— Что делать с ним, товарищ Евменов? Шлепнем его?
Русские совещались. Все тяжело дышали. Они бежали долго, бесконечно долго. Может быть, пять минут, может быть, полчаса. Отто, обескураженный, совершенно потерял счет времени. Ему показалось, что сердце выпрыгнет у него из груди.
Да, он тоже бежал, его гнали впереди эти русские. Они только что взяли его в плен, здесь, на немецком неприступном правом берегу. Когда они выскочили и свалили его с ног, Отто успел заметить двоих. Один из них показался совсем молодым. Именно он по пути бил Отто прикладом, как только тот пытался оглянуться.
Они все что-то шепотом говорили ему, что-то страшное и свирепое, от чего кровь переставала течь и закупоривала сердце и вплотную подступала смерть. И Отто больше не оглядывался. Он все время ждал, что сейчас его застрелят. Скорее всего, их было двое. Может быть, больше. По крайней мере, Отто показалось, что он различил два голоса.
— Р-раз… и нету фашистского гада… А, товарищ Евменов?
Отто ничего не понимал из того, что они говорили сейчас у него за спиной. Он чувствовал, что они решают его судьбу. Прямо здесь, сразу за его затылком. С каждым словом ледяное дуло автомата стукалось в его бритую голову.
Голос, который звучал сейчас, был совсем молодым. Отто показалось, что это мог быть и подросток «Неужели они тоже набирают в свои части детей?» — лихорадочно прыгали мысли в голове Отто. От них нечего ждать пощады. Отто пришли на ум волчата-снайперы, прикомандированные к их испытательному батальону. Эти бы и не совещались, сразу бы прихлопнули пленного.
— Смотрите, товарищ Евменов, он прямо дрожит весь…
— Гада можно понять… Жить каждый хочет…
Вот прозвучал другой голос. Этот был сиплый и низкий. Он скрежетал и лязгал, как гусеницы танка, который накатывал прямо на голову. Но что-то в нем было такое, что давало шанс, что заставляло надеяться из последних сил, что они его не пристрелят. Они бы, скорее всего, сделали это сразу. Там, в сотне метров от спасительных траншей, под обрывом. Там, где шлепнули Вольфа.
Чертов Вольф… Все из-за него. Хотя о покойниках плохо нельзя… К черту. Его самого сейчас отправят вслед за Вольфом рыбам на корм. Не полезь он к реке, они бы сейчас уже были в расположении, уминали горячую кашу с тушенкой. Русские бы их не тронули. Им с Вольфом не повезло, они нарвались на разведку русских. Или те высматривали снайперов. Все из-за этих чертовых волчат. Если бы не снайпер, они бы не утащились вдоль берега так далеко от своих позиций.
— Зайченко, мать твою… Я щас тебе башку оторву… Ты какого хрена выстрелил?
Русские опять начали спорить. Этот, с голосом, похожим на наступающий танк, был чем-то сильно недоволен. Он явно отчитывает второго, молодого. Шансы Отто явно повышались. Именно второй, с детским голосом, явно хотел пустить Отто в расход.
— Так я ж… товарищ Евменов…
— Ты, дубина… ты нас всех чуть под пули не подвел… Я же четко сказал: «Не стрелять»… А если бы их было больше? А если они щас идут по нашему следу?
— Так я ж…
— Молчать, падла… Правильно командир тебе ряху набил. Из-за таких, как ты, недоумков сколько хороших парней полегло…
Вдруг до слуха Отто донеслись неясные крики. С той стороны, откуда они только что бежали. Отто различал глухо долетавшие обрывки фраз родной речи. Наверное, это искали их с Вольфом. Вот раздалось резкое: «Сюда, сюда», а потом все оборвалось. Не иначе, беднягу нашли. Может, Отто еще удастся спастись. Горячая волна адреналина ошпарила его изнутри. Рвануть сейчас назад, туда, к своим. Наверняка эти не успеют среагировать. Другого момента не будет.
Они на время словно забыли о пленном. Отто оглянулся. Один действительно совсем мальчишка. Его за грудки держал другой русский. Хагену бросились в глаза его кулаки — огромные, темные, они сжались у самого подбородка беспомощного сопляка. Казалось, он мог одним движением свернуть тому шею. И лицо владельца танкового голоса было темным, как будто выгоревшим. Начало смеркаться. Вполне возможно, что все это мерещилось немецкому штрафнику в сумеречном, тусклом свете угасавшего дня. Отто уже почти сорвался с места. Но тут…
Навстречу, из сгустившейся полумглы прибрежных кустов стремительно выскочил третий. У этого лицо было мертвенно-бледное, но по щекам и по подбородку выступала черная щетина. Как будто черным перцем его густо обсыпали. И волосы, выбивавшиеся из-под шапки, жгуче чернели, как смола. Он заговорил, и, даже не понимая ни слова, Отто уловил в его речи что-то восточное.
— Скорее, уходим, скорее. Они идут по пятам, фашисты, — с жаром заговорил Байрамов.
— Эх, — Евменов с силой оттолкнул Зайченко. — Черт! В западню угодили. А все из-за этого. Как нам теперь добраться назад. Вплавь? К плоту мы уже не вернемся. И здесь наверняка нас сцапают… И этот еще…
Евменов угрожающе посмотрел на пленного.
— Эх, если б доставить его на наш берег. Цены бы языку нашему не было. Наверняка этот черт немецкий знает про их дислокацию и про численность, и прочее… По роже видать, что тертый калач. Так, Зайченко, свяжи ему руки… Да не сзади… Спереди вяжи. Так бежать ему будет сподручней.
— Товарищ Евменов… смотрите, смотрите… — Байрамов тыкал трофейным карабином Отто вниз, в сторону прибрежной кромки.
— Что там, Анзор?…
Евменов, назначенный старшим разведгруппы, уже внутренне принял решение. Они займут круговую оборону и примут бой. За так сдаваться фашистам он не собирался. По крайней мере, одного гада с собой на тот свет они точно уволокут.
— Плот, товарищ Евменов… плот… — радостно зашептал Байрамов и, не дожидаясь команды, кинулся вниз по обрывистому глинистому скату.
Темнота стремительно сгущалась, и что там, внизу, Евменов уже не мог разобрать.
— Ладно, живем. А ну, давай, немчура, быстро вниз. Шнеля, шнеля…
Евменов дулом своего ППШ толкнул Отто в спину, и тот кубарем скатился по отвесному склону, разодрав лицо и потеряв шапку. Он бы упал прямо в воду, если бы его не перехватил чернявый. Тот придавил его к мокрому песку и прошипел: «Ш-ш-ш!!!», делая страшные глаза. Потом он жестом показал держать рот на замке и красноречиво провел ладонью по горлу.
Двое русских почти бесшумно спустились следом. Плот, весь исстрелянный, в темных пятнах, качался у берега, уткнувшись в песок одним из бревен. Байрамов первым осторожно ступил на бревна. Те заходили ходуном.
— Грузимся… — торопливо распоряжался Евменов. — На карачках забирайтесь… Зайченко, ты за немчуру отвечаешь… Он нам живой нужен на том берегу…
— Так мы в нем не поместимся, товарищ Ев…
— Заткнись, боец… — свирепо зашипел на него тот, что с обугленным лицом. — Еще один звук, и ты у меня вплавь пойдешь. Или тут останешься, прикрывать отход разведгруппы.
Крики донеслись с высоты совсем отчетливо. Через минуту те, кто ищут Отто, будут здесь. Если бы Хаген сейчас закричал, они бы наверняка его услышали. Но для Отто это была бы верная смерть.
Евменов, дождавшись, когда все заберутся на плот, принялся толкать его прочь от земли. Здесь, у обрывистого правого берега, дно резко уходило вниз. Он, сделав два шага, чуть не ушел под воду, но, подтянувшись на сильных руках, выбрался из воды прямо по головам пленного и своих товарищей.
Река будто только и ждала команды «Отдать швартовый!». Плот подхватило, понесло в молочно-сиреневую мглу. Крики на берегу стали громче.
— Alles! Allies commen zih!… Foia!
Треск очереди раздался в темноте, и неясный свист прошелестел высоко над головами онемевших разведчиков. Широкий поток стремительно уносил их все дальше от вражеского берега. Опять засвистели пули, теперь уже ближе. Фашисты наверняка стреляли на ходу. На берег и реку ложилась почти непроглядная мгла, с каждой секундой затрудняя стрельбу для немцев.
Евменов чувствовал, что для острастки и для наведения шороху хорошо бы жахнуть по фрицам на посошок. Но стрелять в ответ среди сгущающейся темноты было бы самоубийством. Это все равно что скорректировать огонь на самого себя. Сейчас фашисты палили наобум. Но, если бы они засекли, откуда ведется огонь, все на плоту сразу оказались бы на немецком прицеле. И тогда повторилось бы то, что произошло при форсировании реки штрафниками.
