Часть II: НИЧЕМ НЕ ВООРУЖЕННАЯ СМЕЛОСТЬ

МУЧЕНИЧЕСТВО КАК ФЕНОМЕН[13]

«Начинался не календарный — настоящий — двадцатый век», — говорит Анна А. Ахматова в «Поэме без героя». Быть может, одна из дат, с которыми можно связать это его «настоящее» начало, — это 1 декабря 1916 года, когда в Алжире был убит брат Шарль де Фуко, французский монах, живший в пустыне в полной нищете и одиночестве среди туарегов, изучавший их язык и в полной тишине молитвенно читавший Евангелие. Был убит вовсе не потому, что был христианином, но только из‑за того, что его убийцы думали, что в своей хижине он прячет оружие.

Можно ли назвать его смерть мученической? Ведь у мучеников первых веков всегда был выбор. Каждый из них был волен остаться в живых при условии, что он отречется от своей веры, или же не отречься умереть и именно поэтому умереть. У брата Шарля этого выбора не было. Как‑то ясно то, что двадцатый век начался с 1914 года, с началом Первой мировой войны, или с октября 17–го года. Об этом можно спорить. И о Шарле де Фуко вспоминается потому, что это был человек особенный, из «рода нашего», как по преданию сказала Богородица, указав на преп. Серафима кому‑то из его учеников. Именно о брате Шарле задумываешься, по той причине, что это был человек Евангелия, настоящий «ученик», если вспомнить о первом самоназвании христиан, о котором говорится в «Деяниях». Французский офицер, ставший монахом и ушедший в пустыню не в переносном, но в самом прямом смысле этого слова.

Осень 2001 года, и, конечно же, «не календарный, а настоящий», XXI век и новое вообще тысячелетие началось 11 сентября 2001 года, когда в двух благополучнейших городах планеты — Нью–Йорке и Вашингтоне — за какие‑то несколько минут погибли тысячи людей. Одна или две женщины успели позвонить домой по телефону, чтобы сказать своим мужьям, что любят их. И всё. Запись одного из таких звонков, сохранившуюся на автоответчике, услышал весь мир, о другом мне просто рассказал муж погибшей. Казалось, что такое не может быть правдой. А ведь кто‑то продумал, организовывая эти теракты, абсолютно все, все до мельчайших подробностей.

Такое под силу не горстке бандитов, не пятерым озверевшим террористам, но только серьезнейшей и блестяще функционирующей и, скорее всего, государственной структуре. Увы, но это именно так. И стоит организация такого теракта бешеных денег. Бюджет обычного хорошо развитого европейского государства такого бы не потянул. Но там, где есть деньги, что рождаются из ничего — от торговли нефтью и «наркотою», там оказывается возможным все.

Как не хочется, чтобы бомбы падали на Кабул! Но почему тогда талибы отказываются выдать Бен–Ладена мировому сообществу? Да и не в одном этом человеке дело, потому что их действительно много, но при этом, и это особенно страшно, мир их не знает ни в лицо, ни по именам. Это не нацисты, о которых нам было известно абсолютно все, а какие‑то невидимки, анонимно действующие и поставившие себя вне мирового сообщества. И вот перед лицом этой опасности мир начал объединяться. Россия и Америка, христиане разных исповеданий, иудеи и мусульмане, буддисты, индуисты и так далее, верующие и неверующие, консерваторы и социал- демократы, — все мы оказались в одной лодке.

Но сегодня даже такое объединение, но без применения силы, скорее всего, не принесло бы результатов, потому что террористов нужно не просто остановить, но остановить как можно быстрее. А переговоры с ними невозможны. Но сила, даже употребленная по римскому принципу vim vi repellere licet, то есть «на силу позволено отвечать силой», все‑таки являет собой что‑то не вполне христианское… Правда, сегодня мы видим и то, что, по сравнению с предыдущими эпохами, применение военной силы сводится к минимуму. И это, быть может, самое большое достижение человечества за всю его историю, но возможным это становится, только когда весь мир объединяется. В конечном итоге, объединяется в любви — к жизни и к человеку, а следовательно, и к Богу.

У тех, кто погиб 11 сентября, не было выбора, их не спрашивали, что они выбирают: жизнь или веру; да и верующими среди них были далеко не все. Не было такого выбора и у других (за крайне редким исключением) мучеников XX столетия. В России жертвы сначала красного террора (при Ленине), а затем ГУЛага (при Сталине и его продолжателях), жертвы нацизма в Германии, включая тринадцатилетнюю Анну Франк и всех евреев (а их было шесть миллионов!), кто встретил смерть в газовых камерах Освенцима и в других лагерях смерти, выбирать не могли, у них не было вариантов — их просто уничтожали, не спрашивая, каков их собственный выбор. Их просто убивали. Царь Николай, казалось бы, отрекся от престола именно для того, чтобы сохранить жизнь своим детям, но все равно вся царская семья была расстреляна: и у них тоже не спросили, выбирают ли они этот путь — их просто поставили к стенке.

Эдит Штайн стала христианкой и католической монахиней, казалось бы, изменила своему еврейству и, с точки зрения ее родных, крестившись, предала веру отцов, но и она была арестована и отправлена в газовую камеру как еврейка, и так далее… Рауль Валленберг боролся с нацизмом, а погиб в советских застенках, а большинство репрессированных при Сталине партийцев и военных были наивернейшими «солдатами партии», безбожниками и сталинистами, и попали «под статью» лишь потому, что представляли не реальную, но лишь потенциальную опасность для режима, быть может, выделяясь умом или негибкостью, какими‑то нравственными принципами, может быть, прямотой или какими‑то еще качествами. Людей типа Фед. Фед. Раскольникова (Ильина), сознательно выбравшего путь противостояния Сталину, среди них было катастрофически мало.

А жертвы массовых репрессий в Китае, при Мао и позднее, включая тех студентов, что были расстреляны на площади Тян–ан–мынь? А убитые в Камбодже при Пол–Поте, в Руанде и Уганде при Иди Амине? А в Афганистане при Кармале Бабраке и Наджибулле? На Кубе, в северной Корее и так далее. Все они мученики, то есть torturati или tortures - в том смысле, что их мучили, терзали, безжалостно и жестоко убивали, они vittime или victimae- значит, «жертвы», но… Именно в этом контексте нельзя не вспомнить о том, что русским словом «мученик» переводится греческое «мартис» рартис; - свидетель; «мученичество» — это «мартирион» papxupiov, то есть «свидетельство», это та невооруженная и ничем (кроме веры!) не защищенная смелость, что порою приводит на плаху. Martin- это свидетели. Причем свидетели не просто жестокости своих палачей, но правоты своего исповедания.

Мартин Лютер Кинг в Мемфисе 4 апреля 1968 года был убит, поскольку его ненасильственный протест верующего против расизма, его христианский гандизм был для тех, кто защищал право на расизм в США, несравненно более опасен, чем любые другие выступления черных. Борьба черных против расизма до Кинга была почти всегда, во–первых, достаточно агрессивна по форме, и, во–вторых, направлена против белых. Кинг сумел и полностью отказаться от агрессивности и придать своей борьбе подлинно евангельский характер, но главное, начисто исключить из своей программы, из своей проповеди, из своего мировоззрения, тот момент, который всегда так или иначе, но служил на пользу расизму — неприятие белых американцев, их цивилизации, образа жизни, и непременное желание видеть в них врагов.

Мечта, или dream, как он сам говорил, Мартина Лютера Кинга заключалась в том, чтобы черные и белые увидели друг в друге братьев и взялись за руки. Он во весь голос заговорил не о любви черных друг к другу, но о любви черных к белым, о любви вне зависимости от того, кто есть кто; парадоксальная заповедь о любви к врагам в деле Кинга, быть может, впервые в истории одержала потрясающую победу. И поэтому не случайно, что сегодня Кинг воспринимается как праведник не только черной, но всей Америкой — его служение (благодаря его христианству и его пламенной вере) переросло борьбу за права черных и против всего того, что их ограничивало. Оказалось, что Кинг боролся в равной мере и за тех, и за других…

Однако свой выбор он сделал, но только не в день своей смерти, а намного раньше. Тут вспоминаются притчи о работниках в винограднике и о десяти девах из Евангелия от Матфея. Рауль Валленберг тоже сделал выбор, и опять‑таки задолго до дня своей смерти; фигурально выражаясь, стал работником не одиннадцатого часа, но тем, кто был послан в виноградник с утра или около третьего часа. Или Дитрих Бонхёффер, который мог бы просто вести себя достойно, но тихо, как это сделали многие его друзья. В сущности, этот же выбор сделал и о. Александр Мень, но опять‑таки задолго до своей смерти.

Каждый из них мог бы остаться жив. Этот выбор — выбор, сделанный заранее, — не ведет неминуемо к смерти, как это было в первые века христианства… Он только делает ее весьма близкой, возможной, реальной… Так Андрей Блум (будущий митрополит Сурожский Антоний) в годы Второй мировой войны тоже сделал выбор, уйдя в Сопротивление в оккупированной Франции, но остался жив, хотя и рисковал, и мог бы вполне быть расстрелянным или попасть в концлагерь, как мать Мария или о. Димитрий Клепинин. Будущий митрополит не только выдавал справки о состоянии здоровья, что давали возможность лицам, их получившим, избежать вывоза на работы в Германию, но и фабриковал такие рентгеновские снимки, на основании которых можно было понять, что эти люди действительно больны туберкулезом, которого немцы очень боялись и поэтому старались держаться как можно дальше от туберкулезных больных.

Эдит Штайн вполне могла уехать в Латинскую Америку. Да и брат Шарль тоже мог просто вернуться во Францию… Брат Христиан и его собратья, монахи–трапписты из Алжира, убитые несколько лет тому назад исламистами, и их застреленный епископ — монсиньор Клаври… Они, в общем, тоже могли уехать во Францию или уцелеть, оставаясь в Алжире. Но они сделали свой выбор и стали работниками третьего или шестого часа. Поэтому они — настоящие мученики.

А жертвы тоталитарных режимов? Допустим, студенты, погибшие на площади Тян–ань–мынь во времена Мао, — могли не выходить на площадь, но врачи, профессора, буддийские монахи, а вместе с ними и священники всех христианских исповеданий, а рядом с ними… и просто партийные работники, вполне убежденные в гениальности идей Мао Цзэдуна, — все были уничтожены просто так. У них не спрашивали, хотят ли они жить, и не предъявляли им никаких условий, при соблюдении которых они не были бы казнены.

А в России после революции? Убивали всех подряд без суда и следствия. И тех, кто был готов сопротивляться новой власти, как Николай Гумилев, и тех, кто вообще не задумывался над проблемою большевизма. А «тетя Варюша», мать моей старой приятельницы Александры Павловны Боженко, расстрелянная прямо на перроне у дверей поезда, в котором она просто ехала, то ли к детям, то ли куда‑то еще, — расстрелянная лишь за то, что в ее паспорте было указано, что она графиня? А те русские, которых Черчилль выдал Сталину после войны? Их расстреливали всех подряд прямо на пароходах, прямо в территориальных водах Великобритании… А Холокост? Евреи в годы нацизма… Тысячи убитых детей, в том числе и новорожденных…

Все они — как вифлеемские младенцы. И не случайно поэтому Православная Церковь 29 декабря[14], а Католическая — 28–го, отмечают день памяти святых младенцев, в Вифлееме убиенных. Они называются по–гречески nepioi (vr|moi), а на латыни infantes, то есть «не говорящими», еще не научившимися лепетать по–детски самые простые слова, они - innocentes(невинны), они - bambini, то есть «малыши»… Они не были крещены, у них еще не могли сформироваться никакие убеждения. Но именно к ним Церковь отнесла древнее пророчество Иеремии: «Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться, ибо их нет». Рахиль, словно мать Родина, оплакивает своих детей и «не хочет» (подчеркивает пророк!) утешения, «яко не суть», — говорится далее по- славянски как‑то бесконечно просто, но до предела определенно: ибо их нет! Воистину Слово Божие «острее меча обоюдоострого».

«Яко не суть» — это значит «их нет», это значит, что их отобрал у Родины и раздавил безжалостный и безликий тоталитаризм, Рахиль не хочет утешиться, ибо такую смерть принять и объяснить невозможно, они ведь, эти младенцы, не имели в сердцах и в своих намерениях абсолютно ничего против кого бы то ни было. Их было, как указывает византийская традиция, «четырнадцать тысяч». Понятно, что такого числа детей «от двух лет и нижайше» просто не могло быть в маленьком Вифлееме и его окрестностях, — отсюда становится ясно, что число имеет символическое значение, оно говорит о массовости такого явления, как убиение невинных, как репрессии, которые всегда обрушиваются не на единиц, а на тысячи и даже на миллионы.

Этот день (28 или 29 декабря), который всегда наступает сразу после Рождества, в те дни, когда еще зажигаются свечи на елках и праздник продолжается, был избран непозднее, чем в V веке, о чем свидетельствует Петр Хризолог, был избран для того, чтобы и мы, подобно Рахили, не забывали о том, как убивает невинных всякий тоталитарный режим. Помня о младенцах из Вифлеема, мы помним обо всех убиенных — убитых просто так, без обвинения, без какого бы то ни было «состава преступления», убитых просто так, по той причине, что это было нужно режиму. Даже Борис и Глеб были убиты из‑за того, что Святополк видел в них конкурентов.

А вифлеемские младенцы (и тогда, и в наше время) приговариваются к смерти просто так — как тетя Варюша, как Анна Франк, как дети из чешского города Тарезина — всего лишь для того, чтобы крови пролить побольше. А. Д. Сахаров как‑то раз сказал (не знаю, записана эта мысль им или нет), что Сталин убивал всех подряд, включая вернейших своих соратников, только для того, чтобы все время поддерживать в стране атмосферу ужаса и страха.

В отличие от «вифлеемских младенцев», мученик всегда вступает в конфликт (так было и в первые века!) - и не просто со злом, но со злом, воплощенным в практике и законодательной базе того или иного политического режима. Вот почему такой чисто духовный по сути своей феномен как мученичество всегда теснейшим образом связан с политикой, с политической жизнью, с историей. При этом мученик всегда предлагает неполитический выход из политической ситуации, борется не с режимом, но со злом, в этом режиме укоренившимся. Где‑то здесь проходит водораздел между мученичеством святого и простым политическим убийством. К тому же, политические убийства почти всегда совершаются теми, кто противостоит власти, — по большей части, анонимно (достаточно вспомнить о том, как были убиты Джон Кеннеди, Улоф Пальме или Альдо Моро). Мученика же убивает власть (все равно кто: император Диоклетиан, Иоанн Грозный или Сталин) - власть, пускай безбожная и жестокая, но внешне легитимная, власть или ее представители, вроде Малюты Скуратова, задушившего митрополита Филиппа (Колычева).

Мученик практически никогда не бывает одиночкой… Его всегда окружают люди, в том числе и другие мученики. И не случайно именно многофигурные иконы с глубокой древности являют нам образ мученичества. В окружении мученика оказываются самые разные люди — несчастные маршалы Блюхер и Тухачевский, или чекист Михаил Кедров и т. д., — люди, которые сами пролили реки крови (сначала участвуя в репрессиях, а потом сами став их жертвами). Вот оно — трагическое окружение но- вомучеников российских: Елизаветы Федоровны, митрополита Серафима (Чичагова), епископа Серафима (Звездинского) и других.

Были среди них и священники, дававшие показания против своих собратьев, назвавшие имена многих и послужившие причиной их ареста; то ли они думали, что их за это помилуют, то ли просто не выдержали и сломались… Святыми их назвать нельзя, но разве они не такие же жертвы режима, как и все остальные? И потом нельзя забывать о том, что в других условиях эти люди, тогда пошедшие на сотрудничество с режимом, были бы праведниками… «Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться…»

Пораженный лютой проказой праведный Иов в ответ на слова своей жены, которая предлагает ему похулить Бога и умереть, произносит следующую фразу: «Ты говоришь, как одна из безумных; неужели мы доброе будем принимать от Бога, а злого не будем принимать?» (Иов 2:9- 10). Это значит, что и зло от Бога? И вообще — откуда в мире зло, в противостоянии которому мученики становятся святыми? Если Бог всеблаг и любит нас, то как же Он допускает это зло? Нередко нам кажется, что Бог наказывает. Есть даже присловие: «Бог наказал». Но Бог ведь не безжалостный демон, чтобы так ужасно наказывать, чтобы наказывать страшными болезнями детей за грехи их родителей, чтобы наказывать убивая, чтобы наказывать человечество войнами, тысячами и миллионами смертей.

Если Бог не безжалостный демон, то как тогда Он все это допускает? Неужели может Он нас так жестоко наназывать или просто взирать на жизнь da I'alto soglio, то есть с «высокого престола Своего», как говорит Торква- то Тассо в самом начале своей поэмы, — терпеливо и равнодушно? И спокойно терпеть все то, что происходит в мире вокруг нас? Терпеть 11 сентября, чуть ли не ежедневные взрывы в Израиле и другие ужасы? Или Он ведет Себя так, как делает иногда это строгий учитель? Нет, это тоже невозможно! Если Бог безжалостен, то действительно права жена Иова, когда советует ему похулить Бога и умереть. Как тут не вспомнить Вольтера. «Как мог Бог создать эту страшную клоаку несчастий и преступлений? Предполагается, — говорит Вольтер, — что Бог могущественен, справедлив и благ, мы же видим со всех сторон безумие, несправедливость и злобу. Поэтому люди предпочитают отрицание Бога тому, чтобы Его проклинать». При этом сам Вольтер в Бога верил, хотя и говорил, что предпочитает верить в Бога не всемогущего, и пусть ограниченного в Своих возможностях, но благого.

Мы видим, сколько в мире беды и горя, но почему‑то чувствуем, что источник у этого горя не Бог. Вместе с тем, объяснить происхождение зла в рамках христианской доктрины невозможно. И тысячу раз прав Вольтер, когда говорит, что причиною атеизма для многих становится именно то зло, торжество которого мы здесь и там видим вокруг себя. Однако вопреки всему и, прежде всего, вопреки очевидности, мы каким‑то образом чувствуем в мире Божье присутствие.

Именно чувствуем. Ибо очень часто ничего не знаем об этом, а зачастую и просто забываем, что Бог присутствует в этом трудном мире, как и обещал Он устами Иисуса: «Я остаюсь с вами во все дни до скончания века» (Мф 28:20). Мы именно чувствуем это, не зная, и понимаем не умом, но сердцем, что Господь разделяет с нами любую нашу беду во всей ее полноте. Он с нами там, где плохо. И это — главное. Спускаясь вместе с нами, словно в ад, в глубины нашей беды и нашего отчаянья, Он и выводит нас из этих глубин, даруя нам мудрость и терпение. Как изображается это на пасхальной иконе «Сошествие Спасителя во ад»…

Что же касается происхождения зла, то главное — понять, что доминанта наших отношений с Богом — не логика, а любовь. Бог не учит и не наказывает, но любит. «Традиционная западная теология, — пишет Эрих Фромм, — пытается высказывать суждения о Боге. Предполагается, что я могу познать Бога мышлением. В мистицизме же, являющемся логическим следствием монотеизма, попытка познать Бога рационально отвергается и заменяется переживанием единения с Богом, при котором для знания о Боге не остается ни места, ни необходимости». Если это так, то, «говоря, что Бог — мудрый, сильный, благодатный, мы опять‑таки подразумеваем, что Это — некое существо; самое большое, что можно сделать — это сказать, чем Бог не является, то есть назвать негативные признаки: можно говорить, что Он не ограничен, не несправедлив, не недобр. Чем больше я знаю о том, чем Бог не является, тем больше я знаю о Боге», — говорит Фромм, ссылаясь на Маймонида. Мы же можем к этому наблюдению Эриха Фромма добавить всю без исключения восточно–христианскую традицию так называемого апофатического богословия. Поэтому нельзя говорить, что Бог попускает зло. Можно только утверждать, что Он не имеет со злом ничего общего.

