ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

1

Осенние дожди и ветры нахлынули вольно, как солдаты на брошенные противником позиции. В сырость и слякоть погрузилась окраина города, и хмурая шеренга голых телеграфных столбов на улице Заводской выглядела приговоренными к смертной казни.

Лене запретили выходить на улицу, и дни перед заплаканными от дождя окнами тянулись унылыми тенями из дурной сказки. Степан забегал редко, больше говорил о школе, о новых друзьях и играх, не замечая, что вместо радости доставляет Лене боль. С наступлением слякоти заболела Дарья Ивановна. Она часами лежала молча, с закрытыми глазами, вытянувшись под одеялом. Днем еще было сносно дома, но когда мать работала во вторую смену и сумеречные тени почти с обеда начинали выползать из углов, Лена забиралась на диван и сидела, вздрагивая от неясных шумов и собственных страхов. Когда ей становилось совсем нестерпимо, она начинала думать о дяде Васе. О том, что, видно, мать виновата, не захотела поехать с ним к реке. Пожалуй, он больше никогда не придет. А река, наверно, очень красивая, и дядя Вася такой большой и сильный. Сколько времени он нес Лену на себе — и хоть бы что! — даже не устал… Но дальше этого мысли не шли. Обычно их путал и уносил с собою сон.

В эти хмурые осенние дни права и обязанности капитана домашнего ковчега перешли к Татьяне. Она кормила Дарью Ивановну и Лену, стирала белье, убирала в доме. Но никогда не уставала, даже шутила:

— Подрастете, поправитесь, будете помогать мне.

У Татьяны постоянно сохранялось завидное настроение. Когда-то, после переезда из деревни в город, она была радехонька работе в закусочной, дружбе с десятком поваров и уборщиц, над которыми возвышался командиром добрейший толстяк Акоп Иванович. Думалось, что лучшего ничего и желать не надо. Теперь закусочная совершенно померкла перед новой работой на текстильном комбинате. Светлое здание, волшебно освещенное лампами дневного света, ровный гул машин, приветливые улыбки женщин — все вызывало глубокое чувство покоя, удивительное душевное равновесие. И Татьяна не скрывала радости, что была частицей этого здания, этих людей, что работала в одном цехе с Варварой Петровной, что сюда должен был возвратиться и Василий. Он слал ей письма каждую неделю. Читая их, она постоянно ловила себя на том, как не хватает ей этого человека. Вероятно, все будет хорошо, даже не столь важно, как это будет. Изредка присылал письма и Григорий. Она со смутным страхом разрывала его большей частью самодельные конверты, словно каждый раз желая узнать что-то такое, что нарушит, перевернет ее нынешнюю жизнь. Но письма постоянно оказывались обычными, даже скупыми по отношению к близкому человеку. В них не было теплоты, воспоминаний о прошлом, только сухие сообщения: жив, работает, хотел бы повидать Лену. Иногда ее злили столь обыденные слова: неужели заключенным не разрешается писать о тоске по дому, по воле, по близким, или он не тосковал и чувствовал себя не так уж плохо, как ей казалось? Она не замечала, как сама разжигала в себе смутное зло на Григория; ей надо было злиться на него, чтобы оправдать себя. Раза два Татьяна читала письма мужа вслух, специально для Дарьи Ивановны, наивно надеясь найти в ней если не сообщника, то хоть сочувствующего.

Так проходили дни и недели: сначала в грусти и боли, после в самообмане, который принимался Татьяной с такой же строгостью и аккуратностью, как принимает больной по предписанию врача таблетки от повышенного кровяного давления.


Дождь шел и шел, осыпая продрогшие кусты акаций, полируя жирный от сырости асфальт во дворе текстильного комбината. Цветы в цветнике повяли, и стеклистые ручьи натаскивали сюда тысячи мутных пузырей, издали похожих на головки одуванчиков.

После смены Татьяна задержалась в проходной: переждать дождь, дождаться короткого просвета, иначе сразу промокнешь насквозь. И пожалела, что в прошлое воскресенье не купила плащ — деньги были, и Клавдия так советовала! Ей даже показалось тогда, что Клавдия обиделась за это на Татьяну.

С Клавдией Нестеровой Татьяна подружилась в первый же день работы и именно ей была обязана тем, что скоро вошла в курс несложного дела сортировщицы, сошлась с другими женщинами. О чем бы они ни говорили, их интересы совпадали. Человеческое родство проявлялось у них само собою, без поисков и натяжек, которые неминуемо где-то проскользнули бы за месяц дружбы.

— Ты меня ждешь? — услышала она голос Клавдии.

— Нет… не знаю как добраться.

Клавдия сняла прорезиненную накидку:

— Вставай рядом, накрывайся. Добежим.

Дождь барабанил над головою, бился о тротуар, о рекламные щиты у парка, обрывая с деревьев листья, бестолково наклеивая их мокрыми заплатами на штакетник. Клавдия рассказала, что забегала в профсоюз, уплатила членские взносы. Иначе идти бы Татьяне одной.

— Ко мне зайдем! — предложила, сворачивая в улицу. — Пойдем, Танечка! Ты же давно обещала. Боты мои наденешь.

Когда-то и здесь была окраина города, и улица напоминала Заводскую: низенькие горбатые домишки стояли нахохлившись, поглядывая на мир подслеповатыми оконцами с пугливой настороженностью. Ухабистая дорога сверкала десятками луж и лужиц, тротуары осели, местами разрушились, и булыжины зло скрежетали под ногами прохожих. Улице этой оставалось жить совсем недолго, месяца три, за ее спиною уже высились новые трехэтажные дома, давя окружающее своим величием.

— Вон в том, — остановилась Клавдия, показывая на один из домов. — На втором этаже моя квартира. С ванной, с газом! Уже полы настилают. Как раз к новому году управятся. Ох, и заживу тогда!

В конце улицы стоял длинный угрюмый барак, срубленный из бревен, с въевшимся солнечным загаром по фасаду. Сначала в нем жили строители комбината, затем барак перешел к текстильщицам. Клавдия завела Татьяну в узкий коридор, совершенно глухой, похожий на вход в бомбоубежище, смутно освещенный несколькими электрическими лампочками. Справа и слева по коридору тянулись двери. Около одной из них, где-то в конце коридора, остановились. Сухо щелкнул замок, и Татьяна вошла в комнату.

— Садись, Танечка, я чай поставлю, — сказала Клавдия. — Посмотри пока альбом. Тут такие есть фотографии… — и рассмеялась.

Татьяна успела заметить, что комната служила одновременно столовой, спальней и кухней, и боковая дверь, обитая газетами, видно, никогда не открывалась. Альбом в самом деле хранил интересные фотографии. На одной была деревня: скопище домиков под соломенными и камышовыми крышами. Сразу пришла на память Каменка: лето, жара, треск кузнечиков в траве, запах мяты. А весною — талые запахи земли, безотчетная радость при виде первых ростков, лопающихся почек. И желание: жить, жить! — долго, долго; птицей подняться над землей, кружить, купаться в солнечном разливе. Потом пасть в траву, валяться в зеленях васильков и ромашек, пьянея от солнца, хрустящего под телом разнотравья, от безотчетной любви к кому-то, тайно выношенному в девичьих сумасбродных мечтах.

— Семь лет мне было, — сказала Клавдия, вытаскивая из середины альбома фотографию. — Худющая, кости да кожа! А это брат, в Донбассе работает… Мама; скоро приедет, как только квартиру получу… Смотри, а я быстро переоденусь.

— Что же ты засиделась, — неожиданно спросила Татьяна, глядя на голую до пояса Клавдию.

— Ты про замужество?

— Да.

— Засиделась вот, что поделаешь. Сначала все куражилась над парнями, а потом…

«Груди-то бабьи, — подумала Татьяна, — ровно у кормящей».

Клавдия не досказала, что было «потом». Повернулась к Татьяне, торопливо оделась, как бы стыдясь стороннего человека. Вроде не поставила, а сунула на стол тарелку с печеньем, сахарницу, чашки, каемчато позолоченные по верху. Села напротив, плотнее запахивая рукой отвороты халата. Но как только убрала руку, отвороты снова обессиленно упали, открывая от шеи угольник полнеющего тела.

— Мне уже двадцать шесть, — к чему-то сказала Клавдия, разливая по чашкам чай.

— Неужели двадцать шесть? — переспросила Татьяна, хотя нисколько не удивилась ее словам. — А на вид не дашь. У тебя лицо молодое. — Она сказала правду. Лицо у Клавдии было свежее, со слабо проступающим румянцем на щеках. Темные живые глаза и темные жесткие волосы делали его бодрым и энергичным.

— С кем это ты? — спросила Татьяна, вытаскивая из альбома фотографию. Клавдия была снята в рост, около, тумбочки с искусственными цветами — типичный снимок деревенских фотографов. Рядом сидел на стуле сухой мужчина с залысинами на голове. В руке у мужчины папироска.

— Был один, да прокис, — мельком взглянула на фотографию Клавдия. — Кандидат в ухажеры.

— Не любила?

— Его что ли?.. Не знаю. Забыла уже.

— Как же можно забыть, если любила.

Клавдия на миг повернула голову, взглянула на, дверь. В коридоре слышалась возня и детские голоса.

— Душу он из меня вымотал. Два года канителились. Жену обещал бросить, и бросил бы, только слово стоило мне сказать. Да какой толк связываться… И выгнала. Раз пять приходил после, скулил у окна.

— Может, зря? — переспросила Татьяна.

— Думала зря, всякое думала. Теперь не раскаиваюсь. Чего доброго, связала бы жизнь с чучелом и сидела на приколе. Запросто. — И призналась: — Сейчас у меня хороший есть. Покажу как-нибудь. Холостой, обходительный. На Новый год свадьбу сделаем, если квартиру дадут. Договорились полностью. Не хочу я его сюда тянуть, в свою одиночку, разлюбит еще чего доброго. А в новой квартире сразу обстановку разную купим, честь по чести.

— Любишь его?

— Невозможно! Как встретимся, язык заплетается. Ужасно обходительный. Уж этого я не упущу, сама буду бегать к нему под окна, если прогонит. Я гордая, Танечка, в чем надо. Но тут через любую гордость ногами перейду.

Дождь все шел. Мокрые кустики под окном зябко вздрагивали на ветру, роняя на землю крупные дождевые слезы. Опутанные веревками для сушки белья, они походили на детей, забытых родителями на детской площадке, откуда они могли уйти только со старшими. И кустики терпеливо ждали, пугливо протягивая друг другу еще не окрепшие ветви. Татьяне тоже захотелось рассказать, что и у нее есть человек, очень хороший, да трудно гадать, что выйдет из этого. У нее же муж, дочь. Если бы раньше встретилась с Василием, без дум пошла бы за ним. Клавдия свободна, потому и счастлива.

— Ты мне никогда не говорила о своем муже, — сказала Клавдия.

Татьяна промолчала, подвинула чашку с чаем.

— Если не хочешь, не рассказывай. Кому удовольствие говорить о семейных неприятностях. Не потому, что он… там, в тюрьме, а просто… Плохо одной, понимаю. За мной тут как-то один недавно приударил. Куда там! — цветы носил, шоколадки, как министр какой. Стеснялась я его невозможно. Хоть и не нужен, а не отказывала, приятно все-таки, что кто-то около тебя вертится. В кино раза два водил. Сижу, а от него такие духи идут — фильма не видно. Все о звездах рассказывал, как лунатик. Такая звезда есть и такая; до одной миллион километров, а до другой миллион и двести четырнадцать тысяч. Уморит, думаю, своей ученостью. Однажды говорит: советуют друзья ехать ему в академию, да он отказался, из-за меня, оставить не может. Рассчитывал, что я на жалость клюну. Мне его и в самом деле жалко стало. Пропадет, думаю, ученая голова из-за бабы. Да не успела толком разжалобиться. Каблук однажды у туфля сломался, пошла ремонтировать, а около вокзала в будке мой звездочет сидит. И табличка: «Мастер по мелкому ремонту обуви». Ах ты, черт, такое зло взяло! Нарочно пошла вечером на свидание, как условились: не явился… Вот и верь им. Все на одну колодку, как сапоги, только размером разные.

— Он же тебя не мучил, — сказала Татьяна. — Как тот.

— Зато обманывал.

— Это другое дело.

— Одинаково. — И деланно рассмеялась неизвестно чему. — Наболтала я тебе, Танечка, целый ворох. Пей чай. Хочешь, яичницу сварганим. Давай, это быстро.

— Пойду я, — ответила Татьяна. — Дождь, пожалуй, до ночи не перестанет.

Но не встала, опять посмотрела на Клавдию, на ее полнеющие плечи, на жесткие волосы. Где-то в душе скользнуло нечто похожее на зависть: у нее все впереди, как захочет, так и построит свое будущее. И тут же другое: она еще очень плохо знает жизнь, и Татьяна не хотела бы оказаться на ее месте: в ее возрасте, в ее квартире — в этом бревенчатом бараке с неясными стуками и детской возней в коридоре. Куда лучше, когда ты уже проскочила ту ловушку, в которой немало других по незнанию ломают свои головы. Имеешь опыт, чтобы не попасть на удочку. Любовь дается с молоком, матери, а осторожность вырабатывается годами.

Раздался негромкий стук. Он подбросил Клавдию со стула, мигом поставил у приоткрывшейся двери, так, чтобы Татьяна не смогла увидеть того, кто стучал. Что-то шепнув, Клавдия боком протиснулась в щель, прикрыла дверь. Татьяна пододвинула альбом, наугад открыла его где-то на середине. И отпрянула. Прямо на нее глядел Василий. Человек семь на карточке, но увидела она только его одного: в фуражке, в гимнастерке, расстегнутой почти на все пуговицы, с усталой улыбкой в уголках глаз. Пожалуй, она слишком пристально смотрела на фотографию, не заметила, как вернулась Клавдия, села рядом, положила руку на плечо Татьяны.

— На воскреснике снимались, — пояснила, — в колхозе. Помогали овощи убирать. Одни бабы, только этот вот, — ткнула пальцем на лицо Василия, — этот другого полу. Одинокая гармонь.

— Кто к тебе приходил? — спросила Татьяна, чтобы перебить разговор, не выдать, что она знает этого «другого полу». Ей не хотелось ничего слышать о Василии ни от Клавдии, ни от кого. Она хотела знать его таким, каким знала только сама.

— Сосед, — неохотно проговорила Клавдия.

— Одинокий? — неизвестно к чему попыталась уточнить Татьяна.

— Кажись, да. Не спрашивала.

— Ты с ним не знакома?

— Он живет через дом отсюда, на частной квартире. Иногда приходит в гости, когда ему скучно одному.

— К тебе в гости?

— А то к кому же, раз стучал в мою комнату.

Татьяна закрыла альбом.

Дождь еще не перестал. Но шел уже не так настойчиво, как час назад. Серое небо казалось густым и липким. Трудно было представить, что за гущей туч существует солнце; оно не показывалось несколько дней подряд, и люди начинали отвыкать от него, как отвыкает ребенок от материнской груди — с надеждой и страданием.

Шагая вдоль бесконечной бетонированной стены, серой от сырости, Татьяна думала о Клавдии. До сих пор она считала, что достаточно хорошо знает эту девушку. Но теперь ни за что не поручилась бы составить о ней какое-то определенное мнение. Казалось, сегодня она подсмотрела ее со стороны, когда та совершенно не догадывалась, что на нее смотрят. И подсмотрела не сама, а чьими-то чужими, посторонними глазами, скорее всего глазами мужчины, так ей казалось. Понятно, ничего плохого она не увидела, но чувство от встречи осталось мятым и бесформенным, как серое небо над головой.

2

Смена подходила к концу, когда кто-то за спиной Татьяны радостно воскликнул:

— Здравствуйте, Варвара Петровна!

Ей махали все ткачихи, поздравляя с возвращением. А та, что поздоровалась, маленькая белобрысая Настя Свистелкина, — до того белобрысая, что нарочно не подберешь такой краски для волос, — отважилась даже чмокнуть Варвару Петровну в щеку. Поцелуй вышел не совсем убедительный, и Настя густо покраснела от храбрости и смущения.

— Здравствуй, Танюха! — кивнула Варвара Петровна. — Жива-здорова? Я твоей дочке подарок привезла.

Несколько минут ее синяя в горошинку кофта мелькала между машин, пока Варвара Петровна не поздоровалась со всеми и снова оказалась рядом с Татьяной и белобрысой Настей Свистелкиной. Она специально пришла в цех в синей кофте и темной юбке, в обычной рабочей одежде, чтобы не выделяться среди других и не подчеркивать, что сегодня у нее еще не рабочий день.

— Хорошо в Москве, а дома лучше, — сказала она Татьяне. — Сердце, вроде, на место встало. Пойдем-ка, баба, на минутку.

В конторке она достала из сумки папиросу, закашлялась от дыма.

— Живешь-то как? — спросила, с трудом выговаривая слова, стараясь перебить кашель.

Татьяна пожала плечами: как она живет? По-старому.

— Не жалеешь, что перешла сюда?

— Что вы, Варвара Петровна.

— Кто тебя знает. Костеришь, поди, меня в душе, только сказать не хочешь. Там было, наверное, веселее, в закусочной: народ целый день, работа рядом с домом… Какие-то гадкие папиросы попались, — сунула в пепельницу, достала другую, раскурила. — Не влюбилась еще? — взглянула с улыбкой.

— В кого бы это? — пожалуй, более торопливо, чем следовало, ответила Татьяна, почувствовав, как загорелись уши.

— В людей влюбляются, не в верблюдов, — спокойно возразила Варвара Петровна. — И уточнила: — В мужиков.

— Зачем мне!

— Затем, зачем и остальным всем. Одной-то ой как плохо! Почти двадцать лет одна грею постель, имею понятие.

— У меня свой есть.

— Свой — когда под боком. Протянул руку, тепло идет… Дочь здорова? Медведя я ей привезла. Забавный мишка, большой такой, красавец. В середине маятник что ли, или пружина: поставишь, а он головой качает. И рычит. Ходила, ходила но магазинам, ничего путящего из игрушек. Как из камня сделаны.

— Зачем вы беспокоились!

— О тебе, что ли? — грубовато перебила Варвара Петровна. — О ребенке. Когда ее день рождения, в субботу? — И, поймав утверждающий кивок Татьяны, тепло улыбнулась: — Не забыла. Боялась спутать со днем рождения своей дочери. В Свердловске она, в университете, грызет науку. Большущая стала, ужас!.. В отца. А голос мой, твердый. Муж только ростом вышел, телом, а говорил, как баба, по-сорочьи.

Она не заметила, как на юбку скатился пепел, серой кляксой на темной материи. Когда она поворачивалась и свет от настольной лампы падал на лицо сбоку, Варвара Петровна казалась еще очень сохранившейся. И красивой.

— Вот что, Танюха. Несколько раз за дорогу приходила ты мне на память. Ходила по Москве и думала о тебе. Что-то взбрело в голову. Сижу на заседании Верховного Советам думаю: бабу бы мою сюда! Посмотрела бы хоть, какие на свете дворцы, правительство глазами бы своими увидела! По Кремлю побродила! Каждый камень под ногами — целая история. Ленин при жизни ходил по этим местам, понимаешь? Владимир Ильич. А теперь мы, депутаты, ходим. Из самых разных мест люди, просто удивительно. И с севера, и с Кавказа, с Балтийского моря, откуда угодно… Здорово у нас жизнь человеческая организована. Молодой бы сейчас, лет двадцати, чтоб на полную силу поработать! — и сама над собой усмехнулась за несбыточную мечту. — Так вот что я думала о тебе. Сначала нашла тебя, помнишь, на дороге? Подвезла до города. Потом сюда затянула. Теперь надо до ума доводить. Так что ль?

— Дойду как-нибудь, — на всякий случай ответила она, не совсем понимая, о чем говорит Варвара Петровна.

— Сама дойдешь? Это сложная штука.

— А куда идти-то? Все пока… благополучно, — другого слова ей не пришло на ум, но, кажется, оно соответствовало разговору, подумала Татьяна.

— Учиться тебе надо, баба. Специальность иметь. Не век же мыть посуду да сортировать пряжу! Хочешь быть ткачихой? — и сама улыбнулась, видя как посветлело лицо Татьяны. — То-то! У меня вас трое осталось в цехе непристроенных. Тебя надо профессии научить, Клавку Нестерову замуж выдать, а Раису Павленкову в институт определить, на заочное отделение. Инженером сделать. Толковая девка, золотая. Еще одна, правда, есть, да ума не приложу, с какой стороны к ней подступиться. Полина Кондова. Уборщица наша.

— Знаю ее.

— Где-то на твоей улице живет.

— Рядом со мной!

— О ней разговор. Баптистка, понимаешь, сектантка она. Никакого к ней подступу нет, как заколдована. Страшной веры человек. Работает хорошо, а так — деревянная. Уж на что Любка Ненашева, сколько крови мне попортила, и то я ее уломала. Сейчас какая хорошая ткачиха. А с этой Полиной — хоть кол у нее на голове теши, слова не вымолвит. Не иначе как вредительская вера у баптистов. Сегодня на работу не вышла. Узнай, что там с нею приключилось, рядом ведь живешь?

Татьяна охотно пообещала.

— Давай, Танюха, берись за учебу. В школу по годам поздновато, прикрепим в порядке индивидуального ученичества. К Клавдии Нестеровой или к Любе Ненашевой. — И решила: — Лучше к Клавдии. Ты с ней ближе знакома, чем с Любой.

— Да.

— Договорились?.. Правильно, баба, все правильно. С Клавдией я сама потолкую. Скоро она замуж выйдет, семьей обзаведется.

Разговор прервали. Варвару Петровну разыскивал директор комбината и она наскоро попрощалась, успев лишь сказать, что мишку Лене принесет сама, в день рождения. Пусть Татьяна ждет ее в гости. Готовить ничего не надо, лишь бы блины были, она их так любит.

В цех вошли сменщицы, можно было собираться домой. Татьяна подошла к станкам Клавдии. Остановилась, нерешительно положила руку на пусковой рычаг, словно ей самой предстояло сейчас остановить машину, передать сменной ткачихе. Неужели она когда-то станет вот так, как Клавдия, как Люба, как Настя Свистелкина, как все эти женщины, переодевающиеся сейчас в бытовой комнате, и будет смотреть, как нарастает и нарастает лента полотна, научится молниеносно завязывать узлы на обрывах, как это делает Варвара Петровна. Легкий озноб прикоснулся к ее спине от этих мыслей, а в душе было странное ликование.

Всю дорогу в голове крутились обрывки мотива какой-то давно забытой песенки, и Татьяна бесконечно повторяла их с настойчивостью прилежной ученицы детского хора.

Ко всему прочему дождь уже не шел. Он выдохся где-то сразу после обеда, так и не сумев вылить на землю запасы воды. Ветер разогнал тучи, хотя небо по-прежнему оставалось пасмурным; на западе все отчетливее проступала грозная багровая полоса заката. Было сыро и холодно. Ветер бесцеремонно хватался за голые руки деревьев, чистил лужи от мусора и дождевой пены.

Тепло от плиты окончательно покорило Татьяну. Дарья Ивановна наконец поднялась и ходила по дому в длинной и широкой ночной рубашке.

— Надоело лежать, — заявила она, словно по своему желанию выгнала болезнь.

— Вот интересные мне бабушка сказки рассказывала сегодня! — похвалилась Лена. — Про этих… про… что на небе живут.

— О ком это ты говорила, тетка Дарья?

— Да про богородицу с Николаем угодником.

— Опять про богородицу! — с укором посмотрела на нее Татьяна. — Других рассказов нет у тебя.

— Ты не ругайся, мам, — немедленно встала в защиту Лена. — Такие смешные сказки.

— Не знаю, над чем вы смеялись.

— Правда смешные, мам.

— Садись за стол и тебе расскажу. Думаешь, ребенка к религии направляю?.. Пельменей сегодня настряпала, что-то так захотелось.

Продолжая рассказывать незатейливые домашние события, между прочим проронила, что у соседки больна девочка, как бы не померла. Видя, что разговор заинтересовал Татьяну, Дарья Ивановна недовольно проворчала:

— Тебе-то что! Пусть они все перемрут, не жалко. Не соседи, а… — и что-то пробурчала шепотом, видно, такое, что нельзя было вслух говорить при Лене.

«На работу не вышла, — вспомнились слова Варвары Петровны о соседке. — «Узнай, что там с нею приключилось, рядом живешь».

Калитка была заперта, когда Татьяна постучала с улицы. Запертой оказалась и дверь в сени. На стук никто не ответил. Собираясь вернуться домой, Татьяна увидела полоску света, теплившуюся в сумерках сквозь щель приоткрытых ставен. Она прильнула лицом к щели, смутно разглядела профиль рыжего мужчины, одного из постоянных посетителей Полины, когда у нее собирались для пения. Он неестественно высоко держал голову, словно подбородок был подперт палкой. Неясная тревога прокралась к сердцу Татьяны: что они там делают? Если молятся, то почему закрыта калитка, заперты сени, — обычно в дни молений в дом мог заходить любой, даже не причастный к их вере. Даже противник их веры, так говорила Полина. Татьяна снова присмотрелась — лицо рыжего мужчины было недвижно, как у мумии.

Постучала в ставень. Негромко, но чтобы стук услышали. И снова никто не вышел, не открыл дверь. Она постучала еще раз, громче. И еще раз. В тишине было удивительно отчетливо слышно, как упруго, с металлическим звоном, падают с крыши редкие капли воды. Лицо мужчины по-прежнему было обращено в сторону. Только по стене двинулась чья-то тень и тут же ушла обратно. Неизвестно отчего, но уйти от окна Татьяна уже не могла и потому снова стала стучать — громко, настойчиво. Она стучала так, как если бы ее не пускали в свой дом, к своему больному ребенку, окруженному совершенно чужими людьми, безучастными ко всему на свете. Вероятно, ее стук был слышен на противоположной стороне улицы, но в доме на него не хотели отвечать. Капли с крыши падали ритмично. И чем больше падало их, тем звонче становился их стук в тишине сумеречного покоя. Татьяна не замечала, что туфли выдавили в мокрой земле следы, сырость пробралась к ногам и они начали зябнуть.

Наконец слабо всхлипнула дверь в сенях и на пороге показался рыжий мужчина. Он посмотрел на нее странно усталым, совершенно спокойным взглядом. Он смотрел очень долго, и Татьяна смотрела на него, не зная, что сказать, не зная, зачем она так настойчиво стучалась в дом. Потом он отошел в сторону. Молчаливо согласился пропустить ее в дом. Она это поняла именно так и, ни слова не говоря, прошла мимо него, открыла дверь в комнату.

Ах вот почему никто не отзывался на стук. Чувство страха и стыда за нарушенный покой приковало ее к порогу: девочка умерла! Наглухо занавешенные окна, желтый свет керосиновой лампы, мутные тени по углам и на столе — ребенок, прикрытый черной материей.

— …вышедший из праха и тлена да возвратится в прах и тлен по воле господа нашего Иисуса Христа, и душа найдет вечный покой в царствии небесном.

Татьяна огляделась, силясь понять, откуда доходят до нее тихие, но внятные слова. Их произносил мужчина. Он сидел на стуле, устремив взгляд куда-то поверх стола с мертвым ребенком.

— Непорочной невестой войдешь ты под своды вечной радости и блаженства, не согрешившая в этой жизни, и господь восславит тебя, воистину праведную дочь свою…

Татьяна увидела и Полину. Она так же сидела, опустив руки. Свет падал на ее лицо, и Татьяна ужаснулась, рассмотрев, каким оно проникнуто необъяснимым вдохновением. Полина тоже глядела поверх стола, в темный угол комнаты, и светлые глаза ее совсем не замечали окружающего.

Из сеней возвратился рыжий мужчина. Он плотно прикрыл за собою дверь, молча взял Татьяну за руку и повел за собой. Остановился около стула, движением руки предложил сесть. Сам отошел к стене, к свободному стулу.