— Зайченко… — шепотом окликнул Евменов.
— Да, товарищ Евменов… — с готовностью откликнулся тот. Ненавистный немец совсем не оставил ему места. Зайченко чудом умещался на последнем бревне, и ему все время казалось, что он сейчас сорвется в воду.
— Граната была у фашиста… Ты ее забрал?
— Колотушка, что ли? Так точно, товарищ Евменов… В кармане она у меня… Только я ее достать не могу… В реку сорвусь. Обеими руками держусь за это чертово дерево.
— Эх, Зайченко, горе ты луковое… Слышь, Анзор… Держи его за ремень, чтоб он не нырнул. Давай, скорее…
Солдат через дрожащего в ознобе немца передал Евменову металлический цилиндр, насаженный на длинную деревянную ручку. Евменов, нащупав в темноте, выдернул капроновый шнурок запала. Приподнявшись вверх, насколько позволяла колеблющаяся во все стороны конструкция плота, Евменов с силой, будто одним предплечьем, мастерски метнул гранату в кромешную тьму.
Ослепительное озарение, будто вспышка красного прожектора, с грохотом вспыхнуло метрах в тридцати. Эта вспышка огня словно высветила картинку из адской хроники, где на фоне языков горящего, дымного пламени метались черные, корчившиеся силуэты. Крики с новой силой огласили черноту отдалявшегося берега. Но крики были совсем другие. В этом нестерпимом визге умиравших и раненых бились в агонии боль, страх и ужас…
Плот выносило на стремнину. Отто ощутил это скорее подсознательно, слыша, как нарастает в щелях между бревнами неясный, поддонный шум громадных темных потоков. Его шинель и гимнастерка промокли насквозь, и его колотила крупная дрожь. Ледяная вода, плескаясь сквозь щели, казалось, проникала в самую глубь костей, остужала его насквозь. Русские, навалившись всей тяжестью своих тел, придавили его так, что невозможно было пошевелиться.
— Вишь, товарищ Евменов, он у нас заместо тюфяка сойдет… — весело произнес Зайченко, стараясь размять затекшую левую руку
— Тише ты… — приструнил его Евменов. — Видишь, крепеж бревен на соплях держится. Веревки, небось, перебило-то пулями. Давай, Анзор, проверь там, со своей стороны, что с веревками…
Русские стали переговариваться и двигаться. При каждом их шевелении плот начинал ходить ходуном, причем отдельные его части принимались качаться в воде каждая в своем ритме.
— Что там, Анзор? Осторожно, черт… Ну, что там…
— Невесело, товарищ командир, — шепотом откликнулся Байрамов. — Веревка к едреной бабушке порвалась. Руками их держу…
— Ремнями, попробуем ремнями перетянуть.
Отто первым почувствовал, что бревна неумолимо расходятся. Осознание того, что под ним расступается холодная, безъязыкая темнота, всколыхнуло внутри всплеск первородного ужаса. Не выдержав, он закричал.
— Ах ты, гад… — с ненавистью выдохнул Евменов и замахнулся прикладом своего автомата, чтобы прибить фашиста. Это импульсивное движение довершило все дело. Байрамов окоченевшими, мокрыми руками не смог удержать резкий разлет бревен. Все четверо разом ушли под воду. Немец оказался в самом безвыходном положении.
Русские опирались на него, как на еще одно бревно на плоту, и теперь, когда они все оказались в воде, они инстинктивно стали отталкиваться от Хагена, пытаясь вынырнуть на поверхность.
Вынырнув, Евменов, хрипел и кашлял, пытаясь набрать в легкие воздуха. Ему мешал обжигающий студень, набившийся в горло, когда их потянуло вниз. Вот на поверхность, метрах в трех в стороне, с шумом вырвался кто-то. Он в голос, сипло дышал и отфыркивался, барахтаясь и шлепая в тягучей, как смола, непроглядной толще движущейся воды.
Евменов старался выгрести на поверхность, но левая рука запуталась в ремне автомата. И ППШ, и одежда неумолимо тянули вниз. И течение, сила которого точно держала в тисках, неумолимо тащило на дно. Из последних сил Евменов греб правой. Он рычал, бил ладонью по поверхности реки, как будто дрался за свою жизнь с неумолимо громадным змеем.
— Бревно… хватайтесь за бревно…
В последний миг, когда хватка реки, казалось, взяла верх, чья-то рука спасительно подхватила Евменова за загривок телогрейки и потащила наверх.
Совсем близко, в темной воде, он разглядел белое пятно лица. Это был Анзор Байрамов.
— За бревно… Держитесь за бревно…
Намертво обхватив шершавую кору правой рукой, Евменов наконец высвободил запутавшуюся левую.
— Скорее, Зайченко…
Уже вдвоем они стали судорожно грести руками, правя бревно к тонущему солдату. Успели в последний момент. Зайченко тоже уже доходил. Он наглотался воды, и у него почти совсем не осталось сил, чтобы держаться за спасительное бревно.
— А немец?… — вдруг спросил он.
— Забудь… — отплевываясь, произнес Евменов. — Немца сейчас караси да сомы допрашивают.
Шум и суматоху, которые вызвало крушение плота, засекли немцы на берегу. Сразу несколько винтовок и автоматов принялись на звук обстреливать реку. Над водой взвилась ракета, осветив сумрачную гладь темной реки, по которой течение далеко разнесло бревна, только что бывшие одним целым.
— Гребем быстрее, хлопцы… до берега не так далеко-
Сразу несколько очередей заплясали вокруг того бревна, что неумолимо продвигалось наперекор течению в сторону левого берега. Ракета к тому моменту уже погасла, но времени у немцев для того, чтобы наметить сектор стрельбы, было достаточно.
Но тут фашистам ответили с левого берега. Застрочили автоматы, принялся работать пулемет. Били на звук, по точкам, светившимся с правого берега соплами раскаленного пламени.
А вот сразу несколько минометов, пристрелявшихся за день, выпустили по врагу свои ревущие смертоносные железки. Обстрел немцев тут же захлебнулся. В этот момент Евменов ощутил под застывшими от пронизывающего холода ногами илистое днестровское дно.
У Хагена не было никаких шансов. Сначала локти, потом каблуки сапог кого-то из русских, изо всей силы толкнули его вниз, в тягуче движущийся поток кромешной черноты. Вмиг ставшая непомерно тяжелой, шинель обвисла каким-то свинцовым гробом, который вязал и сковывал судорожную агонию тела Хагена.
Он хотел жить. В этот момент не было этого «он». Было некое существо со связанными передними конечностями, которое извивалось и корчилось, пытаясь во что бы то ни стало, хоть на сантиметр, хоть на волос, подняться к поверхности вяжущей смертью и холодом толщи.
Отто боролся. Связанные руки он повернул ладонями вперед и стал часто-часто грести по-собачьи. Подошвы сапог свел вместе и мотал изо всех сил, пытаясь придать своему тяжелеющему телу хоть какое-то ускорение.
Отто казалось, что сердце сейчас выпрыгнет у него из груди. Воздуха не хватало. Вот, казалось, сейчас он устанет задерживать дыхание и жадно вберет в себя полную грудь днестровской воды, впустит внутрь немотствующую, нетерпеливо ожидающую в ледяной темноте смерть.
Может быть, это сердце, стучавшее ему в горло, придало ему тот самый, последний толчок? Его связанные руки вдруг ударились обо что-то твердое. Доска или бревно… Веревка, стягивающая его запястья, оказалась поверх бревна, как будто Отто подвесили за руки на огромной палке. Он принялся изо всех сил подтягиваться на руках вверх. Бревно, слегка погружаясь в воду, держало его и сопротивлялось, создавая необходимый упор для тяги. Вот его нос и лицо достигли поверхности. Воздух, холодный, сырой, втянулся в него, как огромный удав. Казалось, ему уже не было места, но Отто все вдыхал и вдыхал в себя непроглядную ночь.
Вода, которой он наглотался в первые секунды после падения в реку, выходила из него из самого желудка вместе с рвотой. Немного погодя, опомнившись, не переставая часто дышать, он попробовал оглянуться. Здесь, на поверхности, была такая же чернота, как и под водой. И даже еще холоднее.
Отто почувствовал, как холод сковывает его ноги и туловище. Как будто наглухо задраивают на нем клепками тяжелый железный панцирь. Стараясь не делать шума, Хаген принялся болтать в воде ногами. Толку от этого выходило мало. В сапогах ноги двигались тяжело. Будто две неподъемные гири висели на каждой голени. Его все сильнее тянуло вниз.
Бечевка, которой были связаны руки, врезывалась в синюю от холода кожу с такой силой, что, казалось, она сейчас перетрет сухожилия до костей.
«Надо развязать руки… надо развязать руки», — шепотом сам себе твердил Отто. Он понимал, что со связанными руками даже на бревне ему далеко не уплыть.
