Андрей Ткачёв «ВОЗВРАЩЕНИЕ В РАЙ» И ДРУГИЕ РАССКАЗЫ


Часть I. КТО ВНУШИЛ НАМ МОЛЧАТЬ О САМОМ ГЛАВНОМ

КИРПИЧ


Мама, а знаешь, Кельнский собор начали строить в XIII веке и до сих пор не до конца закончили.

– Угу, – мама глядит в кухонную раковину, куда из крана льется вода. Она моет посуду и вполуха слушает сына, вертящегося возле нее.

– Мама, а собор Нотр-Дам-де-Пари строили почти 200 лет, и он называется «сердцем Парижа». Там Квазимодо на колокольне жил, помнишь?

– Угу, – тарелки гремят, вода льется, и мать не оборачивается. – Откуда ты всего этого набрался?

– Я смотрел фильм по «Дискавери» и записывал все в тетрадку. А знаешь, какие еще соборы готические есть?

– Какие?

– Амьенский, Ахенский, Бернский. Их все столетиями строили. Представляешь, люди умирали и рождались, поколения менялись, а собор все строили и строили?

– Представляю.

– А еще во Франции были такие места, где больших камней не было. Туда в монастыри ходили люди и тоже долгие годы носили с собой камни. Им так монахи повелели. Или попросили. А когда камней стало много, из них соборы стали строить. Они и до сих пор стоят. Классно, правда?



Мать закрутила кран, повернулась к сыну и, вытирая полотенцем руки, спросила:

– И к чему ты мне все это рассказываешь?

– К тому, что я в лагерь еду от храма, а лагерь стоит там, где храм строят. А там кирпичей мало и люди бедные. Им нужно по кирпичу привезти.

– Как это «по кирпичу»?

– Просто. Каждый берет кирпич и везет. Это недорого и не тяжело. Кто-то два или три привезет, и они за лето храм закончат.

– Так тебе что, кирпич нужен?

– Ну да.

– Это – к папе. Не женское дело – кирпичи носить. К папе.


* * *

Мальчика, пристававшего к маме, звали Елисей. Не шибко привычное по нашим временам имя, но красивое и, главное, церковное. Папа очень хотел назвать сына как-то так: Рафаил, или Захария, или Софроний. Папа был интеллигентнейшая и глубоко верующая душа не вполне от мира сего, и мама смирялась с его особенностями, здраво рассуждая, что иные жены смиряются с вещами похуже. Рафаила и Захарию она отмела, а на Елисея согласилась, о чем сама никогда потом не жалела. Через день после описанного диалога Елисею предстояло путешествие в церковный летний лагерь, куда организаторы, в плане помощи местному приходу, просили привезти по кирпичу. Дело хорошее, не тяжелое и на века зримо остающееся вкладом в молитву Церкви. Вопрос оставался за малым: предстояло найти кирпич.


* * *

Илья Ильич (звали папу так же, как Обломова, но характеры его и литературного героя не совпадали) был человеком добрейшим и культурнейшим. Он был несколько наивен, но зато весьма активен и последователен. Совесть Ильи Ильича требовала от него великой щепетильности. То, что другие берут без спроса, а потом спят спокойно, он непременно покупал или просил в подарок, обещая достойную замену. А иначе, простите, был не обучен.

Кирпичи у нас продаются оптом на складах стройматериалов, а в розницу – на стройках. Но и там розница – это не один кирпич, а тачка, кузов «Жигуля» или нечто от таковых. Илья Ильич нашел стройку и стал высматривать, кто мог бы ему кирпич продать. Двое людей, похожих на тех, что действительно могут продать кирпич в темном переулке, стояли у плиты подъемного крана и курили.

– Простите, вы не могли бы мне продать кирпич?

– ???

– Я спрашиваю: кирпич не могли бы мне продать?

– А сколько тебе?

– Один.

– ???

– Понимаете…

Тут Илья Ильич начал сбивчиво объяснять что-то о лепте на храм, о Елисее, едущем в лагерь, о Кельнском соборе и поймал себя на мысли, что в глазах этих добрых людей он выглядит не очень адекватно. Они и сами поняли, что имеют дело с кем-то непривычным, но безобидным.

– Бери кирпич и иди, – буркнул один, отщелкивая пальцами окурок.

– А сколько он стоит, и кому заплатить?

– Ты че – в натуре идиот или прикидываешься?


* * *

Так кирпич был приобретен. Оставалось теперь только узнать его цену и отдать ее кому-то в виде милостыни, раз добрые рабочие согласились благотворить бесплатно. Ну, а пока…

– Ил я! (Так мама ласково называла папу.) Откуда в ванне столько грязи?

– Я мыл кирпич. Не повезет же мальчик на стройку храма грязный кирпич.

– Йля, ты неисправим. Это же просто кирпич! Ты в своем уме?

– Сонечка, я в своем уме и поступаю совершенно правильно. Лучше скажи мне, кому отдать деньги за кирпич, потому что я себя неудобно чувствую. Кстати, сколько он стоит?

– Не смеши людей. Он ничего не стоит. У нас от дома отвалилось сразу три кирпича. Бери любой.

– У нас от дома? А ведь это идея! Мы возьмем кирпич от нашего дома и вложим его в стены будущего храма! Как тебе это? Где они лежат?

– Да под балконами, со стороны клумбы.

– Я возьму этот кирпич и положу его на место того, да?

– Ты с ума меня сведешь своими причудами. Делай, что хочешь, и уходи из ванны. Я уберу за тобой. Ну, хуже ребенка!


* * *

Если вы думаете, что заменой кирпичей все кончилось, то вы не знаете Илью Ильича. Сначала он действительно заменил кирпичи, стараясь класть «свой» точно на место выпавшего из кладки дома. Но потом он подумал, что сразу три кирпича – это символично. Причем все три – из их дома, а семья у них как раз состоит из трех человек. В общем, втянув ноздрями сладкий воздух повседневной мистики, Илья Ильич взял все три кирпича домой и, конечно, вымыл их в ванне с мылом. Потом он подумал, что тот, четвертый кирпич, который по счету – первый, не стоит оставлять на месте трех. Как-никак, один – это не три и замена неравнозначна. Он решил взять все четыре кирпича, а цену их узнать и в ближайшее воскресенье отдать нищим у входа в их приходскую церковь.

Узнавание в Интернете цены товара, мытье стройматериалов и укладывание их в багаж весь вечер сопровождалось то истеричным смехом, то гневным криком мамы. Но дорогу осиливает идущий, и близко к полночи дело было сделано.


* * *

Скажите, если вы помогаете кому-то нести багаж, а он оказывается весьма тяжелым, то что вы спрашиваете? Вероятно, вы спрашиваете хозяина багажа: «Ты что, туда кирпичей наложил?» Именно этот вопрос задавали Елисею все, кто хоть пальцем трогал его дорожный чемодан. И всем тем, кто трогал хотя бы пальцем его дорожный чемодан, он отвечал искренно: «Да, кирпичей наложил».


* * *

Добрались они до места хорошо, и смена в лагере прошла отлично, и храм в соседнем селе, действительно, за лето подняли и успели накрыть. Все четыре Елисеевых кирпича вкупе с прочими дарами и жертвами пришлись кстати. И цена кирпичей отцом была узнана, но оказалась она столь скромной, что пришлось умножить ее еще на четыре, чтобы воскресная милостыня Ильи Ильича оказалась достаточной, а не обидно ничтожной.

Вы, вероятно, смеялись, читая эту историю, – уверяю вас, я сам смеялся, когда мне рассказывали ее. Но согласитесь, есть в ней еще кое-что кроме повода к смеху. Есть в ней некая преувеличенная серьезность в творении маленьких добрых дел.

Вполне возможно, что серьезность эта – смешная и наивная – как-то компенсирует ту тотальную и всеобщую несерьезность большинства людей в отношении и добрых дел, и повседневных обязанностей.


ПИСЬМО К БОГУ


Обязательно нужно измениться. Иначе не стоит жить. Не стоит быть пятном на одежде, ржавчиной на металле и зловонным душком, носящимся в воздухе.

Жизнь оправдана, только если есть возможность и желание меняться к лучшему. О, Дарвин! О, армия атеистов! Если бы я был тем, кем вы представляете человека! Кусок земли, временно снабженный нервами и кровью. Никакой совести, никаких дерзаний, стремлений и угрызений. Одни инстинкты. О, рай бессознательности! Я был бы счастлив, хотя и не понимал бы своего счастья.

Вместо этого внутри меня, как угли в камине, жарко горят, сменяя друг друга, сотни сердечных мечтаний и еще тоска, лишающая мир вкуса и красок. Спросите меня: «Как твои дела?» «Снаружи прекрасно, благодаря Господу Богу, – отвечу я и добавлю: – Ужасно, благодаря моему добровольному безумию».

Совершенно очевидно, что человек без Христа мертв. Как-то страшно и фантастически мертв, хотя он и трудится, и маячит перед глазами, и даже чему-то смеется. А вот Христос жив. Его не видно. Он не «маячит» перед глазами и не смеется. Но Он жив по-настоящему, в отличие от нас. Это поразительно.

Живы и Его ученики. Мы служили однажды в память одного из святых, и один священник сказал: «Как интересно: святой (имя рек) вроде бы мертв, но на самом деле жив и собрал нас на молитву. А мы – вроде бы живы, но, скорее всего, мертвы и пришли сюда, чтоб ожить и обновиться». Он мучительно прав, этот добрый анонимный батюшка.

Вечная смерть понятна человеку, как черта собственного лица, и противна, как змея, залезшая под одеяло. Живет по истине Христос. Живет без греха, без угрызений совести, без страха перед будущим. А человек может быть мертвым, не умирая, и это жуткое состояние нужно почувствовать, чтоб его испугаться.

Где вы, атеисты? Где вы, примитивные и невнимательные мыслители? Опять на моих устах ваши легковесные имена.

Как вы беспросветно глупы! Вы, те, кто думал, что смерть – синоним исчезновения. Это легко и не страшно – умереть и не существовать.

Гораздо страшнее умереть, но не исчезнуть. Умереть, но продолжить существование в такой же, как вы, неживой действительности.

Ад – это область, населенная неумирающими мертвецами. Они не могут исчезнуть и не умеют жить. То есть не умеют любить, благодарить, молиться, каяться, смиряться.

Смотрю внутрь и закусываю губу от резкой боли. Смотрю вокруг и зажмуриваюсь. Нужен ли еще какой-нибудь ад кроме существующего ада?

Если мир – это кладбище движущихся мертвецов, то, чтобы жить, нужно умереть для мира.

Смерть для мира – это монашество.

Если Христос в вас, то тело мертво для греха, но дух жив для праведности (Рим. 8, 10).

Почитайте себя мертвыми для греха, живыми же для Бога во Христе Иисусе, Господе нашем (Рим. 6,11).

Давайте станем под прицел, под хищные дула честных и беспощадных вопросов. Нам придется признать, что самое красивое и правильное в жизни – это монашество.

Я люблю его всей душой, это предстояние Богу один на один, это презрение к суете и беспощадность к собственной «многострастной плоти».



Я люблю это, понимаю, чувствую, но совершенно к этому не способен. Ведь можно же любить и понимать, к примеру, музыку или живопись, но не уметь играть ни на одном инструменте и не быть способным нарисовать даже яблоко, надрезанное и лежащее на подоконнике.

И куда теперь, с чувством и пониманием, но без воли к действию и без силы к борьбе? Куда, спрошу я вас, теперь идти человеку, не хотящему жить «так» и не умеющему жить «иначе»?

Его жизнь должна превратиться в непрестанный, не слышный для уха внутренний крик. Бесполезно звать маму и глупо кричать «ой-ой-ой!» Нужно звать Того, Кто слышит звуки, не нарушающие тишину.

Иисусе, Пастырю мой, взыщи мене.

Иисусе, Спасе мой, спаси мене.

Иисусе, желание мое…

Иисусе, надеждо моя…

Иисусе… Иисусе… Иисусе…

Я так рад, что Ты есть, и рад, что Ты жив. Что Ты был мертв и воскрес и теперь жив во веки. В мире так много стен, и об любую из них можно было бы во время тоски и отчаяния разбить голову, если бы не священный запах Твоего Имени. В мире так много причин и условий для того, чтобы сгореть, утонуть, потеряться, исчезнуть. Разве я дожил бы до сего дня, если бы Ты не спасал меня многочастно и многообразно?

Разве я писал бы сейчас эти слова на этой бумаге, если бы Ты не разрешил мне это?

Обними меня, прошу Тебя, обними и не отпускай. Ты же видишь, я похож на больного, который срывает повязки и отказывается от процедур. Ты же видишь, что, как безумный, говорю одно, делаю другое, а думаю третье. И мне не нравится это.

Если бы мне это нравилось, Ты стал бы моим врагом. Твои слова, Твой Лик, Твое присутствие стали бы для меня нестерпимы.

Но, напротив, знаю и исповедую, что жизнь – это Ты, а человек без Тебя – живой труп. Ты живешь, а мы умираем. Я и грешу потому, что грехи исходят от меня так же естественно, как исходит смрад от разлагающегося трупа. Но худшее падение – это полюбить свое падение, согласиться с ним и придумать ему оправдание. Этого во мне пока еще нет. Покуда живет «пока», покуда я не изолгался окончательно, сжалься надо мною и сделай со мною что-нибудь.

Ведь Ты же доктор, умеющий вылечить даже от смерти. Я не теряю надежды. И совесть во мне жива. Слеза, упавшая на бумагу, тому доказательство.


КТО ВНУШИЛ НАМ МОЛЧАТЬ О САМОМ ГЛАВНОМ


Кто внушил нам молчать о самом главном? Почему в информационных передачах обязательно нужно говорить о спорте, о погоде и о новостях с мировых рынков, но никогда ни слова о том, что всем нам нужно будет умереть и стать перед Богом с ответом за прожитую жизнь?


* * *

«Господи, неужели все, кто идет сейчас по улице, непременно умрут? Какой ужас!» В одной этой розановской сентенции, в одном этом испуганно-удивленном вздохе больше ума и чувства, чем в многочасовой лекции «О перспективных направлениях развития науки в XXI веке».


* * *

Трудно представить, чтобы из камеры, наполненной заключенными, каждый день молча уводили куда-то навсегда по одному узнику, а остающимся не было до этого никакого дела. Куда уводят? Отпускают на свободу, ведут пытать, расстреливать? Какая, дескать, разница. Давайте продолжать мусолить карточную колоду, или спать, свернувшись на нарах, или рассказывать анекдоты. Не верю. Так почему у нас нет тревоги и почему мы не прислушиваемся к приближающимся шагам за дверью?

Есть некий вид приличия, я бы назвал его «проклятой вежливостью», который ограничивает темы разговора до самых незначительных. Все, что тревожит душу, все, что способно затронуть за живое, этим приличием выносится за скобки. Можно мило улыбаться и, помешивая ложечкой сахар в кофейной чашке, учтиво слушать собеседника, говорящего о новом средстве от перхоти, о ценах на недвижимость, о страшной аварии, случившейся накануне. Но почувствовав вдруг, что беседа плавно съезжает на одну из важных, вечных тем, можно посерьезнеть и сказать строго: «Давай не будем об этом». Стилистика фразы может варьироваться от аристократически-чопорной до матерноблатной, но суть не в речевом этикете, а в аллергии на темы вечности, суда и воздаяния.


* * *

По телевизору идет вечерняя информационная программа. Уже рассказано о новостях в стране и за рубежом, уже подошло время новостей спортивных и прогноза погоды. Диктор произносит импровизированный или заученный слоган типа: «Как будут развиваться события, покажет "Время"» – и вдруг неожиданно добавляет: «Не забудьте помолиться на ночь, поскольку мы не знаем, проснемся ли утром». О! Это было бы интереснее всех рассказанных ранее новостей. Часть зрителей была бы обрадована, очень многие бы опешили. Сотни тысяч, а то и миллионы почувствовали бы себя оскорбленными и стали бы засыпать редакцию гневными письмами. Возможно, и редактора, и ведущего сняли бы с работы. Возможно, в аптеках исчез бы валидол, раскупленный на следующее утро либералами и атеистами. Но, поверьте, это было бы интересно, а главное, знаково.


* * *

Откуда взялся этот ложный стыд в разговоре о вере? И кто вообще придумал толерантность и политкорректность в их настоящем виде, когда парады геев проводить можно, а вслух о Боге за пределами храма говорить нельзя? Судя по всему, диавол как-то по-особенному культурен и воспитан. Но это именно те условности, на которые можно смело плевать, не боясь оказаться хамом. Конечно, можно прослыть реакционером, черносотенцем, фанатиком и еще неизвестно кем. Словарь работников либеральной прессы не намного превосходит словарь Эллочки-людоедки. Это неприятно, но не смертельно. Смертельно будет, когда всякий, убивающий христиан, будет думать, что он тем служит Богу (Ин. 16, 2).


* * *

В больших городах по радио сообщают об интенсивности движения на дорогах, о пробках и т. п. Что, если бы к этой полезной информации подмешивать немножко веры, как соль к пище? Например: «Медленно движутся машины по мосту Метро в направлении Набережного шоссе. Из-за аварии стоит мост Патона. Всем, кто попал в пробку, советуем не нервничать и не ругаться. Читайте по памяти псалом 90-й, или "Отче наш", или любую другую молитву».


* * *

Вернемся к теме смерти. Она как нельзя лучше подходит к ситуации в нашей замученной выборами стране. Философ Семен Франк говорил, что очень глупо считать полноправными членами общества только тех, кто живет сегодня. А что же те, кто отдал нам эту землю в наследство, кто защищал, пахал, застраивал ее?



Они что, навсегда исчезли и теперь не в счет? Действительно, какой жестокий и безверный подход. Неужели мы забыли, что «все живы у Бога»? Неужели мы и вправду думаем, что в данное время самые главные на земле – мы?

Накануне выборов, равно как и в дни всенародных испытаний или всенародных торжеств, нужно служить панихиды и посещать кладбища. Нужно делать то, что мы делаем на Радоницу, когда поем Пасхальный канон над могилками. Так мы делимся с усопшими радостью или вовлекаем их в свои тревоги. Но и то, и другое есть победа веры над смертью.


* * *

Если вера не занимает главное место в нашей жизни, значит, у нас ее нет. Эта фраза вертелась однажды у меня в голове, в то время как руки мои крутили руль автомобиля. На багажниках машин, ехавших впереди меня, то и дело попадались игривые наклейки вроде «Тише едешь – меньше должен» или «Не едь за мной. Я заблудился». Прочтешь, улыбнешься и едешь дальше. И вдруг читаю неожиданную надпись: «Господи, благослови того, кто едет за мной».

И стало хорошо на душе. Тихо на душе стало, хотя дорога в четыре ряда была плотно заполнена рычащими автомобилями.


ЛЮБОВЬ И ОТВЕТСТВЕННОСТЬ


Помню, смотрел пару лет назад одно ток-шоу. Их у нас так много, что название забыть не составит труда. Там обговаривались темы верности, измен, блуда. Были, как водится, психологи, депутаты, артисты. Был там и известный клоун, дрессировщик кошек Юрий Куклачев. От него я лично ничего серьезного услышать не ожидал. Клоун все-таки. Но получилось иначе, и то, что получилось, было знаменательно.

Обидную чушь и набор банальностей несли все, кроме него, – психологи, звезды и депутаты. А вот клоун взял да и рассказал историю из цирковой практики. В истории речь шла об одном артисте, который женился на женщине из труппы старше его лет на десять-пятнадцать. Ему еще не было тридцати, кажется, хотя за цифры я не отвечаю. Друзья отговаривали его от подобного брака. Дескать, ты через десять лет будешь еще «ого», а она, мягко выражаясь, уже совсем «не ого». Но они поженились и те десять лет, о которых говорили друзья, со временем прошли.

Он, действительно, как мужчина был еще «ого-го», и она стала такой, как предсказывали. Но чудо заключалось в том, что он любил ее, не думал бросать и к нежности отношений подметалась необидная жалость и бережность. Доброжелатели советовали разводиться или ходить налево по причине очевидной разницы в возрасте, а наш герой, по словам Куклачева, был верен своей подруге и отвечал почти гоголевской фразой: «Она же человек».



