«Послание к Вельможе» до сих пор было известно лишь по одной рукописи поэта — в тетради № 2367 (л. 50 об.), хранящейся в Московском Румянцовском Музее;[558] эта рукопись дает лишь несколько первоначальных, незначительных вариантов (соч. Пушк. изд. «Просвещения», ред. П. О. Морозова, т. II, 1903, стр. 486) к тексту, установленному самим Пушкиным при напечатании этого стихотворения в «Литературной Газете» 1830 г. (№ 30, 26 мая, стр. 240–241). До настоящего времени оно неправильно относилось к 1830 году.
Теперь, благодаря счастливой находке А. В. Прахова, мы имеем другой, хотя и не полный, но великолепный автограф поэта, со следами его творческой работы, и получаем точно установленную дату создания этого произведения, замечательного, между прочим, тем, что появление его в печати, а может быть еще и ранее — в списках — навлекло на Пушкина незаслуженные упреки в лести, низкопоклонстве и искательстве, — упреки, от которых ему пришлось защищаться.
Не допускающая никаких сомнений числовая помета, находящаяся под стихотворением, дает возможность разобраться в несколько запутанной самим поэтом датировке послания: печатая его в «Литературной Газете», он выставил под ним: «Москва, 1830»,[559] хотя в одной из черновых заметок, вызванных появлением пиесы в печати, сам говорит, что написал ее «возвратясь из-под Арзрума» (Пушк. Мороз., т. II, стр. 489). На последнее указание обратил внимание лишь Н. О. Лернер, высказавший предположение, что стихотворение это вернее относить к 1829 году («Труды и дни», изд. 2-е, стр. 199), тогда как все издатели включали его в число пиес 1830. Новая рукопись, устанавливая точную дату — 23 апреля 1829 года, — подтверждает догадку Н. О. Лернера и исправляет неточность показаний поэта: в свое путешествие в Грузию он отправился 1 мая 1829 г., т. е. через несколько дней после написания стихотворения. Если указание в «Литературной Газете» на 1830 год принадлежит самому поэту, то оно может относиться ко времени окончательной отделки послания, когда оно и было занесено в тетрадь, в более обработанном виде.
Время, к которому относится «Послание к Вельможе», было весьма знаменательным в жизни поэта: приехав в Москву в середине марта 1829 г., с намерением отправиться на Кавказ, к действующей армии, он окончательно пленился красотою Н. Н. Гончаровой, в конце апреля, через графа Ф. И. Толстого («Американца») сделал ей предложение, а 1 мая написал аналогичное письмо к своей будущей теще… Легко себе представить, каково было тогда его душевное состояние. В это-то время глубоких сердечных переживаний он и получил приглашение князя Николая Борисовича Юсупова посетить его в знаменитом красотою местоположения и художественными сокровищами подмосковном селе Архангельском, в котором князь тогда проживал, числясь главноначальствующим Экспедиции Кремлевского строения и мастерской Оружейной Палаты и членом Государственного Совета. Не имея возможности, по объясненным выше причинам, воспользоваться сделанным ему приглашением, поэт и ответил князю посланием, обещая «приветливому потомку Аристиппа» приехать к нему несколько позже,
Лишь только первая позеленеет липа.
Однако, огорченный последовавшим затем неуспехом в своем сватовстве на Гончаровой (он получил уклончивый ответ), Пушкин поспешил покинуть Москву, надеясь в дорожных впечатлениях найти рассеяние от мыслей о покорившей его сердце красавице. Впоследствии, если не ошибаемся, он исполнил свое обещание и побывал в Архангельском. В январе 1831 г. Пушкин был у князя Юсупова в Москве (в его доме на Никитской) по поручению князя П. А. Вяземского и расспрашивал его о Фонвизине, которого князь «очень знал» и с которым «несколько времени жил в одном доме» (Пушк., Мороз., т. VIII, стр. 232).
Как мы упомянули, послание Пушкина вызвало разные кривотолки и пересуды. «Образец мастерской живописи исторических лиц и эпох, где, часто в одном двустишии, полно и определенно выражается вся сущность их», говорит Анненков («Материалы», изд. 1855 г., стр. 253), — послание при появлении своем, как и многие другие произведения поэта, возбудило недоумение. В свете считали его недостойным лица, к которому писано:[560] в журналах, наоборот, — недостойным автора, которого обвиняли в намерении составить «панегирик». По свидетельству самого поэта, сохранившемуся в его черновых рукописях, «все журналы пришли в благородное бешенство, восстали против стихотворца [Пушкина], который (о, верх унижения!) в ответ на приглашение князя ** извинялся в стихах, что не может к нему приехать, и обещался к нему приехать на дачу. Сие несчастное послание предано было всенародно проклятию, и с той поры, говорит один журнал, слава **[Пушкина] упала совершенно!» (Соч., Мороз., т. II, стр. 488). «Возвратясь из-под Арзрума», говорит поэт в другом месте: «написал я послание к князю **. В свете оно тотчас было замечено, и… были мною недовольны. Светские люди имеют в высшей степени этого рода чутье. Один журналист принял мое послание за лесть итальянского аббата и в статейке, заимствованной у М., заставил вельможу звать меня по четвергам обедать. Так-то чувствуют они вещи и так-то описывают светские нравы». (Соч., Моров., т. II, стр. 489.) Журналист, на которого намекает здесь Пушкин, был Н. А. Полевой, в это время его ярый литературный враг: в «Новом Живописце общества и литературы», выходившем в виде прибавления к «Московскому Телеграфу» (1830 г., ч. 32, № 10, май, стр. 170–171), он поместил сцену «Утро в кабинете знатного барина», в которой встречаем следующий диалог между знатным барином, князем Беззубовым, и его секретарем, Подлецовым:
Князь. …Скажи, что у тебя смешного?
Подлецов. Вот листок какой-то печатный; кажется, стихи Вашему Сиятельству.