И снова она слушала мерную речь, наполненную сдержанной страстью, необъяснимо гипнотизирующую сознание.

— …Отчаявшись в любви, в несчастье ближнего, в смерти или увечье ребенка своего, в бедствии домашнем, мы становимся злыми и враждебными, черствыми и не доверяющими друг другу. Мы забываем, что только кротость и смирение способны возвратить нам обладание над собою, что только вера в будущее…

«Сколько ей было лет? — подумала Татьяна, глядя на девочку. — На год старше Лены… Еще позавчера бегала… Мать не разрешала ей играть с Леной…»

— …всевидящий и вездесущий. Он всегда с нами, и каждое наше движение радует Его или повергает в скорбь. Наступит день…

«Чем она болела, что так скоро скончалась?.. Почему только трое сидят около нее?»

— …великое ликование охватит души праведников. Верую, Господи, верую, в силу Твою и кротость Твою, во всепрощение и любовь, даренные Тобою. Только один Ты был, есть и будешь…

Мертвое тело лежало недвижно, безучастное к людям, к мятому огню, к настороженным теням по углам комнаты. Для него теперь было совершенно безразлично, что говорит проповедник, сколько еще — час или два, или всю ночь будут сидеть эти трое, с затаенным вниманием глядящие куда-то поверх стола. И вдруг Татьяна вздрогнула: рука под черным покрывалом пошевелилась и сползла с груди. От неожиданности она чуть не вскрикнула. Конечно, мне показалось, только показалось, подумала она, не сводя глаз с покойной. Мертвые не ожидают… мертвые… они уже не оживают. Только, когда человек долго спит, есть такой сон… тоже болезнь, но не смерть. Она мучительно вспоминала название болезни, не спуская глаз с мертвого тела, но так и не вспомнила. Не успела вспомнить: глуховатый детский стон потряс ее, до того он оказался неожиданным и жутким. Но стон был реальным, потому что материя явно выдала движение ноги и, соскользнув, открыла ступню — голую, с бледной кожей. Господи, что же это такое, пронеслось в голове. Татьяну охватил озноб, словно из двери ворвался леденящий ветер. Татьяна непроизвольно вскинула руки, схватилась за ворот платья, комкая его дрожащими пальцами.

Снова донесся стон, по-детски жалобный, раздирающий душу. Но его, казалось, никто не слышал, кроме Татьяны. Полина сидела, окаменело глядя перед собой. Рыжий мужчина тоже. Неужели совершается чудо, и смерть отступает от ребенка перед этими людьми, читающими слова благодарности своему богу?! Татьяна не смогла сдержать себя, нетвердо шагнула к столу. На нее никто не обратил внимания, словно она была одна в доме и могла делать здесь все, что ей вздумается. Шаг за шагом, она медленно приближалась к столу, словно слепая, выставив вперед руки, видя только темную материю, неровно прикрывающую девочку. Голос проповедника доносился глухо, то совсем замирая, то нарастая.

Татьяна увидела лицо девочки — маленькую блестящую маску, неестественно выкрашенную в буроватый цвет. Рыжие волосы казались париком, надетым в спешке небрежно. Девочка не выглядела мертвой, в этом Татьяна могла поклясться. Рот ее был открыт широко, как у рыбы, выброшенной на берег, ноздри вздрагивали, когда она с трудом вбирала воздух. Татьяна кинулась к столу — сколько раз приходилось ей так вот подбегать к своему больному ребенку! Она прильнула губами к буроватому лобику, не веря, что чувствует биение жизни. У девочки был сильный жар и, по всему видно, она лежала без сознания.

— Жива-а! — радостно воскликнула Татьяна.

Ей казалось, что сразу же лопнет тишина, что все — Полина, рыжий мужчина, даже проповедник, все бросятся к столу, чтобы посмотреть на воскрешение из мертвых. Но никто не пошевелился.

— Жива, слышите?!

Ей снова ответила тишина, еще более глухая, чем прежде. Только голос проповедника стал как будто громче. Татьяна растерянно огляделась вокруг: никто на нее не смотрел, никто не видел ее. И не слышал. Но в глазах Полины не было прежнего торжественного спокойствия. И руки заметно дрожали на коленях.

— Поля!.. Полина!.. — позвала Татьяна, боясь отойти от стола, оставить девочку одну. — Посмотри, Поля… она жива!

Руки Полины судорожно дернулись, готовые протянуться к дочери, но тут же бессильно опустились.

— Поля! — крикнула Татьяна. — Мать ты или нет? Подойди же!..

Ее голос вывел Полину из оцепенения. Она поднялась, все еще глядя в пустоту стены, потом опустила голову — и упала, не успев даже взмахнуть руками — тяжелым мешком — лицом вниз. В тот же миг рыжий мужчина крепко сжал руку Татьяны и потащил прочь от стола. Она дернула руку, но у мужчины сил оказалось больше. Она дернула еще раз и, не придумав ничего другого, что могло бы помочь ей освободиться, с силой ударила его по руке. Он не ожидал удара и отпустил руку. Но тут же обхватил Татьяну обеими руками, как сноп, попытался тащить ее, видимо намереваясь вытолкнуть за дверь. Татьяна вцепилась в ворот его рубашки, начала толкать кулаками в грудь, в шею:

— Пусти!.. Пусти, что тебе… — хрипло выкрикнула. — Что вы задумали… Нелюди!

Руки мужчины ослабли. Татьяне подумалось, что рыжий сейчас ударит, и инстинктивно напряглась. Но он не ударил. Наоборот, странно послушно опустил руки и стоял пришибленно, пряча глаза.

— Девочка-то, — порывисто проговорила Татьяна, — дышит!

— Да, она еще жива, — ответил мужчина.

— Так что же вы упокойную над нею поете! Смерть накликаете.

Только теперь проповедник перестал читать свою бесконечную молитву. Поднялся, подошел, положил Татьяне руку на плечо. Бледное худое лицо его с темными пятнами под глазами было необычайно одухотворенным, глаза светились нездоровым блеском, как у курильщика опиума.

— Уйди, сестра, — тихо сказал он. — Не место тебе. Ибо сказано: обращение неверующего…

Татьяна испуганно отшатнулась:

— Не трогай меня, закричу! Отойди, не прикасайся!

— Выйди, сестра, — повторил он, не повышая голоса.

— А вы будете девочку добивать? — крикнула она, зная, что если только хоть чуть поддастся уговорам, силы оставят ее и она тоже упадет рядом с Полиной. — Не трогай меня! Всю улицу подниму, только попробуй выгнать. Уйди!..

И он отошел, сел на прежнее место. Отошел и рыжий — молча, без попытки сказать хоть слово. Неожиданная свобода действий на какое-то время обезоружила Татьяну. Она готовилась к борьбе, готовилась в самом деле закричать, если бы они стали бить ее, силой вытаскивать из комнаты. Но этого не случилось. И она некоторое время стояла, испытывая нечто вроде оцепенения. Только голос помог вернуться к действительности.

— Мама!..

Это хрипло, с трудом проговорила девочка. Татьяна нагнулась к Полине, стала трясти ее. Подхватив, усадила на пол, заставила подняться, подвела к столу. Рывком сбросила черную тряпку и, чувствуя себя единственной, кто может помочь больной, приказала, удивляясь резкому тону голоса:

— Принеси воды. Живее!.. Оглохла, что ли: воды неси!

Пока Полина сонно ходила по воду, Татьяна перенесла ребенка на кровать. Сняла со стены расшитое полотенце. Отодвинула стол в угол, где он стоял постоянно. Когда Полина принесла воды, намочила край полотенца, отерла лицо девочки, положила на ее пылающий лобик компресс. Все это она проделала быстро, словно одна оказалась в доме и помощи ждать было неоткуда. Но закончив, снова услышала голос проповедника:

— …пребывая неутешенными без веры, обольщаясь мыслями о суетности мира…

Ее охватило страшное зло на этого сумасшедшего человека, бессовестно отгородившегося от жизни сказками о боге, болтающем кто знает о чем при умирающем ребенке.

— Перестаньте наконец каркать! — сердито сказала ему Татьяна. — Или ослепли от веры, совсем озверели, света белого не видите.

Срывая зло, она подошла к окнам, одну за другой сдернула тряпки. Подвинула к кровати стул, перенесла на него лампу. Рядом поставила стакан с водой. Снова взглянула на мужчин.

— Вот что, идите-ка по домам, хватит! Идите, идите, дома молитесь, сколь влезет. Аль оглохли?

И удивилась храбрости своей и тому, как один за другим мужчины поднялись, посмотрели на Полину и вышли с непонятной покорностью.

Сделав все, что было в ее силах, Татьяна подошла к кровати — пустая, испытывая страшную усталость.

И заплакала. Она не могла бы сказать, отчего пришли слезы, отчего так тяжко на душе, отчего так сухо в горле, что дышать трудно.

— Поля! — позвала она и тут же сама пошла к ней, опустилась рядом со стулом на пол, положила на ее колени руки. — Полечка! Как же ты так, а? Что же закрылась ставнями ото всех? Разве от беды спрячешься? Не-е-ет. — Слезы не давали говорить. — Меня бы позвала, Поля… рядом, всегда приду… Варвара Петровна про тебя спрашивала, как, мол, она, не случилось ли чего. А ты… много ли толку от мужиков, разве они понимают в бабьих делах? Видимость одна. Дочь больна, а он как идол: бу-бу-бу, всех святых своих перебаламутил в кучу. Не поймешь, какому богу кланяется. Ты слышишь меня или нет?..

— Бог един, — проговорила Полина.

— Пусть един, — согласилась Татьяна, не желая спорить, расстраивать соседку. — Вот и посуди, сколько у него дел. Тыщами люди помирают каждодневно, да войны еще, да болезни разные. И все эти тыщи просят его отогнать смерть, обождать. Куда ему со всеми управиться? Не-ет, не успеть!.. Так чего же зря молиться, себя только бередить, надеяться зря? Пустое все, Полечка. Обман только. Так, для успокоения сердца. А толку никакого. Скорая помощь не управляется, хотя теперь и на машинах ездит: не то что раньше. А ты ждешь, чтобы бог к тебе по вызову враз явился. Нет его, Полечка, сказки одни.

Полина тяжело вздохнула, сняла руки Татьяны с колен:

— Молчи, не богохульствуй!

— Какое уж там богохульство! Дите заболело, в жару сгорает, а ты вместо врача этих… молитвы читать назвала. Вот это и есть богохульство. Если дала тебе природа ребенка, так береги его. Был бы бог, наказал бы тебя за такую жестокость к плоду своему… Темная ты, Полина. Уперлась в религию и света не видишь. А о тебе еще Варвара Петровна заботится. Такая женщина — пример для всего нашего бабьего роду!.. Что тебе говорить, ровно воду в сито наливать. Придет время — поумнеешь. Да не было бы поздно.

Полина, кажется, достаточно пришла в себя. Не желая слушать Татьяну, поднялась, прошла к ведру, выпила воды. Сказала:

— Иди, Таня, иди.

— Вот и очухалась, — с усилием усмехнулась Татьяна. — Только двери не закрывай, я сейчас вернусь. Пенициллин есть у меня в таблетках, принесу. Слышь? Дверь, говорю, не закрывай. А то все окна выставлю, все равно заберусь. У тебя буду ночевать сегодня, слышь?

Было холодно. К утру, видно, приморозит, подумала Татьяна, торопливо перебираясь через лужу по набросанным кирпичам. Ее знобило. Но не от того, что на дворе было сыро и зябко. Казалось, медленно остывала кровь, и тело двигалось только по инерции.

— Мам, тебе письмо!

— Где оно, Лена?

— Я под твою подушку спрятала! Сейчас принесу. Знаешь от кого?

— От папы, — уверенно ответила Татьяна.

— И нет. От дяди Васи! — громко прокричала Лена.

— Не говори глупостей, — одернула ее Татьяна. — Откуда ты взяла, что от дяди Васи?

— Бабушка сказала. Принесла, посмотрела и говорит: это от дяди Васи. Только он пишет на конвертах синими чернилами.

Стук костыля сухо отсчитал шаги до кровати и обратно. Татьяна взяла письмо, настороженно посмотрела на дочь:

— Опять ножка болит?

— Да. Вот здесь, в коленке.

— На улицу ходила сегодня?

— Ходила. Бабушка разрешила. Ведь дождя нет!

— Все равно холодно…

— Когда же будет тепло? На другой год, да?

Конечно, письмо было от Василия.

«Здравствуй, дожди захватили… столько хлеба! Если не будет миллиарда пудов, то где-то около, точно говорю… — бегло читала она. — Я так и знал, что задержат, не пропадать же урожаю на поле… Теперь все, заканчиваем. Вчера объявили об отъезде, к празднику буду дома. Собирался телеграмму дать, да как знать… машины будем сами сопровождать… целый эшелон… — Она слышала, как гулко стучало сердце в груди. — Запала в душу ты мне, Таня, до того сильно, что сплю и вижу тебя. А протяну руку, убегаешь. Так и ловлю целых два месяца. Иногда такое желание нападет, трудно держать себя: развернул бы машину — да по полям, по степи, прямо к тебе! Дурным становлюсь. Милая ты моя, хорошая, не убегай хоть когда вернусь… Лене я скворца привезу. Умнейшая птица попалась. Чисто по-человечески говорит: «Люблю тебя, Вася». У целинников купил… Скоро теперь, совсем скоро вернусь, жди, Таня…»

«Жду… жду… — стучало сердце, — жду…»

Редкий день она не думала о встрече. Сначала встреча представлялась каким было расставание: блестящие теплые нити железнодорожных рельсов, кустарник обочь насыпи, недвижный в закате солнца, и Василий. Он идет к ней, широко распахнув руки. Но дожди смыли краски лета, ветер унес запахи степных трав, и встреча не могла уже быть такой, как два месяца назад. Даже месяц, когда после первых дождей как будто снова установилась погода, хотя с деревьев опала уже половина листвы и урючины оделись в красные шали. И чем больше думала, тем больше боялась этой встречи. Придется скрываться, прятаться от людей. Как и где? В чужом доме, красть любовь по кусочкам? Другого же ничего не было. Сойтись с Василием — он этого не предлагал. Если бы и предложил, то зачем? Ради ублажения самой себя? А Лена, а сам Василий?.. Лучше бы Василий не возвращался. Она тосковала бы о нем, перебирала бы в памяти подробности встреч.

Но изменить ничего было нельзя. Пройдет неделя, и он приедет. Они встретятся где-то, быть может, на комбинате, он станет ждать ее на улице, перед работой, или после работы.

— Мы поедем с дядей Васей на речку? — спросила Лена, терпеливо ожидая, когда мать прочтет письмо.

— Кто это — мы?

— Он, я и ты.

— Не знаю… — И откровенно добавила, как взрослая взрослой: — Ничего я, Леночка, не знаю.

Глава вторая

1

Татьяна издали узнала рыжего мужчину, который был у Полины, когда над ее больной дочерью проповедник читал молитву. Он быстро отошел от магазина и направился навстречу ей. Но с каждым шагом его движения становились неуверенными, словно мужчина жалел, что пути их совпали. Ей эта встреча тоже не доставляла удовольствия. Наутро, когда она уходила от Полины, Татьяна готова была просить прощения у хозяйки дома за грубость. Но девочке стало легче. Всю ночь она металась в бреду, выкрикивала бессвязные слова, к утру температура спала, а за прошедшие два дня опасность совсем миновала. И уж никак не молитвами поднята она с постели, не божьей помощью, а скорее всего пенициллином. И вспомнила, что Полина так ни разу и не подошла за ночь к больной.

Рыжий приближался. Татьяна поймала себя на том, что и она замедлила шаги. Подумала, какого лешего ему надо? А вдруг отомстить хочет за оскорбление? Вряд ли. День, светло, народ кругом. Пошлю его к… пусть только заговорит.

— Здравствуйте, — сказал он очень мирно, даже слишком учтиво, виновато отводя глаза в сторону.

Она ответила тем же, настороженно присматриваясь к его рукам. В бобриковом полупальто, шапке и кирзовых сапогах он выглядел не таким худым, каким показался тогда.

— Татьяной вас, кажется…

— Татьяной, — нетерпеливо ответила она.

— Извините, а по батюшке?

— Ефимовной.

— А-а-а! — удовлетворенно протянул он, кивнув в подтверждение, словно так боялся, что вдруг она не Ефимовна.

На этом разговор иссяк.

Пауза затянулась, это мужчина чувствовал больше Татьяны, оттого и счел нужным представиться, хотя Татьяна и не собиралась спрашивать его имени.

— Дугин. Николай Михайлович. Я это. Кхм…

Она промолчала. Успела подумать, что, затевая худое, он вряд ли стал, бы называть себя.

— Девочке-то полегчало, знаете ли, — добавил он тем же мирным, учтивым тоном, с каким родители выздоравливающих детей встречают на пороге дома лечащего врача. — Гляди и поправится.

— Поправится, — убежденно ответила Татьяна. — До свиданья.

Но он не дал ей уйти. Метнувшаяся рука удивительно осторожно прикоснулась к ее пальто:

— Подождите… или идите, как вам угодно. Спасибо, что повстречались. — И вдруг заговорил, боясь, что она уйдет: — Я вас, почитай, весь день высматривал. Так просто. Знаете, очень хотелось повидать. Не то что по делу, дел у меня к вам никаких нет. Просто, человек вы совсем особый. И имя такое, как у моей покойной жены — Татьяна. К прочему и Ефимовна. Накажет меня господь, вижу и ужасаюсь, а пришел, говорю с вами… Доведись на мою Татьяну, тоже так бы вот, как вы той ночью… а я не вас, а ее видел, ну как живую. Господи, думаю, неужели представление мне назначено. Весь день молился, а из головы ночь нейдет, путами меня держит… Не уходите, я вас не задержу. Такое у меня сейчас на душе, выразить никто не сможет. Пойду, думаю, не обидится… Какая же сила у вас! Крепкая вы женщина, вразумленная жизнью. Спасибо, не постеснялись остановиться, выслушать меня. Великим благодеянием озаряет нас спаситель на трудном пути истинном. А вы другая, может, и не поймете меня в сущности душевной. Я не плохо к вам пошел навстречу, только по влечению внутреннему, со светлым намерением.

Он выговорил все это тоном послушника, пришедшего на исповедь, заблудшего в случайном грехе. В то же время ему, казалось, не хотелось сразу замолить грех, уйти очищенным, и в тоне явно сквозили нотки протеста против раскаяния.

— Идите, идите, Татьяна Ефимовна, — заторопил, первый раз взглянув ей прямо в глаза. — Не думайте обо мне плохо. Только разрешите иной раз поговорить… нет, не надо, не разрешайте. Зачем самому искать волнений в жизненном течении… Благослови вас Христос, добрая женщина.

И ушел: круто повернулся, не оборачиваясь, крупным торопливым шагом.

Татьяна удивленно посмотрела ему вслед. Она почти ничего не поняла из его неспокойной речи. Одно проступало более отчетливо: его покойная жена была Татьяной. К прочему, как он сказал, и Ефимовной. Может, чем-то походила на нее. Что это вдруг ему ударило в голову рассказать, причем место-то нашел, хуже не придумаешь — на углу улицы!.. Не влюбился ли? И рассмеялась: не похоже. Чудной какой: большой ребенок с седеющими волосами. И рыжий. Не огненного цвета, как некоторые, а просто рыжий, с солнечным отливом.

Только теперь она внезапно вспомнила, что глаза у этого Николая Васильевича голубые. Цвета васильков по осени. Словно природа отдала ему остатки красок, что завалялись в ее кладовке — проживет, мол, разноцветным, никуда не денется.

Скоро Татьяна совсем забыла о встрече. Она чуть не опоздала из-за него на работу и последнее, что подумала о нем, не сходит ли он с ума от своей набожности.

2

В шуме машин голос терялся. Татьяна скорее улавливала слухом, чем понимала разговор Клавдии.

— Начальник отдела кадров вызывал. Говорит: «Хочу прикрепить к тебе ученицу. Возьмешь?» А я вроде ничего не знаю. Мол, смотря кого. Говорит: «Высотину». Тебя это. Я ему: Танечку с удовольствием!.. — Она ловко подхватывала нить, завязывала узел, и порванная нить словно сама по себе срасталась, как живая ткань. — А он: «Что вы все так влюблены в эту Высотину?» К нему же наперво сама Варвара Петровна ходила… Ну вот, будет, говорит, учеником твоим… или ученицей. С первого числа. На восемь месяцев. Потом экзамен. А потом, Танечка, сама станешь к машинам. Они умные, хоть и говорить не умеют. Все понимают. Вот эта — любимица моя, — показала вправо, — а эта с капризами, требует, чтобы к ней почаще подходили…

— Приходи сегодня, — прокричала Татьяна. — Обязательно.

— На именины?

— Да.

— У меня подарка нет еще!

— Не надо.

— Без подарка не приду… Во сколько?

— Часов в шесть.

— Приду!

В цехе Клавдия снова была прежней: даже ее темные волосы, прихваченные цветастой косынкой где-то на самой макушке, казались не столь жесткими. Здесь она нравилась Татьяне больше, чем дома, потому что именно такой она увидела ее в первый раз.

— В понедельник он тебя вызовет, начальник кадров, — наклонилась Клавдия к Татьяне.

— Я его совсем не знаю.

— Его все не любят у нас. Вот Мария Ивановна была начальником, так та на полной высоте. Надо — голову отгрызет за непорядки, а то как мать родная, если тяжело человеку. На пенсию ушла прошлый год… до сих пор жалко.

— Мне-то что — какой он этот начальник, — проговорила Татьяна. — Ни сват, ни брат.

Ей не хотелось отходить от Клавдии, от машин, не верилось, что через несколько дней она не станет уже собирать по цеху отходы пряжи, сортировать их в отдельные ящики. А еще через какое-то время, через несколько месяцев, новая сортировщица будет глядеть на Татьяну с такой же завистью, с какой она до сих пор смотрела на Клавдию, на других ткачих. Она обязательно сошьет себе цветастую косынку и будет носить немного небрежно, на затылке. Зайдет Вася в цех и улыбнется… Если б был здесь, она, пожалуй, пригласила бы его на именины к Лене. Как старого знакомого. Кто у нее здесь кроме Варвары Петровны и Клавдии? Полина еще. Вон она пошла к двери, посмотрела на Татьяну. У нее такой же взгляд, как у того рыжего, Дугина Николая Михайловича, — вспугнутый. Татьяна и ее пригласила сегодня, придет ли? Наверно, опять будет вечер богу надоедать молитвами. Вместе с братом Кондратием, со своим проповедником. Молятся не по-людскому — без икон, не крестятся, а только читают да поют. Но и петь перестали, уже с месяц Татьяна не слышала их песен.

Пожалуй, первый раз смена тянулась необычно долго. Часы на стене словно устали за неделю и отсчитывали время нехотя, без всякого интереса. Торопиться не стоит, думала Татьяна, до шести — за три часа она вполне управится сбегать в закусочную за тортом, купить вина, отгладить себе и Лене платья. На стол собрать — пара пустяков, поможет Дарья Ивановна. И все же чувство тревоги не покидало ее. Снова пришел на память Дугин: смиренный взгляд его светлых глаз, робкий торопливый голос и непонятная настойчивость, с которой он говорил о жене, о прошедшей ночи, о том, что бог его накажет за такие разговоры. К чему ему понадобилось ждать ее, говорить с ней? Стоял растерянный и ушел спешно, вроде так и не досказал всего, что хотел сказать.

Она опять увидела Полину и подошла к ней.

— Ты зайдешь сегодня ко мне?

Ее смутил взгляд Полины. Она смотрела так, словно силилась вспомнить что-то давно забытое, устала от этого занятия и вспоминала уже машинально, не напрягая мышления.

— Я крикну тебя, — сказала Татьяна, — когда все соберутся.

Полина ничего не ответила.

— Ты сердишься на меня?

Она и на этот раз промолчала.

— Не сердись. Девочке-то полегчало, — проговорила Татьяна словами Дугина. — Скоро совсем поправится. Кто знает, что могло случиться! За доброе не сердятся.

Полина подняла руку, провела ладонью от виска по щеке, будто это забытое, которое так долго не приходило на память, уже было где-то рядом; еще секунда, другая — и можно улыбнуться над своею забывчивостью. Но оно так и не вспомнилось. Полина опустила руку с усталостью человека, не спавшего несколько суток кряду, — медленно, безвольно.

— Ты не слушаешь меня, — сказала Татьяна. — Больна чем? У тебя лицо бледное. — Она хотела сказать: у тебя совсем ненормальные глаза. Но побоялась. — Я зайду к тебе.

Лишь теперь Полина как бы очнулась, увидела Татьяну. Протянула руку:

— Ты в ответе, если она не помрет.

— Кто? — переспросила Татьяна, не понимая ее слов.

— Надя моя… Ты в ответе.

— За что — если не умрет? Пусть живет на здоровье!

— Это ты все сделала, я знаю. Никто больше. Ты помешала.

— Поля, одумайся, что говоришь? Дурная, на свою дочь кличешь всякую ерунду.

Ей стало не по себе от этого разговора, от тихого голоса и взгляда усталых глаз. Полина и впрямь больна, если такое лезет ей в голову.

— Ладно, Поля, после поговорим, — сказала она, чтобы поскорее уйти. И когда отошла, обернулась, Полина все еще стояла чуть сгорбившись, устало глядя перед собою.

Дурное настроение появилось, вероятно, от этого разговора. Рехнулись люди со своей религией, думала Татьяна. Чумные стали от молитв. Правду говорила Варвара Петровна, что вера у этих сектантов ненормальная, вредительская. Воображают, что каждый день лично с глазу на глаз с богом разговаривают. Как их проповедник толкует: жизнь на земле — только испытание, главное там, на небе. Черта с два! Подохнешь — и крышка. Пока живешь — живи, дыши…

— Угорелые! Свет для них клипом сошелся.

— Ты что, — услышала Татьяна голос Варвары Петровны, — сама с собою разговариваешь?

— Ругаюсь, — призналась она. — На баптистов.

— Что они тебе вспомнились?

— Да так. На нашей улице их хоть пруд пруди.

— В понедельник утром сходи в отдел кадров, — сказала Варвара Петровна. — Напиши заявление.

— Мне Клавдия уже говорила. Придете сегодня, Варвара Петровна? Я буду встречать вас.

— Сама найду.

— В шесть!

— Знаю, не забыла.

3

Именины прошли хорошо.

— Никогда не думала, что у тебя так уютно, — восхищалась Клавдия. — Это здорово — отдельный домик, цветы во дворе.

— Как же, кажен год садим, — похвалилась Дарья Ивановна.

— Я больше всего люблю георгины.

— А чем хуже гладиолусы?

— Они похожи на искусственные, если смотреть издали. Георгины приятнее… А в нашем доме Лене было бы очень плохо. Двора нет, так, несколько больных кустиков, вечно завешанных стиранным бельем, — и все.

— Не люблю казенные квартиры, — согласилась Дарья Ивановна, — выйти некуда, шумно.

— Это первое время, — возразила Варвара Петровна. — Потом привыкаешь. Вроде так и надо.

— Я никогда не жила в домах где много квартир, — призналась Татьяна. — Всю жизнь в деревне. И вот здесь немного.

— Ваша улица тоже похожа на деревенскую.

— Да, можно иногда и в поле выйти, это рядом.

— Помнишь, мам, — отозвалась Лена, — ходили, а? Сначала по железной дороге, потом…

— Помолчи, пожалуйста, — поспешно перебила ее Татьяна, боясь, как бы Лена не сказала, с кем ходили. Ей не хотелось, чтобы Варвара Петровна знала о прогулке с Василием. И перевела разговор на другое.

— В городе я больше устаю, хотя работаю меньше, всего семь часов в сутки.

— Воздух другой, — вставила Дарья Ивановна. — Загаженный газами.

— Не в воздухе главное, в привычке, — сказала Клавдия. — Я бы сейчас не смогла жить в деревне. Подумать только, уже пять лет у машин!

— Ты ведь еще и на старой фабрике работала? — спросила ее Варвара Петровна.

