Путешествие в мир природы, как и всякое путешествие, естественно сопровождается множеством интересных встреч и разных знакомств.
Многие из таких уже описаны в моих да и в других книгах. О некоторых из своих встреч я все же расскажу здесь, чтобы лишний раз подчеркнуть дорогую истину: каждое дело, которым вы занимаетесь, только тогда имеет смысл, когда оно интересно вам, когда оно в той или иной форме приносит вам радость. Когда вам открываются все новые и новые его грани.
Не в том ведь только суть, чтобы «щелкнуть» и иметь фотографию, пусть даже очень хорошую. Интересно, чтобы фотография была для вас не сама по себе, а чтобы с ней было что-то связано. Какой-то момент, а может быть, и кусок вашей жизни. Чтобы было, как говорится, что вспомнить, когда вы смотрите на ваше произведение.
Ну вот, например, почему-то запомнилось мне, как очень давно — лет пятнадцать назад — я фотографировал бабочку-павлиний глаз весной, на недавно освободившейся от снега поляне в лесу под Москвой.
Надо сказать, что бабочки во многих отношениях интереснейшие создания. В частности, некоторые из них выводятся из куколок осенью, но не погибают с первыми морозами, а предусмотрительно выбирают себе какую-нибудь сравнительно теплую щель, залезают туда и так зимуют. Частенько щель эта бывает где-нибудь в доме — на чердаке, в сарае... Теплота щели, конечно, относительна, хрупкое тельце бабочки может охладиться до температуры значительно ниже нуля, но бабочка — вот она, загадка! — не погибает. С первым весенним теплом она, едва отогревшись, вылетает на волю, нежится под солнечными лучами, а иногда залетает в гости к хозяину дома, что многие из вас, конечно же, наблюдали. Чем-то ей нужно подкрепить свои силы, но цветов еще нет, и многие крылатые красавицы пьют березовый сок, вытекающий из порезов и сломов на стволах и ветвях перезимовавшего дерева. Таковы, например, углокрыльницы («С-белое»), крапивницы, многоцветницы. А вот павлиний глаз любит просто садиться на мокрую землю, заваленную прошлогодними листьями, и потягивать талую воду — весенний «прохладительный напиток», настоянный на прелых листьях.
Какова же была моя радость, когда, идя по голому весеннему лесу, я на маленькой полянке увидел такого вот блаженствующего гурмана, мгновенно разглядел и то, что крылышки у него совершенно свежие, ничуть не потертые, волнующе бархатистые и, в общем-то, совершенно фантастические по своей красоте. Мы к павлиньему глазу как-то привыкли — неблагодарное свойство человеческое: быстро привыкать к хорошему, если оно легко доступно! Бабочек-павлиний глаз пока еще много, они встречаются даже в городских дворовых «джунглях», мы их считаем довольно обычными. Но ведь они великолепны!
Этот красновато-коричневый на передних крыльях, темнеющий на задних глубокий и темный фон, на котором буквально вспыхивают голубовато-синими отблесками передние глазки, да еще с брызжущими от них голубыми искрами-точками! Ну, а про синие «очи» на задних крылышках — да еще и обведенные угольно-черным, а потом и светлым! — вообще нечего говорить, у этих «глаз» как будто бы даже и выражение какое-то есть, очень многозначительное... Короче говоря, наш павлиний глаз сделал бы честь и тропикам, да вот незадача — распространен он у нас, привыкли мы к нему, не ценим...
Впрочем, о себе я этого сказать не могу: мне всегда очень, очень нравилась эта бабочка. Тем более что ее сравнительно легко фотографировать — она не из пугливых.
Ну, в общем, навинтил я среднее, кажется, кольцо и стал к красивой бабочке приближаться. Вот интересно: глаза-то у нее, как и положено, в передней части головки, «очи» на крыльях — чистейшее украшение (имеющее, правда, отпугивающее значение), но ощущение такое, что именно эти «очи» смотрят на вас этак многозначительно. Понимаю, что фантазия, а все же казалось мне, что павлиний глаз приглядывается ко мне — настороженно, но без страха, даже с любопытством как будто бы. Потому я понял, что страха нет, когда позволил он мне приблизиться на вполне достаточное расстояние, а о любопытстве подумал, когда он перестал воду пить, хоботок подобрал, крылышками дрогнул этак недоверчиво, но не улетел, а застыл, словно меня разглядывая.
Сфотографировал я его так раза три, осторожно отодвигаясь после щелчка и медленно, не делая резких движений, переводя пленку, а он вдруг взял и передвинулся слегка и крылышки чуть приподнял — ну точно как кокетливая женщина, желающая, чтобы запечатлели ее еще и в ином ракурсе, с немного другим, нежели раньше, поворотом головы и тела. Ладно, думаю, давай, очень хорошо.
И так несколько раз.
Потом надоело ему, очевидно, позировать, он вспорхнул. Но не улетел, а, размявшись, сделав пару кругов над поляной, опустился опять, метрах в пяти от старого места.
И я опять приблизился к нему. И опять он словно кокетничал перед объективом.
А потом вдруг внезапно сорвался с места, взлетел. Что такое? Я вроде бы никаких резких движений не делал. Взглянул я по направлению его полета и увидел вот какую картину.