Такая вот история о победе совести над гормонами, прозвучавшая из уст клоуна, за что я перед ним снимаю шляпу. И еще он сказал, этот мудрый клоун, который улыбается на сцене и, наверное, грустит за кулисами, что слово «блуд» указывает на блуждание, то есть неприкаянность. Не нашел себя человек, вот и блудит из стороны в сторону, из постели в постель, от эмоции к эмоции. А человеку ведь нужно найти себя и успокоиться, потому что броуновское движение неприкаянного искателя счастья только ранит всех вокруг и его самого в придачу.

«Удивительно мы живем, – подумал я тогда, – князья злодействуют и лекари калечат. От священника иной раз слова не услышишь, а на правую дорожку тебя скоморох наставит. Русская непредсказуемость. Картина маслом».

И еще одну историю я вспоминаю, коль скоро разговор зашел об «ответственности за тех, кого мы приручили». Это я уже видел не на экране, а перед носом без помощи технических средств. Жила-была молодая и успешная в мирском смысле супружеская пара. Были деньги, был статус, были силы. Ребенок был, один (потому как лучше одному все дать, чем голытьбу плодить, так ведь?). И вдруг хрустальный замок превращается в груду осколков по причине автокатастрофы. Мужа парализует после аварии. Сначала отнимаются ноги, потом болезнь поднимается вверх, угрожая полной беспомощностью. Жизнь превращается в кошмар. Поиск врачей, нехватка денег, массирование пролежней, утки, сиделки. Врагу не пожелаешь. И молодая жена вскоре говорит парализованному мужу пару емких фраз: «Я еще молодая. Я жить хочу». Потом хлопок дверью и – до свиданья.

Я соборовал и причащал этого мужчину, и лишь из этических соображений не называю его имя и отчество. У него на момент нашего знакомства уже была вторая жена. Это была брошенная своим первым мужем хорошая женщина, хлебнувшая горя и связавшая свою жизнь с жизнью калеки. Они были нежны друг с другом и веселы на людях. И только морщины вокруг глаз указывали на то, чего им стоило это веселье. А что же первая? Та, что хотела жить и жалела пролетающую молодость? Она очень скоро тоже попала в автокатастрофу. В той аварии она разбилась насмерть.

Теперь самое время помолчать и подумать. Самое время перебрать в уме кубики с надписями «случайность», «возмездие», «нравственный закон», «какой ужас!», «так и надо!». И дело в том, что жизнь, упорно желающая быть похожей на глянец, кишмя кишит подобными примерами. Именно подробные примеры и есть лицо жизни без макияжа. Об этом надо говорить и думать. Тогда шансы остаться человеком хоть чуть-чуть, но увеличатся. У нас в православии нет венчальной клятвы, как у католиков. Да и не надо. Но смысл имеющейся у них клятвы стоит знать. Врачующиеся перед Лицом Бога обещают быть друг с другом вместе всегда: в здоровье и болезни, в молодости и старости, в бедности и богатстве. Мы этого вслух не произносим, но, несомненно, подразумеваем. Крепость нашего союза должна быть безусловной и вечной. Этого требуют и вера, и совесть. Это и есть настоящая жизнь, а не игры в погоне за миражами.

Вот пишу и вижу в памяти эпизод из «Иронии судьбы». Главный герой возвращается домой из Ленинграда, устало прислонившись к стеклу вагона, а за кадром звучат стихи. Это хорошие стихи. Там есть такие финальные строчки:


С любимыми не расставайтесь!..

Всей кровью прорастайте в них, –

И каждый раз навек прощайтесь,

Когда уходите на миг!


СКАЗКА


Хочу поделиться радостью – пересказать полезную и прекрасную идею. Не я придумал. Я только услышал. За что купил, за то и продам. Это не голая идея, а идея, одетая в форму сказки. Сказка, как шубка, тепла и пушиста.

Слушайте.


* * *

Один король с женой и единственной дочкой отправился в путешествие на корабле. Их корабль попал в шторм и, разбитый волнами, утонул. Погибла вся команда, но Бог сохранил короля и его семью. Их выбросило на берег и там, в лохмотьях, как нищие, они стали искать ночлег и пищу. Никто из них даже не заикнулся о том, что они – особы благородной крови. Кто поверил бы трем оборванцам? Их могли бы и высмеять, а то и подвергнуть побоям. Ведь не все любят нищих, а уж наглых нищих не любит никто.

Так случилось, что один из жителей той страны приютил у себя несчастных, а взамен повелел пасти свое стадо овец. Король стал пастухом, а королева и принцесса – женой и дочкой пастуха. Они не роптали на судьбу, только иногда по вечерам, сидя у огня, вспоминали жизнь во дворце и плакали.

Король той страны, где они очутились, искал невесту своему сыну. Несколько десятков пар гонцов разъехались в разные концы королевства в поисках самой красивой, самой умной и самой благочестивой девушки. Они получили от короля приказ не пренебрегать дочкой даже самого последнего бедняка. Ведь умыть, приодеть и научить манерам можно любую, а дать человеку ум или целомудрие гораздо сложнее, а то и вовсе невозможно. Поэтому гонцы беседовали со всеми девушками, присматривались к ним, просили угостить едой, которую те приготовили. Все, что видели они, записывалось в специальные книги, и затем мудрейшие придворные изучали записи в поисках лучшей невесты принцу.

Увидели гонцы и дочку бедного пастуха, начавшего было забывать о своей королевской короне. Дочка была прекрасна. Она и в простой одежде была так грациозна, словно была одета в дорогое платье. Солнце сделало ее смуглой, а свежий воздух обветрил лицо, но это только добавляло ей миловидности. Что же касается разговора, то восторгу послов не было предела. Столько ума и такой эрудиции они не встречали и при дворе. Нужно было доложить о ней принцу. Тот, услыхав о красавице-простолюдинке, не ждал ни секунды, и вскоре его взмыленный конь уже стоял у порога пастушьей хижины. Принцу хватило нескольких минут, чтобы сердце его заныло от глубокой любовной раны, исцелить которую могла лишь та, чей взгляд эту рану нанес.

И дело, казалось, было решено, но странно вдруг повел себя отец. Этот пастух, который во сне иногда все еще видел себя королем, потребовал от принца знаний какого-то ремесла. «Вы должны, – сказал он принцу, – уметь делать что-то руками. Неважно, что». «Но я – принц. Я умею разбирать дела государства, владеть шпагой, принимать послов и подписывать договоры», – с удивлением отвечал молодой человек. «Да. Это правильно. Но я хочу, чтобы вы знали ремесло плотника, или ювелира, или портного, или любое другое. Если нет, дочь моя не станет вашей женой»

Видит Бог, каких усилий стоило принцу не заколоть на месте этого наглого пастуха. Но принц сдержался. В тот же день он уже ходил по базару, присматриваясь к работе ремесленников. Кузнецы, чеканщики, повара, ловцы птиц, сапожники. Как их много, и как тяжел их труд. Обучаться любому из ремесел придется долго, а любой, кто знает томленье любви, согласится, что ожидание – худшая мука для влюбленных.

Принц остановил свой выбор на человеке, плетущем циновки. Два дня он учился, и к концу второго дня три циновки были худо-бедно сплетены руками королевича.

С изделием своих рук опять стоял королевич перед лицом отца своей избранницы. Пастух держал в руках и пристально рассматривал труд будущего зятя.

– За сколько можно это продать? – спросил он.

– За две медные монеты каждую.

– Как долго ты их плел?

– Два дня.

– Два дня, три циновки, шесть монет, – произнес отец и вдруг сказал: – Бери в жены мою дочь!

Принц даже подпрыгнул от радости. Затем обнял отца. Затем подошел к раскрасневшейся избраннице и, склонившись на колено, поцеловал ей руку. Но затем он повернулся к будущему тестю и спросил голосом не жениха, но будущего короля: «Объясните мне свое поведение»

«Видишь ли, сынок, – отвечал пастух, – я ведь тоже был король. Я водил войско в битву, и подписывал законы, и вслушивался в доклады министров. Никто не мог подумать, что я буду оканчивать жизнь простым пастухом.

А когда Бог изменил мою жизнь, больше всего я страдал оттого, что не умел ничего делать по хозяйству. Если бы я умел плести циновки, то шесть монет за каждые два дня сильно помогли бы моей семье».


* * *

Бы прослезились, господа? Если нет, то сердце ваше жестоко. Я смахиваю слезу всякий раз, когда пересказываю эту историю. А пересказываю я ее не первый десяток раз.

Мы хотим, чтобы дети наши подписывали важные бумаги и ездили в дорогих машинах. Но жизнь может сложиться по-всякому. Вдруг им придется держать в руках лопату, ходить пешком и утолять жажду простой водой? Тогда они, изнеженные и неспособные к простой жизни, проклянут нас. Эта мысль была понятна многим. Солон, древний мудрец и творец законов, разрешал детям не кормить на старости того отца, который не научил сына ремеслу. И апостол Павел много послужил проповеди Евангелия тем, что ничего не брал у паствы, но нуждам его служили его собственные руки, владевшие ремеслом делателя палаток.

Это была сербская сказка, господа. И люди, сложившие ее, кое-что понимали в жизни, хотя Западный мир с презрением и называл их свинопасами. Если в головах свинопасов живут такие высокие мысли, то я, господа, готов обнимать таких свинопасов, как братьев, и спокойно проходить мимо «звезд», о которых пишут в журналах.


СЛУХ И ЗРЕНИЕ


Есть арабская пословица, гласящая, что между правдой и ложью расстояние – ладонь. Человек гармоничен, и отдельные части тела вписаны, встроены в целое на основании четких пропорций. Так расстояние между глазами в идеале равно размеру глаза. Рост человека соответствует размеру головы от подбородка до макушки, умноженному на семь. Таких строгих математических соответствий в нашем теле много. Греки подробно изучали и высчитывали их. Поэтому в известной фразе «Человек – мера всех вещей» есть место и для подобных математических открытий. Да и греческая скульптура непревзойденно красива благодаря найденной гармонии между частями и целым.

Итак, расстояние между глазом и ухом равно ширине ладони. В этом смысле пословица называет «правдой» глаз, а «ложью» – ухо и измеряет дистанцию между ними. То, что тебе сказали, может быть ложью. По крайней мере, ты этому не очевидец. Но то, что ты видел, – это правда, и ты ей – свидетель. В этих отношениях между виденным и слышанным, а также между органами слуха и зрения, соответственно, выражено сложное отношение между Ветхозаветным и Новозаветным мировоззрением.

И слух, и зрение принадлежат к одному телу, как и оба Завета принадлежат к одному Писанию и исходят от одного Бога. Но картины мира, рождаемые слухом и зрением по отдельности, не полны и нуждаются друг в друге.

И если ухо скажет: я не принадлежу к телу, потому что я не глаз, то неужели оно потому не принадлежит к телу? (1 Кор. 12,16).

Ветхий Завет – это религия слуха. И говорил Господь к вам на горе из среды огня; глас слов Его вы слышали, но образа не видели, а только глас. Твердо держите в душах ваших, что вы не видели никакого образа в тот день (Втор. 4, 12, 15). Строго-настрого вменяется в обязанность израильтянам рассказывать о чудесах Божиих своим детям и детям детей. Дверями слуха вера совершает свое течение во времени, от поколения к поколению, ибо вера от слышания, а слышание от слова Божия (Рим. 10, 17). Так долго жили люди, имея веру, но, не имея света и зрения, как бы во тьме, сообщая друг другу заповеди и обетования. И было так, пока не пришел Христос.

Его Пришествие евангелистами сравнивается с сиянием великого света. Народ, сидящий во тьме, увидел свет великий, и сидящим в стране и тени смертной воссиял свет (Мф. 4, 16), – так цитирует пророка Исаию апостол и евангелист Матфей. А вот как, никого не цитируя, говорит Иоанн Богослов: Был Свет истинный, Который просвещает всякого человека, приходящего в мир. В мире был, и мир чрез Него начал быть, и мир Его не познал (Ин. 1, 9–10).

Этот Свет вошел в мир с великою кротостью, чтобы никто не ослеп от Его прихода. Ведь известно, что людям, привыкшим к темноте, больно смотреть на рассвет. Однако нашлось множество любителей мрака. Сами себя они считали зрячими и спрашивали: неужели и мы слепы? (Ин. 9, 40). Эти наглые кроты, эти жители подземелий объявили Сыну Божию войну. До сих пор эта война не прекратилась.

Но были и другие, те, которым Господь сказал: Ваши же блаженны очи, что видят, и уши ваши, что слышат, ибо истинно говорю вам, что многие пророки и праведники желали видеть, что вы видите, и не видели, и слышать, что вы слышите, и не слышали (Мф. 13, 17). Обетования во Христе исполнились. Спасение во Христе совершилось. Теперь история мира длится, чтобы люди, эти свободные личности, в свободном акте веры усваивали плоды спасения и прививались ко Христу, как дикие ветки – к благородной маслине.

Ветхий Завет не изжит до конца. Его можно изжить, преодолеть только внутри своей собственной жизни, совершая переход от Закона к благодати, от ветхого к новому. Поэтому сказано, что тьма не «прошла», но «проходит». Еще тяготеет смерть, еще плоть и дух воюют друг с другом, еще сопротивляется диавол. Но тьма проходит и истинный свет уже светит (1 Ин. 2, 8).

Увидел Христа Павел и потом всю жизнь служил Христу, говоря: ходим верою, а не видением (2 Кор. 5, 7). Сердечными очами видели Христа все, любящие Его, потому и поется на воскресной утрене «Воскресение Христово видевши, поклонимся святому Господу Иисусу».

Изживая внутри себя Ветхий Завет, мы становимся похожи на слепого Вартимея, сидевшего у ворот Иерихона. Тот был слеп. Он слышал об Иисусе и верил, что Иисус силен исцелить его (см.: Мк. 10, 46 – 52). Чувствуя приближение Спасителя, Вартимей стал сильно кричать и молиться. Ему мешали, но он кричал еще сильнее. Наконец Господь спросил слепца: чего ты хочешь от Меня? Услышав просьбу об исцелении, Христос исцелил Вартимея. Вера, бывшая от слышания, стала зрячей, и он тотчас прозрел и пошел за Иисусом по дороге (Мк. 10, 51-52).

Можно сказать еще и о том, что глаз и ухо сами по себе являются чудесными творениями. Любая популярная медицинская книжка по офтальмологии или отоларингологии может читаться, как фантастика. Органы слуха и зрения, со всеми мельчайшими волосиками, пленочками, косточками, являются произведением не просто Художника, а Ювелира. Если так сложен и точен глаз, при помощи которого человек видит мир, то насколько же зрячим является Творец глаза?! Если обычное ухо самого немузыкального человека – это сложнейшее и искуснейшее изобретение, то насколько же тонок слух у Создателя уха?! Воистину, насадивший ухо не услышит ли? и образовавший глаз не увидит ли? (Пс. 93, 9). От Него ли мы, люди, хотим укрыться?

Смиримся перед лицом Его и помолимся, чтобы войти нам в то Царство, которого не видел глаз, не слышало ухо, и красота которого не приходила на сердце человеку. В Царство, которое Бог приготовил любящим Его (см.: 1 Кор. 2, 9).


ЕДИНСТВЕННЫМ, НЕПОВТОРИМЫЙ


Мы все живем в одном и том же мире, который все больше приобретает черты огромного дома или даже непомерно разросшейся коммуналки. Но в то же время, мы живем в довольно обособленных, закрытых мирах, отчего разговор двух землян сплошь и рядом рискует быть похожим на разговор лунатика с марсианином. Эти обособленные миры заключены в наших грудных клетках и черепных коробках. Это внутренние миры, которые у двух наудачу выбранных людей никогда не совпадают. Дай Бог, чтоб хотя бы пересеклись или только соприкоснулись.

Четыре человека едут в одном купе до одной и той же станции. Едут на фирменном поезде из Киева во Львов. Пиджаки сняты, чемоданы водворены под сиденья, постели застелены, билеты проводнице отданы. Можно раскладывать на столике «что Бог послал», заказывать чай и коротать время за самыми приятными занятиями – беседой, едой, смотреньем в окно и мерным, усыпляющим покачиванием под стук колес.

Первая порция чая выпита, и проводницу попросили «повторить». Совершилось шапочное знакомство и нащупаны темы для разговора. Выборы, футбол, курс доллара, анекдоты, истории из жизни…


* * *

Один из попутчиков был в столице по делам министерства. Он ходил бесшумными шагами по мягким коврам, сидел с умным видом на убийственно длинном совещании, что-то доставал из папочки, зачитывал, выслушивал замечания, делал записи в блокнот. Он краснел, зевал, вытирал пот, смотрел на часы, считал оставшееся время до отъезда. Потом, за два часа до поезда он пообедал, нет, скорее – поужинал, наблюдая в окно за тем, как темнеет воздух на улице и зажигаются огни большого города. И вот теперь он здесь, в купе, слушает собеседников, вяло поддерживает разговор и мечтает вытянуть ноги на сырой простыне и такой же сырой простыней укрыться.

– Вот у нас был случай во дворе. Мужик имел любовницу в соседнем доме. Как-то раз говорит жене, что его отправляют в командировку. Собирает белье, бритву, тапочки в чемодан и «едет» в соседний дом на неделю. Ну а бабы – они везде бабы. Любовница его заставляет по вечерам, когда совсем темно, мусор выносить. Ну, он и задумался о чем-то своем, вынес мусор и на автопилоте пошел обратно. А ноги его привычно привели в собственный дом, задумчивого, в тапочках и с чужим мусорным ведром. Как он отверчивался, ума не приложу.

Последняя фраза была перекрыта взрывом дружного хохота.


* * *

Второй пассажир ездил к дочери. Помогал по хозяйству, нянчил внука. Уже третий раз он приезжает в Киев недели на две и сидит в четырех стенах на седьмом этаже, спускаясь вниз только вместе с коляской.



Он ни разу не был ни на Майдане, ни на Крещатике, не посетил ни одного театра или музея. Он не сделал ничего из того, что рисовало ему воображение, когда он гордо говорил соседям: «Еду в Киев к детям». По музеям он ходить, конечно, не любит и театр не понимает, но искренне считает, что житель столицы или гость ее обязан, так сказать, потребить некую порцию культурной пищи. В этот раз опять не заладилось. Но зато новости он слушал по телевизору регулярно и был способен поддержать любую болтовню на политическую тему.

– У моего батьки в колхозе был сумасшедший голова. Злой, как зверь. Мог людей избивать даже, и никто ему слова не говорил. Все боялись. Как-то раз одна баба пошла на колхозное поле кукурузу красть. Только приступила, видит – на дороге фары мелькнули. Она думает: «Это УАЗик головы!» – и со страху бежать. Через дорогу – кладбище старое. Она между могил села и сидит, как мышь, дрожит. Уже УАЗик проехал, а она не выходит. Вдруг смотрит – два пьяных мужика ведут по кладбищу бабу. Остановились недалеко от той, что спряталась, достают стакан и бутылку, наливают и говорят своей бабе: «Пей». Та отвечает: «Не буду». Они снова: «Пей!» Ясно, что хотят ее напоить и… того… Та баба, что спряталась, видит – надо спасать землячку. Ну и, пока те свое твердят: пей – не буду, пей – не буду, она вытягивает руку из венков и говорит: «Давай я выпью».

Поезд заезжает в тоннель, и взрыв хохота совпадает по времени с внезапным наступлением темноты. Кажется, что у всех потемнело в глазах именно от смеха.

– И что было дальше?

– А что было? Посадили ее – ту, что в венках спряталась.

– За что?

– За то, что один из тех мужиков умер на месте от разрыва сердца.


* * *

Третий путник был совсем еще молодым человеком, почти мальчиком. Он ездил сдавать документы в консерваторию и был плохо способен к поддержанию разговора. Из всего существующего на свете занимала его только музыка. В Киеве он был впервые и из всех впечатлений дня главными были испуг и усталость. Молодой человек был напуган многолюдством, суетой и расстояниями. Столица показалась ему муравейником, в котором все спешат и все друг другу безразличны. Уже к концу дня он смертельно устал от метро, от шума, от контраста между лицами, улыбающимися с рекламных плакатов, и угрюмо сосредоточенными лицами на улицах. Юноша привык слушать больше музыку, чем слова, и к концу этого дня звуки Киева измучили его слух.

Как тот набоковский шахматист, которому мир представлялся разбитым на клетки, а сама жизнь – похожей на хитрую партию с неизвестным соперником, этот молодой человек представлял мир зашифрованным нотными знаками. Он еще не успел испытать ни любви, ни ненависти, он еще даже не начал бриться, и не интересовало его покамест ничего, кроме специальных предметов, преподаваемых в только что оконченном музучилище. Ему было отчасти неловко, отчасти скучно. Но просто молчать и смотреть в окно он позволить себе не мог.