— Конечно! Потом на комбинат, как только отстроили.

Третья рюмка вина окончательно развязала языки. Каждой хотелось говорить, и только Варвара Петровна на правах старшей умело сдерживала повеселевших женщин.

— Муж пишет? — спросила она у Татьяны.

— Да.

— Где он отбывает?

— Город Вольск. Дорогу строят.

Неожиданно Клавдия затянула песню. Потом предложила тост:

— За будущую ткачиху, а? Давайте выпьем!

— Не много будет?

— Что вы, Варвара Петровна! — рассмеялась она. — Надо, так у Танечки заночую… Хоть бы одного мужика в компанию к нам, завалящего какого. Так, вместо горчицы, — и рассмеялась — громко, совсем не от придуманной остроты.

— Не дури, баба, — одернула ее Варвара Петровна.

— О производстве, что ли, говорить? О плане? Это там, на работе. А здесь о чем хочу, о том и говорю.

— Не слушай ее, Танюха, — отмахнулась Варвара Петровна. — Давай в самом деле за тебя выпьем, за будущую ткачиху.

Лена возилась с медвежонком. Большой, пушистый, он сидел как живой, умно кивая лохматой головой. Рычал так добродушно, словно от удовольствия.

Знакомство с Леной опечалило Варвару Петровну. Как ни старалась Татьяна, чтобы Лена выглядела веселее и наряднее обычного, у нее это плохо получилось. Новое платье, всего лишь раз надеванное, сидело мешковато на узких сухих плечиках, а красные ленточки, повязанные бантами, еще больше оттеняли бледное лицо. В последние дни Лена немного приболела, и костыль действовал удручающе даже на Татьяну. Но, когда увидев медвежонка, Лена попыталась было подойти к Варваре Петровне без костыля, это вышло совсем нехорошо. Она вскрикнула от боли, припала руками к больной ноге и Татьяне пришлось на руках отнести ее на диван.

Разговаривая, Варвара Петровна то и дело поглядывала на Лену. Она знала, что у Татьяны больна дочь, но не думала, что болезнь столь серьезная.

Выпили за будущую ткачиху.

— Давай, Танюха, чайку, — попросила Варвара Петровна.

Клавдия о чем-то разговаривала с Дарьей Ивановной.

— Лечила? — кивнула Варвара Петровна в сторону Лены.

— В детский санаторий устраивала. Потом взяла, вроде, в отпуск. Врачи так сказали. Опять надо было отвозить, по весне, да сюда переехала…

— Обязательно нужно опять везти ее туда. Сходи в местком и попроси путевку. Направление возьми у врачей. Разве можно так относиться к ребенку. Виновата ты, баба, перед ней. Исправляйся.

Заговорили о соседях. Татьяна рассказала о ночном происшествии у Полины и невольно подумала, что к своей девочке она оказалась более равнодушной, чем к дочери Полины. И опять Варвара Петровна сказала, что Лену необходимо как можно быстрее устроить на лечение. Она заметила, что Татьяна настороженно взглянула на нее и, чтобы рассеять настороженность, задним числом поддержала Клавдию: в самом деле не хватает мужика для компании.

— Был тут у нас один на примете, — немедленно отозвалась Дарья Ивановна. — Цветочки раз приносил.

— К Танечке подкатывался? — подхватила Клавдия.

— Не ко мне, ясное дело.

— Что же вы его не придержали? — рассмеялась Варвара Петровна.

— Ошейника не оказалось под рукой.

— Хватит, тетка Дарья, — взмолилась Татьяна, снова боясь, как бы не стало известно имя Василия.

— Своих стесняться не надо, — сказала Клавдия.

— Привяжем, если покажется, — пообещала смеясь Дарья Ивановна. — Я и веревку припасла, в сенях держу.

— Хватит же! — она почувствовала, как кровь прилила к лицу. — Неужели не о чем говорить?

— Правда, Танюха! — поддержала Варвара Петровна. — Ну их, этих мужиков. Живу одна и не помираю.

Разговор по сути был обычным, которые частенько бывали и на комбинате, особенно во время обеденного перерыва — за столиками или у буфетной стойки. Женщины умеют злословить над мужчинами, а на комбинате в основном были женщины. Но сегодня Татьяна воспринимала шутки болезненно. Ей не хотелось, чтобы кто-то знал о ее связи с Василием, и она всячески отводила в сторону разговор, который мог раскрыть эту связь. Она боялась огласки этой связи, как боится мелкий воришка раскрытия преступления, хотя и знает, что раскрытие не приведет к строгому наказанию. Ведь ее связь тоже была кражей, краденой любовью. Правда, кража совершалась по взаимному согласию. Особенно остро она это почувствовала после разговора с Клавдией. Варвара Петровна ушла, Дарья Ивановна вышла с Леной во двор. Они остались вдвоем. Клавдия стала говорить о новой квартире и вдруг расплакалась. «Знаешь, — говорит, — Танечка, а ведь я тебе все наврала насчет мужиков. И про того, что на фотографии с папироской, и про сапожника. Про всех наврала. Никого у меня не было. А чтоб люди верили, что не хуже других, вот и вру почем зря. Ты, наверное, плохо обо мне подумала тогда. Гордая я, Танечка, потому и одна. Пытались, конечно, ухаживать. Сейчас закружила себе голову бывшим танкистом, не знаю, что выйдет. Любит, вижу. И я его. Договорились о свадьбе… А воровать любовь-то не хочу. Лучше одной…»

Ей не удалось отделаться от этих дум, когда она уже проводила Клавдию. И в постели Татьяна продолжала думать. Воровать чужую любовь — плохо. Одной — тоже плохо. Что же лучшее из двух бед? Любые беды неравноценны будь их две или больше. Что же лучшее? Сделать любовь законной? Это невозможно… А почему не порвать с Василием? Пусть вернется, пусть они встретятся, как знакомые, как старые знакомые. И на этом все. Каждый останется сам по себе. Не будет надобности скрывать что-то от других, определенно станет легче. Вот начнет учиться, это тоже отвлечет.

Но ничего определенного Татьяна так и не решила. Она протянула руку к столу, тронула медвежонка. Он закивал ей в ответ, словно подтверждая, что жизнь сама подскажет, как поступить.

4

— Мне несколько раз приходила мысль повидать вас. Вы так и не вернулись в деревню. Что же, правильно. — И подтвердил: — Да, конечно. В деревне вам не было бы легче.

— Я уже почти привыкла к городу, — ответила Татьяна.

— Да, конечно. Человек ко всему привыкает.

Он был все таким же, этот молодой представитель правосудия, с добрыми светлыми глазами, словно не год назад, а месяц всего, даже неделю, вел допрос по первому делу в своей следовательской практике. Допрос женщины, которую он представлял совсем другой. И ошибся. Потому стеснялся допрашиваемой, выслушивал все, что она говорила, хотя многое совершенно не относилось к делу.

Татьяна обрадовалась, увидев его на городской улице. Судя по всему, и ему не хотелось лишь поздороваться и тотчас уйти. День был воскресный, солнце после дождей и ветров выглядело удивительно приветливо, и палая листва на тротуаре странно располагала к интимности.

— Вы теперь на текстильном комбинате?

— Да.

— Я… знаете, у нас есть такое выражение: напал на след, — так вот недавно я напал на ваш след. Мне о вас рассказали в закусочной. Там, на площади, на окраине города.

— Вы живете в той стороне?

— Нет. Пришлось кое-что проверять и зашел поесть. — Листья шуршали под ногами, перешептываясь меж собою. — Если бы я раньше знал, что вы там работаете…

Она помогла ему договорить:

— Вы бы раньше зашли в закусочную. — Она теперь не удивлялась, что разговаривает с людьми свободно и слова сами собою наворачиваются на язык. Жизнь в городе не прошла даром.

— Да, конечно, — подтвердил он, уловив ее одобряющий взгляд.

— Приходите на комбинат, — сказала Татьяна. — У нас весело. Во всем цехе только один мужчина — наладчик машин. И то он бывает редко, часа два в день.

Он смутился, выдав смущение своей наивной застенчивой улыбкой.

— Не ко мне, понятно, а вообще, — добавила Татьяна, видя его смущение.

— Обычно я захожу, когда есть какое-то дело, а так…

— Посмотреть.

— Да… — но не сказал «конечно».

Листья шуршали, напоминая Татьяне другой день и другое место, когда она вела его в свой дом и тонкий лед прихваченных морозом лужиц шуршаще лопался под ногами.

— Что пишет муж? — спросил он, глядя под ноги.

— Через два года и несколько месяцев вернется домой, — с досадливой поучительностью ответила Татьяна, Разве он не знает, что Григорий осужден на три года лишения свободы.

— Давно было последнее письмо?

— Почему последнее? — чуть настороженно спросила она.

— Я имею в виду… крайнее, что ли. Так говорят: последнее. Не потому, что больше писем не будет.

— Месяц назад.

Он помолчал и затем предложил:

— Зайдемте в кафе. Здесь всегда хорошая сладкая простокваша. Скоро его уже закроют, это кафе.

— Спасибо, я не хочу есть.

— Как угодно. Жаль, конечно. Я хотел кое-что вам сказать. На улице не совсем удобно.

Татьяна согласилась зайти. Они выбрали столик в стороне от буфета, заказали по банке простокваши. Следователь попросил принести черного хлеба. Людей было мало. Прямо под окном лежала небольшая площадка полным полна голубей.

— Как в Риме, — сказал следователь.

Она не поняла, переспросила, и следователь рассказал, что в Риме любят голубей, их можно встретить на каждой площади. Там они, кажется, охраняются специальным законом.

— Вы даже не попробовали простокваши, — заметил он, видя, что Татьяна все время глядит на голубей и плохо слушает.

— Я не хочу есть.

Не оборачиваясь, она спросила:

— Вы что-то хотели мне сказать.

Он не произнес удивленно: «Ах, да! Совсем забыл», — как ожидала она. Наоборот, ответил сразу же и совершенно спокойно:

— О муже. Собственно, и о нем, но больше о его деле. О том деле, по которому он обвинялся и отбывает наказание, — проговорил слишком подробно, как бы боясь, что она может не совсем правильно понять его. Солнце блеснуло на никеле ложки и уронило блик в простоквашу. — Вы знаете за что его судили, в чем он обвинялся? Знаете, что во время следствия и суда завхоз колхоза, так сказать непосредственный хозяин вашего мужа во время совершения преступления, находился в побеге. Это в значительной мере затрудняло ведение следствия, затем и судебное разбирательство.

— Я его встречала, завхоза, — неожиданно перебила его Татьяна, — накануне суда. — И пожалела, что сказала. Стоило ли? Но лицо следователя, когда она искоса взглянула, не выражало ни удивления, ни огорчения.

— Так вот, — продолжал он, пропустив мимо ушей ее слова, — правосудие свершилось, — ему нравилось это короткое эффектное выражение: правосудие свершилось! — Но вскоре события приняли совершенно другой оборот. Завхоз колхоза, э-э… я забыл его фамилию.

— Кротов. Кузьма Миронович, — подсказала она.

— …да, заставил нас вернуть дело из архива.

— Его поймали?

— Задержали, — подтвердил следователь.

Татьяна резко повернулась к нему. Машинально взяла ложку, опустила в простоквашу.

— Что же теперь?

— Вероятно, дело будет пересматриваться. Потребуется доследствие, дополнительные данные. Затем, если это необходимо, снова будет суд.

Тайная надежда заставила ее встрепенуться: новый суд оправдает Григория? И испугалась, что он может быть оправдан, вернется домой, вдруг через неделю. Следователь заметил это, но не понял, что именно: страх, робость или нетерпение. Он вспомнил, как сидела она на допросе — год назад, в кабинете председателя колхоза. Как он был наивен! — молодой неопытный птенец. Прошел только год, даже меньше — девять месяцев, а практика уже многому научила. Собственно, за это время к она стала не той, какой была, подумал он о Татьяне. Она тоже, видать, кое-чему научилась. Хотя бы тому, что разговаривает с ним как с равным.

— Вы сказали, снова может быть суд?

— Да, возможно.

— Тогда и Кузьма Миронович не останется в стороне?

— Пожалуй.

— Худо это или хорошо для… Гриши? — она споткнулась на имени мужа, и следователь счел неудобным смотреть на нее так внимательно. Но споткнулась она совсем не потому. За девять месяцев она произнесла имя мужа вслух не более, быть может, десяти раз. Просто не было надобности. Иногда лишь в разговоре с Дарьей Ивановной. Когда она думала о муже, то думала о нем, и не называла его имени.

— Мне бы не хотелось заранее предугадывать, — сказал следователь. — Трудно что-либо предугадать.

— Нельзя, значит?

— Не совсем так. Его судили одного, со стороны колхоза. Теперь же может возникнуть групповое дело, — он подчеркнул слово «групповое», но оно ничего не объяснило Татьяне. — Попробуйте наконец простоквашу!

— Значит, наказание падет на всех поровну?

— Вы совсем не представляете, что такое групповое дело. Это… извините, — он поднялся, поклонился какому-то высокому пожилому мужчине. Сел, тихо пояснил: — Константин Львович, заместитель прокурора области. Замечательный человек, кодекс законов и приложений на двух ногах. — И продолжил прерванный разговор, стараясь казаться веселым: — Не надо обо всем думать на много лет вперед. Я теперь знаю, где работаете, и сообщу вам, если будет что-либо новое. По делу вашего мужа, конечно.

Листья шелестели под ногами Татьяны. Она шла почему-то обиженная на следователя, словно он знал что-то для нее важное, но не сказал, не захотел говорить.

В магазине готовой одежды Татьяна купила для Лены вязаный шерстяной костюмчик — голубую кофточку с белыми полосками по воротнику и длинные штанишки. Может, действительно удастся отправить дочь в детский санаторий, пригодится. Так или иначе, впереди зима, теплые вещи надобны. Потом посидела у входа в городской парк. Она редко бывала в центре города и с удовольствием разглядывала людской поток. Вход в парк — широкие ворота под огромной массивной аркой, были распахнуты настежь и из окошечка кассы продавалось мороженое. Шли ученики, взрослые, с детьми и без детей, совсем пожилые, и Татьяна пожалела, что не взяла с собою Лену. Она прочла несколько афиш. «Надежда Колоскова — русские народные песни… Виктор Лесняк — отрывки из оперетт… в сопровождении квинтета… Николай Фогелев… Раиса Дубинская… Нестер Волжанский…» Она никогда не бывала на хороших концертах, и фамилии артистов ничего ей не говорили. Они были всего лишь набором букв, как строки из газеты, напечатанной на чужом языке. Потом услышала музыку: мерное дыхание труб и глухое ворчание барабана. Кого-то хоронили. В дыхание труб ворвались голоса плачущих флейт. На плечо упал мертвый сухой лист и в голову пришли слова проповедника: «Вышедший из праха и тлена да возвратится в прах и тлен, а душа найдет вечный покой и радость в царствии небесном…» Если это человек, подумала убирая с плеча лист. А у дерева нет души. И у той вон собаки на кожаном поводке, которую ведет мужчина. Странно все.

Домой она вернулась немного усталая и обрадовалась, увидев Полину. Та сидела в кухне одна с суровым и беспристрастным взглядом судьи. Обидела я ее, подумала Татьяна. И хотела сказать: не надо сердиться.

— Пойдем ко мне, — позвала Полина.

— Пойдем, — немедля согласилась Татьяна. — Дело какое?

Полина не ответила. Прошла вперед, оставляя за собою двери открытыми. В комнате было холодно и пахло сыростью. Девочка сидела на кровати, скрываясь с головой в большом старом пальто матери. Из этого убежища торчал только нос да недоверчиво светились глаза.

— Вот, — показала Полина на стол, — платье хочу шить. Раскроила, а что куда — не пойму.

— Холодно как, — сказала Татьяна.

— А мне не холодно.

— Плиту бы затопила.

— К чему? — похоже было, что ей в самом деле не холодно. Полина стояла в легком платье с рукавами до локтей, в туфлях на босу ногу.

Татьяну начинало знобить. Она подошла, посмотрела на раскроенную материю и удивленно взглянула на Полину: кто же, кроит на такие мелкие куски. Можно подумать, что кроил человек, не имеющий никакого представления о портновском деле. Но взглянув, ничего не сказала. Ее остановил взгляд Полины, полный странной решимости, тайной веры во что-то. Татьяну смутил этот взгляд.

— Давай все же затопим плиту, — сказала она.

— Как хочешь, — ответила Полина с полным безразличием.

Только вспыхнул огонь, девочка соскочила с кровати и, не расставаясь с пальто, села на стул около плиты. Казалось, она несколько дней не умывалась, и волосы девочки сбились в рыжеватую кучу. Татьяна вернулась к столу. Сколько ни крутила она куски раскроенной материи, ничего не получалось.

— Что ты намудрила? — недовольно сказала она Полине. — Где спинка, где полки? А это? На юбку надо оставлять целый кусок, или… шестиклинку хотела шить?

— Эх ты, — вздохнула Полина. — Вот как, видишь! — она сложила куски рядом друг с другом, провела ладонью по ним.

— Ничего не вижу, — призналась Татьяна.

— Значит, не дано видеть… Тут немного лишку, — она взяла ножницы и разрезала крайний лоскут пополам, заметно косо, без всякой разметки. Положила один из разрезанных кусков на другой край стола.

Вошел Дугин. Вероятно, он не ожидал застать у Полины Татьяну и, сняв шапку, нерешительно прошел к плите, протянул к теплу руки. Девочка зашевелилась при его появлении. Дугин шепнул ей, она кивнула в ответ. Татьяна уловила во взгляде доверчивость. Полина, казалось, не заметила его прихода, она все еще стояла у стола, разглаживала ладонью куски материи. Когда Татьяна снова обернулась в сторону Дугина, он ставил на плиту чайник. Девочка уже не смотрела на него, в ее руках был хлеб и кусок колбасы. Поставив чайник, Дугин отошел от плиты и тихо сказал, приветливо улыбаясь:

— Здравствуйте, Татьяна Ефимовна. Не помешал вам?

Полина вздрогнула, перестала разглаживать материю. Сдержанно, но с упреком в голосе, не то сказала, не то спросила:

— Ты чего пришел?

Вопрос явно относился к мужчине, но он сделал вид, что не расслышал его и опять обратился к Татьяне:

— Уж такое спасибо за тепло. Взрослым еще ничего, терпеть можно, а ребеночку худо…

— Ты чего пришел? — повторила Полина.

— Да вот… — замялся он, разводя руками. — Может быть.

— Уйди, — сухо приказала она, не глядя на него.

— Я и так на минутку.

— Уйди.

— Конечно уйду. Только малость…

— Уйди сейчас.

— Ладно, ладно.

Отвечая Полине, он смотрел на Татьяну, словно ища у нее защиты — светлыми, преданными глазами, как пес, прогоняемый из тепла в ночную стужу. Чего он, в самом деле, пришел, подумала Татьяна, если знает, что никто его не ждет? И вообще, что ему здесь надо? Тот раз сидел, ночью, открывал да закрывал двери, сейчас вошел без стука, без приглашения. Но вмешиваться в разговор не стала. Не ее дело. К тому же ее сковывал этот трепетный, преданный взгляд.

— Уйди, — проговорила Полина.

— Ах, боже мой, Поля!.. Что же ты…

— Я все знаю.

— И бог с тобой, — согласно ответил он. — Бог с тобой.

— Я все, все знаю. Уйди от меня!

— Опять за старое: уйди да уйди! Ровно забыла…

— Не говори мне ни слова! — вскрикнула Полина столь неожиданно, что Татьяна невольно отступила от стола. Но на Дугина и крик не произвел впечатления. Он горько усмехнулся с печалью и состраданием.

Эта усмешка показалась Татьяне фальшивой. Не желая оставаться безучастной, она сдержанно сказала, смиряя внезапное зло на мужчину:

— Вам в самом деле лучше уйти!

— И вы гоните меня, — ответил он, растерянно опуская глаза. — И вы. Пожалуй, мне действительно лучше уйти. Только… спасибо вам, сестрица, за тепло в доме, за… побудьте тут, посмотрите за ними.

— Уйди! — настойчиво перебила Полина. — Довольно.

— Что же, уйду.

Он повернулся, взял шапку. На секунду остановился около девочки, подумал и, быстро протянув руку, погладил ее по голове. Она посмотрела на него с благодарностью. Полина снова вернулась к раскроенной материи; сгребла куски в кучу, разложила их, совсем не видя, что одни накрывались другими. Еще раз переложила их, совсем по-иному. Взяла мелок — маленький обмылок, — провела по кускам несколько линий. Так ничего и не решив, отошла к окну, поправила занавеску. Потом прошла к плите, постояла, совсем забыв о Татьяне. Все это время лицо ее было странно беспристрастным, даже тогда, когда она велела Дугину уйти, когда неожиданно закричала на него. Она и теперь — как тот раз в цехе, когда Татьяна стала говорить с ней, казалось, что-то настойчиво вспоминала и мучилась тем, что не могла вспомнить. Девочка согрелась у плиты, сердито сказала:

— Зачем ты его выгнала?.. Он хороший.

От хлеба и колбасы не осталось следа, они были уничтожены с поразительной поспешностью. Только крошки рассыпались в складках опущенного с плеч пальто, и девочка тщательно выбирала их, не переставая все видеть вокруг.

— Ты не выгоняй его, — добавила она отрывисто, хриповатым голосом. — Пусть приходит.

— Он приходит к тебе, а не ко мне, — сказала Полина.

— Пусть приходит, — повторила она.

— Мне он не нужен.

— Он божий человек, — возразила девочка. — Сама же говорила.

Полина молча отошла от нее. Села в углу, где сидела, когда дочь ее лежала на столе накрытая черным. И так же, как в ту памятную ночь, стала смотреть куда-то вверх, в угол.

— Будешь шить или нет? — спросила Татьяна. Она не могла понять, что происходит с соседкой — это молчание, одеревенелость лица, сонные безвольные движения, — и жалела, что пришла к ней, попусту потратила время. Окончательно замолилась, сердясь на. Полину и на себя, подумала Татьяна. Девчонку замучила. Но на Дугина у нее не было зла. Даже жалко, что он ушел, с ним хоть разговаривать можно.

— Пойду я, — сказала Татьяна, догадываясь, что Полина опять не ответит. — Надо — позовешь. Чайник закипает, смотри. Плита не лопнула бы от воды, вон как раскраснелась. Снять, что ли, чайник? — Сняла, отставила на кирпичи. Сунула руку в карман, достала конфету. — На, — протянула девочке. Та схватила ее с жадностью, стала разворачивать бумажку — так же поспешно, рывками, как ела хлеб и колбасу, даже забыв сказать спасибо.

Скоро она перестала думать о соседке. Случайно на память пришли слова следователя: вы совершенно не представляете себе, что означает коллективное дело. Или групповое? Кажется, групповое. Так он и не объяснил, что же это означает. Видно, что-то нехорошее. Старый знакомый; женат он или нет, этот светлоглазый? Вряд ли, коли один ходит в кафе, ест простоквашу.

5

Оказывается, не совсем просто менять челноки, как это кажется со стороны. Протянуть руку, подхватить, удержать, затем вынуть катушку, вставить новую. Вроде и все. Но у Татьяны ничего не получалось.

— Смотри, — который раз говорила Клавдия. — Вот: раз… два… три… Пробуй сама! Бери — раз! Теперь… да не так: пальцы не сгибай, ты же не иголку собираешься взять. И смелее, Танечка, не бойся, не укусит… Ладно, отдохни, научишься. Я из тебя такую мировую ткачиху сделаю, сама себя не узнаешь. На весь Союз загремишь. Возьмут люди газету, а там твой портрет в натуральном виде! Вот будет Варвара Петровна радехонька. Она за всех радуется, если у человека дела идут хорошо. Когда Юрий Гагарин в космос поднялся, она ему такую красивую телеграмму дала, как будто ее родной сын в ракете над землей путешествует. У нее душа — как цветок: срежет для человека розу, а там уже новая из бутона раскрывается. Ей-богу.

— Лишь бы мне научиться, — вздыхала Татьяна.

— Чего проще! Я пришла на фабрику тоже такая. И ты научишься, даю слово.

Первый день прошел комом. Татьяне хотелось браться за все, что входило в обязанности ткачихи. Сколько раз наблюдала она за работой Клавдии, Любы Ненашевой, Насти Свистелкиной — красиво и просто! Ни одного лишнего движения, все легко. Ходят они от станка к станку, мурлычут под нос песни, а работа идет. Но стоило ей самой попробовать, как все получалось наоборот. Челнок не слушался, узел на обрыве не получался. Не успевая завязать узел, она сильно натягивала нить, получался новый обрыв. Терялась, начинала нервничать, пока Клавдия не приходила на помощь.

Понятно, в первый день всегда будут неудачи. Клавдия принесла свои учебники, по которым училась; почитывай, привыкай, что как называется.

Перед обедом подошла Варвара Петровна. Постояла рядом, посмотрела на растерянное лицо Татьяны, рассмеялась:

— Себя вспомнила. Первый раз тоже так: все вижу, а ничего делать не умею. Просто калека. Руки-то дрожат? Должны дрожать. У меня, бывало, тряслись, будто кур воровала.

— Не знаю, что будет.

— А ничего не будет! Станешь ткачихой — и все.

— Не верится.

— Слушай, Танюха, твоя соседка опять на работу не вышла. Ни больничного листа, ни заявления на отпуск. Нельзя же так. У нас не частная лавочка, предприятие государственное.

— Кто ее знает, что стряслось. Дурость на себя напускает.

— Я бы просто запретила такую дикую религию. Веруй, если хочешь, молись, но не забывай где ты и в какое время живешь, — недовольно проворчала Варвара Петровна.

Татьяне совсем не хотелось говорить о Полине. Последний раз она даже рассердилась на нее: позвала платье шить, а сама кто знает о чем думала. Этот рыжий Дугин еще — тенью бродит по земле.


Первый ткацкий узел она завязывала на шестой день учения. Вышло так просто, что Татьяна не успела удивиться. Клавдия стояла у соседней машины, когда Татьяна увидела обрыв нити. Скорее даже почувствовала, что должен быть обрыв. Увидев, она быстро шагнула, подхватила концы нитей, — еще не думая, что ей удастся их связать, — сделала петлю, сбросила ее с пальца и узел получился не хуже чем у опытной ткачихи. Хорошо, что Клавдия не заметила, как ее ученица справилась с обрывом, может, следующий раз Татьяна не сможет так быстро и красиво выполнить эту работу. Радостная, чуть смущенная стояла она, когда заметила новый обрыв. Казалось, сама машина проверяет способности человека. В тот же момент, когда она заметила второй обрыв, Клавдия отошла от машины. Она видела, как Татьяна подхватила концы нитей, набросила петлю, но потянула сильнее, чем нужно, и нить не выдержала, порвалась. Клавдия сделала узел сама.

— Скоро получится, — успокаивая, сказала она. — Всему свое время.

Татьяна молча смотрела на руки: как же они подвели ее! Ей захотелось, чтобы враз порвались несколько нитей, чтобы она стала рядом с Клавдией и быстро, ровными, рассчитанными движениями сделала столько же, сколько и Клавдия.

За эту неделю Татьяна, пожалуй, впервые услышала работу машин, их дыхание, биение сердец, если можно так выразиться.

Неделя оказалась богатой и другими событиями. Григорий подтвердил разговор следователя о повторном рассмотрении дела. Пересуд будет скоро, писал он, однако радости не выражал. Скорее можно было думать, судя по письму, что новый разбор не умалит его вины. Одна фраза даже насторожила ее: «Мне теперь все равно, жить можно и здесь». Неужели он так хорошо «устроился», подумала она, что совсем не волнуется? Она никак не могла представить, как он там живет, на чем спит, что ест. Если они — Григорий и все остальные — работают, значит, они не сидят сутками в камерах, за решетками. И успокаивала себя тем, что у нее и у Григория почти одинаковая жизнь: работа, еда, сон, отдых в воскресные и праздничные дни. Только живут они в разных местах. Телеграмма Василия обрадовала ее куда больше, чем письмо мужа. «Выезжаем домой». Два слова, вызвавшие гулкое биение сердца и непонятную тревогу.


