Вряд ли мудрость Силена пришлась старому царю Мидасу по душе. В древних преданиях он никак особо не реагирует, этот царь. Он просто отпускает Силена. Предания ничего не говорят об ошеломленном молчании – но именно оно приходит на ум: ошеломленное молчание и потом ярость. Чтобы защитить свой разум от силеновой как-бы-мудрости, царю пришлось бы действовать быстро. «Жирный шут попросту сбился с пути, – должно быть, сказал себе Мидас. – Жирный шут пытается задурить мне башку. Или, скорее, никакой мудрости у него вообще-то и не было». Должно быть, царь убедил себя забыть о Силене и жить дальше. А какой у царя был выбор? За неимением альтернативы царю подобает жить и заниматься всякими там житейскими попечениями. Даже будучи по натуре циником, царь обязан верить хотя бы в собственные манипуляции. Будь у него такая возможность, он бы прикончил Силена на месте. Но у царей обычно хватает такта, чтобы не пытаться убивать любимцев богов. Вместо этого Мидас отпустил Силена на все четыре стороны и увлекся другими тайнами – то есть в итоге тайнами золота. И там его тоже настигло разочарование, все снова было не то. Царь Мидас, кажется, был не из тех, кто понимает намеки. Он гнул свою линию, и это его в конце концов погубило. Все, что любил, он обратил в золото. Он убил все, что было на свете ценного.
Во многих преданиях власть обращать все в золото Мидасу даровал именно Дионис (Вакх). Даже с учетом ярости и разочарования от силеновой как-бы-мудрости царь Мидас все же придумывает, как что-то для себя выкружить. Он понимает, что Дионису наверняка мил этот хмельной толстяк – старик, который так преданно все эти годы его наставлял. Царь Мидас скумекал, что если возвратит Силена богу, то выставит себя в лучшем свете. Может, он заслужит немного его благосклонности.
И царь Мидас не ошибся. Дионис очень доволен, что Мидас вернул ему его дорогого вечно хмельного наставника, Силена. Царь Мидас получает от бога особый дар. Бог дает Мидасу удивительную силу, о которой тот давно грезил, – силу превращать все в золото. Силу превращать все на свете – все-все на свете, вы слышите? – в золото.
Со временем Мидас осознаёт, что сила золотого касания – дар с подвохом. Потом до него доходит, что это вообще проклятие. Быть может, тогда-то царь и начинает ценить дар смерти – видеть отблеск того, о чем говорил Силен. А может, и нет.
Дальше в этой истории Мидас таки избавляется от силы золотого касания и становится последователем Пана. Он уходит в лес, который делит с сатирами и лесной живностью. И все же он по-прежнему что-то ищет. Старый Мидас уверен, что великая – последняя – истина должна скрываться в чащобе – там, где сатиры, пьяницы и всякие дионисийские бесчинства. Держаться в стороне он не может. Пронзительные звуки флейты Пана нравятся ему так, что он даже предпочитает их музыке Аполлона. Музыка Аполлона – торжественная музыка настоящего бога, а не те звуки, что исторгает сморщенный козлочеловек из своей флейты. Но Мидас не выносит музыки Аполлона. Это не дикая музыка леса. Аполлон таким недоволен. Его возмущают и грубый слух царя Мидаса, и его неумение слушать. Царь Мидас и впрямь никогда не был хорошим слушателем. Он не услышал от Силена, что должен был, и музыку толком тоже не умел слушать. Звуки просто влетали ему в уши, не обращаясь, как следовало бы, в понимание. Неспособность Мидаса различать между чем-то великим и просто диким рокотом леса – хмельной музыкой дурачества и кутежа – кажется Аполлону отвратной. Поэтому Аполлон награждает Мидаса парой ослиных ушей. «Вот что бывает, – говорит Аполлон, – когда слушаешь, как осел». И вот что Мидас обрел, желая что-то узнать, влюбившись в дикий гул и звериную круговерть лесных хмельных богов. Он отправился искать силеновой мудрости, а кончил полуослом.
Но вот вопрос: а слышал ли царь Мидас хоть что-то вообще?
В конечном счете Силен – фигура едва ли первостепенная. Он появляется в вазописи и тому подобном. Он прозябает по краям. В основном он таится в туманах мифологии и фольклора. Затем в XVI веке Силена замечает Тициан. Потрафляя своему интересу к дионисийским персонажам, которые по каким-то художническим причинам его завораживали, он обращает каплю своего художнического внимания на Силена. Тициан хотел показать нам Диониса во всей его необузданной славе – в момент, когда тот овладевает Ариадной. С этой целью он хотел показать дионисийский антураж целиком – всю эту безумную кавалькаду, которая прокладывает себе путь через лес. Город – где-то там, далеко. Нормальные человеческие дела ничего тут не значат. Тут царит Дионис. Тут царит необъяснимая жизнь.
И сюда же, на задний план, Тициан решил запихнуть Силена. И, что еще важнее, он решил запечатлеть Силена буквально воплощением тучности и усталости. Он решил запечатлеть Силена в бытность «на грани». Он решил запечатлеть Силена отягченным ужасным бременем. И вот эта-то картинка и поразила нашего друга Рубенса, оставшись с ним на долгие годы. Эта-то картинка и задержалась в мозгу Рубенса, крепко туда впечатавшись.
Ну, может быть.
Рубенс, верно, подумал, что вот таким и должен быть Силен. Силен, сказавший царю Мидасу, что наилучшее – вообще не рождаться, должен быть персонажем, вовлеченным в забвение. Если это и есть твоя главная мысль, твоя истина, которую ты предлагаешь другим, то всякая твоя радость будет чревата отчаянием. Твое шутовство придавлено громадностью этой мысли. И тут мы предполагаем, что Силен говорил царю Мидасу истину. Из этого же предположения исходит в своей картине и Тициан. Он исходит из того, что Силен был развалиной и мог бы сказать царю Мидасу то, что сказал. Тициан исходит из того, что его Силен был именно таким человеком/богом, который, будучи пойман Мидасом, уступил его требованиям и открыл свою единственную и главную мудрость – мысль глубочайшего отчаяния.
Вот что увидел Рубенс на полотне Тициана. Силена и истину Силена. И, разглядев это, он уже никогда не мог больше рисовать сцены с Дионисом, не выставляя в них истину Силена напоказ, на переднем плане. На самом деле Рубенс пошел еще дальше. Он изображал Диониса в свете Силена, а не наоборот. Начиная с конца 1630‑х Дионис (Вакх) на картинах Рубенса – отнюдь не грациозно парящий Дионис Тициана. Дионис, как его рисовал Рубенс, – неуклюжий и толстый, совсем как Силен. Он отягчен грузом плоти. Это вам не мальчишка-бог, как у древних, образ перерождающейся весенне-летней жизненной силы. Дионис, как его рисовал Рубенс спустя годы после того, как увидел в Венеции полотно Тициана, абсолютно силенизирован. Все прочие дионисовы смыслы куда-то делись.
Нам остается лишь Силен – как истина Диониса.