Не можем мы (хотя постоянно именно это и делаем!) и представлять историю как арену, на которой борются Добро со Злом, Ормузд с Ариманом, свет со тьмою и так далее. Увидеть в Зле антагониста Добра — значит отказаться от монизма, стать дуалистом, по–манихейски допустить, что Зло является таким же изначальным признаком бытия, как и добро, то есть своего рода анти- Богом. Но что же такое зло? Если Бог всегда созидает, Он — Творец или Зиждитель, Creator, то зло может только разрушать, разваливать, убивать, подвергать разложению и так далее. В нем нет никакой (пусть даже со знаком минус) созидательной силы. Оно — исключительно разрушительно.

Зло (и тут мне снова придется сослаться на Фромма) - это всегда некрофилия, то есть «страстное влечение ко всему мертвому, больному, гнилостному, разлагающемуся; одновременно это страстное желание превратить все живое в неживое, страсть к разрушению ради разрушения». Зло можно сравнить с тем зловонием, что на свалке исходит от помойных куч. Зло всегда, употребляя образ Гумилева, «дурно пахнет».

Злу, если мы будем понимать его вместе с Фроммом именно так, противостоит не Добро, то есть Бог, но жизнь — та самая жизнь, которую Бог как «Сокровище благих и жизни Податель» дает всему живому. Гитлер пошел на смерть ради смерти, потому что все, что составляло его мир, к этому моменту уже рухнуло, — мученик, наоборот, идет на смерть не ради смерти, но ради жизни, ради того, чтобы другому человеку было лучше. Так Мать Мария (Скобцова) попала в нацистский концлагерь, потому что в оккупированном Париже спасала евреев от голода и смерти; святой Максимилиан Кольбе вошел в газовую камеру, чтобы спасти жизнь другого узника, потому что у того была большая семья; Мартин Лютер Кинг был убит именно за то, что в сердцах черных и белых американцев стремился зажечь любовь друг ко другу, и так далее.

Бог в христианстве являет Себя миру не в сильном вихре, раздирающем горы и сокрушающем скалы, не в землетрясении и не в огне, как прямо говорится об этом в рассказе о пророке Илье и том богоявлении, что было пережито им на горе (3 Цар 19:11–12), а в веянии тихого ветра, но главное — в предельной слабости и беспомощности… Сначала в виде беспомощного Младенца, а затем в виде не менее беспомощного Страдальца, распятого и умирающего на Кресте: и в том и в другом случае именно эти дни — главные в церковном календаре (Рождество и Пасха!) для любого христианского исповедания. Но в этой слабости, как восклицает апостол Павел, совершается сила Божия.

Мученики почитаются христианами примерно так же, как в античные времена греки почитали своих героев. Однако если герой выходит всегда победителем (Персей убивает Медузу, Беллерофонт — Химеру, Геракл — лернейскую гидру, стимфалийских птиц, немейского льва и т. д., а Тесей — Синиса и Прокруста, то мученик формально заканчивает жизнь как побежденный — за веру его непременно убивают его палачи. Культ античного героя — это всегда культ силы, прежде всего, мускульной. Культ мученика — это культ чистоты души и невооруженного бесстрашия.

Герой, пускай освобождая людей, но всегда приносит смерть другим, — мученик не боится только смерти собственной, другим он приносит жизнь, «умирая за други своя», как говорится в Евангелии. Главное в мученичестве как в свидетельстве (итальянское martirio) - выбор. Выбор служить другим, принося им добро, выбор, который связан с чистой верой и поразительным бесстрашием, ничем не вооруженной смелостью. Но есть и другое мученичество (по–итальянски tortura) - мученичество младенцев из Вифлеема, еще более невооруженное, ибо на него человек идет без выбора, идет, потому что власть поставила на нем клеймо и некрофильски обрекла его на смерть.


«БЕЛАЯ ГВАРДИЯ»[15]

Булгаковская «Белая гвардия», история киевского врача Алексея Турбина, во многом похожего на самого автора, и его семьи, — это не просто проза, но проза лирическая, временами похожая на молитву или тексты из Библии. «Велик был год и страшен по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй», — так начинает свой роман Булгаков, уже задавая ему библейский тон. В сущности, в ней нет ни начала, ни конца, ни сюжетной линии. Это поэтическая хроника, фиксирующая не факты, а, скорее, мысли и чувства ее героев. Порою проза «Белой гвардии» сильно ритмизована, похожа на стихи, что напоминает Андрея Белого, его «Симфонии», несомненно под влиянием которых писал Булгаков свой роман. Работая над романом, он имел в виду пушкинскую «Капитанскую дочку», где говорится о пугачевщине и русском бунте, и «Апокалипсис» с его повествованием о конце света. Революция видится Булгакову и его героям страшным потрясением, напрочь ломающим жизнь каждого из них.

Странно, «Белая гвардия» — это по–настоящему белогвардейский и антисоветский роман, но написанный и опубликованный в советской России. Читатель помнит, что книга начинается с рассказа о том, как отпевают и хоронят мать Турбиных; вспоминаются слова Анны Ахматовой «Когда погребают эпоху…». И здесь речь идет, конечно же, о том, как хоронят Россию, растоптанную революцией. Поскольку действие происходит в Киеве, речь идет и о том, что власть постоянно переходит из рук в руки: от красных — к гетману Скоропад- скому, от гетмана — к немцам, от немцев — к Петлюре, а затем снова к красным.

Старший Турбин, как рассказывает Булгаков, с 25 октября 1917 года постарел и стал мрачным, а у его сестры Елены «в глазах тоска и пряди, подернутые рыжеватым огнем, уныло обвисли». Везде царствуют вши, грязь, «мыши, которые грызут и грызут, назойливо и деловито, старую корку сыра», голод, брюшной тиф и другие болезни. Кончается роман тем, что в городе появляются большевики. «У бронепоезда ходил, как маятник, человек в длинной шинели, в рваных валенках и остроконечном куколе–башлыке. Винтовку он нежно лелеял на руке, как уставшая мать ребенка».

Надо думать, что не случайно М. Булгаков не называет буденовку буденовкой, а как бы рисует словами силуэт красноармейца, используя славянское слово «куколь», которым обычно называется остроконечный капюшон монашеского одеяния. Сцене с красноармейцем предшествует огромная цитата из «Апокалипсиса»; герои Булгакова религиозны, поэтому и фигура красноармейца видится им словно изображенной на иконе. Тем более, что он держит винтовку именно так, как держит на иконе Младенца Богородица, «смуглая дева», которой молится Елена в том момент, когда умирал ее брат. Алексей Турбин выжил, но это ничего не значит, ибо все равно старое рушится и уходит в небытие. На смену ему приходит новое, неизвестное, но кровавое. В ту самую ночь, когда в город вошли большевики, Елене снится ее младший брат Николка. «В руках у него была гитара, но вся шея в крови, а на лбу желтый венчик с иконками» — как у покойника. Елена горько рыдает и с криком просыпается.

В сущности, в романе есть только одно мгновение, когда его герои не умирают, но живут и надеются. В доме Турбиных появляется бывший гвардейский офицер Шервинский. Он рассказывает о том, что, когда послы гетмана Скоропадского были в Берлине у кайзера Вильгельма, с ними встретился Николай II, оказывается, не убитый, а спасшийся вместе с семьей благодаря гувернеру наследника и через Азию и Сингапур добравшийся в Европу. Турбины не верят этому известию, но вместе с тем безумно хотят верить и пьют за его здоровье. «Пусть! Пусть! Пусть даже убит, — надломленно и хрипло крикнула Елена. — Все равно. Я пью». И все запевают царский гимн «Боже, царя храни». Соседи с нижнего этажа просыпаются от ужаса, потому что гимн запрещен: «Сверху, явственно просачиваясь сквозь потолок, выплывала густая масляная волна, и над ней главенствовал мощный, как колокол, звенящий баритон:

… си–ильный, де–ержавный,

царр–ствуй на славу».

Можно считать, что именно эта сцена стала кульминационным моментом романа. Той России, в которой родились Турбины, больше нет — как и их мать, она тоже умерла и похоронена. «И маму закопали… эх… эх…», — восклицает Николка Турбин. Но и мать их, и Россия- матушка остаются живыми в их памяти, в их сердцах, из которых невозможно вытравить любовь. Интеллигенция трагически переживает крушение прошлого, но, сохраняя прошлое в глубинах своего сердца, она находит, если так можно выразиться, духовный выход из того тупика, в котором оказалась «умытая кровью», голодная и страдающая от грязи Россия. И не случайно, наверное, как и в поэме Александра Блока «Двенадцать», Елене в «Белой гвардии» у Булгакова в какой‑то момент является Христос — «у развороченной гробницы, совершенно воскресший, и благостный, и босой».


ХРИСТИАНСКИЕ ПОДВИЖНИКИ XX ВЕКА[16]

Мы живем в эпоху рубежа, в эпоху действительно огромного исторического рубежа и перелома. Мы иногда это понимаем, чаще все‑таки мы это забываем, но тем не менее это так. Подводить итог тысячелетию, наверное, рано. Я думаю, что это сумеют сделать те наши правнуки, которые будут жить в конце XXI века. Наверное, тогда, когда уйдет тысячелетие в прошлое хотя бы на шестьдесят–семьдесят лет, станет ясным абрис тысячелетия — хотя бы сколько‑то. Но сегодня можно начать подводить хотя бы предварительные, но все‑таки итоги XX веку.

Понятно, что XX в. — это эпоха огромных потрясений. Это эпоха катастроф, которые по–французски мы бы назвали словом massacre. Я, увы, не знаю адекватного русского слова. Это не массовое убийство, это нечто большее — человеческая «мясорубка», наверное, так. Итак, XX век — действительно, это эпоха страшной человеческой «мясорубки». Это эпоха резни армян в 1915 г., это эпоха ГУЛага, который унес миллионы человеческих жизней самых разных людей — верующих и неверующих, молодых и старых, всемирно знаменитых и самых простых и никому не известных, кроме ближайших родственников. Страшно читать те расстрел ьные списки, которые публиковались в одно время «Вечерней Москвой» и другими газетами. Страшно читать солженицынский «Архипелаг ГУЛаг». Еще страшнее читать списки тех, кто похоронен на так называемом Бутовском полигоне: здесь есть и всемирно известные ученые, и иерархи, даже святые, как, например, митрополит Серафим Санкт–Петербургский. Но здесь есть и простые люди: бухгалтеры и счетоводы, извозчики и т. д. — все, все попадали в эту «мясорубку», без всякого различия. XX век — это век и еще одной «мясорубки», «мясорубки» гитлеровской. Это век Майданека, Освенцима и Бухенвальда. Это век массового уничтожения евреев, народов Восточной Европы и немцев в том числе. XX век — это век распространившегося по всей планете терроризма. И вообще, когда обо всем этом подумаешь, иногда приходит в голову мысль, что не было в истории века страшнее. Это век Хиросимы, это век

Чернобыля, в конце концов.

* * *

Но XX век — это в то же самое время век удивительно чистых и удивительно ярких людей. Людей, которые сумели жить поверх барьеров: поверх барьеров государств, наций, вероисповеданий. Людей, которые сумели самой своей жизнью показать, что апостол Иоанн Богослов был абсолютно прав, когда сказал, что «Бог есть любовь» (1 Ин 4:16). И мне сейчас прежде всего приходит в голову имя матери Терезы — прежде всего потому, что ее жизнь как‑то хорошо укладывается в рамки нашего века. Она прожила на земле почти весь XX век и ушла совсем незадолго до его завершения.

Все вы, я надеюсь, помните, что мать Тереза по национальности была албанкой и родилась в Македонии — и, наверное, любила свою родину. Но, оторвавшись от нее еще в юности, она нашла вторую родину в Индии. Сначала была просто монахиней и профессором в школе для девочек — я бы сказал, вполне респектабельным профессором в респектабельной школе. Затем началось ее служение нищим, больным, умирающим от голода и болезней. Ее служение сначала на улицах Калькутты, затем по всей Индии и, наконец, по всему свету, по всей планете. Когда десять лет тому назад Армению поразило страшное землетрясение, одной из первых на боль народов этой маленькой страны откликнулась мать Тереза.

Мать Тереза, конечно же, была христианкой; конечно же, она была католичкой; конечно же, она была бесконечно предана своей Церкви. И как христианка исповедовала Евангелие, ни в чем не пытаясь идти на компромиссы с эпохой, с современностью, с потребностями межнационального и межрелигиозного общения и т. д. Нет, она была абсолютно верна той вере, которую абсолютно сознательна избрала. Она была абсолютно верна Христу и тому пути, по которому Он ее некогда повел. Но при этом она принадлежала всему человечеству.

Ее, христианку, хоронила на государственном уровне Индия, в которой вообще мало христиан, и более того — в которой к христианам относятся не очень хорошо, считая их чужими. Но она не только Индии принадлежала, она принадлежала и Европе, и России, и вообще всему миру. Когда она входила в православный храм, то люди всех возрастов кидались к ней с радостными улыбками. Когда она входила в армянский храм, там происходило то же самое. И это же можно было видеть всем, кто бывал вместе с нею в разных странах на улицах и европейских городов, и на Востоке, в странах ислама, где вообще предпочитают не замечать христиан. Будучи абсолютно верной своему исповеданию, мать Тереза стала человеком планеты, гражданкой планеты — именно так, в лучшем смысле этого слова. Но если мы вернемся к самому началу XX века, то тогда мы не можем не вспомнить нескольких хотя бы предшественников и предшественниц матери Терезы из Калькутты.

* * *

Прежде всего, это Шарль де Фуко. Французский офицер, ставший сначала монахом, а затем священником, бросивший все и уехавший в африканскую пустыню, чтобы жить в полном одиночестве среди людей другой расы, другого языка, другой веры. Чтобы быть среди них свидетелем о Христе не словами, а самой своей жизнью. Одинокий служитель Бога любви. Даже представить себе сегодня невозможно, как жил Шарль де Фуко: далеко в пустыне, где никто вокруг него не знал французского языка, где не было рядом ни одного христианина.

Он рассказывает в письмах, которые писал регулярно, а потом отправлял во Францию друзьям и родным, о том, что иногда, бывало, по несколько месяцев он не мог совершить литургию, совершить обедню, потому что не было поблизости ни одного христианина, который бы мог вместе с ним участвовать в совершении таинства. Затем, когда случайно какой‑нибудь французский чиновник забредал в те места, где жил Шарль де Фуко, они вместе молились: уже вдвоем совершать литургию можно. «Там, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди вас», — говорит Сам Христос в Евангелии (ср. Мф 18:20). И затем снова месяцы такой необычайной жизни в пустыни. Шарль де Фуко жил один и не один одновременно. Да, физически он был один; да, психологически он, может, часто был в одиночестве — но с ним был Христос, с ним был Бог, с ним была вся полнота Церкви, и с ним были его друзья, туареги. Люди другой расы и другой веры, но увидевшие в своем белом друге именно любовь, которую несет людям Бог.

Так проходили годы. В начале Первой мировой войны брат Шарль был убит случайно забредшими сюда людьми из другого племени, которые думали найти в его хижине оружие. Конечно, никакого оружия там не было…

Вот, мне кажется, что первым человеком XX столетия был именно он, брат Шарль. Ученый, педагог, писатель и по–своему поэт, автор потрясающих комментариев к Священному Писанию и размышлений над его текстом, в прошлом офицер, и тоже, как говорят, блестящий, великий аскет и подвижник, человек любви, человек, который сумел рассказать людям о Христе не словами, а самой жизнью; человек, который умер как мученик.

Он — в то время, когда, по словам А. Ахматовой, начинался не календарный, а настоящий XX век, — стал первым представителем этого нового столетия.

* * *

А вслед за ним идет мать Мария (Скобцова) - поэтесса, философ и ученый, автор нескольких поэтических книг, автор блестящих философских очерков, автор многих книг и вообще одна из самых блестящих представительниц интеллектуальной эмиграции.

В русской эмиграции в Париже мать Мария становится монахиней, надевает апостольник и начинает служить тем, кому плохо. Она создает и ночлежные дома, и столовые для бедных, уже старых и больных русских людей в Париже. Попадают в эти дома и русские, и не русские. Она, не имея никаких средств для финансирования, находит какие‑то способы для того, чтобы собирать продукты, варить обеды и кормить этих людей, которые иначе бы умерли с голоду. В конце дня она приходит на парижские рынки с большим мешком, и торговцы отдают ей что‑то — кто что может. Однажды мне пришлось разговаривать в Париже с одним старым жителем Монмартра, который на рубеже 30–40–х гг. торговал в «чреве Парижа». Он сказал: «Я знал русскую монахиню, которая приходила на рынок с мешком. Иногда мы ей давали какую‑то еду для ее подопечных».

Мать Мария сумела прожить жизнью, очень похожей на жизнь брата Шарля, но только в условиях большого города, в условиях, когда русские эмигранты начали стареть и болеть, а затем началась война. Православная в католическом Париже, тоже немолодая и больная, чудовищно близорукая, без очков терявшая способность найти дорогу даже в тех местах, которые были ей знакомы, она была самой смелой, самой сильной только по одной причине: потому что с ней был Бог. «Сила Моя в немощи совершается» (ср. 2 Кор 12:9), — сказал Господь апостолу Павлу. На примере матери Марии (Скобцовой) эти слова иллюстрируются как нельзя лучше.

Война, массовые аресты среди евреев. Именно им начинает служить мать Мария, тайно проникая на парижский велодром, превращенный в концентрационный лагерь, и пронося туда воду и еду для детей. За это ее арестовывают, за это отправляют ее в конце концов в газовую камеру накануне Пасхи Христовой. Вот еще один человек XX века, вот еще одна биография, рассказанная пусть до предела кратко. Именно с этими людьми, именно с их опытом входим мы в следующий XXI век, входим мы в следующее третье тысячелетие.

Н= [17] *

Эдит Штайн — философ, профессор, автор книг и статей, молодая ученая леди. Еврейка по национальности, в ранней юности расставшаяся с верой отцов, ставшая агностиком, — она открывает для себя Бога через христианский, католический опыт святой Терезы*, становится монахиней–кармелиткой и умирает в фашистском концлагере.

Отец Таврион — православный архимандрит, прошедший через сталинский ГУЛаг, вкусивший там все, что можно было вкусить от этих бед и несчастий; человек удивительно солнечной и радостной веры; человек, благодаря которому в православие пришли сотни и сотни людей в 50–60–е, на рубеже 70–х годов, — еще один из самых светлых людей XX века.

Отец Александр (Мень) - проповедник, священник, богослов, великий катехизатор. Надо сказать, что каждый из них — и отец Таврион, и Эдит Штайн, и отец Александр (Мень), и мать Мария (Скобцова) - так же, как и мать Тереза из Калькутты, оставались верны тому пути, который избрали, оставались абсолютно верны своему исповеданию. И вместе с тем это были люди, которые жили поверх барьеров. Это были люди, которые трудились для всего человечества, хотя не всегда задумывались и не всегда догадывались об этом.

Надо сказать, что у отца Тавриона и отца Александра (Меня) был московский предшественник–отец Алексий (Мечёв). Вот еще один из граждан XX столетия. Глубоко погруженный в церковную жизнь православный священник, он на исповеди выслушивал всех, не делая никакой разницы между верующими и неверующими, христианами и нехристианами, православными и неправославными людьми. Он был открыт всем — а быть более верным православной вере, чем он был, наверное, очень трудно. В условиях большого города — а Москва все‑таки даже в начале века была очень большим городом — отец Алексий (Мечёв) жил подобно брату Шарлю де Фуко. Проповеди его сохранились, но, в общем, в них ничего особенного не найдешь: проповедовал он не словами, а самой жизнью.

* * *

Приближаясь к концу XX века, я хотел бы назвать еще только два имени людей, уже принадлежащих к самому старшему на сегодняшний день поколению — это Иоанн Павел II и митрополит Антоний (Сурожский). И опять- таки и про одного, и про другого можно сказать, что они верны своему исповеданию, но оба открыты всем. Неустанный паломник, Иоанн Павел II бывает во всех странах — христианских, мусульманских, в странах, которые исповедуют другие религии: в Индии, в Японии и т. д. Иоанн Павел II везде появляется как вестник мира, как вестник любви, как вестник того, что, несмотря на множество различий, что‑то есть в людях такое, что их объединяет в одно единое целое. Его служение… — оно тоже выходит за рамки слов. Потом начинаешь задумываться о том, что главные слова уже сказаны, сейчас дело не в словах — в действиях, в самой жизни, в какой- то сердцевине жизни.