Над «нашей» поляной пролетала как раз ярко-желтая с зеленцой лимонница. И мой павлиний глаз, очевидно, был рассержен нетактичным вмешательством в интимный все-таки процесс съемки. По-хозяйски он мгновенно подлетел к лимоннице и принялся ее отгонять... А отогнав, как ни в чем не бывало опустился на старое место, как раз передо, мной.
Что хотите думайте. Я не считаю, конечно, что такая уж прямо-таки дружба между нами возникла. Да и далек от мысли очеловечивать крошечное это существо с микроскопическим мозгом, который, кстати, у насекомых есть, но который никак не сравним, конечно, с нашими огромными полушариями. А все же что-то для меня на той поляне открылось. Возникновение каких-то удивительных связей.
Я и потом многократно во время своих путешествий встречался с чем-то подобным. Ощущение пусть не понимания, но — отношения друг к другу. И главный принцип: добро, как и красота, — нечто универсальное. Все живое воспринимает добро. Нет направленного, целеустремленного зла в природе. Наоборот! Как красота — отзвук гармонии и средство утверждения и продолжения жизни, так и добро. Язык добра так же универсален, как язык красоты. Только не надо добро воспринимать слишком узко. Нормальные природные взаимоотношения (хищник — жертва, паразит — хозяин и так далее), имеющие в своей основе важнейшее эволюционное начало, мы горазды переводить на свой социальный язык и судить природу с позиций своей, человеческой нравственности. Ошибка эта глубокая. Мне даже кажется, что нужно бы ровно наоборот: присмотреться повнимательнее к природе. Не мы, люди, изначальны. Она. Мы — дети ее. А следовательно, не мы должны учить ее. А она нас. Плохие только мы ученики — вот какая беда...
Ну, в общем, запечатленный в конце концов многократно (на четырех обратимых пленках!) павлиний глаз всегда напоминает мне теперь эту истину, еще раз приоткрывшуюся на маленькой полянке в весеннем лесу под Москвой.
Мы с девушкой шли по дороге вдоль Тихой бухты неподалеку от поселка Планерское в Крыму.
А перед тем часа два безрезультатно обшаривали окрестные травы в поисках богомолов.
Я только что приехал в Дом творчества писателей «Коктебель», а знакомая моя жила здесь некоторое время и несколько дней назад, загорая в окрестностях Тихой бухты, видела, по ее словам, множество очаровательных изумрудно-зеленых богомолов, запросто сидящих на кустиках колючек и кермека — самого заметного растения Киммерии, то есть юго-восточного Крыма, цветущего сиренево-розовыми мелкими цветочками, отчего редкие заросли его словно покрыты розовато-сиреневой пеной. К великому сожалению, становится его все меньше и меньше — в цветочной вазе, даже в простой бутылке сухие цветущие веточки смотрятся очень изящно и нежно, словно японская икебана, и поэтому... Да, каждый почти считает своим долгом нарвать букетик, а то и целый сноп...
Сфотографировать изумрудного богомола на кермеке мне очень хотелось, да и хорошего «портрета» богомола не было среди моих слайдов — этим и вызван был наш немедленный после моего приезда поход в Тихую бухту.
Однако он оказался неудачным. Куда они все подевались?
Ветер с шуршанием нес по дороге высушенный и прокаленный южным солнцем до соломенной желтизны и звонкости довольно большой и круглый кустик колючки, что росла на песчаном берегу Тихой бухты, а теперь вот закончила свое существование. Он был очень красив, этот кустик, я поднял его осторожно, чтобы не уколоться, взял за стебель и подал знакомой.
— Увезу с собой, — сказала она. — Поставлю в вазу дома. Правда, красивый?
И понесла его, держа осторожно за стебель и махая им в сухом жарком воздухе. Что-то словно подтолкнуло меня рассмотреть кустик получше, и я увидел большого соломенно-серого богомола, цепко держащегося длинными тонкими своими ножками за колючие, звонко-сухие листики.
Вот так номер! Искали — и не нашли, а тут напоследок такой щедрый подарок. На первый взгляд этот богомол не был так эффектен, как изумрудно-зеленый, на которого я рассчитывал, но при внимательном рассмотрении меня, наоборот, привлекло этакое, я бы сказал, благородство в его сравнительно скромной расцветке. Особая, неброская красота аккуратно сложенных на спинке крыльев, сетчато разрисованных темными жилками...
Внешность богомола многократно описана, и все же не устаешь удивляться ее необычности, этакой угловатой экзотичности, что ли. Палкообразное тельце с толстым брюшком под плоско и овально сложенными крылышками, четыре длиннейшие, тонкие, согнутые в сочленениях ноги и две совершенно необычные, странные конечности спереди, как бы молитвенно сложенные на груди, когда богомол спокоен. Он словно бы погружен в смиренное сосредоточение, этакое внутреннее созерцание, может быть, даже и молитву — за что и получил свое название: богомол.
Но стоит потревожить его, как кротко сложенные конечности внезапно распрямляются и делают быстрые хватательные движения, одновременно демонстрируя внушительные, определенно весьма цепкие шипы на внутренней стороне...
