Есть на Темзе и Медуэй[128] маленькие уединенные пристани, где я люблю коротать летом свой досуг. Текучая вода располагает к мечтаниям, для меня же нет лучше текучей воды, чем поднятая сильным приливом река. Мне нравится наблюдать за величественными кораблями, уходящими в море или возвращающимися домой с богатым грузом, за небольшими деловитыми буксирами, которые, самоуверенно пыхтя, выводят их на морские просторы и приводят обратно, за флотилиями баржей с бурыми и рыжеватыми парусами, словно сотканными из осенних листьев, за неповоротливыми угольщиками, идущими порожняком и с трудом продвигающимися против течения, за легкими винтовыми барками и шхунами, надменно держащими курс напрямик, тогда как остальным приходится терпеливо лавировать, поворачивая то на один, то на другой галс, за крошечными яхтами, над которыми высятся огромные полотнища белого холста, за парусными лодочками, которые ныряют в волнах по всем направлениям, то ли удовольствия ради, то ли по делу, разводя, подобно мелким людишкам, ужасную суматоху из-за пустяков. Я наблюдаю за ними, хотя, если мне не захочется, ничто не может заставить меня не думать о них, ни даже, если уж на то пошло, на них смотреть. Точно так же ничто не может заставить меня слушать плеск набегающих волн, журчание воды у ног, отдаленное поскрипывание ворота или еще более отдаленный шум лопастей парохода. Все это — так же как и скрипучий маленький причал, на котором я сижу, и рейка с отметкой уровня полной воды где-то высоко и отметкой уровня низкой воды у самой тины, и расшатавшаяся плотина, и разрушающаяся береговая насыпь, и подгнившие столбы и сваи, накренившиеся вперед, словно им доставляет тщеславное удовольствие любоваться своим отражением в воде, — может увести фантазию куда угодно. С таким же успехом увести фантазию куда угодно — или никуда — могут и пасущиеся на болотах овцы с коровами, и чайки, которые то кружат надо мной, то стремглав летят вниз, и вороны, которых ни одна пуля не достанет, возвращающиеся домой с богатого жнивья, и та цапля, что наелась рыбы и сейчас выглядит на фоне неба так понуро, словно от этой пиши у нее сделалось несварение желудка. Все доступное человеческим чувствам текучая вода может увлечь в области, им недоступные, и там слить в одно дремотное целое, слегка напоминающее какой-то неясный напев, которому, однако, нет точного определения.
Один из таких причалов находится неподалеку от старого форта (оттуда в карманный бинокль мне виден маяк Нор), а из этого форта таинственным образом появляется мальчик, которому я весьма обязан пополнением скудного запаса своих званий. Мальчику этому совсем немного лет, у него смышленая физиономия, покрытая бурым летним загаром, и курчавые волосы такого же цвета. В этом мальчике — насколько я мог заметить — нет ничего, что могло бы показаться несовместимым с усидчивостью, пытливостью и созерцательностью, разве что бледнеющий синяк под глазом (деликатность не позволила мне осведомиться о его происхождении) наводит на кое-какие размышления. Ему я обязан тем, что могу теперь определить на любом расстоянии таможенное судно и знаю все формальности и церемонии, которые должен соблюдать идущий вверх по реке корабль с грузом из Индии, когда таможенные чиновники подымутся к нему на борт. Если бы не он, я никогда бы не слышал о «скрытой малярии», болезни, в изучении всех симптомов которой я теперь весьма преуспел. Если бы мне никогда не приходилось слушать поучения, сидя у его ног, я, быть может, закончил бы свой земной путь, так и не узнав, что белая лошадь на парусе баржи означает, что баржа эта перевозит известь. Не менее признателен я ему и за неоценимые советы по части пива; сюда, между прочим, относится и предупреждение ни в коем случае не пить пива в некоем заведении, так как по причине недостаточного спроса оно там обычно прокисшее, хотя мой юный мудрец полагает, что эль избежал этой участи. Просветил он меня и касательно грибов, растущих на болотах, ласково пожурив за невежество, когда я высказал предположение, что они насквозь просолены. Делится своими познаниями он вдумчиво, как к тому располагает окружающий пейзаж. Лежа подле меня, он бросает в реку камушек или кусочек песчаника и затем вещает, подобно оракулу, и кажется, что слова его идут из центра расходящегося по воде круга. Поучая меня, он никогда не отступает от этого правила.
