Маятник

© Перевод А. Александровой.

Когда я вошел в кабинет, Джон Харман сидел за своим столом, погруженный в глубокую задумчивость. Это стало уже привычным — видеть, как он неотрывно смотрит в окно на Гудзон, подперев голову рукой и нахмурившись. Мне такое дело не нравилось. Куда это годится: день за днем наш маленький боевой петушок выматывает себе душу, когда, по справедливости, весь мир должен бы им восхищаться и превозносить до небес.

Я плюхнулся в кресло.

— Вы видели сегодняшнюю передовицу в «Кларион», босс? — Он обратил ко мне усталые покрасневшие глаза.

— Нет, не видел. Что там? Они снова призывают на мою голову отмщение Господне? — Голос Хармана был полон горького сарказма.

— Ну, теперь им этого мало, босс, — ответил я. — Вы только послушайте:


«Завтра — день, когда Джон Харман совершит свою святотатственную попытку. Завтра этот человек, против воли и совести всего мира, бросит вызов Богу.

Разве открыта смертным дорога всюду, куда их манят тщеславие и необузданные желания? Есть вещи, навеки недоступные человеку, и среди них — звезды. Подобно Еве, Харман жаждет запретного плода, и как праматерь человеческую, его ждет за это справедливое наказание.

Но говорить об этом мало. Ведь если мы позволим ему навлечь гнев Господа, это будет вина всего человечества, а не одного Хармана. Если мы позволим ему осуществить свои гнусные замыслы, мы станем пособниками преступления и отмщение Господне падет на всех нас.

Поэтому совершенно необходимо принять немедленные меры, чтобы воспрепятствовать полету так называемой ракеты. Правительство, отказываясь сделать это, провоцирует насилие. Если ракета не будет конфискована, а Харман арестован, возмущенные граждане могут взять дело в свои руки…»


Гнев буквально выбросил Хармана из кресла. Выхватив у меня газету, он скомкал ее и швырнул в угол.

— Это же откровенный призыв к суду Линча! — взревел он. — Как будто этого, — он сунул мне в руки пять или шесть конвертов, — мало!

— Снова угрозы?

— Именно. Придется опять затребовать усиления полицейской охраны здания, а завтра, когда я отправлюсь за реку на полигон, будет нужен эскорт мотоциклистов.

Харман возбужденно забегал по комнате.

— Не знаю, что и делать, Клиффорд. Я отдал «Прометею» десять лет жизни, я работал, как раб, я потратил на него целое состояние, отказался от всех человеческих радостей — ради чего, спрашивается? Чтобы позволить кучке идиотов натравить на меня все общество? Чтобы даже моя жизнь оказалась в опасности?

— Вы опередили свое время, босс. — Я пожал плечами.

Фатализм, который Харман усмотрел в этом жесте, еще больше распалил его гнев.

— Что значит «опередил свое время»? На дворе как-никак тысяча девятьсот семьдесят третий год. Человечество готово к космическим путешествиям уже полстолетия. Пятьдесят лет назад люди начали мечтать о дне, когда они смогут покинуть Землю и устремиться в глубины космоса. За полвека наука медленно и с трудом проложила дорогу к этой цели, и вот теперь… Теперь эта возможность у меня в руках, а вы говорите, что человечество еще не готово!

— Двадцатые и тридцатые годы были временем анархии, упадка и слабости власти, не забывайте, — мягко произнес я. — Нельзя считать критерием то, что говорилось тогда.

— Да знаю я, знаю. Вы хотите напомнить мне о Первой мировой войне тысяча девятьсот четырнадцатого года и Второй — тысяча девятьсот сорокового. Но это же древняя история — в них участвовали мой дед и мой отец. Зато в те годы наука процветала. Люди тогда не боялись мечтать и рисковать. Тогда не было ограничений ни в чем, что касалось науки и техники. Ни одна теория не объявлялась слишком радикальной для того, чтобы ее разрабатывать дальше, ни одно открытие не признавалось чересчур революционным, чтобы сделать его всеобщим достоянием. А сегодня мир поражен гнилью, раз такая великая мечта, как космические путешествия, объявляется святотатственной.

Харман медленно опустил голову и отвернулся, чтобы я не увидел, как у него дрожат губы и наворачиваются слезы на глаза, но тут же решительно выпрямился:

— Но я им покажу! Я пойду до конца, и ни небеса, ни ад, не говоря уж о земных дураках, меня не остановят! Я слишком много в это дело вложил, чтобы теперь остановиться на полдороге.

— Не принимайте все так близко к сердцу, босс, — посоветовал я. — Переживания не пойдут вам на пользу завтра, когда вы заберетесь в свою ракету. Шанс остаться в живых у вас и так сомнителен, а что же будет, если вы стартуете, измученный всеми этими заботами и тревогами?

— Верно. Не стоит об этом больше думать. Где Шелтон?

— В Институте — готовит специальные фотографические пластинки для вас.

— Не слишком ли много у него уходит на это времени?

— Да нет. Но знаете, босс, должен вам сказать, он мне в последнее время не нравится: что-то с ним не так.

— Ерунда! Он работает со мной уже два года, и мне не на что пожаловаться.