– У Мусоргского… Ну, знаете, есть такой композитор – Мусоргский. Он был очень талантлив и опередил свое время, только он пил очень много. Ну, короче, у него есть такое произведение – «Картинки с выставки». Это такие музыкальные пьесы: «Тюильрийский сад», «Два еврея, богатый и бедный», «Балет невылупившихся птенцов». И там есть такой фрагмент, который называется «Быдло». Нам преподаватель рассказал анекдот, как на концерте однажды выходит женщина-конферансье и объявляет: «Мусоргский. Падла.» Ей из оркестра шепчут: «Дура. Быдло. Быдло!». А она поворачивается к ним и говорит: «Сам ты быдло». Потом опять в зал громким голосом: «Мусоргский. Падла!»

Безразличные к Мусоргскому, мужики все же от души рассмеялись над историей, повторяя затем в уме «падла» и «быдло» и стараясь не перепутать, что здесь ошибка, а что – название произведения.


* * *

Четвертый попутчик ездил в Киев к товарищу. Они были в школьные годы «не разлей-вода» и продолжали дружить после армии. Потом дороги их разошлись, друг перебрался в Киев, и вот, лет двадцать спустя, они нашлись на сайте «Одноклассники». Стали переписываться в сети, потом друг пригласил его в гости. Теперь он возвращался домой, перебирая в памяти обрывки впечатлений. Главным впечатлением было посещение Лавры. Приглашавший и принимавший его друг искренно удивился, узнав, что школьный товарищ много раз бывал в Киеве, но ни разу не удосужился спуститься в пещеры и пройтись с молитвой по темным подземным коридорам. Б один из дней они и поехали в Лавру, спустились в Ближние пещеры и неторопливо обошли их. Возле каждого гроба останавливались, крестились и целовали стекло над мощами. Друг кратко рассказывал о каждом святом, и было видно, что с Лаврой и ее историей его связывает крепкая многолетняя любовь.

Это воспоминание и эти впечатления действительно сейчас казались возвращавшемуся мужчине главными во всей поездке. Все остальное отодвинулось на обочину сознания и представлялось маленьким и несущественным. Было действительно странно, почему до сих пор он ни разу не бывал в этом полумраке, где тьму слабо рассеивают свечи, где воздух пахнет особо и где люди молятся у гробов с мертвыми телами так, словно лично знакомы с усопшими и продолжают с ними общаться, несмотря на очевидно и давно наступившую для тех смерть.

Четвертый попутчик не позволял себе окунуться в мистические переживания и размышления полностью. Он чувствовал, что воспоминания эти остались на дне души, как не растворившийся сахар на дне выпитого стакана чая.



Он чувствовал, что воспоминания эти никуда не денутся, что они не раз еще воскреснут в душе и поведут ее, душу, за собой в какие-то пока не известные дали.

Он пил чай вместе со всеми, и смеялся над анекдотами и историями, и рассказывал их сам, когда подходила очередь. Только рассказывал что-то очень короткое, вроде: «Рабинович, вы устроились? – Нет. Работаю».

Утреннее пробуждение в поезде всегда хлопотно. Тот интимный момент, когда человек проснулся и хочет вылезти из-под одеяла, в поезде отягчен присутствием большого количества чужих людей.

Люди встают, одеваются, с помятыми лицами выходят в коридор, занимают очередь в уборную. Люди опять заказывают чай, смотрят на часы, спрашивают друг друга, сколько осталось до прибытия и без опоздания ли идем.

Когда поезд прибудет на перрон, пассажиры с чемоданами и сумками в руках будут, один за другим, покидать вагоны. Можно представить себе, как к каждому из них подходит некто и задает один и тот же вопрос: «Где вы были?». Люди, покидающие поезд «Киев – Львов», прибывший по назначению, будут отвечать: «Я был в Киеве».

«Я был в Киеве», – скажет чиновник министерства.

«Я был в Киеве», – скажет отец семейства, проведавший дочку с зятем и внука.

«Я был в Киеве», – скажет юноша, сдавший документы в консерваторию.

«Я был в Киеве», – скажет мужчина, гостивший у друга и впервые посетивший Лавру.

Никто из них не соврет, в случае если вопрос будет задан, но очевидно, что все они побывали в разных городах. И дело не в том, что Киев огромен и каждый находит там то, что его интересует. В этом смысле огромен всякий город и всякое место на земле.

Дело в том, что мы все живем в своем собственном, неповторимом мире, из которого изредка высовываемся, чтобы понять, нет ли какой-то опасности. Мы живем настолько обособленно, что ни совместное пребывание на одном кусочке земли, ни чтение одних и тех же книг, ни одинаковая пища, ни работа, ни учеба, ни война не делают нас одинаковыми. Каждый остается самим собой. Более того, и войну, и любовь, и работу каждый переживает по-своему, лишь приклеивая общеупотребительные слова к своему уникальному опыту.

Я думаю об этом часто. И, быть может, думают об этом проводники, провожающие взглядом людей, приехавших, казалось бы, из одного и того же места, но на самом деле побывавших в совершенно разных местах.


НЕПРИЯТНЫЕ ВЕЩИ


Если леденец вынуть изо рта и засунуть в карман (как случалось в детстве), то уже через минуту он будет облеплен мелким сором, и сунуть его обратно в рот не будет никакой возможности. Подобным образом облепливаются чуждым смыслом слова, и со временем уже трудно понять смысл прямой и непосредственный. Вкус леденца заменится вкусом сора. К. Льюис в книге «Просто христианство» писал, что в XIX веке «джентльменом» называли каждого мужчину, живущего на доходы с капитала и имеющего возможность не работать, неважно был ли он галантен и образован или нет. То есть можно было, не вызывая смеха, сказать: «Джентльмен X. – порядочная скотина». Но сегодня это слово иначе как с воспитанностью и порядочностью не ассоциируется. Подобные метаморфозы сопровождают бытие термина «фарисей».

Хранитель и знаток Закона, ревнитель религиозной жизни, лучший представитель еврейского народа после возвращения из плена, этот персонаж превратился в синоним лицемера, заведомо фальшивого и корыстного человека, втайне полного всех пороков. К слову, евангельские «мытари» и «блудницы», которые не только буквальны, но и символичны, не претерпели таких смысловых изменений. Они так и остались хорошо всем знакомыми по повседневной жизни блудницами и сборщиками дани. Фарисей же мутировал.



Блудница и мытарь – это профессии сколь доходные, столь и позорные, избранные открыто ради обогащения с грехом пополам. Фарисей же это не профессия, а психологический тип. Так нам кажется. Так мы считаем. Этим именем не называют, а обзывают. И более всего это имя, ставшее оскорбительным, употребляется по отношению к политикам и религиозным людям. Первые декларируют заботу о народе, от вторых ожидается «профессиональная святость». И первые, и вторые привычно приносят массу разочарований, поскольку политики и не думают кому-либо служить, кроме себя, а религиозные люди попросту недотягивают до идеала. Все остальные люди в той же степени, если не больше, больны теми же грехами и пороками, но им кажется, что их грехи извиняются отсутствием особых ожиданий праведности. А вот политики и церковники, те, мол, другое дело. Это, конечно, не более чем ложь, овладевшая миллионами голов, и только количество обманутых временно извиняет это заблуждение.


* * *

Хорош ли чем-то хрестоматийный фарисей? Кто он, этот сложнейший человеческий тип, стремящийся ко всецелой святости, но незаметно сбивающийся с пути на полдороге? Фарисей не тотально грешен. Фарисеем по образованию и воспитанию был апостол Павел. Никодим, приходивший к Иисусу ночью, был подобным книжником и ревнителем традиций. Мы согрешим, если вообще откажем фарисею (читай – ревнителю) в возможности святости.

Фарисей любит добро, и это совершенно очевидно. Вся жизнь его в идеале настолько религиозно-педантична и насыщена мыслями и усилиями, что мы – ленивцы – и одного дня по-фарисейски прожить бы не смогли. Он плох тем, что внутри не таков, каким старается выглядеть снаружи. Но, простите, мы все снаружи кажемся лучше, нежели являемся внутри. Вывернись любой наизнанку и обнажи пред миром скрытое неблагообразие – жизнь вряд ли станет возможна. Вся наша хваленая культура и цивилизация есть явления лицемерные по преимуществу, при которых шкафы блестят от полироля, но в каждом шкафу – свой скелет. Лицемерна деятельность любого банка, любого рекламного агентства, любого производителя, начиная от «творцов» зубной пасты и заканчивая автогигантами. Но никто не называет их фарисеями, очевидно приберегая словцо для бедного попа или чуть более богатого архиерея. Можно тему продолжать, но можно и остановиться. На бумагу просится лишь слово «несправедливость».


* * *

Если фарисей верит в свою святость, то он уже не просто лицемер. Тогда он в прелести. Он болен. Именно таковы были те самые фарисеи, скупо, но ярко описанные в Евангелии. Они считали себя чистыми и были убеждены в этой самой ритуально-нравственной чистоте. Такой типаж выходит со страниц Евангелия прямо на улицу и продолжает жить в христианской истории на всем ее пространстве. Такой человек просто-напросто духовно болен и неисцелим обычными средствами, поскольку болезнь его тяжелейшая. Тогда его подвижничество тяготеет к изуверству и фанатизму. Тогда его мир черно-бел и в этом мире нет места сострадания к «иному». «Иные», по его убеждению, достойны ада, огня, бесовских крючьев, и искренний фанатик часто бывает сильно обижен на Бога за то, что Тот не спешит казнить очевидных грешников. «Куда Он смотрит?» – думает святоша, и в это время даже мухи отлетают от него подальше. Вот это и есть фарисей типический и подлинный. Таких мало, поскольку редкая душа способна соединить ненависть с молитвой, а влюбленность в себя – с памятью о Боге. Для этого нужно быть чуть-чуть похожим на Ивана Грозного.

Если же фарисей знает о своей внутренней худости (грязи, никчемности) и, не имея сил «быть», старается «казаться», тогда он в темноте красным светом не светится и им детей можно не пугать. Он банален и повсеместен. Своим притворством он платит дань добродетели, как говорил Ларошфуко, то есть самой игрой в праведность он представляет праведность высшей ценностью.

Это – общее состояние, при котором, по слову Аввы Дорофея, лгут жизнью. Будучи развратниками, изображают из себя людей целомудренных; будучи скрягами, не прочь порассуждать о милосердии и щедрости и проч. Но, конечно, за религиозным человеком фарисейство ходит неотвязно, как скука – за Онегиным («и бегала за ним она, как тень иль верная жена»).

И это потому, что религиозная жизнь морально насыщена по определению, а требований к человеку всегда можно предъявить больше, нежели он способен исполнить.


* * *

Любая мощная религиозная традиция сильна прошлым и влюблена в прошлое. Это вполне касается и нас, православных людей. Наша история полна знаков явленной святости, любовь к которой (внимание!) не должна отменять открытости по отношению к творимому настоящему и будущему.

Дух творит форму. Минувшее оставило нам множество священных форм, порожденных Духом: богослужебный чин, одежда, этикет, архитектура, и т. д. И легче всего, при этаком богатстве, соскользнуть в желание остановить время, то есть пожелать канонизировать и догматизировать все (буквально все), что получено в наследство. Тогда всякие сюсюканья, вроде бесконечных «спаси Господи» и «простите – благословите» убьют саму возможность нормально общаться. Еще в результате может родиться каста начетчиков и охранителей старины, неких носителей идеи града Китежа, согласно которой «все хорошее уже было», а впереди – только утраты и поражения. Это мышление еретично и отвратительно. Но есть вещи и похуже.

Хуже, если мы обожествим формы, ранее рожденные Духом, и на этом основании откажем Духу в праве творить иные формы и обновлять ранее созданные. По сути, мы тогда вступим с Духом в конфликт и постараемся запретить Ему действовать в качестве Сокровища благ и жизни Подателя. Мы скажем Духу, что кое-что из Своих сокровищ Он нам уже показал и нам этого хватит. А, следовательно, мы настоятельно просим Его, и даже требуем, чтобы Он прекратил Свои творческие действия, которых мы не ждем и в которых не нуждаемся. Жутко звучит, но именно это повсеместно и происходит.

На наших глазах из любви к прошлому может ожить «Легенда о великом инквизиторе». Там в темнице инквизитор говорит Христу, что завтра с одобрения народа он сожжет Христа, как еретика, причем в Его же Имя. «Ты дал нам власть и все сказал, а теперь не вмешивайся. Мы сами будем править от имени Твоего», – говорит прелат. Причем Достоевский рисует нам не лопающегося от жира сибарита, некоего развратника, пользующегося властью ради удовольствий, а изможденного подвигами и тяжкими думами аскета, состарившегося в трудах. Этот умный и волевой изувер есть, несомненно, духовный человек, духовность которого отмечена знаком «минус».


* * *

Какая из болезней мира не проникла в Церковь? Проникли все до одной. Правда, оказавшись в Церкви, болезни мира одеваются в подрясник, отращивают бородку и меняют обороты речи, отчего некоторым кажется, что они «освятились и оправдались». Но сути своей болезни не меняют, разве что по причине внешней елейности приобретают некую повышенную степень отвратительности. Имеем ли мы право об этом говорить, не подрывая веры? Думаю, что защищая веру, мы просто должны об этом говорить. В обществе, именующемся открытым и информационным, не нужно создавать себе имидж «безгрешных», а потом яростно оправдываться после очередной утечки информации или злобного нападения недоброжелателей. Нужно своевременно, адекватно и спокойно говорить о жизни духа и ее опасностях с теми, кому Церковь небезразлична. И если речь будет точна и не фальшива, многие информационные конфликты и провокации увянут, не успев распуститься.


* * *

Болезни Церкви, идентичные болезням мира, – это не просто порабощенность вещами, спутанность сознания, бескрылость бытия и желание удовольствий. Все это слишком очевидные болезни эпохи. Человек стал мелок и спесив. Мелкий и спесивый человек в миру отличается от своего собрата в Церкви тем, что первый пафосно рассуждает о правах человека и гражданина, а второй дежурно бубнит о смирении. О, не знаю, знакомо ли вам то ощущение мистического ужаса, когда спесивый человек начинает говорить о смирении? Тогда воистину хочется заткнуть уши и убежать за горизонт.

Но главное даже не это, а то, что мы (христиане) живем в той же мирской атмосфере замкнутости и эгоизма, в которой никто никому толком не нужен. Человек не нужен никому в миру. Это прописная истина. Но сплошь и рядом не нужен он никому и в Церкви. Человека привычно и повсеместно используют и нигде не любят. Не избавлен он от такого отношения и в Церкви.

Если же мы говорим, что мы «иные», что мы умеем любить и болезней мира нет в нас, то, во-первых, нам самим при этих словах станет стыдно, а во-вторых, люди не смогут не чувствовать фальшь этих утверждений. В ответ они будут молча от нас отдаляться или громко против нас бунтовать.


* * *

Фарисей в основном занят решением дилеммы «быть или казаться». Решает он ее, как и подобает фарисею, в сторону «казаться». Напомню, что в нашем мире это состояние угрожает в основном деятелям религии и политики. Мир же в целом решает уже другую дилемму: «быть или иметь». Люди в миру уже не хотят никем казаться, поскольку не только утрачивают четкие нравственные ориентиры, но и не верят, что такие ориентиры в принципе могут существовать. Соответственно, дилемма решается в пользу «иметь». «Все ищут ответа – где главный идеал? Пока ответа негу, копите капитал». Нельзя сказать, чтобы и церковный люд был свободен от этого бытийного перекоса. Мы тоже хотим «иметь», но при этом хотим еще и «казаться». Состояние поистине ужасное. И тем более ужасное, что мало кто захочет с диагнозом согласиться. Начнут на зеркало пенять. Начнут пытаться зашторивать окна и раскачивать поезд, делая вид, что мы едем, вместо того чтобы выйти из вагонов и обнаружить завал на дороге, из-за которого ехать дальше нельзя.


* * *

Я люблю Церковь. «Человеку свойственно ошибаться», но, по-моему, я ее очень люблю. По крайней мере, рядом ничего поставить не согласен. Только я отказываюсь любить все то, что принято с Церковью ассоциировать. Не все, то золото, что блестит, и не все, то Церковь, что пахнет ладаном.

Причем Церковь без моей любви проживет, и это ясно, как дважды два. Вот я без нее не проживу. И именно по причине желания сохранить самое дорогое, без чего и прожить не удастся, хочется с болью то шептать, то выкрикивать неприятные слова о том, что мы более играем в христианство, нежели живем во Христе.

И я не о мирских людях говорю, которые живут там, где ад начинается. Я говорю о тех, кому «все ясно», и кто в своей праведности уверен. Тяжелее, чем эти люди, в мире нет тяжестей.


Я И ТОТ УЧЕНИК


Мои хорошие знакомые однажды провели эксперимент. Они договорились в течение дня следить за собой и не произносить местоимение «я». Не «якать» то есть. Вместо «я знаю» нужно было просто говорить «знаю» или «мне это знакомо». Нужно было сломать привычную речевую стилистику и постоянно следить за собой, не выпуская из-за зубов последнюю букву русского алфавита. К исходу дня все согласились с тем, что это очень тяжело и что все участники эксперимента многократно нарушили запрет, невольно и по инерции то и дело «якая».

Это очень важный опыт. Нужно опознать в себе падшее и эгоистичное существо, которое пытается поставить себя в центр Вселенной, и оттого постоянно «якает», словно оно самое главное в мире.

Я, мне, меня, со мной, у меня, мое. «Мое» – в особенности. Любимая лексика, костяк речевой активности, сладкая музыка смертного человечества.

А теперь – внимание! Что называется, оцените разницу!

Очевидец евангельских событий, да не рядовой, а любимый Господом, Иоанн Богослов, постоянно говорит о себе в третьем лице. Тот ученик, которого любил Иисус (Ин. 20:2), – говорит он о себе. «Тот ученик бежал скорее Петра», «тогда вошел и другой ученик, и видел, и веровал». Сей ученик и свидетельствует о сем, и написал сие; и знаем, что истинно свидетельство его (Ин. 21:24).



То есть зритель неизреченных откровений обыкновенно говорит о себе, словно глядя на себя со стороны. Это не исключает обычной речи, и в Апокалипсисе он прямо говорит: Я, Иоанн, брат ваш, и соучастник в скорби, и в царствовании, и в терпении Иисуса Христа, был на острове, называемом Патмос (Откр. 1:9) Однако что касается страданий Спасителя и событий, связанных с Воскресением, то там Иоанн находится в некоем изумлении и отказывается говорить о себе привычным языком.

Апостол Павел сильно отличается от Иоанна и по условиям призвания на служение, и по характеру проповеди. Однако и Павел умеет говорить о себе в третьем лице. Смиряя коринфян, по необходимости говоря о видениях и откровениях, Павел говорит о себе тоже, словно о ком-то другом. «Знаю человека во Христе, – говорит он, – который тому назад четырнадцать лет… был восхищен в рай и слышал неизреченные слова, которые человеку нельзя пересказать» (2 Кор. 12:2–4). Без сомнения, этот человек – сам апостол Павел. Тем не менее он не говорит «я был в раю. Я видел ангелов. Я знаю то, чего никто не знает», а говорит: Таким человеком могу хвалиться; собою же не похвалюсь, разве только немощами моими (2 Кор. 12:5).

Ух, мы бы всласть «поякали», если бы были на его месте. Но, видно, оттого нам и не дается ничто сверхъестественное, что нет в душах наших достаточной степени отстраненности от себя самих, которая называется простотой и скромностью. Это еще не смирение, но необходимое условие последнего. Нет простоты, значит, нет глубины. А нет глубины, значит все, что ни нальешь в душу, тут же ее переполняет и наружу льется. Льется через болтовню, через похвальбу или осуждение, которые друг другу тождественны, как сиамские, телами сросшиеся близнецы.

Мы вправе думать, что привычно «якаем» потому, что не имеем подлинного благодатного опыта. А самого опыта не имеем потому, что «якаем», потому что на себе зациклены. Только мелкий, как наперсток, человек, постоянно трезвонит о себе, любит себя, хочет смотреть на себя, окружаясь фотографиями. Он не заглядывал «за шторку», не видел бездн, ничего не слышал ушами сердца. Здесь причина его пустоты и шумности. Не секрет, что именно такой тип человека сознательно плодит общество потребления. Если посвятить этого господина в тайны, то он не скажет, что «знает кого-то, кому было открыто нечто». Он ляпнет, как в лужу: «Я видел. Мне открыто. Я знаю». Ну как такому тайны доверять?