Князь (взглянув). Как! стихи мне? А! это того стихотворца… Что он врет там?
Подлецов. Да, что-то много. Стихотворец хвалит вас; говорит, что вы мудрец: умеете наслаждаться жизнью, покровительствуете искусствам, ездили в какую-то землю только затем, чтобы взглянуть на хорошеньких женщин; что вы пили кофе с Вольтером и играли в шашки с каким-то Бомарше
Князь. Нет? Так он недаром у меня обедал (берет листок). Как жаль, что по-русски! (читает). Не дурно, но что-то много, скучно читать. Вели перевесть это по-французски и переписать экземпляров пять; я пошлю кое к кому, а стихотворцу скажи, что по четвергам я приглашаю его всегда обедать у себя. Только не слишком вежливо обходись с ним; ведь эти люди забывчивы; их надобно держать в черном теле» и т. д.
Пропуск в журнале этой грубой выходки и плоского пасквиля, вызвавшего в Пушкине вполне понятное негодование, повлек за собой увольнение от службы цензора С. Н. Глинки, который в «Записках» своих подробно рассказывает весь эпизод; любопытно, что цензура в данном случае вступилась не за Пушкина, а за князя Юсупова, которого Полевой, вероятно, и не хотел задевать, но которого она считала оскорбленным этою статьей. «Когда я явился в Цензурный Комитет», пишет Глинка: «меня встретили торжествующие лица профессоров-цензоров. Они смотрели на меня с лукавою улыбкою и будто неумышленно спрашивали: читал ли я послание Пушкина к князю Ю**? Тут, к сожалению, и сторонний цензор, остропамятный Аксаков, вслух и наизусть прочитал несколько стихов, также сопровождая их хитрою улыбкою. Между тем цензор Снегирев, читавший «Телеграф» в отсутствии моем, сказал мне откровенно, что десятая книжка «Телеграфа» ожидает моей подписи, т. е. та роковая книжка, в которой помещена была статья под заглавием «Утро у знатного барина, князя Беззубова». В ней выставлен был какой-то князь Беззубов, имевший собак Жужу, Ами и любовницу Возвратясь из Петербурга за неделю до срока отпуска, я мог бы отказаться от цензурования этой книги «Телеграфа», но я всегда стыдился, как говорит пословица, чужими руками жар загребать. Взяв десятую книжку «Телеграфа», пошел я в типографию г. Семенова; читаю: в глаза мне тотчас бросился стих, предлагающий перетолкователям намек на князя Ю. Отправляю к издателю «Телеграфа» записку, прося его исключить этот стих. Получаю в ответ, что он не намерен исключить ни одной буквы. Что же оставалось цензору?.. Я пропустил статью. При первом заседании г. Двигубский объявляет мне, что попечитель устраняет меня от цензурования «Телеграфа»…» (Записки С. Н. Глинки, С.-Пб. 1895, стр. 356–358). Кн. С. М. Голицын написал письмо министру с жалобой на Глинку за пропуск «соблазнительной статьи», которая «по дерзким и явным намекам на известную особу по заслугам своим государству, возбудила негодование всех благомыслящих людей» (Барсуков, Жизнь и труды Погодина, т. III, стр. 22) и Глинка был уволен в отставку[561].
Ксенофонт Полевой в «Записках» своих старается обелить брата-издателя «Телеграфа» — и объясняет выходку его тем, что Николай Алексеевич, прочтя послание, «пришел в глубокое негодование, потому что видел самовольное, жалкое унижение Пушкина», так как «все единогласно пожалели об унижении, какому подверг себя Пушкин. Чего желал, чего искал он? Похвалить богатство и сластолюбие? Пообедать у вельможи и насладиться беседою полумертвого, изможженного старика, недостойного своих почтенных лет? Вот в чем было недоумение, и вот что возбуждало негодование» (Записки Кс. А. Полевого, С.-Пб. 1888, стр. 312–313). Но пасквиль был вызван личными счетами,[562] и Н. Полевой не упускал случая кольнуть Пушкина: черев два года он опять вспомнил о столь непонравившихся ему отношениях поэта к князю Юсупову и, в том же «Московском Телеграфе», поместил пародию на Пушкинское стихотворение «Чернь» (1832 г., ч. VIII, стр. 253–254, стих. «Поэт. Посвящено Ф. Ф. Мотылькову»); здесь, обращаясь к поэту, чернь спрашивает:
«… Зачем к тебе, сует дитя,
Вползли, вгнездилися пороки:
Лжи, лести, низости уроки
Ты проповедуешь шутя?
С твоим божественным искусством
Зачем, презренный славы льстец,
Зачем предательским ты чувством
Мрачишь лавровый свой венец?»
Так говорила чернь слепая,
Поэту дивному внимая.
Он горделиво посмотрел
На вопль и клики черни дикой,
Не дорожа ее уликой,
Как юный, бодрственный орел,
Ударил в струны золотые,
С земли далеко улетел,
В передней у вельможи сел
И песни дивные, живые
В восторге радости запел.
Наконец, еще через год, печатая, по поводу выхода в свет «Бориса Годунова», критическую статью о стихотворениях Пушкина, Полевой выражал уверенность, что поэт со временем сам выбросит из собраний своих сочинений многое «недостойное его», — между прочим и «Послание к Вельможе» («Моек. Телегр.» 1833 г., № 1, январь, стр. 140–141; см. также «Очерки по истории Русской литературы» Н. Полевого, ч. I, С.-Пб. 1839, стр. 167). «Любопытное», замечает по этому поводу Анненков, суждение о пьесе «одинаково поражающей и совершенством формы и совершенством содержания!» (Материалы, изд. 1855 г., стр. 253).