Митрополит Антоний — старый православный архиерей в центре англиканского мира, в Лондоне, где православных очень немного (кажется, не больше тысячи человек в самом Лондоне и около тысячи человек по Великобритании; теперь их стало немножко больше за счет тех, кто переселился в Англию за последние годы из России, но все равно очень немного) - и тем не менее он известен всему миру! И тем не менее его книги переведены и на французский, и на итальянский, и на другие языки. Я купил несколько книжек митрополита Антония в итальянском переводе прямо в центре Рима, подарил нескольким своим друзьям — и сразу же, буквально через два дня, услышал от них: вот что надо читать! Вот, где действительно верный путь молитвы! Доктор чуть ли не всех университетов Англии bienvenu, всегда радостно ожидаемый брат в Тэзе, митрополит Антоний при этом остается до предела верен своему пути. Это православный архиерей, это вовсе не создатель какой‑то новой сверхрелигии или пострелигии. То же самое можно сказать об Иоанне Павле II, об отце Таврионе, о матери Марии, отце Шарле де Фуко, об Эдит Штайн, об отце Александре (Мене), об отце Алексии (Мечёве).

Но все они действуют поверх барьеров, удивительным образом преодолевая эти барьеры, несмотря на страшные препятствия. А препятствиями этими являются и война, и массовые убийства, и политические события (в частности, революция, тоталитарный режим), и возраст, и болезни, и неприятие многими христианства. Потому что мы ведь знаем, что на белом свете есть очень много людей, которые не приемлют никаких разговоров о христианстве даже, и тем не менее они принимают этих людей — тех, кем может по праву гордиться наше столетие, с кем раз и навсегда связана история именно XX столетия и его духовности. Тех, кто и для будущего будут вестниками из XX века. Вот что меня поражает: все эти люди принимались и принимаются далеко за пределами их конфессионального мира и христианского мира в целом, несмотря на то, что они во всем абсолютно верны своему исповеданию.

Когда говоришь о них, то сразу приходит на ум еще одна фигура — Хьюлетт Джонсон. Был такой англиканский священник (наверное, надо сказать: печально знаменитый), который пытался примирить христианство с марксизмом–ленинизмом, который пытался помириться с коммунистами, доказывая, что Иисус Христос был предтечей именно этой идеологии и т. д. И ничего у него не получилось. На Западе над ним смеялись как над «красным», в Советском Союзе, хотя дали ему Ленинскую премию, но смеялись над ним как над верующим. А теперь, когда открываешь написанные им брошюры и книги, то там не находишь ни одного живого слова — все какая‑то агитка. Человек сознательно шел на компромисс, думая, что путем компромисса можно продвинуться вперед в духовном плане, можно преодолеть барьеры. И ничего у него не получилось. А вот те, о ком мы сейчас говорили, ни на какие компромиссы никогда не шли и пойти не могли. И тем не менее у них получилось все, они оказались действительно способными на преодоление барьеров, способными служить человечеству без какого бы то ни было исключения, способными быть принятыми всеми — именно в силу своей верности

Тому, Кто их избрал, — Христу.

* * *

Мне кажется, что надо говорить о XX веке в разных планах. Мы говорили о подвижниках, о личностях в христианстве XX века. Впереди еще один вопрос: а каково оно, христианство XX века? Что прояснилось в духовной жизни христиан именно в течение XX столетия? Что мы открыли и что, может быть, утратили? На заре XX века Владимир Иванович Вернадский, замечательный ученый и настоящий философ, писал, что именно сейчас открывается суть христианства, — и в общем был прав, и об этом стоит поговорить.

Мне кажется, надо говорить и о писателях XX столетия, причем иногда беря отдельное произведение кого- то из авторов нашего века, а иногда говоря о всех сразу, пытаясь осмыслить место всех больших писателей в нашем веке. Если хотите, выделить десять самых значимых писателей нашего столетия, десять имен из числа всех остальных, книги которых можно было бы унести с собою в рюкзаке в XXI век, для того чтобы давать читать их людям следующего столетия, для того чтобы они не были утрачены, потеряны, забыты. Кто эти десять писателей? Давайте подумаем об этом.

А композиторы нашего столетия? Наверное, тоже надо выделить 10–12 человек из огромного числа замечательных композиторов. Достаточно вспомнить Рихарда Штрауса, Рахманинова, Хиндемита, Дариуса Мийо, Равеля. Достаточно вспомнить Шнитке, Эдисона Денисова, Шостаковича и Прокофьева. А скольких я еще не назвал! Я не назвал еще имя Бенджамина Бриттена, я не вспомнил еще о Скрябине и т. д. Так вот, давайте попытаемся из числа этих великих композиторов нашего века выделить десять и понять, что их творения нам надо взять с собой в следующее тысячелетие.

А философы? Это совершенно особая тема, потому что XX век — это и век русской религиозной философии, это век отцов Сергия Булгакова и Павла Флоренского, это век Федотова, Вышеславцева, это век Бердяева, это век Франка, Льва Шестова и многих–многих других философов на Руси, в большинстве своем затем трудившихся в эмиграции. Исключение составляет Лосев, Алексей Федорович Лосев, который сумел остаться здесь и остаться философом — тоже особая жизнь, особая программа, особый путь. А я не назвал еще ни одного имени из числа французских философов, американских, английских. Давайте назовем одного Жака Маритэна, но ведь сколько есть еще удивительных мыслителей! А испанских? — Ортега и Унамуно.

Я не сказал еще ничего о политиках — а на самом деле XX век — это эпоха очень больших политиков и людей, заговоривших о нравственности в политике, о нравственности в общественной жизни. Все‑таки это эпоха Ганди и Сахарова. Давайте размышлять на эту тему.

А наука! XX век — это эпоха великих ученых, великих и временами трагических открытий. Об этом тоже необходимо говорить.

Но, наверное, надо что‑то сказать и о художниках, потому что XX век связан с мастерами, которые еще при жизни стали классиками.

Так что подводить итоги века будет не так просто, но вместе с тем мне кажется, что сегодня это необходимо: мы нуждаемся в осмыслении той эпохи, которую прожили. Мы нуждаемся в осмыслении тех достижений, которые были сделаны человечеством в течение уходящего века, и вместе с тем, друзья мои, тех утрат, которые тоже имели место в течение нашего столетия.

Наверняка, можно выделить еще множество имен замечательных людей, которые сделали в течение нашего

XX столетия удивительные духовные открытия. Конечно же, вместить в список из десяти человек то, что наработано человечеством за целый век, на самом деле невозможно. Но наша задача заключается сейчас не в том, чтобы вместить все, но нарисовать какой‑то портрет столетия, XX столетия, который бы представил наше столетие тем, кто в общем уже являются гражданами

XXI века и третьего тысячелетия, — тем, кто уже живет среди нас; тем, кому сейчас три, четыре года, пять, шесть, восемь, двенадцать, пятнадцать лет — в общем, людям XXI века. Что мы им расскажем о нашем столетии? Давайте задумаемся об этом.

Я с детства помню такие большие малиновые тома истории XIX века Лависса и Рамбо. Наступает следующее столетие, XXI век, и задача наша заключается в том, чтобы начать готовить материалы для истории XX века. Давайте считать наш очерк каким‑то подготовительным трудом для нашей будущей истории нашего века, в чем- то похожей на «Историю» Лависса и Рамбо.


ЭПОХА РАВНОАПОСТОЛЬНЫХ ЖЕН[18]

…Есть что‑то такое, что не может устареть, не может не быть новым в любой ситуации. Это — личный человеческий опыт. Мать Мария и Эдит Штайн одинаково мне близки и дороги, я всегда их соединял в своей молитвенной памяти, и в своем сознании, и в круге своего чтения. Вот этот личный опыт прожитой в XX веке жизни — это все‑таки, наверное, главное, что мы можем передать людям XXI века, то, что абсолютно необходимо передать им. Мне вспоминается замечательная книга Хэдди Фрид, которая тоже прошла концлагеря нацистов и, в отличие от Анны Франк, вышла из них живой. Она жила в Вене, и, несколько старше Анны Франк, она почти взрослой уже попала в концлагерь, так же, как мать Мария и Эдит Штайн. И эти записки, личные, не претендующие ни на какие обобщения, ни на какие теории, — они с каждым днем становятся все более ценными. На самом деле: сколько мы можем говорить правильных слов? Но пока эти правильные слова не будут переплавлены в правильные дела, не получится ничего, и нам никто не поверит, и нас никто не услышит.

Люди вне церковных структур, которым гораздо важнее услышать о матери Марии, чем людям, находящимся внутри Церкви, могут принять христианство и принять Евангелие только благодаря тому, что есть такие люди, что были такие свидетели в XX веке, как Эдит Штайн, как мать Мария, как доктор Швейцер, как Дитрих Бонхёффер и многие другие. Внутри церковных структур этих людей не всегда принимают. Иной раз говорят, что Швейцер отошел от ортодоксального лютеранства и вообще дошел почти до полного отрицания бытия Божьего. Или говорят о матери Марии, что ничего нового она не написала. Но это уже не так, потому что это новое видят, но опять‑таки не внутрицерковные историки философии, а светские философы. Для меня, скажем, очень важно, что Эдит Штайн воспринимают как настоящего мыслителя, как большого философа авторы нецерковных, внешних курсов по истории европейской философии XX века. Это действительно признание, потому что, если бытолько внутри Католической Церкви говорили, что то, что осталось от Эдит Штайн, — это выдающиеся философские тексты, это бы еще ничего не значило. В конце концов, pro domo теа мы всегда говорим, что все, что сочинено нашими собратьями, коллегами, выходцами из нашего сообщества, достойно самого большого внимания. Но, нет, в данном случае об этом говорим не только мы — об этом говорят люди со стороны.

Мне кажется, что этот человеческий опыт, эта человеческая, абсолютно невооруженная и ничем не защищенная смелость, которую являют нам эти женщины, — как раз во многом и есть то главное, что раскрыла в Евангелии и в нашей вере эпоха XX века. Это не только названные сегодня здесь нами мать Мария и Эдит Штайн, это не только мать Тереза из Калькутты и мать Магдалена Младенца Иисуса из братства Малых сестер, или сестра Эмманюэль из Каира, или Юлия Николаевна Рейтлингер, которую мы все прекрасно знаем и любим, или мать Елена Казимирчак–Полонская. Можно называть десятки и сотни имен. Это, мне кажется, очень важно. Ну, а одним из первых или просто первым именем, хотя бы хронологически, в этом списке будет, конечно, имя Елизаветы Федоровны.

Мне кажется, что это женское христианство отличается одной особенностью: христианка–женщина принимает таинство, которое ей преподается, но не является тем субъектом, благодаря которому таинство совершается. Женщина–христианка, таким образом, отчасти свободна от той сакраментальной дисциплины, от той сакраментальной структуры, в которую включены христиане предыдущих девятнадцати веков — подвижники, святые и т. д., — которые все‑таки в большинстве своем были священниками и епископами. Это освобожденное от каких‑то структурных моментов христианство действительно явило себя в XX веке, когда (и на самом деле об этом надо говорить абсолютно ясно, точно и определенно) уже стало ясно, что все, касающееся христианства, надо сдать в архив, когда стало ясно, что кончается христианская история Европы, кончается — может быть, не так быстро, но тоже кончается — христианская история на других континентах, и вообще кончается история христианства. Ведь на самом деле — сейчас нам это трудно представить, но в 50–е годы так казалось большинству не только людей со стороны, но и очень многим христианам — казалось: мы последние, мы доживаем, это уходит, этого больше не будет.

Такие настроения царили и на Западе, среди католиков, и старые католические священники говорили: всё, мы последние. Такие настроения царили и у нас, и когда Никита Сергеевич Хрущев сказал, что в 80–м году он покажет по телевизору последнего попа, он, в общем, был не так уж не прав, потому что все шло именно к этому. И шло совсем не потому, что он так хорошо наладил в стране атеистическую пропаганду, а просто такова была логика событий. Хотя на самом деле это логическое движение уже было нарушено — не знаю, перед самой войной или во время войны. Наверное, все‑таки во время войны, потому что не случайно из целого длинного ряда потрясающих фигур мы выделяем Эдит Штайн и мать Марию, подвиг которых совершился как раз в страшные годы войны. Логика событий была нарушена именно потому, что вдруг этим женщинам удалось совершенно по–другому прочитать Евангелие, этим женщинам вдруг удалось понять, что совершенно не нужно женщине быть священником или епископом, для того чтобы занять в Церкви равноапостольное положение. Казалось бы, эпоха равноапостольных жен ушла давным- давно в какое‑то супердалекое прошлое, но вот, они появились в XX веке.

И несмотря на то, что сегодня христианство есть исповедание меньшинства (как‑то один мой итальянский друг сказал: «Вся земля сегодня — это каноническая территория безбожия»; конечно, об этом надо говорить прямо, не надо делать вид, что это не так), — но, тем не менее, той степени кризиса и конца христианства, которую переживал в середине XX века как христианский Восток, так и Запад, теперь уже нет. Теперь уже все обстоит по–другому, и «малое стадо» теперь не обречено — это всем совершенно ясно. И если мы будем хоть сколько‑то достойны того, что делали эти люди, если мы будем хоть сколько‑то продолжать идти их путем — конечно, и через сто, и через двести лет будет существовать Церковь Христова.

Но очень важно понять, что опять‑таки все связано с чисто человеческим опытом, с чисто человеческим подвигом, вне каких бы то ни было взглядов, точек зрения, позиций и так далее. Я думаю, что мало–помалу история взглядов уходит в прошлое и начинается история личности, история личного опыта, история степени личной честности. И потрясающую степень личной

честности явили нам эти женщины.

* * *

Вот это и есть главная, самая важная мысль: этот личный опыт — как раз то, что мы можем предъявить людям в период, когда заканчивается XX век и вообще тысячелетие. На вопрос «А кто вы такие, христиане, и что вообще такое христианство?» мы можем сказать: «Вот кто мы такие!» — и это будет, без сомнения, услышано. Это уже услышано. В тех кругах, которые себя не отождествляют с христианством, говорят: «Вообще, конечно, есть над чем задуматься, и, может быть, вы, христиане, в чем‑то и правы, ведь у вас же были Эдит Штайн и мать Мария. А раз они у вас были — надо подумать: может, есть у вас что‑то настоящее, потому что хотя бы два настоящих человека у вас были…». А на самом деле их, конечно, значительно больше.

Мне вспоминается сейчас фраза из какого‑то продолжения Жития святителя Николая, где кто‑то из нехри- стиан говорит жителям Мир Ликийских, что готов поверить в Христа, потому что готов поверить в того Бога, в Которого верит этот человек. Я думаю, в этом плане история Церкви Христовой и продолжается: те новые люди, которые нас окружают, могут все‑таки оказаться готовыми поверить в того Бога, в Которого верили эти люди.


ОСТРОВА ОСОБОГО НАЗНАЧЕНИЯ (Соловки)[19]

Только в одном 1933 году по данным Центрального архива КГБ СССР, как сообщает Юрий Бродский, на Соловках находилось 19 287 заключенных. И убивали здесь не десятками и не сотнями, а тысячами, но могил здесь нет вообще, ибо расстрелянных и умиравших на Соловках не хоронили, а просто сбрасывали в ров, следы чего давно сровняли с землей. Крест (один в память о всех!) был установлен лишь 14 августа 1999 года, когда исполнилось 60 лет со дня закрытия Соловецкой тюрьмы особого назначения. В эти дни группе детей (а теперь уже больных и беспомощных старушек) тех, кто был здесь убит в годы большевистского террора, удалось, благодаря помощи «Мемориала» и Института «Открытое общество», добраться до Соловков. Чтобы коснуться той земли, что так густо пропитана кровью их родителей, и посмотреть на бараки, в которых они жили, ибо кое–где эти серые деревянные бараки сохранились до сегодняшнего дня. «Гибельные эти острова предвосхитили гитлеровские Vernichtungslagern — лагеря уничтожения», — писал о Соловках Олег Волков, автор книги «Погружение во тьму», прошедший через Соловки и не так давно скончавшийся в Москве.

Коммунисты уничтожали здесь старшее поколение, убивая тело, чтобы затем переделать младшее, губя его души. Лет тридцать тому назад Густав Богуславский написал книгу «Острова Соловецкие», где, описывая белые ночи и удивительные красоты природы, которыми так богаты острова, акварельно–прозрачные леса и «первозданную» тишину, которая здесь — «главное», а одновременно поругивая святых монахов Зосиму и Савватия и посмеиваясь над их «мощами» (слово «мощи» в его книге фигурирует многократно и всегда в кавычках!), ни словом не обмолвился о том, что происходило тут в двадцатые–тридцатые годы. В остальном книга Богуславского написана неплохо и пронизана подлинной любовью к необыкновенной природе архипелага. Но как страшно читать слова о «зеркальной глади озера, на берегу которого стоит наша палатка», о том, что оно — «как палитра живописца, на которой множество цветов, отражение деревьев, неба без единого облачка, цветов нежно–палевых, кое–где переходящих в фиолетовый оттенок предзакатной зари». Как страшно читать эти слова, когда знаешь, что здесь повсюду скрыты под землею могилы тысяч убиенных.

«Надгробное рыдание творяще…» Веками звучали эти слова под сводами монастырских храмов. Веками служили здесь монахи панихиды, не догадываясь, сколько появится тут могил в двадцатом столетии. Сколько мучеников… Если бы Гитлер устроил Аушвиц у Франциска в Ассизи или Бухенвальд в Бингене у святой Хильдегар- ды, только это смогло бы сравниться с тем, что сделали на Соловках коммунисты, «…песнь: аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя»… Понятно, когда Вас. И. Немирович–Данченко или В. Г. Короленко восхищались природою Соловецких островов и писали, что ее красоты напоминают юг Швейцарии, — это было до революции. Другое дело — когда об этом же пишет в 1929 году Максим Горький, который, как сообщает Солженицын, знал о Соловках все, ибо нашлись люди, которые сумели донести до него всю правду.

Однако надо иметь в виду, что Горький был отправлен на Соловки в связи с тем, что в год, когда исполнялось 500 лет со дня основания монастыря, «усилилась клеветническая кампания ряда буржуазных стран и Ватикана, и Соловки стали хотя и отдаленной, но едва ли не самой"привлекательной"точкой опоры для буржуазной антисоветской пропаганды». Так пишет Т. Б. Дмитриева (или кто‑то из ее соавторов) в комментариях к сочинениям «великого пролетарского писателя», вышедшим в Москве в 1974 году. «Политическая чуткость Горького, — говорит советский ученый–литературовед, — заставила его обратиться к Соловкам, чтобы разоблачить клеветников». Известный всей Европе как «живой классик» и близкий друг Чехова, Рахманинова и Шаляпина, Горький «работал» на экспорт. В его задачу входило рассказать о Соловках правду — в противовес той лжи, которую распространяют религиозные фанатики из Ватикана, будто в одном из самых благодатных монастырей Святой Руси коммунисты устроили лагерь смерти, где либо уже расстреляны, либо умирают от голода и болезней тысячи людей. В том числе и православные — епископы, священники и миряне. На самом деле, как сообщает Горький, монахи пьянствуют, а увлеченные работой молодые люди из числа бывших уголовников (уже перевоспитавшихся) созидают здесь новую жизнь.