Какой же вывод сделаем, братья? Видимо, тот, что весь шум мира поднимается людьми, ничего толком не видевшими и ничего не понявшими. И предметы мирского шума так же пусты, как сами распространители шума. И если мы сами шумим, то это верный и неутешительный диагноз.

Если же возжелает душа высоты и глубины, если захотим мы узнать что-либо духовное основательно, то должны будем научиться забывать о себе, молчать о себе, отказываться от титулов и званий, скорее «мыкать», чем «якать», говорить о себе, как апостолы, в третьем лице, а не в первом.


ЛЮБИТЬ ПО-ЧЕЛОВЕЧЕСКИ


О любви за всю историю человечества написано и сказано столько, что, кажется, нового не добавишь. Даже тем, кто не отличается особым усердием к чтению и размышлениям, – и тем все вроде бы ясно с любовью. Но стоит лишь попытаться дать себе отчет в том, что же именно «ясно», как почва под ногами становится шаткой.

Эти беглые строки – еще одна попытка сказать несколько осмысленных слов о любви человеческой.

Скульптор отсекает от глыбы все лишнее, освобождая заключенную внутри статую. Так красиво может сказать мастер о своем искусстве или ценители – о мастере, хотя за изяществом фразы стоят годы трудов и неудач, пот и бессонные ночи. Тем не менее формула верна, и верна не только для скульптуры, но и для других видов творчества. И мыслит человек так же – отсекая лишнее.

Насколько важен предмет размышления, настолько важно умение определить, чем не является этот предмет. Путем постепенного отсечения того, чем он не является, мы приближаемся к определению его сути.

Этот принцип важен в правильном разговоре о Боге. Размышляя о Боге, мы окружаем Его частицами «не», оставляя невысказанным то, что прячется в смысловой сердцевине. Бог невидим, неизречен, неизобразим, непостижим – и так далее. И чем дальше вглубь, тем тише слова, тем значимей молчание.

Мыслить о Боге – значит отрешаться от мыслей о мире, обнажать ум от всяких образов. Такое богословие именуется апофатическим, и, быть может, кто-то из читателей окунется вскоре в умный мир средневековых мистиков и глубоких мыслителей о Существе Высочайшем. Это будет мир, где отброшены ветхие одежды, мир приближения к реальности, с трудом вмещающейся в слова.

Ну а нам предстоит разговор более легкий, хотя не менее важный – разговор о любви.

О любви тоже нужно говорить апофатически, если не языком богословия, то хотя бы языком поэзии, в духе известного стихотворения:


Любовь – не вздохи на скамейке,

И не гулянья при луне…


В любви на первый план выступает эмоциональная сфера. В груди колотится, в глазах темнеет, сердце екает, и «пломбы в пасти плавятся от страсти». Эту-то сторону легче всего и принять за суть явления. Такую же ошибку поверхностного мышления мы совершаем в отношении денег. Ценя их за покупательную способность, в самом приобретении товаров и услуг видя смесь удовольствия, самореализации, свободы и безопасности, мы можем докатиться до того, что назовем деньги смыслом жизни. Это логическая ошибка, сулящая катастрофу. Если движение – это жизнь, а велосипед – это движение, то отсюда не следует, что жизнь – это велосипед. Именно частицей «не» следует ограждать разговор о деньгах, подчеркивая их служебную функцию и утверждая, что они – не смысл жизни.


* * *

Но вернемся к любви.

Человек не есть одно лишь тело. Будь он лишь одушевленным организмом, некой живой машиной – тогда, по примеру бессловесных, мы тоже ограничились бы идеей продолжения рода, эдакой возможностью родового бессмертия при личной смертности. Но человек, по Евангелию, лично бессмертен! Родовое бессмертие и продолжение рода для него – не главная цель. Циники от науки, с некоторых пор заговорившие о том, что человек есть просто высокоорганизованное животное, смеются как раз над любовью, вернее – над самой идеей любви. В ней им видится лишь сладкая приманка, зовущая к чадородию.

Гибельные плоды подобных теорий говорят нам языком фактов о том, что неправильные мысли суть смерть человечества.


* * *

Человек – не «просто тело», ибо «просто тело» есть труп, а трупы не пишут стихов и не поют серенады под балконом. Человек не сводим также и к формуле «тело плюс душа» – тело и душа есть и у животных, чуждых слову. В мире животных есть запахи и звуки, но нет слов. Человеческий же мир словесен, поскольку у человека есть еще дух, и человеку предстоит всему дать имена и во всем разобраться. Человек есть дух, душа и тело в их живой связи и взаимопроникновении. Они действуют друг на друга, и после грехопадения ведут противоборство. Насколько тело способно отяжелить и уплотнить дух, настолько и дух способен утончить и облагородить тело. Любовь же, как евангельская закваска в отношении трех мер муки, должна сквашивать всего человека и относиться не к телу только, или душе только, но к духу, душе и телу – вместе.


* * *

Даже телесная сторона человеческой любви не может быть сопоставлена с животной. Там, в сфере тела и размножения, человека ожидают глубины не животные, но сатанинские, где разлагается тело и уже нет никакого размножения. У животных есть половая жизнь, но нет разврата. Человек же способен в саму телесную жизнь внести некий дух, поистине злой и животным не ведомый, который половую сферу расцвечивает трупными пятнами всех цветов радуги. Человеческий разврат – это насилие злого духа, по сути, над невинной и безответной плотью, которая нещадно и безобразно эксплуатируется.

Любовь душевная – сложнее. Она может избегать выражений, присущих полу, но не чуждается телесности. Так ребенок, любя мамочку, обхватывает ее за шею, не отпускает, хочет вжаться в материнское тело до неразличимости. Но кто из нас скажет, что любовь ребенка к маме – ненастоящая? Любящий любимого действительно хочет даже съесть, и поэтому мать кормит дитя собою, равно как и Господь кормит нас Своим Телом и Кровью. И старики могут любить подлинно и нежно, уже не имея особых сил для телесных чувственных проявлений.

Грусть сопутствует душевной любви. Грусть со всем синонимическим рядом: с тоской, печалью, меланхолией, томлением, жаждой неведомого, желанием распахнуть окно и смотреть на звезды. Юношеское томление ищет выхода, старческое отличается созерцательностью. Но часто это – лишь балансирование на жердочке. Душевное в человеке непостоянно и нетвердо. Душевность либо соскальзывает вниз, в тот самый разгул плоти, причастившейся злому духу, либо же стремится насытиться вверху, в духе, объединяющем и тело, и душу.

Неправда, однако, что духовный человек подчеркнуто и непременно бесплотен, антителесен. Бах был веселым толстяком, наплодившим уйму детей. Этой осязательной телесностью, быть может, уравновешивались внутренние порывы и откровения, от которых бы и умереть недолго.

На вершинах, в духе, человек творит и отдает, от чего получает ощущение полноты. Приносить себя в разумную жертву, отдавать более, чем принимать, причем без ропота и недовольства, – вот что значит любить по-человечески. Сходя сверху, эта любовь даст место всему остальному в человеке – и всему, чему даст место, определит границы.


* * *

Итак, любовь, сходящая свыше, приносит внутреннее чувство полноты, насыщая сообразно и дух, и душу, и тело человеческое. Она есть дар, получив который, человек сам хочет дарить и отдавать. В противном случае, мы получили подделку.

Любовь направлена не на тело без души, и не на дух без тела, но на всего человека. Именно по ней тоскует душа в своем зависшем, нетворческом, неоплодотворенном состоянии.

Наконец, любовь не такова, чтобы, сваливаясь на голову человеку, вертеть им по слепому произволу, лишать его способности мыслить, как думали романтики. И это тоже – подделка. Любовь не только не запрещает мыслить о себе – она повелевает о себе мыслить.


ПОТРЕБИТЕЛИ БЕЗРАЗЛИЧИЯ


Всеяден стал человек. Ничего не испугается, ни от чего не отшатнется. Скривится, но съест все, что ни попросят, тем более, если снимают на камеру.

Скажут ему: «Вот здесь поцелуйте, вот здесь подержитесь, вот тут на коленки встаньте. Это для счастья», – исполнит. Всякую чушь на себя наденет. На фоне какой хочешь глупости сфотографируется. Любую палочку ароматную зажжет перед любым истуканом.

И все это – от внутренней пустоты и того уменьшения пространства во времени, которое называют глобализмом.

Так и передвигается внутри съежившегося пространства внутренне пустой человек, важный представитель западной цивилизации. У него избыток денег и масса свободного времени. Он получает легкий доступ к любой интересующей информации, но вместо цельного и выстраданного мировоззрения имеет только жалкую смесь из газетных клише вроде «рыночная экономика», «свобода личности», «террористическая угроза», «защита окружающей среды»…

У этого правнука былой христианской цивилизации в словарном запасе все те же слова, что и триста-четыреста лет назад: вера, надежда, любовь. Но это уже «вера в прогресс», «надежда на научные достижения» и «любовь к себе». Борьба за истину переросла для него в борьбу за рынки сбыта. А частицей большого целого он чувствует себя не на крестном ходу и не в храме, а на стадионе и возле урны с бюллетенями на очередных выборах.

Этот милейший человек любит животных, но лишь потому, что не любит людей, а любить хоть кого-то, да надо. Смирение он обозвал униженностью, а гордыню – добродетелью. Наконец, потеряв всякий вкус к истине, он решил, что истины нет вообще, и, значит, все по-своему правы.

Эту мерзкую мысль он объявил своим достижением и назвал толерантностью.

Что же скажет этому представителю белого, гордого, цивилизованного мира остальной мир – экзотический, многоликий и «нецивилизованный»? На многих языках – одно и то же: «Приезжай к нам. Лечись нашими народными средствами. Танцуй по ночам на наших пляжах. Фотографируйся на фоне развалин наших древних храмов. И плати нам за это».

Он говорит тихо, склонив лицо вниз и орудуя щетками чистильщика над блестящими туфлями белого туриста:

– Мы скоро сами к тебе приедем. Многие наши уже приехали, но это только десант. Мы будем жить в твоих городах, учиться в твоих университетах. У тебя есть деньги, много денег. Нам нужны они и твои технологии. Ты стал ленив и привычен к комфорту, а мы все еще умеем работать. Мы умеем улыбаться и одновременно презирать того, кому улыбаемся. Мы умеем брать подачки, но и ненавидеть тех, кто нам их подает. Мы сто раз согнемся до земли, но однажды мы выпрямимся, а ты согнешься. Только ты уже не распрямишься.

Мы ненавидим тебя, даже когда учимся в твоих университетах. Мы завязываем галстуки по твоей моде и ненавидим тебя. Мы учим наряду с языком своей матери языки чужих матерей, но лишь для того, чтобы со временем проклясть тебя на всех языках. Ты слишком долго пиршествовал и наслаждался, подчинял и властвовал. Это время заканчивается. У тебя больше нет души, и в твоей системе координат нет другой точки отсчета, кроме твоего эгоизма. Поэтому тебе не на что опереться. Когда ты умрешь, даже когда ты только упадешь, утомленный развратом, пьянством или собственной дряхлостью, количество людей, желающих вытереть о тебя ноги, будет так велико, что ты навеки будешь смешан с прахом…

Но правнуки былой христианской цивилизации словно бы и не слышат этих угроз. Они не желают вспомнить об истине и заполнить ею душевную пустоту. Цивилизация, в которой мы живем, перед достижениями которой, как перед истуканом Навуходоносора, ползаем в пыли, – цивилизация безразличия к истине, цивилизация наследников евангельского Понтия Пилата, равнодушного и трусливого соучастника богоубийства.

Будем помнить, что рано или поздно всякой неправде приходит конец. В День Возмездия небеса совьются, как свиток. Великий позор ожидает лживую славу века сего.

Не позавидуешь тогда не только большим и маленьким современным пилатам, но и тем мелким душам, которые сегодня готовы шнурки завязывать цивилизованному европейскому барину. Только за одно это мелкое холуйство будут они наказаны в полной мере наравне с теми, чьи шнурки рвались завязывать.

А уж День Возмездия будет, поверьте. Бог наш на нас мало похож. Чего-чего, а толерантности у Него нету.


В СТРОИТЕЛЬСТВЕ КОВЧЕГА НУЖНО УЧАСТВОВАТЬ


В строительстве Ковчега нужно участвовать. Даже если не просят.

А в строительстве Вавилонской башни участия принимать не надо, даже если сильно просят и очень зовут.

На практике все происходит с точностью до наоборот. Виной тому, отчасти, видимая абсурдность строительства Ковчега. Ной строил его, мало того, что очень долго, так еще и вдали от воды. Вся аристотелевская логика бунтует против такой трудовой деятельности. Зачем? По какому поводу? Ради чего? «Бог повелел. Так надо. Послушаем Бога, а там видно будет». Все это не аргументы для практичного ума, неспособного воспринимать идеи и внушения из иного мира.

Вся религиозная жизнь, с точки зрения мирского практика, это бесполезно-абсурдные труды ради эфемерных целей. На стороне мирского практика – логика и практический опыт, выгода и прибыль. С ним трудно спорить. Пока вода с небес не польется.

Кстати, Петр Великий свои первые корабельные верфи устроил далеко от всех морей и океанов – под Воронежем. По степени кажущегося абсурда – аналог строительства Ковчега. Трудно поверить, что из этой затеи выросли все Российские флоты: Балтийский, Черноморский, Северный, Тихоокеанский.



То ли дело – Вавилонская башня? Сложное архитектурное сооружение, призванное прославить род человеческий; сооружение, в фундамент которого, помимо кирпичей и блоков, заложена своеобразная мистика! Тут не один Ной, под насмешливый посвист зрителей таскающий бревна с сыновьями. Тут – сотни тысяч организованно трудящихся людей; тут – дисциплина, идея, воодушевление и – очевидный, на глазах вырастающий в размерах результат. Тут самый ленивый захочет кирпичик поднести или тачку с песком наверх затолкать. Дело проверенное.

Во дни Помаранчевой вакханалии в Киеве даже те жадины, у которых бесполезно зимой снега просить, были замечены в делах специфической благотворительности. Варили борщи, пекли блинчики и бегали на Майдан «революционеров» кормить. Приобщались, как могли, к историческому моменту. Так действует массовое беснование, для которого не обязательны оргии и черные мессы, которое вполне сносно проявляет себя и в атмосфере фальшивого человеколюбия.

Итак, нужно Ковчег строить, притом, что цели до конца не ясны и будущее – в тумане. Приказы и заповеди не предполагают развернутых толкований. Вся Церковная жизнь не есть ли аналог подобного долговременного и странного строительства? Зачем посты? Почему здесь труды, а там – воздаяние? Почему необходимы и послушание, и борьба со страстями, и покаянный плач? Нельзя ли просто, посмотрев, как этим занимаются другие, присвистнуть и уйти по своим делам?

А мирская активность, пренебрегающая волей Божией, не желающая ждать Града, сходящего с Небес, и строящая свой собственный Град, она не есть ли новая Башня, для которой весь мир – Вавилон? Очевидно, что черт общих много. Но тянет, тянет к себе и засасывает в свой водоворот земная активность. Глобальная экономика, глобальные ресурсы, глобальный обмен информацией. На горизонте когда-нибудь заалеет красной полосой глобальное правительство, чей хилый близнец в виде ООН всем давно известен.

Строительные бригады стоят в очереди за возможностью поучаствовать в стройке века. «Вас еще не пустили? Вы еще не в ВТО? Мы тоже. Ах! Будем ждать. А квоты вы успели продать по углекислому газу? Мы тоже. Будем ждать». И ждут. Целые народы со своей генетической памятью, душевной болью и длинной историей ждут «часа X», когда им позволят намесить раствора для каменщиков, орудующих на верхних этажах.

Ковчег строился в одно время. Башня – в другое. Буквальный водораздел между двумя событиями – вода Потопа. Ковчег и Башня – события буквальные и исторические. Но, вместе с тем, это события духовные и символические. С точки зрения духовных процессов, сегодня и Ковчег, и Башня строятся одновременно. Одновременно происходят созидательные процессы, направленные на спасение, и процессы, связанные с богоборческой активностью, с построением Града земного, ощетинившегося в сторону Града Небесного ракетами класса «земля – воздух».

Интересно и то, что многие успевают поработать на двух объектах: до обеда – на строительстве Ковчега, ближе к вечеру – на строительстве Башни. И народы участвуют в этом процессе по-разному. Некоторые еще не строят ни того, ни другого. Некоторые строят только Башню. Некоторые, как уже сказано, успевают получать деньги по двум ведомостям. Но нет, со слезами говорю, нет ни одного народа, который бы строил только Ковчег для всех желающих спастись, и не месил бы глину для строителей-богоборцев.

Мы бы хотели быть таким народом. Быть таким народом есть наша национальная идея и сокровенная мечта. Она же и надежда мира. Но получается пока плохо. Видно, плохо хотим. Или плохо разобрались с сутью происходящего.

Время требует если уж не прозорливости, то, по крайней мере, проницательности. Ключ же к узнаванию обеих строек в повседневности, как всегда, находится в Литургической жизни, трезвении и любви к Писанию.


БОГ ВИДИТ, А ТЫ СМИРЯЙСЯ


Добродетели несут награду не сами по себе, а за смирение – такая мысль есть у великих отцов. Представьте, что эта мысль – дождь, и станьте под нее, как под холодный душ. Или представьте, что она – град, и тоже станьте. Пусть этот град побарабанит вам (мне, им, всем) по лысине. Мы ведь страшно хотим гордиться собой. И чем еще гордиться, как не своими добродетелями. А добродетели, оказывается, мостят нам дорогу в ад, если мы посреди благих трудов не смиряемся. Человеку гордому лучше не иметь заметных добрых дел, а то он от любви к себе совсем осатанеет.


* * *

Все это на милостыне очень заметно. Вернее, на той форме милостыни, которая носит римскую фамилию Мецената или заокеанскую кличку «спонсора».

У доброго человека даже зло с добром перемешано, а у злого само добро никуда не годно. Качество милостыни зависит не столько от количества, сколько от чистоты (нечистоты) сердца жертвователя. Будучи, например, стихийным материалистом, спонсор (меценат) неизбежно захочет пощупать свои добрые дела. Следовательно, будет жертвовать на каменные строения. Не щупать же ему сытые желудки, в самом деле, и не слушать, как играют на скрипках юные гении. Гений отыграл – и забылось; голодный поел – а завтра опять есть захочет.



А в здание, за твои деньги построенное, можно будет всю жизнь пальцем тыкать. Мое, дескать, добро.

Если жертвователь – самохвал, он непременно захочет увековечить себя на памятной доске, как будто Бог не видит или не помнит. И орден непременно захочет, и грамоту, чтоб при случае говорить, с кем он на короткой ноге, и кто ему награды вручал. Фотографии при этом предусмотрительно прилагаются.

По нашей крайне вялой, зачастую, вере он (меценат-спонсор) даже мысли не допускает, что его деньги могут где-то не взять. А ведь это – подлинный холодный душ и – град по лысине, когда человеку, уверенному «на все сто», что все покупается и продается, в том числе и в Церкви, вдруг говорят: «Заберите деньги, пожалуйста».

– «Как это заберите?! Вам что, деньги не нужны? Здесь очень много!»

– «Нужны, но не от вас. Заберите».

Вот это – маленький Страшный Суд! В одном житии так и пишется: «Отверг некий преподобный богатую милостыню, сказав богачу, что рука этого богача мать собственную била. Теперь из этой руки Бог милостыню вовек не примет». Было это очень давно. А вот прочел это один современный богач, и в пот его бросило. Он только на деньги надеялся и думал, что их всегда возьмут. А тут понял, что «не всегда». От того часа стал он думать о настоящих добрых делах, а не о привычных откупах от совести.


* * *

Вообще уметь давать – это великое уменье. Всякий знает, что есть такие люди, у которых даже коробку спичек брать не хочется. И это потому, что нет любви и смирения в дающем человеке. И то, что просящий и берущий помощь должен смиряться, это все знают. А то, что дающий тоже нуждается в смирении, это уже тяжелее понять.

Был бы я Оле-Лукойе, покрутил бы я над всяким богачом зонтик с одним и тем же сном. Был бы это сон про то, как никому твое богатство больше не нужно, никто тебе не завидует, никто от тебя ничего не просит и не берет. То есть буквально – сядь на свои банковские счета и ешь их в одиночку. Больше делать с ними нечего.