В этот момент началась стрельба. Несколько пуль просвистели совсем рядом. Наверняка стрельбу по реке вели свои. По пунктирам трассеров Хаген успел распознать, где находится правый берег. Его унесло уже достаточно далеко, и река продолжала стремительно нести его все дальше и дальше. В этот момент зеленый свет осветил все вокруг, как показалось Отто — нестерпимо яркий. Поначалу не разобрав, откуда он взялся, Отто почти полностью погрузил голову в воду.
Это была осветительная ракета. В конце концов, теперь для него уже было неважно, кто запустил ее в сырое, мутно-черное апрельское небо. Любой, кто заметит его сейчас на реке, может открыть по нему огонь — и русские, и свои.
Все те секунды, пока горел этот проклятый, ядовито-зеленый свет, Отто держал голову погруженной в ледяную воду. На поверхности торчали только ноздри, чтобы жадно втягивать обжигающий легкие воздух, и ладони, чтобы держаться. Он старался не шевелиться, ощущая, как кровь его остывает и тело постепенно превращается в ледяную, тяжелеющую колоду.
Боль от веревки становилась все нестерпимее. Отто вцепился в веревку зубами. «Перегрызть, перегрызть», — отчаянно твердил себе мысленно он. Веревка не поддавалась. Тогда, ослабив хватку, Отто нащупал губами узел.
Сначала ничего не получалось. Но вот наконец вслед за зубом потянулся послушный шнурок Узел распутался, бесполезная и не страшная теперь бечевка упала на мокрое бревно, и тут же ее смыло речным потоком.
Свет ракеты и выстрелы помогли Хагену сориентироваться. Река делала здесь еще один крутой поворот. Течение относило его все дальше к вражескому левому берегу. Волны озноба накрывали Отто одна за другой. Зубы стучали крупной дрожью. Он понял, что, если попытается перебороть течение и вернуться к своим, у него ничего не выйдет. Единственное, что остается, — это попытаться, используя течение, добраться до левого берега.
Главное — принять решение. Как только Хаген определился, он весь зашевелился, заработал ногами, всем телом, подгребая руками — то одной, то второй, — чтобы не дать им окончательно окоченеть. Мозг его словно отключился, то ли от того, что был уже не в состоянии работать в замерзшем состоянии. Или просто организм экономил последние крупицы энергии, наскребая их на самом дне нутра Отто Хагена, неумолимо покрывавшегося коркой льда.
Отто казалось, что это река постепенно замерзает и покрывается льдом, и ему с каждым движением становится все труднее ломать этот лед, преодолевать его сопротивление. Зубы стучали так, что, казалось, эту дробную морзянку слышит вся река. Но Отто греб, греб вперед, в уже каком-то туманном полузабытьи.
Он даже не сразу понял, что бревно упирается во что-то твердое, не дает ему двигаться вперед.
— Она замерзла… она совсем замерзла… — бормотал он, как полоумный. Стоп. Бревно. Оно врезалось в… Он добрался, добрался до берега…
Отто медленно выполз на самую береговую кромку. Он лежал среди каких-то веток, черных, торчащих из земли кустов и не мог пошевелиться. Всего лишь краткий, доле секунды равный, миг неповторимого ощущения. Он чувствовал себя спасенным. Это ощущение родилось от его покойного, обездвиженного лежания после отчаянной борьбы за жизнь и напряженнейшего пребывания на самом-самом краешке смерти.
Покой… Он длился всего лишь тень мига. А потом пришел холод — неумолимый и зверский. Как стая волков, которая шла за ним по пятам. Вот они собрались полукругом вокруг своей добычи и ждут, нетерпеливо выбирают момент, чтобы на него накинуться. Волки, волки… Вольф, волчата-снайперы… Неужели это их неупокоенные души выползли из этой проклятой реки, чтобы разорвать его на куски? Нет, он выбрался из мертвящего потока первым, и так просто он им не дастся.
Отто встал на четвереньки и пополз… А как вам такой поворот, господа волки? Думаете, только вам к лицу и к мордам ползать на четырех конечностях?
Отто полз и не чувствовал ни ног, ни рук. Как будто он двигался на деревянных палках-ходулях, воткнутых в тело вместо его собственных. Тогда Отто испугался. Неужели он отморозил себе ноги и руки? Отчаянный ужас ошпарил его изнутри и заставил подняться.
Отто побежал. Бежать, бежать, не останавливаясь ни на секунду. Только в этом было его спасение. Он вдруг вспомнил дорогу смерти в Лапландском штрафном лагере. Там было намного страшнее: мороз минус сорок и постоянно дувший с моря ледяной ветер на лету замораживали чаек. Они со стуком падали на снежный наст, как будто это были муляжи из школьного зоологического музея. Люди падали так же. Иногда они умирали от того же мороза и того же ветра. Но чаще их убивали. Этих, других, людьми можно было назвать с большой натяжкой. Даже имя зверя для них слишком почетно. Волки нападают ради добычи, потому что они всегда голодны. Не так ли, господа? В Лапландском лагере штрафников убивали надсмотрщики и конвоиры. Ведь вы, господа благородные волки, не станете ради забавы стучать несколько раз подряд прикладом по голому черепу изможденного арестанта, тушить об его голый череп докуренные сигареты, бить беззащитных и корчащихся на снегу носками сапог, а потом с наслаждением наступать на откинутую руку и давить кованым каблуком для того, чтоб услышать медленный хруст ломаемой кости. Этот звук очень напоминал хруст позвонков, сдавленных петлей на шее очередного повешенного. Систематическое недоедание превратило подавляющее большинство арестантов Лапландского штрафного лагеря в ходячие скелеты. У них были слишком слабые кости…
Нет, черт возьми, Отто, ты бегал на более долгие дистанции. Беги, беги, и будь что будет. В конце концов, в крайнем случае тебя попросту застрелят русские. А ведь бывают вещи по-страшнее смерти… Ведь ты хорошенько усвоил это в Лапландском штрафном лагере.
Отто двигался вдоль берега, стараясь не углубляться в глубь пугающей темноты. Там, во мраке, был слышен только скрип качающихся на ветру стволов безлистых ив и тополей. Он в любой момент мог наскочить на дозор русских.
Бег все же принес свои результаты. Нет, сказать, что он согрелся, было нельзя. Но все же Отто показалось, что его преследователи отступили. Озноб чуть-чуть поутих. Но согреться он никак не мог, а сил бежать уже не оставалось. Мокрая одежда снова укутывала его в объятия холода. Хлюпающая в сапогах вода действительно превратила его ноги в колоды. Огня, если бы раздобыть огня…
Отто в изнеможении повалился возле широченного, в два обхвата, тополиного ствола. Он неслушающимися, негнущимися руками принялся стягивать с ног сапоги. Те словно приросли к ступням. Просто окоченевшие ступни совершенно не гнулись. Как колодки в сапожной мастерской. Пока он тянул голенища, левую ногу скрутила судорога. Он катался и грыз землю от боли, а потом скакал и стучал по холодной земле скрюченной ногой, пытаясь прогнать судорогу. А потом он принялся растирать сначала одну босую ногу, затем вторую. Отто показалось, что ногам стало теплее. Да, черт возьми, да… На воздухе, без этой треклятой мокрой одежды, у него значительно больше шансов согреться.
Отто стал судорожно стягивать с себя одежду. Скинул шинель, обмундирование и в чем мать родила стал приседать, отжиматься и бегать вокруг тополя. Он почувствовал, как кровь побежала по жилам и будто тысячи иголок впились в пальцы его ног и рук.
Потом он стал мерзнуть, но это был какой-то другой холод. Раньше он морозил Отто изнутри. А теперь он почувствовал что-то, похожее на нормальную, привычную зябкость. Тогда Отто выжал, насколько хватило сил, свое обмундирование, свою шинель, натянул сапоги и вновь побежал вперед. Он ощущал, что начинает даже немного потеть. И одежда, влажная и зябко холодная, начинает постепенно согреваться от тепла его тела.
Отто показалось, что он бежал бесконечно долго. Хотя бегом это назвать можно было с большой натяжкой. Точнее сказать — двигался, цепляясь за все коряги, волоча ноги, спотыкаясь и падая, по-волчьи карабкаясь на четвереньках.
Он заставлял себя двигаться вперед, потому что инстинктивно чувствовал, что сейчас тепло — это единственное, что его спасает. Это самая ценная его ноша, которая напрямую зависит от его движения. Как будто факелоносец на Берлинской Олимпиаде 1936 года.
В конце концов Отто уперся в излучину. Берег здесь делал резкий поворот влево, и Отто послушно повернул вслед за берегом. Теперь он, тяжело дыша, уже еле волочил ноги. Идти становилось все труднее. Подошвы сапог чвакали, погружаясь в илистую почву. Вскоре вдоль кромки берега потянулись заросли сухих камышей. С каждым порывом ветра они шумели, как волны на море.