На этой неделе было решено отправить Лену в детский санаторий для туберкулезных больных. Как не близко приняла Татьяна разговор с Варварой Петровной в день именин, все же не верилось, что это случится так скоро. Она боялась разлуки с дочерью. Дарья Ивановна тоже оказалась далеко не равнодушной к отъезду девочки. Случайно Татьяна подслушала их разговор и удивилась скрытой дружбе ребенка и старухи.

— Хочешь в больницу? — спрашивала Дарья Ивановна, не пытаясь скрывать, что детский санаторий это тоже больница.

— Нет, — ответила Лена.

— А с мамой?

— И с мамой не хочу.

— А со мной? — допытывалась Дарья Ивановна.

— С тобой поеду. Где же ты там будешь жить, бабушка?

— Найду где. Подружка есть в Ивановке.

— У старых тоже бывают подружки? — с интересом расспрашивала Лена. — Они тоже старые, как ты, эти подружки?

— Одна — помоложе меня года на три. Другая — постарше.

— А ты будешь иногда ко мне со своими подружками приходить?

— Как же, и с ними приду.

Татьяна попробовала было отговорить Дарью Ивановну, но та не хотела и слушать.

— Одну девочку никуда не отпущу. Хочешь, езжай с ней сама.

— Но Лене придется пролежать всю зиму!

— Там видно будет. А на первое время я с ней останусь.

Последней из цепи больших событий недели была встреча с председателем каменского колхоза Афанасием Петровичем. Татьяна не поверила глазам, когда увидела его в комнате рядом с Дарьей Ивановной. Она пришла с работы, хотела переодеться и сбегать в закусочную, к Акопу Ивановичу, заказать торт на седьмое ноября: праздник, десятого Лена с Дарьей Ивановной уедет. И вообще, жадничать нечего, не военное время.

Афанасий Петрович ждал давно. На гвозде в кухне висела его шуба и шапка, на столе стояла бутылка вина, лежали конфеты, круг колбасы.

— Опоздал, опоздал, примерно сказать, — заговорил он, поднимаясь навстречу Татьяне. — Доченька-то, в известном смысле, именинница.

— Что? — переспросила Татьяна. Она отвыкла от витиеватых фраз Афанасия Петровича и поняла лишь, что речь идет о дне рождения Лены. «В известном смысле», как сказал гость.

— Поздравить прибыл, — пояснил он, — от лица тружеников социалистической деревни. Да опоздал, как выяснилось досконально. Навестить, о здоровье справиться и так далее.

— Прошли именины, — сказала Татьяна. — А здоровье — не жалуемся. Как видите.

— Соображаю! Горожанам бессмысленно тревожить органы здравоохранения. Здесь и техника безопасности, примерно сказать, на известном уровне, и охрана труда шагает в ногу с современностью. Прогресс по всем статьям и параграфам.

Видимо, следовало принимать гостя, раз пожаловал, подумала Татьяна. Вернется домой, всем расскажет, как заезжал к Высотиной, чем угощала, в чем была, как живет. Она извинилась, прикрыла дверь, надела цветастое платье. Умылась, напудрилась. Чего его черт притащил? Уж не на работу ли в колхоз звать. Может, бригадиром вместо Валуева?.. Может, народ потребовал, чтобы председатель Татьяну назад позвал? Депутат она от каменцев, награду имеет… До Ивановки от Каменки рукой подать — оттуда она к Лене каждую неделю ездила бы. Она не представляла, что старое так живуче, стоит лишь мельком встретиться с ним.

Дарья Ивановна сидела недовольная и пустым разговором и посещением гостя. Татьяна собрала на стол, налила чай. Афанасий Петрович открыл вино. Чокнулись за встречу, за «благополучное» здоровье. «Что же привело его сюда? — снова подумала Татьяна. — Сразу и не поймешь. Как сом на удочке, того гляди уведет в сторону, сорвется».

— Что же вы мне про муженька ни слова? — спросил Афанасий Петрович. — Вот ведь оказия свершилась!

— Живет, работает, — неохотно ответила Татьяна.

— Постепенно отбывает, в известном роде.

— Да.

— С мыслями о доме и родном производстве, примерно сказать.

— Понятно.

Разговор перешел на погоду — пара ничего не значащих фраз. И снова перекинулся на Григория.

— Ежели ничего дополнительного не встретится, скоро станет пребывать в ожидании возвращения, в известном смысле, к очагу.

— Что уж теперь дополнительного!

— Я в понятии розысков завхоза Кузьмы.

— Пойман он. Следователь на днях говорил.

Она не заметила, как это взволновало Афанасия Петровича. Он не смог сразу поддержать разговор и, стараясь казаться спокойным, неизвестно к чему упомянул о Валуеве. Мол, трудно ему руководить женской бригадой. Мужик есть мужик. Но тут же опять вернулся к Григорию. Замысловато накручивая слова, выспросил, когда Татьяна виделась со следователем, что он ей говорил, и сказал, что групповое дело, конечно, дрянная штука.

Распрощался он слишком быстро, поразив поспешностью Дарью Ивановну. Смутные надежды Татьяны на приглашение в колхоз не оправдались. Она проводила гостя без сожаления. Вместо радости в душе осталась досада, словно председатель чем-то умышленно обидел ее. Лишь позднее, вспоминая о его приезде, Татьяна поняла, что Афанасия Петровича интересовало все то, что касалось и было связано с Григорием.

6

— Красиво как, тетя Таня!

— Очень красиво, Степан.

— Вы завтра идете на демонстрацию? — и, не дожидаясь ответа, выложил: — Первому классу не разрешили. И второму. Маленькие, говорят. Я с мамой попрошусь. Возьмет или нет, как думаете?

Татьяна увидела Василия. Он шел через площадь — в кепке, сером пальто и тяжелых кирзовых сапогах. Она поспешно обернулась к Степану, сунула ему в руки коробку с тортом, бросилась навстречу. Плохо это или хорошо, что сама побежала к нему, на виду у людей, Татьяна не думала. Она схватила его руки, сжала ладонями и, не зная, что сказать, смотрела и смотрела на темное от степного загара, огрубевшее на ветру лицо. И сказала самое глупое, как ей показалось:

— Приехал?

— Пару часов назад. Поставил машину в гараж… ты домой идешь?

— Да.

— Встретимся вечером?

— Обязательно!

— Буду ждать.

— В восемь.

— Хорошо, в восемь.

Но уходить не хотелось.

— Что ты будешь делать до восьми?

Он рассмеялся и ответил, что с удовольствием не пошел бы в баню, если б не такая дальняя дорога.

— Надо побриться. Завтра же праздник!

— Для Меня он наступил сегодня, — призналась Татьяна.

Она шла домой полная радости, как была полна улица солнечным светом.

Глава третья

1

Вещи заняли в чемодане слишком мало места. Казалось, Лена ехала всего на неделю, потому мать не положила ничего лишнего: костюмчик, два платья, пара трусов и маек, домашние туфли, несколько носовых платков, чулки. Да мишка — послушный, разговорчивый медвежонок. С ним Лена ни за что не хотела расставаться. Он с удовольствием улегся в чемодане, закрыл глаза, готовый в дорогу хоть сию минуту.

Ночью выпал снег. И хотя день был пасмурный, Лена ликовала. Деревья дремали, закутанные в удивительно пушистые шали, провода казались гирляндами, опушенными ватой. А у калитки стоял «москвич» дяди Васи. «Москвич» все утро был в центре внимания: Лена радовалась предстоящей поездке, Татьяна смущалась, что их везет Василий, Дарья Ивановна подозревала в этом заранее продуманный план Татьяны и Василия. Тем не менее все старались быть веселыми, словно собирались на пикник, и это удавалось.

Перед тем как выходить из дому, Татьяна налила Дарье Ивановне, Василию и себе по стакану вина. Легкий звон стаканов прозвучал последним прощальным сигналом отходящего поезда. Дарья Ивановна взглянула на Татьяну, вздохнула и сказала:

— Ладно… смотри тут.

Потом все сели, как положено перед дорогой, молча глядя себе под ноги. Это молчание как-то вдруг отчетливо сказало Татьяне, что она теперь останется в доме одна и иногда к ней сможет заходить Василий. Иногда, совсем не часто, если случатся такие дни, когда… на дворе поднимется буран… Она старалась отогнать мысль, что он будет заходить к ней совсем не прячась от бурана, заходить, чтобы целовать ее, говорить ей о любви — ведь они не дети, чтоб играть в прятки!

— Пойдемте, — она первая поднялась, посмотрела на диван, на стол: не забыла ли чего. Потом случайно взглянула на кровать и устыдилась; торопливо застегнула пальто, взяла на руки Лену.

Дарья Ивановна сидела с Леной впереди, с сухостью постового на дороге, поясняя, что от большого моста, — он виднелся уже, — до Ивановки останется сорок пять верст. Временами кусочек ее твердого угловатого лица появлялся в узком зеркале над ветровым стеклом. Тогда Татьяна отодвигалась еще больше вправо, чтобы не встретиться с Дарьей Ивановной глазами. Ей казалось, старуха немедленно угадает, что Татьяна, как это ни странно, думает только о Василии. Его лицо тоже попадало в полоску зеркала, и Татьяна то склонялась, то отодвигалась на сиденье, чтобы удержать его перед собою.

Половину дороги говорили мало: любовались снегом, солнцем, думали каждый свое. Но чем ближе подъезжали к Ивановке, тем яснее становилось, что скоро придется расстаться и каждого ждет одиночество.

— Дом не застуживай, — сказала Дарья Ивановна. — Протапливай плиту кажен день.

— Знаю, — ответила Татьяна.

— Кошку не забывай кормить…

— Ладно.

— Как надумаешь к Лене, первоначально меня разыщи.

— Понятно, — ответила Татьяна.

— Заедем, увидишь где я расположусь.

— Запомню, тетка Дарья.

— Труда не надо запоминать: палисадник, а ворота зеленые.

В зеркале мелькнула улыбка Василия. Качнулась, отплыла в сторону и снова появилась.

— Давно вы бывали там, у своей знакомой? — спросил он.

— Чего давно! Года четыре назад. А она у меня кажен год. Как в город, так и ко мне.

— И про ворота рассказывает?

— Чего ей про ворота! — недовольно ответила Дарья Ивановна. — Других разговоров хватает.

— К тому я, что ворота уже могли перекрасить. Ищи их теперь.

Это на какое-то время озадачило Дарью Ивановну. Но она быстро справилась с растерянностью и утвердительно сказала:

— Что сделано — то сделано. На кой их перекрашивать!

Солнце било в глаза, и смотреть на снег было больно. Дорога уходила в большую низину, расплывавшуюся во все стороны огромной белой эмалированной чашей. Собственно, сама дорога, местами оттаявшая под солнцем, добегала только до дна этой чаши, дальше она угадывалась лишь по шеренге столбов, уходящих в гору. Столбы тянулись на подъем, как альпинисты, для безопасности связанные друг с другом проводами. Белая гладь контрастно подчеркивала их стройную спортивную форму и безукоризненно отработанную длину шага.

В Ивановку они попали перед обедом. Санаторий стоял в стороне от дороги, на краю села, окруженный большим старым садом. Их встретила полная пожилая женщина с добрыми карими глазами и краснеющим рыхлым носом. Она узнала Татьяну, и Татьяна узнала ее, сразу же назвав Елизаветой Прокофьевной. Она обрадовалась приезду Лены, сказала, что девочка выросла, дала ей шоколадный батон и заключила: хорошо, что привезли, лечение надо продолжать. Потом начался осмотр Лены. В кабинет вошли еще две женщины в белых халатах и мужчина. Василий и Дарья Ивановна сели в коридоре на скамейку. Больничная обстановка никогда не нравилась Василию, и он с нетерпением поглядывал на дверь кабинета, от души жалея Лену. Будь это его ребенок, он, пожалуй, не согласился бы оставить его одного, пусть даже под присмотром Елизаветы Прокофьевны, у которой такие добрые глаза и совсем несуразный нос.

Осмотр занял не более десяти минут. Сначала из кабинета вышел мужчина, затем женщины в белых халатах. Скоро показалась и Татьяна. На ее глазах были слезы.

— Ну вот, — сказала она, с видом человека, которому сделали операцию и тут же отпустили домой.

Елизавета Прокофьевна дала всем халаты и разрешила посмотреть новое жилье Лены. Большая комната выходила окнами в сад. Ковер, во всю свободную площадь пола, скрадывал шаги и казалось, что в этой тишине даже говорить нужно только шепотом. Кровать Лены — свободная из пяти — стояла в углу у массивной печи, выходящей в комнату одним боком.

— Нравится тебе здесь, Леночка? — тоном старой знакомой, спросила Елизавета Прокофьевна. — У нас не будет плохо.

— Да, — ответила Лена, взглянув на Василия. Но радости она не испытывала.

Они еще постояли немного, скорее ради приличия; говорить что попало не следовало, а подходящее к месту не шло в голову. Дарья Ивановна сказала, что к вечеру подойдет, и первая направилась к выходу. Татьяна поцеловала дочь, к чему-то поправила воротничок на платье, хотя знала, что Лену сейчас же переоденут в больничную одежду. Еще раз поцеловала, пригладила волосы. Василий видел, как она на миг крепко закрыла глаза, сдерживая набегающие слезы.

— Оставайся, доченька. Я буду часто к тебе… — и отошла к Елизавете Прокофьевне.

Наступила его очередь. Он протянул руки, и Лена охотно согласилась подняться. Он прижал ее к себе. И неожиданно появилась жалость. Единственный из всех, он ничего не мог ей сказать ободряющего или утешительного, ничего не мог обещать, как мать или Дарья Ивановна. И обрадовался, когда она наклонила голову к его уху, задевая лицо своей щекой, удивительно тихо спросила, как старого друга:

— Приедешь?

Он торопливо закивал в ответ, как заговорщик, необыкновенно обрадованный и польщенный вниманием и доверием. Он был тоже нужен этому маленькому человеку с проступающими сквозь платье угловатыми костями, как у птицы; он обязательно приедет, говорить нечего! Она сильнее прижалась к нему, на какое-то время затаив дыхание. Василий заметил, как Елизавета Прокофьевна что-то шепнула Татьяне. Та покачала головой и покраснела.

Разумеется, разговор у знакомой старухи, подруги Дарьи Ивановны, шел только о Лене. Они не сразу нашли нужный дом, ориентируясь на палисадник и зеленые ворота. Палисадники были у всех или почти у всех домов, а ворота, когда они наконец через людей узнали нужный адрес, так порыжели, что трудно было угадать, какой они имели первоначальный цвет — зеленый, желтый или малиновый.

— Поправится — опять домой, — говорила Дарья Ивановна.

— Доглядим, — поддакивала хозяйка дома, совсем маленькая, словно игрушечная старушка, на редкость подвижная. Звала ее Дарья Ивановна почему-то Фисой, может, так, как звала еще в девушках.

— Пожалуйста, тетка Дарья, — просила Татьяна, — я ведь часто бывать не смогу.

— И не надо. Пока я здесь, будет порядок.

— Как же без порядка? — вопрошала Фиса. — Будет!

Она натащила на стол всего, что было заготовлено в зиму: грибы, капусту, соленые помидоры, ветчину, мед, варенье нескольких сортов. Вздыхая, приговаривала: «Чем же я вас, гостюшки нежданные-негаданные, угощать буду».

— Недельки на две я у тебя застряну.

— Хоть месяц! — воскликнула Фиса. — Хоть два. А то и до весны живи. Мой старик сейчас сторожем на ферме, так я дни-деньские одна. А после его смена в ночь уходит. Так ночами одна.

— Нельзя же девчонку оставить на произвол судьбы.

— Что ты, никак нельзя. Ни-как!

— Ты ведь, Фиса, тоже такая, как я, — вздохнула Дарья Ивановна. — Нет мне спокою.

— Куды там! Спокой, — подхватила Фиса, — быть-то ему откуда?

Временами они совсем забывали о присутствии Татьяны и Василия. Но неизменно их разговор переходил на Лену, которой «там будет неплохо», как сказала главврач Елизавета Прокофьевна.

— Медку ей, вареньица завтра отнесем, — говорила Фиса.

— Грибочки она уважает, — добавляла Дарья Ивановна.

— И грибочками побалуем…

Солнце добросовестно отдежурило смену, пока они ехали и устраивали Лену. Небо снова затянулось серой хмарью. Основательно подтаявший за день снег стал застывать, зияя темными прорехами изношенной одежды.

Татьяна терпеливо смотрела на дорогу, ожидая когда Василий заговорит. Он полагал, что расставание с дочерью лишило ее сил и говорить о чем-либо не совсем удобно. Но все же он сказал, совсем не собираясь, скорее произнес вслух то, о чем думал:

— Не люблю болтливых старух… они способны восторгаться даже самими собою.

— Они всегда найдут о чем говорить.

— Это тоже надо уметь. — Он вел машину слишком тихо, стараясь побыть с Татьяной как можно дольше. — В окно дует… подвинься ко мне.

Она подвинулась сразу же, и Василий отметил про себя, что у нее не такое уж плохое настроение, как он полагал.

— Боюсь, мы не доберемся к ночи до города, — сказала Татьяна.

— Подмораживает, резина скользит, — но газ прибавил, и обочина дороги стала отступать назад быстрее. — Я тебе не говорил еще: с завтрашнего дня перехожу в продснаб комбината. Это тоже там, — махнул головой, имея в виду, что работа в той же организации.

— Почему же переходишь? — насторожилась Татьяна.

— Работа веселее. Рейсы дальше.

— Только потому?

— Не совсем. В продснабе более живое дело и… руководство лучше. Завгаром Степа Никодимов, старый друг.

Это объяснение не устроило Татьяну. Ей показалось, что переход определенно связан с чем-то другим, более значительным. И Василий не говорит потому, что не желает ее расстраивать.

— Теперь я смогу частенько бывать в этих краях, — сказал он, кивая на снежную степь.

Татьяна промолчала.

— И заезжать к Лене.

Этой фразой он словно раскрыл перед Татьяной карты, совершенно не боясь за исход игры. Вот почему он переходит в продснаб: чтобы не толкаться по городу с пряжей, а почаще бывать в дальних поездках, почаще навещать Лену! Да, да, у продснаба где-то в этих краях поля под картошкой и бахчами… Ей стало стыдно, что она заподозрила Василия в скрытности. Неужели он любит Лену как свою дочь? Нет, конечно, но относится к ней Василий очень хорошо. Когда Лена обняла его, Елизавета Прокофьевна спросила: «Отца нашла?» Он хочет почаще заезжать к ней, ведь ей там будет очень скучно одной. Понятно, Дарья Ивановна станет навещать и эта… Фиса. Лучше бы ее звали как-то по-другому.

— Ты решил перейти в продснаб ради меня.

— Да, — ответил он, задумчиво глядя на дорогу. — Ради тебя.

— Какой ты добрый!

Она еще ближе подвинулась к нему, касаясь плечом. Ей было тепло рядом с ним, в этой маленькой крепости на колесах, отделяющей их от снега, хмурого неба, от всего мира. Тепло и радостно. Хотелось ехать и ехать, покачиваясь, касаясь плечом его плеча, то отшатываясь, то опять прикасаясь еще плотнее. Ехать, пока не кончится дорога, пока не наступит сказочное забытье или сон. Но и после этого все ехать и ехать. Куда и зачем — это не имело значения. Быть рядом, только вдвоем.

— Но мы теперь, — сказал Василий, — не сможем видеться днем. Только вечерами.

— Почему? — тихо-тихо спросила она, завороженная мыслью о бесконечной дороге.

— Я же перехожу в продснаб!

— Ах, да… да, да.

— В цехах мне делать уже нечего… Варвара Петровна противилась, возражала.

— Она очень хорошая.

— Да. Вторую такую сыскать трудно.

— Много на свете хороших людей.

— Много… Посмотри: заяц!

Он притормозил машину, показал вправо. Метрах в пятидесяти от дороги бежал зайчишка. Белый снег выдавал его серую с прожелтью, еще не вылинявшую одежду. Вот он добежал до куста какой-то сухой высокой травы, присел, почти слился с травою и снегом. Но Татьяна видела его отчетливо. Захотелось выскочить из машины, побежать, вспугнуть зайца. Она уже было схватилась за ручку дверки, как зайчишка оставил свое ненадежное пристанище и криво, кидаясь влево, вправо, точно хмельной, отчаянно улепетывал подальше от дороги. Татьяна смотрела на серый комочек, растворявшийся на снегу, пока совсем потеряла его. Она обернулась, встретилась лицом к лицу с Василием. И сразу поняла: все это время он смотрел не на зайца, а на нее.

— Что, Вася?

— Смотрю, какая ты.

Она рассмеялась и поцеловала его в щеку.

— Мы определенно не доберемся до города засветло, — сказала, поднимая воротник пальто, хотя в машине было довольно тепло.

Снова дорога заскользила под колеса машины, ускоряя и ускоряя бег. Снова на память пришла старушка Фиса, а за нею Лена. Сейчас с нею сидит Дарья Ивановна. Ведут речь, что в деревне куда лучше, чем в городе. Эту мысль Дарья Ивановна втолковывала Лене несколько последних дней подряд. «Придется наложить шины, — сказала Татьяне врач Елизавета Прокофьевна. — Сделаем небольшую вытяжку ноги. Пораньше бы следовало привезти девочку». Хорошо, хоть теперь удалось. Если бы не Варвара Петровна…

— Я тебя несколько раз во сне видел, — сказал Василий. — Там, на целине. Уставали зверски, а все же сны снились. За день так накрутишься, всю ночь баранку в руках чувствуешь.

— Говори, говори, — попросила она.

— Раз видел, вроде бы ты совсем еще девчонка… смешная такая. С бантиком на голове и эти… косички, как хвостики. Ты все убегала от меня.

— Догонял бы!

— И так догонял! Схвачу за руку, а ты опять вырвалась… Раз мы с тобой где-то реку переезжали. На машине. И заглох мотор, у самого берега. Возились, возились в воде, кое-как вытолкали машину на берег. Потом ночевали в лесу. Ты была тихая-тихая, словно это и не ты.

— Может, в самом деле была другая, не я?

— Ты была, — кивнул он, осторожно объезжая остановившуюся на дороге машину. Машина стояла в центре шоссе, и Василий провел «москвич», почти касаясь ее.

— Я хорошо помню, ты была, — продолжал он прерванный разговор. — Мы разожгли костер и грелись. А кругом тьма. И лес шумел.

— Что же потом было?

Василий улыбнулся, сказал, что больше ничего увидеть не удалось. Он сердился, когда его разбудили. Как раз моросил дождь, до обеда автоколонна стояла без дела. Торчали в общежитии. В тот день ему что-то отчетливо вспомнился отец.

— А где твой отец, Вася? — спросила Татьяна. — Он… жив?

— Нет, — покачал головой Василий. — Где-то в первый месяц войны погиб. Я его помню лишь по фотографиям. Но на них он везде хмурый. Думаю, что он был не совсем таким. Он не любил фотографироваться.

Шоссе заскользило под уклон пятнистой лентой протаявшего снега. Столбы-альпинисты и под гору спускались, прочно связанные друг с другом длинной цепочкой, — молча, устало.

— Знаете, — неожиданно он назвал ее на «вы», словно обращаясь к незнакомому попутчику, — все получилось очень страшно. Я о смерти отца. И стал рассказывать.

Отец как раз гостил у брата, где-то под Минском. У самой границы. Началась война. И вдруг приходит похоронная. Это было невероятно: как отец оказался в армии, почему — никто не знал. А на другой день телеграмма: не волнуйтесь, все хорошо. И подпись отца. Мать чуть с ума не сошла.

Он рассказывал так, словно все это было пять дней назад, месяц, но не больше. За телеграммой опять приходит похоронная. В ней уже сообщается другое место: похоронен в деревне Волошки. Василий это хорошо запомнил. А в первой было сказано — в деревне Гончарины. И вдруг — письмо! Две похоронные, а после — письмо. Главное, с фронта. Пишет отец, что в первый же день войны пошел в военкомат, подал заявление и сразу взяли: он был офицер запаса. Стал командиром роты. Просил не волноваться. Было два боя, но ничего, обошлось. Обещал прислать фотографию. После разобрались. Видимо, он написал письмо перед самой смертью. День отправки письма и день смерти, указанной в похоронных, был один и тот же. Но мать не могла поверить, что он убит. Не хотела верить. Она ждет его до сих пор.

— Он же погиб! Если бы пропал без вести…

— Да, но попробуйте поговорить с ней! — ответил Василий.

— Я понимаю.

— У нее только он и я. Даже он для нее больше, чем я, хотя его слишком долго нет с нами… Я его совсем не помню, только по фотографиям. Но на фотографиях он почему-то хмурый… да, я уже говорил об этом.

Ему редко доводилось рассказывать об отце, особенно так, в совершенно доверительной обстановке и, стараясь вспомнить все как было, Василий постоянно начинал с фотографии. Так сначала вспоминается факт, потом обстоятельства.

Он стал еще ближе, когда рассказывал о своем отце, словно смерть его отца и ее отца — оба погибли на фронте, — еще больше сблизила их, взрослых детей погибших.

Когда машина поднялась на косогор, совсем неожиданно увиделся город — рядом, в каких-то пятистах метрах. Было еще светло, но на улице уже горели огни. Город медленно заволакивала студеная серая дымка.

Красный свет на перекрестке преградил дорогу. «Москвич» стал в «затылок» огромному самосвалу, с ребристым металлическим кузовом. Словно спрятался за старшего.

— Устала? — спросил Василий, взглянув на Татьяну.

— Нет.

— Я все боялся, чтобы ты не замерзла. И было бы тебе хорошо. Дорога не близкая.

— Мне с тобою всегда хорошо. А машина у тебя — такая маленькая и удобная.

Самосвал впереди двинулся. Василий свернул в улицу, остановил машину у цветочного магазина.

— Подожди минутку.

— Поедем, Вася. Я знаю, зачем ты хочешь пойти.

— Подожди.

Он вернулся с букетом цветов.

Потом торопливо повел машину к дому.

— Поставим «москвича», и я провожу тебя.

Она подождала его у ворот, решительно отказавшись заходить во двор. Туфли за день намокли и, пока ехали, она не чувствовала холода. Здесь же сразу охватил озноб.

— Пойдем скорее, мне так холодно, — попросила Татьяна, когда Василий вышел.

Они молча прошли до самого дома. Татьяна открыла сени, торопливо вошла в комнату. Но и здесь за день выстыло:

— Давай затопим печку, — сказал Василий. — Я не могу оставить тебя в таком леднике.

2

Он проснулся что-то около четырех утра. Светящиеся стрелки и цифры на часах были единственным компасом в кромешной тьме чужой квартиры. Почувствовал ее руку, смело заброшенную на грудь. Татьяна дышала удивительно ровно, как выздоравливающий после перенесенной операции, когда сон восстанавливает силы лучше самых чудодейственных препаратов.

«Так», — первое, что пришло ему в голову. Он вспомнил, как они разожгли печь. Потом пили чай. Потом он сказал, что домой идти совсем не хочется. Потом… Но все это было уже в прошлом. Настоящее почти не вырисовывалось, не имело ни форм, ни очертаний. Ему страшно захотелось закурить. Никотин ослабляет мышление, но он как бы помогает сосредоточиться. Конечно, это привычка, убеждение, однако пусть хоть привычка поможет, подумал Василий. Ему надо сосредоточиться, хоть на короткое время. Татьяна проснется, и он должен ей рассказать такое, что нельзя говорить вдруг, толком не обдумав. Ничего страшного, разумеется, все будет хорошо. Хуже, если до нее дойдут слухи, сплетни, и ему придется объяснять все задним числом. У него есть знакомая — он даже про себя теперь не мог сказать: невеста! — и если бы не Татьяна, он женился бы на ней. У него, нет ничего близкого с этой женщиной, просто добрые человеческие отношения. Теперь он уже не сможет с ней встречаться, не сможет жениться на ней. И он не жалеет, что встретил Татьяну, что стал близок с нею. Все это надо как-то рассказать, чтобы она правильно поняла, чтобы…

Она пошевелилась, провела рукою вверх, к его лицу. Он взял ее руку.