После этого сна проснется человек и вспомнит, что кроме покупки новой яхты или купания очередной любовницы в шампанском можно помочь молодым ученым в перспективных разработках, и калекам в приобретении колясок, и матерям-одиночкам в плате за садик. И все эти виды помощи пока и ждут, и готовы взять. Но гордиться ими уже не удастся, поскольку это не капитальные строения. И многие из ждущих помощи готовы со слезами молиться о благодетелях. А на Страшном Суде всего этого уже не будет.


* * *

И молитва, и пост, и милостыня есть виды жертвоприношений. Их нужно приносить Богу с верой и без гордости, то есть не так, как Каин.

Имя свое при этом нужно, по возможности, скрывать. Потому что это ради Бога делается, а Бог видит все.

Помнить бы неплохо, что «великое перед людьми есть мерзость пред Господом», и, следовательно, не хвалиться, не назначать поспешно своим же делам свою же цену. Бог все оценит во время свое.

Не только на храм нужно жертвовать. Во-первых, потому что сказано о неких зданиях: «не останется здесь камня на камне» (Мф. 24, 2; Мк. 13, 2.); а во-вторых, потому что человек – тоже храм. Накормить человека – это храм поддержать. Одеть человека – это храм украсить снаружи. Научить человека – это залить храм светом и вымыть его изнутри после долгого запустения.

Дать возможность учиться тому, кто талантлив и не может жить без знаний, – это уже дело трудно переводимое на язык цифр или аналогий. А еще в древности считали за великое дело собрать девушке-сироте хорошее приданое и помочь ей замуж выйти. Или – помочь досмотреть старика и дать ему умереть не в грязи и холоде, а по-человечески, в тепле и среди заботы.

Да и сколько еще есть подлинно добрых дел, помимо закупки мрамора для парадной лестницы епархиального управления!

И забывать, забывать надо тут же любое доброе дело, сразу после его совершения. Так, чтобы если ты только что нечто хорошее совершил во имя Христа, а не ради своего тщеславия; и тебя спросили «у тебя что доброе за душой?», а ты искренно ответил тут же: «Ей-Богу, ничего доброго я еще не сделал!»


ВЕРА И ВЕРНОСТЬ


В марте 1974 года, через 29 лет после выхода Японии из войны, на одном из Филиппинских островов закончил свою войну один из японских воинов – подпоручик Онода. В конце 44-го он получил задание от майора Танигути и приказ воевать до тех пор, пока лично Танигути не даст команду «отбой». Дальнейшие события превосходят всякую фантазию.

В 1946 году по чащобам острова Лубанг (место происходящих событий) в сопровождении американских солдат ходит японец с мегафоном и оглашает джунгли вестью о капитуляции Японии. На его призыв сложить оружие из леса выходят разрозненные группы японских солдат. Оноды с подчиненными среди них нет.

Его группа редеет. Один солдат сдается в плен в 1951-м. Через три года в перестрелке погибает второй. Еще через восемнадцать (!) лет погибает последний соратник Оноды. Но подпоручик продолжает выполнять приказ. Одна за другой остров посещают делегации из Японии. В их составе родственники Оноды – отец и брат. Отец выкрикивает строки хайку:


Сколько воспоминаний

Вы разбудили в душе моей,

О вишни старого сада!


Сын слышит голос отца, но приказ выполнять не перестает. Наконец к воюющему подпоручику приезжает его непосредственный командир. Среди филиппинских джунглей стоящему навытяжку с винтовкой у ноги Оноде майор в отставке Танигути отдал приказ об отмене боевого задания. Война для Оноды закончилась.

Вот уникальный пример верности долгу, присяге, императору. Думаю, что если бы Онода был христианин, и ему случилось бы попасть в руки мучителей, требующих отречения от Господа, то Церковь имела бы в святцах еще одно имя – мученик Онода. Верность и твердость в одном неизбежно проявились бы и в других областях жизни.


* * *

Как правило, говоря о верности, мы касаемся одной из нескольких основных тем. Это верность Богу, верность в браке и верность Родине. Все три типа верности очень связаны между собой. Причем верность религиозная является как бы связующим звеном между двумя другими. Это потому, что верность Родине чаще всего имеет религиозное измерение. Это любовь к святыням алтарей, к «отеческим гробам», к священной истории своей страны и готовность за все это умереть.

С другой стороны, верность семейная насквозь мистична и является прямым подобием верности Богу. У пророка Осии кланяющиеся идолам евреи уподоблены блудливой женщине, которую любит муж и которая, однако, постоянно изменяет ему. И апостол Павел уподобляет глубину отношений супругов отношениям Христа и Церкви.

Так что, получается, в центре понятия верности расположены Бог и человек в своем взаимном отношении друг к другу. Затем, вблизи этой сердцевины находятся верность супружеская и гражданская.



Далее идут верность сказанному слову, взятым обязательствам и прочие виды верности, плавно перетекающие в то, что мы называем честностью, надежностью, порядочностью.


* * *

Чем выше дерево, тем глубже и мощнее его корень. Говорят, что дерево внизу столь же глубоко в корнях, сколь высоко оно на поверхности поднимается стволом и ветвями. Должен быть корень и у верности. Это религиозное и нравственное воспитание. У поручика Оноды и многих подобных ему таким корнем был и остается дух бусидо – моральный кодекс самураев, ставший одной из основ японской культурной традиции. Очевидно, что у нас должны быть свои корни, дающие подобные плоды. Это – вера в Бога.

Самый грубый слух не может не улавливать корневую связь между двумя этими понятиями – вера и верность. Я слышал однажды от одного глубоко образованного человека, что в древней иудейской традиции верующим называли не того, кто верит, что Бог есть. Подобное «разрешение» Богу «быть» еще ничего не означает. Подобную «веру», как говорит апостол Иаков, имеют и бесы. Верующий человек означает человека верного, человека, через исполнение заповедей доказывающего свою преданность Господу. Отсюда несокрушимая твердость трех отроков в Вавилоне. Отсюда же мужество Соломонии и ее семи сыновей, чья мученическая смерть описывается в книгах Маккавейских.

Только Бог абсолютно верен Самому Себе и всему, что Он сказал. Человек всегда стремится к высшим степеням верности и других добродетелей. Таким образом, воспитание верности – это путь уподобления Богу. И подобно самой длинной дороге, начинающейся с первого шага, воспитание верности начинается с малого. Если ты сказал «я сделаю», значит, нужно сделать. Если ты сказал «приду в восемь», приди без пяти восемь, но никак не в полдевятого. Верность, как выносливость, воспитывается, тренируется. Говорят, купеческое слово ценилось больше любых гербовых бумаг с печатями.


* * *

В наше время людей больше всего волнует верность семейная, супружеская. Еще бы! Вера в Бога считается делом частным и весьма отвлеченным. Тема Родины размывается с каждым годом, и что-то, а может, кто-то, стремится превратить человека в аморфного жителя Земли без гимна и флага, и, конечно, без чести и совести. Лишь бы с хорошим уровнем дохода. Остается семья, остаются сложности взаимоотношений. Это еще волнует, и боль этой темы остра. Она доказывает то, что человек жив. Если и эта тема его трогать перестанет, если безразличие распространится и на эту сферу жизни, то значит, человека пора закапывать. Он уже умер.

Страдая любовью к повторениям, скажу еще раз: без верности Боту верность в личных отношениях – это всего лишь сентиментальная мечта или редчайшее исключение.

Но как ее в себе развить, воспитать, вырастить?

Думаю, нужно носить в душе правильные мысли. «В мире нет женщин, кроме моей жены». «В мире нет мужчин, кроме моего мужа». «Я не должен (не должна) этого делать. Господи, помоги мне!» Чем это не броня? Мыслящий подобным образом человек похож на рыцаря, одетого в доспехи.

Слово «блудить» означает не просто телесные действия известного рода. «Блудящий» человек – это человек «блуждающий». Он, как неприкаянный, бродит туда и сюда, он не нашел ни себя, ни своего места в жизни. Бо время этого броуновского, то есть бесцельного, движения он входит в соприкосновение и временный контакт с такими же приблудами, как он сам. Человеку же нужен якорь. Нужна ясная голова и твердая почва под ногами.


* * *

И верность Богу, и верность человеческая испытываются. То есть искушаются. Взрослая вера – это «Осанна», прошедшая сквозь горнило страшных сомнений. И глубокие, верные отношения – это две жизни, огнем испытаний сплавленные воедино. К этому нужно готовиться.

Если воин идет на битву, то ему нельзя слушать жалостливые или похотливые песни. Его дух нельзя расслаблять. Пусть только удары меча о щит и мужественные звуки военных песен доходят до его слуха. Жизнь – это тоже битва, и горе тому, кто войдет в ее гущу в соломенной шляпе и тапках на босу ногу.

Отнимите у человека семью, веру, Родину. Что от него останется? Нечто странное, имеющее вид человека. Нечто похожее на стоящий в витрине манекен. Можно натягивать на него любые рубашки и пиджаки – он не согреет их своим телом, не передаст им свой запах. У него нет ни тепла, ни запаха. В редкие минуты, когда он захочет пооткровенничать, вы можете услышать горький рассказ о том, как у него украли веру, отобрали Родину и как разрушили его семью. Сострадайте ему и жалейте его, но знайте, что это лишь малая часть правды. На самом деле он сам потерял веру, сам покинул Родину и сам развалил семью. И все потому, что был он самовлюблен и суетен, поверхностен и невнимателен. И еще – он не был верен. Ни Символу веры, ни воинской присяге, ни брачной клятве у алтаря.

Простите меня те, кто искал в моих словах о верности конкретных советов и рекомендаций и не нашел их. Я и сам хотел бы знать больше об этом священном предмете. Но вытащить из шляпы зайца, которого ты туда не положил, не сможет даже самый великий фокусник. Мне, как и вам, еще предстоит долго учиться и самовоспитываться, чтобы достичь цели и насладиться плодами великой добродетели – верности.

Богу, семье, Родине.


ПОРТРЕТ ДОРИАНА ГРЕЯ


Оскар Уайльд пишет «Портрет Дориана Грея». Ведая о том или нет, он пишет художественную иллюстрацию к словам апостола Павла о двух людях внутри одной личности – о человеке внешнем и внутреннем.

Там, где гений скажет две-три фразы, талантливый и работоспособный человек напишет дюжину книг. Апостолы не были гениальны в античном смысле этого слова. Они были благодатны. Но там, где они обронили несколько фраз, выросла великая культура и литература. Литература христианская, даже при переходе в постхристианскую, все же продолжает питаться из евангельских источников. Очень глубокими должны быть эти источники, раз авторы, попирающие этические нормы христианства, продолжают находиться в поле притяжения смыслов Нового Завета.

Внешний наш человек тлеет, а внутренний обновляется – так пишет апостол (см.: 2 Кор. 4,16). Павел очень остро переживал временный конфликт между тем, что человек уже спасен во Христе, но продолжает страдать, и все творение – «вся тварь» – вынуждено стонать и воздыхать вместе с человеком. Апостол язычников говорит, что «мы спасены в надежде», что «сокровище благодати мы носим в глиняных сосудах», то есть в смертных и хрупких телах. Он говорит о сокровенной жизни сердца, ума и совести, и верховный Петр вторит ему, упоминая о «внутреннем, сокровенном человеке».



И вот Уайльд пишет живую иллюстрацию этих слов. Правда, сам писатель по образу жизни подпадает под гневное обличение того же Павла из Послания к Римлянам. Он, Уайльд, один из тех, кто не потрудился «иметь Бога в разуме», и за это Бог предал его в «неискусный ум творить непотребное». Писатель – один из тех, кто оставил естественное употребление пола женского и разжигается похотью на подобных себе мужчин. Он не гермафродит и не тиран, сошедший с ума от злодеяний. Он – эстет. Мировоззрение эллинов созвучно его сердцу, и Уайльд готов отступить вглубь древних мировоззрений, чтобы сглатывать слюну при виде юношеских тел. Поэтому его апология Павловых идей – не прямая, а косвенная. Точнее, это апология от противного.

У апостола внутренний человек красив, если возрожден под действием Святого Духа. Внешний же человек, с морщинами, кариесом, слабеющим зрением, скрипом костей по утрам, со всеми то есть признаками смертности и временности, обречен истлеть, чтобы затем воскреснуть. У английского эстета, отторгнутого обществом на родине, все наоборот. У него внешний человек красив, красив, как античный бог, а внутренний, соответственно, гнил и безобразен. Но это именно и есть доказательство от противного, и любой математик скажет, что оно прекрасно доказывает истинность изначальной посылки. В нашем случае это – проповедь апостолов.


* * *

Итак, «Портрет Дориана Грея». Это книга о том, как в жертву временной красоте и успеху приносится «сокровенный в сердце», внутренний человек. В нашу визуализированную эпоху людям, не любящим долго читать, но все же не желающим остаться без мысленной и нравственной пищи, можно посоветовать одну из экранизаций романа. Лучше ту, где Малкольм Макдауэл играет искусителя. Там события вырваны из викторианской эпохи и погружены в эпоху гламура и журнального глянца. Сам портрет главного героя превращается в фотопортрет, происходит талантливая инкультурация главной идеи в сегодняшний день. И правильно. Души искушаются и гибнут во все эпохи одинаково. Меняются только траурные марши и наряды на похоронах. А книга стоит того, чтобы заставить всех молодых людей, мечтающих о звездной карьере, прочитать ее. Фабула проста, как все гениальное. Юному красавцу предлагается сделка. Через компромиссы с совестью он должен заложить собственную душу, того самого внутреннего человека, чтобы взамен получить славу, успех и неувядающую красоту. Молодой человек принимает условия сделки. Отныне он внешне не будет стареть. Вместо него стареть будет его портрет (фотопортрет, если речь о фильме). Все грехи, все подлости будут отныне проступать на портрете в виде безобразных черт. Внешне же все будет так, как об этом мечтает каждый из числа не верующих в вечную жизнь и не слишком прислушивающихся к совести.


* * *

Поначалу Дориану хорошо. Он – объект зависти, сплетен, шепота за спиной. Он – luckybоу (счастливчик), на месте которого мечтают оказаться юноши, и в объятьях которого мечтают оказаться девушки. Но Дориан не мог быть просто бессовестным счастливчиком. Об изменениях внутри его души ему ежедневно сигнализирует портрет. В этом великая сила подлинного искусства, при помощи которого вскрываются внутренние механизмы человеческой жизни и обличается грех. Зачастую обличается сам художник. Богачи и актрисы, диктаторы и люди, больные нарциссизмом, узнают себя в художественном произведении. Они задумываются о своем «портрете», которого вроде бы нет в природе, но который тем не менее есть. Этот портрет не висит в потаенной комнате. Он живет в совести.

Что там на нем? Появился ли лишний фурункул после вчерашней вечеринки? Не загноился ли недавно подсохший струп после подписанного накануне контракта? Сколько новых морщин появилось на этом портрете, покуда хозяину вводили укол, разглаживающий внешние морщины? Для этих рассматриваний не нужно бежать в спальню, к портрету.

Тем более не нужно садиться у трюмо и вглядываться в зеркало. Художественный вымысел, выросший из евангельского материала, возвращает читателя к себе, то есть к совести. И чем больше сходных черт в жизни Дориана Грея и читателя (внешняя слава, приобретенная ценой внутреннего компромисса), тем очевиднее и неоспоримее внутренние параллели.

Василий Великий в одном из поучений говорит о том, что неизбежно плохо закончится то, что началось плохо. Портрет будет гнить на глазах, указывая на процессы, происходящие в сердце. Бывший первообраз вместо того, чтобы цвести и пахнуть, тоже будет гнить, внутренне. От грехов Дориан будет уже мертв душой, но только, разве что, заморожен на время, так что ни запаха, ни вида мертвеца в нем заметно не будет. Затем конфликт дорастет до высшей точки, и 1иску-Ьоу совершит специфическое самоубийство, посягнув на целость портрета. Удар в физиономию собственной гнусности, воплощенной на картине, станет ударом по самому себе. Красавчик рухнет замертво, в секунду переняв свой настоящий образ. Уродство портрета перейдет к трупу, а в раме будет висеть изображение «того» Дориана, прекрасного и увековеченного в его навсегда пропавшей красоте.

Это касается далеко не одних только актрис и плейбоев, озабоченных липосакциями и фотосессиями. Тема касается всех, поскольку всякий, взглянув на собственное внутреннее безобразие, буде оно предстало пред взором, захочет ударить ножом это чудовище. Это и будет самоубийство.


* * *

Очень интересно находить блуждающие библейские темы в известных произведениях искусства. Даже общеизвестные факты, например, связь книги Иова с прологом «Фауста», или тема антихриста в «Ревизоре», радостно кружат голову, несмотря на привычность. Тем более приятно открыть для себя историю прекрасного Иосифа в «упаковке» «Огней большого города» или нечто подобное. Ромео и Джульетта, например, обречены изначально. И они невинны. Именно невинная смерть должна была примирить враждующие кланы. Кому как, а для меня это – литература, выросшая на христианской почве, на почве веры в Невинного Искупителя, обреченного стать Жертвой с самого начала. «Дориан Грей» оттуда же.

Если уж продолжать выискивать корни, то вспомним и блаженного Августина. Он говорил, что нравственность человека расположена между двумя гранями. Это – любовь к Богу вплоть до ненависти к себе – и любовь к себе вплоть до ненависти к Богу. Между этими гранями находится каждый, и каждый не стоит, но движется. Оскар Уайльд строил свою, достойную сожаления, жизнь на «любви к себе», предпочитая фразу до конца не договаривать. Тем более удивительно, что он написал умнейшую и прозорливую книгу, бичующую не меньше других его самого.

Пора вернуться к началу статьи: очень глубокими должны быть христианские источники европейской культуры, раз авторы, попирающие этические нормы христианства, продолжают находиться в поле притяжения смыслов Нового Завета.


ОТКУДА ПРИХОДИТ ГРУСТЬ?


Порой безо всякой видимой причины человеку бывает грустно. Дома все здоровы, и нет проблем на работе. Цветет жасмин, щебечут птицы, и вечер обещает фантастический закат – но грустит венец природы. Словно забыл что-то и никак не может вспомнить…

Грусть – она где? В крови у того, кто грустит, – или, как микроб, в воздухе, и ею все дышат?

Когда человек двигается, грустить тяжело. Гораздо легче грустится лежа на спине, глядя в небо. Или лежа на животе и глядя на муравьев в траве. Рубишь дрова – не грустится. Бросил рубить, сел, вытер пот со лба – опять грустишь.

Один человек мне сказал, что грусть родилась от чувства потери. Такой потери, про которую ты забыл. То есть ты сам не знаешь, что потерял, однако же грустишь и не понимаешь, с какой стати.

Допустим, ты потерял ключи от дома. Разве ты будешь грустить и тем более петь протяжные песни? Нет. Сто раз нет. Ты будешь ругаться последними словами, искать виноватых (жену, к примеру), будешь смотреть под ноги, словно ты – грибник, а кругом – лес. Ты будешь зол и активен. А все потому, что предмет потери известен.

А вот потеряли мы рай. Потеряли начисто и безнадежно. То есть так, что если искать самим, то не знаешь даже в какую сторону бежать. Но ищут, когда знают, что потеряли. А мы забыли об этой потере. Мозгами забыли, но душой помним. У нас душа временами на собаку похожа. Скулит что-то нечленораздельное, тоску нагоняет, а понять ничего нельзя. Вот откуда грусть в человеке.

Делаю вывод, что грустят все, хотя опыт этот вывод стремится опровергнуть. Я все ищу вчерашний день и натыкаюсь на стройные колонны оптимистов, которым тепло на свете от полного забвения своей главной потери. Я думал, что у них есть тайна, что они так бодры оттого, что и дверцу нашли, и ключик от дверцы у них в кармане. Разговаривал, спрашивал. Оказалось, никто ничего не знает. Даже не понимают, о чем я спрашиваю. Некоторые, те, что посмышленее, гневно кричали: «Гони его! Он нам сейчас дурацкими вопросами совесть разбередит и душу наизнанку вывернет! А у нас футбол сегодня, финал Кубка чемпионов».

Если бы у нас, как в Средние века, была культура публичных диспутов, я бы предложил открытый диспут на тему всечеловеческой грусти. Вселенской грусти. «Вселенская грусть – двигатель прогресса». Или «Попытка забыться и развлечься как источник науки и искусства». Было бы интересно.