И все же самое удивительное — это его голова. Треугольная, с несоразмерно большими и очень выразительными глазами. Главная особенность этой весьма своеобразной головы даже не в широко и постоянно распахнутых и как бы всегда удивленных глазах. А в том, что она запросто поворачивается на длинной, палкообразной «шее». И тогда возникает стойкое ощущение, что экзотическое создание смотрит не куда-нибудь, а прямо в ваши глаза и вроде бы многое понимает.
Снимать его я тотчас не стал — поднялся, как я уже говорил, ветер, в атмосфере появилась муть, — и я решил отложить съемку на вечер или на завтрашнее утро, тем более что богомол и не собирался как будто бы покидать свой колючий кустик. Моя подруга теперь несла его бережно, не махала, а богомол крутил головой, поглядывая то на нее, то на меня, с любопытством осматривая своих новых знакомых.
В Доме творчества был у меня номер с открытой лоджией, там стоял холодильник, я положил сухой кустик на холодильник. Богомол спокойно сидел, не собираясь, как видно, покидать удобное место, и только по-прежнему с любопытством вертел головкой. Тотчас же я поймал муху, взяв ее пинцетом за крылышки, протянул богомолу. Он немедленно подобрался, поджал передние конечности, нетерпеливо переступая остальными ножками и прицеливаясь, пристально глядя на шевелящийся перед ним темный мохнатый комок. Ну прямо-таки охотничья собака, делающая «стойку» на дичь! Наконец он сделал молниеносный выпад, и муха оказалась зажатой в колючках его «молитвенных» ножек. Я осторожно освободил пинцет, оставив муху богомолу, и он тотчас принялся за обед.
Окрестили мы его почему-то Петей. Он, судя по всему, освоился в лоджии, никуда не уходил со своей колючки — разве что иногда гулял по белой эмалевой поверхности холодильника — и, похоже, не собирался меня покидать, хотя свободно мог это сделать: лоджия, как я сказал, была открытая, а у него, кроме длинных ног, были еще и крылья.
Впрочем, жилось ему вполне сносно: я ловил ему мелких кобылок, что во множестве прыгали неподалеку от корпуса в зарослях полусухой травы, — он охотно хватал их сначала с пинцета, иногда даже из моих пальцев, но чаще я теперь сажал кобылку поблизости от него на колючку, и он тотчас делал «стойку», бросок... Кобылка не успевала даже опомниться.
Ну и конечно, я фотографировал его в разных позах и в разном масштабе — и «поясной портрет», и «во весь рост», и с некоторого расстояния — на колючке или на веточке кермека, на своей руке или на руке кого-нибудь из гостей. И за обедом тоже, хотя, честно говоря, его трапеза сначала вызывала у меня неприятное чувство.
— Живодер ты все-таки, Петя! — честно говорил я, выражая свое впечатление от его откровенного чревоугодия.
Но он смотрел на меня таким невинным взглядом и так, в общем-то, спокойно и элегантно даже поедал крепко зажатую в лапах кобылку — целиком, без остатка, не соря объедками и не производя неприятных звуков, как некоторые из моих двуногих собратьев, — что постепенно я как-то привык к этому зрелищу, сочувствуя все же кобылкам, но понимая, что тут, в общем-то, вполне естественный ход событий.
И чем внимательнее я смотрел на подвижную его головку во время трапезы, тем больше укреплялся в этой мысли. В глазах Пети не было, разумеется, и намека на лицемерие, алчность, жестокость и тому подобные нехорошие свойства натуры. Взгляд его и на самом деле был бесхитростен, как у ребенка. Разве он виноват, что природа создала его пожирателем живых кобылок, а не каким-нибудь добропорядочным вегетарианцем? Да ведь и кобылок так много скачет вокруг... Нет, мне даже нравились его охотничьи наклонности, ей-богу.
Ну, в общем, мы окончательно подружились, и он доверчиво и охотно переползал на мою ладонь, стоило приблизить к нему руку. Не боялся меня ни капли! Ни разу не отнесся к моему приближению и к приближению моей руки как к посягательству на его покой и свободу, а я, честно вам скажу, этим гордился. С какой-то трогательной неуклюжестью переставлял он свои длинные ходули, не торопясь забирался на руку, шел выше, лез на голову...
Гости приходили ко мне специально посмотреть на Петю, ужасались его деловитому поеданию живых, шевелящихся в его тисках кобылок, признавая тем не менее удивительную «осмысленность» его взгляда и благородство расцветки.
Я по-прежнему ничем не сковывал его свободу — он мог запросто в любое время покинуть лоджию. Но он оставался, и я даже принес ему новую большую колючку, увеличив, так сказать, его жилплощадь.
Только однажды Петя на меня обиделся. Можно, конечно, посмеяться над этим глаголом, обозначающим свойство все же человеческое и никак не подходящее как будто бы к существу из класса шестиногих, пусть даже и весьма экзотическому. Но как же иначе назвать то, что произошло?