— Ты не спишь? — спросила она, прижимаясь к нему.

— Я только проснулся, — солгал Василий, боясь, что именно сейчас может быть разговор к которому он так и не успел подготовиться. — Уже половина пятого.

— Еще ночь.

— Скоро мне пора уходить.

— Успеешь… — Она сказала это так, словно ему надо было идти не на другую улицу, а перейти с кровати на диван, либо в соседнюю комнату. Чего доброго можно и проспать, если опять уснуть. Он снова сжал ее руку, сказал:

— Придется тебе сегодня встать пораньше.

Но она не ответила. По ровному дыханию не стоило труда определить, что она опять заснула.

Он стал обдумывать: сегодня или завтра рассказать ей обо всем? Конечно, не позднее завтрашнего дня. Его никто не торопит, но и тянуть нельзя. Все решено. А что, собственно, решено? — подумал он. Что перестал встречаться с одной женщиной и завел любовь с другой?.. Нет, нет, он твердо намерен сделать Татьяне предложение. Так долго тянуться не может. Вот он остался в ее квартире, лежит в ее постели — не муж, не любовник… Она настолько привыкла к нему, что посчитала чуть ли не в порядке вещей, когда он решил остаться, стал раздеваться. Не может же быть, что она совершенно не думает о последствиях. Но первое слово должно принадлежать ему… Он даже не имеет права заступиться, если кто-то обидит Татьяну. Что он может сказать в таком случае?.. Конечно, следовало бы предварительно посоветоваться с матерью. Она знает о его прошлом знакомстве, одобряет это знакомство. Она поймет и сейчас…

Василий осторожно снял ее руку с груди, потянулся: за папиросой. Огонек разбудил Татьяну. Она сжалась, сунула голову ему под руку, прячась от света и холода. Что-то недовольно пробурчала, как котенок, согнанный с теплой постели.

— Мне пора идти, Таня.

— Куда? — сонно спросила она.

— Домой.

— Домой?.. Да, да.

— Я буду вставать.

Это отогнало сон. Она попыталась еще глубже зарыть голову под его руку и волосы защекотали шею. Но тут же убрала голову, вытянулась, обняла его. Недовольно сказала:

— Брось, пожалуйста, дымить. Сколько времени?

— Скоро пять.

Татьяна вздохнула.

— Что же, иди… Проводить тебя?

— Зачем же!

— Иди, ладно, — добавила она с сожалением.

— Я хотел поговорить с тобой. Мы уже встречаемся не первый раз, и надо кое-что решить.

— Сейчас?

— Нет, не обязательно сейчас. Но как-то скоро, может, завтра.

— Пусть завтра, — согласилась она.

Путь для маленького отступления был открыт. Но Василий не захотел им воспользоваться.

— Послушай, Таня!.. Вот мы вместе. Все хорошо. А что дальше? Встретимся еще раз, после — еще. Пять, десять раз.

— Тебе мало этого?

Его обидел, даже оскорбил ее ответ. Так может сказать женщина, живущая с мужем, которая тайно отдает любовь другому.

Но ему мало было только близости. Он хотел видеть Татьяну днем, вечером, утром и ночью, в обычные дни и в дни праздников, провожать и встречать, просто сидеть рядом, не поглядывая на часы. Он мало думал о Лене. С нею, казалось, вопрос уже решен, с Леной у него сложились самые добрые отношения. Он видел, чувствовал, понимал, как девочка тянулась к нему, сколько было откровенной непосредственности в ее разговоре, в каждом движении.

— Так ты уходишь или…

— Да, мне скоро надо уходить. Послушай, Таня. Не сейчас бы об этом говорить, но… У нас с тобой немного наоборот получилось: сначала мы стали жить…

— Не надо, Вася, — остановила она.

— Мы должны об этом поговорить.

— Думаешь, сейчас самое удобное время?

— Это не имеет значения. Объясняются не только у калиток.

— Хорошо, говори, — согласилась она.

— Надо что-то решать, Таня. Мне плохо без тебя. Мы уже достаточно знаем друг друга и теперь можем без труда во всем разобраться. Давай поженимся! Понимаешь…

Она с силой оттолкнулась от него, потянув за собою одеяло и замерла, словно он причинил ей боль и мог сделать еще больнее. Его предложение застало Татьяну слишком врасплох, хотя она несколько раз думала об этом.

— Что с тобою? — удивленно спросил он.

— Ничего. Говори.

— Мы будем хорошо жить, Таня. Я люблю тебя… — и пожалел, что сказал о любви; слово прозвучало совсем не так, как думалось: фальшивой монетой среди горсти серебра. — Я просто не могу без тебя, — с отчаянием добавил он. — Я не могу ходить к тебе вот так, как сегодня, торопиться домой, чтобы меня кто-нибудь не увидел, скрываться от людей… зачем все нужно? — Это было сказано искренне. — Давай будем жить вместе.

— А Лена? — глухо спросила Татьяна.

— Ты и Лена — одно и то же. Лену я люблю не меньше тебя. Это особый разговор. Главное, чтобы тебе было хорошо, а она не пожалеет.

Самое время было рассказать, что он совсем недавно собирался жениться. Но Татьяна молчала, и Василий не стал говорить. Как-нибудь в другой раз, не сейчас. Он уловил ее вздох, протянул руку, подвинул к себе. Она подчинилась его воле с покорностью ребенка. Только никак не могла побороть противную мелкую дрожь. Василий ждал, что она ответит. Да, все следовало обдумать, такое враз не решить, и, гладя ее волосы, не торопил.

— Ой, Вася, Вася, — сказала она наконец. — К чему ты тревожишь меня.

— Я все обдумал, — начал он, но Татьяна остановила:

— Не надо… Иди. Дай мне побыть одной.

…Серый рассвет занимался медленно, скованный холодом, и притихшие дома глядели в утро настороженно. Ночью снова шел снег. Пожалуй, это уже зима, подумала Татьяна, выглядывая во двор. Пора, пора.

3

— О чем лекция, Варвара Петровна?

— О боге.

— Поговорить бы лучше о новых модах! Опять этот… начнет с сотворения мира и до наших дней.

— Сухой пластырь, — сказала Настя Свистелкина.

Начальника отдела кадров ткачихи недолюбливали. Он знал это и, казалось, мстил им. Его месть особенно проявлялась на лекциях, которые начальник отдела кадров читал аккуратно два раза в месяц. Длинный, сухой, с большими очками на тонком вытянутом носу, он добросовестно посвящал ткачих в тайны вселенной, твердо веря, что без него они навсегда остались бы невежественными в окружающем мире чудес и загадок. Потому ли, что все вопросы оказывались крайне сложны и говорить о них простым языком было чрезвычайно трудно, или в силу близорукости, читая лекции, он ни на секунду не отрывался от написанного текста, полагая, что и слушатели так же неотступно следят за каждым произнесенным словом.

Татьяна села в последнем ряду, надеясь убежать пораньше: утром не успела плиту протопить, наверно выстыл дом, хоть волков морозь. Снег упорно лежал уже пятый день. Днем немного отпускало, но по ночам подмораживало основательно. После осеннего тепла холод чувствовался особенно остро.

— Подвинься, Тань, — толкнула в плечо Клавдия.

— Садись, тут еще место есть.

— Настя сейчас придет.

— Я бы с удовольствием удрала домой, — призналась Татьяна.

— Варвара Петровна в коридоре, неудобно.

Пришла Настя. Села по другую сторону Татьяны. Рассмеялась, прикрывая рот рукой:

— Девки! Давайте спросим у нашего лектора, он тоже произошел от обезьяны?

— А то не видно по нему, — насмешливо ответила Клавдия. — Блузки сегодня в магазине мировые продавали! Размер мал, сорок четвертый. А то бы…

Начальник отдела кадров прошел к столу. Развязал папку, вынул бумаги. Посмотрел на передние ряды, кашлянул, поправил очки.

— Есть ли бог, товарищи? — еще не глядя в рукопись, начал он, стараясь каверзным вопросом заинтриговать слушателей. Татьяне так захотелось крикнуть: Есть! — просто ради смеха, чтобы посмотреть, как лектор будет разыскивать ее в массе женщин.

— Этот вопрос, товарищи, давно стоит на повестке дня человечества. Древние люди…

Клавдия наклонилась к уху Татьяны:

— Когда поедешь к дочери?

— В воскресенье.

— Я достала вчера два кило мандарин. Завтра принесу немного, отвезешь.

— Не надо, Клава. У нее есть яблоки.

— А это мандарины!.. Знаешь, оказывается, раньше мандаринами называли богатых китайцев. Вот смешно!

— Что? — наклонилась Настя.

— Потом, — отмахнулась Клавдия, заметив укоризненный взгляд Варвары Петровны.

Монотонный голос лектора словно всплыл из глубины на поверхность:

— …обобщая данные биологии, антропологии, археологии и этнографии, раскрыл закономерности возникновения человека, создания. Фридрих Энгельс, товарищи, говорит, что труд и возникшая с ним речь явились главными факторами, под влиянием которых мозг обезьяны превратился в человеческий мозг, товарищи. В процессе трудовой деятельности сформировался человек, товарищи, вместе с его сознанием. Вся история человечества есть естественно-исторический процесс развития, дорогие товарищи, который не зависит от каких-либо сверхъестественных сил. Не божья воля, товарищи, а изменение и развитие производительных сил и производственных отношений играют решающую роль в движении общества.

— Товарищи, — договорила Настя.

— Аминь, — добавила Клавдия.

Татьяна шикнула: не мешайте слушать! Нет, ее не заинтересовал процесс довольно легкого превращения мозга обезьяны в человеческий мозг, по словам лектора, благодаря изменению развития производительных сил и производственных отношений. Она даже не поняла, как это могло случиться. Просто приятно было слушать умные речи, как, положим, приятно есть мороженое в жаркий день, не представляя технологии его производства. При этом она отметила про себя, что говорит он очень понятно, не то, что Афанасий Петрович. В то же время речь его была как воздух, который невозможно уловить руками, потрогать, почувствовать его.

— Развитие, — продолжал лектор, покоряя Татьяну манерой изложения, — это, товарищи, естественный процесс, который включает борьбу противоположностей, эволюцию и скачки, перерыв постепенности, превращение в противоположность…

— …с мужем расходится… пьяница…

— Кто? — прислушалась Татьяна.

— Агнесса.

— Она пьяница?

— Не она, мужик ее.

— А кто расходится?

— Ну, она!

— А-а!.. — и вспомнила, лектор сказал: перерыв постепенности. Чудно! Не забыть бы… Если пьяница, плохое дело. А Агнесса хорошая баба, одна из лучших ткачих. И по характеру… такая боевая, прижала бы мужика как следует…

— …По учению баптистов, верующий должен жить не для себя и не для мира, а для Христа. Все стремления верующего должны быть направлены на содействие делу Христа на земле, на достижение оправдания перед богом. Весь смысл жизни верующего сводится к молитве, к прославлению бога. Чем мы больше молимся, товарищи, тем богаче наша жизнь. Это основа утверждений сектантской веры. — Он явно оговорился, хотя никто не выразил ни протеста, не сделал замечания.

Кто-то впереди хихикнул. Лектор смутился. Снял очки, протер носовым платком.

— Что он сказал? — обернулась к Клавдии с переднего ряда полная круглолицая женщина.

— Сказал: они, товарищи, а не мы, — шепнула Клавдия.

— Что — они? — не поняла соседка.

— Ну, они. Не мы, ясно?

Женщина пожала плечами, проговорила с обидой:

— Ты меня не считай за дуру. Сама во всем разберусь, если надо. Подумаешь, ученая стала!

— Я тебе сказала, как он сказал!

— Не глухая, поняла.

— А поняла, так не спрашивай…

Лектор благополучно миновал крутой поворот, на котором споткнулся, и уверенно шел дальше. Он говорил о принципах человеческой морали, о диалектике и миро воззрении, о несовместимости науки и религии. Все было предельно ясно, только слишком возвышенно. И Татьяна невольно сравнила, что проповедник у Полины говорил куда проще. Даже красивее. Его слова как-то сами западали в память, заставляли верить: «…не будет ни зимы, ни лета, ни дождей, ни гроз, и вечнозеленые деревья станут служить шатрами. Исчезнут зависть и раздоры, дети помирятся с отцами… радость и счастье пребудут на веки вечные знаменем утешенных». Особенно другое. «Отчаявшись в любви, в несчастье ближнего, в смерти или увечье ребенка своего, в бедствии домашнем, мы становимся злыми и враждебными, черствыми и не доверяющими друг другу…» Когда арестовали Григория, она думала, что совсем останется одна-одинешенька со своим горем. А сколько добрых людей встретилось!.. Вот так бы и говорил начальник отдела кадров, чтобы выходило понятно. Мол, потому людям все стало известно, что они сами побывали на небе, посмотрели, как оно устроено. И никаких садов, святых и ангелов не нашли. Гагарин вон куда поднялся, земля ему мячиком казалась! А Титов — целые сутки рассматривал небо. Небось, увидел бы, будь там хоть что-то похожее на рай или ад. Хоть городьба какая…

— …девушка одна, — зашептала Настя полной, круглолицей ткачихе. — Будто поп пришел к ним и службу свою делать начал. Мать, что ли, религиозная была, позвала попа… Поет он молитвы, а она, эта девушка, танцевать начала. Неверующая, ясно? Вот. Танцует да танцует, а поп молится. И вдруг что-то ухнуло, вроде молнии, ослепило всех, Потом, когда прошло, видят: эта девушка так и окаменела, как была. На одной: ноге стоит. Туда, сюда, а она вроде той, что в парке у нас, из гипса. Соседи узнали, повалил народ к ним, не меньше чем в зоопарк… Трое суток так стояла, просто каменная. После опять позвали попа. Молился он, молился, пока девушка совсем отошла. В Саратове было.

— В Ростове, — поправила полнолицая.

— В Саратове, говорю.

— Мне знакомая одна рассказывала — в Ростове. И не три дня, а полных четверо суток.

— Брехня, конечно, — заключила Настя. — Попробуй постоять столько на одной ноге!

— Кто ее знает!

— Неужели веришь?

— Говорят же!

Клавдия не утерпела, наклонилась к полнолицей:

— В Ташкенте это было. И не с девушкой, а с верблюдом случилось на базарной площади…

— Тш-ш-ш… Варвара Петровна смотрит…

Кажется, лектор приближался к концу. Читал он заметно бодрее.

— Для преодоления религиозных пережитков, — звучал его голос, — необходимо воспитание нового мировоззрения, товарищи, которое не только дает научное объяснение всего происходящего в природе и обществе, но указывает пути революционного изменения мира на основе познания законов его развития. Важнейшим средством, дорогие товарищи, в освобождении от религиозных взглядов…

— Ты слышала, — шепнула Клавдия, — Варвара Петровна на учебу собирается.

— Уезжает? — переспросила Татьяна, не представляя, как это Варвара Петровна может оставить комбинат, свой цех, людей. Без нее тут сразу все остановится.

— Где-то с нового года.

— Откуда ты знаешь?

— Начальник отдела кадров говорил с каким-то мужчиной про нее. Я ходила справку брать…

В зале захлопали. Лектор стал складывать в папку бумаги. Лицо у него светилось, вероятно, вспотело от напряжения.

— Вопросы будут? — спросил он, близоруко наклоняя голову к сидящим впереди.

— Все ясно! — выкрикнул кто-то.

На этом можно было и кончать, если бы не поднялась Вера Молчанова. Она посмотрела сначала в зал, потом на лектора и хитровато спросила:

— Так есть бог или нет?

— Нет его, товарищи! — авторитетно ответил лектор.

— Ну и слава богу, что нет его, — под общий смех сказала Молчанова. — Зачем зря целый час толковали.

Падал мелкий сухой снег, но мороз не слабел. У перехода через железнодорожную линию пришлось подождать пока пройдет товарный поезд. Зябли ноги, и когда поезд прошел, она почти побежала, чтобы поскорее согреться. Наверное сегодня не удастся постирать, думала она. Пока плита растопится, вода согреется… Василий зайдет, неудобно при нем с бельем возиться.

4

Она так бы и вошла в калитку, не обращая внимания на прохожих, на машины и бегающих по улице детей, если бы не почувствовала тоскующего взгляда, упрямо глядевшего в спину. Конечно, это оказался Дугин. Вероятно, он шел за ней несколько минут; когда Татьяна обернулась, его шаг был таким же быстрым, как у нее. Он не сумел замедлить движений и сделал еще два таких же поспешных шага, пока понял, что торопиться не следует, она уже не успеет скрыться в калитке. Татьяна заметила, когда Дугин остановился, что его лицо было как бы без маски, без того покорного застенчивого выражения, которое резко отличало Дугина от остальных людей. Он смотрел, не пряча глаз, и такая тоска стояла в них, что Татьяна не могла уйти, не сказав ни слова. И против воли спросила:

— Что вам нужно?

— О девочке беспокоюсь, — как бы продолжая прерванный разговор, ответил он, даже не поздоровавшись. — Ей бы сейчас в куклы играть, а вот поди какая штука происходит. Не зима бы, так куда ни шло, а то стужа… — и умолк, словно кто-то выключил его речь.

Татьяна подумала, что он говорит о Лене. Какое ему дело до чужих детей!

— О девочке не волнуйтесь, — проговорила она, удивляясь его отчаянной грусти. И добавила, смягчаясь: — Ей будет хорошо. Я то уж знаю.

— Откуда же хорошо, Татьяна Ефимовна! Стужа такая, а печь не топлена. Сутками дом закрыт. От свету отгородились.

— О ком вы… Николай Михайлович? — она с трудом вспомнила его имя, догадываясь, что он говорит совсем не о Лене. — Чей дом закрыт? Почему?

— У Поли, — устало сказал он. — Живые ли они…

Вон оно что! Она давно не была у соседки и не знала о ней ничего. Уже дней десять Полина не выходила на работу, и вчера Татьяна видела приказ о ее увольнении. Настя еще посмеялась: «Одной баптисткой меньше».

— Так сходили бы, узнали, — посоветовала Татьяна.

— Заперлись они!

— Постучитесь, — недовольно добавила она, торопясь окончить разговор.

— Помогите мне, сестра! — с безнадежностью тяжело больного попросил он. — Помогите. Вы же… живой человек и… такая…

— Что я могу сделать! — грубовато ответила Татьяна. Но тон ее нисколько не смутил Дугина. Похоже было, что он совсем не заметил недовольства в ее голосе. Он смотрел на нее так, словно она была единственным на всем свете человеком, который ему может помочь. — Сходите еще раз. Некогда мне.

Татьяна чувствовала, что он пойдет за ней, если она повернется и войдет в калитку. И он пошел, прикрыл калитку, молча стоял позади, пока она доставала ключ и отпирала дверь сеней, а потом дверь в комнату. Она не смогла бы объяснить, почему не прогнала его, не сказала ни слова, а стала при нем растапливать плиту. Он стоял у порога человеком просящим милостыню — ожидающе следя за ее движениями. Полено с сучком не проходило в дверку плиты, он молча взял его из рук Татьяны, поднял топор и вышел во двор. Потом принес расколотое полено, опять вышел. По ударам топора во дворе она поняла, что Дугин колет чурку — большой сучковатый комель тополя. Пока она ставила разогревать остатки борща, налила чайник, торопливо подмела в кухне, Дугин вернулся с большой охапкой дров.

Так молча был заключен союз взаимной помощи, по которому на долю Татьяны выпадало, вероятно, посещение Полины. Новая охапка дров, сваленных у плиты, дала понять, что со стороны Дугина обязательства выполнены. Он стал у дверей, подобно джину, готовый исполнить любое желание повелительницы.

Татьяна проголодалась, тепло от плиты согрело, она ни за что не согласилась бы сейчас выйти из дому.

— Садитесь, Николай Михайлович, — пригласила к столу, наливая борщ.

— Да я… — замялся было он, но при новом приглашении сразу же снял пальто, сел. Не отказался и от чаю. Но все время молчал.

— Что же она закрывается? — спросила Татьяна, закончив обед.

— Бог ее знает! — вздохнул Дугин.

— А вы… что вы-то к ней так, вроде караулите?

— Обо мне вы, Татьяна Ефимовна?

— Пусть бы жила, как вздумается.

— И так живет. Не мешаю.

— Нечего мешать. По мне хоть что угодно у соседей, какое мое дело? Каждый за себя думает.

Он посмотрел на Татьяну с сожалением и укором, словно она оскорбила или обидела его, и на правах гостя или младшего в этом доме он обязан смолчать, сдержаться. Только грусть в его глазах стала гуще и глубже. Она заметила этот прилив грусти и повторила:

— Нечего мешать. Будь родная какая, другое дело. — И оправдываясь за поучение, спросила: — Вот скажите, кем она вам приходится, Поля?

— Женой, — глухо ответил Дугин.

Это ошеломило ее. Татьяна думала, что он ответит: знакомой, сестрой во Христе, принимая во внимание их общие религиозные убеждения. Но женой — прозвучало почти неправдоподобно. Почему же он крадется в свой дом, к своей жене, как вор, как отверженный, как… она не смогла найти подходящего слова. Она даже присела на стул, чтобы яснее во всем разобраться.

— Как же так, Николай Михайлович?

— Десять лет прожили, — все еще глухим голосом ответил он. — Десять лет.

— И потом?

Он встал, зябко потер руки, прошел к плите. Но тут же вернулся, сел, как на допросе, когда нельзя не отвечать на заданный вопрос.

— Десять лет, — повторил снова. — А теперь вот гонит. Уходи, говорит… Видеть не желает.

— Неужели десять лет?.. — Ее захватила врасплох эта откровенность. — Беда какая приключилась или как? — Она боялась сказать: измена, может, недоверие друг к другу — в жизни чего не случается.

— А никак. По религии вышло, — сказал и вздохнул, впервые за весь вечер, словно пожалел, что проговорился. — Правильно все… как положено. Быть сему.

— Чему же, разводу?

— Мукам нашим на земле. — Но в голосе скользнули нотки наигранности, как показалось Татьяне.

— Пойдемте, — поднялась она.

— Давайте, пожалуйста, сходим, — оживился Дугин, удивительно быстро хватаясь за пальто и шапку. Он надел пальто, вынул из кармана сверток в оберточной бумаге, с заметной радостью проговорил: — Надежде. Подарочек… Раньше Поля пускала ее ко мне. Придет, бывало, посидит, поиграет, песенку споет. Так, помурлычет. А с лета запретила. Больше года — по разным домам… Бог нас рассудит. Привык я к ней, к Поле, жалко ее. И Надежда без отца живет. Не совсем по-божески, с одной стороны… если по-мирскому смотреть. Своя все-таки, кровь моя в ней.

Татьяна изумилась: девочка, оказывается, дочь Дугина! Вот уж чего никогда бы не пришло в голову.

— Родная дочь?

— А то как же! — ответил он.

Ей стало душно, словно плита раскалилась паровозной топкой.

— Пойдемте, — поспешно прервала она разговор.

Морозный воздух захватил дыхание, и стук собственных шагов звучал набатом в ушах Татьяны, столь остро она чувствовала в этот момент окружающее. Калитка во двор Полины пристыла в затворе, но Татьяна распахнула ее легко. Обязательства по союзу с Дугиным оказались куда больше, чем она предполагала. Татьяна шла, намереваясь стучать, бить в ставни кулаками, если не станут открывать, ломать дверь — она сама еще не знала, что придется делать, чтобы войти в дом, но была готова ко всему. Только раз она обернулась, мельком взглянула на Дугина — с сожалением и горечью. Что он способен сделать — муж и отец, — изгнанный из семьи, из своего дома! Большой взрослый человек, покорно идущий следом за женщиной. Когда-то Татьяна сама выгнала его из его же дома вместе с проповедником, и он ушел, как побитый пес.

Против ожидания, вызванного рассказом Дугина — стужа такая, а печь не топлена; сутками дом закрыт; живы ли они! — в окне виднелся свет, сени были открыты. Татьяна открыла дверь, вошла в комнату. И остановилась в нерешительности. В плите звонко потрескивали дрова. Полина протирала тряпкой стол. Занавески с окон были сняты и вместе с другим бельем лежали в куче на полу. Табуретки, тумбочка и бельевой сундук, обшитый по лицевой стороне раскрашенными металлическими полосками, сдвинуты в угол.

Услышав стук двери, Полина взглянула, улыбнулась, словно обрадовалась приходу людей. Пригласила:

— Проходите.

Татьяна впервые видела улыбку соседки.

— Белить собираюсь, — сказала Полина. — Мыши одолели. Стаями ходят.

Настя сидела у плиты в новом нарядном платье.

— Мы так, — проговорила Татьяна, — просто…

— Что же ты, Николай, человек божий, — посмотрела Полина на Дугина, — не заходишь, не кажешься. Аль забыл нас? Тропку снегом перемело?

— Приходил я, Полюшка! — немедленно отозвался он, выступая вперед. — Много раз приходил… Вот и сейчас, с Татьяной Ефимовной зашел. Как же, приходил.

Татьяна заметила, как девочка зорко скользнула взглядом за рукой Дугина, когда он полез в карман пальто и вынул сверток. Она сорвалась с места, подбежала, прижалась к нему, благодарная за подарок, за приход, за то, что мать не гонит его, как прежде. Она была очень чумазая, Настя, словно никогда не мылась. Новое платье — красными цветочками на желтоватом фоне, — особенно подчеркивало грязные пятна на лице и шее, растрепанные волосы.

— Не забыл, так ладно, — сказала Полина, немного нараспев. Она была совсем не похожа на себя: без косынки, в платье с завернутыми рукавами, в туфлях на босу ногу. — Посмотрел бы ночью, мышей видимо-невидимо набирается.

— Божья тварь, — угодливо ответил Дугин, чтобы поддержать разговор.

— Отчего же божья? — возразила Полина, улыбаясь неизвестно чему. — Сатанинское нашествие, Николай. Как есть сатанинское. И выходки все другие.

«Даже мышей поделили между богом и чертом, — подумала Татьяна. — Замолились окончательно».

— Помоги мне, Николай, — попросила Полина, собираясь передвинуть стол.

Он поспешно сбросил пальто, на ходу плюнул на руки, как бы собираясь брать тяжелый груз. Подхватил стол, перенес, куда она показала, ближе к кровати. Татьяна видела, что сегодня она тут лишняя, надо уходить. Что же это Дугин прикинулся казанской сиротой, чуть не плакал, зовя ее к Полине? И выругалась про себя: сам дьявол не разберет этих баптистов.


Василий стоял у калитки.

— Я тебя не узнала! — сказала Татьяна, пропуская его впереди себя. — Как полярник — шуба, валенки!

— Зверский холод, — пробурчал он. — Восемнадцать градусов.

— Не может быть!

— Да, когда идешь из одного дома в другой, — тогда не чувствуешь.

— Я тоже сутками не сижу в избе.

Они целовались теперь скорее по привычке, так, как люди при встрече подают друг другу руку.

— Чаю выпьешь? Я подогрею.

Василий отказался.

— Чем-то недоволен?

— Откуда ты взяла. Просто отогреваюсь после холода.

— Я ходила к Полине. Знаешь, этот Дугин, я говорила тебе о нем, оказался ее мужем. Да! Удивительное дело.

— Мужем? — для приличия переспросил он. — Что же в том удивительного?

— Никто бы не мог подумать.

— Кроме тебя.

— Не болтай, пожалуйста!.. А Надя его родная дочь.

— Слава богу.

— Ты не можешь отогреться и злишься на меня.

— Двенадцатый час, — показал он рукою на часы. — А к восьми на работу.