* * *

Грусть – это не тоска и тем более не уныние. Это – не смертный грех. Наоборот, смертным грехом пахнет оптимизм. В восьми случаях из десяти можно подозревать, что оптимист украл что-то, или избежал наказания, или придумал какую-то хитрую пакость. Оптимизмом дышит гимн Люфтваффе, тот самый, где «вместо сердца – пламенный мотор». Наоборот, все влюбленные, то есть те, кто не хочет смотреть на мир сверху вниз и сбрасывать бомбы, грустят. Влюбленные, конечно, пляшут под дождем, скачут через заборы, ночуют под окнами. Но еще они непременно грустят.

Грустит весенним вечером девушка, ощущая себя пустой и бесполезной. Соловей щебечет, черемуха с акацией дурманят ум роскошью запахов, а она грустит. Она чувствует, что когда-то родит новую жизнь. Но когда, когда? И как это будет? И где тот, кому можно склонить голову на плечо? И вот природа расцветает и веселится, а человек, тот, ради кого сотворена природа, грустит и томится.

Грустит и томится юноша. Кровь в его венах – что кипяток в батареях. Но зачем он здесь? И почему Луна такая близкая, но рукой ее не достать? Юноша тоже чувствует, что какая-то девушка должна родить новую жизнь. Но он не знает, какая именно, и не понимает еще до конца, при чем тут он. А природа продолжает свою хамскую весеннюю радость. Это все равно, как если бы царь во дворце грустил, а вся челядь, все пажи, все стражники и поварята были безумно счастливы.


* * *

Раньше думали, что человек велик потому, что сумел делать самолеты. Теперь такую глупость может повторить только человек с врожденным психическим дефектом. Человек велик потому, что ему всего мира мало. А раз ему его мало, раз не для этого мира только создан человек, то ему остается утешаться стихами и песнями. Человек велик потому, что он грустит о рае и поет песни. А самолеты нынче и беспилотные есть. Они компьютерами управляются. Но никакой компьютер не споет «Не для меня придет весна», и никакой компьютер, услышав песню, не прослезится.

Физику понимают не все. Не все могут разобрать и собрать автомат Калашникова. Не все могут плавать под водой с аквалангом.



Но влюблялись все, и грустили все. Значит, это и есть отличительная черта существа человеческого. И само человечество есть великая семья существ, потерявших рай, грустящих по этому поводу и не понимающих причин своей грусти.


* * *

Грусть – это смутная память и не менее смутное предчувствие. Это – бездна, раскрывшаяся в душе и ничем, кроме Бога, не могущая наполниться. О душа, грустящая об утраченном блаженстве! С кем мне сравнить тебя? Сравню тебя с царевной Несмеяной. Почему бы нет? Будем говорить о великом на детском языке. Не будем бояться приоткрывать завесу над тайнами при помощи шуток и прибауток. Будем вести себя как шуты, то есть как самые грустные на свете люди, которые кажутся всем самыми веселыми.

Царевна-Несмеяна плакала во дворце. Сложность была в том, что ей самой была неизвестна причина плача. «Диагноза нет – лечить нельзя», – говорили немецкие доктора. А царевна все плакала и плакала, так что под ее троном вздулся паркет, а в углах девичьей стала отсыревать штукатурка.

Царь-отец был человек прогрессивный. Он верил в силу таблеток и мечтал о межпланетных странствиях. «Смотри, доченька. Я тебе новую мобилку купил. В ней три гигабайта памяти». А она еще пуще слезами заливается. «Пойдем, доченька, ко мне в палаты. Посмотрим новый фильм Стивена Спилберга». А она еще сильнее воет, и слезы текут без всякого намека на исчерпаемость ресурса.

Дальше эта сказка по-разному сказывается. Но главная линия – везде одна и та же. Все новомодное, все блестящее, дорогое, заморское усиливало неразгаданные страдания царевны. Так она и убила бы себя страданием, так бы и потеряла зрение от слез, если бы не любовь к человеку, которого, по причине обычности и невзрачности, никто и замечать не хотел. Он ее развеселил, он ее утешил, он ей слезки вытер и к жизни вернул. Он стал ей другом и мужем навсегда.

Это, друзья мои, образ Христа, проникший в сказку. Это намек на Христа, Которого не видят те, кто от повседневной мишуры ослеп, и Которого по причине Его простоты и смирения не принимают всерьез мудрецы века сего.

Ну а плачущая царевна, вестимо, это – душа наша, которая ревет безутешно и страдает, якобы беспричинно, пока Небесный Жених в простой одежде не посмотрит на нее мудро и ласково.

Вот оно как.


ПЯТАЯ ЗАПОВЕДЬ


Десять заповедей, которые Моисей принес с горы на каменных досках, на равные части не делились. Четыре и шесть – так группировались эти заповеди: первая их часть относилась к Богу, а вторая – к людям. Шесть слов, начертанных на второй скрижали, открывались заповедью о почитании отца и матери.

Заповеди – это не беспорядочная мешанина. Они логичны, последовательны, связаны изнутри. Мы можем смело, не боясь ошибиться, думать, что неисполнение пятой заповеди делает невозможным исполнение всех остальных, касающихся человеческого общежития.

Кровопролития, воровство, похоть, зависть и всевозможная ложь становятся просто неистребимыми, если мы проигнорируем заповедь о почитании родителей и не дадим ей должной оценки. Между тем классическое общество распалось, отцы и дети перестали быть тем, чем быть должны, и только в силу биологии продолжают именовать себя как прежде. А мы не чувствуем опасности и называем черное белым, как будто пророк Исайя не произнес «горя» на тех, кто делает это. «Горе тем, которые зло называют добром, и добро – злом, тьму почитают светом, и свет – тьмою, горькое почитают сладким, и сладкое – горьким!» (Ис. 5; 20).

Из всех заповедей пятая наиболее нравится родителям. Им кажется, что эти слова гарантируют их эгоистические интересы и стоят на страже их прав.



В действительности это не так. Если я хочу, чтобы меня почитали мои дети, я сам должен почитать своих родителей. Поэтому я, как отец, должен на глазах своего сына проявлять сыновнее почтение к своему отцу, то есть дедушке моего сына. А такой добрый пример может быть очевиден при совместном проживании нескольких поколений.

Послушание, уважение, почтение должны быть жизненными принципами, а не высокой теорией. Хорошее дело на глазах своего сына мыть ноги, целовать руку и отдавать лучший кусок своему отцу, то есть его дедушке. Это лучший залог формирования в юной душе правильной системы ценностей и залог подобного отношения к тебе в старости. Но для этого нужно, как минимум, чтобы у твоего отца не было второй семьи, и он не бросил твою маму с тобой на руках и не стал искать счастья с другой женщиной.

Много ли у нас семей, где три и четыре поколения живут рядом? Много ли семей, где словосочетания «второй муж» или «бывшая жена» являются кошмарными и нереальными?

Итак, из сказанного уже ясно, что реальность противится, а отнюдь не способствует исполнению заповеди о почитании родителей. Пойдем дальше.

Главные разрушители пятой заповеди – это не строптивые дети, а «любящие родители». Это они развращают детей, избавляя их от домашнего труда, сочиняя для них «великое» будущее, лишая их счастья воспитываться в коллективе многих братьев и сестер. Они рожают одного, максимум – двух детей, думая, что уменьшение количества рожденных улучшит качество их воспитания. Они превращают детей в «домашние божества», и сами превращаются в идолопоклонников. Весь жар нерастраченной гордости и нереализованных мечтаний такие отцы и матери вкладывают в «воспитание», которое лучше бы назвать погублением или развращением.

Спесивые, изнеженные, заласканные, приготовленные для «великой будущности», эти маленькие эгоисты жестоко разочаруют своих родителей. Те на старости лет опомнятся и станут, быть может, требовать к себе уважения и почтения, вспомнив о пятой заповеди. Но о каких заповедях можно будет вести речь в доме престарелых или над могилой безвременно погибшего посреди разврата молодого человека?

Отец семейства должен быть капитаном корабля. Мать и жена – помощником капитана или – боцманом, хоть и звучит это не по-женски. А дети – юнгами и матросами. Их нужно сбрасывать, как ложных богов, с пьедестала и запрягать в работу. В черном теле, а не в белом воротничке нужно держать их. К труду, а не к карманным деньгам должны привыкать их руки. Если родители этого делать не будут, то они – разрушители пятой заповеди, а значит, и уничтожители всех остальных. Рожденные ими гордецы и лентяи не остановятся на отсутствии почтения к родителям. Они начнут и красть, и убивать, и прелюбодействовать. И некому будет сказать святую фразу из Гоголя: «Я тебя породил, я тебя и убью».

Классическое, или традиционное, общество рождено пятой заповедью. Там, где жена послушна мужу, а дети – маме; там, где старость в почете, а молодость – в послушании, эту заповедь знают. Там не увлекаются суетным прогрессом и не готовы из-за открытия электрической энергии отказаться от тысячелетних устоев. Счастье и прогресс не только не являются синонимами. Они даже не рифмуются и, более того, часто противоречат друг другу. Вы избрали прогресс? Что ж, готовьтесь поломать всю свою жизнь до самых корней и разделить судьбу старухи у разбитого корыта. Вы хотите счастья? Изберите в качестве ориентира классические ценности и стремитесь к ним, как бы их ни обзывали и ни обсмеивали в газетах.

Всесильный Бибиков, как свидетельствуют мемуары, не смел присесть в присутствии маменьки без ее на то разрешения. Иначе щеки «хозяина Киева» были бы отхлестаны незамедлительно. Милорадович, герой войны 1812 года, бывал не раз сильно бит отцом за различные грехи. Если в высшем обществе таковы были отношения отцов и детей, то что сказать или подумать о простонародье, где и нравы строже, и верность навыку прочней? Именно такие люди, которые и в генеральских эполетах «съедали» смиренно отцовские и материнские пощечины, построили, укрепили и многократно отстояли нашу страну. Поколение ничтожных людей, людей без святынь и ценностей, людей, за неимением иных целей в жизни служащих плоду своего прелюбодейного чрева, способно в считаные десятилетия растерять и разрушить все накопленное столетиями.

Мы видим себя в европейском доме. Да будет известно нам, что этот дом – дом престарелых. Во-первых, потому, что Европа состарилась в войнах, спорах, борьбе за истину. Как старый человек, уставший жить и желающий отдохнуть, Европа уже не живет, но почивает на «заслуженном» отдыхе. Во-вторых, культура Европы – это культура распавшихся семей. Это – культура узаконенного разврата, где плохо не столько то, что разврат есть, сколько то, что развратничают, не краснея. Это культура, где юноши не имеют авторитетов, а старики – иных целей, кроме путешествий в теплые края.

Европейцы умудрились нарушить все заповеди, не нарушая при этом приличий. Этим-то они и привлекательны миру. Называя аборт прерыванием беременности, воровство – восстановлением справедливости, а разврат – уступкой требованиям организма, они стали центром притяжения для всех, кто ненавидит Бога, но любит личину приличия. Конечно, заповедь о почтении к родителям не осталась нетронутой.

Пенсионный фонд и социальные службы выполняют теперь то, что должны выполнять по отношению к постаревшим родителям взрослые дети. Умыть руки и сбросить с себя ответственность – вот главная забота современного человека. И этот человек хочет счастья? Нужно сделать одно из двух. Либо отказаться от счастья, вести жизнь, которую мы ведем, и ждать огня с неба… Либо изменить систему ценностей и повернуться лицом к простым и незаметным человеческим качествам, составляющим сердцевину нашей земной действительности.

По части веры и культуры мы – европейцы. Наши музыканты играют и Гайдна, и Моцарта. Наши ученые ориентируются в мире западных идей с той же свободой, с какой хорошая хозяйка ищет нужную вещь в своем шкафу. Все, что есть в культуре Запада, понятно нашему сердцу, ибо мы – христиане.

Но мы не полностью отданы Западу. У нашего сердца есть «восточная камера», а у мозга есть «восточное полушарие». Таджикская или афганская деревня, где гостю не показывают лица дочерей, также близки нашей душе. Арабская семья, где сын бежит на голос отца, чтобы налить ему чаю или поправить подушку, тоже должна быть нам близка и дорога.

Высшие достижения Запада нам должны быть понятны. Высшие проявления Востока нам должны быть милы. Высшие достижения Запада – это философия, наука и технологии. Высшие проявления Востока – это ценности не спеша живущего человека. Это ценности, связанные с семьей: уважение к старшим, трудолюбие, взаимопомощь, послушание и многое другое.

Технологии, оторванные от морали, поставили мир на грань выживания. Если миру суждено еще пожить, то это зависит от лучших ценностей Востока. «Чти отца и мать» – одна из них, и не у Запада учиться ее реализации.


ПРАВОСЛАВНЫЙ ДЖИХАД


Чтобы убить человека, нужно сильно разгневаться и взять в руку камень. Чтобы убить миллионы людей, нужно сначала придумать теорию. И кто бы подумал, что из невинных опытов по измерению формы и объема черепа вырастут концентрационные лагеря. Кто бы подумал, что из-за одной кабинетной ошибки богослова могут разгореться религиозные войны…

Би-би-си показывает фильм о человеке. Главный герой – маленькая девочка по имени, допустим, Мэри. Ребенок с двумя прорезавшимися зубками, одетый в платьице, пускает слюни и ходит на четвереньках. Голос за кадром объясняет: лет за семьдесят жизни слюнные железы Мэри выработают столько-то (называется число) тонн слюны. Каждый день в течение семидесяти лет ее почки будут перегонять и очищать столько-то (называется число) ванн крови. Ее ногти, если их не стричь, выросли бы на десятки метров. Из волос можно было бы сделать два или три каната для занятий физкультурой…

Весь этот бред длится в начале минутами, затем часами, и человек в этом наукообразном бесовском мареве предстает странной машиной, производящей слюну, сопли, кал, мочу, перегоняющей кровь, выращивающей волосы и, в конце концов, сгнивающей в земле безо всякого остатка, без надежды на воскресение, без всякой попытки уцепиться за вечность.



Если бы Би-би-си снимало такие фильмы во времена Гитлера, фюрер взял бы эту компанию на денежное довольствие, как одно из подразделений геббельсовской пропаганды. Более человеконенавистнических опусов людям никогда не выдумать. По сути, это киноучебник по догматическому человекоубийству. Поскольку, если не сказать, что эта слюноточащая и калообразующая тварь способна писать стихи, молиться и сострадать всему живому, если не сказать, что это существо создано ради преображения для будущей вечности, – то не останется ни одного аргумента против массового и безжалостного уничтожения этого самозваного царя природы. А этого-то как раз и не сказано.


* * *

Без мысли о Творце, более того, при отказе от Творца человек не имеет ценности. По сути, война против веры – это идеологическое человекоубийство. Не сразу, но уже в ближайших поколениях эта анти-вера родит из себя невиданные жестокости и убийства, поставленные на конвейер. Люди немало поиздевались друг над другом с тех пор, как расплодились за пределами райского сада. Но до эпохи «исторического материализма», то есть до времен догматического безбожия, люди не придумывали фабрик смерти и не ставили кровопролитие на промышленный поток.

Гитлеровцы не просто жгли людей в камерах или травили газом. Они сначала брили их, чтобы волосы использовать на утепление подводных лодок, и вырывали золотые коронки, чтоб переплавлять на слитки для рейха. И сам пепел сожженных рассыпали по полям в качестве удобрений. Дьявольская экономика.

Скифы, если верить Геродоту, так относились к лошадям: в шкуры одевались, мясо ели, кости жгли и выделывали из них иглы, резцы… В желудке варили жидкую пищу, кровь коней пили на длинных переходах. Безотходное производство. Но то лошади, а это – люди. Чтобы поступать так с людьми, нужно сначала в уме уравнять их с лошадями. Эту услугу оказала атеистическая философия.


* * *

Даже для отлова или уничтожения бессловесных животных человеку нужны не только ловушки, силки и патроны. Нужны еще хитрость, смекалка, опыт, практические знания. Тем более для уничтожения человека одним оружием не обойтись. Нужно создать идеологическую базу, придумать оправдания своим действиям. Это – умная брань. Чтобы защитить и сохранить человечество, Церкви нужно вести умную борьбу. Победишь – выживешь. Проиграешь – на место теоретиков придут каратели.

Прежде чем над широкой рекой раскинется мост, прежде чем по его бетонной спине побегут автомобили, нужно создать этот мост в голове. Люди в очках, не похожие на титанов, будут рассчитывать будущую конструкцию и испишут циферками и буковками какие-то бумаги. А потом уже поедет техника, наступит время кранов, арматуры, камней, цемента. Если те худенькие люди в очках ошибутся, если какая-то циферка с какой-то буковкой перепутаются, мост рухнет. Ошибку в расчетах нельзя будет компенсировать ни лишними подпорами, ни добавочными нормами материала. «Умная» ошибка приведет к тому, что погибнет труд, а может быть, погибнут и люди.

Думать нужно правильно. И о человеке, и о Боге, и о мире. Это тяжелое занятие дал Бог человеку, чтобы тот упражнялся в нем (см.: Еккл. 1,13).


* * *

В классическом исламе есть красивая идея о джихаде языка.

Я, не смущаясь, пользуюсь этим термином, поскольку мы живем в мире, в котором слова и понятия смело выдергиваются из разных культурных контекстов. Никого не коробит словосочетание «арабский террорист-камикадзе», хотя это настоящие «сапоги всмятку». Мы произносим «мекка туризма», «крестовый поход против большевизма», «мое кредо», при этом не вдумываясь в точный смысл слов «кредо», «Мекка», «крестовый поход» и в плотное смысловое облако, сопутствующее этим понятиям. Поэтому и я смело буду пользоваться словом «джихад» – не для того, чтобы сотрясать воздух элементами арабской лексики, а, напротив, для того, чтобы вскрыть серьезный смысл, в этом слове содержащийся.

Итак, джихад – это усилие, напряженный целенаправленный труд, который может выражаться также и в войне. Но война – не главный и не единственный смысл слова джихад. «Джихад руки», например, – это наказание виновных (заключение вора под стражу, телесное наказание отцом ребенка за серьезный проступок). «Джихад языка» – это смысловая борьба, при которой со зла срываются маски, добро поощряется и восхваляется, а зло клеймится. Родители, учителя, священники, учащие добру и ограждающие от зла, ведут настоящую войну, причем священную. Ведут джихад, если угодно. Переведи старика через дорогу, не смейся над калекой, наведи порядок в своей комнате, поделись бутербродом с другом на перемене… Не лги, встань перед старшим, помни Господа. Вы думаете, это просто слова? Это оружие, это стрелы, пущенные в лукавого, а учащий этому детей взрослый человек – воин, стоящий на защите всего мира. Он не обязан говорить то, что всем нравится. Иногда его слова кого-то гладят против шерсти.

Назовите «прерывание беременности» убийством нерожденного человека, «ваучерную приватизацию» – грабежом, и сомнений в том, что вы вступили в войну, у вас не останется. Вас назовут реакционером, фанатиком, религиозным экстремистом. Вас обзовут и чужие, и свои, что еще сильнее усложнит ситуацию и родит много боли и недоумения. Но истина стоит того, чтобы раз за разом зажигать свечу правильного понимания жизни. Свет этой свечи не разгонит всю тьму, но уничтожит абсолютность тьмы, а это – уже победа.


* * *

Есть хитрый термин – свобода слова. За ним скрывается право говорить, говорить, говорить до тех пор, пока слова не отделятся от смысла. Так бывает в детской игре, когда сто раз повторенное слово как бы развоплощается и, теряя смысл, становится звуком, просто звуком. Люди, живущие в атмосфере «свободы слова», первым делом утрачивают способность анализировать услышанное. Информация подается в виде готового фастфуда. Затем утрачивается желание и способность вслушиваться в чужой голос. Чужой голос становится фоновым явлением. Затем членораздельная речь становится подобной потоку эстрадных песен, звучащих отовсюду, песен, где даже носитель языка слышит лишь «а-а-а-а», «о-о-о-о», сопровождаемые телодвижениями исполнителей. Уже нет «В начале было Слово». Нет даже гамлетовского «слова, слова, слова». Свобода слова неумолимо движется к свободе междометий. И на некотором этапе этой свободы (назовем ее сквозь слезы вершиной человеческого развития) речь исчезает, превращаясь в «му», «гав», «мяу» и «ку-ка-ре-ку». Сам же человек становится на четвереньки и, никого не стесняясь, обнюхивает рядом стоящего на четвереньках бывшего человека под хвостом. Поскольку явление носит массовый характер, никто особо не мучится совестью, видя себя таким же, как все, не хуже и не лучше. Сама совесть объявляется «средневековым пережитком», притом слово «средневековый» понимается лишь одним человеком из десяти.