А. Ф. Воейков, — также не упускавший случая задеть, со свойственной ему ядовитостью, самолюбие Пушкина, — перепечатывая в своем «Славянине» (1830 г., ч. XIV, стр. 780 и сл.) «Послание к Вельможе», сопроводил его следующим примечанием: «В сем классическом послании Протей-Пушкин являет нам Шолье и Вольтера. Оно напоминает послание нашего блестящего Батюшкова к И. М. Муравьеву-Апостолу». Пушкин, конечно, почувствовал весь яд этой похвалы, тем более, что именно к этому произведению Батюшкова он относился довольно отрицательно (см. Л. Н. Майков, Пушкин, С.-Пб. 1899, стр. 296–297). Пушкин пришел в негодование от всех этих пересудов, кривотолков и инсинуаций. «Нынче», записывает он несколько позже, но по тому же поводу: «писатель, краснеющий при одной мысли посвятить книгу свою человеку, который двумя или тремя чинами выше его, не стыдится публично жать руку журналисту, ошельмованному в общем мнении, но который площадной руганью может повредить продаже книги или хвалебным объявлением заманить покупщиков. Ныне последний из писак, готовый на всякую приватную подлость, громко проповедует независимость и пишет безыменные пасквили на людей, перед которыми расстилается в их кабинете» (Пушк., Мороз., т. VI, стр. 343 и 646; ср. «Русская Старина», 1884, т. 44, стр. 518).
В. Л. Пушкин, дядя поэта, тоже задетый нападками на него журналистов, написал ему послание, в котором старался его утешить и «раздосадовать глупцов и завистников».
Племянник и поэт
Позволь, чтоб дядя твой
На старости в стихах поговорил с тобой..
Послание твое к вельможе есть пример,
Что не забыт тобой затейливый Вольтер.
Ты остроумие и вкус его имеешь
И нравиться во всем читателю умеешь.
Пусть бесится, ворчит Московский Лабомель:
Не оставляй свою прелестную свирель!
Пустые критики достоинств не умалят;
Жуковский, Дмитриев тебя и чтут, и хвалят,
Крылов и Вяземский в числе твоих друзей:
Пиши и утешай их музою своей,
Наказывай глупцов, не говоря ни слова,
Печатай им на зло скорее «Годунова».
Творения твои для них тяжелый бич,
Нибуром никогда не будет наш Москвич,
И автор повести топорные работы
Не может, кажется, проситься в Вальтер-
Скотты.
Довольно и того, что журналист сухой
В журнале чтит себя романтиков главой.
Но полно! Что тебе парнасские пигмеи,
Нелепая их брань, придирки и затеи!
Счастливцу некогда смеяться даже им:
Благодаря судьбу, ты любишь и любим —[563]
Заключим нашу историческую справку пламенными словами Белинского о «прекрасном», по его мнению, стихотворении «К Вельможе»: «Это», говорит он: «полная, дивными красками написанная картина русского XVIII века. Некоторые крикливые глупцы, не поняв этого стихотворения, осмеливались, в своих полемических выходках, бросать тень на характер великого поэта, думая видеть лесть там, где должно видеть только в высшей степени художественное постижение и изображение целой эпохи в лице одного из замечательнейших ее представителей. Стихи этой пиесы — само совершенство, и вообще вся пиеса — одно из лучших созданий Пушкина: поэт, с дивною верностью изобразив то время, еще более отмечает его через контраст с нашим» (Соч. Белинского, изд. 1860 г., т. VIII, стр. 410).
Переходя к детальному разбору новой рукописи, отметим, прежде всего, ее особенность: она имеет на заглавии своем[564] эпиграф из Горация: «Саrре diem», опущенный при печатании в «Литературной Газете» и не имеющийся ни в одном из позднейших изданий. Затем, по сравнению с впервые появившимся в печати текстом «Литературной Газеты», рукопись представляет лишь следующие варианты:
Ст: 7-й: Роскошной, вместо Ученой.
Ст. 23-й: Волшебница младая, вместо Армада молодая.
Ст. 47-й: Об неге, вместо О неге.
Ст. 49-й: Как первый, вместо Как пылкий (в изд. 1838 г. — Где пылкий).
Ст. 67-й: И ярым, вместо И мрачным.
Ст. 89-й: И пышные, вместо И стройные.
Ст. 103-й: То стоик, вместо То воин.
Очевидно, Пушкин остался доволен тою редакциею, которая вылилась ив-под его пера, и не подвергал стихи почти никаким переделкам. В том же виде, как в «Литературной Газете», Послание было напечатано в «Славянине» (1830 г., ч. XIV, стр. 780), альманахе «Сиротка на 1831 г.», в издании стихотворений Пушкина 1832 г. (ч. III, стр. 49–55), в посмертном издании 1838 г. (т. III, стр. 172–176), в издании Анненкова (т. II, стр. 504) и в прочих изданиях; кроме того, по изданию Анненкова оно перепечатано в книге князя Н. Юсупова: «О роде князей Юсуповых», ч. II, С.-Пб. 1867, стр. 418–421; здесь же, в ч. I (С.-Пб. 1866, стр. VII–VIII и 145–167), можно найти любопытные сведения о самом князе Н. Б. Юсупове.
Ст. 36-й: Как любопытный скиф афинскому софисту, по указанию Б. В. Никольского («Ист. Вестник» 1899 г., том 77, стр. 208), заимствован из стихотворения Вольтера «Le Russel Paris»: Comme un Scythe curieux voyageanten Athenes.
Ст. 75-й: Князь Юсупов был лично знаком с «колким Бомарше», который при прощании с ним 7 мая 1776 г. в Лондоне вписал в его альбом стихи «Cher Prince qui voulez tout voir»; они приведены в упомянутой книге «О роде князей Юсуповых», ч. I, стр. 145–146, и ч. II, стр. 415–416, и изданы в факсимиле и в русском переводе в «Худож. Сокров. России» за 1906 г., в № 8–12.