Она поняла, к чему он это сказал. И обиделась: то же самое можно было сказать по-другому. Но не стала придавать значения. Чего доброго еще и повздорят. В самом деле, каждый раз Василий уходит от нее не позже шести утра, не высыпается, а она мелет ему всякую чепуху. Татьяна сгребла в плите уголь в кучку, закрыла задвижку дымохода, чтобы за ночь не выдуло все тепло. Постелила постель, подумала: хорошо, что он ее любит.

Глава четвертая

1

Часы в проходной отбивали последние удары, когда Татьяна повесила на доску номерок. Чуть не проспала, ругала она себя. Вот был бы срам.

Шум машин успокоил ее. Кажется, никто не видел, как она вбежала, на ходу бросила пальто в раздевалке, даже волосы не поправила — выбиваются из-под косынки. Неужели Клавдия осердилась, что Татьяна подошла минутой позже положенного времени? Она взглянула на Татьяну с болью и раздражением, отвернулась, отошла к другой машине. В этот же момент рядом появилась Варвара Петровна. Тоже посмотрела на Татьяну странно, словно собиралась сказать: оказывается, ты совсем не такая, как я думала. И еще одно лицо увидела Татьяна, лицо Агнессиной ученицы.

— Пойдем-ка, баба, — сказала Варвара Петровна, уводя Татьяну за собою.

В конторке все было по-прежнему: стол, два стула, настольная лампа под серым металлическим абажуром. Здесь Татьяна разговаривала с Варварой Петровной перед тем, как перейти из закусочной на комбинат. И еще раз, когда та вернулась из Москвы, с сессии Верховного Совета. Но сегодня Татьяне казалось: что-то капитальным образом изменилось в конторке, хотя все предметы были на своих местах. Может, ей передалось волнение Варвары Петровны, потому Татьяна и чувствовала себя не совсем спокойно.

Войдя, Варвара Петровна плотнее прикрыла дверь, достала папиросу. Вздохнула. Села на стул. Кивнула Татьяне:

— Садись.

С минуту она курила, глядя на стол, как бы обдумывая предстоящий разговор. Потом сказала:

— Поговорим начистоту, по-бабьи. С Василием встречаешься?

— Встречаюсь, — ответила Татьяна. Уж не случилось ли чего с ним?

— Давно?

— Да как сказать? Давно, вроде.

— Еще у нас не работала?

— Да. Однажды… он домой меня проводил из закусочной. И ушел. Сразу же. Это первый раз.

— Понятно. До поездки на целину.

— До поездки, — подтвердила Татьяна. — А что с ним?

Вместо ответа, она опять спросила:

— Ночевал он у тебя?

Татьяне не хотелось говорить об этом, но от Варвары Петровны она не могла скрыть ничего. И сказала: ночевал. Как Дарья Ивановна уехала. Несколько раз. Варвара Петровна кивнула, мол, так я и знала. Папироска погасла, она покрутила ее в руке, сунула в пепельницу. Достала другую, прикурила. Татьяна не выдержала молчания, спросила:

— Что же с ним, скажите?

— Что с ним, — неохотно ответила Варвара Петровна, — ничего. Жив, здоров. А вот с другими, кое с кем, плохо. Очень плохо, баба.

— Отчего же плохо?

Варвара Петровна пристально посмотрела ей в глаза и недовольно проговорила:

— Отбила ты его у подруги у своей. У Клавдии Нестеровой. Подловато поступила, откровенно говоря.

Татьяна не сразу осмыслила ее слова.

— Свадьбу уже готовили, сговорились обо всем, и на тебе! — другая сосватала. Хоть бы девка, или незамужняя, — била и била ее словами Варвара Петровна, оглушая, заставляя онемело смотреть на тлеющий кончик папиросы. — Никогда не думала, не ждала от тебя этакой…

Слезы застлали свет, и Татьяна схватилась руками за лицо, как бы защищаясь от ударов.

— Поверить не могла, когда мне рассказали. Чтобы ты, такая тихая, рассудительная женщина и вдруг спуталась… мужик же у тебя, ребенок! И мужик-то где, сама понимаешь. Подло, баба, другим словом не назовешь.

Она еще что-то говорила. Лицо Татьяны пылало от боли и стыда. Ее заваливали, давили слова, от них невозможно было прикрыться руками. Она смутно слышала, как кто-то позвал Варвару Петровну, та что-то ответила, потом сказала Татьяне: «Посиди», — и вышла, с натугой прикрыв дверь. Она сидела так, пока вернулась Варвара Петровна: кажется, очень долго.

— Как же это получилось, Танюха? — она первый раз назвала ее сегодня по имени.

Кто его знает как. Татьяна опустила руки, поглядела на стол и стала говорить. Сначала встретились. Случайно. После ходили на железнодорожную линию. Просто так. Потом с Леной. И еще раз, перед тем как он на целину поехал. Сама не знает, как все получилось. Теперь поздно говорить. Только она никогда не думала, что Василий любит другую, хоть кого. Тем более — Клавдию. Она сроду бы с ним слова не проговорила, если б знала, что сделает Клавдии больно. Понятно, с ее стороны вышло очень подло, но разве она знала? Встречалась, разговаривала, хоть бы он словом намекнул, что есть другая. Вчера только стал было рассказывать. Она сама не разрешила ему говорить, дурная была от ласки.

— Да, — проговорила Варвара Петровна.

Снова слезы застлали глаза. Они выбивались, как вода из родника, разыскавшего дорогу на поверхность, и остановить их было немыслимо. Если разобраться, то уж не такая она подлая, как сказала Варвара Петровна, как, видно, думает и Клавдия. Конечно, это страшно нехорошо, но разве она отбивала Василия у Клавдии? Сам он появился, привлек душевностью, вниманием, заставил мужа забыть. Жениться предлагал. И Лена к нему привязалась, не меньше, чем к родному отцу. Даже больше.

— Что же теперь делать? — спросила она, боясь взглянуть в глаза Варвары Петровны.

— Ума не приложу, — ответила та, вздыхая.

— Бросить его?

— Любишь? — спросила Варвара Петровна.

— Люблю.

— Это сложнее. — Она хотела сказать: хуже, да куда уж может быть хуже, чем есть. — Тяжело бросать.

— Пусть, что будет, — всхлипывая, проговорила Татьяна.

— Смотри сама. Третий в таких делах плохой советчик.

— Больше его близко к дому не подпущу. Если б знала… как же я теперь Клаве скажу? Учить она меня начала.

— Перейдешь к Насте Свистелкиной. Она не хуже Клавдии знает дело.

И это, оказывается, было уже решено. Значит, Клавдия видеть ее не хотела, не то, чтобы работать вместе. Снова тугой комок подступил к горлу.

— Довольно, довольно, — строго сказала Варвара Петровна. — Еще зайдет кто, нехорошо. Вытри слезы. Ну, не будь бабой, держи себя. Чего ревешь, никто не обидел, сама накуролесила.

— Как я выйду отсюда, вся…

— Сейчас иди домой. Я скажу кому надо. Иди. Подумай не спеша, обмозгуй, после поговорим… Вытри слезы, как корова дойная разревелась. Из-за Клавдии я завела разговор, а то на кого хочешь вешайся, мне какое дело. Сама баба, понимаю, что такое двадцать пять лет.

Конечно, все дело в Клавдии, думала Татьяна, входя домой. Не раздеваясь, она села на диван, с грустью и ненавистью посмотрела на постель. Еще сегодня на рассвете на этих подушках лежал человек, которого она совсем считала своим, наивно, как девчонка. Он и в самом деле был своим. А для Клавдии тоже? Она вспомнила, как Клавдия говорила, вероятно, о Василии: «Сейчас у меня хороший есть. Покажу как-нибудь. Холостой, обходительный. На Новый год свадьбу сделаем, если квартиру дадут. Договорились полностью. Не хочу я его сюда тянуть, в свою одиночку, разлюбит еще чего доброго…» Берегла, хотела, чтобы все красиво было. «Мне уже двадцать шесть», — сказала тогда Клавдия. Неужели и к ней Василий ходил так же, как к Татьяне? Все может быть. Боль ревности закружила голову. «Нет, нет, — заговорила Татьяна вслух, словно клятвенно обещая кому-то, — хватит! И так я зашла слишком далеко, надо покончить с дуростью. Пусть возвращается назад, хватит. Набралась позора на весь комбинат. Хорошо хоть Дарьи Ивановны нет, без нее все случилось. А то был бы какой срам — невозможно!»

Собственный голос отвлек ее.

— Хватит, — более громко повторила Татьяна, вставая с дивана. — Скоро пересуд, освободят Гришу, а я тут… Боже мой! А вдруг он узнает? Что же тогда будет?

Это вызвало озноб в теле. С мужем беда случилась, а жена и рада: любовь закрутила!.. Нет, нет, они в тот же день уедут обратно, в деревню, хоть ночью.

Она сняла пальто, затопила печь, прибрала в комнате. Налила в таз воды, принялась мыть полы, словно стараясь убрать все следы преступления. И увидела под кухонным столом перчатки Василия. Старые, кожаные, подбитые внутри мехом, они вызвали раздражение. Она швырнула их к порогу, но потом переложила на табуретку, не решаясь выбросить с мусором во двор.

Был еще полдень, когда Татьяна закончила работу по дому. В окно постучали и она увидела Афанасия Петровича. Он вошел, стараясь казаться веселым, но Татьяна безошибочно определила тревогу в его глазах.

— Забегал на комбинат, — сказал Афанасий Петрович, — да сообщили, что вы приболели, в известном смысле, Татьяна Ефимовна.

— Что вам приспичило вдруг? — спросила она, нарочно грубо, чтобы не затягивать разговор.

— Деловые обстоятельства, примерно сказать. Интерес от лица правления по поводу дальнейшего положения мужа вашего. Кое-какие сообщения появились.

— Пересуд будет? — прямо спросила она.

— Вы уже в некотором курсе, — закивал он. — Намечается такое обстоятельство. На будущей неделе, возможно.

— Что же от меня требуется?

Афанасий Петрович положил шапку на стол, сел. Замысловато извинился, что сел без приглашения, и повел речь о предстоящем суде. Он жалеет, что такой хороший шофер невинно страдает за чужое дело. Собственно и дела-то нет, как такового. Все работа завхоза, Кузьмы Мироновича. Это он продал пшеницу. Григорий говорил ему, Афанасию Петровичу как-то, да дела, некогда оказалось сразу проверить.

Подбирался Афанасий Петрович к сути дела долго, окольными путями, внимательно следя за Татьяной. Григорий показал на суде, будто не успел доложить председателю, что возят хлеб не туда, куда нужно, хотя такой разговор и был. Надо, чтобы и на этом суде он сказал так же. Видно, его привезут на суд, пусть Татьяна подскажет мужу. А об остальном беспокоиться нечего, Афанасий Петрович сумеет отблагодарить.

Она только поддакивала, не понимая зачем председателю потребовалось новое подтверждение Григория о непричастности Афанасия Петровича. И пообещала сказать, если удастся встретиться с мужем.

— Будете поставлены незамедлительно в известность о его прибытии, — пообещал председатель. — Самолично постараюсь.

Уходил он с меньшей тревогой в глазах. Проводив Афанасия Петровича, Татьяна снова задумалась, зачем ему нужно новое показание Григория. Но ничего определенного, что хоть немного объяснило бы просьбу председателя, она не придумала. Потрясенная утренним разговором с Варварой Петровной, она подозрительно отнеслась и к приходу председателя. Ей казалось, что вокруг нее стягивается невидимый круг, из которого она вряд ли сможет выбраться. Она почувствовала острую боль под сердцем, села на диван, стараясь не шевелиться. Подумала: схватит когда-нибудь вот так — и конец. Как месяц назад помощника мастера — Ивана Егоровича. Никто не думал, что у него сердце больное. Пришел человек на работу, разговаривал, смеялся. Сел на ящик, побледнел — и все. Враз, как трава под косой.

Она не помнила сколько времени просидела, держа руку на груди, у сердца. Не могла бы сказать, задремала или просто была в забытьи и какой нужен был шум, чтобы вернуть ее в сознание. Но именно шум заставил сначала открыть глаза, прислушаться, затем вскочить и посмотреть в окно. Татьяну удивило сборище людей на улице — взрослых и детей. Затем она увидела красные туловища пожарных машин. Вероятно, случился пожар и, судя по тому, что люди и машины стояли у дома Дарьи Ивановны, пожар был рядом, у кого-то из соседей. Она набросила пальто и выскочила во двор. Через забор увидела раскиданную крышу сделанной весной пристройки к дому Полины; закопченные дымом стропила, куски кровельного железа, смытый водой снег на крыше дома. Видно, беду удалось заметить и остановить еще до приезда пожарных, и машины разворачивались, собираясь уходить обратно. Татьяна открыла калитку, заглянула во двор. Рослый лейтенант милиции и еще один милиционер выпроваживали на улицу любопытных. На Татьяну они не обратили внимания, посчитав за родственницу хозяйки или живущую в этом доме, — она так и была, как вышла, в одном пальто, наброшенном на плечи. Выпроводив всех на улицу, лейтенант милиции сказал:

— Самсонов! Поддерживайте порядок. Я сейчас вызову скорую помощь.

— Слушаю! — ответил милиционер, закрывая за лейтенантом калитку.

Что случилось? — подумала Татьяна, перебегая двор. В сенях пахло гарью и на полу собралась лужа воды, растасканная ногами людей во все стороны. Лежало опрокинутое ведро, куча стекла от разбитой бутылки. В комнате оказался не меньший беспорядок, чем в сенях. Стол задвинут к плите, сломанная табуретка, белье кучей у окна. Следы мокрых сапог. Несколько человек сидели, как в зале ожидания, всяк по себе, молча, не глядя друг на друга. Дуги и — у стола, опустив голову на ладонь; проповедник — слева от двери. Двое других — оба из ближних соседей Полины, и еще один, совсем незнакомый — у окна.

Полину она заметила после того как посмотрела на мужчин. Она лежала на кровати со связанными ногами и руками. Не понимая, что с нею, Татьяна подошла ближе, увидела ее странно смеющееся лицо, быстро бегающие глаза, услышала сбивчивое дыхание.

— Свершилось! — выкрикнула Полина, испугав Татьяну резким голосом. — Убегают… убегают, глядите!.. Все глядите, все! И черти и ангелы бегут, как мыши! — она задергалась, пытаясь освободиться от полотенец и простыней. Незнакомый мужчина встал, подошел к кровати, сел, придавил ноги Полине. — Кровь! — снова закричала она. — Кровь… морем течет… цветами вспыхивает, — дико расхохоталась. — Наденьте на меня туфли!..

Проповедник что-то забормотал вслух, видно, религиозное.

— Заткнись, — сказал ему незнакомый мужчина. — И так ее сумасшедшей сделали.

Татьяна все поняла: Полина сошла с ума! Она в страхе отступила от кровати, на то место, где только лишь сидел незнакомый мужчина, бессмысленно глядя, как Полина снова начала метаться, пытаясь освободить руки. Она повернула голову, обвела взглядом дом, не заметив ни Татьяны, ни других и на миг притихла, закрыла глаза. Но лишь на миг. Тут же снова забилась. Закричала что-то совсем непонятное, бессмысленное. Глаза ее округлились, стали необычайно большими.

Все молчали. Где же девочка, вспомнила Татьяна о Наде. И увидела ее за плитой, в самом углу. Надя выглядывала оттуда, но в глазах ее жило больше любопытство, чем страх. Похоже было, что она ко всему привыкла и даже сумасшедшая мать не в силах напугать ее дикими воплями.

Под окном просигналила машина. Вошли мужчина и женщина в белых халатах, за ними рослый лейтенант милиции. Врачи подошли к Полине, переглянулись между собой, кивнули, попросили мужчин помочь отнести ее в машину. Лейтенант спросил, кто хозяин дома. Дугин неуверенно ответил:

— Мы, — и кивнул на Надю.

— Опечатывать не надо?

— Нет.

— Тогда оставайтесь, — проговорил лейтенант и вышел.

И они остались, трое чужих в чужом доме — Татьяна, Дугин и проповедник. Еще Надя, единственная хозяйка, жилища и наследница. Она вылезла из угла, робко подошла к Дугину. Видя, что ее не гонят, Надя прижалась к нему.

— Великое свершение произошло на глазах наших, — ни с того, ни с сего вдруг заговорил проповедник, словно открывая словесный шлагбаум, — знамение Христа верующим. Бог послал нас в шумный мир века сего, чтобы быть светом и солью для него. И не для того, чтобы наш свет был под сосудом, но на подсвечнике. И соль наша должна быть не в солонке, а в гуще людей, указывая неверующим истинную дорогу к богу. Да восславим имя его, творца и спасителя!..

Татьяне так захотелось крикнуть: «Заткнись!» — как грубо остановил проповедника незнакомый мужчина.

— Мир смуты и суеты увел ее в пропасть греха…

Как же она так, подумала Татьяна, с чего же с ума сошла? Выживет ли теперь? Ее собственная боль, которая еще два часа назад была неизбывной, не казалась такой уж большой по сравнению с несчастьем Полины. С несчастьем Нади, оставшейся без матери.

— Да восславим Христа за свершение! — проговорил проповедник, поднимая глаза к потолку.

— Чему радуетесь? — хмуро сказала она.

— Свершению, сестра! — ответил он, не спуская глаз с потолка.

— Что в больницу увезли?

— Все в руках бога!

— Теперь в руках врачей.

— На милости бога, — возразил проповедник.

— Черта с два!

— Не говори таких слов, сестра, не тешь беса. Из-за таких вот, как ты, и гибнут души его детей.

Это разозлило Татьяну. Женщину увезли в больницу, вероятно, сегодня же отправят в сумасшедший дом. Дочь осталась без матери. В доме холод, грязно. А он: из-за таких вот гибнут дети христовы! Как попугай, как…

— Из-за вас таких вот гибнут люди, — сердито сказала она, глядя на проповедника. — Накаркаете, а человек верит.

— Богохульствуй, богохульствуй, я не стану спорить с тобой.

— Понятно, когда крыть нечем!

— Тешь беса, испытывай любовь мою ко всевышнему.

Татьяна сорвалась с места, шагнула к нему:

— Вы довели Полину до сумасшествия! Вы! Света боитесь, людей боитесь… сами себя боитесь! Чего же прячетесь за занавески, коли считаете себя чистыми, святыми? Идите, расскажите народу о своей вере! Нет, вы не пойдете, побоитесь. Да где у вас и вера-то, в чем она? Хоть бы икону для смеха повесили, а то молитесь на потолок, на паутину в углу, дурманите себя. Был бы бог, он бы не допустил, чтобы дите без матери осталось. А с ним что сделали? — кивнула на Дугина. — Из дому выгнали, дочь отобрали. Разве это вера? Только прикрываетесь богом. Посмотрите на нее, — показала на Надю, — как она к отцу прижалась… Вы бы с удовольствием весь мир разогнали, будь ваша власть. Да руки коротки. Только на дураках и живете. Попадет к вам человек — и конец ему. Чучелом становится, потом с ума сходит. Забыли, что ли, как живую девчонку хоронили? Тоже чуть на тот свет не отправили. А она вырвалась от вас, не захотела помирать. Где же ваш бог был в то время?

Дугин поднялся, взял на руки Надю, собираясь уйти, но тут же сел. Протянул руку:

— Остановитесь, Татьяна Ефимовна!

— И вам не по нутру мои слова? — с обидой сказала она. — Вы же взрослый человек, Николай Михайлович, жизнь понимаете. Как же вы-то даете дурманить себя? Помните, говорили мне о Полине. Поверила я вам всем сердцем. И что же? Врали, выходит?

— Ни одного слова не соврал вам, — снова поднялся Дугин. — Все по чести.

— По какой чести, по религиозной? Или вы уже отучились правду от лжи отличать? Эх, Николай Михайлович! На войне, наверно, были, горе человеческое видели. А теперь спрятались за молитву.

— Остановитесь! — закричал он, снимая с рук Надю. — Я, если сказать… — и осекся, умолк, трудно посмотрел в сторону. — Не мучайте, Татьяна Ефимовна.

— Не своим делом занимаетесь, — вклинился проповедник. — Надо пострадать, чтобы понять человека.

Снова острая боль кольнула под сердце, Татьяна схватилась рукой за грудь. «Надо пострадать, чтобы понять человека», — застряли слова в голове. И нахлынуло все, враз, горой: детство, смерть матери, тяжелое житье у чужих людей, арест Григория, разговор с Варварой Петровной о Василии, позор перед Клавдией… Неужели она не страдала, не плакала, не ходила шальной от беды? Да сам-то он знает, что такое человеческое страдание? О боге только толкует, о небесной жизни, а…

— Уйдите! — с болью выкрикнула она, стараясь устоять на ногах. — Уйдите отсюда!..

Он взглянул на нее с удивлением, но поднялся.

— Идите же, божий человек! — гневно обрушилась Татьяна. — Не место вам в этом доме. Не вам о чужих страданиях говорить — разве вы поймете в них что-нибудь.

— Я хотел как брат… — несмело сказал проповедник.

— Уходите-е! — закричала Татьяна. Ей казалось, если он сейчас не уйдет, немедленно, то она сойдет с ума, как Полина. Она была готова броситься на него, выгнать, ударить — что угодно, лишь бы не видеть прозрачного тощего лица, горящих глаз. Видно, страшна она показалась в боли и гневе, проповедник попятился, махнул рукой, отстраняясь от приближающейся Татьяны, и поспешно вышел.

Со стуком захлопнулась дверь. Этот стук как бы порвал на ней путы, которыми невидимо связывала ее боль. Но тут же стала уходить и сила. Голова закружилась, плита внезапно поплыла в сторону. Татьяна успела повернуться, шагнуть к кровати и упала.

2

Слезы лились и лились, а на душе у Татьяны было пусто, как в высохшем колодце, опаленном степным жаром, но темном и холодном на дне.

— …Бомбили деревню, в первый день войны. Я на покосе был, — не повышая, не понижая голоса, говорил Дугин, словно рассказывал о чужой жизни. — Пал на коня, помчался. Пригорок, а за ним и деревня. Дым, вижу, столбом к небу… Словом, бомба угодила между хатой и сараем. Всех насмерть — Татьяну мою, сына Володю и матушку, царствие им небесное! А я с косой стою: как был на покосе, так и прихватил литовку, зачем — не знаю. Раскопали их, похоронили — соседи помогли. Враз остался один, ровно у меня сроду ни одного близкого человека не было. В тот же день — ночью уже — в военкомат пошел. Без повестки.

— Взяли. Через сутки на фронт. В матушку-пехоту. Трудная эта служба, все на передовой да на передовой. А я радовался: в огне варюсь, месть свою на врагов посылаю каждый день. Поначалу желал, чтоб убили… как мне после войны одному жить? Да ничто не брало. Царапало только. Горе меня от пуль берегло, судьбу мою особо от остальных держало. Сколько солдат пришлось похоронить, четырех командиров своих, а я все воюю. И все на передовой!.. Год так. Тут меня царапнуло уже по заказу. Три месяца койку протирал в госпитале. Мог бы под списание подойти, врачи говорили, да куда мне идти, к кому? Слезами вымолил направление — и опять на передовую. Не поверите: песни пел, когда к линии фронта ехал! Удивлялся, как это мне поначалу о смерти думалось. Пусть враги за меня помирают, хоть каждый день, а мне некогда, месть еще не всю израсходовал.

— Какую месть? — спросила Надя, заглядывая ему в глаза.

— Ты ее не знаешь, — ответил он. — И знать не дай бог. Тяжело с нею. Велико тяжело.

— Так вот, Татьяна Ефимовна, опять грязь месил, под солнцем горел, огнем коптился, — продолжал Дугин. — Пришлось еще — почти на два месяца, — передых сделать, на ремонте побыть. И опять воевал. Месяц за командира отделения управлялся. И тут произошло… Вспомнить страшно.

Надя плотнее прижалась к Дугину, но он снял дочь с колен, сказал ей:

— Пойди, поиграй. Что тебе интересного в том. Пойди.

Она послушно отошла, села у печи, подобрала под себя ноги.

Дугин помолчал, вспоминая, на чем остановился. Сам себе кивнул головой.

— Вот и произошло. Бились мы однажды на одном месте семь дней и ночей. Сопка была. То немец ее возьмет, то мы одолеем. И опять он теснит, а мы силу собираем. Ранило меня в руку… Бились, словом… Взяли последний раз, ночью темной, как сейчас помню. Укрепились. Известие в штаб послали. Все по чести. А к утру, видим, обратно отступать требуется. Танки подогнал он, немец этот, пехоту за ночь подбросил. Пока разглядели, он и окружил нас. До рукопашной дошло. Только все бесполезно, его раз в десять было больше, немца-то. И взяли нас, кто живой остался. В плен увели… Теперь это прошлое дело, но помню все: застрелиться хотел, была такая минутная возможность, не больше. Поднял автомат к лицу, а меня словно кто-то за руку схватил: сдурел, что ли, говорит. Ты же еще не всю месть свою отдал, живи, грызи их зубами за Татьяну Ефимовну, за Володю, за солдат своих, что сам хоронил, глаза им закрывал навечно. Поживи, помереть всегда времени вдосталь!.. Пока это подумалось, у меня и автомат выбили из рук, и в общую кучу оттолкнули.

Не опишешь всего, сколько пришлось мук натерпеться, — все еще словно о чужой жизни, рассказывал он, не спеша, без волнения. Потом слова Дугина, казалось Татьяне, были как бы отшлифованы и ложились ровно одно к другому, рядышком. Большой дорожкой, как на телеграфной ленте. Начало ушло далеко, но все еще виделось отчетливо. — Попал я в лагерь. Работали на канале, рыли землю… грязь, холод, в воде по колена, как только терпели — ума не приложу. Больше года. На людей стали непохожи — тени одни! И однажды убежали. Трое. Знали, недалеко чешская граница, туда и подались. Три недели скрывались, траву ели, пока наткнулись на хутор. Речь не немецкая, слышим; выходит, чехи. Пробрались ночью во двор, открылись перед хозяином. Так, мол, и так, из плена. Хочешь — губи, хочешь — милуй, все равно смерть уже на спину дышит. Не выдал. Четверо суток в хлеву продержал, одежду собрал. Потом переправил в другое место. Тоже на хутор. Как раз осень, уборка урожая. Стали мы как бы батраками. Хозяин добрый, говорит: переждать надо, война скоро кончится, домой уедете.

Так бы мы и прожили, Татьяна Ефимовна, потому что немцы к хозяину с уважением относились: сын его офицером был, награды имел от немецкого командования. На фронте воевал. Верили хозяину, что только чехи у него батрачат… Сын-то и подвел нас. Приехал домой на сутки с дружком, с немецким офицером. Смотрим, идут к нам по полю два эсэсовца. Подошли, что-то спрашивают. Опять спрашивают, на другом языке. И тут немецкий офицер как закричит на нас по-русски: «Большевики, сволочи, из плена бежали!» — и за пистолет. Видим, крышка! Сказал я ему тогда всю правду в глаза, что не нам, а ему с его фюрером крышка подходит. Бей, говорю, собака, завтра за нас и твою поганую голову снесут. Хозяин подбегает, чуть в ноги не падает сыну. А тот налил кровью глаза, ничего не признает. Один из нас, Вася Клименко, — совсем молодой был, лет двадцати — заплакал. Я ему: перед кем плачешь? Они же покойники, только видимость!..

Так-то, Татьяна Ефимовна, и вышло. Отвезли они нас в село, километров за двадцать, сдали в комендатуру. Сидим в подвале, ждем смерти. У Васи Клименко мать осталась, все о ней говорил. А у третьего из нас — четверо детей, жена портниха. Он про детей вспоминал. Только мне не о ком было говорить. Убьют — и вся наша фамилия изойдет… Утром отпирают дверь — двое: офицер и солдат. Офицер, видать, с похмелья, икает, крутит носом. Солдат в очках, шинель как на колу висит. Тотальный, вроде. Посмотрел офицер, кивнул Васе — выходи! Пожали мы ему руку, мол, держись, два раза не помирают. Сидим вдвоем, ждем своей очереди. Часа через два приводят Васю обратно, вместо него моего соседа вызывают. «Где ты был? — спрашиваю. «Могилу копал, — говорит Вася. — На всех троих. Половину выкопал, устал, немец недоволен». Того, третьего, так и не привели в подвал. Опять Васю вызвали. Потом и меня. Вышел я на свет, Татьяна Ефимовна, в глазах боль от солнца. Офицер увидел на мне ремень, показывает: сними. Снял. Отдал. К чему он мне? Тут кто-то из комендатуры крикнул: «К телефону, господин обер-лейтенант!» Ушел он, солдата со мной оставил. Потом выскочил, подбежал, сказал солдату: «Отведи туда же!» — и в машину, укатил. Срочное, видать, стряслось.