Если это процесс управляемый (а что-то говорит мне именно об управляемости этого процесса), если кто-то стоит не на четвереньках, а на двух ногах и наблюдает из укрытия за человеческой массой, «доразвившейся» в результате «свободы слова» до хлебания из миски, то он, сей таинственный наблюдатель, может праздновать победу. Он может теперь эту животную массу убивать, дрессировать, может ставить над ней опыты. Потерявший свой природный облик и достоинство человек, человек, добровольно ставший в один ряд с животными, согласившийся считать себя «только животным», пусть прямоходящим и пользующимся орудиями труда, – такой человек и отношение к себе заслуживает лишь как к животному.

Вот вам и воплотившиеся прозрения Оруэлла и Хаксли с Замятиным. Вот вам и ремейк на тему «Архипелаг ГУЛАГ». Наше время так любит ремейки. Вот вам и фраза «Это не должно повториться», написанная детской рукой на листочке в клеточку. На листочке, зажженном от дорогой зажигалки и брошенном в пепельницу, стоящую на письменном столе одного из закулисных представителей мировой элиты.


* * *

Говорят, что Мухаммед, вернувшись с битвы, сказал: «Мы совершили малый джихад. Теперь займемся большим». Это означало: «Мы воевали и победили. Это – малая война. Теперь будем бороться с собой, со своими недостатками. Это – большая война, большое усилие».

Мы, восточнославянская православная цивилизация, никогда не были никому рабами. Мы победили во многих войнах и смирили хазар и татар, Наполеона и Гитлера. Перечень битых нами врагов занимает долгие страницы справочной литературы. Но то был «малый джихад». Теперь нам предстоит борьба за истину, умная борьба в войне, которую никто не объявлял, но которая, тем не менее, ведется. Пока мы проигрываем в этой войне. А пленных на этой войне не берут. В ней воюют на полное уничтожение.

Прославить Бога и защитить человека – вот задача православной цивилизации, богочеловеческой цивилизации по своему призванию. Не надо откапывать дедовскую винтовку. На той войне, которая ждет наших усилий, нужно не стрелять, а молиться; не разбираться в устройстве гранатомета, а обладать умением объяснить Символ веры и вскрыть тайную ложь в заманчивой на первый взгляд идее.

Это наш джихад, наш великий православный джихад.


СТАРОСТЬ, СМЕРТЬ И ИЛЛЮЗИИ


Кто знает, чего бы ни натворил человек, не награди его Всеблагой Господь слабостью. Человек устает, исчерпывается, иссякает, заканчивается. И все это ни в коей мере не противоречит учению о вечности человека. Учение о том, что человек будет жить вечно, нужно различать от мыслей о том, что человек будет «жить всегда».

«Жить всегда» – так можно назвать представление о вечной жизни, похожей на ту, что мы проживаем в нынешнем состоянии. В этом случае мы совершаем мысленное усилие и продлеваем до размеров «дурной бесконечности» ту жизнь, которую влачим сейчас. Это истинное проклятие, а вовсе не благословение, как бы странно это ни звучало для кого-то.

Жизнь вечная – это не та же самая жизнь, что известна нам по земному опыту, лишь умноженная на бесконечность. Это – иная жизнь. А «эта, нынешняя жизнь», к счастью, конечна, исчерпаема. И конечным, исчерпаемым в рамках этой жизни является главный герой земной драмы – человек.

Старик может жить полноценной осмысленной жизнью. Но для молодежи он почти что мертв. Мертв потому, что не смеется над шутками молодых и не пляшет под их свирели. Отказаться от шуток и плясок для молодых то же самое, что лечь в гроб. Иной способ жизни им пока недоступен. Тот, кто не разделяет их взгляда на жизнь, для них – мертвец. Но, повторяю, разве старик мертв только оттого, что не вскидывает колени под музыку и не хохочет, надрывая связки?

Блажен старик, который не пляшет оттого, что повзрослел для пляски. Горе старику, который рад бы плясать, но радикулит – помеха. Тогда он действительно мертв и в своих глазах, и в глазах молодежи.

Он должен исчерпаться для одних занятий, но созреть для других. Если это произошло, то пусть кто-то считает его живым трупом, – найдутся и те, кто посчитает его кладезем мудрости. Думаю, тот же порядок мыслей справедлив для смерти вообще.

Человек исчерпался, иссяк, ослабел для земных дел. Но вместе с этой слабостью должна вызреть в нем внутренняя бодрость для иных дел и иной активности. «Я дерусь молча», – говорил в одном из последних интервью А. Ф. Лосев, имея в виду, возможно, молитву.

Он, старик, не совсем мертв. Скорее полумертв для земли с ее делами, но уже есть в нем нечто и для иной жизни. К биению этого зародыша в сердце он может прислушиваться с той же степенью трепетности, с какой молодая мать слушает робкие движения внутри своего чрева.

Чтобы разобраться в перипетиях свежих политических событий, у него хватает ума. Но не хватает желания этим заниматься. И времени не хватает, поскольку есть дела поважнее. Назовите его «мертвым гражданином», и это будет значить, что одну из мыслей блаженного Августина вы подчеркнете красной линией: Для града земного человек омертвел, для Града Небесного он созревает.

Писатель писал, писал и вдруг замолк. Публика, раздразнившая вкус, требует продолжения банкета, а он молчит. Композитор, находясь на вершине признания, вдруг перестает сочинять музыку и морщится, слыша речи о своем таланте. Не встречали ли мы подобных случаев в истории? Еще сколько встречали. Россини, к примеру, на вершине славы вдруг перестал писать, как пот со лба вытер. Дескать, хватит. И прожил еще очень долго без угрызений совести о закопанном таланте. Один американский писатель сказал, что пятьдесят лет ему понадобилось, чтобы понять, что у него нет писательского таланта. К сожалению, добавляет он, я уже был известным писателем.

Значит ли это, что талант иссякал и на место оазиса творческих вдохновений пустыня бесплодия насыпала свои пески? Иногда – да, но иногда и нет. Иногда человек перерастал ту стадию творческой деятельности, которую распознали и полюбили в нем, и выходил на высшую степень, которую ни понять, ни полюбить большинству не удавалось.

Наш Гоголь не стоит ли особняком от всей пишущей братии именно благодаря беспощадности к своим творениям и таинственной молчаливости? Надо думать, что то, о чем он молчал, было значительнее того, о чем он писал. Слова и звуки вообще рождаются из молчания, как и все краски мира появляются из белого цвета при разложении. И кто-то уже счел Гоголя мертвым, раз он перестал писать, а он, быть может, только жить начал. Вернее, перешел на иную ступень жизни. Ведь жизнь это лестница вверх, это лестница Иакова. Гоголь и молился в предсмертном бреду к Богоматери словами из акафиста: «Радуйся, Лествице Небесная, Ею же сниде Бог». Не по памяти читал слова, а из глубины души, самой душой при сумеречном сознании молился!

Я думал когда-то, что святые все сплошь и рядом были дерзкими и радостными перед лицом разложенных костров, наточенных топоров и пил. О том, что многие бледнели и слабели вплоть до бессилия взойти на помост казни, как-то не думалось. Сплошные сентенции крутились в голове, вроде: «помолился, и идолы, упав, сокрушились»; или «внезапно пролившийся дождь потушил костер, и олово вдруг остыло». Это не моя глупость виновата. Это виноват восторженный житийный стиль, позаимствованный у католиков в барочные времена. Если бы таковы были все страдания, то страдать не только не страшно, а даже хочется. Куда как страшнее проза жизни с лампочкой без абажура, следователем напротив и истязуемым священником, у которого выбиты зубы, сломан нос и расстреляны все родственники. А на столе у следователя – протокол с фантастическими признаниями. И не факт, что доведенный до грани отчаяния священник или епископ его не подпишет, хотя бы ради скорейшего расстрела.

Точно так же и о старости думалось. Вот, мол, жил себе святой человек, не чувствуя тяжести прожитых лет. Жил и только о Господе радовался. Потом безболезненно и непостыдно с молитвой ушел из этого мира в тот. Казалось, ни старость, ни болезни не должны действовать на святого человека. Потом с большим удивлением дочитался до того, что к старости у многих слабела память, оскудевали силы. Потом на место удивления пришло благодарное спокойствие. А разве может быть иначе? Вот и любимый ученик Господа, доживши до глубокой старости, не от лени ведь говорил одну краткую фразу: «Дети, любите друг друга». От старости и слабости он повторял ее одну, поскольку, если бы был крепок, то говорил бы так же ярко и богато, как писал в Евангелии.

Иллюзии уходят. Пропади они пропадом, но только постепенно. Сразу от всех иллюзий освободиться нельзя. Или можно, но очень опасно. Так и Господь обещал евреям прогнать всех врагов от Обетованной земли, но не сразу, а постепенно. Почему постепенно? Чтоб не умножились дикие звери на опустошенных землях. Так вот! Избавь слабого человека от всех иллюзий одним махом, он и веру потеряет, поскольку вера его на добрую половину из иллюзий состоит. Звери тогда умножатся. Дикие и умные звери. И пожрут человека.

Человек устал. Народ устал. Человечество устало.

Все это явления закономерные и неизбежные. Вечный марш энтузиастов звучит кощунственно и омерзительно над землей, в которую зарыто столько мертвых тел, многих даже без отпевания. Посему не надо бояться усталости. Ну устал, ну исчерпался, ну выработался. Что такого? В одной шахте породу выработали – другую роют. В одном месторождении запасы нефти истощились – другие скважины бурить пора. Не заливать же пустую скважину слезами от тоски, что нефть в ней кончилась.

Оскудевают таланты, исчерпываются силы, истекают дни. Святые, и те устают. Праведники тоже болеют. И все о смерти думают с содроганием. Шакалу только – радость. Можно громко крикнуть, что Акела промахнулся. А мудрому – наука, чтоб еще мудрей был. Великое унизится, стройное согнется, красивое поблекнет. Сладкоречивый умолкнет и храбрый не пойдет на бой. Рано или поздно, в той или иной мере, всем нам придется с этим повстречаться. Так попробуем поумнеть заранее, чтобы не осквернять впоследствии воздух глупыми словами, родившимися в глупом сердце.

Вот человек озирает медленным взглядом дом, в котором он жил. Сейчас он уйдет навсегда, и нужно забрать самое важное. Он не может унести шкаф, кровать, комод. Там, куда он идет, ему не пригодятся ни занавески, ни горшки с цветами. По всему, что лежит на полу и висит на стенах, человек скользит прощальным взглядом. Все, что он может взять, это лишь заплечный мешок с деньгами, хлебом и документами. Вот он крестится, надевает шапку и захлопывает за собой дверь. Теперь дом останется только в памяти, да и то ненадолго.

Так будет уходить из этого мира в иной всякий человек. Не всякий перед дорогой перекрестится, но, что совершенно точно, никто не возьмет с собой в дорогу ни кухонный шкаф, ни прикроватную тумбочку. Отчужденным взглядом посмотрит человек на многое, что окружало его при жизни. И только документы, деньги и хлеб нужно будет взять человеку. То есть надо будет понести на душе знаки того, что она веровала в Господа, и добрые дела можно будет понести, как свидетельство, и причаститься Небесным Хлебом нужно будет перед дорогой. Вот и все! Хотя и этого чрезвычайно много.

И тот отчужденный взгляд, которым окидывает уходящий человек свое место закончившейся жизни, непонятен тем, кто под жизнью понимает только «эту» жизнь. А тот, кто уходит, уже не захочет вернуться, даже если бы ему предложили. Здесь он иссяк и исчерпался. Пора начинать жизнь в другом месте и в другом качестве. Все это совершается ежедневно, но продолжает оставаться непостижимым и удивительным.


ТЫ ПРИШЕЛ!


Я Тебе честно скажу, без Тебя очень плохо. Есть хлеб на столе, есть друг, пришедший в гости, есть свежесваренное пиво. Трещит в камине сухое полено, младшая дочка играет на полу и сыновья рисуют акварелью парусные корабли. Идет за окнами снег, и, елки зеленые, чего еще может не хватать человеку для счастья?! Но я Тебе честно скажу: без Тебя так грустно!

Ты видел глаза домашнего пса? Сытого, чистого, любимого всеми пса? Конечно, видел. Ты же все видел. Какие это грустные глаза! Очень умные и очень грустные. Такие же глаза у сытого и умного человека, которого все любят, но которые не чувствует рядом Тебя.

Я всегда знал, что Ты есть. Это даже не вера. Это убежденность, это некое знание. Разве может Тебя не быть?! Но мне мало знать, что Ты есть. Я хочу чувствовать себя у Тебя за пазухой, как в теплом овчинном тулупе, хочу слышать Твой голос, вдыхать Твой запах.

Много раз я выходил за окраину города (Ты помнишь) и кричал, и звал, и молился. Я просил Тебя прийти, приблизиться, сделаться ощутимым и близким. Ты молчал. Ты ведь так умеешь молчать, как никто иной.

И я возвращался домой, оглушенный собственным криком, усталый и насыщенный воплями. И вот, когда ничто не предвещало исполнение моих просьб, странные вести, одна за другой, стали тормошить и тревожить мою уснувшую и уставшую душу.

Сначала, в один из обычных зимних дней, мимо наших окон проехали трое всадников непривычного вида. На них были высокие шапки странного фасона. В замерзших пальцах каждый из них держал небольшой сундучок. Заиндевевшие морды их коней говорили о том, что животные привыкли к более теплой погоде. Я открыл окно и один из всадников повернул ко мне свое спрятанное в густую бороду лицо и тихо, но внятно сказал на фарси: «У омад» – «Он пришел».

Они проехали мимо, и снежный ветер долго хлестал меня по лицу, пока я смотрел им вслед. Кто пришел? О ком сказали эти странные люди? Откуда они знают, что я чуть-чуть понимаю фарси?

На каждый день хватает своей заботы. И я не забыл о трех всадниках, чьи следы на снегу быстро замела вьюга. Я просто отодвинул мысль о них на задворки памяти и занялся домашней работой. Так прошло несколько дней. Но снова удивление ворвалось в мой дом, теперь уже высказанное на родном, а не чужом наречии.

Пастухи, старые, добрые пастухи, веселые пересмешники, которые всегда готовы посмеяться над собой, когда мы смеемся над ними, принесли в мой дом новую волну удивления. Мы часто смеемся над их бедностью и смешной одеждой, над их стадами, которые они любят больше чем своих жен. А они платят нам той же монетой, называя нас домоседами и клопами, спрятавшимися за печкой. Они говорят, что ни на какие деликатесы мира не променяют свой кусок сыра и глоток вина. А некоторые из них даже дерзают предсказывать, что эта пастушеская пища – сухари с сыром и вином – со временем станет украшением стола богатых.

Но в этот раз они были перепуганы. Их обветренные лица выражали детский испуг и искреннее удивление.

– Мы помним, что один из пастухов стал царем Израиля. Мы знаем, что его любил Бог и охраняли Ангелы. Но, честное слово честного пастуха, мы никогда не думали, что Ангелы явятся нам самим!

– Говорите конкретней, что случилось? – при этих словах я налил им по полной чашке грога.

И они рассказали, что пасли стада, как обычно; что Ангелы вдруг запели над ними, и они чуть не умерли от страха; что главная мысль Ангельских слов заключалась в рождении Кого-то, Кто принесет на землю мир и в людские души – стремление к добру.

Мы выпили с ними еще по стакану крепкого и горячего напитка, и я попросил их рассказать поподробнее о том, что они видели и слышали. Но пастухи! О, эти пастухи! Вы когда-нибудь разговаривали с пастухами? Вы пили с ними грог? Размякшие от вина, они быстро забыли тему нашего разговора и стали клевать носами. Те, кто работает на воздухе, быстро засыпают в тепле.

Они уснули, а я вышел из дома. Я знал, где они пасут свои стада, и где могло произойти то, о чем говорили люди с обветренными лицами. Снег, сухой и твердый снег, хрупал под моими ногами, пока я шел к обычному месту выпаса овец. И вдруг свет, необычайный, мягкий и теплый свет согрел мою щеку. Он не ослепил глаза, а именно согрел щеку. Видит Бог, Которому я так много молился раньше, что не пойти на этот свет было выше сил человеческих. Я пошел, и снег подо мною был утоптан, так что было ясно – по этой дороге иду я не первым.

Не помню точно и врать не буду, кто был там, кроме меня. Старики ли это были, или молодежь. Но я прошел сквозь небольшую толпу, никого не заметив и не узнав в лицо. Дверь скрипнула, и глаз мой непроизвольно зажмурился. Не от яркого света, нет. Свет в домике был более чем скуден. Я зажмурился от сияния, окружавшего головку Младенца, мирно сопевшего на руках у Матери. Он выглядел простым, обычным ребенком. Таким, которые плачут от газиков в желудке, жадно ищут сосок и краснеют от долгого плача. Но я ведь не простак, не так ли? Я же понимаю, что никакой вол не будет дышать на младенца ноздрями, если это не особый младенец. И никакие чужестранцы не возьмут на плечи тяжесть долгого пути, если речь идет об обычном ребенке. И никакой пастух, сколько бы он ни выпил вина, не станет придумывать невозможное, приплетая к своим фантазиям Самого Господа Бога. Да и само сияние от Его темечка, оно, не говорит ли лучше всяких слов о том, Кто пришел и Кто родился!?

Я замер в углу комнаты на скрипучем полу. Замер, боясь пошевелиться и заскрипеть половицами. Мои глаза устремились в теплую и мягко сияющую глубину колыбели, а мысли заскакали, как сошедшие с ума.

«Неужели это – Ты? – думал я. – Неужели, Ты пришел? Бот так странно и неожиданно пришел?! Пришел беспомощным и слабым, нежным и беззащитным? Я думал, что изнемог, когда просил Тебя явиться. А теперь Ты явился, и я изнемог еще больше, потому что Ты пришел неожиданно, без всякого величия…

Я стоял и смотрел. А слова сплетались в цепочки и нити, а затем расплетались, оставляя мысль пустой и беспомощной. Я ждал одного, но получил другое. Я встретил то, о чем не мечтал. Самое время прекратить думать. Колени мои сами собой подогнулись, и я опустился на них, склонившись лбом до самого пола. «Ты правильно сделал», – услышал я через минуту над правым ухом. «Не надо размышлять. Надо преклониться».

Я повернул лицо и увидел сияющий взор. Только взор и только на секунду. Видимо это был один из тех Ангелов, что возвестили пастухам рождение Господа от Девы. Как хорошо они говорят! Как кратко и точно говорят Ангелы! Не надо размышлять. Надо преклониться!

Я преклонился. А теперь распрямился и стал на ноги. Младенчик все так же спал. Мать склонялась над Ним, напевая что-то тихо и нежно. Не поворачиваясь к Ним спиной, пятясь, я вышел на улицу, унося в груди такую сладкую и густую смесь ощущений, что тысячи людей могли бы напитаться ею и устать от сладости.

Снег хрупал под ногами. Сухой и твердый снег. Снег опускался на мои ресницы, облеплял усы и бороду, таял на теплой коже шеи. «Он пришел», – думал я и захлебывался слезами. «Он пришел, но не так, как я просил, а по-своему, смиренно и невообразимо. Какой же Он удивительный. Какой же Он…»

Когда я вернулся домой, пастухи только что стали просыпаться. «Ну что, – спросили они, – ты был там?»

Я молчал. Снег на ресницах растаял, но пастухи умели отличить растаявший снег от слез, стоявших в глазах. И слезы благоговения они тоже умели отличить от слез боли или обиды.

«Давайте выпьем!» – сказал один из них. И этот голос был истинным спасеньем от нависшей тишины. Мы долго пили и пели, мы радовались до самого рассвета. Мы боялись произнести лишние слова, чтобы не оскорбить грубыми звуками человеческой речи ту Тайну, к Которой мы все прикоснулись.

Он таки пришел! Как интересно потечет теперь жизнь человеческая! Как сложно и хитро, как странно и счастливо теперь заживет человек!

Я был весел не в меру. Но изобилие горячего вина и шумная пастушеская компания не мешали мне всякую секунду этого спонтанного праздника твердить про себя: «Ты пришел! Ты пришел! Благодарю Тебя!»