Не знаю, поверили ли ему итальянцы, но внутри СССР его очерк широким тиражом старались не печатать. Тут применялась другая методика — «активное забывание». О Соловках писали только в том стиле, как сделал это Богуславский. Выпускались фотоальбомы и буклеты, организовывались теплоходные экскурсии, во время которых туристам всячески внушалось, что Соловки — это даже не монастырь, а, скорее, военная база, построенная для защиты «наших рубежей». Монахи? Это — печальное недоразумение, сочинители небылиц, но лучшие из них занимались тут строительными и фортификационными работами (в том числе построили водопровод) или разведением овощей и ремеслом, но, разумеется, не молитвенным деланием. Тюрьма? Да, она была тут при царской власти, но незадолго до революции ее ликвидировали. Навсегда.

В эти годы (вплоть до конца 80–х), притом, что Соловки в качестве туристического объекта пользовались огромной популярностью, о преподобных Зосиме и Савватии можно было что‑то прочитать только в центральных библиотеках, где сохранялись книги, изданные до революции (из обычных библиотек просто- напросто изъятые). А о том, что происходило здесь после революции, — можно было узнать только от старших. Из рассказов тех из них, кто был посмелее. Помню, как однажды заговорили о Соловках моя мама со своей подругой Ольгой Павловной, дочерью о. Павла Флоренского. Помню, как изменилась в лице при упоминании о Соловках одна старая дама в гостях у моей тетки — кажется, там погиб ее отец. И ничего другого.

Только в начале 70–х годов, когда я уже студентом был в Питере, куда ездил довольно часто консультироваться с моим учителем профессором Аристидом Ивановичем Доватуром, я узнал, что такое Соловки. Автор блестящих книг по истории греческой литературы и лучших переводов с древнегреческого (например, «Истории» Геродиана), Доватур жил в коммунальной квартире, в одной комнате, заваленной книгами и рукописями, — в комнате, где на полу стояло обычно до двадцати пустых бутылок из‑под кефира, а на окнах не было занавесок. В комнате, напоминавшей о лагере, в котором он провел свою молодость, чтобы, уехав из Питера юношей, вернуться сюда стариком. Доватур (как рад был я потом, встретив рассказ о нем у Солженицына в «Архипелаге…») любил кормить своих учеников и аспирантов, но, конечно, не дома, где, не разгибая спины, мы просиживали с ним по пять часов над греческими текстами, а в ресторане на Сенной площади. Однажды он повел нас туда с Дмитрием Павловичем Каллистовым, университетским профессором, которого я знал только по книгам о Северном Причерноморье в древности. В тридцатые годы он побывал на Соловках и в Кеми, и в тот раз решил рассказать об этом мне, студенту: «Я был тогда вроде вас…».

Больше я Дмитрия Павловича, который вскоре умер от рака, не видел, а восстановить по памяти тот его рассказ сейчас почти невозможно, поскольку он как‑то перемешался с тем, что я вскоре прочитал о Соловках у Солженицына (у которого есть ссылки и на Каллисто- ва), а позднее — в «Неугасимой лампаде» у Бориса Ширяева и в книге Олега Волкова «Погружение во тьму». Помню только общую атмосферу этого разговора, особенно то, что Каллистов говорил о зимних месяцах. О холодах и о трупах, которые по несколько дней оставались на нарах — вместе с живыми. Уже потом (лет через пятнадцать, если не больше, после моей встречи с Каллистовым) о Соловках заговорили. Появилась «Власть Соловецкая» — фильм Марины Голдовской и Виктора Л истова. Авторы работали над ним, стараясь не только не афишировать этого, но сознательно вводя «органы» в заблуждение. В 1988 году фильм был готов, но КГБ всячески тормозил его выход в свет, который стал возможен лишь после того, как Горбачев вместе с Раисой Максимовной посмотрели его у себя на даче.

Только после этого о Соловках начинают открыто вспоминать последние из оставшихся в живых очевидцев. Среди них Дм. С. Лихачев и Олег Волков. Казалось, что, наконец, нам возвращается память. Волков, вспоминая о словах «Никто не забыт, и ничто не забыто», писал тогда в своей книге: «Я хочу повторить эти слова в ином толковании. Для блага возрождения России необходимо, чтобы они были произнесены вслух в отношении жертв на Соловках и Колыме, в Ухте и Тайшете — во всех бесчисленных островах архипелага ГУЛаг, которыми душили страну». Произнести вслух не только эти слова, но и все бесчисленные имена тех, кто окончил свои дни на Соловках, действительно необходимо, ибо сегодня (через 10 лет после того, как всей стране была показана «Власть Соловецкая») мы намного лучше знаем о жертвах нацизма, чем о тех, кого убило наше государство. Знаем опалачах и уже начинаем смотреть на них спокойно, как на факт из истории, который, к примеру, нельзя выносить из Мавзолея, ибо «это наша история», как считают многие политики, еще несколько лет тому назад причислявшие себя к антикоммунистам. И не хотим помнить (нет, не о жертвах, ибо язык не поворачивается назвать «жертвами» тех, кто так достойно и так честно при своей полной невооруженности ответил на тот террор, что был обрушен на Россию коммунистами) - о мучениках.

Нельзя не напомнить тому, кто, быть может, это забыл или не знает, что славянское слово «мученик» не имеет по своему происхождению никакого отношения к глаголу «мучить». «Мученик» — это эквивалент греческого «мартюс» (рартид) или латинского testis, что означает «свидетель». Свидетель того, где проходит граница между добром и злом, того, что такое зло вообще. Свидетель того, что было на самом деле, — тот, кто может прямо свидетельствовать против идеологической лжи и мифологии, например, той, что распространялась Максимом Горьким.

Всего десять с небольшим лет прошло сегодня с тех пор, как Россия узнала правду о Соловках и о СЛОН'е — Соловецком Лагере Особого Назначения, но сегодня острова все больше вновь (как это было до революции) воспринимаются только как место аскетических подвигов преподобных монахов. Это по–настоящему опасно, ибо на этом примере видно, как вновь включается механизм «активного забывания». Слава Богу, что в 1998 году в свет в Италии в издательстве «Каза ди Матрена» выходит в свет страшная и потрясающая своей документальностью (в ней, в сущности, нет почти ничего кроме фотографий и цитат) книга Юрия Бродского «Соловки. Двадцать лет Особого Назначения». Теперь она, наконец, появилась по–русски.

А в результате — итальянцы приезжают сюда поклониться мученикам XX века, а русские паломники — замечательные и по–настоящему чистые мальчики и девочки, приехавшие сюда помолиться в святом месте, — зачастую не подозревают, что ходят по земле, политой кровью их собственных прадедов, по земле, из которой в буквальном смысле этого слова торчат их непогребенные кости. О СЛОН'е «полезнее» просто не помнить, ибо «главное» — не это. Для наивного натуралиста Густава Богуславского главным казалась тишина, царящая здесь в природе, для сегодняшних богомольцев — тоже тишина, но другая, монастыря и молитвы, «Соловецкого патерика» с его рассказами о безмолвной жизни святых монахов…

Но главным оказывается и то, и другое, и третье! И тишина Иисусовой молитвы, и та, что в белую ночь стоит над безмолвным озером. И еще одна тишина — после расстрела, над телом того, кто только что был убит по приказу той власти, что безжалостнее и бесчеловечнее любого самого страшного террориста; убит, и никогда не будет по–человечески похоронен. Тишина, рассказать о которой слов почему‑то не находится.

Я стоял у высокого Креста на окраине поселка, что вырос под самыми стенами монастыря, стоял среди хрупких старушек, сознавая, что это — дети. Не дождавшиеся отсюда своих родителей. Их были миллионы, в живых на сегодня остались, боюсь, что уже единицы. Кто‑то плакал навзрыд у меня на плече, кто‑то пытался целовать мне руки, хотя это я, именно потому, что я священник, должен целовать их морщинистые руки. Кто- то объяснял со слезами, что, будучи еврейкой, не может молиться по–православному, но любит меня не меньше, чем те, кто исповедуют вместе со мною одну веру, любит, потому что мы все здесь породнились навеки — благодаря всем тем, кто тут нашел свою смерть и со святыми упокоение.


РАУЛЬ ВАЛЛЕНБЕРГ[20]

В двадцатых числах октября 2000 года НТВ неожиданно рассказало о том, как именно был арестован Рауль Валленберг. 78–летний житель Львова по имени Богдан Тарнавский, сражавшийся во время Второй мировой войны в партизанском отряде, сообщил журналистам, что Валленберга арестовал он. Случайно. «Это случилось ранним утром, когда я был на дежурстве, — рассказал бывший партизан. — Из тумана вышел человек. Было впечатление, что он появился из ниоткуда. Я был поражен его ухоженным видом, как будто он только что вышел из парикмахерской. Когда я крикнул"Стоять!", он побледнел. Мой товарищ приставил к его уху автомат, и мы обыскали его. Нашли два паспорта: шведский и бельгийский, десять тысяч долларов и тысячу фунтов. В его паспортах была одна и та же фамилия — Валленберг и имя: не то Пауль, не то Рауль. Я до сих пор помню его. Если мне дадут фотографию, я узнаю его и сегодня. Потом я отвел его к офицеру разведки. И в ту же ночь Валленберга увез специальный самолет, возможно, присланный Центром».

Если Тарнавский говорит правду, это означает, что советская разведка специально не похищала Валленберга, ибо его совершенно случайно задержали в лесу под Будапештом. Однако нельзя не заметить, что о версии Б. Тарнавского российские журналисты заговорили сразу же после того, как о судьбе Рауля Валленберга спросил Владимира Путина премьер–министр Швеции Йоран Перссон во время своего визита в Москву 27 сентября 2000 года. Новая версия плохо согласуется с общепринятой, согласно которой последний раз Рауля Валленберга якобы видели в Будапеште приблизительно 17—18 января 1945 года, когда он собирался вместе со своим шофером Вильмошем Лангфельдером ехать в сопровождении нескольких советских солдат в Дебрецен на встречу с маршалом Родионом Малиновским для обсуждения вопроса об оказании помощи уцелевшим венгерским евреям. Считается, что по дороге его похитили сотрудники НКВД.

Однако есть и третья версия, о которой в журнале «Новое время» (№ 43 за 2000 год) рассказал Сергею Маслову Лев Безыменский. Согласно этой версии (ее достоверность в беседе с Безыменским подтвердил бывший шеф КГБ Владимир Крючков), Валленберг, как утверждает Безыменский, в Москву отправился добровольно (или почти добровольно), по дороге обедал в ресторанах, а позднее, уже в Москве, осматривал метро и так далее и только позднее попал на Лубянку.

23 октября о версии Тарнавского сообщила «Нью- Йорк Тайме», а еще через несколько дней (9 ноября) в комиссии при Президенте РФ по реабилитации жертв политических репрессий, которая работает под председательством Александра Яковлева, было принято решение «положительно рассмотреть вопрос о подготовке предложения по реабилитации Рауля Валленберга». «Дело» Валленберга стало «раскручиваться» очень быстро. Ровно через два месяца после интервью с Тарнав- ским и публикации беседы со Львом Безыменским в «Новом времени», 22 декабря 2000 года генеральный прокурор России Владимир Устинов утвердил решение о реабилитации Рауля Валленберга и его водителя В. Лангфельдера.

Об этом было объявлено после того, как, «изучив материалы проверки в отношении шведского дипломата Рауля Валленберга и его водителя Вильмоша Лангфельдера, Генпрокуратура РФ пришла к выводу, что оба они мы от сердечного приступа». И только в декабре 1997 года, во время визита в Швецию президента Бориса Ельцина, сопровождавший его тогдашний министр юстиции РФ Сергей Степашин, встретившись в Стокгольме с родственниками Валленберга и пообещав им продолжить поиски в российских архивах информации, которая может пролить свет на таинственное исчезновение шведского дипломата, признал, что Валленберг не умер от инфаркта в тюрьме в 1947 году, но был расстрелян.

В сущности, этаже версия «озвучивается» и в мемуарах генерала КГБ Павла Судоплатова, опубликованных в 1999 году, где говорится, что Валленберга арестовали по личному приказу Булганина, а убили по указанию Молотова в 1947 году. Ему, как считает Судоплатов, ввели смертельную инъекцию в возглавлявшейся Майранов- ским лаборатории ядов МГБ в Москве, в Варсонофьевском переулке. Затем тело Валленберга было, скорее всего, сожжено в крематории Донского монастыря. При этом в течение многих лет запросы родственников и журналистов о судьбе Валленберга оставались без ответа.

И хотя в Будапеште те, кто восхищался этим человеком, решили воздвигнуть ему памятник как умершему, Альберт Эйнштейн был среди тех, кто выдвинул Рауля Валленберга на Нобелевскую премию мира, которая, как известно, не присуждается посмертно. Но самое главное, на Западе появились его бывшие сокамерники, которые могли подтвердить, что он находился в заключении с января 1945 по апрель 1947 года. Среди них были два немца — Густав Рихтер и Хорст Кичман. Оба они сообщили, что их допрашивали о Валленберге в Лефортовской тюрьме 27 июля 1947 года и что после допроса их перевели в одиночку.

По их рассказам, за два года заключения в Москве Валленберга выпускали из камеры лишь на ежедневную 20–минутную прогулку во дворике размером 3 на 4,5 метра, окруженном забором, чтобы узники не видели друг друга. Но, как все заключенные, он вскоре научился пользоваться «тюремным телеграфом». По соединявшим камеры трубам успешно передавались сообщения, выстукиваемые зубными щетками. Вернувшийся из заключения в СССР итальянец Клаудио де Мор вспоминал, как он изумился, услышав по «тюремному телеграфу», что в Лефортове держат дипломата из нейтральной страны. Три освободившихся немецких дипломата рассказывали, как они помогали Валленбергу — тоже по «телеграфу» — писать по- французски письмо Сталину. Дошло ли оно до адресата, они не знали. Затем, весной 1947 года, Валленберг передал последнее сообщение: «Нас переводят отсюда».

Есть свидетельства о том, что Валленберг был жив и после 1947 года. Так, бывшие узники Озерлага граждане Польши Е. Цихоцкий и И. Ковальский утверждают почти невероятное: в конце 1949 г. они видели и общались с Раулем Валленбергом на 016 лагерном пункте Озерлага. Позднее Валленберга якобы видели в Воркуте, в одном сибирском лагере, а также в знаменитом Владимирском централе. Поляки утверждают, что он был жив даже в октябре 1959 года. Вот почему посол Швеции в России Ян Лунвик высказал 4 августа 2000 года (в день, когда со дня рождения Валленберга исполнилось 88 лет) предположение, что человек, спасший тысячи евреев от гибели в фашистских концлагерях в Венгрии и взятый в плен российскими войсками в 1945 году, может быть жив. По некоторым данным, Валленберг мог содержаться в том же лагере в Казани, что и венгерский пленный Андраш Тамаш, обнаруженный сравнительно недавно в психиатрической больнице города Котельнич в Вятской области. «По чисто статистическим причинам это маловероятно, — заявил посол в интервью газете «Тайме», — но случай Андраша показывает, насколько осторожными мы

должны быть, объявляя человека погибшим».

* * *

Вне зависимости от того, когда именно и где (в Москве, во Владимире или в Воркуте) погиб или просто «затерялся среди просторов ГУЛага» Рауль Валленберг, его жизнь свидетельствует о том, что подлинное мученичество (в самом высоком и абсолютно церковном смысле этого слова) возможно и для того, кто не заявляет о своей вере и, быть может, даже не отдает в ней себе отчета. Коммерсант и дипломат, родившийся в одной из богатейших семей Швеции, Рауль чисто внешне был типичным представителем европейской элиты 30–х годов. Арестовал его Богдан Тарнавский, или эту историю придумали за него журналисты, но образ человека, который на войне, среди копоти, грязи и прочая, в момент ареста поразил его своим ухоженным видом — «как будто он только что вышел из парикмахерской», — нарисован в рассказе украинского партизана действительно блестяще.

Стройный, безупречно одетый и знавший толк в престижных видах спорта, прекрасно воспитанный и умевший галантно ухаживать за девушками, он в силу того, что был от Бога наделен чистым сердцем, стал не просто «героем Запада», как пишет в газете «Сегодня» Алексей Макаркин, но настоящим мучеником и подвижником. Как Януш Корчак, мать Мария (Скобцова), отец Димитрий Клепинин, Эдит Штайн, Альберт Швейцер, Андрей Сахаров… Вот имена тех наших современников, вспоминая которых понимаешь, что не нужно стыдиться того, что мы родились в XX веке, веке Ленина, Гитлера и Сталина. Нет, к счастью, мы все‑таки младшие современники Рауля Валленберга и матери Марии — тех, кто на примере собственной жизни показал, что означают слова Иисуса о том, что «нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих» (Ин 15:13).

Швед по происхождению, Валленберг носил еврейскую фамилию, поскольку его прапрадед был евреем, принявшим христианство. В 1936 году отправленный дедом в Палестину, в Хайфе Рауль жил в пансионе для ортодоксов. Именно здесь он впервые услышал от беженцев из Германии, что там происходит с евреями. Позднее, в 1942–м году, он посмотрел английский фильм о рассеянном профессоре, которому удается провести фашистов и спасти евреев от уничтожения. Тогда Рауль сказал своей младшей сестре Нине, что это как раз то, что хотел бы сделать он. И это ему удалось.

Можно теперь сколько угодно говорить о том, что Валленберг действовал не как одиночка, но опирался на поддержку шведского правительства, финансистов, из среды которых он происходил, и, конечно же, американцев, но все то, что он сделал, спасши сто тысяч евреев от газовой камеры, было бы сделать невозможно, если бы не его абсолютно личный (на самом деле чисто мистический) и никак не объясняющийся его дипломатической миссией порыв, если бы не его личная убежденность в том, что сделать это должен именно он. Он действительно должен был спасти от гибели тех, среди кого он сам не оказался только как христианин в пятом поколении.

Страшный парадокс заключается в том, что человек, так бесстрашно и без оружия боровшийся с Гитлером, спасший, не сделав ни одного выстрела, десятки тысяч жизней, был за это брошен в подвалы на Лубянке и обречен Сталиным и его командой на пожизненное заключение и смерть. Сталин не только мстил Валленбергу за то, что он оказался героем, но безумно боялся его, ибо сам в эти годы уже подхватил выпавшее из рук Гитлера знамя и начал как верный продолжатель дела фюрера реализовывать планы массового уничтожения евреев в СССР. В этой ситуации освобождение Валленберга, вступившего в единоборство с Гитлером и выигравшего это единоборство, поскольку сто тысяч человек остались живы, несмотря на то, что Валленбергу в Венгрии противостоял Эйхман, было бы для Сталина самоубийственно. Ведь именно в эти годы в СССР были уничтожены Соломон Михоэлс, Перец Маркиш и Самуил Галкин и многие другие. А окружение Сталина заявляло, что Валленберга в СССР нет.

«Трудно богатому войти в Царство Небесное», — говорит в Евангелии Иисус. Жизненный путь Валленберга показывает, что означает это слово. Трудно до такой степени, что «удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши». Трудно не просто, а бесконечно, — но все же возможно. Именно это показал своей жизнью и своим мученичеством Рауль Валленберг…


ЭЛИ ВИЗЕЛЬ: ВОЗВЕЩАЯ РОДУ ГРЯДУЩЕМУ[21]

«Истину невозможно изложить в письменном виде… она должна передаваться из уст в уста, губами и глазами». Так пишет Эли Визель, лауреат Нобелевской премии мира за 1986 год, родившийся 30 сентября 1928 года в находившемся тогда на территории Венгрии городе Сигет в приверженной религиозным традициям еврейской семье, получивший в детстве настоящее религиозное воспитание и научившийся читать Библию у старых раввинов былых времен, а затем в ранней юности прошедший через три лагеря смерти — Биркенау, Освенцим и Бухенвальд, где погибли родители Э. Визеля и одна из его сестер.

Сам Эли Визель в 1945 году в возрасте 17 лет был освобожден из Бухенвальда войсками союзников и попал в Париж, где в 1948–1951 годах учился в Сорбонне и затем начал заниматься журналистикой. Именно поэтому до сих пор он пишет в основном по–французски, а Франция считает его своим и гордится им как французом, хотя он давно живет в США. Эли Визель — один из тех, кто сразу после окончания войны заставил человечество начать думать над тем, что такое Холокост. В книге «Следующее поколение», переведенной на русский язык, Визель говорит о том, что рассказать о Холокосте невозможно, ибо «истину невозможно изложить в письменном виде».

