Когда мы подошли к дому и Юнне увидел целый парк личных автомобилей, стоявших у бабушкиного подъезда, он тут же заявил, что следовало бы надеть темный костюм.
— Дорогой, не глупи, — сказала я, — спокойнее… Бабушка вовсе не такая, как ты думаешь. Люди приходят к ней и в вельветовых брюках, и в чем угодно, она обожает богему.
— Вот именно, — ответил Юнне, — но я ведь не богема, я совершенно обыкновенный, я не имею права надевать вельветовые брюки на чье-либо восьмидесятилетие. Тем более что в первый раз с ней встречаюсь.
Я говорю ему:
— Мы распакуем подарок перед тем, как войти. Бабушка любит открывать пакеты только на Рождество.
С подарком было не так-то легко! Бабушка звонит мне и советует:
— Детка, ты, верно, приведешь с собой твоего парня, чтобы мне посмотреть на него, но не вздумай покупать какой-нибудь ненужный и дорогой подарок. У меня сейчас есть в основном все, что мне нужно, а кроме того, вкус у меня гораздо лучше, чем у большинства моих потомков. И я не желаю оставлять слишком много пыли после смерти. Придумайте что-нибудь совсем простое, но с любовью. Только не вздумайте искать что-либо, имеющее отношение к искусству, вам это не по плечу.
Мы прикидывали то так, то этак. Бабушка полагает, что она — идеал беспечно-легкомысленной терпимости, но на самом деле она отягощает родственников непритязательными желаниями, которые при всей своей либеральности могут стать по-настоящему обременительными. Ведь было бы вроде так просто купить, например, чашу из толстого стекла, но нет: это значило бы, что ты буржуазна, да и подарок твой принесен вовсе не с любовью… Естественно, я кое-что рассказывала Юнне о бабушке и о ее картинах тоже; и он чувствует себя польщенным. Один из бабушкиных ранних эскизов есть у нас дома, он из Сан-Гвимигнано, куда бабушка причалила на свою первую стипендию, стало быть прежде, чем прославилась своими рисунками деревьев. Она часто говорила о Сан-Гвимигнано. И мне до сих пор хочется слушать ее рассказы о том, как счастлива она была именно в этом маленьком итальянском городке с его башнями, как ощущала себя сильной и свободной, когда просыпалась на восходе солнца, чтобы приняться за работу, а некая юная синьорина катила по городу свою тележку с овощами. Бабушка открывала окошко и указывала пальцем на нужные ей овощи. Они абсолютно понимали друг друга, и было тепло и ужасно дешево, а потом бабушка выходила из дома со своим мольбертом…
Юнне тоже понравился этот рассказ. И легко представить себе, что случилось потом. Юнне абсолютно самостоятельно отправился в лавку, где продавали разнообразные товары, и нашел там картины с видами Сан-Гвимигнано. И вот у нас в руках подарок для бабушки! В магазине ему сказали, что это литография начала девятнадцатого века. Мы не сочли эту картину чем-то выдающимся, но во всяком случае…
— Юнне, — сказала я, — а теперь войдем. Будь просто самим собой — она это обожает.
В дверях бабушкиной мастерской толпился длинный ряд поздравителей, несколько мелких молодых кузин сновали взад-вперед, принимая верхнюю одежду. Мало-помалу мы тоже прошлюзовались в большую просторную комнату, роскошно декорированную и убранную бабушкиными помощниками. Заметив ее, я зарулила в нужную сторону, поспешно сжав руку Юнне, чтобы успокоить его. Где-то на заднем фоне играла музыка, отнюдь не классическая, но, возможно, специально отобранная и столь элитарная, что лишь в скрытой форме отражала изысканность бабушкиной личности.
Мы направились к ней. Она была одета со свойственной ей сознательно-нарочитой nonchalance[1], а седые волосы легкими как бы случайными локонами обрамляли серьезное лицо с очень ясными и насмешливыми глазами, на котором читалось учтивое выражение.
— Это — Юнне, — представила я. — Юнне, это бабушка!
— Добро пожаловать, — сказала она. — Финн, не правда ли? — продолжала бабушка, окидывая Юнне нежным взглядом. — Как же ты справишься со старинным закоснелым родом, где болтают только по-шведски? — Ну а… вы женаты или нет? Все в порядке?
— Все в порядке, да не совсем, — храбро ответил Юнне, и бабушка засмеялась. Я поняла, что он пришелся ей по душе.
Она спросила:
— Ну, а где же ваши подарки?