— Что ж поделаешь, — развел я руками, — не хотите меня слушать — дело ваше. Но только я однажды застал его за чтением одного из этих дрянных памфлетов Отиса Элдриджа. Ну вы знаете: «Покайся, род людской, ибо близок суд. Грядет наказание за твои грехи. Кающиеся да спасутся» — и все в таком роде.

Харман фыркнул:

— Дешевый проповеднический треп. Похоже, мир никогда не повзрослеет достаточно, чтобы избавиться от таких типов, — по крайней мере пока хватает дураков, на которых эта чушь действует. Но все-таки нельзя выносить приговор Шелтону только потому, что он такое читает. Я ведь и сам иногда почитываю памфлеты.

— По его словам, он случайно поднял книжонку, валявшуюся на полу, и стал читать «из праздного любопытства», да только мне кажется, я видел, как он вынимал ее из портфеля. К тому же он ходит каждое воскресенье в церковь.

— Разве это преступление? В теперешние времена все туда ходят.

— Только не в церковь Евангелической общины двадцатого века. Там же заправляет Элдридж.

Это наконец пробрало Хармана. Ясно, раньше он ничего такого про Шелтона не знал.

— Да, это уже серьезно, верно? Нужно за ним присматривать.

Но тут события стали развиваться с такой быстротой, что мы с боссом совсем забыли про Шелтона — а потом уже было поздно.

В тот день — накануне испытаний — дел уже особенных не оставалось, и я слонялся по своей комнате, пока мне на глаза не попался последний отчет Хармана Институту. В мои обязанности входила проверка всех данных, включенных в отчет, но, боюсь, работу я выполнял не очень тщательно. Сказать по правде, мне никак не удавалось сосредоточиться. Каждые пять минут мои мысли перескакивали на другое.

Странно, что вокруг перспективы космического полета поднялся такой шум. Когда Харман впервые объявил о готовящемся испытании «Прометея» — около полугода назад, — в научных кругах это вызвало ликование. Конечно, ученые были осторожны в высказываниях и не скупились на оговорки, но всех охватил настоящий энтузиазм.

Но только массы посмотрели на все иначе. Вам, людям двадцать первого века, это может показаться странным, а вот нам, жившим в 1973 году, следовало такого ожидать. В те времена народ не был так уж прогрессивен. Религиозность росла год от года, и когда все церкви как одна выступили против ракеты Хармана, это решило дело.

Сначала, правда, недовольство выражалось только на церковных собраниях, и мы думали, что, может быть, оно заглохнет само собой. Но не тут-то было. Вопли церковников подхватили газеты, и протесты хлынули буквально как потоп. Бедняга Харман в считанные дни стал проклятием для всего мира. Тут-то его неприятности и начались.

Ему начали угрожать, письма с предсказаниями небесной кары приходили ежедневно. Ему стало небезопасно ходить по улицам. Десятки сект, ни к одной из которых он не принадлежал — Харман был одним из редких в наши времена вольнодумцев, — отлучили его и предали анафеме. И что хуже всего — Отис Элдридж и его Евангелическая община стали подстрекать население.

Элдридж был странным типом — своего рода гением демагогии, которые появляются время от времени. Наделенный неистовым красноречием и запасом зажигательных лозунгов, он мог буквально загипнотизировать толпу. Десятки тысяч человек становились в его руках мягкой глиной, стоило ему только взять в руки микрофон. И вот уже четыре месяца он обрушивал громы и молнии на Хармана; четыре месяца на него изливался поток обличений. И четыре месяца ярость во всем мире нарастала.

Но Хармана было невозможно запугать. В щуплом теле этого низенького человечка жил дух, который сделал бы непобедимыми пятерых громил. Чем теснее смыкался круг щелкающих зубами волков, тем решительнее он отстаивал свою позицию. С почти сверхъестественной — его враги называли ее дьявольской — непоколебимостью он отказывался отступить хотя бы на шаг. Однако его твердость не могла скрыть от меня, хорошо знавшего Хармана, глубокую печаль и горькое разочарование.

Звонок в дверь прервал мои размышления и заставил меня в изумлении вскочить на ноги. Посетители стали редкостью в последние дни.

Выглянув из комнаты, я увидел высокого представительного человека, говорившего что-то сержанту Кэссиди, дежурному полицейскому. Я узнал Говарда Уинстеда, главу Института. Харман уже спешил ему навстречу, и, обменявшись несколькими фразами, двое мужчин прошли в кабинет Хармана. Я присоединился к ним, с любопытством гадая о том, что могло привести к нам Уинстеда, который был в большей мере политиком, чем ученым.

Уинстед явно чувствовал себя не в своей тарелке, что было весьма необычно для этого всегда уверенного в себе человека.

Он смущенно отводил глаза и бормотал какие-то банальности о погоде. Наконец, отбросив все дипломатические уловки, Уинстед выпалил:

— Джон, а не отложить ли испытания на некоторое время?

— На самом деле вы хотите предложить отказаться от них совсем, не так ли? Ну так вот, я этого не сделаю — таков мой окончательный ответ.

Уинстед поднял руку:

— Не торопитесь с решением, Джон, и не стоит так волноваться. Позвольте мне объяснить ситуацию. Я знаю, что Институт предоставил вам полную свободу в этом вопросе и что вы оплатили по крайней мере половину расходов из собственного кармана… но дело все-таки придется отложить.

— Придется, вот как? — презрительно фыркнул Харман.