Алябьева, упоминаемая в стихе 95-м, — Александра Васильевна, славившаяся тогда в Москве своею блестящей красотой — «классической», по выражению князя П. А. Вяземского; она была непременной участницей и украшением всех великосветских собраний Московского общества; несколько лет спустя, Алябьева вышла замуж за Киреева и умерла, в преклонных годах, в 1894 г. Ее превосходный портрет, масляными красками (1844 г.), принадлежащий ныне ее сыну, известному славянофилу и писателю, генералу А. А. Кирееву, был на Пушкинской юбилейной выставке в Академии Наук в 1899 г. (см. Каталог выставки, № 403). Алябьевой посвятили стихи Лермонтов (1830) и Языков (1844 и 1845). Гончарова, упоминаемая в том же стихе — будущая жена поэта, Наталья Николаевна, в которую он был тогда влюблен и которой в эти самые дни делал предложение[565].
Стерн говорит, что живейшее из наших наслаждений кончится содроганием почти болезненным. Несносный наблюдатель! [Зачем было это говорить?] знал бы про себя; многие [б] того не заметили б.
Эти строки[566] Пушкина еще не появлялись в печати; они извлечены нами из беловой рукописи поэта, содержащей в себе все его «Отрывки из писем, мысли и замечания»; в этой рукописи они занимают четвертое место среди отрывков, т. е. между заметкою: «Однообразность в писателе доказывает односторонность ума»… и «Жалуются на равнодушие Русских женщин к нашей поэзии»… Получив рукопись от Пушкина для напечатания в «Северных Цветах на 1828 год», Дельвиг выпустил из нее несколько афоризмов и заметок; среди выброшенных была и приведенная выше заметка, содержащая одно суждение Стерна, высказанное в его известном незаконченном произведении «Sentimental journey through France and Italy». Пушкин читал его, вероятно, во французском переводе («Voyage Sentimental, suivi des Lettres d'Yorick к Elisa», Paris, an VII), по книге, принадлежавшей его сестре Ольге Сергеевне Пушкиной-Павлищевой и сохранившейся до настоящего времени в составе его библиотеки, ныне в Пушкинском Доме. Здесь суждение Стерна, приводимое Пушкиным, находится на стр. 180–182-й тома II-го; в английском тексте этого издания (в котором, en regard, дан и французский перевод) оно читается следующим образом: «But there is nothing unmixt in the world; and some of the gravest of our divines have carried it so far as to affirm, that enjoyment itself was attended even with a sigh — and that the treatest they knew of, terminated in a general way in little better than a convulsion»; во французском же переводе эта мысль выражена так: «Je connai de graves theologiens qui vont jusqu'a soutenir que la jouis-sance meme est accompagnee d'un soupir, et que la plus delicieuse qu'ils connaissent, se termine ordinairement par quelque chose approchant de la convulsion». Как видим из этих обоих текстов, Пушкин дал не дословный перевод фразы Огерна, а лишь общий смысл ее, самую ее сущность, остановившую на себе его внимание. Деликатный Дельвиг не решился поместить суждение Стерна в своем альманахе, считая его, очевидно, не совсем удобным по его слишком откровенной ясности физиологического свойства.
Пушкин был издавна и хорошо знаком с произведениями великого английского юмориста и очень ценил их[567]. Еще в письме из Кишинева к Вяземскому от 2-го января 1822 г. он писал, что, по его мнению, вся «Лалла Рук» Томаса Мура «не стоит десяти строчек Тристрама Шанди», — известного неоконченного романа Стерна «The life and Opinions of Tristram Shandy» (1759–1767). Сочинения его во французских изданиях 1799 (упомянутом выше) и 1818 гг. и в английском —1823 г. были в библиотеке Пушкина;[568] в 1828 г. критик «Атенея», разбирая вновь вышедшие главы «Евгения Онегина», упрекал Пушкина за отступления в ходе романа, говоря, что это просто «наросты к рассказу, по примеру блаженной памяти Стерна»;[569] в одном из примечаний к главе 2-й «Онегина» поэт сам сделал ссылку на Стерна; упомянул он его и позже, в «Мыслях на дороге», говоря об английской литературе и высказывая мнение, что в Англии только «Ричардсон, Фильдинг и Стерн поддерживают славу прозаических сочинений». Наконец, если верить Запискам А. О. Смирновой, поэт как-то убеждал ее перевести знаменитое «Сентиментальное путешествие Стерна», а о Гоголе однажды выразился, что «он будет русским Стерном», ибо «он всё видит, он умеет смеяться, а вместе с тем он грустен и заставит плакать».
По сообщению П. В. Анненкова,[570] Пушкин набрасывал свои «Отрывки из писем, мысли и замечания» в Кишиневе; оттуда же он, как мы видели, писал о Огерне Вяземскому; думаем поэтому, что интерес к Стерну и знакомство Пушкина с ним можно отнести еще к 1821 году, если не к более раннему.