Вот с этим-то мудрым мальчиком — которого знаю только под именем «Дух Форта» — и проводил я время недавно в ветреный день возле расшумевшейся и взволнованной реки. Спускаясь к воде, я видел, как убирают с золотистых полей сжатый хлеб; румяный фермер, который, сидя верхом на жеребце, наблюдал за рабочими, сообщил мне, что сжал все свои двести шестьдесят акров пшеницы на прошлой неделе и что ему еще в жизни не доводилось сделать столько за неделю. Печать мира и изобилия лежала на всем; все было прекрасно: и формы и краски; казалось даже, что урожай, стекавший золотым потоком в баржи, которые отплывали и таяли вдали, спешит поделиться с не знающим серпа морем своими щедротами.
Именно в этот раз «Дух Форта», обращая свою речь к некоей плавучей батарее, с недавнего времени лежавшей в дрейфе в этой излучине реки, обогатил мой ум своими соображениями относительно кораблестроения и поведал мне, что хотел бы стать инженером. Я обнаружил, что ему досконально известно все, что касается выполнения контрактов господами Пэто и Брэси — фирмы, искушенной по части цемента, достигшей совершенства в вопросах, относящихся к железу, замечательной там, где дело касается артиллерии. Заговорив о том, как забивают сваи и строят шлюзы, он совершенно загнал меня в тупик, и я просто не знаю, как отблагодарить его за кротость и снисходительность. Рассуждая таким образом, он неоднократно обращал свой взор все к одному и тому же далекому уголку ландшафта и таинственно, с неясным благоговением упоминал о «Верфи». Уже после того как мы расстались, размышляя над всем тем, что я узнал от него, я сообразил, что он имел в виду одну из наших больших государственных верфей, которая спряталась меж полей глубоко в котловине, за ветряными мельницами, словно стремясь в мирное время не попадаться никому на глаза и никого не тревожить. Плененный такой скромностью Верфи, я решил получше познакомиться с ней.
Мое высокое мнение относительно скромности Верфи ничуть не упало при более коротком знакомстве. Оглушительные удары молотов по железу сотрясали воздух, огромные сараи или навесы, под которыми строились могучие военные корабли, выглядели с противоположной стороны реки очень внушительными. Несмотря на все это, Верфь вовсе не старалась выставлять себя напоказ, она приютилась у подножья холмов, по склонам которых лежали поля, огороды с хмелем и фруктовые сады; ее высоченные трубы дымились неторопливо, почти лениво — точь-в-точь как чубук великана, а большие подъемные стрелы, стоявшие рядом на якоре, несмотря на свою несоразмерную величину, выглядели кротко и безобидно, совсем как жирафы фабричной работы. У пушечного склада на соседней канонерской пристани был невинный игрушечный вид, а часовой в красном мундире казался просто заводным солдатиком. Когда горячие солнечные лучи освещали его, он был совсем как «человечек с ружьецом, а пули налиты свинцом, свинцом, свинцом…»
Когда я переехал на лодке через реку и пристал у сходней, где до меня пытались пристать наносы стружек и водорослей, только им это не удалось, почему они и сбились в кучу тут же рядом, мне показалось, что даже вместо фонарных столбов там были пушки, а вместо архитектурных украшений — ядра. Итак, я прибыл к Верфи, скрывающейся за огромными створчатыми воротами, наглухо и накрепко запертыми, как несгораемый шкаф невероятных размеров. Ворота поглотили меня, и я очутился во чреве Верфи, имевшей на первый взгляд чисто прибранный, праздничный вид, как будто работы на ней приостановлены до новой войны. Хотя, если уж на то пошло, большое количество пеньки для тросов, не уместившейся даже на складах Верфи, вряд ли валялось бы, как сено, прямо на белых плитах мощеного двора, если бы Верфь действительно была настроена так миролюбиво, как ей хотелось представиться.