Борьба за выживание, одержимо державшая в напряжении все существо Отто, вдруг немного отступила. В голове его опять запустился процесс мышления, и непроходимая, отчаянная тоска охватила его. Безоружный, продрогший до костей, в мокрой одежде, измученный, один на вражеской территории… Он обречен. Ему некуда идти. Сдаться, сдаться… Сдаться? Отто снова почувствовал, как в мокрую спину ему невидимо дышат зубастые злобные пасти. Слюна капала с острых, как бритва, зубов, с черных, свисающих почти до земли языков этих злобных тварей. Лучше бы уже они напали на него. Лучше умереть в драке, кусая и сжимая обессиленные руки на горле. Но разве можно бороться с тенями, разве можно придушить или вырвать кадык у посланца ада? Он обречен, он обречен. Куда он бежит, и бежит ли вообще, или это лишь тягостный бред его замерзающего сознания.
Шум камышей… Так широко и привольно мог звучать еще один шум. Единственный на свете… Отто вдруг вспомнил, как он, еще мальчиком, с родителями, ездил на Северное море. Эта незабываемая поездка к родственникам матери, к тете Марте, которая жила в Бремене. Именно там отец и предложил съездить на побережье. «Ведь наш Отто еще ни разу не видел моря. Это должно произойти как можно раньше. Тогда со временем он сможет понять, о чем говорится в «Трагедии, рожденной из духа музыки»[5]. И они отправились в Вильгельшафен, специально, чтобы Отто увидел море. Этот небольшой, ничем не примечательный прибрежный городишко показался Отто величайшим городом на земле. Потому что со всех его улиц был слышен завораживающий, ни на что не похожий шум. Этот шум заполнял все пространство вокруг, до самого неба, он наполнял все внутри каким-то необъяснимым, бесконечным восторгом. Это был шум прибоя, огромных пенных волн. Мать тогда осталась в номере, который они сняли на несколько часов в небольшом пансионате. А Отто с отцом, в нарастающем шуме прибоя, преодолели трудный песчаный подъем в дюнах. Оно вдруг распахнулось перед маленьким Отто, во всем великолепии своей необъятной шири. Море, огромное и свободное, суровое, металлически-серое, все в белых барашках. И с огромными волнами, тяжко рушившимися на безлюдный песчаный берег и расходящимися по блестящему, точно лакированному, песку широченными пенными веерами.
Отец… он был таким молодым тогда. И мама…
Отто ощутил прикосновение ее нежных и теплых рук. Неужели путь, бесконечное, изнуряющее движение в конце концов привело его домой? Голодная серая стая, ощерившиеся исчадия ада остались там, за порогом. Они остались ни с чем… Отто вдруг стало тепло, хорошо и покойно. Он дома, дома, дома…
— Эй, солдатик, эй, ну, подымайся, черт… И тяжелый же!
Его приподняли и куда-то переложили. Отто ощущал такую легкость, будто его тело по мановению волшебной палочки само поднялось в воздух и перенеслось на нужное место. Ему было хорошо и спокойно. Покой, покой… И мамины руки. Или? Нет… Это Хельга! Хельга, Хельга… Так нежно прикасаться может только она. Прекрасная волшебная фея…
— Э, да у тебя жар, служивый. Ну, и околевший ты. Ажно заиндевел. Шутка ли — валяться мокрому до нитки, от шинели до порток. А ну, скидавай свои шмотки фашистские… Вот горе-то, только лопочет что-то на своем басурманском. Чисто ребенок… И совсем ведь вьюноша, лицо-то от силы брил пару раз, а морщины, и седина на висках. Тоже, вишь, несладко пришлось… Тоже, вишь, нахлебался войны от пуза… Ишь, как антихрист ваш, Гитлер проклятый, шлет на войну совсем мальчонок, и нет на него напасти, будь он трижды проклят. Ох, горе, горе! Глядишь, и Василикэ моему там Господь поможет. Где там мой кровинушка? Спаси его и сохрани, спаси его и сохрани… Ох, горе, горе… Ах, напасть-то какая, давай, сымай все, сымай. Самогонкой растереть — вот так, вот так, и под тулуп. Все грейся, сейчас дров подкину. Оно возле печурки-то жарче, быстро оклемаешься…
Отто слышал чужую, непонятную речь, и ему чудилось, будто добрая прекрасная фея, удивительно похожая на Хельгу, поет ему колыбельную, убаюкивает его, нагоняя сладкий сон. Потом женские руки стали умело и уверенно, как маленького, его раздевать. Он был послушен и нем. «Хельга, Хельга…» — единственное, что он повторял, как заклинание, как молитву. Он ощутил на своем теле теплые женские ладони. От них шел жар как будто к нему прикладывали два раскаленных утюга. Они двигались по рукам и туловищу Хагена, по его ногам, и оставляли за собой обжигающе горячие следы, словно следы ожогов. Потом его накрыло что-то горячее и косматое, а жар ожогов от утюгов остался. Он нарастал и вдруг проснулась боль. Раскаленными стальными иглами она пронзала его ноги и руки. Больнее всего кололо в пальцах ног. Боль становилась невыносимой, и крупная дрожь озноба принялась колотить его.
— Ишь, как лихорадит страдальца. Бедненький, потерпи, потерпи. Вишь, как застудил ноги-то. Могло ить и отморозить конечности. А так, значит, будут твои конечности еще работать.
Отто твердил и твердил имя Хельги, силой этого имени пытаясь унять сотрясавшую его дрожь. Перед ним расплывчато проступило пространство тесной, погруженной в полумрак комнатки, освещаемой лишь отсветом пламени, вырывавшегося из приоткрытой заслонки маленькой чугунной печурки. Кто-то живой, совершенно неразличимый в контурах бесформенной массы, находился рядом. Из этого бесформенного протягивалось толстое черное щупальце, на конце которого неожиданно оказывалась женская рука. Шершавая, натруженная на внутренней стороне ладони, с застрявшей под ногтями грязью, она все равно сохраняла женственную белизну и припухлость в строении кисти и пальцев. «Я сплю, я сплю», — в полубреду думал Отто и снова начинал звать Хельгу.
— Ишь, как все зовет фашистик какую-то, на своем, басурманском. Невеста, небось. Ох, скольких невест без женихов оставила война проклятая. А ведь околеет несчастненький… Вон как лихорадит тебя, родимый. Видно, придется взять грех на душу. Ради невесты твоей, солдатик… Ради моего Василикэ… Господь милосердный, спаси и сохрани. Спаси и сохрани нас, грешных. Вот, видишь, фашистик, и у тебя на шее крестик висит нательный. И еще на шнурочке какая-то бляшка металлическая. Циферки, буквы… и знаки ваши фашистские. Небось, солдатская бляшка. И мать, небось, тебя ждет, и невеста твоя. Сейчас, родимый, согрею тебя… Баба — она лучшая печка и лучшее от всякой хвори средство. Так мой мужик говорил, царство ему небесное… Ой, Господи, Господи!
Отто видел чудной сон про теплую комнату, которая в самом начале сна показалась ему родным домом. Он видел фею, которая перенесла его в этот странный сон, сделав перед тем невесомо легким. Фея была очень похожа на Хельгу, а потом вдруг превратилась в бесформенную темную массу, говорившую на непонятном языке и обжигающую его утюгами. Но она не пугала, от нее веяло покоем и теплом.
А потом началось самое странное и чудесное. Эта бесформенная живая куча возле него начала постепенно уменьшаться. Она двигалась, мелькали только белые женские руки, точно удаляя от кучи по кусочку чего-то темного и лишнего.
Вдруг появилось лицо совершенно незнакомой женщины, сосредоточенное и серьезное. Но глаза… Они смотрели на него с такой болью и состраданием, что показались ему родными-родными. А белые руки продолжали свое колдовство. Они раскутали черный шерстяной платок, сняли длинный полушубок, поддетую под низ кацавейку, какую-то кофту, потом, одну за другой, несколько юбок Руки снимали и снимали одежду, и живое и бесформенное в полумраке теней огня из печи, на глазах Отто превращалось в женщину. Она вся была белая, как молоко. Два соска, темно-коричневых, как ржаной солдатский хлеб, торчали в широких, таких же коричневых кругах посреди расставленных в стороны, больших, зрелых грудей. Густые, как смоль, брови чернели поверх сверкающих влагой сострадания и еще каким-то необъяснимым блеском глаз. Смешением этого черносмольного и золотисто-коричневого блестела шерстка в треугольнике, темневшем посреди матово-бледной ширины округлых бедер, обтесанных до пышного совершенства каждодневным физическим трудом. Последней она стянула с головы цветастую косынку, с вышитыми по белому полю зелеными и красными цветами. Подняв край тулупа, женщина легла рядом с Отто и тут же, повернувшись, крепко прижалась к нему, обняв сильной, полной, удивительно гладкой рукой. И вся ее кожа, от лица до щиколоток, была в прикосновении, словно фланелевая ткань для протирания затвора.