— Убили тех?

— Ясное дело, куда же больше!.. Повел меня солдат, в спину автоматом тычет. Свернули от комендатуры в переулок, вышли за село. Синь такая небесная, солнышко, листья на деревьях золотом покрашены. Иду и думаю: хоть бы в бою погиб, а то так, при понятии всей земной красоты помирать! Бежать бесполезно, солдат автомат на взводе держит, сразу прошьет. Хоть ребят своих увижу, думаю, в одну могилу с ними ляжу. Поднялись, значит, на бугорок, после в ложбинку спустились. Смотрю, свежая земля кучей…

Татьяна лежала не шевелясь, потрясенная рассказом Дугина. Слез больше не было, только щемящая боль у сердца. Слушая, Татьяна представляла переулок, огороды, багрянец урючин и позолоту тополей, нити сверкающих на солнце паутин уходящего бабьего лета, густую тишину, которая окутывала кучу свежевырытой земли. Но представление рисовало не чехословацкое село, а ее родную Каменку.

— В плену я научился толковать по-немецки, плоховато, правда. Смотрю на солдата и говорю ему: «За что же ты меня убивать хочешь?» А он зыркает очками, как сыч, разглядывает меня. Спрашивает: «Дети есть?» — «Нет, — говорю. — Был сын, бомба убила. И жену. И мать. Всех сразу». — «Командир?» — «Ефрейтор — говорю. — В пехоте служил». Помолчал немец, а глаз не спускает. Солнышко, помню, как в праздник. Птицы поют. Лесок рядом, травка… Да-а. Подошел я к яме, вижу оба мои друга лежат, лицами вниз. У Васи на гимнастерке пятно кровавое, видать, в спину били, сквозным. Такое зло меня взяло, до исступления. «Давай, — говорю, — собака, стреляй, все равно по мне плакать некому. Будешь подыхать — вспомнишь, как храбрился над безоружным. Бей!» А он, Татьяна Ефимовна, молчит. Потом по-русски мне: «Работа… работа!» — и на лопату показывает, мол засыпай могилу. Ничего не пойму. Он снова: «Работа, русс, работа!» Неужели, думаю, самому заваливать неохота? А куда же он меня намерен деть?.. Очухался он, видать, и по-немецки: мол, засыпай скорее, да беги, пока господин обер-лейтенант не вернулся. Господи, боже мой! — схватил я лопату и изо всех сил стал землю сгребать. Немец как шарахнет очередь из автомата, в сторону, будто меня убил. И посмеивается, с опаской в сторону села поглядывает. Ему из кустов все видно, а из села не разберешь. Зарыл я, Татьяна Ефимовна, больше половины могилы, он шепчет: беги! И побег я, без огляда. Откуда сила только бралась, километров десять без передышки мчал… Неделю так, все на восток, к своим, домой. Много прошел. Если бы по прямой линии, так уже и до фронта добрался бы. Приходилось петлять, села обходить.

— И выбрались, Николай Михайлович?

Он вздохнул, посмотрел на Надю, горько усмехнулся:

— Выбрался из одного пекла. Да попал в другое. Нарвался на патруль. Думал, крестьяне, а оно полицаи. Схватили, допрос устроили. Сразу видят — не местный житель. Э-эх! — махнул рукой. — Правду говорят: кому повеситься, тот не утонет. Признали меня за беглого — у немцев много работало русских. Один говорит: пристрелить его надо. Двое других — против. Сдали меня в комендатуру… Чаек поставлю, Татьяна Ефимовна? А вы не вставайте. Страсть испугался, когда вы грохнулись на пол. Еле поднял на постель… Поставлю, пожалуй, Надя тоже попьет.

Поднялся, прошел к плите, поворошил угли. Налил в чайник воды. Положил дров в плиту, долго сидел перед нею — раздувал огонь. Встал, подумал, вернулся к Татьяне.

— Вот и судьба, будь ей неладно. Снова попал я в лагерь и досидел до самого прихода наших. Кое-как дотянул: исхудал, желудком измучился, бородищей зарос, не хуже старца. В мертвецкой работал, покойных таскал на сжигание. Но дотянул, дождался! Освободили нас за месяц до дня Победы. Не верил, хоть что делай! Вымыли нас, бельишко дали, накормили и, вроде бы, домой, прямой дорогой.

— Сколько мучений-то! — вздохнула Татьяна. — Как же, Николай Михайлович, после всего перенесенного в религию ушли? Вы же такое повидали.

— Повидал, Татьяна Ефимовна, не гневлю бога ложью. Можно сказать, заживо на том свете побывал. В геенне огненной… Вот вы с вопросом поспешили, о религии заметили. Расскажу, конечно. Только чуток позже. Я сегодня ровно на духу, ничего не таю, во всем открыт перед вами. Судите, как справедливость подскажет.

Доставили нас через границу. Но не сразу домой, а… — замялся, подыскивая подходящее выражение, — проверку сделали. Кто, откуда, как попал в плен, сколько пробыл. Это понятно, были единицы, которые добровольно ушли к немцам. Надо проверить. Дошла очередь до меня. «Дугин»? — «Я», — отвечаю. Такой-то части, полка, дивизии. Прочие вопросы задают. Отвечаю как было: домой же возвратился, на землю родную. И тут один говорит: «Что же ты не застрелился? Струсил, к фашистам захотел?»

Это Дугин сказал уже не тем ровным, почти безразличным голосом, как говорил обо всем, что было до возвращения на родину, — словно о чужой жизни. Как говорил о смерти своей, когда его вели на расстрел. Он сказал о себе: неожиданно взволнованно, с тоской и глухой болью, как говорят о потере самого близкого человека, когда слезы уже выплаканы, но прикосновение к ране вызывает невыразимое мучение.

— Нет, говорю, не сам я пошел, случайно попал. И рассказал подробно, как вам сейчас. Ничего не утаил. Выслушали. Спрашивают: «Как же это тебя немецкий солдат добром отпустил?» А так, говорю, видно, душу имел человеческую. Немцы тоже люди, не все Гитлером довольны, — так, мол, думаю. Как я мог все это объяснить?.. Не поверили. «Врешь ты все от начала до конца. Тысячи людей ни за что расстреляны, а тебя помиловали!..» А как проверишь, правду я говорю или нет? Васю Клименко и второго моего друга по несчастью — убили. Немца того тоже не найдешь. Вот я и пострадал. Крутили, крутили меня, да… в Сибирь, за колючую проволоку. За что? — почти выкрикнул он. — За что, скажите?.. Что в яме той рядом с Васей не сгнил, дохлой кониной питался в лагере немецком, лишь бы выжить? Не был я врагом!

И опустил голову, закрыл ладонью глаза, видно, вспоминая, как все это было. Потом убрал руку, но головы не поднял. Заговорил в раздумье:

— Какого-то другого Дугина упоминали в разговоре. Власовца, будто… Так-то вот и получилась у меня очная ставка с жизнью. Голова пухла от дум: как же ты, жизнь, за чужого приняла? Неужели с кем другим спутала? Дугин я, тот же самый, что и до войны был, посмотри хорошенько. Неровен час, снова какая заваруха случится, кто-то решит напасть, ты ведь, жизнь, опять мне винтовку в руки дашь, на передовую пошлешь. Так за что же сейчас так измываешься?

Нет, не отчаялся я и тогда, не сдался. Разберутся, думаю, установят личность. Хотя и было отчего отчаяться. Амнистию объявили, воров, убийц повыпустили, а нас как забыли! Нет нас, вроде, Дугиных на свете… И все же верил: вспомнят! Не один я такой. Русский человек все перетерпеть может, что ни придумай. Это особый человек, Татьяна Ефимовна. Из корня вырубленный, смолистый… Извините, взгляну чаек, плита как разошлась!

Огонь открытой дверки осветил его большое лицо, широкие плечи, и рыжие волосы на голове стали ярче, словно подернулись искрами. Чайник закипал, Дугин поднял его, набросил на пылающую пасть плиты два кружка, поставил чайник. Знающе подошел к шкафчику, прикрепленному на стене, взял баночку с чаем, бросил в чайник заварку. Постоял, взглянул на Надю. Улыбнулся чему-то.

— Что такое человек? — возвращаясь к Татьяне, спросил он. — По религии — божья тварь. Как птица, как червь какой. На самом же деле человек сложнейшая штука. Должен все уметь, все знать и, главное, во что-то верить. В себя, понятно, в друзей. Но должна быть и выше вера — в бога или в безбожие. Человек без веры, что небо без звезд. Пустота. Ведь я был безбожником. Но в лагере, видать, появилась у меня трещинка. Пустяковая — от обиды, от боли. В нее религия и просочилась. Как вода сквозь подопрелый кирпич. Было там несколько баптистов. Поразило меня: работа тяжелая, еда неважная, а они хоть бы раз пожаловались, недовольство выразили. Стал я с ними разговаривать. Чепуха, конечно, что за бога страдаем, но день за днем толкуем, толкуем, и захотелось мне тоже стать таким — спрятаться от жизни. Стал молитвы учить. Случится тяжело на душе, читаю про себя молитву, отвлекаюсь. Так оно начало в привычку входить. Правда, нет-нет и прорвет: что же ты дурака из себя строишь? Если есть бог, то уж кого другого проглядел бы, а тебя, Дугин, заметил. Сколько тебе на долю выпало — на десятерых хватит. Ты же солдат, стыдно тронутым прикидываться… Раздумаюсь, хоть петлю на шею набрасывай. А под боком молитва. Вытаскиваю скорее, как курящий кисет с табаком. Начинаю тарахтеть: «Господи! Спаси меня и помилуй. Сохрани мне разум и силу, отведи от меня несчастье и болезни. Только ты, единый и праведный, видишь, как тяжело мне…» Смотришь, вроде и легче. Спор с собою забылся, отвлекся. А потом опять: «Зачем же меня, спасать от несчастий и болезней, кому я нужен? Часовому на посту лишь. Да пням, что корчевали».

— Уморил я, Татьяна Ефимовна, разговором, — оправдываясь, добавил он.

— Что вы, я такого еще никогда не слышала. Как же дальше вошли в веру, Николай Михайлович?

— Так и вошел. Болеть стал часто. Вызвали на комиссию, потом другой раз. И списали. Куда податься? Переписывался с теми баптистами и рискнул к ним. Хоть знакомые люди, переночевать пустят. Прибыл. Встретили. И застрял. Вскоре на Полине женился… Она тогда только начинала к религии приобщаться.

— Чайник кипит! — крикнула Надя.

Дугин вздрогнул от окрика. Посмотрел на девочку с грустью, словно хотел сказать: не уберегли мы с тобой мать, не уберегли.

— Как же теперь, Николай Михайлович? — Татьяна поднялась с кровати, села, измученная тяжестью рассказа.

— Кто знает как! — устало проговорил он. — Надо как-то жить.

— С богом? Самому сойти с ума, как жена ваша сошла?

Он ответил не сразу. Подумал. Сказал неопределенно:

— Жизнь покажет.

— Она и так немало показала. Должна была научить.

Чай пили молча. Надя ни разу не вспомнила о матери; последнее время ей было несладко в этом доме. «Куда же теперь девочку, — думала Татьяна. — Дугин живет один, говорил как-то. Оставить здесь — нельзя, мала еще. Отмыть ее, человеческий облик вернуть…»

И предложила:

— Пойдем ко мне, Наденька?

— Пойду, — согласилась та без размышлений.

Дугин облегченно вздохнул, он тоже думал как быть с девочкой.

— Иди, иди, Надюша, к Татьяне Ефимовне. Она добрая женщина. Захочешь когда, ко мне придешь. Мама заболела… скоро поправится. Поживи у Татьяны Ефимовны. Жаль вот, Лены нет дома, а то бы играли вместе.

— Лена к весне вернется, не раньше, — сказала Татьяна.

Она все еще была под впечатлением рассказа Дугина и, когда закончили чаепитие, собрались расходиться, не утерпела, высказала ему, что думала:

— И религия ваша, Николай Михайлович, убийственная, и верующие все собрались по несчастью. Кого жизнь обидела, кого стороной обошла… сами вы себе бога выдумали. А радость-то какая от этого? Все равно живете без покоя.

Он пристально посмотрел на нее, но промолчал. Не потому, что не хотел спорить. Татьяна будила в нем то, что он отчаянно скрывал многие годы от себя — правду. Он боялся, как бы совсем не оказаться на распутье.

Волнения этого большого, насыщенного событиями дня не прошли бесследно. Дома у Татьяны разболелась голова, а к ночи появился жар. Она с трудом нагрела воды, искупала Надю, постирала ее белье. Когда уложила девочку на диван, где раньше спала Лена, ей стало совсем тяжело. Подушка казалась твердой, в висках отчаянно стучало, и глухая тоска дышала на нее, как нелюбимый муж, с которым вынуждена спать в одной постели.

3

Конец недели тянулся утомительно долго. Настя Свистелкина отказалась от ученицы, которая «отбила» у Клавдии парня. Отказалась и другая ткачиха, Мария Попова, хотя Татьяна знала, что Мария недолюбливала Клавдию. Ученица Агнессы, эта маменькина дочка, оскорбительно молодая девчонка, сказала в буфете, что и она не стала бы работать рядом с такой, открыто кивнув на Татьяну. После переговоров Татьяну определили к хмурой, немного глуховатой Надежде Праховой. Она отнеслась к новой ученице с совершеннейшим безразличием. Ничего не показывала, ничего не говорила, только изредка поглядывала на нее, словно хотела уточнить, та ли это Высотина, о которой и до Надежды дошли разговоры ткачих. Глуховатая Надежда не все поняла и считала, что Татьяна уже вышла замуж за дружка Клавдии. На сторону Клавдии встало большинство женщин в цехе. Это Татьяна видела по тому, как сторонились ее, старались отмолчаться, когда она обращалась к кому-либо. Если бы не поддержка Варвары Петровны, ей следовало бы немедля попроситься в другой цех, либо уйти из комбината. Но Варвара Петровна в первых числах декабря уезжала на учебу. Татьяна со страхом думала, как она останется без этой строгой, но по-матерински доброй покровительницы.

Василий не показывался три дня. Был ли он дома, знал ли обо всем, что произошло? Татьяна не хотела его видеть, не хотела слышать ни оправданий, ни клятв, ничего на свете. Возвращаясь с работы, она запирала калитку, зная, что Дугин может войти в дом через двор Полины. И он приходил каждый вечер. Садился у стола в кухне, глядел на свою дочь, брал ее на колени, скупо спрашивал и так же скупо отвечал ей. Полина еще находилась в больнице. После того как ее увезли, на второй день Дугину разрешили навестить жену. Но она не узнала его. Незадолго перед свиданием, как сказал врач, ей было «плохо», она сидела на койке в плотной полотняной рубашке с длинными рукавами. Окна в палате были забраны решеткой из металлических прутьев.

— Как тюрьма ее палата, — сокрушался Дугин.

В субботу он пришел раньше обычного. Когда Татьяна возвратилась с работы, он сидел уже с Надей, выложив перед нею кучу вещей и угощений.

— К себе зову! — заявил он. — Ботиночки с калошками купил, платочек, пальтишко. Великовато пальтишко малость, да подрастает девонька, сил набирается. На другой год самый раз выйдет. Из большого не выпадет, как говорится.

Татьяна тоже обрадовалась, что Дугин намерен забрать девочку. Она оказалась слишком молчаливой, и когда Татьяна приходила домой, то всегда видела ее на том месте, где она оставалась утром. Словно Надя была живой куклой, неспособной передвигаться без помощи людей. К тому же в воскресенье Татьяна собиралась ехать к Лене. Но, пожалуй, главным в этой радости было то, что Татьяне хотелось побыть одной. Чтобы поплакать, если придут слезы, или посидеть молча, бездумно глядя перед собою. Надя все время была свидетелем.

— Хочешь к отцу, Надюша? — спросила Татьяна.

— Пойду, — ответила девочка.

— Вы уж смотрите за нею, Николай Михайлович! — помогая одевать, говорила Татьяна. — Мала еще. Сама ничего не попросит, если не позовешь.

Она уже ложилась в постель, когда раздался стук в окно. Это был Василий. Татьяна узнала его. Понятно, она тотчас опустила штору, не сказав ни слова. Он опять постучал. Татьяна не ответила. Стоило ей заговорить, она даже через окно обрушилась бы на него со словами обиды и гнева, боли и ненависти, потому промолчала, когда он постучал и в третий раз. Выключила свет, села на диван, давая понять, что никакая сила не заставит ее открыть дверь, впустить его, о чем-то толковать.

Прошло несколько минут. Видно, Василий успел дойти до магазина, ругаясь в душе или улыбаясь над ее детским поступком. Он может встретить Татьяну на улице, по дороге на комбинат, в самом комбинате, если захочет. Там от него не отгородишься шторой или дверью. Но и там, подумала она, прислушиваясь к тишине, он не заставит выслушать свои извинения.

Стук оборвал мысли. Он донесся со двора, в кухонное окно. Видно, Василий перелез через забор, или вошел в калитку смежную со двором Полины. Раз пришел, он не откажется от намерения поговорить с ней. Он будет стучать всю ночь и добьется своего. Не лучше ли открыть дверь и высказать ему в лицо свою боль и презрение. Как ждала она его каждый день, сколько думала! Пусть выслушает все и никогда не приходит, не встречается ей на пути.

Она встала с дивана, включила в кухне свет и открыла дверь.

Когда Василий вошел, и она увидела его лицо, глаза, тугой ком подкатил к горлу, лишил голоса. Она упала бы, если б Василий не подхватил, не усадил на табуретку. Но и после этого Татьяна не сразу разобрала, что он говорит, о чем.

— Да, все против. И Варвара Петровна, Клавдия, ее подруги — все против нас с тобою. И мать моя. Она уже знает… Я вернулся из рейса, был в аварии и… лучше бы мне не возвращаться…

Наконец она начала понимать отчетливее.

— Я не могу без тебя, Таня. Пусть весь мир против нас… пусть будет что угодно, я не отступлюсь. И если ты меня станешь гнать — бесполезно. Я уйду от тебя, но не затем, чтобы вернуться к Клавдии. С нею все кончено. Она не плохая, но это была не любовь.

Во рту у нее было сухо и горько, как от полынной пыли. Вот чем закончилась игра в любовь — мужней женщины, дурной деревенской бабы — слезами! Слезами на виду у человека, который, быть может, говорит ей о своих чувствах вовсе не от избытка их, но чтобы оправдать себя, обелить в ее глазах. Мать его все знает! — великая откровенность. Она должна была раньше знать, коли они уже с Василием не просто знакомы, а жили, как… Как кто? Муж и жена?..

— Хочешь, — говорил он, — давай уедем. Хоть куда! Везде место найдется…

Уедем! Словно она одинокая, сумасбродная какая-то, чтобы ринуться, кто знает куда. В город, к тетке мужа перебралась и то натерпелась горя. Хорошо, люди добрые попали, помогли, совет дали. Нет, Вася, пустые это разговоры, только время тратить, мечтой тешиться. Пустое все, Вася, если ты и вправду согласен куда-то уехать.

— Не могу я без тебя, пойми, Таня!

Ничего, Вася, не случится. И Таня забудется, как забылась Клавдия. Другая встретится, понравится, привяжет к себе. Жизнь как река, смотришь — свернула, пробила себе новое русло и бежит, будто ни в чем не бывало.

— Чем хочешь поклянусь! Всегда буду с тобой.

Не клянись, не надо, Вася. Не бери тяжести на совесть. Зачем такие слова!..

— Ты меня совсем не слушаешь, — сказал он, пытаясь пододвинуться. — Совсем не слушаешь.

Она посмотрела на него и кивнула: да, не слушаю.

— Скоро же ты меня позабыла!

Это вернуло к действительности.

— Подумай, Таня!

— Уйди! — с болью сказала она, готовая снова разреветься. — Уйди… Муж у меня!

Василий опустил голову, взглянул под ноги. А когда посмотрел на Татьяну, понял, что нет таких слов, которые могли бы оказаться равными против «муж у меня». Третьего из них выбросить было невозможно. Он не присутствовал, не вмешивался в отношении Татьяны и Василия, но он неизменно жил в этом доме, был равноправным членом семьи и, при случае, его имя — только имя! — оказывалось решающим голосом.

Татьяне казалось, что теперь все кончено, Василий никогда больше не придет, и она перед Клавдией в какой-то мере оправдана. Он от нее сразу пойдет к Клавдии, все может быть, она не испытывала ревности. Так или иначе, он рано или поздно станет встречаться с Клавдией, либо еще с кем, ей нет надобности следить за его поведением. Решение было принято, приведено в исполнение, и ей стало легче. Впервые за эти сумасбродные дни она не думала о будущем. Как-то все наладится. Пересуд будет, возможно. Григорий вернется…

Что же потом?.. Бежать, немедленно бежать в деревню! И не вспоминать о городе, обо всем, что было здесь. Выбросить из памяти, забыть, как дурной сон.

Утром она спешно собралась к Лене. Погода стояла морозная, и ветер сердито метался по стылому снегу, налетал на прохожих, безжалостно отбирая у людей остатки домашнего тепла. На автостанции Татьяна растворилась в большой толпе, с трудом достала билет до Ивановки. Говорили, где-то прошел снегопад, видать, в предгорье, дорогу перемело, потому автобус в сторону Ивановки идет только первым рейсом. Она окончательно поверила этому, когда в машину набилось пассажиров больше положенного. Дорога тянулась однообразно, автобус надсадно гудел, содрогался, взбираясь на подъемы, но Татьяна почти не замечала шума и скрипа, бродящих в машине разговоров. Ей было легко, что она нашла силы порвать с Василием.

Дарья Ивановна ждала Татьяну. Старушка Фиса немедленно усадила гостью за стол, рассказала почти все, что могла бы сказать и Дарья Ивановна. Лена лечится. Ножка у нее забинтована и в дощечках, — делают вытяжку, догадалась Татьяна. Проведывает ее Дарья Ивановна каждый день. Носили… — шел перечень Фисиных лакомств, заготовленных в зиму.

— Сегодня еще не ходили, — проговорила Дарья Ивановна, сумев проскользнуть в просвет Фисиного повествования о Лене. — Тебя ожидали. Чего мы одни явимся?

— Вместе пойдем! — поддержала Фиса.

Лена встретила мать с болезненной радостью. Ткнулась лицом в грудь и ни за что не хотела отрываться. Пожаловалась, что с гипсом ей больно, спит только на спине, гулять не разрешают даже по комнате. А остальные девочки выходят на крыльцо, когда хорошая погода. Пусть мама попросит тетю Елизавету Прокофьевну, чтобы разрешила вставать.

— Попрошу, — пообещала Татьяна, с волнением слушая Лену. Кажется, у нее и голос стал другой, тоже по-больничному тихий, глуховатый. — Скоро ты совсем поправишься.

— Через полгода, — ответила Лена.

— Может, и раньше.

— Не-ет, — протянула сна, прищелкнув языком. — Я знаю.

— Какие здесь хорошие игрушки, — Татьяна взяла с постели плюшевого зайчонка.

— Это насовсем мой! — похвалилась Лена.

— Откуда он у тебя?

— Дядя Вася привез!

Татьяна оглянулась: не слышала ли Дарья Ивановна.

В комнате, кроме больных девочек, подружек Лены по палате, никого не было. Старухи остались в коридоре, чтобы не мешать встрече Татьяны с дочерью.

— Когда он приезжал?

— Вчера. Мокрый весь, грязный-прегрязный!

— Ты говорила о нем тетке Дарье? — и поймав ответное: нет, — поспешно добавила: — Не говори, Лена. Дядя Вася уехал далеко, никогда больше не вернется.

— Куда далеко?

— Даже не знаю. Очень далеко. — Она заметила в глазах Лены откровенное огорчение. И попыталась успокоить: — Не нужен он нам, пусть едет. Правда?

— А мне нужен, — ответила Лена, отворачиваясь от матери.

Вошла врач. За нею как-то боком протиснулась в дверь Дарья Ивановна и вкатилась Фиса. Разговор пошел о зиме, о снеге, но Лена так и осталась хмурой, словно она достаточно наговорилась с матерью, устала и хотела отдохнуть.

— Серьезная у вас девочка, — сказала врач Елизавета Прокофьевна, когда Татьяна вышла из палаты. — Я удивилась, как она вчера бросилась на шею тому мужчине, который приезжал с вами первый раз. Он такой грязный пришел, знаете, ужас! А она — на шею! Оказывается, авария случилась. Он шофер?

— Водитель, — ответила не без ехидства Дарья Ивановна, оказавшись свидетелем случайно раскрытого секрета.

— У них машина перевернулась, — любезно пояснила Елизавета Прокофьевна, раздражая Татьяну разговором о Василии.

Она еще раз зашла к Лене, на несколько минут, попрощаться. Пообещала приехать в следующее воскресенье. Спросила, что ей привезти, и удивилась просьбе: старую куклу с отбитыми пальцами и совсем отклеившимися волосами.

Снова все втроем зашли к Фисе. Дарья Ивановна спросила, нет ли от сына писем. Татьяна рассказала, что соседка Полина сошла с ума. На это Дарья Ивановна ответила, мол, так ей и надо. Одной шмакодявкой меньше.

— Когда вернетесь, тетка Дарья? — спросила Татьяна.

— Мне и здесь неплохо, — ответила она. — Ничего с домом не стряслось? Протапливай кажен день.

— Топлю.

— Водитель-то ходит?

— Нет, — с обидой в голосе сказала Татьяна.

— Шофер-то тот? — немедля встрепенулась Фиса. Видать, она была достаточно посвящена Дарьей Ивановной в семейные дела. — Не ходит, значит?

— А что ему-ходить! — грубовато ответила Татьяна. — У него свой дом есть.

— Чужая баба вкуснее кажется, — хихикнула Фиса.

— Все на один лад, — примирительно заключила Дарья Ивановна. — По одной мерке кроены.

Видно, не раз придется мне услышать такое, подумала Татьяна. Что же, пусть говорят. Не всякое пятно враз отстирывается.

4

— Письмо тебе, Высотина!

Дежурный в проходной комбината знал по фамилии почти всех ткачих. Он работал уже несколько лет.

Татьяна взяла письмо, недоуменно посмотрела на незнакомый почерк. Тут же нетерпеливо разорвала конверт.

«Уважаемая тов. Высотина!

Я обещал сообщить вам, как только выяснятся обстоятельства по пересмотру дела вашего мужа. Новое судебное рассмотрение, составом выездной сессии областного суда, назначено на 3 декабря. В связи с тем, что по делу в качестве обвиняемых привлекаются дополнительные лица, рассмотрение дела состоится в селе Каменка».

Письмо было от следователя.

За подписью стоял постскриптум:

«Мой телефон 42-58. Звонить лучше всего в начале рабочего дня».

Татьяна молча спрятала конверт в карман и вышла, даже забыв поблагодарить дежурного.

То, что пересмотр дела уже назначен и состоится скоро, всего через неделю, это непонятно радовало. Татьяна достаточно подготовила себя к тому, что все окончится хорошо. Однако было совсем не ясно, почему дело намечено рассматривать в Каменке? И кто эти «дополнительные» лица? Завхоз Кузьма Миронович? Он — одно лицо. А в письме сказано: в качестве обвиняемых привлекаются дополнительные лица. И не совсем обдумав это, вспомнила другое, которое стало более главным: дело будет разбираться в Каменке, в ее селе. Как же она туда поедет? Не то, что дорога дальняя, вдруг Гришу не оправдают? Как она перенесет это на виду у всего села?