Казалось бы, человек, знающий, что такое Библия, не понаслышке, должен утверждать обратное, но не Эли Визель, поскольку он Писание изучал не в респектабельных учебных заведениях Запада, а впитывал в себя с голоса — сначала от своего деда Додье Фейга, который, подобно древним мудрецам Израиля, вроде Гиллеля или рабби Акибы, был неутомимым тружеником и делал все сам: «доил коров, пахал землю, залезал на деревья за грушами, яблоками, абрикосами», — а потом от раввина из Борша, «послушать проповеди которого собирались сотни людей из окрестных деревень».

«Часами простаивал я, — пишет Эли Визель, — за спиной у раввина и изо всех сил старался молиться с ним в унисон». Библию как Слово Божие, которое «живо и действенно и острее всякого меча обоюдоострого», он получил из рук, а вернее, впитал, именно впитал в себя, с уст старших — он усвоил как истину живую, переданную ему живыми людьми, а не вычитанную из старой книги, взятой с полки в научной библиотеке. Буквально по слову псалмопевца, который говорит в начале 77 псалма, «что слышали мы и узнали, и отцы наши рассказали нам, не скроем от детей их, возвещая роду грядущему».

Библия — это, конечно, книга, состоящая из слов и букв, и, как всякая книга, она была написана на пергаменте и печатается в современных типографиях на бумаге. Но как Слово Божие, как главная святыня человечества, как тот единственный текст, прочитав который мы (как иудеи, так и христиане!) благоговейно касаемся его губами, Библия не просто сохранилась доныне (как, например, гомеровские поэмы или «Энеида» Вергилия) в таком‑то числе рукописей, но была вручена Богом людям — живым и конкретным людям, чтобы они сохранили ее, передавая из рук в руки, из поколения в поколение. И опять‑таки, это знают все верующие, как иудеи, так и христиане, по опыту своей веры: истина остается сама собой, пока она живет среди людей.

Визель понял это еще ребенком, но он же оказался свидетелем того, как тот мир, внутри которого он вырос, тот мир, где он учился вглядываться в ночь и слушать молчание Бога, рухнул, а вернее, задохнулся в газовых камерах и сгорел в печах Освенцима, Майданека и Треблинки. Символом этого исчезнувшего мира становятся часы, которые Эли Визель зарыл в земле в саду своего дома в Сигете в тот день, когда его семья покидала родной город. Через 20 лет после того, как война была окончена, он нашел эти часы сгнившими и полными червей и снова похоронил в том самом месте, где они некогда были зарыты…

Шесть миллионов живых людей исчезли с лица земли. И среди них все те, среди кого жил Эли Визель в годы своего детства и юности. Рассказать об этом действительно невозможно. Но сделать это необходимо. И именно это делает Визель в своих книгах, первая из которых была опубликована в 1958 году. «Ночь» — это воспоминания о пережитом в немецких лагерях смерти. Первая книга Э. Визеля была переведена на 18 языков. С тех пор он написал около 30 книг, значительная часть которых, как, например, единственный написанный на идише роман «И мир молчал», «Рассвет» (1961), «День» (1961), «Песнь мертвых» (1966) и другие, посвящена трагедии еврейского народа во Второй мировой войне.

Как рассказать о Холокосте? «Сколько свечей зажечь, сколько молитв прочесть и сколько раз… я по–прежнему не знаю, — пишет Эли Визель, — что нужно делать, чтобы сохранить в памяти образ города, который с каждым днем кажется мне все более нереальным». В 1972 г. Визель публикует книгу «Во славу хасидизма», которую составляет из хасидских легенд, преломленных через воспоминания собственного детства. И опять он говорит здесь о той самой истине, которая передается только из рук в руки. Бог… Можно ли верить в Бога после Майданека и Освенцима? Этим вопросом задавались с 40–х годов и до сих пор задаются самые разные философы, вышедшие как из христианства, так и из иудаизма. Эли Визель отвечает на этот вопрос своей лирической прозой, когда просто вспоминает раввина из Галиции, с которым столкнулся в лагере. Имени его он не запомнил, а возможно, и никогда не знал. «В памяти сохранился лишь его незабываемый голос».

Только голос. Как голос Иоанна Предтечи. «Глас вопиющего в пустыне», как сказано у Исайи. «Ты должен выстоять. Слышишь? — говорил Эли Визелю неизвестный и, казалось бы, забытый раввин из Галиции. — Выстоять любой ценой. Главное, не поддаваться злу, от кого бы оно ни исходило». Этот человек знал на память не только Тору, то есть Пятикнижие Моисеево, но и талмудические комментарии к ней. Как делал это рабби Акиба или Йоханан бен Заккаи, он с голоса учил Эли Визеля. В лагере он стал учителем будущего писателя. «Сначала он читал отрывок по памяти, затем я его повторял, после чего мы подробно и всесторонне его обсуждали… а потом его перевели в другой лагерь, и больше я его не видел».

Мир, от которого не осталось ничего, кроме проржавевших и навсегда похороненных в земле часов, на страницах книг Эли Визеля не просто оживает, но оказывается необходимым для всех нас: евреев, русских, итальянцев; для нас: иудеев, христиан, сомневающихся, неверующих и агностиков, — а населявшие его люди становятся нашими друзьями и нашими вечными спутниками на жизненной дороге. «Что ответить человеку, — пишет Эли Визель, — который не понимает, почему Бог хранит молчание в тот самый момент, когда человек — любой человек, еврей или нееврей — как никогда прежде нуждается в Его слове, не говоря уже о Его милосердии». На самом деле, сам автор (как и любой из нас) не понимает, что нужно ответить этому человеку. И отвечает ему не он, а те, о ком он, Эли Визель, пишет — его дедушка Додье Фейг, раввин из Галиции и многие другие.

Невозможно читать книги Визеля и не плакать, но и плакать, читая его книги, нельзя, стыдно, недопустимо и аморально, потому что то, о чем рассказывает писатель и чего он был свидетель, неизмеримо больше любых слез, любого отчаяния, любой нашей реакции на то, что случилось и затем было названо словом Холокост. «Все раввины, все мудрецы, все святые с самого начала нашей истории готовились к тому, — сказал однажды Эли Визелю раввин из Галиции, — к тому, что здесь происходит». Страшные слова… Но в них очень много правды. Зло, страшное человеческое зло, воплотившееся в XX веке в режимах Гитлера и Сталина, на самом деле просто не могло не обрушиться на тот народ, что пронес сквозь тысячелетия и сохранил для нас Слово Божие, дыхание Духа Святого… Пятикнижие, пророков и псалмы… Ту самую истину, что передается только от человека к человеку, из уст в уста и из рук в руки.

И именно поэтому Гитлер стал уничтожать евреев, а Сталин в СССР — и тех и других: и евреев, и христиан, прежде всего, православных, которых в его владениях было просто больше всего — священников и простых верующих, всех тех, о ком я, православный священник конца XX столетия, так много знаю, ибо кого‑то из них все же застал в живых. Православные люди, обреченные на смерть советским режимом… — как они похожи во всем, вплоть до мелочей, на тех евреев, о которых пишет Эли Визель… И те и другие пели одни и те же псалмы, только одни на иврите, а другие по–славянски… И те и другие знали, что такое молитва и что такое то молчание, через которое к нам приходит Бог.

Следующее поколение (те, кто родились после 1945 года!) должно узнать о Холокосте не из учебника по истории, но от живых свидетелей. Эли Визель — один из них: знаток Священного Писания и тончайший поэт, мальчик, переживший Освенцим и Бухенвальд, и один из самых активных и бескомпромиссных правозащитников в мире сегодня, человек, активно выступающий в защиту тех групп населения в самых разных странах, что подвергаются преследованиям из‑за их религии, расы или национального происхождения. «Следующее поколение», а именно ему не случайно Эли Визель посвятил книгу, должно не просто знать о том, что было, но уметь сделать так, чтобы история не повторилась. А это порою бывает очень трудно.

«Следующее поколение» — это и те евреи из Израиля, которые летом 1967 года, когда Насер и другие арабские лидеры той эпохи, подстрекаемые из Москвы и со страниц газеты «Правда», готовились действительно сбросить евреев обратно в море, а на Иерусалим, как говорит Эли Визель, уже легла тень Освенцима, не дали превратить себя в жертву, а стали сопротивляться. Последнее приняли далеко не все. Визель вспоминает, что многие европейские интеллектуалы увидели в победе Израиля над арабами измену его священной миссии и чуть ли не требовали, чтобы еврейский народ вновь стал жертвой. Тогда бы они кинулись на его защиту и рыдали бы над его развалинами, глядя на них из благополучной Европы и своих благоустроенных кабинетов. Однако народ Израиля не стал играть по этому сценарию и тогда сумел победить. Это была победа «следующего поколения» — поколения людей, родители, деды, а порою и старшие братья или сестры которых погибли в газовых камерах Освенцима и Треблинки. Поколения тех, кто был всего лишь на 10 лет младше, чем Анна Франк.

Но как победил народ Израиля в июне 1967 года? Эли Визель вспоминает о том, как во время взятия города по одной из улиц старого Иерусалима пробежал молодой араб, увидев которого израильские военные решили, что он сдается. Но оказалось, что это был просто мирный житель, у которого в это время начала рожать жена, а поэтому он искал военного врача израильской армии, чтобы тот принял роды. И это в самый момент штурма города, казалось бы, самыми страшными врагами… С точки зрения Визеля, эта маленькая зарисовка с натуры показывает, какими именно победителями стали израильтяне и какова психология «следующего поколения», среди представителей которого людей сознательно верующих очень немного.

Быть побежденным страшно, но порою психологически это легче, чем побеждать. И если человек не хочет сдаться, история непременно поставит его перед труднейшими вопросами. Как бороться с врагом и при этом не ожесточаться? Как можно побеждать зло, не беря при этом на вооружение его методов? Что необходимо для того, чтобы, отстаивая свои права, все‑таки оставаться на позициях истины? Разумеется, Эли Визель не знает ответов на все эти вопросы, но своею книгой «Следующее поколение» он, а на самом деле его герои (все без исключения жители маленького Сигета, неизвестный по имени раввин из Галиции и шесть миллионов тех, кто погиб в годы нацизма в лагерях смерти) помогают нам (каждому по–своему) приблизиться к тому, чтобы найти на них наши собственные ответы…


ОТЕЦ АЛЕКСАНДР МЕНЬ[22]

Отец Александр Мень — один из ярчайших мыслителей и подвижников (в самом широком смысле этого слова!) России во второй половине XX века. Для спасения человека из лап тоталитарного мышления и той духовной душегубки, в которой мы жили в эпоху безраздельного господства коммунистической партии и кагебешного контроля за всем, что происходило в наших душах, мало кто сделал так много, как Андрей Сахаров, Александр Солженицын, академик Дмитрий Лихачев и он, отец Александр Мень.

Именно эти четыре человека, очень разные и совершенно непохожие друг на друга, в сущности, посвятили всю свою жизнь тому, чтобы мышление их соотечественников было свободным, чтобы все мы мыслили не стереотипами и готовыми клише, а творчески осваивали то, что нас окружает, чтобы в конце концов мы не боялись сказать или сделать что‑то не так, как это принято, положено, установлено. И вообще — чтобы мы не боялись. Один современный культуролог сказал как‑то, что эта работа была своего рода «расцементированием мозгов», которые у подавляющего большинства из нас были крепко–накрепко зацементированы советским строем и марксистско–ленинской идеологией. Действительно, именно этим и занимался отец Александр Мень.

Часто приходится слышать, что о. Александр не занимался политикой. Это действительно так, в том плане, что он не участвовал в ежедневной работе, которая велась тогда диссидентами, но при этом он не покладая рук занимался с людьми, работал с ними, делая их свободными, раскрепощая сознание и воспитывая молодежь в духе, который был уже несовместим со всем тем, что творилось тогда вокруг. Не случайно поэтому во время августовского путча 1991 г. (уже после убийства о. Александра) почти весь новодеревенский приход оказался у Белого Дома. Всем нам было тогда понятно, что при советском кагебешном режиме мы жить больше не хотим.

Надо думать, что и смерть его может быть объяснена именно тем, что КГБ (в сентябре 1990 г. он был еще всесилен и возглавлялся будущим членом ГКЧП Крючковым!) видел в нем настоящего врага, особенно в тот период, когда в эпоху «гласности» о. Александр начал появляться на телевизионных экранах, выступать в клубах и высших учебных заведениях, давать интервью отечественным и зарубежным газетам. Деятельность таких людей, как о. Александр, приводила к тому, что горбачевская подконтрольная ЦК КПСС перестройка перерастала в реальный отказ от тоталитаризма, в реальное движение страны к свободе.

«Я абсолютно убежден, — сказал 8 сентября 2000 г. в эфире радио «Эхо Москвы» Николай Александров, — что это инспирированное определенной организацией на самом верху убийство». А писатель Андрей Еремин, приглашенный в тот день на радио, сразу вспомнил, как Григорий Явлинский, выступая на конференции, посвященной отцу Александру, сказал, что «безнравственная ситуация в России в 90–е годы во многом определилась смертью двух великих духовных лидеров России — Андрея Дмитриевича Сахарова и отца Александра Меня. Это не случайно. Чего хотели, того и добились».

В начале 90–х годов о. Александр Мень оказался для них действительно страшным врагом, потому что ему, как и Сахарову, было чуждо умение играть в «их» игры, идти на компромисс, особенно в тех случаях, когда дело касалось внутренней свободы человека и его внутренней независимости от чего бы то ни было. Именно поэтому убийца не найден до сих пор, поскольку комитет умел профессионально организовывать спецоперации и скрывать следы. Встречи в клубах собирали полные залы, студенты в Историко–архивном институте (будущем РГГУ!) вслушивались в каждое его слово, статьи в газетах и журналах читались тысячами читателей. Журнал «Смена» начал тогда печатать «Сына Человеческого», и это тоже было огромным событием, потому что люди, еще вчера думавшие, что христианство — это удел безграмотных старушек, вдруг неожиданно начали открывать в Евангелии весть, адресованную именно им, здесь и сейчас. Буквально на глазах о. Александр (как это было в Польше с о. Ежи Попелюшко) становился одним из лидеров новой России, что, конечно, для КГБ было нестерпимо.

В Центральном муниципальном архиве Москвы хранится дело (ф. 3004, on. 1, № 107), представляющее собой объемную записку «О современном приходе русской православной церкви, о современных верующих». Записка эта составлена в 1979 г. «по нашей просьбе, — как пишет А. С. Плеханов, бывший главным куратором Церкви от КГБ, а официально — уполномоченным Совета по делам религии по Москве, — одним из опытных в церковных делах служителей культа».

Автор записки, имея в виду, что «в своем движении к коммунизму страна постепенно меняет свой облик», предупреждает, что в век техники до молодежи «доходит чрезмерно много информации дурного свойства из‑за рубежа… Такая молодежь, — продолжает не известный по имени, но маститый московский протоиерей, — хотя и прошла курс атеистического воспитания, недостаточно твердо восприняла его». Она, по мнению автора записки, «остывает к материалистической философии и ищет что‑то новое… ответов на волнующие их философские вопросы, надеясь найти их в церкви, в религии».

Подчас она оказывается в лапах сектантов, искусно прививающих ей религиозное мировоззрение, но, продолжает автор, «старается работать с такой молодежью и фрондирующая часть духовенства, вроде диссидентов — "борцов"(кавычки автора! — Г. Ч.) за права верующих Дудко, А. Меня и им подобных». О том, что о. Александр работал с нами, тогдашней молодежью, мы знаем не понаслышке. Знали мы и о том, что многим из пожилых священников того времени это казалось ненужным и, прежде всего, опасным для судьбы отца Александра, которого, как они справедливо считали, за это могли «наказать», а попросту выслать из Москвы, отправить в пермские лагеря и т. д.

Не знали мы только того, что, оказывается, кого‑то из этих пожилых священников беспокоило, что такая работа наносит вред атеистическому мировоззрению. Читать такие документы до боли грустно, а в сущности, отвратительно. А ведь при этом автор был верующим и благочестивым человеком! Молился на ночь и постов не нарушал. «Таким образом, — продолжает неизвестный аналитик, — эта часть молодых людей, утерянная для атеизма, становится верующей с исковерканной психологией».

Вот в какой атмосфере приходилось трудиться о. Александру Меню. Естественно, вслед за такими записками начинались бесконечные вызовы в КГБ, «профилактические» беседы и просто допросы, вечная слежка, чудовищный психологический прессинг со стороны власти. Примерно в эти же годы меня вызвали как‑то раз в военкомат, где сотрудник КГБ стал уговаривать меня «информировать» их о том, что я знаю из области новостей в религиозной сфере, сообщать о том, что читает молодежь, чем она живет, как обстоит дело с книгами из‑за рубежа и прочая. В полном отчаянье и боясь рассказать об этом родителям, которые бы чудовищно перепугались, я помчался в Новую Деревню, где рассказал об этом о. Александру, уже уходившему из церкви, поэтому прямо по дороге. Тот рассмеялся и сказал: «Кто же с тобой беседовал? Наверное,"старлей"какой‑нибудь… А вот меня вчера два часа подполковник обрабатывал на Лубянке».

Действительно, меня, молодого преподавателя Института иностранных языков, только «щупали», а его именно за молодежь, которую он приводил к Богу, просто колошматили, как могли. Следил за ним КГБ не переставая. У Библиотеки иностранной литературы, когда он читал там лекции, всегда дежурила их машина, в церкви постоянно появлялись агенты, по улице вслед за о. Александром вечно ходили топтуны. И все это на фоне все более «набиравшей обороты», как писали тогда в газетах, перестройки.

«Таким образом, — повторю цитату из аналитической записки неизвестного московского протоиерея, — эта часть молодых людей, утерянная для атеизма, становится верующей с исковерканной психологией». В чем же заключается «исковерканность» психологии той молодежи, о которой говорится в записке? Речь идет не только о том, что она утеряна для атеизма, но, конечно, о большем: о том, что попавшая к о. Александру молодежь исковеркана свободой и раз и навсегда потеряна для тоталитаризма. «Всю жизнь, — пишет об о. Александре Владимир Илюшенко, — власти светские и духовные преследовали его. Его свободомыслие было для них неприемлемо и подозрительно». «К свободе призваны вы, братья», — любил повторять о. Александр, цитируя апостола Павла. И с горечью продолжал: «Люди не хотят свободы. Причины разные, но — это факт». «Я убежден, — говорил он в своем интервью, заготовленном на случай ареста, — что свобода должна вырастать из духовной глубины человека. Никакие внешние перемены не дадут ничего радикально нового, если люди не переживут свободу и уважение к чужим мнениям в собственном опыте».

В семидесятые годы часто бывало, что молодые люди, уверовав в Бога, уходили с работы, бросали науку или искусство (в общем, все, чем они занимались), и, устроившись на работу где‑нибудь в качестве ночного сторожа, погружались в чисто ритуальную жизнь: чтение акафистов, паломничества, посты и так далее. Отца Александра такое православие не устраивало. Он считал необходимым, чтобы верующие люди работали в школах и в университете, в библиотеках и т. д. и занимались искусством, наукой, литературой. Уход от реальности казался ему очень опасным именно для верующего человека, который действительно должен быть «солью земли», как Сам Иисус говорит об этом в Нагорной проповеди. И в этом тоже, наверное, заключалась та «исковерканность» психологии его прихожан, о которой говорит маститый информатор в своей записке.

«В Церкви до отца Александра, — сказал в уже упоминавшейся радиопередаче Андрей Еремин, — представление о жизни христианина было такое, что есть духовная жизнь сама по себе где‑то в Церкви, а есть светская, мирская жизнь, которая отделена от Церкви, и что Церковь может быть неким убежищем от мира. Отец Александр был категорическим противником такой мысли. Для меня важно то, что он постулировал, что светской жизни не существует отдельно от духовной жизни».