— Сейчас, солдатик, потерпи! Сейчас отогрею тебя, сейчас…
Сознание Отто пробуждалось неторопливо, в каких-то неясных мельканиях и отсветах, медленно ворочаясь, будто медведь в берлоге — теплой, нагретой за зиму собственным дыханием. Не до конца стряхнув с себя сон — тягучий, нескончаемо долгий, как зимняя ночь, он не спеша выбирался наружу, разгребая сугробы, будто стаскивая пуховые перины, накрывшие берлогу за время морозных месяцев.
Хаген сел и скинул с себя тяжелый меховой тулуп с вывернутым мехом. Возле его лежанки, рядом с печкой, на деревянном ящике лежали аккуратно сложенное белье, китель и брюки. Тут же, чуть дальше стояли его сапоги с наброшенными на голенища портянками. Огонь в печурке догорал. Воздух в тесном помещении с дощатыми стенами успел остыть. Отто торопливо натянул на себя кальсоны, рубаху, а потом и обмундирование. Все было сухим и чистым. Ощущать его на себе было несказанным удовольствием. Тут же, расправленная в плечах на куске доски, висела его шинель. Кто-то заботливо повесил ее на просушку. Отто снял шинель и натянул на плечи. Полы ее еще были влажными. Ничего, на нем обсохнут.
Какие-то смутные воспоминания роились в голове Отто. Сон там смешался с явью, и он совершенно не мог разобрать, что в действительности с ним произошло и как он очутился в этом сарае.
Тусклый свет пробивался через узенькое окошко с единственным, грязным и треснувшим стеклом. Чугунная труба — дымоход от печки — выходила наружу через отверстие в стене, по кругу замазанное глиной. По стенам, заполняя почти все отведенное узкое пространство, висели мотки лески, веревки, какие-то принадлежности, в которых угадывались рыбацкие снасти.
В углу было навалено всякого хлама, на котором сверху, надетые один на другого, лежали казаны разного объема. Они были похожи на армейские каски огромного размера. В другом углу, рядом с дверью, стояла прислоненная к стене острога, лезвием вверх. Оно было заточено и неярко светилось стальным блеском, в тусклом свете сарая демонстрируя отсутствие всякой ржавчины. По всему выходило, что тот, кто тут жил, часто этой острогой пользовался.
Тот, кто тут жил… В памяти Отто вдруг снова возник кошмар: преследовавшие его зубастые твари, то ли волки, то ли чудища-призраки. А следом всплыло нечто бесформенное, непроглядно темное. Оно говорило и говорило что-то на непонятном, убаюкивавшем его языке, а потом вдруг превратилось в горячую, как огонь, женщину. Этот огонь прогревал Отто до самого нутра, кутал его в плащаницы жара и зноя, прогоняя холод и озноб, обжигая оставленные в душе ледяные следы преследовавшего его кошмара.
Вдруг неясный звук раздался снаружи. Отто замер. Дыхание его прервалось, и все существо его замерло от напряжения. Совсем близко. Хаген напряженно вслушивался. Шкряб-шкряб, шкряб-шкряб… Этот звук повторялся снова и снова. Крадучись, Отто пробрался к палке с крепко привязанным к концу напильником, превращенным в остро заточенное лезвие. Хоть какое-то средство обороны.
Взяв острогу и подкравшись к двери, Отто попытался открыть ее еле заметно. Но несмазанные ржавые петли предательски заскрипели. Таиться не было смысла, и Отто выскочил наружу, угрожающе сжимая в руке палку с напильником.
— Ну и вояка выискался… Как оклемался, сразу за копье хвататься. Чистый папуас…
Он не сразу сообразил, кто перед ним. По голосу — сидела женщина, держала в руках нож и большую распотрошенную рыбу. А по виду — та самая куча из сна. Слишком много было на ней всякой одежды, а на голову был повязан пуховый платок. Но вот она распрямила спину и одной рукой, сжимающей нож, запачканной чешуей и кровью, аккуратно оправила возле лица края платка.
Черные брови, лучики морщинок возле глаз… Лицо то самое, из ночного сна, и те самые руки. Они растирали его, а потом долго-долго снимали с кучи одежки, и в этой куче оказалась спрятана голая женщина.
Она совсем не испугалась его появления. Наоборот. Она что-то говорила ему, и глаза ее улыбались. Она смеялась.
— Да уж… тебе сейчас в самый раз — в атаку. Ну, чистый индейский папуас…
Она держала в руках нож и большую рыбу Не переставая посмеиваться, она вернулась к своему занятию: часто-часто зашкрябала лезвием ножа по спине рыбы, счищая с нее чешую.
Хагену вдруг почему-то стало нестерпимо стыдно. Наверное, у него действительно был очень смешной вид. Виновато замявшись, он прислонил к внешней стене сарая свое копье и почему-то спрятал руки за спину.
Женщина словно не обращала на него внимания. Она ловко счищала с рыбины чешую. Та летела во все стороны, налипая и на кирзовые солдатские сапоги, в которые была женщина обута. Но та будто не замечала этого. Все ее внимание было поглощено рыбой. Выпотрошенная, почти потерявшая свой, покров, рыба продолжала жить — открывала и закрывала рот, выгибала хвост.
— Смотри на нее, и живучая попалась… — походя удивляясь, закончила с ней женщина и аккуратно, одним движением, перерезала ей горло у основания жабр.
— Да, милок, каждый жить хочет… — произнесла она.
— Спасибо вам… Спасибо! — произнес солдат и, помолчав, добавил: — Меня зовут Отто… Отто.
Женщина снова выпрямилась и бросила рыбину в казан. Он висел на палке тут же, рядом, над жарко горящим костром.
— Ишь ты, опять затараторил по-своему. Уж помедленнее, по-человечески стал гутарить. А то вчерась, в бреду, язык чуть не вывихнул… И все невесту свою кликал. То ли Ольгу, то ли Хельгу.
— Хельга? — удивленно отозвался Отто. — Да, да, Хельга. Так зовут мою девушку… мою невесту…
— Ишь, как ожил сразу. «Я, я»… — с доброй иронией ответила женщина. — Оно понятно, что фройлян… А когда тебя подобрала тут, возле камышей, тебе не до фройлян было. Еще бы чуток, и околел бы фашистик… Эк тебя занесло сюда, горе ты луковое…
Говоря все это, она, не теряя времени, выбрала из садка другую рыбу, поменьше, и, вспоров ей живот кончиком ножа, аккуратно вывалила на землю кишки. Тут же, возле горки чешуи и рыбьей требухи, примостилась облезлая кошка, которая, не обращая ни на кого внимания, усиленно поглощала отходы чистки. Отто почувствовал, как спазмы голода до боли свели его пустое брюхо.
Для Отто было странно и удивительно услышать имя Хельги из уст этой незнакомой ему женщины. Тем более что говорила она не по-русски. Напоминала ее речь разговоры румынских солдат, только звучала она мягче, вкрадчивее. Будто напевная мелодия колыбельной песни, которая проникала в самую душу.
Эта женщина спасла ему жизнь. Она не дала ему замерзнуть. Хагену вдруг захотелось узнать, как ее зовут. Она тоже должна знать его имя.
— Меня зовут Отто. Отто…
— Ишь заладил: ато, ато… Как попугай.
Отто терпеливо повторял, тыча себя в грудь пальцем:
— Меня зовут Отто… Отто…
— А, это кличут тебя так… — догадалась женщина и покачала головой. — Ото. Что за имя такое? И придумают же имена такие… Ну, нехристи, чистые папуасы…
— Меня зовут Отто… А как вас зовут?…
Хаген продолжал стучать в себя пальцем.
А потом указал пальцем на нее.
— Да поняла уже… Ото… поняла… А-а… ты про меня узнать хочешь? Ишь чего, знакомиться удумал…
Женщина что-то говорила, не отрываясь от своего дела. Она чему-то улыбалась и покачивала головой.
— Как вас зовут?
— Вера меня зовут. Ве-ра. Понял, фашистик?
— Ве-ра, Вера… — повторил Отто, словно пробуя имя своей спасительницы на вкус. Одежда и платок сильно ее старили, по лицу, глазам и коже рук, сохраняющей белизну и гладкость, Отто сообразил, что лет Вере не больше сорока.
— Помолись за моего Василию… его вот забрали в Красную Армию, чтобы вас бить — немчуру и румын треклятых. Вы еще ничего, культурные, а эти нехристи — сплошное ворье кудлатое… Ишь, господа выискались — из грязи в князи… Да у нас цыгане таборные, когда останавливались у села, чище были и вели себя порядочнее. Вот уж пришли наши, освободили, теперь дадут вам перцу.