А произошло следующее. Как всегда, я ловил Пете кобылок утром, в обед, иногда и вечером, но старался разумно ограничить его в пище — и так брюшко у него было слишком большое. И потом, в природе-то ему приходится за каждой кобылкой побегать, подстерегать их иной раз очень подолгу, а тут — нате вам, кушать подано... Приходилось мне за его рационом следить. И вот однажды он сжевал одну за другой две кобылки — брюшко раздулось до безобразия, а у меня была третья кобылка, я хотел посадить ее в стеклянную банку, на ужин, но потом попробовал все же предложить ему из интереса: схватит или все же благородно откажется?
Схватил за милую душу и принялся с аппетитом жевать и ее. Ну, нет. Я не хотел, чтобы он лопнул от обжорства: все же, взяв его под свою опеку, я несу за него ответственность, и если он сам не в состоянии справиться со своим непомерным чревоугодием, то придется вмешаться. И я отнял у него третью кобылку, не без усилия вытащив из его цепких передних конечностей.
Хотите — смейтесь, хотите — нет, но мне показалось, что в выражении его больших, постоянно открытых глаз появилось недоумение, детский упрек и... обида. Разумеется, я остался тверд и не вернул ему отнятую кобылку.
Вскоре я ушел на море, а когда вернулся, Пети на колючках не было.
Я внимательно осмотрел холодильник, стены лоджии, занавеси. Его нигде не было.
Все ясно, понял я. Обиделся, глупый. Что ж делать, если он такой несознательный. Ради обжорства пожертвовать нашей дружбой? Пусть! Жалко было, конечно, но горечь разлуки скрасило все же мое благородное негодование и сознание своей правоты. Повторись все снова — я поступил бы так же. Не намерен я идти на поводу у незнающих меры обжор!
А все же было грустно. Привык я к Пете. Нравился он мне несмотря ни на что. Жаль.
Вечером я садился в плетеное кресло в лоджии, чтобы почитать: сдвинул его и заметил, что на полу копошится что-то длинное и как будто крылатое. Это был Петя. Очевидно, обида его оказалась не настолько сильной, чтобы совсем ему меня бросить. Благородство и детская непосредственность натуры хотя и натолкнули его на мысль спрятаться от своего хозяина в знак протеста, однако удержали от неразумного и неоправданного все же разрыва отношений...
С тех пор я уже не искушал его — приносил одну или две кобылки и честно отдавал ему, не ставя ого в неловкое положение ради сомнительных все же в нравственном отношении экспериментов. Да, я понял, что в первую очередь был виноват сам.
Пришел конец пребыванию в Доме творчества, я собрался в Москву. Что делать с Петей? С одной стороны, брать его с собой в незнакомый ему холодный осенний город, где, скорее всего, нет уже даже и мух, не говоря о вкусных кобылках, было рискованно. С другой — его сверстники, по-моему, уже «отдали концы»: ведь богомолы во взрослой стадии живут лишь два-три летних месяца, а с наступлением осени погибают, успев перед тем отложить яички и продлить тем самым богомолий род. Не жестоко ли будет оставить Петю на произвол судьбы, когда он уже успел привыкнуть к вольготной жизни с регулярными завтраками, обедами, ужинами, не говоря уже о возвышенном все же общении со мной и моими гостями?..
И я решил взять Петю в Москву. Найдем там что-нибудь. Съезжу за город, поищу какую-нибудь живность. Посадил Петю в литровую стеклянную банку, предварительно положив туда несколько сухих веточек... К моему удивлению, он совершенно спокойно устроился в этой банке, не сделал даже попытки уйти, словно понимал неизбежные тяготы долгого переезда. Ну что вы скажете? Люди и те далеко не всегда проявляют подобное терпение и сознательность... В другую банку я наловил живых кобылок — хотя бы на первое время. Как-нибудь переживем, что-нибудь придумаем, успокаивал я себя. Мухи в конце сентября все же должны быть. А может быть и кузнечики, и кобылки за городом! Перезимуем!
Петя вполне удовлетворительно перенес сутки в поезде, и когда я посадил его на родную колючку, теперь положенную на столе в моей московской квартире, он пристроился на ней как ни в чем не бывало и, повернув ко мне головку, разве что не проговорил: «Ну, а где же причитающиеся мне кобылки?»
Разумеется, я тотчас предложил ему одну из тех, что тоже благополучно доехали в другой банке.
В первые дни я разнообразил его меню московскими жирными мухами, он охотно брал их у меня иногда даже прямо из пальцев.
Но потом кончились и кобылки, и мухи. Тогда же, правда, я собрался в недельную командировку в Ташкент и дал Пете честное благородное слово, что обязательно привезу ему среднеазиатских кобылок, если только они там окажутся. Сначала была мысль оставить Петю кому-нибудь — может быть, удастся все же изловить и дать ему муху-другую, — но потом я подумал, что лучше не рисковать. Насекомые все же живучие существа, и пусть лучше сидит он в одиночестве, переживая разлуку со мной, чем кто-то будет его трогать, показывать гостям, из которых не все ведь понимают, как бережно нужно обращаться с хрупкими шестиногими существами. Тем более столь благородного происхождения, как богомол...
И я водрузил колючку с Петей на шкаф, а сам уехал.
Вернувшись через неделю, я с радостью увидел его, сидящего на колючке как ни в чем не бывало, и, когда он повернул головку, взглянув прямо в мои глаза, мне показалось, что треугольная физиономия его, изможденная недельным постом, выразила неподдельную радость.