— Послушайте, Джон, я не собираюсь учить вас вашей науке, но вы мало смыслите в человеческой природе, а я в ней разбираюсь. «Безумные десятилетия» миновали, даже если вы не отдаете себе в этом отчета. С тысяча девятьсот сорокового года в мире произошли глубокие изменения. — Речь Уинстеда потекла гладко, он явно произносил заранее тщательно подготовленный текст. — После Первой мировой войны, как вам известно, мир в целом отшатнулся от религии и вековых традиций. Люди были озлоблены, они лишились иллюзий, стали циничными и извращенными. Элдридж называет их «гнусными грешниками». Несмотря ни на что, наука процветала; как говорят, она всегда лучше всего развивается именно в такие времена разброда. С точки зрения ученых, тогда поистине настал золотой век.

Но вспомните тогдашнюю политическую и экономическую ситуацию. Хаос и международная анархия, самоубийственная, безмозглая, безумная — и кульминация всего этого, Вторая мировая война. И если Первая мировая война привела к росту интеллектуальной изощренности, то Вторая вызвала возврат к религии.

Люди с ужасом и отвращением вспоминали «безумные десятилетия» и превыше всего боялись их повторения. Чтобы такого не случилось, они отказались от многого, и их мотивы можно понять. Вся эта свобода, полет воображения, отказ от традиций — от них ничего не осталось. Мы живем теперь в новом викторианском веке, маятник человеческой истории качнулся в сторону религиозности и порядка.

Одно только сохранилось от тех дней, отделенных от нас половиной столетия, — это уважение человечества к научному знанию. Да, в обществе появились запреты: курящая женщина оказалась вне закона, применение косметики не разрешается, открытые платья и короткие юбки — вещь теперь неслыханная, развод не одобряется. Но ограничения не коснулись науки — пока.

Поэтому чтобы сохраниться, наука должна быть осмотрительной, не вызывать народного гнева. Ведь было бы очень легко убедить людей — и Отис Элдридж вплотную подошел к этому в своих речах, — что именно наука виновата в ужасах Второй мировой войны. Начнут говорить, что наука извратила культуру, технология оттеснила социологию и эти перекосы чуть не привели к гибели всего мира. И должен сказать, мне не кажется, что это такие уж ошибочные взгляды.

И задумывались ли вы над тем, что случится, если эта точка зрения на науку возобладает? Научные исследования могут быть вовсе запрещены или, если дело не зайдет так далеко, подвергнутся таким жестким ограничениям, что задохнутся. Вот это будет катастрофой, от которой человечество не оправится и за тысячелетие.

Ваш пробный полет, Джон, может оказаться как раз последней каплей. Вы раздразнили общественное мнение до такой степени, что будет очень трудно успокоить людей. Я предостерегаю вас, Джон. Последствия падут на вашу голову.

Минуту в комнате царила абсолютная тишина. Наконец Харман выдавил из себя улыбку:

— Ну-ну, Говард, вы позволяете себе пугаться теней. Не хотите же вы сказать, что всерьез считаете мир стоящим на пороге нового средневековья? В конце концов, на стороне науки все разумные люди.

— Если это и так, то разумных людей осталось не очень много. — Уинстед вытащил трубку и начал медленно ее набивать. — Два месяца назад Элдридж организовал Лигу Праведных — и она растет так, что в это трудно поверить. Только в Соединенных Штатах в нее вступило двадцать миллионов человек. Элдридж похваляется, что после следующих выборов Конгресс будет у него в кармане, и это, к сожалению, не блеф. Даже теперь существует сильнейшее лобби, добивающееся принятия закона, запрещающего все эксперименты в области ракетостроения, а в Польше, Португалии и Румынии такие законы уже приняты. Да, Джон, мы ужасно близки к открытым преследованиям науки. — Уинстед сделал несколько быстрых нервных затяжек.

— Но если мне удастся, Говард, если мне удастся! Что тогда?

— Ха! Вы же знаете, какова вероятность вашего успеха. По вашей же собственной оценке, у вас всего один шанс из десяти остаться в живых.

— Какое это имеет значение! Следующий испытатель учтет мои ошибки, и вероятность успеха увеличится. Таков научный метод.

— Толпе нет дела до научных методов, она их не знает и знать не хочет. Ладно, каков ваш ответ? Вы отложите испытание?

Харман вскочил, его кресло с грохотом опрокинулось.

— Знаете ли вы, о чем просите? Вы хотите, чтобы я отказался от дела всей моей жизни! Не думаете же вы, что я буду смирно сидеть и ждать, когда ваша драгоценная публика соблаговолит стать благосклонной. Да мне жизни не хватит, чтобы этого дождаться!

Вот вам мой ответ; я имею неотъемлемое право стремиться к знаниям, так же как наука имеет неотъемлемое право развиваться без помех. Мир, который пытается мне помешать, ошибается, а я прав. Пусть мне придется плохо, но я не откажусь от своих прав.

Уинстед грустно покачал головой:

— Вы заблуждаетесь, Джон, когда говорите о «неотъемлемых» правах. То, что вы называете правом, на самом деле привилегия, дарованная вам с общего согласия. Правильно то, что принимается обществом; то, что им отвергается, ошибочно.

— Согласится ли ваш дружок Элдридж с таким определением в приложении к его «праведности»?