Она долго рассматривала картину с видом Сан-Гвимигнано и в конце концов заметила, что «верно, вы в самом деле постарались», и тут же с молниеносной улыбкой добавила:
— Я писала на эту же тему. Только лучше.
— С легким жестом, заключавшим в себе и окончание аудиенции, и тайное взаимопонимание, она отправилась дальше.
В большой комнате доминировал бабушкин стол для моделей — подиум, прикрытый барселонской парчой и в изобилии уставленный разными яствами, начиная от оливок и кончая тортом со взбитыми сливками. Младшие бабушкины потомки бегали вокруг с цветочными вазами, которые еще утром наполняли водой. Гости толпились группками, бурно беседуя между собой, и каждому подносили бокал шампанского. А над всем этим, словно картина Шагала, проплывала бабушка; как своего рода нежданная радость, она приходила и уходила, вкрапляя то тут то там свои маленькие афоризмы. Но я заметила, что она остерегалась представлять гостей друг другу. Ни малейшего намека на дурные воспоминания.
Познакомьтесь друг с другом сами, дорогие друзья! Смогу ли я когда-нибудь держаться так же свободно, как бабушка?!
Через всю мастерскую все время с криками пробегали дети. Но, казалось, это ничуть не раздражало бабушку, она очень спокойно советовала матерям позаботиться о том, чтобы дети не причиняли особого беспокойства. Мы с Юнне опустились за стол, где уже сидело множество гостей, и слишком поздно заметили, что ошиблись: этот стол был предназначен для тех, кого бабушка называет «интеллектуалы» и кто общается исключительно друг с другом. Чем они занимались, я не знала. Я отчаянно пыталась хоть что-нибудь сказать и наконец после долгого молчания, обратившись к господину с эспаньолкой, произнесла:
— Как необыкновенно красиво освещена мастерская вечером!
К моему величайшему облегчению господин с эспаньолкой заговорил о значении света, затем перешел к идее ощущения, но прошло довольно много времени, пока я поняла, что он искусствовед. К счастью, он не рассчитывал более чем на одного слушателя, а я задумчиво кивала, повторяя: «Ну конечно!» — «О! Так и есть!», и иногда поглядывала на Юнне, сидевшего с несчастным видом напротив меня. Он причалил рядом с одним из тех гениев, которые только и делают что молчат и ни на йоту тебе не помогут. Во всяком случае, я немного гордилась тем, что мой Юнне принят в клан отпрысков художественно одаренных натур, да еще в клан, где порой демонстрируют парад слабоумия.
Однако он постепенно сумел спастись, и, пересев ко мне, прошипел прямо в ухо:
— Пошли домой?
— Да, — ответила я, — скоро пойдем.
И вот тут-то вошли они — трое господ, мужчин неопределенного вида. Они производили впечатление какой-то неряшливости — перепачканная одежда была вся в пятнах. Но совершенно точно они не принадлежали к богеме, хотя разумеется, волосы у них были длинные, но скорее как те, что обычно бывают у людей среднего возраста. Они устроили целый спектакль из своего появления, отвесив глубокий поклон бабушке и поцеловав ей руку. Она сопроводила их к незанятому столу далеко у окна, и каждому из них подали по бокалу шампанского. Вскоре один из бокалов очутился на полу, разбившись вдребезги, бабушка же только слегка улыбнулась, хотя я-то знала, как тревожилась она именно за эти бокалы, по-моему, бокалы были еще свадебные. Принесли снова кофе и снова пирожных, но вновь прибывшим господам по-прежнему подавали шампанское. Я увидела, что Юнне, пробираясь вдоль стен, прилежно разглядывал все, что там висит, пока не приблизился к столу, где сидели вновь прибывшие. Ведь он, мой дорогой Юнне, не понимал, что это стол неудачников. Как бы там ни было, он, казалось, наконец-то там прижился.
Один из этих господ подошел к столику, где стояло виски, и прихватил с собой целую непочатую бутылку. На обратном пути он делал глубокие реверансы и отвешивал поклоны бабушке, но, возможно, улыбка ее на сей раз производила впечатление усталой.
Мой же искусствовед, немного переместившись за столом, оживленно болтал, кажется, речь по-прежнему шла об идее ощущения. Я поднялась и незаметно подошла к Юнне, меня удручало, что приходится слушать о вещах, которых я по-настоящему не понимала или до которых мне не было дела.
Один из вновь пришедших господ, тот, у которого были седые обвислые усы, поднял свой бокал и изрек нечто:
— И вот он пишет так же непонятно, как пишет Юксу, черт побери!
— Верно, — заметил Юксу. И всего лишь семь сантиметров.