Обещание насчет среднеазиатских кобылок я выполнил, хотя и с трудом: кобылок в горах в октябре оставалось немного...
И уже в конце октября я стал приучать Петю к новой для него пище: брал пинцетом небольшой кусочек сырого мяса и, поднеся поближе к треугольному его «лицу», старался изобразить трепыхание соблазнительной «дичи».
Иногда мне это удавалось, и тогда Петя хватал «дичь» и принимался ее жевать — правда, с трудом, потому что грубое мясо коровы все же не то, что нежная мякоть мелких зеленых и серых кобылок или кузнечиков. Иногда же, сделав «стойку», он долго с сомнением переминался с ноги на ногу, в конце концов обнаруживал, очевидно, обман и отворачивался с полнейшим равнодушием, демонстрируя свое полное презрение к моим дальнейшим попыткам имитации трепыхания «дичи». Иногда он даже смешно отпихивал мой пинцет одной ногой: «Отстань, мол, чего пристал. Все равно не похоже».
У меня нередко собирались гости — посмотреть слайды. Я снимал колючку с Петей со шкафа, ставил ее на стол, и Петя, ничуть не теряясь от обилия новых людей (а их было иной раз больше двадцати человек, и шумным кружком они обступали стол), принимался спокойно чистить свои конечности, по очереди пропуская их через рот, облизывая, и всем своим видом показывая, что такая картина ему далеко не внове, и вся эта галдящая масса людей не в состоянии вывести его из равновесия.
Ко мне на руку он шел всегда и охотно, подчас даже не хотел потом возвращаться на свою колючку — приходилось сажать его обратно почти насильно. Но он теперь на меня не обижался. К некоторым из гостей он тоже охотно шел на руку, но далеко не ко всем. По каким-то известным, очевидно, только ему признакам он определял, кому стоит нанести визит вежливости, а кому нет. Охотнее он шел к женщинам, из чего я сделал вывод, что правильно, очевидно, назвал его мужским именем.
Вообще я не настолько все же разбираюсь в энтомологии, чтобы вот так запросто определить пол богомола — самцы и самки у них внешне очень похожи. Правда, смущали меня два обстоятельства: общая длина тела и толщина брюшка. И то, и другое было у Пети значительным и вызывало у меня некоторые сомнения в правильности определения его пола, но все же, согласитесь, что в конце концов это было не так уж и важно.
Надо сказать, что я все больше и больше убеждался в высоких нравственных качествах Пети. Он был внимателен — немедленно поворачивал головку, когда с ним пытались заговорить. Он был совсем не пуглив — абсолютно не терялся от обилия гостей, даже и не пытался куда-нибудь скрыться. Более того — он был к гостям уважителен. Хотя, как я уже сказал, весьма избирателен: не лез ко всем подряд, а только к тем, кто ему симпатичен, — это явно свидетельствовало о чувстве собственного достоинства. О непосредственности, детской доверчивости его я уже говорил, но нужно еще раз подчеркнуть, что при этом он был вовсе не суетлив. Самолюбив был, несомненно, но отнюдь не высокомерен. Вынослив, терпелив, ловок, когда нужно было схватить кобылку. Внешне, несомненно, красив, и, по-моему, понимал это. Короче, он обладал множеством разнообразных достоинств, знал о них, но вовсе не заносился. Скажите, разве можно было его не любить?
Только однажды я увидел Петю рассерженным. Как-то пришло мне в голову, что богомолы тоже ведь, наверно, пьют — росу, например, — тем более теперь ему нужно было пить, когда с кобылками стало туго (в телах кобылок, очевидно, жидкости много). Я попробовал брызгать водой на колючку. Петя стал прикладываться к каплям, но мне показалось, что это ему все-таки не очень удобно. Тогда я сообразил взять соломинку, на конце которой повисла капля воды, и протянуть ее Пете. Он мгновенно сообразил, доверчиво поднял головку и принялся медленно выпивать висящую каплю, словно привыкший к бутылочке с соской ребенок. Так появилась у нас ежедневная процедура питья. Но однажды под рукой не оказалось подходящей соломинки, я взял голую, без ягод, веточку от виноградной кисти, намочил ее, протянул Пете и... машинально даже отдернул руку. Не знаю, что именно напомнила Пете эта фигурно изогнутая веточка, за какого своего заклятого врага он ее принял, но только облик его в одно мгновение изменился до неузнаваемости. Он изогнулся, расправил крылья, угрожающе зашуршал ими и сделал молниеносный выпад на ветку с каплей — но не схватил ее, а мгновенно отскочил, продолжая изгибаться и негодующе шуршать. Вот это да! Я знал, что у богомолов есть угрожающая поза, и отпугивая своих врагов, они пользуются ею, но никогда не видел миролюбивого Петю в этой боевой стойке. Для проверки я еще раз поднес к нему веточку — и все повторилось.
Конечно, интересно было бы его сфотографировать в такой позе, но что-то все же удержало меня. Наши отношения не позволяли мне подвергать таким стрессам его нервную систему, к тому же эпизод с отнятой третьей кобылкой отбил у меня желание экспериментировать, подвергая испытаниям нашу чистую дружбу. И я выбросил веточку. Не поленился сходить во двор и найти длинный тонкий прутик, который не вызывал у Пети отрицательных эмоций.