Женщина все что-то говорила. Вдруг она замерла, словно вспомнила о чем-то очень важном. Даже забыла про свою рыбу.
— Ой, горе мне… мужика при начале войны убило, а теперь и старшенького забрали, кровинушку мою. Это любимый наш… Мы со Степаном из-за него и оженились. Как понесла от него, а мне только семнадцать исполнилось… Отец мой шибко был против, чтобы дочка его замуж за хохла выходила. Все кричал: «Мало тебе молдаван на селе». А как про внучка узнал, сразу отошел… И согласился. Так-то вот, Ото…
Женщина глубоко вздохнула и опять принялась за чешую.
— Это, выходит, сын мой сейчас чуть старше меня тогдашней. А Степан. Ему ж и восемнадцати еще нет. Ты-то, фашистик, все одно постарше намного его выглядишь… А мне еще двух дочек малых кормить, и свекровь еле ходит… А тут ты еще на мою голову свалился. Как змей водяной из Днестра выполз. Вылитый лаур-балаур.
— Спасибо вам, Вера… За то, что меня… за то, что меня отогрели… — тихо произнес Хаген,— И за одежду… за то, что почистили и высушили…
Он вдруг вспомнил ее упруго колыхнувшуюся, большую грудь, все ее обнаженное тело, на котором плясали красные отсветы печного пламени. Вера, прищурив глаза, внимательно на него поглядела.
— Чего это ты там зашептал? И вид такой застенчивый… Теперь тебе уже стесняться нечего. Чай, мужик, а не дитя несмышленое. Убивать, небось, научился… А думать про всякое забудь. Что было, то было… А больше ничего тебе не светит. Эх ты, горе луковое, свалился на мою голову. Подыхал бы там себе, на бережку, не маялась бы… Так нет, сердца своего послушалась. А теперь вот еще и корми тебя, вместо того чтоб детишкам и старухе еды отнести. Нечего тут бездельничать, на-ка вот кадушку, принеси из бочки воды, там, за сараем, бочка с дождевой водой стоит. Сейчас уху есть будем…
Отто по указывающим жестам сообразил, чего от него хочет Вера. Послушно взяв деревянную кадушку, он сходил к бочке. С крыши сарая в нее был сооружен слив. Аккуратно стянув служивший крышкой широкий железный лист, он зачерпнул полную кадку студеной прозрачной воды. Она была золотисто-янтарного цвета и пахла дубом.
Ароматнейший запах наваристой ухи из бурлящего казана заставлял Отто жадно втягивать сырой весенний воздух.
— Ага, принес, солдатик, — приветливо встретила его женщина. — Ну, вот, теперь добавь чуть-чуть, а то выкипело. Хотя нет, стой, дай, я сама, а то еще не поймешь ничего…
Перехватив из его руки кадушку, Вера осторожно добавила в казан воду почти до самого верха.
— Вот так… Теперь сиди и следи за костром. Если надо, дровишек подкладывай. Понял, служивый? Вишь, именами вашими фашистскими язык не ворочается тебя называть.
У стены сарая лежал ворох валежника, ветки и сучья. Женщина выбрала из кучи толстую сухую ветку и, уверенным движением переломив ее о колено, подложила куски в костер. Все это она делала демонстративно, показывая Отто, что он должен будет делать. Хаген закивал, давая понять, что с задачей справится.
— Ну вот, тебе тут забот на час хватит. А я пока схожу на реку, верши проверю, может, чего для своих выловится. Не помирать же им из-за фашистика с голоду… Только сиди тут, никуда не ходи. А то, не дай бог, попадешь на наших, — и самого шлепнут, и меня еще под монастырь подведешь.
Женщина скрылась в сарае и спустя некоторое время опять вышла наружу. В одной руке она держала тяжелый моток сетей, а в другой — несколько веточек засушенной травки. Помяв и перетерев ее в ладони, Вера высыпала травку в казан.
— Вот… леуштяна добавим, для вкусности. И чтоб любил ты свою фройлян, и на других девок не заглядывался…
Женщина поднесла ладонь, которой растирала траву, к лицу и вдохнула.
— Ох, и вкусно же пахнет. Неужто и эту зиму пережили. Скорей бы война проклятая кончилась. Чтобы мой Василикэ скорее домой вернулся… Ох, спаси и сохрани.
Она протянула ладонь Хагену, жестом показывая, чтобы он тоже понюхал. Отто с готовностью поднес нос к ее ладони. Ноздри заполнились духмяным ароматом зеленого луга, нагретого горячими лучами знойного лета. Потом женщина достала из кармана маленький пузырек. Склянка из-под лекарства, заткнутая пробкой. Внутри было что-то белое, рассыпчатое. Соль!… Женщина осторожно откупорила ее, словно там содержалось нечто драгоценное.
— Соль нынче на вес золота. Я у батальонного обозника сменяла. На рыбу… — отсыпая в подставленную лодочкой ладонь горку соли, рассуждала Вера. — Все допытывался, как это я такая рыбачка заделалась. Да только рыбачка я никакая. Вот мужик мой был рыбак. Таких сомов притаскивал домой. Одному управиться было не в мочь, соседей звал, чтобы дотащить пособили. Карпов, стерлядь носил… Коптильню держали. И для себя, и в Тирасполь возили, на базар продавать. Даже в Одессу два раза с ним ездили. От него заимка эта осталась. Кабы не она, войну нам не пережить. Рыба и кормила. Ни один румын про заимку мою не прознал. Хорошо Степан ее упрятал… И нашим зазря знать про нее нечего. Этот, обозник который… Все просил на рыбалку его взять. Известное дело, что у него за рыбалка на уме. Так я ему сказала: «Ты, мол, фрицев сначала разбей, а потом на рыбалку намыливайся». Это вас, значит. Ох, скорей бы уже вашему Гитлеру хвост оборвали… Чтоб мой Василию домой вернулся, целым и невредимым.
Произнеся это, Вера сыпанула соль в казан и, взяв ложку, хорошенько размешала уху.
— Ну, ладно, служивый, сиди тут на часах, следи за ухой, а я быстро обернусь, — до крупинки отряхнув соль с ладони в варево, строго произнесла Вера и по тропинке направилась вниз, к камышам. И тут Отто увидел то, от чего у него перехватило дыхание. Лодка… Из-за камышей торчал самый настоящий, деревянный нос самой настоящей лодки. Первым движением Отто было скорее броситься к ней, но его остановил нестерпимый голод.
Отто очень хотел есть. Уха скоро приготовится. Он готов был выловить эту рыбу из кипящего казана в полусыром виде и впиться в нее, и рвать мясо зубами. К тому же среди белого дня, хоть он и был не белый, а стерто-серый, шансов переправиться на ту сторону практически не было. И свои, и чужие откроют огонь. Разбираться, кто там, в лодочке, плывет, никто не будет. Дадут очередь, и пойдет Отто на корм рыбам, из которых Вера будет свою уху варить. Отто решил переждать до вечера.
Он не знал, сколько прошло времени, прежде чем из камышей совершенно бесшумно появилась лодка с женщиной. Заметив ее, Отто спешно вскочил и подбежал к самому берегу. Почему-то он совсем не испугался, что она приведет русских солдат. Что-то сразу подсказало ему, что она этого не сделает.
Быстро войдя по голенища в воду, он ухватился руками за нос лодки и подтянул его на берег. Женщина неторопливо уложила на дно лодки весло и еще секунду посидела без движения. Вера как будто смаковала момент, когда кто-то ей помогает швартоваться и даже немного ухаживает.
Потом так же неторопливо и даже торжественно она подняла со дна, из-под весла, сетчатый садок. Она держала садок на вытянутой руке, показывая ему улов и будто гордясь им: учись, мол, вот как я могу. В садке трепыхались несколько карасей, совсем маленьких рыбешек с красными плавниками. Там же били хвостами и две крупные рыбины, похожие на тех, что Вера чистила для ухи.
Не выпуская улова из рук, Вера перекинула ногу через борт и смело ступила сапогом в воду.
— Видал, какие два карпа забрели в вершу? Как раз возле омута, вверх по течению. Степан всегда там сети ставил. Его место. И мне то место показывал… На заре, бывало, возьмет меня в лодку, гребем веслами, он — одним, а я — другим. До омута доплывем — там еще дерево приметное, с дуплом, на самом берегу Турунчука растет — он и говорит: «Стоп, машина». Только до сетей дело не сразу у нас доходило. Сам — весла в сторону и давай меня мять… Охоч он был шибко до этого дела, ну, до любви и прочего. Тебе хорошо рассказывать, можно все без утайки — все равно ни черта не понимаешь… Как то дерево… Чего вылупился?