— Ты измерял?
— Да, я взял сантиметр и измерил. Точь-в-точь семь сантиметров, словно покупаешь гороховый суп в пластиковом пакете. Ты точно знаешь, что купил, и никакой картины. Но эти неофиты, по крайней мере, пишут картины.
Третий господин произнес:
— Он, пожалуй, так стар, что подлизывается к молодым.
— Да, точно, черт возьми!
— Но всего в этой жизни не получишь, — сказал тот, что с усами.
— Нет!
Они продолжали беседовать, спокойно и вдумчиво, казалось, они привыкли так беседовать между собой, но спорить больше не желали. Они просто излагали факты. Например, они ни слова не говорили об искусстве, разговор касался больше повышения платы за квартиру, того или иного конкурса, результат которого оказался несправедливым, хотя ведь нечего и ожидать, что…
Но, когда бабушка, очаровательно совершая свой очередной обход гостей, оказывалась поблизости, они оживлялись и преисполнялись учтивости, словно настоящие кавалеры. Юнне не произносил ни слова, но я видела, что ему необычайно интересно. Ни один из них не обращал на нас особого внимания, но они следили за тем, чтобы наши стаканы то и дело наполнялись, и любезно предоставили мне место чуть поближе к столу. Их манера вести разговор вселяла спокойствие. Мы сидели словно на мирном заповедном острове, никто из них не спрашивал, чем мы занимаемся, они позволили нам сохранить анонимность. Праздник вокруг нас был уже в полном разгаре, и в комнате казалось совсем сумеречно. Дети исчезли. Вдруг кто-то зажег люстру, и тут же внесли пироги. Тот, кого звали Юксу, поднялся, мы все вместе встали, и так уж это получилось, вышли в тамбур сплоченной группкой, а после неслыханных реверансов, почтительных поклонов и откровенных любезностей в адрес бабушки спустились на лифте вниз. Но она успела мне шепнуть:
— Не приглашай их! Их трое, а у вас нет денег.
Хотя она наверняка видела, что ее бутылка виски спрятана у Юксу под пальто.
Когда мы вышли на улицу, было холодно. И ужасно тихо. Ни машин, ни людей, лишь этот поразительный полусвет, что несет с собой весенняя ночь.
После довольно долгого молчания мы представились друг другу. Их звали Кеке и Юксу, а того, что с усами, — Вильхельм.
— Пройдемся, — предложил он. Спустимся вниз. Но не в наше обычное место!
— Нет, — возразил Кеке. — У них теперь неуютно. Пойдем присядем где-нибудь, а там посмотрим. Обратившись ко мне, он на редкость дружелюбно спросил:
— Вы давно живете вместе?
— Два месяца, — ответила я. — Вернее, почти два с половиной.
— И вам хорошо?
— Да, ужасно хорошо!
Вильхельм сказал:
— Мы пойдем в наше обычное место. Там есть газеты.
Это место находилось за прибрежными утесами, внизу, в гавани. Мы все взяли по газете из мусорного ящика и уселись рядом на краю набережной. Рыночная площадь была совершенно пуста.
— А теперь примем по маленькой, — обратился Юксу к Юнне. Но пусть твоя жена нас извинит, стаканов у нас нет. Ты не очень-то многословен. Тебе хорошо?
— Ужасно хорошо, — ответил Юнне.
У меня появилось ощущение, что ему следовало бы остаться с ними наедине, без меня. Обратившись к Вильхельму, я вежливо заметила:
— Здесь по-настоящему уютно. Как прекрасно быть с людьми, которые ничего не принимают так уж всерьез.
— Ты очень молода, — ответил Вильхельм. Но у тебя чудесная бабушка!
Мы выпили все вместе, и вдруг Юнне довольно бойко разговорился:
— Я слышал, что вы там говорили: нельзя ожидать всего в этой жизни, но все же надо ждать, я имею в виду ждать чего-то невероятного — от себя самого и от других. Надо целиться высоко, ведь падать вниз всегда немного дольше, если вы понимаете, что я имею в виду — как стрела из лука…
— Ясно, абсолютно ясно, — успокоил его Кеке. — Ты абсолютно прав. Посмотри, они входят в гавань. Я люблю лодки.
Мы снова выпили немного виски и стали рассматривать рыбачьи лодки, что медленно причаливали к набережной. Подошли двое приятелей наших новых знакомых. Манеры у них были явно светские.
— Привет, Кеке! — поздоровался один из них. — Извини, я вижу у вас гости. Сигарет не найдется?