Однажды я попробовал протянуть Пете свой палец, на конце которого висела капля воды. Он тотчас схватил мой палец своими конечностями — как ребенок бутылку — и принялся каплю пить... Правда, выпив каплю, заработал челюстями, желая, очевидно, пальцем моим и закусить. От неожиданности, почувствовав легкую боль, я тряхнул пальцем, сбросив доверчивого богомола на стол, в чем потом неоднократно раскаивался: по-моему, он немного повредил одну ножку, потому что, поднявшись, стал тщательно вылизывать ее и делал это с тех пор довольно часто. Мне было искренне жаль, что я, такой большой и сильный, испугался какой-то ничтожной боли — ведь Петя явно не хотел ничего плохого и вполне возможно, что он принял не только каплю, но и палец за щедрый подарок... Где ему было разобраться в тонкостях! Я испытывал искренние угрызения совести, однако ножка Пети была повреждена...
Еще раз надо отдать ему должное: по-моему, он на меня не обиделся, потому что по-прежнему шел ко мне на руку и доверчиво пил с пальца до тех пор, пока я мягко не отнимал у него «закуску».
Увы, ничто не вечно на этой планете, кроме самой жизни — жизни, которая, принимая разные формы, видоизменяясь и совершенствуясь, всегда продолжается... Однажды, делая утром гимнастику, я услышал шорох на шкафу — там, где стояла теперь колючка с Петей. Присмотревшись, я увидел, что Петя не удержался на обычном своем месте — на самом верху колючего кустика и медленно сползает вниз... Он был жив, но очень слаб, а больная ножка вообще висела в воздухе, не касаясь опоры... А говорят, что насекомые не чувствуют боли... Конечно, дело было, в общем-то, не в ножке, а в том, что пришло, очевидно, Петино время: ведь настал уже декабрь. С огромным трудом он залез на мою протянутую ему руку... Бедный Петя, даже наступившая старость не лишила его доверчивости и привязанности ко мне.
Есть он уже не мог, с каждым часом становился все более пассивным, даже пил, похоже, с трудом. Он еще пытался кое-как навести туалет — облизать конечности, но они у него дрожали от слабости, совсем как у дряхлого человека... Меня не покидало чувство, что между нами сохраняется связь. Я искренне жалел его, сам удивляясь силе этого чувства, направленного на крошечное все же и как будто неразумное существо... Будучи трезвым человеком и хорошо понимая, что о разуме тут, конечно, не может быть и речи, я все же четко ощущал, что связь существует и что Петя воспринимает мои чувства... Ну да, осознавать он, конечно, не может, но... Что же тогда? Почему же он хотя и с таким трудом, но пытается вскарабкаться на мою руку? Почему с трудом, но все же поворачивает ко мне треугольную свою головку и словно с печалью смотрит в мои глаза?.. И в то же время руку, протянутую моим приятелем, он как бы вовсе не замечает... Что тут? Появившиеся условные связи, остатки какого-то инстинкта? Не знаю.
Четвертого декабря Петя уже едва шевелился и не держался даже на своих тонких ногах, бессильно опустившись на дощечку, на которую я теперь его посадил. Пятого шевелился только тогда, когда я до него дотрагивался. А шестого перестал и шевелиться.
Найдутся, конечно, такие люди, которые или будут презрительно усмехаться, или посчитают, что все эти «шибко трогательные» детали я выдумал для красного словца, нагородив черт знает что по поводу взаимоотношений с какой-то букашкой, — то ли из «воспитательных», то ли из еще каких целей. Пусть. Мне все равно, что они подумают. Да я, впрочем, и сам удивлялся, что так привязался к обыкновенному богомолу, каких в южных степях тысячи, миллионы. Они гибнут во множестве от химикатов, некоторые люди, встретив их, вообще тотчас пытаются раздавить «гадкого кузнечика»... Да и я, наверное, не отличаюсь особенной сентиментальностью.
Но тут я явственно ощутил, что чего-то мне не хватает. Что — буквально — в дом пришла смерть. Очаровательный, всегда добрый Петя, с такой готовностью шагающий с колючки на мою руку, доверчиво пьющий с пальца, забавно перебирающий конечностями, когда я приближаюсь к нему лицом, приветливо, но с достоинством относящийся к моим гостям, так забавно ворочающий своей головкой и спокойно, послушно, терпеливо сидящий на колючке и не навязывающий своего общества, но доброжелательно готовый к общению... — где он? Этого живого, деятельного существа больше нет, а есть маленькое буровато-серое тельце, неподвижно лежащее на дощечке.
Мы привязываемся к тому, кого выделяем из множества ему подобных, — вот что я понял. Именно особенные, индивидуальные «качества» Пети, которые нравились мне в нем как-то чисто по-человечески бесстрашие, скромность, готовность к общению, живость и ненавязчивость, чувство собственного достоинства: именно то, что я особенно ценю в людях, и обусловило мою привязанность, хотя, конечно, качества эти вовсе но делают моего богомола какой-то мистически значительной личностью. Просто так уж совпало, что это маленькое существо обладало ими. Отсюда моя симпатия и доброе отношение к нему. А так как все живое — я глубоко в этом уверен — чувствует и ценит добро, то наша дружба получила благодатную почву.