Дзинь! Бряк! Дзинь! Бах! Трах! Треск! Бряк! Дзинь! Бах! Стук! Бах! Бах! Бах! Господи, что это? Это — броненосец «Ахиллес», или то, что скоро станет броненосцем «Ахиллесом». Тысяча двести человек трудятся сейчас над его постройкой, тысяча двести человек трудятся, стоя на лесах у его бортов, на носу, на корме, под килем, между палубами, внизу в трюме, внутри и снаружи; они карабкаются, заползают в самые тесные уголки и закоулки, где только может повернуться человек. Тысяча двести молотобойцев, измерителей, конопатчиков, оружейных мастеров, слесарей, кузнецов, корабельных плотников, тысяча двести человек, которые стучат, бьют, бряцают, трахают, гремят и снова стучат, стучат, стучат!…И все же весь этот невероятный шум и гам вокруг нарождающегося «Ахиллеса» ничто в сравнении с раскатами страшного грохота, который потрясет корабль в тот страшный день, когда начнется его настоящая работа, когда потоки крови хлынут в палубные стоки. Все эти деловитые фигурки между палубами, которые, согнувшись, работают там, едва различимые в огне и дыме, ничто по сравнению с теми фигурками, которые в тот день будут делать в огне и дыме другое дело. Если паровые катера, которые сейчас бегают взад и вперед, помогая строить корабль, тоннами подвозя листы железа, как будто это самая обыкновенная листва, остановятся рядом с ним, тогда от них не останется ровно ничего. Только представьте себе, что этот самый «Ахиллес» — чудовищное соединение железного чана и дубового сундука — сможет когда-нибудь плыть или покачиваться на волнах! Только представьте себе, что у ветра и волн может когда-нибудь хватить сил, чтобы разбить его!
Только представьте себе, что везде, где я вижу докрасна раскаленное железное жало, протыкающее борт «Ахиллеса» изнутри — как сейчас вон там! вон! вон и вон еще! — и двух человек, подкарауливающих его появление на помосте снаружи с молотами в обнаженных до плеч руках, которые яростно обрушивают удары на это жало и продолжают ударять по нему, пока оно не расплющится и не почернеет, только представьте себе, что это забивают на место заклепку и что таких заклепок очень много в каждом листе железа, а во всем корабле их тысячи и тысячи! Мне очень трудно определить размеры корабля, находясь на его борту, ибо внутри он состоит из целой серии железных чанов и дубовых сундуков, ни конца, ни начала которым найти невозможно, так что половину корабля можно разбить в щепки, а оставшаяся половина все же сохранится и сможет держаться на воде. А потом нужно снова перелезть через борт и спуститься вниз прямо в грязь и слякоть на дне дока в подземную чашу поддерживающих его железных опор и, подняв глаза, взглянуть на заслоняющий свет необъятный выпуклый борт, суживающийся книзу, к тому самому месту, где стою я, и тогда после всех тяжких трудов можно совершенно забыть, что перед вами корабль, и вообразить, будто это — громадное неподвижное сооружение, воздвигнутое в каком-нибудь древнем амфитеатре (например, в Вероне)[129] и заполнившее его почти до краев! Однако как можно было бы сделать все это без вспомогательных мастерских, без механизмов, при помощи которых сверлят отверстия для заклепок в железных листах (четыре с половиной дюйма толщиной!), без гидравлического пресса, который придает этим листам нужную форму, подгоняя их к тончайшим, сходящим на нет изгибам линий корабля, без ножей, напоминающих клювы могучих и жестоких птиц, которые обрезают эти листы в соответствии с чертежом. В эти невероятно мощные машины, которыми так легко управляет один человек с внимательным взглядом и властной рукой, заложена — как мне кажется — частица присущей Верфи скромности. «Покорное чудовище, соблаговолите прокусить эту массу железа на равных расстояниях, там, где поставлены пометки мелом!» Чудовище смотрит на то, что ему предстоит сделать, и, подняв тяжелую голову, отвечает:
«Нельзя сказать, чтобы мне хотелось это делать, но раз надо, так надо!» Твердый металл раскаленной массой выворачивается из скрежещущих зубов чудовища и… дело сделано! «Послушное чудовище, обратите ваше внимание еще и на эту массу железа. Ее нужно обстрогать, чтобы она соответствовала этой незаметно сходящей на нет причудливой линии, на которую соблаговолите взглянуть!» Чудовище (пребывавшее в задумчивости) пригибает свою неуклюжую голову к линии, совсем как доктор Джонсон, и внимательно осматривает ее — очень внимательно, ведь оно несколько близоруко. «Нельзя сказать, чтобы мне хотелось делать это, но раз надо, так надо!..» Чудовище еще раз близоруко приглядывается, нацеливается, и исковерканный кусок, корчась от боли, падает вниз в пепел, словно раскаленная свернувшаяся кольцами змея. Изготовление заклепок это всего лишь милая игра, которой забавляются, стоя друг против друга, рабочий и подросток; не успевают они положить кусочек нагретого докрасна постного сахару на доску для игры в «Папессу Иоанну»[130], как из окошечка выскакивает заклепка. Несмотря на все это, тон великолепных машин вполне соответствует тону великолепной Верфи и всей великолепной страны: «Нельзя сказать, чтобы нам хотелось делать это, но раз надо, так надо!..»
Каким образом смогут удерживать на месте невероятную громаду «Ахиллеса» сравнительно небольшие якоря — те, что лежат тут же рядом и предназначаются для него, — загадка мореходного искусства, разгадывать которую я предоставляю мудрому мальчику. Я же, со своей стороны, считаю, что с таким же успехом можно привязать слона, к колышку от палатки или самого большого гиппопотама в Зоологическом саду к моей галстучной булавке. Вон там в реке, возле остова корабля, лежат две полые металлические мачты. Вот они-то на глаз кажутся мне достаточно большими, да и остальные его принадлежности тоже. Отчего же только якоря выглядят такими маленькими? Сейчас у меня нет времени задумываться над этим, так как я иду осматривать мастерские, где изготовляются все весла, нужные Британскому флоту. Должно быть, довольно большое помещение, размышлял я, и довольно длительная работа. Относительно размеров я разочаровываюсь очень скоро, так как вся мастерская помещается на одном чердаке. Относительно же длительности работы… что это? Два катка для белья, размером несколько больше обычного, над которыми порхает рой бабочек. Чем же катки привлекают бабочек?
Подойдя поближе, я вижу, что это вовсе не катки, а сложные машины, в которые вделаны ножи, пилы и рубанки, срезающие гладко и прямо здесь и вкось там, вырезающие столько-то в одном месте и не вырезающие ничего в другом — словом, проделывающие все, что требуется, над деревянной чуркой, подсунутой снизу. Каждая из этих чурок должна превратиться в весло, и они были лишь вчерне подготовлены для этой цели, прежде чем окончательно распрощались с далекими лесами и погрузились на корабль, отплывающий в Англию. Тут же я вижу, что бабочки — это вовсе не бабочки, а древесная стружка, силой вращения машины подброшенная вверх в воздух, где она, двигаясь рывками, порхает, и резвится, и взлетает, и падает, и вообще настолько похожа на бабочек, что дальше некуда. Внезапно шум и движение прекращаются, и бабочки безжизненно падают на землю. За то время, что я пробыл здесь, одно весло изготовлено, остается только обточить ему ручку. В мгновение ока это весло оказалось уже у токарного станка. Один оборот машины, один миг — и ручка обточена! Весло готово!