— Нет, не согласится, но это к делу не относится. Возьмите, например, африканские племена каннибалов. Их члены были воспитаны в традициях людоедства, обычай был общепринятым, их общество одобряло такую практику. Для них каннибализм вполне правомерен, да и почему бы нет? Так что видите, как относительно само понятие добра и зла и сколь уязвимо ваше, утверждение о «неотъемлемом» праве на эксперимент.

— Знаете ли, Говард, вы ошиблись при выборе карьеры: вам бы быть крючкотвором-адвокатом! — Теперь уже Харман разозлился всерьез. — У вас идет в дело любой замшелый аргумент, какой только вы можете вспомнить. Бога ради, не делайте вид, будто вы действительно видите преступление в том, что я отказываюсь разделять заблуждения толпы. То, за что вы ратуете, — абсолютная серость, ортодоксальные взгляды, мещанство — гораздо скорее покончит с наукой, чем правительственный запрет. — Харман обвиняюще ткнул в Уинстеда пальцем: — Вы предаете науку и традицию таких великолепных бунтарей, как Галилей, Дарвин, Эйнштейн. Моя ракета взлетит завтра по расписанию, что бы ни говорили вы и вам подобные. Все, я вас больше не стану слушать. Убирайтесь!

Глава Института, побагровев, повернулся ко мне:

— Будьте свидетелем, молодой человек: я предупреждал этого упрямого глупца, этого… этого безмозглого фанатика! — прошипел он и вышел — олицетворение оскорбленной добродетели.

Когда мы остались одни, Харман в упор взглянул на меня:

— Ну а что думаете вы? Вероятно, вы с ним согласны?

У меня на это был единственный ответ:

— Вы платите мне за то, чтобы я выполнял ваши распоряжения. Я с вами.

Как раз в этот момент вернулся Шелтон, и Харман засадил нас обоих в который раз обсчитывать параметры орбиты; сам он отправился спать.

Следующий день, 15 июля, выдался великолепным, и мы с Харманом и Шелтоном почти радовались жизни, пересекая Гудзон — туда, где, окруженный полицейским кордоном, сверкал во всем своем великолепии «Прометей».

Вокруг ограждения, опоясывавшего ракету на безопасном расстоянии, кипела огромная толпа. Большинство не скрывало яростной враждебности. На какой-то момент, когда наш полицейский мотоциклетный эскорт расчищал нам дорогу и на нас обрушился град оскорблений и проклятий, я подумал, что, пожалуй, нам следовало прислушаться к словам Уинстеда.

Но Харман не обращал ни на что внимания — только презрительно улыбнулся в ответ на первый же крик: «Вот он, Джон Харман, порождение Велиала!» С полным спокойствием он руководил нами при подготовке ракеты. Я проверил, нет ли утечек через швы, соединяющие массивные плиты корпуса, и в воздушных шлюзах, удостоверился в исправности очистителя воздуха. Шелтон занимался защитным экраном и топливными баками. Наконец Харман примерил неуклюжий скафандр, убедился, что он в исправности, и объявил, что готов.

Толпа заволновалась. Еще раньше кто-то из собравшихся сколотил грубый дощатый помост, и теперь на него поднялся человек необыкновенной наружности — высокий и худой, с изможденным лицом аскета, глубоко посаженными пылающими глазами, пронзительным взглядом, густой белоснежной гривой волос, — сам Отис Элдридж. Его узнали, толпа разразилась приветствиями. Энтузиазм был велик, и бурлящая человеческая масса выкрикивала его имя, пока крикуны не охрипли.

Элдридж поднял руку, требуя тишины, повернулся к Харману, на лице которого отразились изумление и отвращение, и указал на него длинным костлявым пальцем.

— Джон Харман, сын дьявола, сатанинское отродье, тебя сюда привел греховный замысел. Ты готов к святотатственной попытке приподнять покрывало, заглядывать за которое смертным запрещено. Ты жаждешь запретного плода — берегись, плоды греха горьки.

Толпа как эхо повторяла его слова. Элдридж продолжал:

— Длань Господа покарает тебя, Джон Харман. Господь не допустит, чтобы Его заповеди были нарушены. Ты умрешь сегодня, Джон Харман. — Голос Элдриджа набирал силу, и последние слова прозвучали с пророческой мощью.

Харман с отвращением отвернулся. Громким ясным голосом он обратился к полицейскому:

— Нельзя ли, сержант, убрать отсюда зевак? Пробный полет может сопровождаться разрушениями от выхлопа ракеты, а любопытные толпятся слишком близко.

Полицейский ответил жестко и недружелюбно:

— Если вы боитесь, мистер Харман, что толпа растерзает вас, так и скажите. Впрочем, не беспокойтесь, мы сумеем ее сдержать. Что же касается опасности — от этого сооружения… — Он сплюнул в сторону «Прометея», поддержанный издевательскими криками из толпы.

Харман больше ничего не сказал и молча двинулся к кораблю. Как только он приблизился к ракете, воцарилась странная тишина, полная ощутимого напряжения. Не было попытки взять корабль штурмом — что мне казалось неизбежным. Напротив, Отис Элдридж приказал людям отодвинуться подальше.

— Пусть на грешника падут грехи его! — закричал он. — Господь сказал: «Мне отмщение, и аз воздам!»

Момент запуска был близок, и Шелтон толкнул меня в бок:

— Пошли отсюда, — прошептал он напряженным голосом, — от выхлопа не поздоровится, — и бросился бежать, отчаянно махая мне рукой.