В общей сложности — и на юге, и дома — Петя прожил у меня девяносто восемь дней.
Вот такая трогательная случилась у меня история. А все из-за увлечения фотографированием насекомых.
Как-то в апреле была у меня командировка в Таджикистан.
Весной горы, окружающие Вахшскую долину, зеленеют и пестреют всевозможными цветами. Но самое красивое — это, конечно, маки. Местами их так много, что поверхность горы или долины словно покрыта красным платком.
И первое, что хочется фотографировать, — ярко-алые с черным цветы и бутоны, повисшие на изогнутых, покрытых волосками стеблях. Бабочек было не так много, как хотелось бы, но среди них встречались и очень красивые — Гипермнестра гелиос (Солнечная Гипермнестра) и Зегрис фаусти (Зорька Фауста). По склонам гор во множестве ползали большие степные черепахи. Среди камней мгновенно появлялись и исчезали агамы и геккончики, а в высокой траве можно было встретить безногую ящерицу — желтопузика или неядовитую, но зубастую змею — полоза.
Но самое интересное — это, пожалуй, странное создание, похожее на дождевого червя, а на самом деле — самая маленькая змея Советского Союза под названием «слепозмейка». Размера она приблизительно такого же, как дождевой, или земляной, червь (бывает, правда, и чуть больше), блестит так же, как он, но только тело ее не мокрое, а гладкое, покрытое жесткой блестящей кожей. Головка — как носок тупоносого ботинка или тапочка, ротик крошечный, расположенный внизу головы. А глаза — как звездочки, но покрыты блестящей прозрачной кожицей, отчего можно подумать, что их нет, а просто они нарисованы. Поэтому она и называется слепозмейка.
Днем это создание прячется под камнями, а ночью охотится на муравьев и их яйца. Потревоженная, спасается очень быстро — извивается как молния и тотчас ныряет в норку в земле или под соседний камень.
Конечно, хотелось ее сфотографировать. Что я и пытался делать неоднократно: мой приятель держал ее рукой, пока я наводил фотоаппарат, подсвечивая одновременно зеркальцем, а потом он по моей команде отпускал змейку, и я старался мгновенно запечатлеть ее в движении — со скоростью затвора в 1/500 секунды.
Что получится, я не знал, a потому на всякий случай решил взять одну змейку в Москву — кормить ее там муравьями, а если слайды получатся плохо, то снять ее снова. В будущем году я опять собирался в Таджикистан — тогда и захвачу с собой гостью и выпущу в родные места. Пусть рассказывает подругам о жизни в столице.
Слепозмейка, на которую пал мой выбор, оказалась большая — двадцать восемь сантиметров. Посадили мы ее в стеклянную банку, завязали сверху тряпочкой, сквозь которую проходил воздух, и так она благополучно перенесла дорогу — сначала в автобусе, потом два дня в гостинице города Душанбе, пока я ездил на Нурекскую ГЭС, потом в самолете и в электричке.
Вместе с ней, но, конечно, в другой банке ехал небольшой скорпион, пойманный как раз перед самым моим отъездом — сфотографированный, но тоже ведь неизвестно как. Я и его постарался устроить с максимальным комфортом, и он благополучно перенес долгий путь.
Слепозмейка очень понравилась моей жене, но, надо сказать, не с первого взгляда. С первого взгляда, наоборот, Ира испугалась, приняв слепозмейку за большого и скользкого земляного червя. Однако потом, поняв, что это совсем другое существо из древнейшего класса пресмыкающихся и благородного отряда змей, она, превозмогая неприязнь, взяла ее в руки. Оказалось, что существо это вовсе не мокрое, а, наоборот, сухое и словно бы отполированное, чистое, опрятное и... живое. Очевидно, змейке нравилось тепло человеческих рук, она, согреваясь, медленно обвивала пальцы своим телом и блаженно замирала.
Получило это создание имя Любочка, из чего следует, что отношение Иры к ней стало вполне лояльным. Более того: она с ней весь вечер почти не расставалась.
Правда, дружба эта длилась недолго. На ночь мы посадили Любочку в большую банку, и, решив, что забраться по высоким стеклянным стенкам она никак не сможет, я оставил банку совсем открытой, чтобы вентиляция была хорошей. Утром гостьи в банке не оказалось. Мы обыскали всю квартиру, но змейки так и не нашли, увы.
Нужно было, конечно, устроить террариум, я не позаботился об этом, а потому так хорошо начавшаяся дружба с Любочкой была прервана так быстро. Куда она скрылась, я так и не знаю. А слайды получились, и вы можете их увидеть.
Что же касается скорпиона, то я назвал его Васей. Естественно, брать его в руки было нельзя, он получил квартиру в большой стеклянной банке, куда я насыпал земли, положил сухие веточки и довольно большой камень — морскую гальку. Кормил его сначала мухами, запуская в банку и наблюдая, как он мгновенно настораживался, почуяв «дичь», поднимал свой хвост, похожий на толстую цепь с кривым острым жалом на конце и выставлял перед собой совершенно рачьи клешни передних ног... Когда муха оказывалась поблизости, он делал молниеносный выпад клешней — как правило, удачный — и, зажимая жужжащую муху сначала одной, а потом и другой клешней, жалил хвостом и медленно, с чувством съедал ее, словно большой мохнатый пирог... Жуткая, конечно, картина, но такова жизнь.