Изящество, красота и производительность этой машины не требуют доказательств, однако в тот день как раз нашлось отличное тому доказательство. Для какой-то специальной цели понадобилась пара весел необычного размера, и их пришлось делать вручную. Сидя возле искусной и легко приводимой в действие машины, сидя возле непрерывно растущей на полу груды весел, человек топором вытесывал эти специальные весла. Тут дело обходилось без роя бабочек, без стружки, без опилок. Казалось, что трудолюбивый язычник (которому нет еще и тридцати) готовит весла на случай своей кончины, лет этак в семьдесят, чтобы прихватить их в подарок Харону для его лодки[131], так медленно — по сравнению с машиной — продвигалась работа этого человека. Пока он утирал пот со лба, машина успевала изготовлять одно весло обычного образца.
Вороха тонкой и широкой, как лента, стружки, снятой с чурок, с быстротой секундной стрелки превращавшихся в весла, могли с головой засыпать человека с топором, прежде чем он закончил бы свою утреннюю работу.
От созерцания этого удивительного зрелища я снова возвращаюсь к кораблям — ибо, что касается Верфи, сердце мое принадлежит строящимся на ней кораблям, — и тут мое внимание привлекают какие-то незаконченные деревянные остовы судов, которые сохнут на опорах впредь до разрешения вопроса о сравнительных достоинствах дерева и железа, причем, надо сказать, вид у них такой, будто они с мрачной уверенностью ждут благоприятного для себя исхода спора. Рядом с этими внушающими почтение исполинами стоят таблички, на которых указаны их названия и боевая мощь — обычай, который, если бы ввести его в обиход среди людей, весьма способствовал бы непринужденности и приятности общения. По перекидной доске, в которой гораздо больше изящества, чем прочности, я отваживаюсь перебраться на борт винтового транспортного корабля, только что прибывшего с частной верфи для осмотра и приемки. Заботливым отношением к нуждам солдат, простотой своего устройства, обилием света и воздуха, чистотой, заботой о пассажирах — женщинах и детях — он производит самое благоприятное впечатление. Внимательно изучая корабль, я прихожу к заключению, что подняться на борт его, когда в адмиралтействе часы бьют полночь, и остаться там в одиночестве до самого утра я согласился бы лишь за большие деньги, ибо, без всякого сомнения, его часто посещают сонмы призраков суровых и упрямых старых служак, с прискорбием пожимающих своими херувимскими эполетами при мысли о том, как меняются времена. И все же, глядя на поразительные средства и возможности наших верфей, мы учимся более чем когда-либо почитать наших предков, ходивших в море, боровшихся с морем и владевших морем, не располагая этими средствами и возможностями. Эта мысль заставляет меня проникнуться величайшим почтением к старому кораблю, медные части которого совсем позеленели, а сам он потускнел и покрылся заплатами, и я снимаю перед ним свою шляпу. Молоденький, с пушком на щеках, офицер инженерных войск, проходящий в этот момент мимо, увидев мое приветствие, принимает его на свой счет… чему я, разумеется, только рад.
После того как меня (в воображении) распилили на части пилами круглыми, приводившимися в действие паром, пилами вертикальными, пилами горизонтальными и пилами эксцентрического действия, я подошел, наконец, к той части своей экспедиции, когда можно уже бродить бесцельно, и следовательно, к самой сути своих не торговых исканий.