«Что это означало?» — спросил его Сергей Бунтман, и тогда, развивая свою мысль, А. Еремин продолжил: «Это означает то, что христианин должен привнести свою веру во все аспекты своей человеческой жизни. Он может заниматься всеми делами, какие полезны для общества, делать любые действия (любая творческая деятельность, искусство, наука) - все что угодно человеку дано Богом в этом мире. Но если он это делает с верой, с Христом в сердце у себя, то это благословенная работа, которая приносит пользу обществу». Многим церковным людям эта точка зрения, теперь все более укореняющаяся в обществе, тогда казалась странной.

Среди духовенства в хрущевскую и брежневскую эпохи было немало достойных и глубоко верующих людей, которые считали, что проповедовать и звать к Богу людей не нужно не только по той причине, что это опасно и не рекомендуется властями, но и чтобы не уподобляться протестантам, которые привлекают, зазывают в свою веру «назойливой» проповедью и своего рода агитацией, тогда как человек должен придти к Богу сам. Отец Александр Мень резко отметал такую постановку вопроса и каждое мгновение своей жизни использовал для проповеди. И более, он прекрасно понимал, что говорить о Боге необходимо не только с теми, кто уже перешагнул порог храма, но и с людьми, которые пока этого не сделали и, возможно, сами не захотят придти в церковь никогда.

Именно потому и взялся он за создание своего семитомного труда о пути человечества к Богу и о религиозных исканиях древних народов, чтобы привлечь к теме Бога интеллигента–шестидесятника, привыкшего к чтению научно–популярной литературы, увлекавшегося посещением выставок и музеев, буквально пожиравшего книги из серии «Литературные памятники» и так далее. Действительно, такому человеку труд отца Александра казался сокровищницей полезнейшей информации и вне связи с верой в Бога, личной религиозностью и духовными поисками. И тут читатель попадался.

Он сталкивался не только с морем новой информации обо всем, что может быть интересно, но и с новым видением мировой истории, не имеющим ничего общего с тем, к чему он привык, читая книги советских авторов. Казалось бы, речь здесь идет именно о том, что, в общем, нередко известно интересующемуся историей читателю, но… под совершенно особым углом зрения. В семитомнике о. Александр показывает, как в мировой истории, вернее, в истории философии и религии действует Сам Бог, как Его присутствие мало–помалу и невероятно трудным путем, но все вернее открывается человеку.

Отец Александр подчеркивал непреходящую ценность мирового религиозного опыта. «Есть опыт просто неопределенной мистики, — писал он, — есть опыт всех религий, в каждой есть своя ценность, все это прекрасно, все руки, простертые к небу, — это чудесные руки, достойные человеческого звания, потому что это руки существа, образа и подобия Божьего, которые тянутся к своему Первообразу». Помню, как он заинтересовался, когда я рассказал ему об итальянской книге, в которой были собраны молитвы всех народов и всех религий. При этом он постоянно подчеркивал уникальность христианства. «Но Христос, — говорил он, — есть рука, протянутая вниз, как на древних иконах иногда изображается, — оттуда протянута нам рука».

При этом было бы неправильно утверждать, что о. Александр был послан, как сказал однажды С. С. Аве- ринцев, «к дикому племени советских интеллигентов». Среди его прихожан (как и среди читателей его книг) были самые разные люди всех возрастов, культурные и совсем простые. В этом, наверное, и заключается феномен отца Александра, что он как пастырь мог быть нужным и совсем простому человеку, и интеллектуалу высокого полета, — и тому и другому давая что‑то очень важное. Более того, он был пастырем далеко не для одного только поколения 60–х гг. С тех пор, когда создавался семитомник, прошло более двадцати лет, но и теперь его книги читаются с огромным интересом и раскупаются в магазинах совсем новым читателем — людьми, которые не видели о. Александра при жизни и, конечно, ничего о нем не знали, потому что были тогда детьми.

Но и человек на Западе, казалось бы, психологически ничего общего с отечественным выходцем из советского времени не имеющий, оказывается, тоже нуждается в о. Александре и в его слове. Когда итальянский писатель Джованни Гуайта решил перевести книгу «Сын Человеческий» на итальянский язык, один из французских друзей о. Александра сразу же заметил, что этого делать не нужно, потому что на Западе существует и без того огромное множество таких книг, где популярно и на высоком уровне излагалась бы жизнь Иисуса. И ошибся. Когда «Сын Человеческий» вышел (сначала на итальянском, а потом в его же переводе по- французски), оказалось, что книга прекрасно раскупается. Она оказалась востребованной не только в России, но и в других странах, вероятно, в силу того, что в этой книге есть нечто абсолютно уникальное. Что именно? Вероятно, «полное слияние с Тем, о Ком он говорил», — с Иисусом из Назарета.

Хорошо пишет об этом Андрей Еремин в своей книге «Отец Александр Мень. Пастырь на рубеже веков»: «В проповедях, исповедях, беседах отец Александр приобщал нас к своему опыту веры. Он говорил о тайне Богочеловечества, подбирая самые точные и простые слова, удивительно меткие и емкие метафоры. Но себя он при этом умалял, его самого как бы не было. Был Господь. Именно поэтому отцу Александру так удавалось передать Его Образ или образ святого, или евангельское событие… Это настоящее вживание, полное слияние с тем, о ком он говорил, было не только следствием его художественного таланта, но и знаком глубокого смирения» (С. 270).

Отец Александр Мень был убежденнейшим сторонником мира между христианами разных исповеданий, в котором видел conditio sine qua поп для будущего христианства. Отец Александр полностью бы поддержал участницу одного из христианских форумов в сегодняшнем интернете, которая недавно написала: «Хватит межрелигиозной борьбы. Не секрет, что из‑за этих междоусобных"войн"многие вообще не воспринимают христианство всерьез. Мол, сами там не могут разобраться, а еще другим проповедуют». При этом, когда на «Эхе Москвы» кто‑то из радиослушателей спросил «Можно ли называть Александра Меня экуменистом?», а Сергей Бунтман и Андрей Еремин сразу отозвались: «Конечно, можно», — Ив Аман заметил: «Я не знаю, можно или нельзя, смотря по тому, что вкладывать в это слово, особенно сейчас. Но вообще отец Александр никогда не занимался экуменической деятельностью как таковой. Он не участвовал в экуменическом движении».

Действительно, в отличие от своего современника митрополита Никодима (Ротова), он, будучи рядовым священником, разумеется, не вел никаких переговоров с католиками, не бывал на приемах у Папы Римского и т. д., но при этом не менее митрополита был предан пути христианского единства и был, как сказал во время диалога в радиоэфире Ив Аман, «открыт другим конфессиям и признавал богатства, которые у них есть». Теперь иногда утверждают (особенно представители православной молодежи), что экуменизм 60–70–х гг. был продиктован чисто тактическими целями, поскольку в условиях атеистического государства, постоянного усиления антирелигиозной пропаганды и жестокой борьбы с религией поддержка ведущих стран Запада, в правительствах которых католики и протестанты лоббировали интересы православия в России, спасала Церковь от разгрома.

На самом деле это не совсем так. Конечно, поддержка Ватикана и Всемирного Совета Церквей была тогда для нас чрезвычайно важна, потому что советский режим был вынужден считаться с международным общественным мнением. Это прекрасно понимал такой великий человек, каким был митрополит Никодим, и поэтому извлекал из этих отношений максимум пользы для православия в России и в других республиках бывшего СССР. С другой стороны, католики (например, брюссельский центр «Жизнь с Богом» и его руководители Ирина Михайловна Поснова и о. Антоний Ильц) и протестанты, прежде всего из США, помогали верующим в России просто и абсолютно бескорыстно.

Ведь именно они печатали для России религиозную литературу, которая затем в чемоданах дипломатов нелегально попадала на территорию СССР, — готовили эти книги к печати и печатали, в том числе и книги отца Александра, которые, разумеется, тогда не могли выйти в свет в России. Это постоянная помощь и поддержка, которая ничем, кроме как их верой во Христа, не объяснялась. И тут необходимо заметить, что в шести- десятые–семидесятые годы мы все, верующие в России, как‑то очень ясно ощущали, что близки друг другу не только по той причине, что против нас всегда борется один и тот же враг — КПСС и ее марксистская идеология, но и по причине несравненно более важной: они (коммунисты) борются против своих бесчисленных врагов в стране и за ее пределами, мы же сражаемся за — за то, чтобы человек мог свободно верить в Бога и иметь возможность совершенствоваться в своей вере.

«Главное в экуменизме отца Александра, — пишет Андрей Еремин, — практический подход. В словах Христа"да будут все едино"(Ин 17:21) батюшка видел призыв некбогословствованию, акдействию… Поэтому к любому позитивному начинанию христиан других конфессий он относился терпимо и с интересом» (С. 230). «Отец Александр, — говорит Андрей Еремин, — постоянно напоминал, что Христос пришел учить нас не Filioque, а жизни с Богом, которая дается причастием к Рожденному, Воплощенному, Распятому и Воскресшему» (С. 205). То, что нас, христиан разных исповеданий, объединяет, неизмеримо больше того, что нас отделяет друг от друга, — постоянно подчеркивал о. Александр.

Однажды, говоря о том, почему в мире сегодня так много разных исповеданий, он заметил: «противоречивость между различными христианскими исповеданиями — протестантами, католиками, православными — это не есть распад, разлом, а это есть лишь проявление частей целого, единого целого, до которого надо дойти — до глубины». На вопрос журналиста о том, как он, православный, относится к другим исповеданиям, отец Александр ответил: «Отношение мое сложилось не сразу. Но путем долгих размышлений, контактов и исследований я пришел к убеждению, что Церковь по существу едина и разделили христиан главным образом их ограниченность, узость, грехи. Этот печальный факт стал одной из главных причин кризисов в христианстве. Только на пути братского единения и уважения к многообразным формам церковной жизни можем мы надеяться вновь обрести силу, мир и благословение Божие».

Именно поэтому он стал горячим сторонником возрождения Российского Библейского общества, в котором христиане всех исповеданий России (а тогда всего Советского Союза) объединились бы для издания Священного Писания совместными усилиями. Воссоздание Общества шло трудно, поскольку это было осенью 1989 г., когда все общественные инициативы (особенно в сфере религии) еще жестко контролировались сверху, но в январе 1990 г. инициативной группе удалось провести первую конференцию, и РБО заработало.

В те годы уже начали появляться новые переводы Священного Писания, сделанные не с библейских языков, а с современного английского текста. Эти переводы, естественно, сразу привлекли внимание новых протестантских деноминаций, поскольку читать их было намного легче, чем традиционный синодальный перевод Библии. Вместе с тем они содержали упрощенный двойным переводом текст, что делало их непригодными для серьезного чтения Писания. Поэтому одной из первых задач, поставленных о. Александром перед обновленным Библейским обществом, стала работа над новым переводом Слова Божьего. Прекрасным заделом для этого был начатый под руководством отца Александра его прихожанкой Валентиной Кузнецовой перевод Нового Завета.

Теперь, когда «Радостная весть» в переводе В. Н. Кузнецовой расходится по всей России большими тиражами, те времена, когда Валя читала о. Александру в его комнатке при церкви первые фрагменты своей работы, а потом рукописные варианты отдельных посланий или куски из Евангелий обсуждались на молитвенных группах, кажется, ушли в далекое прошлое. Проделан огромный труд, который довольно быстро завоевывает себе признание у читателя. А было время, когда сама мысль о новом переводе казалась более чем дерзновенной…

Дело в том, что верующий человек относится к переводу Писания довольно сложно и с подозрением. Однажды, когда один из современных переводчиков Евангелия о. Леонид Лутковский отвечал по радио на вопросы радиослушателей и заметил, что и он сделал свой вариант перевода, на радиостудию позвонила разгневанная женщина, с возмущением закричавшая: «Хватит нас"кормить"переводами… дайте нам подлинный текст… хватит скрывать правду от народа…». Разумеется, она не подозревала, что оригинал существует только по–гречески и ни на каком другом языке прочитан быть не может.

Опыт показывает, что есть люди, которые думают, что славянский текст это и есть оригинал. Другие, прекрасно понимая, что так называемый синодальный текст является всего лишь переводом с греческого, видят тем не менее в нем какую‑то копию оригинала и судят об остальных переводах, исключительно сравнивая их с синодальным. Это связано еще с тем, что средний читатель не хочет смириться с тем, что оригинал ему недоступен, и поэтому хочет, чтобы Писание существовало в каком‑то одном точном переводе, любые же варианты вызывают у него отторжение, потому что он боится, что они искажают текст Библии. Опыт, однако, показывает, что «точных» переводов не бывает и даже у самого лучшего из них непременно найдутся недостатки.

«Сегодня, — именно по этой причине писал о. Александр о переводе В. Кузнецовой, — в мировой практике библейских переводов господствует плюрализм. Признавая, что любой перевод в той или иной степени является интерпретацией оригинала, переводчики используют самые разные приемы и языковые установки… Это позволяет читателям ощутить различные измерения и оттенки текста. Так, в традиционном синодальном переводе сохраняется близость к церковнославянскому языку, что связано с чисто историческими причинами. В. Н. Кузнецова идет по другому пути. Она стремится добиться максимального приближения к живому современному русскому языку. Отсюда отказ от архаизмов, от слов, изменивших сегодня свое значение… Были учтены достижения современной экзегетики и филологии, а также наиболее авторитетные современные переводы».

Однако отказ от архаизмов нравится далеко не всем. Так один из рецензентов (между прочим, блестящий ученый–патролог и ныне епископ) пишет: «Происходит сознательная и последовательная десакрализация священного текста, который переводится на площадной, базарный, кухонный язык… Даже самые возвышенные тексты Апостола Павла теряют свою красоту и силу… Перед нами не перевод, а пересказ, причем дурной пересказ, искажающий смысл и стиль оригинального текста. В основу… был положен изначально ложный принцип — стремление подстроиться к языку, на котором якобы говорит современный российский обыватель» (Журнал Московской Патриархии. 1998. № 10. С. 79–80).

Смысл этого пассажа ясен до предела: рецензента не устраивает «десакрализация священного текста», который на самом деле (и, казалось бы, автор рецензии должен об этом знать!) написан не на каком‑то особом священном языке, как писалась древнеегипетская «Книга мертвых» или «Упанишады», а на простом разговорном языке своего времени; апостол, работая над своими посланиями, меньше всего думал о литературных красотах. Молодой епископ спорит не с В. Кузнецовой, а с о. Александром, причем по одному из самых принципиальных для о. Александра вопросов.

Отец Александр Мень постоянно повторял последние слова Иисуса, которыми заканчивается Евангелие от Матфея («И се Я остаюсь с вами во все дни до скончания века»), и всегда утверждал, что в христианстве не должно быть благоговейной бессмыслицы, что Иисус говорил со Своими учениками не на сакральном языке священного текста, но просто и используя разговорное наречие своего времени. «Для меня, — говорил о. Александр, — в Церкви, конечно, дороги, как с детства было, и песнопения, и церковная архитектура, и традиции, и книги, и обычаи. Но все это имело бы преходящий смысл, не более важный, чем традиции древних индейцев или египтян, или любого другого народа или времени, если бы я не чувствовал, что Он действительно остался, если бы я не слышал Его голоса внутри, отчетливого голоса, более отчетливого, чем иной человеческий голос».

Вспомнив однажды о том, что при митрополите Никодиме в Ленинграде практически во всех храмах апостольские и ветхозаветные тексты во время богослужения читались по–русски, от чего сразу отказался переведенный из Минска на ленинградскую кафедру после смерти владыки Никодима Антоний (Мельников), о. Александр с горечью в голосе заметил: «Теперь снова по–славянски чирикают».

Есть открытое христианство и есть закрытое. Открытое христианство базируется на ощущении невидимо, но реально присутствующего среди верующих в Него Воскресшего Иисуса. «Путь к открытому христианству лежит через сопричастность каждого Откровению Божественной любви, — пишет, излагая взгляды о. Александра, Андрей Еремин, — когда исчезает открытость, свобода и возникает тяга к гарантированному обеспечению, пропадают вера и надежда. И человек уже идет не"по воде", а"по асфальту"». В этой связи А. Еремин вспоминает западного богослова о. П. Тиволье, который пишет: «Христианин не может засесть в своей вере, как в неприступной крепости. Отнюдь нет. Скорее можно сказать, что он в лодке, которая качается от жизненных бурь — и может потонуть. Но направляет лодку Христос, Которому человек доверяет».

Именно об открытом христианстве о. Александра говорил в сентябре 1991 г. на первой конференции памяти о. А. Меня во Всероссийской государственной библиотеке иностранной литературы покойный философ Ю. А. Шрейдер. Как рассказывает об этом Вл. Илюшенко, он вспомнил о христианах–неофитах, только что распрощавшихся с марксизмом, для которых характерна «позиция человека, обладающего истиной», и противопоставил им о. Александра, считавшего, что «каждый богослов сам ищет истину, открывает ее для себя и для других». «Так же происходит, — продолжил Шредер, — и в серьезной науке: человек хочет вначале понять что‑то для себя».

Закрытую же модель христианства характеризует стремление обладать истиной в готовом виде, а следовательно, как пишет об этом Владимир Илюшенко в книге «Отец Александр Мень: жизнь и смерть во Христе», «об- рядоверие, нетерпимость к инакомыслию, консервация отечественной старины»; она основывается на «традиционалистских ценностях, ксенофобии и шовинизме». Здесь Илюшенко излагает как раз те мысли, которые неоднократно высказывал о. Александр накануне своей гибели. Так, например, за несколько дней до смерти в интервью испанской журналистке Пилар Бонет среди прочего он «с неожиданной в этом случае откровенностью», как напишет потом поэт Александр Зорин, сказал: «Ну, если называть зарождение русского фашизма не тревожным, то что тогда тревожно? Конечно! И его очень активно поддерживают очень многие церковные деятели… Это, конечно, позор для нас, для верующих, потому что общество ожидало найти в нас какую‑то поддержку, а поддержка получается для фашистов. Конечно, не все так ориентированы, но это немалый процент. Я не могу сказать какой, я этого не изучал. Но куда ни сунешься, с кем ни поговоришь: этот — монархист, этот — антисемит, этот — антиэкуменист и так далее».

Проблема закрытого христианства в 90–е гг. волновала не одного о. Александра. Старейший православный богослов Франции Оливье Клеман, размышляя об этом, писал: «Нельзя изолироваться, превращаться в гетто. Нужно, чтобы из Православия исходила потрясающая мощь, мощь свободы и света. К сожалению, чаще все глохнет в обрядности, обрядоверии». «Обрядоверием же, — как очень точно говорится на официальном сайте Белгородской епархии Русской Православной Церкви, — называется такое духовное состояние верующего человека, когда следование духу Евангелия отходит для него на второй план, а главными становятся какие‑то обычаи, установления».

Как бы продолжая мысль Клемана, о. Александр в одной из своих лекций указал на то, что мощнейшие, направленные против обрядоверия тексты можно найти не где‑нибудь у современных богословов вроде о. Александра Шмемана, а в Священном Писании. «Пророки выступали, — говорил о. Александр, — против тирании, несправедливости, угнетения, против религиозного формализма, против обрядоверия, против национального превозношения, шовинизма, против войн, против насилия. По этой причине мы можем сказать: прав был Петр Чаадаев, который писал, что учение пророков — это не что‑то уже ушедшее в прошлое, которое дорого для нас потому, что пророки предсказывали явление Христа, но что это учение, имеющее полную актуальность и сегодня» (Мень А. Мировая духовная культура. Христианство. Церковь: Лекции и беседы. М., 1995. С. 154).

Для закрытого христианства в высшей степени характерен и магизм. Об этом замечательно говорил однажды на Рождественских образовательных чтениях в Москве митрополит Кирилл (Гундяев). «В день Крещения тысячи и тысячи людей идут за Святой водой. И часто приходят люди совершенно не верующие, чтобы взять Святую воду. И я спросил этих людей: а с каким чувством вы приходите в храм — зачем вы ее берете, Святую воду? Вы ее берете, надеясь, что Святая вода автоматически спасет вас от греха или от беды, или от болезни? Вот это и есть магическое отношение к Святыне. Я могу быть мерзавцем, могу делать все что угодно, могу грабить, убивать, прелюбодействовать, обманывать, но выпил Святую воду — все сработало. Вот это и есть магизм».

