. Каждая малая минута превращается в вечность, а все они вместе мчатся мимо, словно бешеный поток. Щеки людей горят, дыханье спирается. Сердца, кажется, готовы разорваться от напряжения. Ну!.. Ну, скоро ли! Скоро ли наш черед? Когда же мы?
И вдруг — точно все взорвалось вокруг…
И тогда уже — как раз наоборот. Каждое отдельное мгновение мелькает теперь мимо, точно искра в ночи, уносимая бешеным ветром. Зато все они, взятые вместе, вся их неистовая совокупность, растягиваются на долгий, на бесконечный срок…
Военный историк, изучая свои аккуратные схемы, сличая и сопоставляя десятки свидетельских показаний, сможет впоследствии нарисовать точную картину самой яростной схватки, обнаружить и в ней действие строгих законов, отличить причины временные и случайные от тех, что действуют постоянно.
Но не рассчитывайте на рассказ человека, только что вышедшего из боя. А что он видел в этом бою, да еще в современном, пулеметном, где на пространстве одной минуты умещается несколько сотен смертей? Ничего он не видел. Или, быть может, — все! Теперь у него в памяти остались только несвязные обрывки, клочки… А как тогда все было ярко, страшно, весело и гордо! Казалось — каждая секунда выжжет в мозгу свой неизгладимый, вечный след, точно каленое железо… И вдруг — ничего не осталось… Как же так?
Минуту тому назад все было еще совсем тихо. Потом Вася скомандовал:
— Огонь! — и сам не узнал своего голоса.
В тот же миг сухой, безнадежно-мертвый звук пулемета отгородил их от всего мира, точно удручающе ровный и частый железный забор.
И вот теперь, как разрозненные картинки, перед ним встают совершенно разные вещи.
Вот гребень оврага напротив. Он весь ощетинился невидимой острой бахромой винтовочных выстрелов…
Вот дрожащий, дымящийся, пришедший в исступление пулемет. Стась Гусакевич вцепился в ручки затыльника. Локти его крепко стоят на подложенной дернине, губа закушена. Большими пальцами обеих рук он с силой вдавливает в тело затвора пуговку, гашетку, и холодное железо постепенно теплеет у него под пальцами. Петр Шарок стоит рядом на коленях. Он бормочет что-то невнятное. Он побледнел, но руки его точно, бережно и быстро, без всяких задержек, легкими толчками подправляют бегущую в приемник ленту.
Очередь! Так-та-та-тах-та-та-та… Пошла!
Далеко впереди, на полевой дороге, среди ржи, Вася видит легкие дымки рикошетов. Они быстрым веером рассыпаются по холму, ударяют прямо в цепь противника… Что? Уже?
Да, Шарок тронул плечо Стасика. Значит, сотая пуля ушла. Залегли, подлые? Нет, нет, опять встают. Эй, огонь! Трах-та-та-тах-трах-та-та. Очередь! Очередь! Очередь!
Пулемет в Копорской крепости оказался совершенной неожиданностью для наступавших «ингерманландцев». Идя от Ивановского, они думали с хода ворваться в деревню. Они вышли на открытое пространство плато довольно большой массой. Минуту спустя они снова отхлынули в лес.
Почти тотчас же по дороге из лесу карьером подоспели двуколки с двумя пулеметами. Ага! Пулеметы и с их стороны. Дело! Солдаты в странной разномастной, но чаще всего американской форме, обутые одни в канадские тяжелые ботинки, другие в самодельные финские поршеньки-раяшки, бросились устанавливать их в ямах, давно нарытых у леса печниками в поисках глины.
Под прикрытием их огня в наступление пошли еще три цепи.
Вася видел все это не очень ясно. Зато он видел другое.
Маруся Урболайнен торопливо налила из ведра воды в кожух «максима» и отошла в сторону за стену. Вася опять закричал:
— Огонь, Стась! — И переменил прицел.