Получив по одной, они отправились дальше. Высоко-высоко в весеннем небе, словно белоснежная мачта, покоилась над пустынной площадью церковь Стургюркан[2]. Хельсингфорс был неописуемо красив, никогда прежде я не видела, как красив этот город.
— Церковь Св. Николая, — сказал Юксу. — Все-то им надо переименовать. Стургюркан — вот идиотство! Это название ни о чем не говорит.
Он дал пустой бутылке соскользнуть в воду и упомянул мимоходом, что они не могут даже больше писать стихи.
Теперь ночь казалась уже такой темной, какой она может быть в мае, и никакие фонари ей вовсе не нужны.
— Объясни мне, — попросила я, что подразумевается под ощущением?
— Наблюдение, — ответил Вильхельм — то, что внезапно видишь, и тебе вдруг приходит в голову какая-то старая идея. Или даже новая.
— Да, — подтвердил Кеке. — Новая!
Мне показалось, что стало холодно и, внезапно рассердившись, я сказала, что восьмидесятилетие — это абсолютно дурацкий праздник.
— Дружок, — произнес Вильхельм. — Праздник был настоящий и по-своему красивый, но он уже кончился. Остались теперь только мы, что сидим тут и пытаемся размышлять.
— О чем? — спросил Юксу.
— О нас! Обо всем на свете!
— Как, по-твоему, о чем думает бабушка?
— Это никому не известно.
Вильхельм продолжал:
— А история примерно с пятьюдесятью парадами в неделю! Да они ведь с ног собьются. Им ведь не успеть больше, чем молодым, этим дьяволам.
— Каким таким дьяволам? — спросила я.
— Критикам! Пятьдесят выставок в неделю.
— И никто больше ни о чем не спрашивает, — сказал Кеке. — Насмотрелись досыта. И своя критика была.
Он продолжал:
— Ниже спины замерз. Подвигаемся?
Когда мы пошли дальше вдоль берега, он дружески спросил, чего я хочу от жизни.
Немного поколебавшись, я ответила:
— Любви! Может быть, верной…
— Да, — сказал он, — ведь это правильно. Некоторым образом. Для тебя, по крайней мере.
— И путешествовать, — добавила я. — У меня такое желание — путешествовать.
Кеке ненадолго замолчал, а потом произнес:
— Желание! Как видишь, я жил довольно долго, стало быть, работал тоже довольно много. Это одно и то же. И знаешь, во всем этом спектакле, именуемом жизнью, единственное по-настоящему важное — желание. Оно приходит и уходит. Сначала получаешь его бесплатно и не понимаешь, что это, только расточительствуешь. А потом оно становится чем-то, за что испытываешь страх.
— Было ужасно холодно, Кеке шел слишком медленно, и я замерзла.
Затем он сказал:
— Целиком картину трудно увидеть. По-моему, сигареты кончились.
— Вовсе нет, — возразил Юксу. — Вот «Филипп Моррис», бабушка сунула их мне в карман. Она свое дело знает.
Кеке перешел к остальным, они зажгли свои сигареты и также медленно продолжили свой путь.
Мы с Юнне шли за ними, и я шепнула ему:
— Ты устал от всего? Не пойти ли нам домой?
— Тихо, — попросил он. — Я хочу послушать, о чем они говорят.
— Давай, Вильгельм, начинай — сказал Кеке.
— Его глина… Она перешла к дилетанту. Дерьму, тому, что держался впереди всех, к кому угодно. Не прошло и двух дней со дня его смерти, как явилось это дерьмо и скупило всю глину у вдовы за бесценок. А покойный был стар, подумать только, какая глина!
— Юнне, подожди немного, попросила я, — мне в туфлю попал песок.
Но он пошел дальше, к ним. Когда они вернулись обратно, Юнне поспешно рассказал, что глина все время оживает, все больше и больше. Для каждого скульптора это всегда одна и та же глина, и ее постоянно надо держать влажной, а новая глина совершенно не такая, она не живет…
Я спросила, кто из них, собственно говоря, скульптор, — но он не знал.
— Они говорили только о том, чтобы увидеть скульптуру, — сказал Юнне, — я не знаю…
Он был очень разгорячен и спрашивал, нет ли у нас чего-нибудь дома, чего-нибудь, чтобы их пригласить.
— Ведь еще не очень поздно, — добавил Юнне, — а с ними нам никогда больше не встретиться, для меня же это важно.
Я знала, что многого предложить мы не в состоянии, и Юнне тоже очень хорошо это знал. Немного анчоусов, и хлеб, и масло, и сыр, но всего лишь одна бутылка красного вина.