Известна печальная посмертная судьба автографов Пушкина; сам поэт при жизни тщательно сберегал свои рукописи, был довольно скуп на их раздачу и не очень охотно делал записи в альбомах; основной же фонд своих тетрадей берег чрезвычайно ревниво. С момента же смерти Пушкина началось распыление его рукописей, началось и их исчезновение. И в этом распылении и исчезновении виновны, главным образом, два человека, которых Судьба поставила в непосредственное близкое общение с рукописным наследием поэта и от которых, по их чувствам к ушедшему и по любви к его творениям, казалось бы, меньше всего можно было ожидать подобного отношения: это — Жуковский — первый разбиратель и охранитель бумаг Пушкина и редактор посмертного издания его сочинений, и Анненков — первый его биограф и издатель полного собрания его произведений. Жуковский, как известно, после разбора всего рукописного наследия Пушкина, удержал у себя некоторое количество листков автографов (87 №№) для раздачи почитателям поэта; Анненков же, через 18 лет, отнесся к любовно и умело использованным им рукописям Пушкина с прямо преступным небрежением: вернув большую часть их семье поэта (которая, однако, была далеко не способна достаточно высоко ценить и бережно хранить свое сокровище), он, в свою очередь, многое из удержанного раздарил частным лицам, многое же завез в свои имения, кое-что оставил у брата… Из этих «остатков от пиршеств Жуковского и Анненкова и образовались потом такие известные собрания автографов Пушкина, как Онегинское, Майковское, Дашковское, Гротовское, Шляпкинское, собрание К. Р., не говоря уже о множестве мелких владельцев отдельных листков автографов поэта…
Пушкинскому Дому путем двадцатилетней собирательской работы удалось сосредоточить в своих собраниях значительную часть распыленных Жуковским и Анненковым рукописей Пушкина, приобщив к ним, кроме перечисленных выше, более или менее крупных фондов, и много отдельных листков, так что теперь собрание Пушк. Дома занимает, после Моек. Румянц. Музея, первое место в ряду хранилищ пушкинского рукописного наследия; но все-таки многое из этого наследия еще неизвестно где находится, многое исчезло заведомо бесследно. Из числа таких, находящихся или «в безвестном отсутствии», или уже погибших автографов поэта, мы хотим сказать здесь об одном особенно драгоценном листке, — особенно драгоценном потому, что на нем набросан был такой поэтический перл, как XVIII и XIX строфы главы «Евгения Онегина»; в Пушк. Доме сохранилась лишь копия с этого наброска, чернового, с авторскими поправками; подлинный же автограф, писанный в августе 1824 г., как отмечено на этой копии, был подарен П. В. Жуковским (сыном поэта) известному академику-минералогу Н. И. Кокшарову (1818–1892); автор интересных Записок, опубликованных в «Рус. Старине» 1890 г., и множества стихотворений, которыми почтенный ученый, большой балетоман, грешил по разным случайным поводам, отзываясь стихами на разные юбилеи, бенефисы, обеды, именины и т. п. «случаи», — он был поклонником Пушкина, чем и объясняется подарок, сделанный ему П. В. Жуковским. Кокшаров знал ценность автографа и любовно сохранял его, но после его смерти листок затерялся, ни разу не попав в руки специалиста-пушкиноведа, и где теперь находится, неизвестно. Лишь благодаря случайности, приведшей в собрания Пушк. Дома точную копию с него, мы имеем возможность лишний раз заглянуть в творческую лабораторию поэта и познакомиться с неизвестным до сих пор черновиком двух строф «Онегина»; черновик этот представляет, между прочим, еще тот интерес, что кроме многих первоначальных, зачеркнутых вариантов, мы находим в нем неотмененный вариант одного эпитета, — во 2-м стихе XIX строфы:
Внемлите мой призывный глас
вместо принятого затем:
Внемлите мой печальный глас
Строфы XVIII и XIX Первой главы «Онегина», как наглядно видно из таблицы, приложенной к исследованию М. Л. Гофмана о «Пропущенных строфах Евгения Онегина» («Пушкин и его совр.», вып. XXXIII–XXXV, стр. 332 и 336; ср. стр. 23, прим.), были написаны Пушкиным не в порядке строф Первой главы, а гораздо позже окончания всей этой главы, — уже, по-видимому (судя по положению их в тетр. № 2370, лл. 20 и 20 об.), во время создания конца Третьей главы, почему и нет их ни в чистовой рукописи, находящейся в Росс. Публичной Библиотеке, ни в списке, хранящемся в Библиотеке Академии Наук; в последнем Пушкин вписал их лишь в конце тетради (лл. 30–30 об.). Известны только первоначальные черновики этих строф, в рукописи Румянц. Музея № 2370, лл. 20–20 об., — по отношению к которым Кокшаровский автограф является второю редакцией.
Вот текст затерявшегося автографа Пушкина; в прямых скобках поставлены слова, зачеркнутые самим поэтом:
Чтоб только слушали его.
XVIII.
Волшебный край! там, в стары годы,
[Бич] Сатиры смелой властелин,
Блистал Ф. В., друг свободы
И переимчивый Княжнин;
Там Озеров невольны дани
Народным, слез, рукоплесканий
С младой Семеновой делил;
Там наш Катенин воскресил
[Эсхила] Корнеля Гений величавой,
Там вывел колкой Шаховской
[Живых] Своих комедий шумный рой
Там и Дидло венчался славой….
Там, там — под сению кулис
Младыя дни мои неслись.
XIX.
[И их уж нет!] Мои богини1 [с вами] что
вы, где вы
Внемлите мой призывный глас
Все те-же ль вы? другие-ль девы
Сменив, не [затемнили] заменили вас?
Услышу-ль [снова] вновь я ваши хоры
Узрю пи рурской Терпсихоры
[Очаровательный] Душой исполненный полет?
Иль взор унылой не найдет
Знакомых лиц на сцене скучной
И, устремив на чуждой свет
[Мой непризнательный] Разочарованный лорнет
[Безмолвно] Веселья зритель равнодушной
[Я] Безмолвно буду [молча унывать] я зевать
И о былом воспоминать?
XX XXII XXIII
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Таким рядом точек заканчивался автограф, счастливым обладателем которого был некогда Н. И. Кокшаров.