Мы еще не достигли передних рядов толпы, как сзади раздался оглушительный рев. Меня окатила волна горячего воздуха. Что-то с угрожающим свистом пролетело мимо моего уха, и меня с силой швырнуло на землю. Несколько минут я пролежал оглушенный.

Когда я, шатаясь, как пьяный, снова смог подняться на ноги, моим глазам открылась ужасная картина. Похоже, все топливо «Прометея» взорвалось разом; там, где только что находилась ракета, теперь зияла огромная воронка. Все вокруг было усеяно обломками. Душераздирающие вопли пострадавших, изуродованные тела… впрочем, лучше я воздержусь от описаний.

Слабый стон, раздавшийся рядом, привлек мое внимание. Посмотрев себе под ноги, я охнул в ужасе — там лежал Шелтон, и затылок его превратился в сплошную кровавую мешанину.

— Я сделал это. — В его хриплом голосе звучал триумф, но говорил он так тихо, что я еле разобрал слова. — Я сделал это. Я открыл задвижки в баках с жидким кислородом, и, когда было включено зажигание, все это проклятое Богом сооружение взорвалось. — Шелтон начал задыхаться, попробовал приподняться, но не смог. — Должно быть, в меня попал обломок, но это безразлично. Я умру, зная…

Его голос превратился в прерывистый шепот, на лице застыл экстаз мученика за святое дело. Через несколько секунд он был мертв, и я не нашел в себе сил проклясть его.

Только тут я подумал о Хармане. Начали прибывать машины «скорой помощи» из Манхэттена и Джерси-Сити, и одна из них помчалась к рощице в полукилометре от места старта. Там в вершинах деревьев застряла искореженная кабина «Прометея».

Хромая, я бросился туда со всей доступной мне скоростью, но Хармана вытащили и увезли прежде, чем я добежал.

Я не стал там задерживаться. Стенающая толпа была занята погибшими и ранеными — но это теперь, а когда они опомнятся и воспылают жаждой мести, моя жизнь не будет стоить ни гроша. Я прислушался к совету разумного голоса собственной доблести и незаметно скрылся с места происшествия.

Следующая неделя была для меня весьма тревожной. Я прятался в доме у друзей, понимая, что дорого заплачу, если окажусь обнаруженным и узнанным. Сам Харман находился в госпитале Джерси-Сити; он отделался лишь незначительными порезами и ушибами — благодаря случайности, бросившей кабину «Прометея» на смягчившие удар верхушки деревьев. И именно на него всей тяжестью обрушилось негодование человечества.

Нью-Йорк, да и весь мир в придачу, словно сошел с ума. Все до одной газеты вышли с огромными заголовками — «28 убитых, 73 раненых — такова цена греха», — напечатанными кроваво-красной краской. Передовицы требовали смертного приговора Харману, настаивая на его аресте и предании суду за убийство.

Обезумевшие тысячные толпы из ближайших графств, выкрикивая призывы к суду Линча, хлынули в Джерси-Сити. Во главе их, конечно, оказался Отис Элдридж: обе его ноги были в гипсе, но он без устали обращался к людям из открытого автомобиля. Все это напоминало настоящую армию на марше.

Карсон, мэр Джерси-Сити, поднял по тревоге всех полицейских и отчаянно требовал из Трентона подкреплений. В Нью-Йорке власти перекрыли все мосты и туннели, ведущие из города, — но только после того, как многие тысячи успели прорваться в сторону Джерси-Сити.

На следующий день после катастрофы, 16 июля, на побережье разгорелись настоящие сражения. Полицейские работали дубинками направо и налево, но громадное численное превосходство противника заставляло их отступать и отступать. Конная полиция тоже не церемонилась, но и ее смели с дороги. Только когда был применен слезоточивый газ, толпу удалось остановить — но даже и тогда она не отступила.

На следующий день было объявлено чрезвычайное положение, и в Джерси-Сити вошли федеральные отряды. Это положило конец призывам к суду Линча. Элдридж был вызван к мэру и после разговора с ним приказал своим приверженцам разойтись.

По сообщениям газет, мэр Карсон сказал Элдриджу: «Джон Харман понесет наказание за свои преступления, но все должно происходить в соответствии с законом. Правосудие свершится, и правительство штата примет все необходимые меры».

К концу недели жизнь более или менее вошла в нормальную колею и Харман перестал быть объектом всеобщего внимания. Прошло еще дней десять, и его имя почти исчезло с газетных страниц, за исключением случайных упоминаний в связи с только что единогласно принятым обеими палатами Конгресса законом, запрещающим работы в области ракетостроения.

На протяжении этого времени Харман все еще оставался в госпитале. Судебному преследованию он не подвергся, но было похоже на то, что власти намерены до бесконечности держать его под домашним арестом «в целях защиты от покушений». Поэтому я решил, что мне пора действовать.

Госпиталь Темпл находится на отдаленной и малолюдной окраине Джерси-Сити, и темной безлунной ночью мне не составило труда проникнуть на его территорию. С ловкостью, удивившей меня самого, я влез в подвальное окно, оглушил сонного дежурного врача и проскользнул к палате 15Е, которая в книге регистрации значилась за Харманом.

— Кто там? — Удивленный голос Хармана прозвучал в моих ушах музыкой.