Винтовки из оврага били часто, торопливо, перебивая друг друга. Били пачками. «Максим» снова заработал. И вдруг он смолк. Что? Что? Стась!
Стась Гусакевич резко отпрянул назад. Он схватился за руку, упал на бок и, подминая под себя высокую траву, покатился вниз в крапивные заросли…
— Ой! Ой! Ой, как же?.. — тоненько, испуганно ахнула, бросаясь к нему, девушка. — Ой, что это?
Вася не мог, не имел времени вглядываться в то, что там произошло. Или, может быть, он видел все это, но не успел понять. Он кинулся к «максиму», перескочил через коробки патронов, упал ничком…
И вот он уже лежит на острых мелких камнях, упираясь локтями в дерн. Перед ним дрожит косой зеленый щиток. В ладонях отдается неистовое биение металлической рукоятки. Ушам больно от непрерывного грохота выстрелов, от металлического судорожного стука бешено мотающейся справа ручки. Сколько времени это продолжается? Полчаса? Два часа? Три? А может быть, пять минут?
Далеко-далеко за щитком по зелени озимого поля бегут люди. Сколько их? Много! Цепь!
Затыльник с легким усилием пошел книзу.
— Петя, ленту!
Лента щелкнула, пошла. Огонь! Огонь!
Кожух сразу же нагревается. Воздух над ним, как в жаркий день над песчаной лужайкой, начинает водянисто дрожать. Цель — эти люди там — расплывается, тускнеет… Из пароотводной трубки валит пахнущий маслом пар. Сквозь затвор прорываются в лицо кислые горячие газы. Ага! Ага! Сбил! Ложатся. Побежали назад, за холм. Передышка!
— Воду! — яростно командует Вася.
— Эй, ведро! — оборачивается Шарок. — Да куды ты, дура, лезешь? — вырывает он подойник у девушки, толкает ее назад. — Убьют!
Он становится у пулемета на колени. Он выпрямляется, цедит бережно, боясь перелить. Убьют? Ничего! Не впервой! Так он цедил эту воду в четырнадцатом году в Восточной Пруссии, в пятнадцатом у Черновиц, в шестнадцатом в Румынии…
И вот опять нечеловеческий размеренный грохот.
Сколько времени прошло? Долго ли продолжался этот совсем особенный бой? Ни Вася, ни его «номера» ничего не знали об этом.
Они определяли время не по часам (единственные часики Гусакевича были вдребезги разбиты пулей). Они на глаз прикидывали его — по числу пропущенных патронных лент, по ведрам воды, которую теперь носил, отмахнув свободную руку, выпучив глаза, черномазый, быстрый на поворотах Бароничев (девушка ни на шаг не отходила от раненого). Время уходило, расплываясь, вместе с легкими клубами пара из пароотводной трубки.
«Хорошо, что стена! — думал лежа Вася. — А то бы нас живо по пару нашли!»
Васины руки устали от постоянного давления книзу на затыльник «максима». Ныли мускулы в предплечье. Закусив губу, весь черный от пороховых газов, он не давал цепям противника преодолеть пологий лысый холм там, на поле.
На холме стояла невысокая кривая ракита. Вася отлично пристрелялся по ней. Петр Шарок говорил ему; «Ну!», как только первые «ингерманландцы» показывались на этом возвышении, и секунду спустя Вася нажимал гашетку. Теперь на траве под ракитой — там и здесь, еще левее — темнели неподвижные пятнышки: эти уже не встанут!
Особенно много таких пятнышек виднелось ниже по холму; их было там, может быть, два или три десятка. Вася не знал, почему они там скопились, а дело было просто: в этом месте пробивался родник, размягчивший, раскиселивший почву своей ржавой водой. Ноги сразу вязли в трясине, человек задерживался, начинал биться, как муха на клейкой бумаге. Пули срезали его. Но Вася этого не знал.