Александр Сергеевич Пушкин, 1799–1837, — «явление чрезвычайное», «солнце русской поэзии», родился в Москве 26 мая 1799 г. от брака С. Л. Пушкина с Н. О. Ганнибал, внучкой «арапа Петра Великого»; с 1811 по 1817 г. он воспитывался в Царскосельском лицее; в 1820 г. юный поэт за некоторые вольные стихотворения был сослан на юг и до середины 1824 г. прожил в Кишиневе и Одессе, побывал также в Крьшу и на Кавказе. Высланный из Одессы графом М. С. Воронцовым, Пушкин получил приказание жить в Псковском имении, селе Михайловском, где и «провел отшельником два года незаметных». В сентябре 1826 г. поэт был вызван в Москву Николаем I и получил свободу, отданный под надзор шефа жандармов Бенкендорфа. Годы с 1827 по 1830 прошли в разъездах Пушкина с места на место — в Москве, Петербурге и на Кавказе, в Нижегородском имении Болдине. В 1831 г. он женился на Н. Н. Гончаровой. Последний петербургский период жизни поэта завершился дуэлью его с бароном Дантесом-Геккереном. Пушкин скончался 29 января 1837 г. в полном расцвете творческих сил, в разгар своей поэтической и литературной деятельности. Прах его покоится в Святогорском монастыре, в Псковской губ.
Из портретов великого поэта — исполненный Тропининым представляет особенный интерес, как по мастерству исполнения, так и по тому, что долгое время шли споры о местонахождении подлинника. Тропинин писал свой Портрет с натуры в 1827 г., в Москве, по заказу Соболевского, недовольного «приглаженными и припомаженными портретами» и желавшего «сохранить изображение поэта, как он есть, как он бывал чаще… в домашнем его халате, растрепанного, с заветным мистическим перстнем…» Когда портрет был готов, Соболевского уже не было в Москве, и «Тропинин велел уложить портрет и отправить по адресу к заказчику. Укупоркою занялся один бедный живописец, Смирнов, над которым Соболевский позволил себе несколько неосторожно подтрунивать… Смирнов сыграл над Соболевским такую шутку: скопировал портрет довольно недурно и, спрятав оригинал, уложил копию, и она полетела отыскивать хозяина, который, получив портрет, кажется, не вдруг узнал подлог. Верно только то, что эта копия не брошена и очутилась опять в Москве, где впоследствии приобретена за ничтожную цену Н. И. Ш-вым. А подлинник лежал себе да лежал у Смирнова, подвергаясь разным приключениям во время скитаний хозяина по недорогим квартирам»[571]. Когда Смирнов умер, портрет был куплен менялой Волковым, у которого увидел его князь М. А. Оболенский и, справившись предварительно о подлинности его у старика Тропинина, купил его. По рассказу Погодина, Соболевский перед отъездом за границу оставил портрет одному своему приятелю, а тот передал его другому. «У которого-то из них», говорит Погодин, «крепостной живописец выпросил портрет для снятия копии и возвратил не портрет, а копию»; Соболевский, вернувшийся в Москву через 5 лет, это заметил: «копию он бросил, а подлинник очутился у князя М. А. Оболенского»[572]. Наконец, в 1899 г. на Пушкинскую выставку в Академии Наук М. В. Беэр прислала портрет Пушкина, который считала за подлинник. По словам г-жи Беэр, Соболевский, перед отъездом за границу в 1856 г., просил ее бабушку, Елагину,[573] взять портрет на сохранение, вернувшись, обнаружил подлог и не хотел брать копии; куда девалась эта копия, г-жа Беэр не говорит, но сообщает, что в 1875 г. «портрет» был прислан Елагиной одним лицом. Сопоставляя слова г-жи Беэр с замечанием П. И. Бартенева, что копия с портрета была подарена Соболевскому Елагиными, и что Соболевский многократно выражал желание, чтобы этот экземпляр (т. е. копия) был возвращен Елагиным, — можно сказать, что экземпляр г-жи Беэр (пожертвован ею в Музей Александра III) есть именно копия. При сличении портретов не может быть сомнения, что подлинник принадлежит ныне князю Н. Н. Оболенскому[574]. О сходстве портрета сохранилось авторитетное свидетельство современника — Н. А. Полевого, который видел его тотчас после его окончания. «Русский живописец Тропинин», писал он в «Московском Телеграфе», «недавно окончил портрет Пушкина. Пушкин изображен en trois quarts, в халате, сидящий подле столика. Сходство портрета с подлинником поразительно, хотя нам кажется, что художник не мог совершенно схватить быстроты взгляда и живого выражения лица поэта. Впрочем, физиономия Пушкина столь определенная, выразительная, что всякий хороший живописец может схватить ее, вместе с тем и так изменчива, зыбка, что трудно предположить, чтобы один портрет Пушкина мог дать о ней истинное понятие»[575].
«Карнильев прзжал разделить горесть о потере лучшаго из людей.»
Эта записка, писанная в 3-м лице крупным почерком, находится с краю той четвертки грубой Гончаровской писчей бумаги (с водяным знаком на другой, оторванной от первой, четвертке — А. Г. и с жандармскою цифрою 22), на которой набросан черновик 8–12 строф стихотворения «В начале жизни школу помню я», датируемого обыкновенно 1830 годом;[576] эта датировка подтверждается и уточняется, если правильно высказанное нам Б. В. Томашевским предположение (представляющееся, как видим, несомненным), что соболезновательная записка Карнильева вызвана смертию дяди поэта, Василия Львовича Пушкина, скончавшегося, как известно, 20-го августа 1830 г., в Москве, где поэт провел время как рае с 14 по 31-е августа и не только присутствовал на погребении своего дяди в Донском Монастыре, но и распоряжался церемонией;[577] относясь к дяде с незлобивой иронией поэт-племянник не мог не ценить его исключительного добродушия и был искренно огорчен смертью старика, к которому определение «лучший из людей», легко может быть применено, особенно если принять во внимание обычное со стороны знакомых преувеличение положительных качеств только что умершего близкого нам человека… Как бы то ни было, однострочная записка эта вводит в широкий круг знакомых Пушкина еще одно лицо, до настоящего времени в этот круг не вводившееся, — что побуждает нас несколько распространиться об авторе записки.