— Ш-ш! Тихо! Это я, Клифф Маккенни.

— Вы! Что вы тут делаете?

— Пытаюсь вытащить вас отсюда. Если ничего не предпринять, вы останетесь здесь на всю жизнь. Пошли, нужно выбираться побыстрее.

Пока он с моей помощью одевался, я шепотом сообщил ему свой план. Через минуту мы уже крались по коридору, благополучно выбрались из госпиталя и сели в мой автомобиль. Только тут Харман достаточно преодолел растерянность, чтобы начать задавать вопросы.

Первое, о чем он спросил, было:

— Что тогда случилось? Я ничего не помню с того момента, как включил зажигание, — очнулся я уже в госпитале.

— Разве вам не рассказали?

— Ни единого слова. — Он выругался. — Я задавал вопросы, пока не охрип, и все без толку.

Я рассказал ему обо всем, что происходило с момента взрыва. Харман широко раскрыл глаза в ужасе и изумлении, услышав о числе убитых и раненых, и вскипел от ярости, узнав о предательстве Шелтона. Мой рассказ о беспорядках и попытках линчевать его сопровождался глухими проклятиями сквозь стиснутые зубы.

— Как и следовало ожидать, газеты вопили об «убийстве», — продолжал я, — но им так и не удалось пришить вам это. Тогда они попытались протащить версию «преступной халатности», да только оказалось слишком много свидетелей, своими ушами слышавших, как вы требовали удалить толпу и как полицейский сержант отказал вам в этом. Это, конечно, полностью снимает с вас вину. Тот полицейский сам погиб при взрыве, и козла отпущения им найти не удалось.

И все равно Элдридж продолжает требовать вашей головы, и вы нигде не будете в безопасности. Лучше скрыться, пока есть такая возможность.

Харман согласно кивнул.

— Элдридж не погиб при взрыве, верно?

— К сожалению. У него сломаны обе ноги, но это не заставило его умолкнуть.

Еще через неделю мы добрались до нашего убежища — фермы моего дядюшки в Миннесоте. В этом тихом деревенском захолустье мы переждали, пока шум, поднятый исчезновением Хармана, уляжется, а власти прекратят свои не очень ретивые попытки его найти. Поиски продолжались недолго: правительство явно испытало скорее облегчение, чем озабоченность, когда Харман скрылся.

Мир и покой оказали на Хармана поистине чудесное действие. Через полгода он был как новенький — вполне готов к новой попытке отправиться в космическое путешествие. Казалось, никакие несчастья не могут остановить его, раз уж он чем-то загорелся.

— Моя ошибка в тот раз, — сказал он мне однажды зимним днем, — заключалась в том, что я объявил об испытании заранее. Мне нужно было принять во внимание настроение людей, как и говорил Уинстед. Ну на этот раз, — он потер руки и сосредоточенно уставился в пустоту, — я их перехитрю. Мы будем производить эксперименты в тайне — абсолютной тайне.

Я мрачно усмехнулся:

— Да уж придется. Разве вы не знаете, что любые исследования в ракетостроении, даже чисто теоретические разработки, — теперь преступление, за которое полагается смертная казнь?

— Вы боитесь?

— Конечно, нет, босс. Я просто напомнил вам о законе. Но есть еще кое-что. Мы с вами вдвоем не сможем построить корабль, знаете ли.

— Я об этом думал и, мне кажется, нашел выход. Главное, у меня хватит денег. А вам, Клифф, предстоит попутешествовать.

Первым делом вы отправитесь в Чикаго, свяжетесь с фирмой Робертса и Крентона и снимете со счетов все, что еще осталось от наследства моего отца. Правда, — добавил он с сокрушенной улыбкой, — больше половины состояния ушло на строительство первой ракеты. Потом отыщете всех, кого сможете, из нашей старой команды — Гарри Дженкинса, Джо О’Брайена, Нейла Стентона. Возвращайтесь побыстрее — я и так уже устал от ожидания.

Через два дня я выехал в Чикаго. Получить согласие моего дядюшки на нашу затею оказалось легко. «Семь бед — один ответ, — проворчал он, — так что валяйте. Я и так уже влип с вами — могу и дальше идти по той же дорожке».

Мне пришлось много поездить и еще больше умасливать и уговаривать, прежде чем удалось собрать на ферме четверых участников — тех троих, которых назвал Харман, и еще одного — Саула Симоноффа. Вот с этими-то ребятами и полумиллионом долларов — всем, что осталось от баснословного наследства Хармана, — мы и взялись за дело.

Про строительство «Нового Прометея» можно рассказывать долго — чего только мы не натерпелись за эти пять лет забот и неуверенности в успехе. Мало-помалу, закупая детали каркаса в Чикаго, плиты для обшивки из бериллиевого сплава в Нью-Йорке, ванадиевые лампы в Сан-Франциско, бесчисленные мелочи по всем концам страны, мы наконец собрали брата-близнеца несчастного «Прометея».

Трудности были громадные. Чтобы не навлечь на себя подозрения, нам приходилось отделять заказы друг от друга большими промежутками времени и к тому же делать их из разных мест. Мы привлекли себе на помощь живших по всей стране друзей — они, конечно, ничего не знали об истинном назначении своих покупок.