— Будешь ходить сонной, сроду ничему не научится, — впервые сделала замечание своей ученице Надежда Прахова.

— Я письмо получила, — сказала Татьяна.

— Назаводила ухажеров, работать некогда… Вставай к машине, не то мне такая помощница не нужна.

Татьяна промолчала. Ссориться с Надеждой она не могла, это окончилось бы новым изгнанием, и трудно сказать, кто бы еще согласился взять ее в ученицы. Татьяна полагала, что Клавдия настроила ткачих и ждет случая, чтобы публично выступить в защиту Надежды, либо кого другого. Понятно, против Татьяны.

После работы она позвонила по телефону следователю. Но, видно, в прокуратуре никого не оказалось, на звонок не ответили. Она выкроила несколько минут следующим утром. Следователь, как ей сказали, куда-то вышел. Раньше она определенно рассказала бы о предстоящем суде Варваре Петровне, посоветовалась с ней. Но теперь не осмелилась, хотя Варвара Петровна, вроде, относилась к Татьяне как и прежде. После разговора о Василии она как бы забыла обо всей этой истории.

Советчиком оказался Дугин. После того как он увел Надю, Дугин на некоторое время запропал. И появился как раз в нужную минуту. Рассказывая о первом суде, о переезде в город, она доверительно, как близкому, выложила все, включая и дружбу с Василием и разрыв с ним, пока дошла до предстоящего суда, на котором будет пересматриваться дело мужа. Она говорила ему так же чистосердечно, как в свое время поведал ей Дугин грустный рассказ о своей жизни. Слушал он не перебивая, боясь потревожить течение слов неуместным вопросом или сочувствием, глядя на Татьяну тем плохо уловимым страдальческим и вместе с тем как бы радостным взглядом, как во время встречи у магазина.

Выслушав, он кивнул головой, вроде, подтверждая: так я и знал. Но сказал другое, совсем малоуместное для данного случая:

— На все бог, Татьяна Ефимовна.

Ей показалось, что Дугин не понял ее.

— Что же мне делать, Николай Михайлович? — спросила она.

— Молиться, сестра, — довольно серьезно ответил он.

— Какому же богу? — проговорила Татьяна, думая, что он ответил двусмысленно. — Следователю или самому судье?

— Нашему единому богу — Иисусу Христу.

Нет, он не смеялся. На лице Дугина появилась некая торжественность. В душе он радовался, что встретил сестру по несчастью.

Татьяна не могла знать всех событий, происшедших со времени болезни Полины. Нервное расстройство соседки началось давно. Еще старый проповедник — брат Михаил, заметил слепую приверженность Полины к религии и, собираясь сделать ее «пророчицей», стал готовить к разрыву с мужем. «Святая» должна была, по его словам, стоять выше всех сестер и братьев. Осененная божьим знамением, она как бы становилась непосредственной связной между богом и людьми, получив высшее соизволение предсказывать другим грядущие события. И Полина готовилась к этому. Она отказалась от связи с Дугиным, предложила уйти ему из дому. Затем просто выгнала, когда Дугин пытался остаться. Но проповедник побоялся сразу отобрать и дочь. Пусть Полина сначала привыкнет жить без мужа, затем легче справиться с одиночеством. Чтобы смягчить разрыв, Дугин имел право приходить в дом жены, но уже на положении «брата» по вере. Однако и здесь проповедник все предусмотрел. Обычно Дугин приходил, когда собирались на моление, он не имел возможности поговорить с Полиной наедине.

По преемственности от пресвитера Михаила эту линию проводил и новый пресвитер — брат Кондратий. Он вряд ли мог найти лучшую «пророчицу». И стал внушать Полине, что дочь ее — ненужный свидетель в доме, отвлекает Полину от постоянного общения с богом. Но не говорил, что делать с Надей; отдать ли ее в другую семью, либо отправить к отцу. Жестокая случайность чуть было не помогла решить эту «проблему», волновавшую и проповедника и Полину. Надя бегала по двору раздетая, простудилась, заболела воспалением легких. Полина поняла это как знамение свыше, волю бога забрать ее дочь к себе «непорочной невестой Христа». Брат Кондратий помог ей уверовать в это. Дугина проповедник привлек как свидетеля, который мог бы рассказать другим о чуде «свершения» — вознесении души ребенка. Обстановка вокруг больной девочки была так мрачна, что спаслась она действительно чудом, благодаря Татьяне.

Полина уже тогда была не в здравом рассудке. Когда она пригласила Татьяну шить платье, болезнь ее устрашающе прогрессировала.

Все происходило на глазах Дугина. Временами в его сознании появлялись нотки протеста, но он тут же глушил их молитвами. Не только потому, что был верующим. После того как Полина отказалась от Дугина, по настоянию пресвитера, община построила ему новый дом. Ко всему прочему Дугин нигде не работал. В лагере он научился столярному делу и с годами стал хорошим столяром. Делал шифоньеры, буфеты, этажерки, письменные столы. Община не утруждала его добыванием леса, продажей изделий. Кто-то привозил доски, кто-то забирал продукцию, продавал, отдавал ему деньги. И Дугин боялся оторваться от общины. Это означало бы потерять спокойную жизнь, остаться без жилья, без заработка. Но страшнее всего было потерять семью. Не только его уход из общины, но всякое свободомыслие окончательно оттолкнуло бы от него Полину, а он все еще не терял надежды снова жить с ней вместе. Для пресвитера же Дугин был отличной рекламой: живой страдалец советской власти. Его рассказы о войне, особенно о жизни в лагере, вызывали слезы даже у мужчин.

Понимая крепость обоюдных обязательств, брат Кондратий не боялся, что Дугин может выйти из повиновения. Потому так внешне спокойно оставлял его с Татьяной, когда она вступала в спор. Но от лишних соблазнов оберегал. Посоветовал взять Надю к себе, чтобы Дугин реже заходил к Татьяне. Несколько дней подряд поручал ему то навестить больного, то подменить его, пресвитера, и выступить с толкованием глав евангелия. При этом подбирал такие тексты, где речь шла о соблазнах мирских, о том, сколько разных искушений стоит на пути верующего. Эти последние дни снова вернули Дугину «святость» и, слушая Татьяну, он подумал, что ее тоже можно вовлечь в число верующих. Потому и сказал: «Молиться надо, сестра».

— Не то говорите, Николай Михайлович, — ответила Татьяна. — Судебные дела бога не касаются.

— Во всем он. Во всем. И в любви он дал вам испытание.

— Ну уж это бросьте, — недовольно проговорила Татьяна.

— Поверьте мне!

— Да вы что, Николай Михайлович, всерьез?

— Только по-серьезному, никак иначе не понимайте.

— Я к вам за советом, а вы… кто знает что говорите, — сказала Татьяна, жалея, что так доверчиво рассказала ему о себе.

— Не обижайтесь, — просительно посмотрел Дугин. — От чистой души. — И перешел к другому, что сейчас больше всего волновало Татьяну. — Не надо ездить на суд. Какой толк? Будете присутствовать или нет — ничего не изменится. Все в руках… — запнулся, хотел сказать — бога, сказал: — власти.

Это послышалось искренне. От ее присутствия на суде в самом деле ничего не изменится.

— Как же я узнаю про результат?

— Будет сообщение, известят.

— Кто? — торопливо спросила она.

— Оттуда, из колхоза.

— Никого там у меня нет, Николай Михайлович, — вздох вырвался сам собой.

— Муж напишет.

— Нет, нет, все это плохо.

— Как же тогда? — И неожиданно предложил: — Давайте я поеду. Кому какое дело, почему окажусь на суде? Там меня никто не знает.

Это был хотя и единственный, вместе с тем наиболее удачный выход. Развивая мысль, Дугин добавил, что вернется в тот же день, если суд окончится скоро. Будет поручение к мужу, он сумеет передать. А по поводу подробностей расскажет после, все до последнего слова. Татьяна была ему благодарна.

— Скажу, что вы приболели, не смогли поехать. А я, мол, по соседству живу, решил поинтересоваться. По вашему желанию, понятно.

— Спасибо, Николай Михайлович, спасибо вам! — Словно гора свалилась у нее с плеч. — Какой вы добрый!

— Жаль мне вас, Татьяна Ефимовна, — сказал он с грустью, теряя выражение слащавой покорности, как несколько минут назад, когда говорил о боге. — Если разобраться, то и у вас очная ставка с жизнью получилась. По-другому чем у меня произошла, но тоже мало радости.

— Очная ставка? — переспросила Татьяна, словно впервые слышала эти слова и не совсем отчетливо понимала их значение. — Какая же у меня очная ставка? Никто меня не трогает, живу как хочу. А то что с Василием, это от меня зависело.

Короткая радость совсем померкла, когда он случайно или умышленно, предательски стал будоражить забытое:

— Народ, говорите, избирал вас депутатом своим. Беда не беда случилась, но депутат исчез, выехал. Поинтересовался кто: куда депутат девался? Нет. Хотя бы в райисполкоме. Пусть ради учета… Только разговоры, Татьяна Ефимовна, про заботу о живом человеке. И правление колхозное на таком же уровне получилось. Утверждали, поди, когда звеньевой назначали? Определенно утверждали. А сняли втихомолку… Орден имеете, тоже надо учитывать. А учли? Опять-таки нет.

— Я сама уехала! — возразила Татьяна.

— Понятно, — согласился Дугин. — Только при определенных обстоятельствах. — И свел к страшному: — Вы все о власти хорошо говорите. А что они с вами сделали?

— При чем власть? — испуганно взглянула Татьяна.

— Кто как не она ведет.

— Не-ет, Николай Михайлович, власть не трогайте! Власть ни при чем. Лишку берете.

— Кто же тогда повинен?

— В чем? Что мы сами себе места найти не можем? Мы и повинны. А власть не надо сюда подсоединять.

Так как начал, он и закончил разговор вдруг полным согласием:

— Не надо — не будем. К чему такие речи. Дело у нас впереди. Зайду я к вам загодя, как ехать соберусь. Третьего суд? Не забуду.

После его ухода на душе у Татьяны остался неприятный осадок, словно Дугин занес на сапогах что-то нехорошее, и теперь надо основательно проветривать комнату.

5

Весь день Надежда Прахова не замечала Татьяну. Лишь в конце смены остановилась рядом, поглядела с сожалением.

— Не пригласила или ты сама отказалась?

— Кто?

— Варвара Петровна.

Татьяна не поняла вопроса.

— В два с чем-то поезд отходит, — пояснила Надежда, показывая на стенные часы. На них было без четверти четыре. — Многие провожать пошли.

Только теперь стало ясно: Варвара Петровна уехала! Потому ее не было весь день. Потому вместо Клавдии, Насти Свистелкиной, Агнессы работали их сменщицы.

— В Иваново! — многозначительно тряхнула головой Надежда. — С Гагановой повстречается. Она у нас такая, наша Варвара.

Уехала!.. Не сказала, подумала Татьяна, совсем не слушая Надежду. Не захотела, чтобы я ее провожала. Клавдия отправилась, Агнесса, они давно с нею. А я… Назло Надежде она ответила, что сама не пошла провожать. Шесть месяцев, не шесть лет, скоро вернется.

— Может, тогда и директором станет. Такая хоть куда! — не совсем веря Татьяне, что она сама не пошла, проговорила Надежда.

Постыдилась меня, шли в голову слова обиды. За Клавдию сердится. Но боли не было, наоборот, она восприняла отъезд Варвары Петровны почти безразлично. Не Клавдия, а именно Варвара Петровна казалась ей судьей и, пожалуй, лучше, что она какое-то время не будет с ней встречаться.

Ветер лениво гнал поземку. На переезде дети сооружали снежную горку.

— Тетя Таня! — подбежал Степан. — Я вас сколько времени жду.

— Зачем?

— Отойдемте немного, — оглянулся он на ребят. И когда отошли шагов на десять, расстегнул пальто, вынул из кармана брюк записку. — Вот! — подал радостно. — А пуговица опять у меня! — На его ладони сверкнула та самая медная пуговица с якорем в центре, которую Степан отдал в день знакомства Василию, как бы в память за подаренный перочинный ножик. Увидев пуговицу, Татьяна догадалась, от кого записка, сухо сказала «спасибо» и хотела идти. Но Степан остановил ее. — Там он, — показал в улицу, — ждет вас тетя Таня. Сказал: буду недалеко от дому.

Ей не хотелось встречаться с Василием. Татьяна свернула в узкий переулок и вышла на площадь почти у автобусной остановки. Стоять на ветру было бессмысленно, к тому же Василий мог тоже оказаться на площади, увидеть ее. Когда подошел автобус, Татьяна вошла в него, села, совсем не думая куда она поедет. Ей просто надо было убить время, где-то проболтаться час — полтора. Безразличие, с каким она восприняла отъезд Варвары Петровны, стало еще как бы ощутимей; она сидела, не слыша разговоров, не замечая стуков и тряски автобуса, бездумно глядела в окно на отступающие дома, встречные машины. Кто-то сходил на остановках, кто-то садился сбоку и впереди нее, спорил с кондуктором — это шло стороной, не поддаваясь ясному восприятию. Только названия остановок — Школьная, Некрасова, Парковая, — вырывались из общей массы звуков, словно сигналы рожка стрелочника, сообщающего, что путь и дальше открыт. Таким сигналом прозвучало название остановки: «Гастроном». Но когда донеслось: «Следующая — Больница», Татьяна, еще не зная зачем, поднялась, стала пробираться к выходу. Только после этого мозг отработал: в больнице Полина, надо навестить ее. Не потому, что хотелось узнать о здоровье соседки. Это посещение тоже как бы входило в сумму обязательств перед Дугиным. Специально поехать Татьяна не нашла бы времени, ей и в голову не приходило такое.

День оказался неприемным. Дежурная няня в проходной больницы посоветовала прийти в воскресенье. Татьяна молча села на скамейку. Тишина, тепло, белый халат на няне, все это еще больше окутывало Татьяну спокойствием и, когда няня спросила, кем Татьяна приходится больной, она ответила без всякого интереса: просто знакомая.

Видно, няню удивил такой ответ, удивило то, что Татьяна не ушла сразу же, когда ей сказали, что день неприемный, а тихо села на скамейку, словно собираясь здесь, в проходной больницы, дожидаться приемного дня. Няня кому-то позвонила. Назвала фамилию больной. По односложным «да» и «нет» и заключительному «хорошо», трудно было догадаться, с кем говорила няня и что ей отвечали. Но скоро появилась сестра, снова спросила Татьяну о родственных отношениях с Полиной, дала халат и повела за собой.

Их встретил полный, медлительный в движениях и в разговоре врач, с задумчивыми темными глазами. Он тоже захотел узнать, кем доводится Татьяна больной. Ответ Татьяны, кажется, его вполне удовлетворил: соседка. Затем он расспросил Татьяну о жизни Полины, ее родне и она рассказала все, что знала. Врача заинтересовал рассказ. Он не перебивал Татьяну и задавал вопросы так осторожно, что она ни разу не подумала, надо ли на них отвечать подробно.

Врач разрешил Татьяне повидаться с Полиной в его присутствии, предупредив при этом, что болезнь еще не прошла и Полина может не узнать Татьяну. Не следует огорчаться. Она и это приглашение приняла равнодушно, не проявив ни радости, ни страха. Проходя длинным, удивительно светлым коридором больницы, Татьяна испытывала только усталость, словно она сама была больна и врач вел ее на короткое или длительное лечение.

Кажется, Полина не сразу узнала Татьяну. Когда отворилась дверь в ее палату, Полина сидела на кровати, сжимая и разжимая ладони рук. Приход людей отвлек ее от этого занятия. Она мельком взглянула на врача и пристально посмотрела на Татьяну. Потом отвернулась, поправила рукой подушку, поднялась. У нее был вид человека, обвиняемого в преступлении, которого он никогда не совершил. При этом человек никак не мог доказать свою невиновность, оттого смирился, смотрел на других без надежды на помощь. Татьяну поразил ее спокойный усталый взгляд, взгляд обреченной, терпеливо ожидающей исполнения приговора. Затем в глазах Полины мелькнуло что-то просящее. Она подошла к Татьяне, нерешительно прикоснулась к руке.

— Где Надя?

— Дома она, — поспешила ответить Татьяна.

— Дома, — повторила Полина, косо взглянув на врача.

— Ничего она, Надя, — добавила Татьяна, лишь бы не молчать под пристальным взглядом Полины. — Здорова, бегает.

— Бегает… ты приведи ее ко мне, посмотреть хочу.

— Ладно, приведу, — согласилась Татьяна. — Большая она, чего не привести.

— Большая… — она словно с трудом осмысливала слова, но отвечала правильно. — Пусть наденет платье со цветочками… в котором маленькая бегала.

— Скажу ей.

— Береги ее, — Полина нахмурила брови, — пусть не выходит на улицу. Утонуть может. Воды-то кругом…

Врач шепнул Татьяне:

— Пойдемте, довольно.

Но Полина успела взять ее за рукав:

— Береги, — заговорила торопливо, — не пускай к отцу… ни к кому не пускай. Я вчера велела тебе…

— Больная! — громко проговорил врач, заставив Татьяну вздрогнуть от неожиданности. — Ложитесь в постель.

Рука у Полины безвольно опустилась. Окрик этот, видно, хорошо был ей знаком. Так и не договорив, она покорно повернулась, пошла к постели.

В коридоре врач сказал мужчине в белом халате, вероятно, санитару, как подумала Татьяна, что больной может быть плохо, пусть он понаблюдает. И добавил несколько слов не по-русски.

— Если сможете, — попросил врач Татьяну, когда они вернулись в его кабинет, — приведите девочку. Дочь больной, — уточнил он. — Как видите, болезнь отступает. Мы даже не намерены отправлять больную в специальную лечебницу. — Ему очень хотелось подчеркнуть, что Полина чуть ли не накануне полного выздоровления. — Возможно, через недельку — две мы переведем ее в общую палату. Сейчас она хорошо кушает, это очень важно!.. Навещайте ее. Если вас не станут пропускать, звоните мне, — и назвал номер телефона, который Татьяна тут же забыла.

Только дома она вспомнила о записке Василия. Достала из кармана пальто, хотела порвать, но раздумала, прочла начало:

«Тебе тяжело, Таня. Скажи, что надо сделать, я готов на все. Разреши зайти хоть на минуту или давай встретимся в другом месте. Пусть после этого наступит конец нашей любви, но нам необходимо поговорить. Прошу тебя…»

Он уже наступил, этот конец, Вася, подумала она, разрывая листок пополам. Неужели ты еще веришь во что-то? Пустое все, выдуманное. Сами себя обманываем. От такой любви, как наша, люди не бросаются под поезд, не теряют рассудок. Да и можно ли это назвать любовью? Не будь меня, ты писал бы такие письма Клавдии. Или еще кому.

Она подошла к плите, положила скомканные кусочки бумаги и подожгла, словно опытный преступник, уничтожающий улики. Бумага от огня вздрогнула, зашевелилась, казалось, хотела что-то сказать, но пламя быстро охватило ее, оставив от любви маленькую кучку пепла.

Глава пятая

1

Ветер надрывно выл за окном. На крыше сеней глухо громыхал оторванный кусок железа. Снежные хлопья бились о стекла, лепились друг к другу и, срываясь, падали в темную бездну ночи.

— Стужа, Татьяна Ефимовна, первобытная. Не верил, что доберусь, жив останусь, — говорил Дугин. — Как доехали — ума не приложу. Шофер попался бывалый… а то бы дважды два замерзнуть в степи.

— Чаю я сейчас, Николай Михайлович, — суетилась Татьяна.

— Не откажусь.

— Картошки поджарю?

— К Наде тороплюсь, у людей оставил.

— Привели бы ко мне…

Ей не терпелось выспросить все о суде, но по виду Дугина, когда он вошел, Татьяна догадалась, что вести он принес не совсем ладные. Медлительность Дугина еще больше насторожила. Будь все хорошо, он не утерпел бы, сразу выложил.

— Так что же, Николай Михайлович? — спросила Татьяна. — Гришу-то хоть видели?

— Как же, повидал! — ответил он. — Побеседовать довелось подробно. Два дня шел суд, полных два дня. Правильно поступили, что не поехали, Татьяна Ефимовна. Не хватило бы терпения все переслушать. Дело у них вышло групповое, сложное. Всех собрали: мужа вашего, завхоза бывшего, кладовщика… Рассольникова.

— Красильникова?

— Вот, вот, — поправился Дугин, — этого Красильникова. Так старался запомнить его фамилию. И председателя не оставили в стороне, тоже прихватили. Только скидку дали ему — партейный все ж. Отпредседательствовался полностью. Нового назначили, из тамошних. Бригадиром, кажись, был раньше.

— Валуева?

— Вот, вот, его, — подтвердил он.

Это показалось невероятным. Она еще раз переспросила, не ошибся ли Дугин в фамилии, напомнила внешние приметы Валуева и убедилась, что председателем стал именно он. Татьяна не смогла бы ответить, почему так пристально отнеслась к новому назначению Валуева, ничего особенного в том не было. Но теперь пути к возвращению в колхоз казались окончательно отрезанными.

За чаем Дугин стал говорить более подробно. Оказывается, завхоз и раньше продавал на «сторону» пшеницу, картофель, овощи. Не без участия колхозного кладовщика. Возил продукты главным образом Григорий. Возил и молчал. Хотя на него не падало прямого обвинения в хищении, но соучастие оказалось налицо. Выпивал с завхозом, делился кое-чем, покрывал воровство. Строго, конечно, подошел суд, слов нет, но справедливо. Завхоза осудили на шесть лет тюрьмы, Григория на четыре, Красильникову три года дали.

Странно, что, слушая, Татьяна думала совсем не о суде, не о муже, а о Василии. «Тебе тяжело, Таня, — отчетливо вспомнились слова из письма. — Скажи, что надо сделать, я готов на все…»

«Скажи, что надо сделать…» — это ветер бился в окно, швыряясь снегом. «Тебе тяжело», — грохотал на крыше сеней кусок железа.

— Пожалуй, я пойду, — проговорил Дугин. Он слишком неосторожно отодвинул пустую чашку, задел ею о сахарницу. Раздался тонкий стон фарфора. Этот звук отвлек Татьяну. Она увидела Дугина уже с шапкой в руках.

— Пойду, — еще раз проговорил он. Но не ушел сразу.

— Спасибо, Николай Михайлович, — сказала Татьяна.

— За что же! — вздохнул он. — Весть нерадостная.

— Вы из-за меня мучились. Такая плохая погода.

— Погода тяжелая.

— Заходите, пожалуйста.

— Зайду. — Он надел было шапку, снова снял и просяще сказал: — Зайдите хоть раз ко мне. К Наде. Она о вас часто вспоминает. Я ведь всегда дома, в любое время.

— Спасибо, Николай Михайлович.

— У вас беда и у меня несчастье… Я всегда дома.

— Поправится Поля, врач так сказал.

— Только на это и надеюсь. Иначе трудно будет нам с Надей без матери. Отец отцом…

Татьяна проводила его с непонятной радостью, словно он без дела отнимал у нее время, которого так не хватало для чего-то более важного. Она не стала убирать посуду со стола. Ей хотелось обдумать, что же будет дальше, но голова отказывалась работать. Ветер яростно метался за окнами, и похоже было, что не железо, а кто-то живой, замерзающий на дворе, стучится в сени. Она подошла к зеркалу и, взглянув, отшатнулась: молодое, красивое лицо в зеркале совсем не было печальным. Печаль жила только в сердце.

2

В обеденный перерыв Настя Свистелкина отозвала Татьяну в сторону. Ее лицо, с двумя сдобными булочками вместо щек, с трудом держало напускную озабоченность.

— Можешь мне сказать правду? — спросила Настя, неуклюже поправляя коротко постриженные волосы, У нее были хорошие косы, недели две назад Настя остригла их: мода!

— Я ни от кого ничего не скрываю, — ответила Татьяна.

— Ну, положим… — хотела возразить Настя, очевидно, колкое, но сдержалась: — Это твое личное дело. Я потому, поскольку мы работаем вместе. — Она явно не знала, как подойти к разговору: спросить прямо или не решалась, или считала не совсем удобным. — Ты одна сейчас живешь?

— Одна.

— Не… скучно?

— С чего бы?

— Да так, — замялась Настя. — Все одна и одна.

— Скоро тетка приедет.

— Когда?

— Через неделю. А что?

Настя неопределенно пожала плечами.

— Какую тебе правду? — настойчиво спросила Татьяна, догадываясь, что могло интересовать Настю — О Василии? Или о муже? Спрашивай, раз захотела узнать.

— О Василии, — кивнула Настя. Ее озабоченность немедленно сменилась любопытством, хотя Настя и старалась выглядеть не особо заинтересованной.

— Жив он и здоров, — спокойно ответила Татьяна, чувствуя свое превосходство над Настей. И подумала: сама она захотела узнать или Клавдия подослала. — Что тебе еще? Если все, пойду в буфет.

— Нет… обожди. Скажи, ходит он к тебе? Это, конечно…

— Понимаю, мое личное дело, — договорила Татьяна. — Не ходит. Устраивает тебя?

— Что же он, — горячо заговорила Настя, — отирается у твоего дома? — Из нее вряд ли мог выйти опытный конспиратор.

— Столбы по улице считает! — сердясь, ответила Татьяна. — Если подрядились караулить, смотрите за ним хорошенько.

— То-то из-за столбов он позабыл о Клавдии!

— Почем я знаю.

— Ты все знаешь! — не сдержалась Настя. — Такие как ты…

— Ну, договаривай! Что, такие как мы? Отбиваем? На веревке уводим? Привораживаем? — Татьяна понимала, что последнее слово в разговоре за ней. Она сама порвала с Василием и если бы захотела, то силой никто не смог бы его отобрать. Тем более, при содействии таких посредников. — Вот, что, Настя. Скажи Клавдии: я с ним не встречаюсь… Это честно. С того дня, как узнала обо всем от Варвары Петровны. Понятно?.. И не лезь не в свои дела.

— Ты считаешь, это нас не касается? Я с Клавой еще в ФЗО вместе училась! Девчонками были, можно сказать, — Настя как-то сразу утеряла солидность, стала такой, какой бывала всегда, даже хуже — просящей. — Напрасно так думаешь!..

Татьяна отвернулась и молча пошла в буфет. Ожидая, пока буфетчица ставила на стойку обед, она смотрела, как дрожит ее рука. Снова вернулось спасительное безразличие ко всему на свете: к Насте и существованию Клавдии, к румяным сосискам в золотистой оправе из тушеной капусты, к приглушенному говору ткачих, ко всему, что было и что будет. Только рука все еще продолжала передавать сигналы тревоги. Этот нервный тик продолжался до тех пор, пока она не задумалась о том, что после работы ее опять ждет одиночество. Зайдет Дугин, но он не принесет радости. Их случайно возникшие обязательства друг перед другом оказались исчерпанными, они оба понимали это. Теперь и с приходом Дугина одиночество не будет покидать ее. Оно лишь отойдет в сторону, присядет на диван, либо постоит в углу — даже не выйдет из дому! — и снова станет коротать вместе долгие вечерние часы, будить утром, провожать на работу. Тишина в доме, которой Татьяна так радовалась первое время, теперь пугала ее.

Ее несказанно удивил и обрадовал свет в окне, когда Татьяна возвращалась с работы. Неужели дома Дарья Ивановна? Конечно! — она уже делала уборку, выметая, выгоняя все, что было связано с одиночеством. На углу кухонного стола Татьяна увидела перчатки Василия. Они лежали подчеркнуто открыто — темным пятном на светлой клеенке, словно экспонат на стенде музея: вещественное доказательство неопытности преступника. Следовало убрать их или сказать, что это перчатки Дугина. Но Татьяна не сделала ни того, ни другого. Она считала все это достаточно прошлым, чтобы придавать значение.

Загрузка...