Василий Дмитриевич Карнильев[578] (род 23-го октября 1793, ум. 17-го февраля 1851 г. в Москве)[579] был личность незаурядная и пользовался в Москве, которой принадлежал по преимуществу, большою популярностью. Хорошо и издавна с ним знакомый Погодин в своем некрологе Карнильева писал: «Конечно, многие не только в Москве, но и в разных концах России помнят истинно-Русское хлебосольство В. Д. Корнильева. Он не был литератором, но был другом и приятелем многих литераторов и ученых. Наука и Словесность возбуждали в нем искреннее к себе уважение. Во всяком общественном деле, которое касалось пользы Искусства, Науки, Литературы, он был всегда верным, всегда готовым участником, на которого заранее можно было положиться. Всякий деятельный журнал, всякая замечательная современная Русская книга имели в нем усердного чтеца и покупателя. Хлебосольство был» для него радостию жизни; гости за столом — весельем, украшавшим его семейное счастие. Если же в числе их хозяин угощал у себя профессора, писателя, художника, то казался еще счастливее. Сам всегда скромный и умеренный в суждениях, он оживлялся их беседою и вкушал ее, как умственную пищу. Семейные его качества ценит его семья, которая осталась после него безотрадною…» «Прощай же добрый человек», — писал Погодин в заключение своего некролога: «Мир праху твоему! Благодарим тебя за твою Русскую хлеб-соль, за твой всегда радушный привет гостям, за твою готовность к участию во всяком общественном деле и за твое доброе сердце…»[580] В другом коротеньком некрологе, помещенном в «Московских Ведомостях», автор его, знакомый Карнильева, писал про него: «С сердцем чувствительным соединял он редкое добродушие, снисходительность, примерную кротость и радушное гостеприимство. Ближнему и дальнему в нужде был он всегда готов служить деятельною помощью и усердным советом…, — человек добрый, друг человечества, верный своему призванию»[581].
По словам барона М. А. Корфа, Карнильев был родом Сибиряк;[582] он был родным внуком известного Тобольского 1-й гильдии купца Василия Карнильева, который в марте-апреле 1789 г. завел Типографию в Тобольске, где у него была и бумажная фабрика, изделия которой покупались всеми присутственными местами Тобольского наместничества и на изделиях которой печатались все изданные в свет, в конце XVIII столетия, в Тобольске книги и журналы;[583] так, из первой в Сибири типографии Карнильева вышло первое Сибирское издание — переведенная сосланным в Тобольск П. П. Сумароковым «английская повесть «Училище любви» (1791 г., два издания); в ней же печатался первый Сибирский журнал — «Иртышь, превращающийся в Ипокрену» 1789 г., была отпечатана 12-ти томная «Библиотека ученая и экономическая» (1793–94 г.), «Юридический Словарь» М. Чулкова (1791 г.) и другие книги научно-практического значения;[584] в 1787 г. Василий Карнильев вместе с другим купцом, Федором Кремлевым, пожертвовал 5.000 рублей на заведение Училищного дома в Тобольске, о чем сохранилось известие в журнале «Зеркало Света» (1787 г., ч. VI, стр. 639); в том же 1789 году, когда В. Карнильев завел в Тобольске типографию, он выступил и как автор, напечатав на своем станке отдельными листами два стихотворения, из которых одно посвятил Епископу Тобольскому Варлааму, а другое — архимандриту Соликамскому Иакинфу;[585] стихи написаны были в духе обычных од того времени и не блистали красотами слога, но для автора их (а может быть только Издателя) очень характерны, подчеркивая ту любовь к литературе и просвещению, которая, судя по свидетельству Погодина, была отличительною чертою и В. Д. Карнильева (воспитанника Тобольской гимназии), приведшею его в соприкосновение и с Пушкиным. С последним В. Д. Карнильев был знаком, по-видимому, еще в послелицейский период жизни поэта; по крайней мере в 1820 г. он передавал Погодину о том, как однажды «Н. И. Тургенев, быв у Н. М. Карамзина и говоря о свободе, сказал: «Мы на первой станции к ней» и как «молодой» Пушкин подхватил: «Да, в Черной Грязи»; в свою очередь Погодин, еще не знакомый лично с поэтом, в августе 1821 г. сообщал В. Д. Карнильеву про Пушкина: «Говорят, что Кишеневец печатает новую поэму Пленник. Кстати я слышал от верных людей, что он ускользнул к Грекам»;[586] последний слух был неверен, но любопытно то, что Погодин делился им именно с Карнильевым, дружеское расположение к которому сохранял в течение по крайней мере тридцати лет[587]. В 1869 г. Погодин в письме к князю П. А. Вяземскому вспоминал, как в 1826 г. Карнильев рассказывал ему о чтении Пушкиным «Бориса Годунова» у Вяземских в Москве[588].