Нам пришлось самим синтезировать топливо — а его было нужно десять тонн, — и это, пожалуй, оказалась самая трудная часть работы и уж, по крайней мере, самая долгая. И наконец, когда деньги Хармана стали подходить к концу, мы столкнулись с необходимостью экономить на всем. Мы, конечно, с самого начала знали, что нам никогда не удастся сделать «Новый Прометей» таким же большим и таким же хорошо оснащенным, как первый корабль, но оказалось, что необходимость свести расходы к минимуму приводит к черте, за которой полет становится просто опасным. Защитный экран еле-еле выполнял свои функции, а от радиосвязи нам пришлось отказаться вообще.

Так мы и вкалывали все эти годы в деревенской глуши Миннесоты, а мир шел дальше, и оказалось, что предсказания Уинстеда удивительно совпали с действительностью.

События этих пяти лет — с 1973-го по 1978-й — теперь известны любому школьнику: это был пик того, что теперь называют «неовикторианством». В то, что происходило тогда, теперь трудно поверить.

Объявление космических исследований вне закона было только началом. За ним последовали драконовские меры против всей науки. Выборы 1974 года дали стране Конгресс, обе палаты которого полностью контролировались Элдриджем.

Элдридж времени зря не терял. На первом же заседании был принят знаменитый закон Стоунли — Картера, по которому создавалось Федеральное бюро научных расследований — ФБНР, — получившее право полностью распоряжаться всеми научными работами в стране. Любая лаборатория, как исследовательская, так и производственная, была теперь обязана заранее докладывать о своих планах ФБНР, а уж оно не стеснялось запрещать все, что хотело.

Начались неизбежные протесты. В ноябре 1974 года в Верховный суд поступил иск Вестли. Джон Вестли из Станфордского университета требовал защиты своего права продолжать исследования в области атомной энергетики и утверждал, что закон Стоунли — Картера противоречит Конституции.

Как же мы, затерянные в снегах Среднего Запада, следили за ходом дела! Мы выписали все миннеаполисские и сентполские газеты — хоть они и приходили к нам с двухдневным опозданием — и проглатывали все, что печаталось на эту тему. В течение двух месяцев надежд и разочарований всякая работа над «Новым Прометеем» приостановилась.

Сначала, по слухам, Верховный суд склонялся к тому, чтобы признать закон неконституционным. Во всех сколько-нибудь заметных городах начались массовые демонстрации, протестовавшие против этого гипотетического решения. Лига Праведных оказала мощное давление — и Верховный суд сдался. Пятью голосами против четырех закон Стоунли — Картера был признан соответствующим Конституции. Благодаря голосу одного человека наука оказалась задушена.

А в том, что она задушена, сомнений не оставалось. Члены ФБНР душой и телом принадлежали Элдриджу, и они налагали вето на любые разработки, не имевшие немедленного выхода в практику.

«Наука зашла слишком далеко, — сказал в своей знаменитой речи, произнесенной в эти дни, Элдридж. — Мы должны остановить ее навсегда и дать миру прийти в себя. Только это в сочетании с верой в Бога даст нам всеобщее и постоянное процветание».

Но это было одно из последних выступлений Элдриджа. Он так никогда полностью и не оправился от травм, полученных в тот незабываемый июльский день, а многотрудная жизнь требовала напряжения, приведшего к срыву. Второго февраля 1976 года он умер, оплаканный так, как никого не оплакивали со времен убийства Линкольна.

Его смерть не оказала немедленного влияния на развитие событий. Порядки, установленные ФБНР, с течением лет становились все более жесткими. Наука была столь слаба, что колледжи оказались вынуждены возродить преподавание философии и классических языков как основных предметов, но, даже несмотря на эти меры, число студентов достигло самого низкого уровня с начала двадцатого века.

Более или менее так же обстояли дела и во всем цивилизованном мире. Ситуация в Англии была еще хуже, чем в Соединенных Штатах, и лишь Германия в какой-то мере избежала упадка — она последняя подчинилась неовикторианскому влиянию.

Самой низкой точки падения наука достигла весной 1978 года — до завершения работ над «Новым Прометеем» к тому времени оставался какой-нибудь месяц. Был обнародован «Пасхальный эдикт» — он был принят за день до Пасхи. Согласно новому закону, все независимые научные работы были запрещены, а ФБНР было предписано разрешать только те исследования, которые оно же и заказывало.

В пасхальное воскресенье мы с Джоном Харманом стояли перед сверкающим металлическим корпусом «Нового Прометея». Меня преследовали мрачные мысли, а Харман был почти в жизнерадостном настроении.

— Ну вот, Клиффорд, мой мальчик, — говорил он, — еще одна тонна горючего, несколько последних доделок, и все будет готово для моей новой попытки. На этот раз среди нас не будет Шелтонов.

Харман начал напевать гимн. Только гимны теперь и передавались по радио, и даже мы, вольнодумцы, иногда принимались их петь — просто уж очень часто мы их слышали.

— Все это без пользы, босс, — мрачно пробормотал я. — Десять против одного, вам придет конец где-нибудь там в космосе, а даже если вы и вернетесь, то вас повесят. Нам не выиграть. — Я безнадежно покачал головой.

— Чепуха! Такое состояние дел не может длиться до бесконечности, Клифф.

— А я думаю, что может. Уинстед тогда был прав. Маятник качнулся, и с тысяча девятьсот сорок пятого года он движется не в нашу сторону. Мы опережаем время — или отстали от него.