«Подход религии, — подчеркивает митрополит Кирилл, — в том, что человек — ответственный участник в деле своего спасения или в деле своей гибели. Магизм предполагает воздействие предметов, слов, чисел, которые действуют с непреодолимой силой и могут спасти или погубить человека. Вот в чем различие между магизмом и религией». «Магизм, — не уставал повторять о. Александр, — привносит в религию слепую, почти маниакальную веру во всесилие ритуалов и заклятий», именно поэтому магизм всегда ведет к обрядоверию. При этом важно понимать, что «в магизме, — как писал о. Александр, — скрыто присутствует та духовная тенденция, которая коренится в первородном грехе человечества: поставить себя в центре мироздания и заставить служить себе его силы». «Поставить себя в центре мироздания», — подчеркивает о. Александр. Поэтому не случайно с магизмом и проистекающим из него обрядове- рием легко уживается национальный эгоцентризм, шовинизм и ксенофобия.

Закрытое христианство представляет собой, если вспомнить знаменитую книгу Анри Бергсона «Два источника морали и религии» — Бергсона, о котором о. Александр всегда говорил как о философе, без сомнения, оказавшем на него влияние, — религию статического типа, отличающуюся существованием коллективных представлений, как правило, «озадачивающих индивидуальный разум», ведущей ролью ритуала и целой системой знаний и действий, которые предохраняли бы человека от воздействия на него зла. Типично для статической религии и наличие образа врага. Такая религия характерна для традиционалистских обществ. В отличие от нее, динамическую религию (а следовательно, и открытое христианство) характеризует живое мистическое чувство, порыв, что так характерен для ветхозаветных пророков, и любовь, которая, как говорит Бергсон, «для мистика составляет самую сущность Бога». Динамическая религия невозможна без личной вовлеченности верующего в живое богообщение, без его личного мистического опыта. Поэтому корпоративной закрытости статической религии здесь противопоставляется любовь, которая наполняет человека, ибо это, как говорит Бергсон, «уже не просто любовь одного человека к Богу, это любовь Бога ко всем людям». Здесь истина веры поверяется личным чувством верующего. Такова религиозность, провозглашенная в Новом Завете, такова свободная религиозность великих мистиков христианства. Статическая религия «привязывает индивида к обществу», динамическая — каждому открывает путь к небу и дает силы полюбить все человечество.

Но «можем ли мы, — спрашивал о. Александр, — сейчас, на пороге третьего тысячелетия… возвращаться к средневековому состоянию христианского мышления? Некоторые люди, особенно молодые, сегодня готовы к этому. Готовы по лености мысли, по невежеству». С ужасом говорил он о том, что «людям хочется несвободного христианства», что «люди тянутся именно к рабству». «Это страшно и встречается каждодневно, и мы с этим непрерывно сталкиваемся». Почему это имеет место? Откуда это стремление к несвободе, обря- доверию, зашоренности?

Очень хорошо (вероятно, именно так сказал бы и о. Александр) ответила на этот вопрос его ученица Валентина Кузнецова: «Сейчас даже отдельные священники читают Евангелие очень мало. Гораздо больше распространены акафисты, жития, апокрифы. Я не против этого, но все‑таки это уже"переработанная пища", которая по своим идеям и достоинствам значительно уступает Новому Завету. Отчасти это связано с тем, что Евангелие — это не книга для спокойного чтения на ночь. Если человек искренне верит, то Нагорная проповедь или притчи будут его тревожить, ведь после них нельзя просто достать платочек и смахнуть слезинку, а нужно прилагать усилия для изменения собственной жизни. И вот то место, которое должно занимать Писание, оказывается заполненным другими текстами. Выход из этого только один — евангелизация, попытка сформировать вкус и интерес к Новому Завету». Об этом же говорит Владимир Илюшенко, замечая, что о. Александр понял, что «надо заново христианизировать тяжело больную страну, ибо выход России из духовного тупика возможен лишь на пути ее новой евангели- зации».

В основе его религиозности лежало не просто чувство Бога и благоговение перед Ним, но Писание — Слово Божие, живое и действенное, то, что острее всякого меча обоюдоострого. В этом смысле он был похож на пророка, прежде всего, на Исайю, который никого ничему не учил, но зато доносил до сердец именно то, что говорит Бог.

Самое существенное заключается в том, чтобы человек понял, что такое живой контакт с Богом, который становится возможен, когда ты открываешь для себя Слово Божие, что такое предстояние перед Богом, что значат слова Библии о том, что Авраам ходил перед Богом. Поняв это, ты раз и навсегда будешь свободен от закрытости. «Познание Бога — не односторонний процесс, как познает человек природу, а это — встреча», — говорил о. Александр. Чтобы пережить эту встречу, считал отец Александр, нет необходимости быть каким‑то особенным религиозным гением: «Для каждого человека существует возможность глубочайшей таинственной личной встречи с Высшей Реальностью».

Богословие «встречи», так хорошо разработанное митрополитом Сурожским Антонием, было о. Александру действительно понятно и близко. Сам он встречался с владыкой Антонием не много, но всегда радовался, когда узнавал, что во время очередного приезда владыки в Москву кто‑то из его прихожан был на его богослужении или на встрече, которые конспиративно устраивались на квартирах. Слова из церковного гимна «Христос — моя сила» одинаково характеризуют и митрополита Антония и о. Александра.

Главное в христианстве, с точки зрения о. Александра, не традиции и не их сакрализация, не церковная старина и любование ею, но живое присутствие Воскресшего Иисуса. «Он остался, — говорил о. Александр незадолго до своей гибели, — величайший двигатель истории, сокровенно, глубоко остался в мире,"Я с вами во все дни до скончания века". Он воскрес для того, чтобы присутствовать всюду в нашей жизни. И сегодня каждый может Его найти. Он не историческое лицо, о котором можно вспомнить, а можно забыть. Да, Он жил две тысячи лет назад… Но Он не просто был, а Он есть — в этом вся тайна христианства, разгадка его силы».

* * *

Ив Аман начал писать свою книгу сразу после смерти о. Александра Меня. С тех пор прошло почти 13 лет, и, как это ни странно, эта книга, уже переведенная на русский, итальянский, английский и немецкий языки, никоим образом не устарела, хотя за эти годы появилось множество новых публикаций: прежде всего, неизданных текстов самого о. Александра, но и трудов о нем. Замечательную книгу о богословских взглядах отца Александра в Польше выпустил епископ Тадеуш Пикус. В Москве вышла прекрасная книга Андрея Еремина «Отец Александр Мень. Пастырь на рубеже веков», в один том собрал все свои размышления об о. Александре Владимир Илюшенко.

Еще раньше прекрасные записки о своем духовном отце опубликовали Зоя Масленикова, Владимир Файнберг и Александр Зорин. Продолжают выходить и тексты других авторов. Вышло в свет и несколько памфлетов, авторы которых (в большинстве случаев под псевдонимами) ставят своей целью «развенчание» о. Александра. Многие из его духовных чад пытались на эти памфлеты отвечать, но писать ответ на текст, который, прежде всего, дышит злобой, а потом уже имеет какое‑то содержание, почти невозможно. Главным образом, по той причине, что злоба всегда иррациональна.

На этом фоне книга Ива Амана продолжает читаться и вновь оказывается востребованной. И это притом, что автор писал ее не для российского читателя, а для французов, поэтому зачастую он рассказывает о каких- то вещах, которые нам когда‑то казались общеизвестными. Но именно это делает книгу И. Амана востребованной сегодня. Современный читатель, родившийся на рубеже 70–х и 80–х годов, уже не знает того, что имело место 20–30 лет тому назад и более, поскольку та атмосфера преследований за религию, о которой рассказывает Ив, к счастью, ушла в прошлое.

Так, например, З. А. Масленикова в одном из интервью рассказывает: «В те времена, когда отец Александр служил в храмах, ни о какой работе с прихожанами, кроме исповеди во время богослужения и исполнения церковных треб, официально речи не могло быть. Все, что он делал, все его общение с верующими было несанкционированно. Ему приходилось встречаться с ними в лучшие времена в домике при церкви, в худшие времена это запрещалось, тогда он встречался со своими прихожанами на квартирах, разговаривал с ними по пути от церкви к дому, в электричке (поскольку он жил далеко от своего храма), по дороге в Москву и так далее».

Ушли в прошлое и другие реалии советского времени. Рассказ о них делает книгу французского автора удивительно полезной именно в России. Однажды Ив Аман вспомнил, что «Сергей Аверинцев сказал, что мы живем во времена, когда эпоха веры ушла в прошлое. Не знаю, как точно это звучит по–русски, потому что я читал по- французски. Свойство этих времен, наверное, проявилось с особой силой именно в советской России — в тоталитарной стране, где атеизм был государственной религией, если так можно сказать. Но атеизм, религиозный индифферентизм — явление не только российское, но универсальное. А отец Александр — именно тот пастырь, который появился для современников, воспитанных как раз в такую эпоху. Поэтому личность отца Александра и его слова могут принести очень много не только в России, но и во всем мире… В общем, — закончил Ив Аман, — если читать Александра Меня, это помогает быть христианином».

Остается только понять, почему французскому писателю удалось то, что не сумел сделать никто из нас. Скорее всего, по той причине, что он, хотя и близко знал о. Александра и не случайно считает себя его духовным сыном, однако все же смотрел на его «труды и дни» глазами человека с Запада, пусть не совсем, но все же со стороны, и поэтому видел и, главное, фиксировал то, что не смог увидеть никто из нас. Ив — человек в высшей степени скромный и смиренный. О своих личных отношениях с о. Александром Менем он не говорит нигде, и поэтому заметить, до какой степени в этой книге много личного, нигде более не сказанного и, я бы сказал, лирического, сможет только самый внимательный и искушенный читатель.

Однако именно так, подобно книге о. Софрония (Сахарова) о старце Силуане, написан и этот рассказ — ученика об учителе, — своего рода «Воспоминания о Сократе», но только не те, что оставил Ксенофонт, а такие, какие мог бы написать Платон, если бы ему хватило смирения не вкладывать в уста Сократу свои собственные мысли. Не сказать об этом я просто не мог.

Отец Александр относился к числу людей, которые не боятся. Он не боялся ходить в больницы к тяжело больным и умирающим, хотя советским режимом это было строжайшим образом запрещено, не боялся проповедовать и говорить с незнакомыми людьми о вере (чего не делал почти никто из приходских священников), более того, говорить о вере с детьми, что вообще считалось уголовным преступлением. Не боялся языка своей эпохи и, в отличие от практически всех своих собратьев, умел (подобно апостолу Павлу) говорить о Христе с «язычниками» на языке этих «язычников». Не боялся синтезировать опыт своих предшественников, очень разный и порою взаимоисключающий, и это получалось у него удивительно хорошо, ибо он делал это не на уровне человека, но на уровне любви Божьей.

Глубоко укорененный в традиции, знавший православие не по книгам, но выросший в катакомбах предвоенного времени, он весь был обращен в будущее. В его руках Библия становилась компасом, который верно указывает пути в грядущее. Именно в этом и заключается его подвиг.

«Наша страна, — сказал как‑то о. Александр Борисов, — будет в большинстве своем гордиться, что в условиях советского режима, в условиях, когда все было направлено на то, чтобы не появились такие люди, как о. Александр Мень, и такие книги, какие он написал, — что в этих условиях жил такой замечательный человек, который открывал нам Божью любовь. Через любовь, которую Бог дал его сердцу, он приводил и еще будет приводить тысячи и тысячи людей к истине, ко Христу, к добру и созиданию».

ного времени, он весь был обращен в будущее. В его руках Библия становилась компасом, который верно указывает пути в грядущее. Именно в этом и заключается его подвиг.

«Наша страна, — сказал как‑то о. Александр Борисов, — будет в большинстве своем гордиться, что в условиях советского режима, в условиях, когда все было направлено на то, чтобы не появились такие люди, как о. Александр Мень, и такие книги, какие он написал, — что в этих условиях жил такой замечательный человек, который открывал нам Божью любовь. Через любовь, которую Бог дал его сердцу, он приводил и еще будет приводить тысячи и тысячи людей к истине, ко Христу, к добру и созиданию».


БРАТ РОЖЕ[23]

Вскоре после смерти брата Роже один из пользователей написал в интернете: «Я знаю слова Иисуса о том, что"если зерно не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода". Я знаю, что гроб Спасителя пуст. Я знаю, что брат Роже сможет теперь нам помочь гораздо больше, чем раньше. Но просто Воскресения не бывает без Креста. И если мы попытаемся пережить Воскресение, миновав Крест, — из этого ничего не получится»… Действительно, хочется присоединиться к этим словам.

Роже Луи Шютц–Марсош, известный всему миру как брат Роже из Тэзе, родился в 1915 году в Швейцарии в семье протестантского пастора, то ли лютеранина, то ли реформата, ибо сам он никогда не говорил о том, к какой деноминации принадлежит. Брат Роже вспоминал об отце как о «мистике в сердце», который молился по утрам в пустом храме. Однажды мальчик даже видел, как отец молился в католической церкви, хотя Швейцария была страной, где бытовали ожесточенные конфликты между католиками и протестантами. Мать Роже была француженкой и приняла католичество сознательно, не вопреки воле мужа–пастора, но чтобы свидетельствовать об отсутствии разделения между католиками и протестантами.

Служение брата Роже, окончившего к тому времени реформатский колледж, началось в полном одиночестве. В Нагорной проповеди Христос говорит о том, что «если ты принесешь дар твой к жертвеннику и там вспомнишь, что брат твой имеет что‑нибудь против тебя, оставь там дар твой перед жертвенником, и пойди прежде примирись с братом твоим» (Мф 5:23–24). Эти слова Евангелия особенно отозвались в сердце брата Роже, который решил посвятить жизнь примирению между христианами. В 1940 году в возрасте 25 лет он покинул родную Швейцарию и переселился во Францию, страну своей матери.

Несколько лет он вынашивал в себе желание собрать общину, где в повседневной жизни христиане могли бы жить примирением. Общину, в которой «доброта сердца стала бы практической вещью и где в центре всего стояла бы любовь». Именно тогда он поселился в маленькой деревеньке Тэзе в Бургундии, всего в нескольких километрах от демаркационной линии, которая в первые годы войны разделила Францию надвое. Тут он мог укрывать беженцев, в том числе и евреев, которые покидали оккупированную зону, зная, что могут спрятаться в этом доме.

После войны к нему присоединились еще несколько человек, и на Пасху 1949 года первые братья новой общины принесли свои обеты безбрачия, совместного владения собственностью и простоты жизни. С 1950–х годов некоторые из братьев начали жить в тех местах, где люди терпят лишения, чтобы разделить свою жизнь с бедными. А само Тэзе стало местом молчания и молитвы. Братья — сначала это были только протестанты, но затем к ним присоединились и католики, — не принимают никаких пожертвований и живут только на деньги, которые зарабатывают сами. Сначала это было просто, но с конца пятидесятых годов в Тэзе стала приезжать молодежь, и паломников становилось все больше и больше. Братья подумали было покинуть Тэзе и укрыться в более тихом месте, но быстро поняли, что принимать молодежь — это их призвание. Но и те, кто приезжают в Тэзе, пускай только на одну неделю, все равно работают, моют посуду, помогают на кухне и т. д.

Сегодня общину Тэзе составляют более ста братьев из более чем 25 стран. Община сама по себе — уже знак примирения между разделенными христианами и разделенными народами. Важно, что никакой особой экуменической доктрины брат Роже не провозглашал, при этом никто из братьев не сменил своей конфессии или деноминации, хотя о том, к какой из конфессий кто принадлежит, они никогда не говорят. В одной из своих последних книг брат Роже рассказывает, как родилось его призвание: «Вспоминаю бабушку со стороны матери, она интуитивно нашла ключ к экуменическому призванию, и тем самым показала мне, как это воплотить в реальности. Ее жизнь — свидетельство, сильно повлиявшее на меня, когда я был еще совсем молодым. Следуя за ней, я открыл мою собственную христианскую идентичность, примирив в себе веру моих предков с тайной вселенской веры, не теряя связи ни с той, ни с другой».

Каждую неделю, начиная с ранней весны и до поздней осени, молодые люди с разных континентов приезжают на холм Тэзе. Они ищут смысл жизни — в единстве со многими другими людьми. Приникая к источникам доверия в Боге, они совершают своего рода внутреннее паломничество, которое дает смелость строить доверие в мире людей. Иногда летом в этом общем путешествии участвуют более пяти тысяч молодых людей из 75 разных стран. И это путешествие продолжается, когда они возвращаются к себе домой. Оно заключено в стремлении углубить внутреннюю жизнь и в готовности принять на себя ответственность за то, чтобы мир, в котором мы живем, стал лучше.

Для того чтобы поддерживать молодежь, община организовала «паломничество доверия на земле». Это отнюдь не равнозначно созданию какого‑то особого движения вокруг общины. Каждого, кто побывал в Тэзе, как бы призывают у себя дома, в своих собственных условиях, проживать то, что ему открылось, с большим вниманием относиться к своей внутренней жизни и лучше чувствовать связь со множеством других людей, которые тоже вовлечены в этот поиск самого главного в жизни. В конце года Тэзе всякий раз проводит большую встречу в каком‑нибудь из городов Европы, Восточной либо Западной. В минувшем году эта встреча проводилась в Лиссабоне. В такой встрече участвуют десятки тысяч молодых людей со всей Европы и с других континентов. Эти встречи — этапы «паломничества доверия на земле».

После убийства брата Роже архиепископ Кентер- берийский Роуэн Уильяме сказал, что «очень немногим людям нашего времени удалось изменить всю атмосферу религиозной культуры; но именно это совершил брат Роже. Он изменил ориентиры экуменизма, пригласив христиан разных конфессий жить вместе монашеской жизнью; он изменил само представление о христианстве в умах многих молодых людей; он показал церквам первостепенное значение примирения — сначала в послевоенной Европе, а затем во всем мире». Близким другом брата Роже был французский философ Поль Рикёр: «Я вижу тысячи молодых людей и девушек, которые, — писал Рикёр, — не занимаются формулировкой ответов на вопросы о добре и зле, Боге, благодати, Иисусе Христе, но сердца которых избрали добро… община не навязывает нам модели, которой мы должны были бы подражать, но дружески призывает. Я люблю слово"призывать", потому что здесь мы не подчиняемся логике приказов, еще менее — принуждения, и, с другой стороны, здесь не действует логика недоверия и сомнений, столь распространенная сегодня в профессиональной жизни, в жизни больших городов, повелевающая нами и в рабочие часы, и в часы досуга. Этот ощущаемый всеми мир в сердце и воплощает для меня счастье общины Тэзе».

«Сердце брата Роже, — говорил на его похоронах брат Алоис, немец по рождению и католик по исповеданию, которого семь лет назад брат Роже с согласия братьев назначил своим преемником, — вмещало всех людей, из всех стран, в особенности — молодых и детей». «Брат Роже постоянно возвращался к евангельской ценности доброты сердца, — сказал брат Алоис, — и это не какие–тб пустые слова, но это сила, способная изменить мир, потому что так действует Бог. Перед лицом зла сердечная доброта — это нечто хрупкое. Но жизнь, которую в самоотдаче прожил брат Роже, доказывает, что последнее слово всегда остается за Богом и за миром, который Он дает».

«Брат Роже, — сказал в день похорон перед началом заупокойной мессы кардинал Вальтер Каспер, — был созерцателем — человеком молитвы, которого Бог призвал к тишине и уединению монашеской жизни. И все же он захотел открыть свое сердце монаха, как и всю общину Тэзе, для молодых людей со всего мира, для их исканий и чаяний, для их радостей и страданий, для их пути — и пути жизни, и пути веры».