Везде, где я побывал, во всех уголках Верфи, я примечаю ее спокойствие и скромность. Торжественным покоем охвачены служебные помещения и другие здания из красного кирпича, дающие понять, что ничего из ряда вон выходящего здесь не происходит, степенно избегающие похвальбы — качества, которого я не видел нигде за пределами Англии. Белые плиты мостовой ничем, кроме случайного эха, не выдают близости строящегося «Ахиллеса» и его тысячи двухсот стучащих рабочих (ни один из которых не старался напускать на себя значительный вид). Если бы не шелест, наводящий на мысль об опилках и стружках, мастерская, где изготовляются весла, и движущиеся во всех направлениях пилы могли бы находиться за много миль отсюда. Внизу расположен большой водоем, где лес вымачивается в воде различной температуры, что необходимо для его выдерживания. Над водоемом по подвесным рельсам ходит Волшебный Китайский вагончик; он выуживает бревна из воды, когда они достаточно вымочены, плавно откатывается в сторону и складывает их в штабеля. Когда я был мальчишкой (в то время я был хорошо знаком с Верфью), мне казалось, что было бы очень заманчиво поиграть в волшебном вагончике, получив эту механику в полное свое распоряжение с милостивого соизволения государства. Я до сих пор еще подумываю, что не худо было бы попробовать написать, сидя в нем, книгу. Уединение в этом случае было бы полным, а скользить взад и вперед между штабелями леса — разве это не то же самое (только гораздо удобнее), что путешествовать по чужим странам: в чащах Северной Америки, в топких болотах Гондураса, в темных сосновых лесах, путешествовать в норвежскую стужу, в тропическую жару, в дождь и в грозу? Драгоценные запасы леса сложены в штабеля и припрятаны в укромных местах, как будто они не желают похваляться и лезть на глаза. Они всячески стараются не привлекать к себе внимания, они не призывают: «Поглядите-ка на меня!» А между тем это отборнейшее дерево, его отбирали в лесах всего мира, его отбирали по длине, отбирали по толщине, отбирали по прямизне, отбирали по кривизне; его отбирали, имея в виду мельчайшие особенности кораблей и гребных судов. Диковинно изогнувшиеся стволы лежат вокруг, восхищая глаз кораблестроителя. Гуляя по этим рощам, я набрел на прогалину, где рабочие осматривали недавно прибывший лес. Совсем идиллическая картинка на фоне реки и ветряной мельницы! И все это похоже на войну не больше, чем Американские Штаты на единое государство.
Бродя между мастерскими, где сучат тросы, я почувствовал, как меня опутывает блаженная лень, и тут мне стало казаться, что нить моей жизни, раскручиваясь все больше и больше, уводит меня к самым ранним дням моего детства, когда дурные сны — они были очень страшные, хотя в более зрелом возрасте я никак не мог понять, чем именно, — заключались в бесконечном свивании каната, но не из прядей, а из длинных тончайших нитей, а когда заплетенный канат подносили к моим глазам, я не мог удержаться от крика. А потом я иду между тихими мастерскими и складами, где хранятся паруса, рангоуты, такелаж, спасательные лодки, иду, готовый верить, что существует некто, облеченный властью, что этот некто бродит тут же, сгибаясь под тяжестью увесистой связки ключей на поясе, и, когда требуется что-нибудь, подходит, разбирая ключи — совсем как Синяя Борода, — и отпирает нужную дверь.
Как безмятежно выглядят эти длинные ряды складов сейчас, но стоит только электрической батарее послать приказание, как все двери распахнутся настежь, и такая флотилия боевых кораблей под парами и под парусами двинется вперед, какую найдет нужным наш видавший виды Медуэй — куда веселый Стюарт впустил голландцев[132], пока его не столь веселые матросы умирали с голоду на улицах, — и понесут они в море кое-что достойное внимания. Итак, я снова неторопливо возвращаюсь к Медуэю, где сейчас прилив достигает высшей точки, и вижу, что река выказывает сильнейшее желание ворваться в сухой док, где находится «Ахиллес» и его тысяча двести стучащих строителей, с намерением унести оттуда все, прежде чем они закончат работу.
Верфь до конца сохраняет полное спокойствие; мой путь к воротам лежит через тихую рощицу, где деревья заслоняют от солнца причудливую голландскую пристань и где испещренная бликами фигура корабельного мастера, который только что прошел в противоположном конце ее, могла быть тенью самого русского царя Петра. Но вот двери огромного несгораемого шкафа, наконец, захлопываются за мной, и я снова сажусь в лодку; и почему-то, наблюдая за тем, как погружаются в воду весла, думаю о хвастливом Пистоле[133] и его потомстве и о покорных чудовищах на Верфи с их вечным: «Нельзя сказать, чтобы нам хотелось делать это, но раз надо, так надо!..» Хр-р-рум!