— Не говорите мне об этом дураке Уинстеде! Вы теперь повторяете его ошибку. Тенденции общественного развития меняются за века и тысячелетия, а не за годы. Пять столетий мы двигались в сторону расцвета науки. Нельзя вернуться к исходной точке за какие-то тридцать лет.

— Тогда что же сейчас происходит? — спросил я с сарказмом.

— Мы переживаем кратковременную реакцию на слишком быстрое развитие в «безумные десятилетия». Точно такая же реакция имела место в период романтизма — первый викторианский век — после слишком быстрой поступи восемнадцатого столетия — Века Разума.

— Вы на самом деле так думаете? — Я был потрясен его верой в собственную правоту.

— Конечно. События нашего времени — точная аналогия тех периодических «возрождений», которые случались в заштатных городишках Библейского Пояса[2] Америки столетие или около того назад. В течение недели обычно все клялись, что религия и добродетель воцарились навеки, а потом один за другим жители скатывались на привычные грешные пути, и дьявол снова собирал свою жатву.

На самом деле признаки возврата к нормальной жизни есть уже сейчас. Лигу Праведных после смерти Элдриджа раздирает одна склока за другой. Появилось полдюжины ересей. Даже самые крайности, в которые ударяются власти, работают на нас: народ быстро устает от них.

Тем и кончился наш спор — я, как всегда, потерпел поражение.

Спустя месяц «Новый Прометей» был готов. Он был совсем не таким великолепным, как его предшественник, и следы вынужденной экономии были очень заметны, но мы гордились им — гордились и чувствовали себя триумфаторами.

— Я попробую еще раз, ребята. — Голос Хармана был хриплым, и маленький человечек весь вибрировал от счастья. — Может, я и не вернусь, но это мне безразлично. — Его глаза сияли предвкушением. — Я все-таки устремлюсь в космос, и мечта человечества осуществится. Я облечу Луну, я первым увижу ее обратную сторону! Ради этого стоит рискнуть.

— Жаль, у вас, босс, не хватит топлива, чтобы сесть на Луне, — сказал я.

— Какое это имеет значение! Потом ведь будут еще полеты, лучше подготовленные и лучше оснащенные.

Ответом на это заявление был пессимистический шепот в группе, окружавшей Хармана, но он не обратил на это внимания.

— Пока, — сказал Харман, — скоро увидимся, — и полез в корабль.

Через пятнадцать минут мы пятеро сидели вокруг стола в гостиной, хмурясь и глядя в окно на выжженную землю там, где недавно находился «Новый Прометей».

Симонофф высказал вслух мысль, преследовавшую каждого из нас:

— Может быть, лучше, если он не вернется. Его здесь будет ждать не особенно теплая встреча.

Все мы печально согласились с этим.

Какой глупостью кажется мне теперь, по прошествии трех десятилетий, это предсказание!

То, что мне остается рассказать, я знаю лишь со слов других: я увиделся с Харманом только через месяц после того, как его полет завершился благополучным приземлением.

Прошло примерно тридцать шесть часов с момента старта, когда блестящий снаряд с воем пронесся над Вашингтоном и зарылся в мягкую грязь на берегу Потомака.

Первые любопытные были на месте происшествия через пятнадцать минут, а еще через пятнадцать там появилась полиция — стало ясно, что снаряд представляет собой космический корабль. Люди смотрели с невольным почтением на усталого и измученного человека, который, шатаясь, выбрался из ракеты.

В полной тишине он погрозил им кулаком и закричал:

— Ну давайте повесьте меня, дурачье! Я долетел до Луны, и этот факт нельзя прикончить. Давайте зовите агентов ФБНР! Может быть, они объявят мой полет незаконным и тем самым не состоявшимся? — Он засмеялся и неожиданно рухнул на землю.

Кто-то закричал:

— Его нужно отвезти в госпиталь! Ему плохо!

Тело потерявшего сознание Хармана запихнули в полицейскую машину и увезли, а вокруг корабля была выставлена охрана.

Правительственные чиновники обследовали корабль, прочли судовой журнал, познакомились с рисунками и фотографиями Луны, сделанными Харманом, и молча удалились. Толпа вокруг корабля все росла, слух о том, что человек достиг Луны, быстро распространился.

Как ни странно, это не вызвало возмущения. Люди были взволнованы и впечатлены, они шептались и бросали любопытные взгляды на тонкий серпик Луны, еле видный в ярких солнечных лучах. Толпа хранила молчание — молчание нерешительности.

Попав в госпиталь, Харман назвал себя, и непостоянный мир начал сходить с ума от ликования. Даже сам Харман был безмерно изумлен тем, как быстро изменилось общественное мнение. Это казалось невероятным, и тем не менее действительно было так. Тайное недовольство, подогретое известием о героическом подвиге человека, боровшегося с враждебной судьбой, — именно такие события будоражили душу человеческую с начала времен — привело к тому, что взметнулась мощная антивикторианская волна. Элдридж был мертв, и не нашлось никого, чтобы занять его место.

Вскоре после этого я навестил Хармана в госпитале. Он сидел в кровати, наполовину заваленный газетами, телеграммами и письмами. Улыбаясь, он кивнул мне и шепнул:

— Ну вот, Клифф, маятник качнулся в другую сторону.

Загрузка...