Не знал он и того, что ротмистр бывшего Сумского гусарского полка барон Киорринг, наблюдавший с адъютантом с опушки, как невидимый пулемет выбивает его солдат, сделал брезгливую и досадливую гримасу. Он нервничал. Адъютант впился в него глазами.
— Ах, чёрт их дери! Эта игра… не стоит свечек, — с деланным спокойствием сказал ротмистр, лениво переступая желтыми крагами, не глядя адъютанту в глаза. — Чёрт их… Может быть, у них вся стенка той руины утыкана пулеметами?.. Мне каждый штык дорог. Карту!..
Он прищурился на поднесенную десятиверстку, точно такую же, какая была у Васи. Тот же самый лист — 26-12-41.
— Эх… Как бы это было миловидно… хватить отсюда в их тыл. Э, да плевал я на это Копорье… Только время потеряли… Придется наступать сюда! Что это? Кер… Кербу… Кербуково? Заозерье? Воронино? Пусть отходят в лес. Первому взводу с полчаса вести перестрелку…
Засевшие в крепости бойцы вдруг почувствовали, как огонь со стороны неприятеля стал слабеть.
Потом он прекратился.
Это, однако, не обрадовало их: похоже было, что противник передумал, решил окружить крепость, ворваться в нее с тыла. А тогда — конец! Тогда — все кончено; надо бы отходить, пока не поздно. Но ведь сигнала-то не было?
Да, обещанной Абраменкой ракеты никто не видел. Конечно, очень вероятно, что ее просто не успели в суматохе пустить. Или забыли. Или еще что-нибудь случилось. А может быть, она и была, да ее просто проморгали, проворонили? Да, но так ли это?
Пока работал пулемет, пока вражеские цепи мельтешили там, за оврагом, пока дело сводилось к одному: эх, только бы не заело, только бы стрелять, стрелять, стрелять, — тогда все было просто, ясно. Сейчас все сразу как-то ослабло… Ох, какая усталость чёртова… Нет, надо тотчас же решать. Дожидаться нечего. Надо отходить!
Петр Шарок, прильнув к пролому, помахал в овраг пустой лентой. Человек восемь стрелков появились в крепости минут через пять. Двое были убиты, четверо ранены и ушли вниз по ручью.
— Н-ну, начальник? — спросил, как только пришел, лесник Урболайнен. — Ну! Самосильно постарались, брат. Что дальше делать будем?..
Вася взглянул на оставшиеся ленты. Их было три, те, которые сняли с раненого Гусакевича. Три. Это немного. Оставаться совсем без патронов, конечно, нельзя: мало ли что еще случится. Надо отходить. Да, но куда? Кто теперь там, в самом Копорье?
Кто-то тихонько тронул его за локоть. Девушка!
— Пойду на деревня?.. — вопросительно сказала она, смотря ему в лицо. — Буду поглядеть, как там есть дорога… Надо влезать на стенку. Буду помахать немного…
Дорога оказалась свободной. На деревенской улице никого не было. Кое-где кудахтали оставленные хозяевами растерянные куры. Несколько собак, уже по-волчьи поджав хвосты, с каждой минутой дичая, принюхивались к удивительным новостям, которые до них доносил ветер; одна, рыженькая, коротконогая, успела перебежать через овраг. Она спешила туда, к тому холму, к болотцу, на котором лежали теперь в своих американских френчах, в финских раяшках убитые «ингермаиландцы».
Перед постоялым двором, что на правой руке от дороги, есть в Копорье нечто вроде маленькой площади.
Дойдя до нее, Вася Федченко остановил свой крошечный отряд.
Высокие старые стены безмолвно смотрели на них сзади. Красноармейцы удивились было задержке (поторопиться бы!), но потом поняли: объяснять хочет!
Стась Гусакевич, бледный, стоял, опершись здоровой рукой на плечо девушки. Глаза его болезненно блестели. Еще двое в отряде были перевязаны: у одного — голова, у другого — тоже рука.