Отто во все глаза разглядывал в прогалину среди камышей противоположный берег. Он был совсем не похож на обрывистый берег Днестра. Да еще к тому же чуть не вдвое ближе, и течение спокойное…
— Днестр здесь совсем узкий… — произнес Хаген, указывая рукой на реку.
Женщина сначала ничего не поняла, потом разобрала слово «Днестр».
— Вот дубина… Какой тебе Днестр… До Днестра еще с полверсты, дальше Днестр. Вишь, как вода поднялась-то. Давно так не понималась… Половодье в Днестре. В Карпатах, значит, снега сильно тают. Значит, весна наступает полным ходом. Значит, и вам перцу всыпят наши по первое число. Понял, немчура? А, ничего ты не понял… Реку, говорю, вспучило и в притоки воду лишнюю нагоняет. Вот она и поднимается. Боюсь, как бы до заимки не дошла. Поплывет тогда наше хозяйство. Понял, Отто? Днестр — в ту сторону. Оттуда вода прибывает.
Она махнула рукой вдоль берега.
— Оттуда, откуда, видать, нелегкая и тебя занесла. Там Днестр, там… А это Турунчук, приток Днестра. Ты в Днестре в жизни такой рыбы не наловишь, какая в Турунчуке обитает…
Отто вдруг схватил руки женщины и умоляюще посмотрел ей в глаза.
— Вера, Вера… — твердил он, как будто хотел заговорить ее. Пытаясь донести смысл сказанного, он усиленно помогал себе жестами. — Мне нужна лодка, Вера. Помоги мне. Мне нужна лодка, чтобы доплыть до правого берега Днестра. На ту сторону Днестра. Мне нужна лодка.
Женщина резко выдернула свои руки из его ладоней и толкнула его в грудь. В ее руках была такая сила, что он не удержался и упал спиной на камыши. Похоже, она поняла, что он хочет забрать у нее лодку.
— Ах ты гад… Лодку мою надумал забрать. Мы — с голоду подыхай? Да детям моим без этой лодки есть нечего будет… Ишь, чего удумал… А вот тебе, видел?…
Она скрутила пальцы в особый, русский кулак, выставив из него торчащий большой, и поднесла эту композицию к самому носу растерянно лежавшего на камышах Хагена.
Не оглядываясь, с пойманной рыбой в руках, она поднялась к сараю. По пути она продолжала, негодуя, рассуждать вслух:
— Лодку ему… А нам потом по миру идти?… Кто сирот моих кормить будет? Как я без лодки на дальние ямы подыматься буду? А там жерех, и карп, и сомы такие водятся. Я там острогой таких телят добывала, что мы неделю с одной рыбы питались, и соседей еще поддерживали, на соль, муку меняли… Ах ты, горе-то горе… И фашистику этому тут оставаться никак нельзя. Ох, неспокойно на сердце… За Василикэ моего душа болит, аж мочи нет… Уходить надо фрицу. Эх, сподобил Господь связаться с ним. Да, видно, судьба такая. Видно, послал Господь испытание. И ведь крест у него на груди тоже висит. Значит, тоже в Господа верует. Не все ж у них упыри да нелюди. Ох, нелегкая…
Усевшись на свое место, к казану, она неторопливо помешала уху большой деревянной ложкой. Потом набрала сверху юшку и, подув на нее несколько раз, отпила в два глотка.
— А уха хороша! Эй, Ото, хватит там в камышах загорать, иди уху есть. И не вздумай на лодку пялиться. Попробуешь взять, я тебе острогу между лопаток всажу в два счета. Я за тобой глаз теперь спускать не буду, а по ночи отправлю тебя от греха подальше. Туда, откель пришел. Знать, твой ангел-хранитель — губа не дура, коли меня заставил тебе помогать… Чай, не пропадешь…
Проговорила она это не шутя. Но Хаген, услышав, что она его окликнула, решил, что Вера на него уже не сердится, и поспешил к ней. Эта лодка нужна была ему как воздух. Он ничего не понял из того, что говорила она. Он только понял, что лодку ему отдавать она не собирается. Еще Хаген понял, что эта речка, заросшая камышом, была не Днестр. Скорее всего, его приток.
Он вспомнил свой ночной нескончаемый бег и резкий поворот влево, который он принял за поворот русла Днестра. Скорее всего, это и было место впадения в Днестр речушки, на берегу которой стоял сарай Веры. В какой стороне находился Днестр, он разобрал по жесту женщины и по направлению течения этой неширокой речки со спокойной, тихой водой.
— Готова уха, — весомо, предвкушая, произнесла Вера. Она вместе с палкой подняла казан с двух рогаток, вкопанных по диагонали костра. Вытащив палку и протянув ее Отто, она поставила благоухающую уху на заранее установленный ящик. — Давай, фашистик, налегай. Тебе сил набираться надо, а то вид уж больно болезный. Соплей перешибить можно. На вот…
Достав из кармана сверток, Вера развернула его. Это был кусок засохшей до твердого состояния, желтой, как солнце, каши. Отто угощали такой кашей на правом берегу, в Пуркарах, когда они ходили к местным выменивать тушенку на вино. Молдаване, местные жители варили ее из кукурузной муки и ели вместо хлеба. Отто вспомнил, каких трудов ему стоило выучить слово, которым крестьяне называли свой кукурузный хлеб. Вольф смеялся до колик в животе всякий раз, когда Отто произносил это слово, и, ухохатываясь, просил сказать его еще раз.
— Mamaliga, — произнес Отто, показывая на кашу.
— Что-что? — переспросила Вера. На лице ее сначала отобразилось искреннее удивление. А потом она засмеялась, заразительно и весело, показывая два ряда крепких, белых зубов. Глаза ее заискрились, щеки разрумянились, и вся ее красота, еще свежая, зовущая, упрятанная в ворохах одежок и забот, вдруг проявилась на ее миловидном лице.
— Нет, вы слышали? Мамалига… Это ты после прошлой ночи в молдаванина превратился? А, Ото? Признавайся. Э, солдатик, да тебе и хлебать-то нечем. Сейчас, погоди, ложку тебе принесу… Мамалига…
Все еще продолжая смеяться, она медленно, расслабленно встала и направилась в сарай. Вера завозилась в сарае на минуту дольше. Она скинула свой полушубок, оставшись в одной кацавейке, и пуховый платок перевязала на шею, оставив на голове лишь цветастую косынку. Кроме ложки она взяла с собой стакан и упрятанную в углу, под кучей всякого хлама, бутылку виноградной самогонки.
— Ну, что, мамалига,— посмеиваясь, произнесла она, выходя наружу. И застыла, увидев происходящее. Возле казана с ухой никого не было. Немца она увидела не сразу. Дунувший порыв ветра сильнее склонил гривы камышей, открыв ей обзор на речку. Немец, спиной к ней, что есть силы греб веслом, зачерпывая воду то справа, то слева. Он старался подобраться ближе к тому берегу и одновременно править по течению, в сторону Днестра.
Боль, обида и ярость одновременно захлестнули Веру волной звериной ненависти. Бутылка, стакан и ложка выпали из ее рук. Из груди исторгся крик, больше похожий на рев раненой хищницы. Этот крик услышал Отто. Обернувшись, он молча посмотрел на нее, как бы прося прощения за совершенное, и тут же снова принялся грести.
Женщина метнулась было к берегу, но остановилась почти у самой кромки воды. Она резко повернулась и бросилась обратно. Подбежав к сараю, она схватила длинную палку с привязанным к одному концу напильником. Степан вязал накрепко, так, что не отдерешь. Она старательно затачивала лезвие перед каждым выходом на рыбную охоту, и лезвие теперь блестело, как острие копья.
Ярость, боль и ненависть клокотали внутри, ей хотелось броситься вплавь, чтобы догнать лодку, но даже не ради самой лодки, а чтобы придушить этого фашистика, этого змееныша, который обманом отплатил ей за спасение. Вера даже не осмысливала то, что делает. Как будто вело ее за руки, подталкивало в спину. Глаза будто сами по себе высмотрели серо-зеленую шинель, маячившую посреди речки в ее лодке, мозг будто сам рассчитал расстояние до мелькавшего в худющих руках весла.
Она подбежала к берегу и, не останавливаясь, по инерции сделала несколько шагов прямо в воду. На этих шагах она размахнулась и с силой, крикнув, резким и грациозным движением бросила острогу в плывущего немца. Ее крик, истошный и жуткий, как у дикой кошки, догнал Отто раньше остроги.
Он хлестнул по Хагену будто плеть и заставил его еще раз обернуться. Именно в этот миг в левое плечо ему ударилось что-то тяжелое и сверкающее. Удар был такой силы, что откинул Отто на дно лодки. Острие прошило его насквозь и воткнулось в левый борт лодки, намертво пригвоздив Отто к корпусу пронзительной болью.
От удара упавшего тела лодку сильно раскачало. Колебания на воде никак не утихали. При каждом движении корпуса длинная палка — древко остроги — начинала ходить ходуном, каждым движением вызывая у Хагена сильнейший приступ острой боли.