Подолгу я смотрел на своеобразное строение Васиного тела, пытаясь понять, почему же это именно скорпионы дожили до наших времен, почти не изменив своего облика за 300 миллионов лет. Странный хвост, клешни, микроскопическая головка на переднем конце овального плоского тела, крошечные, близко посаженные глаза...
Вообще-то скорпионы охотятся по ночам, но Вася немедленно просыпался днем при виде мухи, а потом, когда совсем обжился у меня в банке, вообще средь бела дня вылезал на камень и сидел этаким гоголем, как бы по-хозяйски обозревая свои владения.
Правда, довольный жизнью и самоуверенный вид появился у него далеко не сразу. К зиме мухи кончились, чем было его кормить? Принесли мои друзья мучных червей, но они не пришлись Васе по вкусу. Однажды я решил, что скорпионы ведь тоже, наверное, пьют в природе. А потому надо каким-то образом Васю хотя бы поить. Как? Опыт с богомолом Петей у меня уже был в этом отношении. Но с соломинки Вася почему-то не пил, пальца своего я ему, разумеется, предлагать не стал. И тогда вот что мне пришло в голову. Я намочил комочек белой бумажной салфетки и бросил его в банку. Вася, очевидно, почуял воду, подполз к мокрому комочку и принялся высасывать из него воду. Проблема водопоя была решена. А еда?
И тогда меня в очередной раз осенило: а что если в комочек мокрой бумаги, который Вася с таким очевидным наслаждением высасывает, запихнуть маленький кусочек свежего мяса? Так я и сделал. И ночной хищник, нападающий исключительно на живую, движущуюся добычу, стал у меня дневным поедателем мяса, спрятанного в неподвижном комочке мокрой бумаги...
Значит, не так уж силен и непреодолим инстинкт у этих созданий, значит, есть и у них способность к принятию «нетривиальных решений», можно все-таки заставить и их перестроиться, приспособиться к новым условиям существования.
Прожил у меня Вася год без нескольких дней. Вырос, раздобрел за зиму благодаря моей изобретательности и собственному умению перестроиться. А погиб по досадной случайности. Одной моей знакомой он очень понравился, она без конца разглядывала его, крутила банку в руках и в конце концов, очевидно, придавила толстого Васю тем самым большим камнем... На другое утро он лежал, вытянув свой хвост, бездыханным.
Но слайды его тоже хорошо получились, еще в Таджикистане. Раздобревшего Васю я так и не успел снять в его самоуверенной позе на камне. А жаль.
Снимал я Васю с расстояния сантиметров 15–20, навинтив два широких кольца и подсвечивая его зеркальцем. В эффектной своей боевой позе скорпион обычно застывает на некоторое время — тут и можно успеть навести на резкость методом маятника, найти нужную точку и «щелкнуть». Скорость затвора достаточна в 1/125, чтобы дать как можно большую при таком увеличении глубину резкости. Диафрагма при ярком азиатском солнце была, насколько я помню, что-то около 8.
...А вот палочник, которого мне подарили знакомые, мне не понравился. Хотя облик его тоже весьма оригинален — ну прямо веточка с тонкими стебельками, с которых только что облетели листья... Даже пятнышки на коре «веточки» есть — точно как на настоящей, — а голова странного создания — «почка» на конце веточки. Никакая птица, конечно, не поймет, что это и не ветка вовсе, а съедобное насекомое. Так он и спасается днем. А ест ночью. Палочник — типичный вегетарианец, в домашних условиях с аппетитом поедает листья традесканции и розы. У моих знакомых таких палочников несколько, называют они их «колонистами» — эти колонисты страшные обжоры, зелени для них просто не напасешься.
И вот эти знакомые принесли мне одного «колониста» побольше и еще двух крошечных, тоненьких, похожих на крупных комаров, только без крыльев. Одного маленького я подарил, другой в конце концов убежал, а большой объел у меня всю традесканцию, купленную, правда, специально для него, вырос до размеров маленького карандаша, но, право, так и не смог я проникнуться симпатией к этому вялому, почти всегда неподвижному, да еще и прожорливому созданию. Хотя имя ему дал — Кирилл, — но мы так и не подружились.
Разные мы с ним все-таки, понял я, ничего-то нас не объединяло. Не то что с богомолом Петей.
Я, конечно, его кормил, приносил новые веточки, выпрашивал их у соседей, но в конце концов в один прекрасный день Кирилл исчез. Куда он уковылял с почти уже голого кустика традесканции, я не знаю. Впрочем, это его дело.
Ну, в общем, разные, как видите, существа бывают. Рассказал я только о некоторых для примера, потому что таких встреч и знакомств было у меня, конечно, много.
А если вы займетесь путешествиями с фотоаппаратом, их у вас тоже будет много. И разных. Только сначала... Да, сначала знай и умей.
Впрочем, я думаю, вы это уже давно поняли.