Вася вдруг задохнулся. Все сразу нахлынуло на него — и отец, и комбат Абраменко, и желтая дверь на заводском дворе с надписью «Комитет комсомола», и сухой стук пулемета, и давешний старик-учитель.
— Товарищи! — звонко закричал он. — Долго разговаривать некогда. Мы боевое задание выполнили до конца… Надо было бы, еще держались бы…
Вася остановился. Копорский замок вдруг попал ему на глаза.
— Вот, товарищи, — еще звончей, еще жарче заторопился он. — Видите этот замок? Учитель мне сказал… Семьсот лет назад деды наши и прадеды защищали его от врага. Сколько костей их тут, в этой земле лежит? Если они, прадеды, Русь сберегли тогда, неужто мы нашей советской земли не обороним? Неправда, обороним! Пускай покуда нахрапом берет. Вернемся!
— Верно, верно, Вась! Правильно, товарищ начальник! Пущай не радуются, гады! — зашумели бойцы. — Веди к нашим! Вернемся!
Вася перевел дух. Дорога, пустая, свободная дорога, сбегая по склону Копорского плато, уходила в лес. Там, за лесом, были свои, красные, а до леса на ней никого не было. Не было потому, что взвод пулеметчика Федченки исполнил в этот день свой долг.
Историки гражданской войны потратили немало тщетных усилий, чтобы восстановить во всех деталях картину «дела у Копорского замка». Трудно себе представить, как быстро изглаживаются из памяти людей подробности даже совсем недавнего прошлого.
Историкам удалось установить очень немногое.
Пулеметчик, имя которого осталось неизвестным, засев за старинными замковыми стенами, несколько часов метким огнем задерживал наступление значительных отрядов белых. Не преодолев неожиданного сопротивления, «ингерманландцы» решили, повидимому, обойти Копорье по нагорью. Во всяком случае, наш рабочий отряд, подошедший сюда сутки спустя, нашел деревню и крепость свободными от чьих-либо войск, а поле к западу от нее покрытым трупами неприятеля. Лишь через несколько дней местечко было занято белыми, а примерно через месяц снова освобождено нашим наступлением…
Историкам хорошо известно все это. Им теперь совершенно ясны общие контуры тогдашних событий: какими планами руководствовались белые, чем намеревались красные войска воспрепятствовать осуществлению их замыслов, с чего начиналось и каким разгромом закончилось пресловутое «майское наступление генерала Родзянки».
Однако от них зато скрыто другое: дымка времени навсегда окутала детали, частности, саму горячую, живую плоть тех дней.
Откуда им узнать, как именно расположил в то утро своих товарищей Вася Федченко и что переживали эти люди, вглядываясь в поле боя?
Что вскрикнул раненый Стась? С каким удивительно хорошим доверием смотрели бойцы на своего совсем молодого командира, и как — чуть не до задыхания, почти до слез! — он, этот командир-мальчик, вдруг полюбил их? Как верил он им, молодым и пожилым русским, карелам, белорусам — горсточке сынов советской страны?
Откуда узнать ученым летописцам про звонкое верезжанье стрижей над старыми башнями замка, про то, как отсвечивали теплой бронзой волосы Маруси Урболайнен, склонившейся с ведром над пулеметом, как лилась в кожух и закипала принесенная ею вода?
Нет, им уже не видны эти «незначительные частности». Но именно их, прежде всего их видели перед собой, переживали, запоминали, казалось, на всю предстоящую жизнь, и Вася и его соратники.
Общего они еще не могли окинуть взором; общее еще ускользало от них. «Частное» же шевелилось, жило, трепетало перед их глазами… И, вероятно, самым трудным было бы для них правильно учесть, по достоинству оценить их собственную роль, их вклад в великое всенародное дело. Хотя, говоря по правде, у них не оставалось времени заниматься этим. Едва держась на ногах от усталости, они пересекли в ближайшие дни болотистые леса к востоку от Копорья и подошли после долгих и нерешительных блужданий близко к нашим частям, стягивающимся на рубеж речки Коваши.