В «журнале» племянницы Карнильева Е. И. Капустиной читаем следующий любопытный рассказ, свидетельствующий о хорошем знакомстве Карнильева с Сергеем Львовичем Пушкиным и дающий право предполагать о знакомстве его и с Василием Львовичем, смерть которого послужила поводом для приведенной выше записки Карнильева к поэту: «В самый год смерти поэта Пушкина в 1837 году я была с отцом [И. П. Менделеевым] в Москве, где отцу делали глазную операцию. Мы жили у дяди Дмитрия Васильевича Корнильева, брата моей матери. Он жил на Покровке, в доме князя Трубецкого. Дядя жил хорошо, в прекрасной обстановке, у него было большое знакомство, н я встречала там некоторых литераторов, начиная с старца Дмитриева, — Погодина, Фед. Ник. Глинку, Боратынского, Бороздну. У дяди были назначены по вторникам обеды, довольно парадные, и иногда собиралось довольно много в эти дни. Тут я увидела отца Пушкина, как часто видела и брата поэта Козлова. Первое время, когда Пушкин был еще жив и когда меня познакомили с Сергеем Львовичем, я его спросила, не ждет ли он к себе сына из Петербурга. — «Не думаю, чтоб он скоро приехал», — было ответом. А вскоре получилась и ужасная весть о его кончине. Понятно, что тогда, вероятно, всякий был занят этой грустной историей; у нас же в доме [т. е. у В. Д. Карнильева] она отразилась на всем, — кажется ни о чем более не говорилось, как об этом. Дядя, понятно, навещал старика и привозил от него подлинные письма к нему Жуковского, Вяземского, — и всё это читалось у нас вслух. В один из вторников Ф. Н. Глинка привез свои стихи на смерть поэта, где часто упоминалось: «А рок его подстерегал». После обеда жена Федора Николаевича, Авдотья Павловна читала их вслух… Читал у дяди стихи и Бороздна. Я живо помню высокую, видную фигуру Бороздны. Он был малоросс, богатый помещик, добрый и внимательный. Он был часто мой кавалер, — когда шли к обеду, он почти всегда подавал мне свою руку. Летом (1837 г.) мы жили в Сокольниках, и опять по вторникам старик Сергей Львович ездил к нам, и иногда на мою долю приходилось занимать его. Раз он приехал, когда тетка была еще не одета к обеду, а дядя не приехал из конторы;[589] я просила его погулять в сад и должна была разговаривать с ним, но как он был глух, то и надо было говорить громко, что было утомительно. Потом к осени уже он приехал проститься, отправляясь в деревню, чтобы повидать жену и детей Александра Сергеевича. В этот раз я помню грустный случай. За день или за два дядя привез из Москвы большой бюст А. С. Пушкина и поставил его в гостиной на тумбочку. Сергей Львович не обратил на него внимания и сел, но вдруг увидел бюст, встал, подошел к нему, обнял и зарыдал. Мы все прослезились. Это не была аффектация, это было искреннее чувство его, и потому в памяти моей сохранилось о старике только сожаление из-за его потери такого сына…»[590]
Е. И. Капустина передает еще, что, кроме названных писателей, у В. Д. Карнильева бывали еще супруги Н. Ф. и К. К. Павловы[591]. Из других лиц литературного мира известно о знакомстве В. Д. Карнильева с И. Е. Бецким — издателем альманах «Молодик» (18 г.),[592] с князем П. А. Вяземским, которого он, в числе других, чествовал обедом в октябре 1850 г.,[593] с профессором-археологом И. М. Снегиревым, который очень часто упоминает Карнильева на страницах своего Дневника 1840-х гг., с профессором
С. П. Шевыревым, с художником-скульптором Н. А. Рамазановым, А. И. Кошелевым, художником П. А. Федотовым,[594] с близкой к семье Аксаковых Е. И. Поповой, которая в своем Дневнике несколько раз упоминает о — «добродушном» Карнильеве, рассказывая о, б участии его в ее личных делах, о его болезни и смерти от «водяной в груди»;[595] наконец, следует отметить еще Лицейского товарища Пушкина — статс-секретаря барона М. А. Корфа; он называет Карнильева своим «испытанным, тридцатилетним другом», человеком «честным, добросовестным, правдивым»;[596] по просьбе Корфа, Карнильев, для выяснения некоторых вопросов, связанных с ссылкой Сперанского в 1812 году, сносился с известным автором Записок Я. И. де Сангленом, с которым состоял в «близкой приязни»[597]. Со Сперанским Карнильев был знаком, несомненно, и лично, так как 7-го июля 1812 г. начал службу в Департаменте Министерства Юстиции, а с 15-го декабря 1817 г. до 28-го февраля 1819 г. состоял регистратором в Общей Канцелярии Министерства[598]. Есть указание, что он «прокатился в Сибирь при Сперанском за чином»;[599] действительно с 3-го марта 1822 года он служил в родном Тобольске — советником в Уголовной Палате, уже в чине коллежского ассессора, но уже после отъезда Сперанского из Сибири, при генерал-губернаторе П. М. Капцевиче,[600] а е 2-го января 1823 г. до 29-го августа 1825 г. — младшим советником в Тобольском же Губернском Суде;[601] выйдя в отставку, еще холостым, он осенью 1826 г., как мы видели из письма Погодина к Вяземскому, жил уже в Москве; здесь он и женился (на Надежде Осиповне N) и прожил в течение четверти века, состоя главным управляющим дел и имений друзей своих князя И. Н. и княгини Е. А. Трубецких (к которым так близок был Погодин), а потом занимаясь откупами, и передав управление своим Тобольским стеклянным заводом своей сестре М. Д. Менделеевой;[602] был он, по-видимому, не честолюбив: по крайней мере мы не нашли его в списках членов тогдашних ученых обществ Москвы, в которые так охотно шел тогда всякий, кто был хоть немного прикосновен к научным кругам, — а мы видели, что по связям своим Карнильеву было легче, чем кому-либо другому, украситься почетными званиями члена разных ученых объединений, начиная с Московского Общества Истории и Древностей Российских…
В заключение приведенных нами сведений о В. Д. Карнильеве следует еще сказать, что сестра его — Мария Дмитриевна, — бывшая замужем за учителем Тобольской Гимназии И. П. Менделеевым, — была матерью знаменитого впоследствии профессора-химика Д. И. Менделеева. В письмах своих к родным, напечатанных в цитированной уже книге «Памяти Д. И. Менделеева. Семейная хроника в письмах…» (С.-Пб. 1908), М. Д. Менделеева много раз упоминает — о своем брате, с которым была очень близка;[603] в той же книге опубликовано и 5 писем самого В. Д. Карнильева к племяннице Е. И. Капустиной, рожд. Менделеевой, из Москвы за 1838–1844 гг.; в одном из них он с гордостью упоминает, по поводу прочитанной им книги своего земляка и знакомца, известного П. А. Словцова «Историческое обозрение Сибири» (кн. I, М. 1838), что его-нредки «первые начали возводить фабрики в Тобольске — бумажную и хрустальную», и что «Типография заведена в 1787 году[604] в одно время с Франклином в Америке»[605].