— Все будет хорошо, — сказал Юнне, — если мы только сделаем вид, будто пьем, пожалуй, им тогда хватит, как по-твоему? Да и дом наш как раз за углом.
— Ладно, — согласилась я, и он засмеялся.
— В Бруннспарке[3] было очень красиво, все цвело и распускалось.
Вдруг усталость с меня как рукой сняло, я только знала, что Юнне наконец рад.
Мы все остановились перед высокой черемухой. Она стояла в полном цвету и светилась белизной мела в весенней ночи. Пока я рассматривала дерево, меня вдруг осенило, что я не любила Юнне, как могла бы его любить… абсолютно.
Взглянув на меня, Кеке сказал:
— Это только для подарка, это ничего не значит.
Я не поняла его. Мы пошли дальше.
Он сказал:
— Собственно говоря, твоя бабушка ничего не рисовала, кроме деревьев, и как раз деревьев из этого самого парка. В конце концов она постигла дерево, идею дерева. Она очень сильная. Она никогда не теряла свое желание.
Естественно, я питала колоссальное уважение к тем, кто только и делал, что искал свои утраченные желания и не интересовался ничем другим, но одновременно я беспокоилась, хватит ли кофе и убрано ли дома. Думала я и о том, что висело у нас на стенах, может статься, наши картины — совершенно невозможны, может, они нечто, что только нравится, но чего совершенно не понимаешь. Кеке подошел ко мне и спросил, не мерзну ли я.
— Нет — ответила я, — надо только подняться вверх по этой улице, и мы уже пришли.
— Твоя бабушка, — спросил Кеке, — когда-нибудь говорила о своей работе?
— Нет, не говорила.
— Это хорошо, — сказал Кеке, — это хорошо. Хоть они и причислили ее к шестидесятникам, но она, во всяком случае, придерживается своего стиля. Ну вот что, дружок, как тебя, собственно говоря, зовут?
— Май! — ответила я.
— Знаешь ли ты, что именно тогда процветал повсюду формализм, все должны были делать все одинаково. — Поглядев на меня, он увидел, что я его не поняла. Он объяснил:
— Формализм — это все равно что непонятно рисовать, один лишь цвет. Получилось так, что старые очень хорошие художники затаились в своих мастерских и попытались рисовать точно так же, как молодые. Они были напуганы и пытались рисовать точь-в-точь, как молодые. Кое у кого получалось кое-что, а кое-кто утратил самого себя и никогда так и не обрел вновь. Но твоя бабушка сохранила свой стиль, и он у нее остался, когда все рухнуло. Она была мужественна или, возможно, упряма.
Я сказала очень осторожно:
— Но, возможно, она не могла работать ни в одном стиле, кроме своего собственного?
— Замечательно, — сказал Кеке. Она только должна была… Ты меня утешаешь!
Мы были уже у ворот и я попросила:
— А теперь не шумите, соседи у нас нудные. Юнне, пойди и вытащи из холодильника, ну, ты сам знаешь что!
Мы вошли в комнату, Юнне выставил на стол красное вино и стаканы, наши гости сели и продолжили свою беседу. Лампы мы не зажигали, достаточно было ночного света. Немного погодя Юнне упомянул, что у него есть кое-что для них, они могут взглянуть, и я поняла: он хочет продемонстрировать им модель своей лодки. Он занимался ею несколько лет, и каждая самая маленькая деталь была сделана им собственноручно. Они пошли в чулан, и Юнне зажег лампу на потолке. Я слышала их негромкую беседу, но не стала им мешать и приготовила кофе.
Спустя какое-то время Юнне появился в нашем уголке на кухне.
— Они сказали, что у тебя есть желание, — прошептал он. — У меня появилась идея! — Он был очень взволнован и продолжал: — Но это вовсе не их идея, это идея, которую они ищут.
— Чудесно! — ответила я. — Возьми кофе, а я принесу остальное.
Когда я вошла к ним, Вильхельм говорил о цветущей черемухе, которую мы видели по дороге к дому. Он сказал:
— Что делать с таким явлением?
— Дать ей цвести! — решил Кеке. — А вот и наша красавица хозяйка! Не правда ли, надо дать ей цвести и лишь восхищаться ею. Таков образ жизни! Пытаться создать его еще раз заново — совсем другое дело! Это — целая история!
Когда мы расстались с нашими гостями, Юнне молчал до тех пор, пока мы не легли спать. Тогда он произнес:
— Мое желание, быть может, не столь примечательно, но оно, во всяком случае, мое.
— Так оно и есть, — ответила я.