Действительно, нельзя не сказать о том, что Тэзе — это место особой, сильной, радостной и искрящейся, но в то же время проникновенной и в сущности безмолвной молитвы. Рассказывают, что один мальчик, приехавший в Тэзе вместе с родителями, заранее предупредил, что не будет молиться три раза в день. Придти на молитву пришлось, и тут этот мальчик понял, что здесь просто нельзя не молиться, потому что молитва сама льется из сердца. Молитва в Тэзе — это молчание, перерастающее в пение, и пение, перерастающее в молчание. «Эта молитва, — сказал многократно бывавший в Тэзе московский священник о. Владимир Лапшин, — в которой участвуют все братья и паломники, проста, как детский лепет, и в то же время глубока, как само Евангелие, потому что именно им она и питается. Именно такая молитва, доступная всем, часто состоящая из одной лишь фразы, повторяемой на разных языках, может собирать"рассеянное малое стадо", а не разъединять. И молитва Тэзе, и вся жизнь и служение брата Роже определялись его главной интуицией… — осознанием единства Церкви Христовой и стремлением к примирению».

Тэзе — это община, семья в лучшем смысле этого слова. Те, кто жил в Тэзе среди братьев и обитающих поблизости от них католических монахинь, знают, что такое эта семья, что такое настоящая община и настоящее братство, и уже не могут жить иначе. Чувство того, что такое духовная семья, та семья, о которой рассказано в книге Деяний апостолов, брат Роже имел как никто другой. Его никогда не канонизируют, не будут лобызать его мощи, потому что он протестант, а у протестантов нет святых в том смысле слова, в каком почитают святых православные и католики. Но при этом он — настоящий святой в лучшем смысле этого слова.

«Дух Святой, Ты живешь в каждом человеке и приходишь, чтобы вдохнуть в нас то главное, что заключает в себе Евангелие: доброту и прощение. Любить и выражать это своей жизнью, любить с сердечной добротой и прощать — так Ты даешь нам обрести один из источников мира и радости». Эти слова были написаны на обороте портрета брата Роже, который раздавали братья в день похорон. Действительно, «доброта и прощение» — это какие‑то особенные ценности, и хотя они присутствуют на каждой странице Евангелия, мы так часто ими пренебрегаем…

Тэзе — это какое‑то особенное сияние… Особенная красота… ничего упрощенного… красота пения… красота природы, красота присутствия Духа Святого. Говорят, что вечером после похорон брата Роже после дождя на небе появилась удивительная радуга. Двойная, с ярчайшими красками, гигантская. Один итальянец сказал, что никогда подобного в жизни не видал. Многие говорят, что пережили в этот день ощущение Пасхи. Боль и радость. И море света, несмотря на пасмурный день. Один из братьев сказал, что читал книги записей — они лежали у гроба для желающих. Желающие исписали девять толстенных книг. Читал и поражался восприятию Тэзе. Он сказал примерно так: «Мы знаем людей, которые сюда приезжают часто, скажем, раз в год. Но есть немало людей, которые в Тэзе что‑то открыли — и уже туда не возвращались. Даже если были тут один раз. А продолжали жить дома, но иначе. И вернулись только на похороны выразить свою благодарность».

«Там были тысячи как важных, так и безымянных фигур, — пишет один из участников похорон брата Роже, — множество прекрасных людей, которые пели и молились. Люди всех возрастов, приехавшие из всех стран мира, верующие всех религий, объединенные присутствием Иисуса, которое объединяет в себе каждое начало и каждый конец с начала веков и навсегда. Когда не раздавалось пение, царила тишина. И все эти тысячи молчали и слушали в тишине шум дождя, который шел, не переставая. Мне было грустно, но я был и счастлив за эту фантастическую жизнь, ярко прожитую, которая принесла столько добра миллионам людей… и которая принесла добро мне. Если бы я не встретил когда‑то Тэзе, которое осветило мне путь, думаю, что давно уже стал бы убежденным атеистом. А вместо этого я рад, что верую».

На Западе принято хоронить в закрытом гробу. А гроб брата Роже был открыт, поэтому, прощаясь, все могли видеть его прекрасное лицо. Когда братья вынесли гроб из церкви и пронесли через толпу, никто не двинулся за ними. На маленькое кладбище при старой церкви пошли только братья и с ними три маленьких мальчика, один из них португалец по имени Рубен. И это не случайно — рядом с братом Роже всегда были дети. И во время молитвы тоже. Один из свидетелей убийства написал, что, когда все случилось, брат Роже смотрел не на убийцу, а с удивлением — на детей, которые как всегда были рядом с ним, словно бы не понимая, почему они плачут. А когда его несли, уже с перерезанным горлом, и он совсем не мог дышать и говорить, он все делал руками какие‑то примиряющие знаки — мол, не беспокойтесь… А теперь, как говорят, дети виснут на брате Алоисе. Миссия брата Роже продолжается.

В апреле 2005 года на похоронах Иоанна Павла II кардинал Ратцингер (будущий Бенедикт XVI) преподал брату Роже Святое Причастие. Это все видели по телевидению во время прямой трансляции. Газетчики сразу ухватились за этот факт, причем одни утверждали, что кардинал не узнал брата Роже и принял его за католического монаха, другие писали, что Роже Щютц тайно принял католичество. Действительно, хранитель католической веры ex officio, в чем‑то очень жесткий и не меняющий своих установок или попросту консервативный (как тогда считалось) кардинал не мог причастить протестанта, ибо сам многократно выступал против интер- коммуниона. Это действительно так.

Но он сделал это, и, как потом оказалось, сделал это вполне сознательно, потому что увидел в брате Роже не представителя иной деноминации, но брата во Христе, не двоюродного, но именно родного брата. Такого брата видела в нем и мать Тереза, и Иоанн Павел II, и, главное, миллионы христиан, причем всех исповеданий и со всех континентов. Брат Алоис сказал мне, что они ожидали, что в связи с кончиной брата Роже им придет много писем с соболезнованиями. Но не предполагали, что писем будет так много. Настоящие горы. И не соболезнования, но благодарность была содержанием этих писем. Laudate Dominum omnes gentes - Хвалите Господа все народы…


SANTO SUBITO (Памяти Иоанна Павла II)[24]

В двух окнах на последнем этаже Апостольского дворца в Ватикане всю ночь с 1 на 2 апреля горел свет. Это означало, что там угасал Иоанн Павел II. Великий Папа, как назвал его кардинал Анджело Содано в своей проповеди на другой день после его смерти. На площади в ту самую ночь, когда Папа уходил из земной жизни, собралось более 80 тысяч человек. И все молчали. Молча молились. Было слышно, как горят свечи… А всего лишь за два дня до этого Папа благословлял народ из того же окна, где теперь не гасили свет из‑за его предсмертной болезни. Я бесконечно счастлив, что на Пасху был в Риме, был на площади, участвовал в мессе и получил вместе с другими паломниками его благословение. Понятно, что Папа — святой, что он у Бога, что он теперь уже молится за нас. Но как пусто стало в этом мире! Как нужен был он нам здесь, как не хватает его теперь!

Иоанн Павел II был поэтом и драматургом, стихи он продолжал писать вплоть до последних лет своей жизни. Это «Римский триптих», переведенный на русский язык Аллой Калмыковой. Он был священником и профессором, приходским пастырем, который духовно руководит жизнью своих многочисленных прихожан и служит для них мессу, исповедует и причащает, но он был и ученым, наставником своих студентов, читавшим лекции и руководившим их самостоятельной работой. Он был епископом, кардиналом, наконец, Папой, который отвечает за духовное здоровье всей Католической Церкви. Именно как Папа он объехал почти весь мир в качестве посла мира и надежды как для христиан, так и для тех, кто исповедует другие религии, и даже для агностиков и атеистов.

Когда 13 мая 1981 года на площади Св. Петра в Риме прогремели выстрелы из пистолета Мехмета Али Ахджи и Иоанн Павел II упал на руки своего секретаря Станислава Дживиша, казалось, что не только дни, но и часы его жизни сочтены. Журналисты уже ждали того момента, когда можно будет сообщить своим агентствам, что Папа скончался. Этого, однако, не случилось. Вопреки мрачным прогнозам врачей, он выжил и встал на ноги, чтобы продолжать свое служение. Это было в тот самый майский день, когда вспоминается явление Божьей Матери трем пастушкам из португальской деревни в Эстремадуре, которая по–арабски называется Фатима. И поэтому Папа сразу сказал, что не умер, прежде всего, благодаря особому заступничеству Пречистой Девы. Totus Tuus — «Полностью Твой» — было написано на его гербе. Tut to Тио, Vergine Madre…

«Сила Моя в немощи совершается», — сказал некогда воскресший Христос апостолу Павлу. Если говорить об Иоанне Павле II, то эти слова объясняют всю тайну его жизни и служения как нельзя лучше. Папа, в прошлом спортсмен, футболист и даже вратарь футбольной команды, болел; он почти падал в обморок на глазах тысяч молящихся, ломал шейку бедра, а затем, несмотря ни на что, встал на ноги и, хотя каждый шаг ему давался с трудом, не сдавался. Говорил он с трудом и все более тихим голосом, но при этом делался все сильнее в духовном плане. Слабея физически, Папа становился все более просветленным и открытым, все более решительным и смелым. Обычно с людьми такого просто не бывает. «Дух бодр, плоть же немощна», — говорит Иисус в Гефсиманском саду. Если в этой фразе содержится какая‑то жизненная программа, которую предлагает нам Христос, то Иоанном Павлом II она выполнена полностью.

Очень важным моментом в жизни и служении Папы Войтылы стал радикальный пересмотр того, что было сделано от имени Церкви в течение столетий. С самого начала своего понтификата вместе с митрой и посохом святого Петра он взял на свои плечи ответственность за то, что происходило в Католической Церкви во времена бесчисленных его предшественников. За разрыв с христианским Востоком и православием, за зверства инквизиции и религиозные войны, за процесс Галилея и казнь Яна Гуса и Джордано Бруно, за антисемитизм и фактическое участие в работорговле, за осуждение Мартина Лютера и за многое другое. В книге Луиджи Аккатолли «Когда Папа просит прощения» можно найти анализ 25 публичных высказываний Папы, которые начинаются словами: «Я прошу прощения».

За все это Папа просил прощения, словно это была его личная вина. Смиренно и без попыток доказать, что в условиях прошлого то или иное явление было естественным. Таков был этот человек, который не боялся ничего, кроме неправды и, главное, полуправды. Разумеется, чтобы просить прощения, нужно было проработать каждую из проблем чрезвычайно серьезно, и это Папа делал со своими сотрудниками, что нашло отражение в соответствующих документах.

Но необходимо было и другое. Чтобы сказать теа culpa - «моя вина», ему нужно было огромное личное мужество. Ибо этому препятствовали очень многие католические иерархи, которые считали, что делать этого ни в коем случае не нужно и ни при каких обстоятельствах, ибо «есть темы, которые лучше не затрагивать, так как разговор о них может повредить Церкви». Но Папа Войтыла пошел своим путем. Вопреки опасениям тех, кто полагал, что такое покаяние только ослабит Церковь и подорвет ее влияние в обществе, он понял, что «очищение памяти» необходимо. И ввел Римско–Католическую Церковь в новое тысячелетие действительно обновленной. Не случайно же Папа называл наше время «весной христианства». Проводя в жизнь решения II Ватиканского Собора, именно он протянул руку православным и протестантам, считая, что давно прошла пора называть их христианами «второго сорта».

Когда этот старый, безнадежно больной и немощный человек, за плечами которого было и противостояние нацизму, и 50–летнее священническое служение, и огромный опыт пастыря, своим надтреснутым голосом просил прощения, это производило впечатление и на верующих, и на неверующих. Каждая его зарубежная поездка была событием. И всегда паломничеством. Не случайно Папа, спускаясь по трапу с самолета, всегда склонялся ниц перед землею той страны, куда он прилетел, и целовал эту землю, как целуют кого‑то родного.

Мне довелось встречаться с Папой раз десять в его покоях, говорить о России, о нашей жизни, о Соловках… Соловки, о которых Иоанн Павел II знал очень хорошо, потому что лет 10 тому назад прочитал по–итальянски (тогда еще не выпущенную в русском варианте) книгу Юрия Бродского «Соловки. Двадцать лет особого назначения». Иоанн Павел II мечтал посетить Соловки в качестве простого паломника. Мечтал склонить колени у анонимных могил, потому что здесь никто не знает, кто где похоронен. Этого не случилось. А ведь он так любил Россию, так дорожил тем, что у него в гостях бывали русские. А главное — Папа так любил православие, считая, что христианство непременно должно дышать двумя легкими — западным и восточным.

Однажды я подарил ему Евангелие на церковнославянском языке, Папа попросил открыть его наугад и прочитать несколько стихов. Я читал по–славянски, а он, узнавая текст, повторял прочитанное на польском и итальянском… Мне кажется, что Евангелие он знал наизусть. Но дело даже не в этом. Главное, что Папа был человеком Евангелия. Когда‑то Франциск Сальский, французский святой, живший на рубеже XVI и XVII веков, сказал, что жизнь святого отличается от Евангелия тем, что оно похоже на ноты, а жизнь святого — на музыку, которая исполнена по этим нотам. Именно такой была его жизнь… В ней все было согласно с Евангелием. В ней все было Евангелием пронизано. В ней все светилось и искрилось светом Христа, который просвещает всех.

19 октября 1997 года, когда Папа прославил маленькую Терезу из Лизье как учителя Церкви, Евангелие во время мессы на площади San Pietro читалось не только по–итальянски, но и на церковнославянском языке. А затем Иоанн Павел II взял славянское Евангелие из рук дьякона и благословил им молящихся. Вечером того же дня я был у него во время ужина. Папа подарил мне золотой крест, благословил меня им и расцеловал как сына. Теперь я храню этот крест как святыню. Я, православный священник, в котором именно сына, именно родного человека увидел наш Папа — Иоанн Павел II.

«Останься с нами, Господи», — эти слова из пасхального гимна Папа положил в основу своего последнего обращения Urbi et orbi, прочитанного кардиналом Андже- ло Содано в пасхальное воскресенье на площади Святого Петра. Именно Господь, умерший и воскресший, не оставляет нас ни при каких обстоятельствах, если только мы сами Его не отталкиваем от себя. Папа учит нас, как нужно жить, чтобы Иисус всегда оставался с нами, чтобы Он и Его Евангелие составляли сердцевину нашей жизни. Помнится, 13 мая 1981 года после выстрелов Али Ахджи, которые чуть было не лишили Папу жизни, мне подумалось, что теперь, после такого ранения, Иоанн Павел II, которого я, конечно, будучи в советские времена «невыездным», не знал и никогда не видел, не проживет долго. От этого было очень больно. Но Бог даровал ему долгие годы, конечно, именно для того, чтобы все мы, общаясь с ним и вслушиваясь в его проповеди, становились лучше.

Но есть в жизни Иоанна Павла II и еще один аспект. Как‑то, прощаясь со мною, Папа сказал: «Я каждый день молюсь за тебя, Ежи». Обычно мы с ним говорили по- итальянски или по–французски, но обращался он ко мне, используя польский вариант моего имени — Ежи. «Я каждый день молюсь за тебя, Ежи». Он молился… Молился за сотни, тысячи, за десятки тысяч людей, имена которых держал в своем сердце. Он знал, что такое молитва, ее сила, он умел молиться…

И, хорошо помня всех, кто у него бывал и с кем он встречался, всех нас он посвящал Богу. Великую силу его молитвы я не раз испытал на себе. В эпоху сверхскоростей, интернета и мобильной связи, мы, сознавая, как важно живое слово, личный пример и мудрость проповедника, часто забываем о том, что Иисус научил нас прежде всего непрестанно молиться. Иоанн Павел II не забывал об этом никогда. Он молился сам и учил молитве других.

Чтобы понять, кем был Иоанн Павел II и почему ему удавалось так много, достаточно вспомнить, как он молился во время богослужения. Папа уходил в молитву полностью, с закрытыми глазами он держался за Крест и светился весь, словно свеча перед иконой. Но, что особенно важно, в этой молитве он не уходил от мира и от людей вокруг себя, не замыкался в своего рода затворе на глазах у миллионов, но, наоборот, полностью сливался с ними в одно единое целое по слову Иисуса «да будут все едино».

«Обращенная ко Всевышнему, моя молитва совершается вместе с Марией, вместе с возлюбленными паломниками в Фатиме, она сливается в одно благодатное делание, в котором мне бы хотелось пребывать всегда и вместе со всеми: с четками в руке, со сладостным именем Матери на устах и с песнью Любви — Милости Господни вовек воспою — в сердце». Так говорил он в Фатиме, когда приехал туда в мае 1982 г., ровно через год после покушения. Конечно, под руководством Иоанна Павла II подготовлено множество блестящих документов и весьма глубоких по содержанию энциклик (о каждой уже написаны и еще будут написаны десятки книг), однако тот, кто по–настоящему хочет познакомиться с Папой Войтылой, должен прочитать всего лишь небольшую книгу под названием «В час Розария». Ее опубликовал в начале 90–х годов в Риме Леонардо Сапиэнца.

В этой книге собраны тексты тех коротких проповедей, что Папа регулярно произносил (зачастую без подготовленного заранее текста) перед тем, как начать чтение Розария вместе с теми, кто собирался на площади перед его дворцом в Кастель–Гандольфо или в любом другом месте, где он возглавлял общую молитву с четками в руках. Как это обычно по вечерам делается в сельских костелах его родной Польши и повсюду, где живут католики. На самом деле — на всех континентах.

Особенность Розария состоит в том, что его можно читать в полном одиночестве, вдвоем или втроем, но можно, как делал это Папа, молиться по четкам вместе с тысячами собравшихся для этого людей. «Молитва Розария, — говорил Иоанн Павел II, — это молитва человека за человека, молитва человеческой солидарности, общая молитва искупленных, в которой отражаются дух и надежды первой Искупленной — Марии, Матери и образца Церкви. Молитва за всех людей мира и истории, живых или умерших, призванных быть вместе с нами Телом Христовым и стать вместе с Ним сонаследниками славы Отца».

Здесь речь идет все о том же: об удивительной силе молитвы, которая объединяет людей друг с другом и тем самым, как ничто другое, преображает нашу жизнь. Христианство — это семья. Иоанн Павел II иногда говорил об этом, но главное, просто показывал это каждому без всяких слов, когда оставался со своими прихожанами как отец с детьми на площади у собора Св. Петра или в любом другом месте и молился вместе с ними. Мне вспоминается встреча Папы с итальянскими школьниками. Это было в Риме в один из жарких летних дней, когда в пять часов, а именно тогда началась эта встреча, солнце жарит вовсю и воздух все более раскаляется. Папа казался усталым, а школьники шумели, орали, пели и вообще выделывали что‑то невообразимое. Иоанн Павел II был счастлив. Уходя, он еле держался на ногах, но при этом светился от радости. «Как хорошо!» — сказал он нам, войдя в притвор собора.

То же самое бывало, когда он встречался с шумными африканцами или арабами — не только с католиками, но с представителями всех без исключения исповеданий и религий. Иоанн Павел II — это человек, умевший преодолевать любые барьеры. Он не умел идти на «политические» компромиссы, но знал, как протянуть руку каждому и открыть ему навстречу сердце.

Не случайно, наверно, ушел он в радостные и ослепительно белые пасхальные дни. Смерть его была трудной, но какой‑то особенной, ибо каждому было понятно, что уходит он не в небытие, но к Богу. Именно как santo subito — «святой немедленно», — как восклицали собравшиеся на площади Святого Петра паломники в день его похорон. Смерть — «вершина прозрачности». Так писал Папа в «Римском триптихе», восклицая вместе с Горацием поп omnis moriar — «я умру не весь»… Ибо «все, что нельзя разрушить во мне, теперь стоит лицом к лицу с Ним, Сущим!».

Один мой немецкий друг сказал однажды: «Папы бывают либо учеными, либо дипломатами, но Иоанн Павел II не относится ни к тем, ни к другим. Он — мистик». Мне кажется, это сказано очень точно. Именно молитва, именно вера, именно живая мистическая связь с Иисусом делала его непобедимым.



Загрузка...