Скорее машинально, инстинктивно, он ухватился правой рукой за древко остроги, как раз за то место, где основание напильника было привязано к деревяшке. Попытки выдернуть острогу ни к чему не привели. Острие вонзилось глубоко в древесину борта. Не получалось у Хагена и переломить деревяшку. Достаточно толстая, круглая палка, чуть тоньше черенка лопаты, не давала даже намека на то, чтобы поддаться усилиям Хагена и сломаться.
Он зарычал от боли и бессилия. Тяжело дыша, он повернул голову, насколько можно, и огляделся, корчась от боли. Он успел выгрести почти на середину речки. Теперь его сносило вперед и к противоположному берегу На том, оставшемся, берегу его молча преследовала Вера. Она не кричала, видимо, испугавшись, что ее тоже могут поймать. Отто то и дело замечал ее мелькавшую между камышей светло-бежевую, выцветшую кацавейку и белый платок.
Лодку сносило в камыши. Он мог вот-вот зацепиться и застрять в них. Тогда ему оставалось ждать, пока его найдет дозор русских и добьет, закончив его земные мытарства.
Хаген попытался дотянуться до валявшегося на дне лодки весла. Рукой это сделать было невозможно. Отто принялся тянуться правой ногой. После нескольких безуспешных попыток он сумел ударить каблуком по выступавшему краю весла и поймать его на лету правой рукой. Затем, повернувшись, насколько позволяло плечо, пересиливая боль, он принялся подгребать, еле удерживая весло в свободной правой руке.
Подмяв под себя несколько камышин, лодка продвигалась вперед, благодаря собственной инерции и силе течения. Постепенно нос ее выравнивался, направляясь по свободной воде середины. Ход ее здесь замедлился. Отто ощутил, как навстречу двигалась встречная толща воды. Это Днестр загонял в узкие раструбы протоков массы своих вспухших вешних вод. Устье притока было уже совсем близко. Отто отчетливо видел два края одного левого берега. Они, как ворота, широко распахивались перед свободным ходом его лодки, открывая путь к далеким обрывам правобережья. Путь к своим…
Ему показалось, что голос раздался совсем близко. Настолько близко, что Отто решил, что ему показалось. Солдат стоял на самом углу поворота. На глинистом бугре, заросшем черными прутьями ивняка, с автоматом наперевес. Метрах в пятнадцати по прямой… Отто глянул назад. Веры и след простыл. Наверное, осмотрительно решила вернуться к своему сараю. Все-таки лучше потерять лодку, чем попасть в пособницы врага и шпионы.
— Эй, рыбачок, поделись рыбкой, — приветливо окликнул его русский. По его добродушной улыбке Отто понял, что в его обращении нет ничего угрожающего.
Из лодки торчала только бритая голова Хагена. Он не нашел ничего лучше, чем также приветливо улыбнуться и помахать в ответ. Не надо было ему так высоко поднимать руку. Русский, наверное, заприметил хлястик с армейской пуговицей на рукаве его шинели. Он резко перекинул автомат в руки.
— Эй, а ну табань к берегу. Подымись и руки вверх. Подымись, говорю, — угрожающе приказал он. — Табань, говорят… Стрелять буду.
Отто продолжал тупо улыбаться и махать солдату ладонью. Первая очередь прошла в метре от лодки. Полоснула днестровскую воду, в которую как раз вошла лодка Хагена. Он, уже не оглядываясь на русского, снова опустил весло в воду и стал подгребать изо всех сил, правя курс на середину. Здесь течение сразу подхватило суденышко и потащило его вперед. Раскатистое «та-та-та» огласило реку. Несколько пуль просвистели над самой головой. Следующая очередь вошла в корпус лодки снаружи, выломав в древесине крупные острые щепы.
Отто пригнулся и снова, отложив весло, схватился за древко остроги. Он решил, перетерпев боль, расшатать лезвие и вытащить его, сначала из борта, а потом из плеча. Острие не подавало никаких признаков жизни. Зато кровотечение из раны усилилось. Усилился и обстрел лодки. К автомату добавились еще несколько винтовок.
Они били одиночными, как будто соревнование на меткость устроили. Почти все выстрелы попадали в цель, кромсая дерево борта и свистя над самой макушкой Отто. Положение его усугублялось тем, что он не мог полностью спрятать голову за краем борта. Его плечо было пришпилено слишком высоко, а граненое лезвие заточенного напильника не позволяло повернуться из-за острейшей, парализующей боли в ране, пронзавшей при малейшем шевелении.
Еще автоматная очередь ударила в борт кучной тучкой раскаленных стальных шмелей. Они сделали свое дело, пробив борт насквозь почти на уровне ватерлинии. При каждом нырке лодки на правый борт, в отверстие стала заплескиваться вода.
«Вперед, вперед…» — твердил себе Отто, снова и снова стараясь сделать несколько гребков веслом. Когда он в очередной раз перекидывал весло, свистящие веером пули раскроили деревянную лопасть весла.
Пуля, выпущенная из этой же обоймы, угодила прямо в самую середину древка остроги. Удар вызвал такой сильный болевой шок, что Отто на несколько секунд потерял сознание.
Когда он очнулся, дело принимало совсем худой оборот. Русские, видимо, поставили своей боевой задачей номер один во что бы то ни стало уничтожить наглого немецкого солдата, под видом рыбака разгуливавшего с неизвестными целями на лодке по вражеской территории.
Мощный выстрел практически выломал верх правого борта лодки. Теперь она представляла собой полуразбитый кусок скорлупы, готовый вот-вот пойти ко дну. Отто теперь наверняка был в прицелах как на ладони.
По мощи выстрел напоминал разрывной из пулемета, только еще сильнее. Наверняка стреляли из противотанкового ружья. Что ж, в руках умелого стрелка это ружье вело себя как снайперская винтовка, только с убийственным калибром, почти в два раза превышающим винтовочный.
Любое из следующих попаданий ПТРа могло стать для Отто последним. Он в отчаянии снова схватился за древко остроги. Теперь оно наполовину укоротилось, что отчасти облегчало усилия Отто. Вот боль стала сильнее, от того, что лезвие слегка поддалось усилиям штрафника и шевельнулось. Вода прибывала, покрыв уже все дно лодки.
Следующая разрывная пуля, выпущенная с русского берега, влетела в пробоину и ударила изнутри по борту, к которому было приколото плечо Отто. Адская боль сменилась потерей равновесия. Кусок доски, в которую вонзилось острие остроги, выломало ударной силой разрывной пули. Отто, с притиснутой к спине деревяшкой, повалился вперед, в воду, плескавшуюся в полузатопленной лодке. Теперь он мог ухватить за древко обеими руками. Он собрал последние силы и резко дернул вперед.
Каким-то звериным ощущением, как в замедленной перемотке немой киноленты в синематографе, он проследил, как шершавое, зазубренное лезвие, задевая сосуды и мышцы внутри его обтянутого кожей плеча, прошло через зияющую, окровавленную рану и извлеклось наружу. В его сознании даже успела запечатлеться капля крови, которая стекла по нагретому его телом лезвию и оборвалась на взмахе с самого кончика заточенного напильника.
В тот самый миг, когда капля коснулась дна лодки, Отто почувствовал, как его разбитое суденышко стало погружаться в днестровскую воду. Погружение проходило стремительно. Поток напирал, и лодка представлялась непозволительной преградой, которую необходимо было тут же смять и опустить в пучину, в самую темноту непроглядного дна.
Пули секли воду вокруг терпящего кораблекрушение, поднимали фонтанчики среди бурунов и водоворотов, принимавшихся крутиться то тут, то там. Отто огляделся. Ему показалось, что до берега оставалось совсем немного. Все-таки на этот раз руки у него не связаны. Он попробует доплыть. В конце концов, других вариантов попросту нет.
Лодка почти ушла под воду. Отто одним движением расстегнул форменный ремень и скинул шинель. В ней он в любом случае не доплывет. А вот ремень оставлять рыбам он не намерен. Застегнув его обратно, на китель, Хаген зачем-то схватил уже плавающий обломок остроги. Он сунул его за ремень сзади и, оттолкнувшись от борта, нырнул в воду.
Холод сразу взял его в оборот. Горело плечо, и это жжение и боль в ране, как ни странно, отгоняли холод, придавали ему злости, необходимой, чтобы, преодолевая течение, пытаться плыть к берегу.
Теперь, в воде, он понял, насколько обманчивы расстояния до берега, когда ты оцениваешь их в метрах. Единственно верное — это расчет, на сколько гребков в ледяной воде тебя хватит. Еще раз, еще раз, еще раз… Отто чувствовал, что следующий взмах рукой будет последним, но делал следующий, и опять делал следующий. Еще раз, еще раз. Следующий — последний. Последний… Последний…