ЛОСКУТНОЕ ОДЕЯЛО


Когда смотришь в пятый, шестой раз знакомый фильм, то замечаешь самые тонкие повороты сюжета, не уловимые при первом просмотре фразы и интонации. Очевидно, что в работах гениев нет мелочей и что смотреть их нужно не раз и не два. Великие работы надо изучать вначале в целом, а затем в деталях. Конец известен, диалоги выучены, и только затем открываются новые слои. А что же тут библейское?

А то, что мир в деталях так тонок, отчетлив, так ювелирно прописан именно потому, что Художник мира – Бог, уже додумал его до конца. В мыслях Бога этот фильм уже снят, эта картина дописана. Оттого вокруг и нет мелочей, и все важно, все вписано в общий замысел. Пространство Писания озирается свободно с высоты Апокалипсиса.

Лазарь, четыре дня пролежавший во гробе, Лазарь, настолько тронутый тленом, что запах смертной гнили был слышен уже из фоба, этот библейский Лазарь ничего не рассказывал о своем загробном опыте. Вероятно, «тамошняя» реальность не вмещается в слова. Что может рассказать о тюремной жизни маленькому сыну человек, отмотавший срок?

И Афанасий Печерский, умерший и вернувшийся к жизни, после этого долгие годы молился со слезами и никому ничего не рассказывал.

Какой контраст эти реальные истории представляют в сравнении с вымышленным путешествием Данте Алигьери по Раю, Аду и Чистилищу. Без сомнения, великий флорентинец потерял бы не только красноречие, но и сам дар речи, если бы его опыт был реальностью, а не полетом творческого воображения.

О делах Божиих нужно помнить. Забвение наползает на сознание так, как песок наползает на оазис, или так, как море постепенно размывает береговую линию. С песком и водой непрестанно борются и на Востоке, и в Голландии. Нужно бороться и с забвением. Великие дела Божии, чудеса Его тускнеют в сознании людей не столько по причине их временного удаления. Большей опасностью является разрыв в преемственности благодатного опыта. Чудеса, описанные в Библии, и чудеса, бывшие со святыми, рискуют для многих превратиться в сказку не оттого, что происходили давно, а оттого, что сердца слушающих необрезаны.

Человек, в XX веке изучающий древнюю икону, должен иметь некоторую меру тождества своего внутреннего опыта с опытом человека XII века, написавшего эту икону. Иначе все без толку.

Так и нам нужно внутренне ощущать ужас Потопа, драматизм сорокалетнего странствия и многое другое, чтобы верить Писанию сердцем, а не только читать его вслух.

Превращение посеянного зерна в колос – это ежегодное чудо умножения хлебов. Оно совершается регулярно, и именно по этой причине не воспринимается как чудо. Но это – дело Великого Чудотворца. Жизнь зерна, его прорастание, превращение одного зернышка в колос с десятками подобных зерен – это ли не чудо?!

Стоит ли удивляться насыщению многих тысяч людей малым числом хлебов? Тот, Кто ежегодно каждое зернышко умножает многократно, может без труда в Своих руках умножить уже готовый хлеб.

Воистину, Иисус Христос есть Бог Всемогущий, и Он сотворил мир. «Имже вся быша».

Братья, продавшие Иосифа в рабство, не узнали его в Египте. Так евреи, отвергшие и распявшие Христа, не узнают родившегося от них по плоти Господа, Который уже прославился в мире и превознесся. Страдальческой судьбой, целомудрием, прозрением будущего Иосиф проображает грядущего Господа. Не менее он изображает Христа и удивительным незлобием. Он едва удерживается от слез при виде братьев; затем он плачет во внутренней комнате (Быт. 43, 30); он громко рыдает, открываясь им (Быт. 45, 2). Такова любовь. Таков и Христос, до сих пор не узнаваемый евреями. Если не узнают Его до Страшного Суда, придется им возопить и заплакать, узнав Его с опозданием.

Они воззрят на Него, Которого пронзили, и будут рыдать о Нем, как рыдают об единородном сыне, и скорбеть, как скорбят о первенце (Зах. 12, 10). О том же говорит и первая глава Апокалипсиса.

Чудеса Христовы многослойны. На первый взгляд может показаться, что все ясно – воскресил, исцелил, накормил. Но стоит присматриваться. Стоит перетирать, по слову Златоуста, лепестки розы между пальцами, чтобы извлечь большее благоухание.

Так, исцеление слепорожденного таит в себе, по крайней мере, три чуда. Во-первых, это само дарование зрения человеку, родившемуся слепым. Второе чудо в том, что Господь сделал человека способным видеть сразу. Науке известно, как постепенно привыкает к окружающему миру младенец, как он незряч в свои первые дни после рождения. Известно, как постепенно снимаются повязки с тех, кто перенес операцию на глазах. Сорвать с них повязки резко означает ослепить их повторно уже навсегда. Человек, никогда не видавший ничего, в порядке естественного процесса, должен был бы постепенно привыкать к образам никогда не виденного мира, к расстояниям между предметами, к цветовой гамме. Увидеть вдруг все означает сойти с ума и вновь ослепнуть. Мир, всей своей огромностью, должен хлынуть в видящие глаза, и это должно быть непереносимо.

Но человек посмотрел на мир так, как будто он его уже видел и знает. Это – второе чудо.

А третье то, что увидел он перед собой воплотившегося Бога. Многие пророки и праведники хотели видеть и не видели. А слепорожденный, прозрев, тут же посмотрел в глаза Иисуса Христа. Глаза в глаза – только что исцеленный и Источник исцелений, Богочеловек, Спаситель стояли малое время, глядя друг на друга.

У пяти дев, ожидавших Жениха, в лампадах закончилось масло. Произошла естественная убыль. Если не подливать в лампаду масла, если, другими словами, не возрастать в вере, то угасание светильника неизбежно. Чего стоит доктор, который после окончания медицинского вуза не читает специальной литературы, не продолжает свое практическое и теоретическое обучение? Чего стоит священник, после семинарии и пусть даже – Академии, прекративший свое внутреннее образование? Разве доктору и пастырю хватит той начальной базы знаний и опыта на всю жизнь? Разве эта порция елея не истощится вскорости?

Кроме того, огонь лампады мягок и нежен. Его может задуть даже ребенок. Это не факел и не бикфордов шнур, способный гореть даже под водой. Огонь лампады нужно беречь.

Нравственные выводы очевидны.

Когда человек окутан воздухом благодати, когда он попадает в атмосферу реального чуда, человек удивляется. «Неужели это я? – спрашивает себя человек. – Неужели все это происходит со мной?»

И когда человеку совесть напоминает о прежних ошибках и беззакониях, падениях и безобразиях, он говорит себе: «Неужели это был я? Неужели это произошло со мной?»

Выходит, что на пиках нравственных состояний, в благодати и в падениях, человек не узнает себя, изумляется тому, что с ним происходит.

Где же тогда сам человек и что он такое, если ни в благодати, ни в безблагодатности не чувствует он себя естественно? Истинно, мы – витязь на распутье; более потенция, чем факт; все еще возможность, а не реальность.

Один человек говорит: Господи, помоги мне исправиться. Другой человек говорит: Господи, исправь меня Сам, как знаешь, я на все согласен.

Второй выше первого. Первый просит у Бога помощи на то, чего хочет сам. Второй не верит себе и отдает себя в руки Божии и в благую неизвестность.

Второй выше первого, хотя я его ни разу не видал. Да и где ты увидишь второго, если и первый попадается один на тысячу.

Священник – это Луна, а его жена-матушка должна быть космонавтом. Луна смотрит на Землю всегда лишь одной своей стороной. И священник дома не священствует так, как священствует в церкви. Дома он – муж и отец, любимый человек и хозяин. Для того чтобы видеть в нем священника, его жена должна иногда забывать, что он делит с ней кров, стол и ложе. Она должна совершать космический полет на «ту сторону Луны». Туда, где ее муж, подобно Неопалимой Купине, объят священным огнем и, стоя перед лицом Божиим, священнодействует Тайны Тела и Крови Христа. Как минимум раз в неделю это чудо происходит с ним, а значит, и с ней, той, что привычно делит с ним кров, стол и ложе.

Из обычных земных женщин матушка – самая удивительная женщина в мире.

После братьев Люмьер человеческая жизнь кажется невозможной без картинок, бегавших когда-то по белой простыне, а теперь мелькающих на экранах и мониторах. Воздух больших городов загазован до предела, и точно так же до предела визуализировано сознание современного человека. Он мыслит картинками и живет так, будто играет в кино. Пусть кино нам поможет понять кое-что.

Сравним нашу жизнь с огромным количеством отснятой пленки. Это еще не готовое кино, но рабочий материал. Потом придет смерть и, как говорил Пазолини, смонтирует все, что отснято, в готовую ленту. Только в конце, когда на экране появится слово the end, можно будет правильно оценить фильм целиком и каждый эпизод в отдельности. То есть только после смерти, после окончания работы безмолвного инженера монтажа.

Первый показ фильма о твоей жизни будет закрытым. На нем будут присутствовать только Бог и ты. Ты будешь отворачиваться от экрана, краснеть, морщиться, стыдиться. Никакой ад не покажется тебе страшнее этого первого показа. «Смотри сюда, сынок, – может быть, скажет Он, – ведь ты и это сделал. И еще это, и это. И в этом ты виноват. А теперь смотри сюда, сейчас будет самое важное».

«Не надо! Я не могу! Перестаньте, пожалуйста! Я прошу вас, не надо!» – ты будешь метаться из стороны в сторону, и весь вспотеешь от страха, и захочешь проснуться, но это будет не сон.

Если это хоть немножко похоже на правду, то Страшный Суд будет похож на один кошмарный кинофестиваль. Ни призов, ни фуршетов. Вместо этого – для многих и очень многих проход по алой дорожке в одну сторону. Проход с опущенными лицами, поскольку тайное стало явным, его увидели все, и нет в этом тайном ничего, чем можно было бы похвалиться.

Если в семье несколько детей, то можно услышать такие слова: «Вырасту и женюсь на сестричке» или «Выйду замуж за братика». Возможно, это – живое напоминание о том, что было в начале мира, когда человечество плодилось внутри одного семейства – среди детей Адама и Евы.

Когда грешит человек, то не весь он грешит. Это грех живет в человеке и действует. Сам грех грешит и вовлекает в поле своего действия человека. Грех хочет, чтобы весь человек грешил, но редко ему это удается. Остается в большинстве людей что-то не поддавшееся греху, некие святые точки, не вовлеченные в круговерть войны с Богом. Точки эти живут в сердце, как звезды в небе.

И когда человек молится – не весь он молится. Какая-то часть человека стремится к Богу, но все остальное повисает балластом, не дает лететь и само не хочет молиться. Молитва хочет распространиться пожаром и охватить всю человеческую природу. А грех хочет пролиться дождем и погасить человека, сделать его до нитки мокрым и тяжелым, не способным сиять и светить, но только коптить. Борьба эта изнурительна.

Во Христе нет ни одного греха и даже тени греха. Вместе с тем Он знает все. Казалось бы, Ему проще простого презирать человека, опозоренного и испорченного беззакониями. Он же, напротив, нежен с человеком, как кормилица, долготерпелив и многомилостив. Как не похожи на Христа обычные люди-грешники. Если кто-то хоть чем-то лучше ближнего, сколько сразу высокомерия и осуждения! Если кто-то знает о чужих грехах, сколько тайной радости о чужом позоре, сколько злого и презрительного шепота об этом.

Грешники и грешницы! Удивимся и прославим Единого Безгрешного. Он свят, но не гордится. Он знает о нас все, но не гнушается.


НЕ ПРОДАЕТСЯ


Одним из косвенных, однако могучих факторов моего детского воспитания были советские мультфильмы. Любители хулить целиком все советское прошлое, умолкните!

Говоря о советской мультипликации, мы в очередной раз встречаемся с конкретными фактами, превосходящими любую узкую историософскую схему. Уже никто и никогда (это совершенно ясно) не будет рисовать и снимать так много хороших мультфильмов с нравственным содержанием, таких скрытоправославных мультфильмов, если быть до конца честным. Никто, нигде и никогда.

Нас, несколько поколений советских детей, посредством говорящих птичек и зверушек, рисованных, пластилиновых, вязанных, учили не врать, не красть и защищать слабых. Нас очень многому учили и кое-чему таки научили. Спасибо.

В одном из таких мультфильмов (назывался он «Летучий корабль») речь шла о построении чудесного воздушного судна. Царь, выдающий дочь замуж, предлагает женихам в качестве задачи построение этого самого летучего корабля. Среди соискателей руки царевны – богатый, толстогубый и толстопузый купец. «Построишь корабль?» – спрашивает царь. «Куплю», – басом отвечает тот.

«Все куплю, сказало злато. Все возьму, сказал булат». Классика.

Благословен богач, в некие моменты жизни смиренно произносящий: «Я бессилен. Это не покупается».

Проклят богач, нагло уверенный, что все купит и все приобретет. Стоит лишь поторговаться. Нас научили делить надвое самоуверенность и не приписывать деньгам атрибуты Бога – то есть всесилие.

Но мы живем с некоторого времени в атмосфере этих «классических» отношений, где все покупается и продается, где на вопрос: «Построишь?» – отвечают: – «Куплю».

Многим так и кажется, что все можно купить, и это ясно как Божий день. В это верят не только обладатели больших сумм, способные купить товары из слоновой кости, мрамора, золота, шелка; не только покупатели и продавцы здоровья, счастья, душ и тел человеческих. В это верят и те, кто скребет в кармане мелочь на булку с тмином и ничего больше позволить себе не может.

Бедные ослеплены идеей всемогущества денег еще более, чем богатые, и это – истинная беда и, может, проклятие. Именно в этой наивной вере бедняков во всесилие богатства как раз и таится звериное лицо богатства наглого, жестокого, беспринципного.


* * *

Образование уже не просто получают и осваивают. Его покупают.

Здоровье покупают. Семейное счастье страхуют от возможных неприятностей, заранее оговаривая раздел машин, сковородок, бигудей и квадратных метров.

За деньги вырезают внутренние органы. За деньги же начинают войны, проплачивая в газетах и журналах статьи о неизбежности военных операций.

Самое время повести громкий разговор на тему о том, что вообще не продается, что не может быть измерено деньгами; о том, торг о чем неуместен.


* * *

Дзен-буддист может сказать, что дороже всего – мертвая кошка. У нее нет цены. Это правильно. Это пощечина по мордасам тем, кто решил все вообще прокалькулировать. Но этого мало.

Чтобы потеснить деньги с места, им не свойственного, мало отстреливаться восточными каламбурами. Нужно определить самый главный перечень вещей и понятий, которые деньгами не измеряются.

Жена, дети, родители не продаются. Если даже кто-то назначит им цену, указанную сумму нельзя обсуждать. Это торг о бесценном, и он позорен.

Не продается Родина, если, конечно, такое понятие присутствует в мозгу пациента.

Не продается вера.

Не продается честь.

Совесть, даже будучи попранной при помощи шуршащих денежных знаков, все равно откажется признать себя проданной и будет мучить беззаконного продавца до смерти и далее.

Нужно непременно каждому человеку озаботиться вопросом: что я ни при каких условиях не могу продать? что я не буду продавать, даже если для меня лично разожгут костер и приготовят пыточные орудия?

Таким образом, в результате мысленного труда мы получим в сухом остатке неприкосновенный запас подлинных, непродаваемых ценностей, и благодаря этим ценностям жизнь сможет приобрести истинную глубину и смысл.

А иначе развращенная умом девица сможет без всяких внутренних затруднений продать девственность, а факт продажи заснять на камеру, чтобы, опять же, продать затем кассету за дополнительные деньги.

И мамаша, зачавшая не весть от кого, сможет продать новорожденное дитя за энную сумму. А если возьмут ее на горячем, будет удивляться: «За что это к человеку невинному прицепились?»

И весь этот бедлам и содом будут показывать по телевизору, то есть, опять же продавать информацию рекламодателям, чтобы вбить ее в мозги телезрителей. Ну, а те, соответственно, расшатав и без того расшатанный внутренний мир, будут гугнить на всяком перекрестке, что все, мол, продается и покупается. Будут читать в газетах под заголовком «Куплю» перечень вещей, которые пользуются спросом, вплоть до «души» и «совести». И будут пытаться продать свой залежалый товар, вряд ли понимая разницу между его истинной ценностью и ценой неизвестного покупателя.

Итак, месседж прост:

– вычленить из числа вещей и понятий, продаваемых и покупаемых, перечень явлений и предметов, никогда не могущих быть проданными или даже попавшими в оценку;

– отделить эти вещи и понятия как предметы неприкасаемые, имеющие быть хранимыми во Святая Святых;

– и только после этого считать себя человеком.

Иначе жизнь убедит всех и наглядно докажет, что люди, не совершившие подобной духовной процедуры, являются не столько человеками, сколько «антропоморфными существами».

Отношение к ним – соответственное, и вечность блаженная – не для них.

Кстати, еврейское слово «святой» («кодеш») означает «отделенный», «выключенный из числа предметов обыденных».

В любом случае это означает – «непродающийся».


ТЫ ГДЕ И КАК УМИРАТЬ ХОЧЕШЬ?


Чего ты глаза вытаращил, будто я сказал что-то неприличное? Ты что, умирать не собираешься? Или ты об этом думать не хочешь? А о чем тогда думать – о футболе, о бабах, о деньгах?


* * *

Я, например, не хочу умирать в городе. Грязь, пыль, суета. Во многих высотных домах даже грузового лифта нет. Такое впечатление, что строители их спланировали для людей, у которых в жизни не бывает ни шкафов, ни гробов, ни пианино. Вот так умрешь на девятом этаже, тебя сносить замучаются. Те мужики, что поприличнее, сплошь лентяи и через одного – сердечники. Они гроб не понесут. Придется нанимать пролетариев за бутылку. Так они тебя, с матом пополам, и потащат. Не под «Святый Боже», говорю, потащат, а под матюги.


* * *

Потом, кладбища все далеко. Будут полдня тебя везти в ритуальном автобусе, будут в пробках стоять, будут рычать сцеплением и визжать тормозами. И не будет в этой фантасмагории ни тишины, ни умиления. И кадильного дыма не будет. Как намек на смрадную жизнь, смерть будет окутана выхлопными газами.

Ты не кривись и не соскальзывай с темы. Если не я сейчас, то кто и когда с тобой об этом поговорит? О смерти говорить надо. Она сама молчит по пословице «Когда я ем, я глух и нем», молчит и в тишине пережевывает человечество. А люди должны нарушать эту тишину. Лучше всего – молитвой, а нет – так хотя бы разговором.


* * *

Даже гробовых дел мастер Безенчук, который пьян с утра, имел для смерти множество имен. Раз люди по-разному живут, думал он, значит, по-разному умирают. Одни «приказывают долго жить», другие «упокоеваются», третьи «ласты склеивают» и так далее. «Гигнулся», «кончился», «зажмурился». Все-таки лучше, чем просто «сдох». Это уже как-то совсем по-скотски.


* * *

Ты как хочешь, «сдохнуть», или «окочуриться», или «Богу душу отдать»? Я, например, хочу «упокоиться». Как дьякон в церкви гудит: «Во блаже-е-нном успении ве-е-е-чный покой…»

И надо, чтобы деревья росли у могилы или цветы вокруг. Все-таки на рай похоже. А если никакой лист над головой не шелестит и если каждый луч норовит пришедшему на могилу человеку лысину обжечь, то это истинная печаль и земля изгнания.


* * *

Ангелы за душой придут, придут, родимые. Заплаканные придут, потому что подопечный их скверно жил. Как-то все для себя жил, к Богу спиной стоял, ближнему дулю показывал. Мелко жил, без полета, без настоящей радости. Как червяк жил, все рыл и рыл хитрые ходы в беспросветной тьме. Вот, дорылся.

Собственно, и не жил совсем. Разве это жизнь, когда перед смертью вспомнить нечего, а родственники, кроме как «сколько водки на стол поставить» и «сколько венков заказать», больше ни о чем думать не будут?


* * *

Страшно будет на себя со стороны смотреть. Они тебя моют, а ты на них со стороны смотришь. Они твои негнущиеся руки в новую рубаху запихивают, галстук тебе повязывают, туфли новые надевают, а ты смотришь. Смешно даже. Глянь, как туфли блестят.

Отродясь в таких чистых не ходил. Засмеялся бы, если бы не Ангелы за спиной и не эти… чуть поодаль.


* * *

Эти придут, понимаешь? Ты понимаешь, бараньи твои глаза, эти придут! Те, которые с тобой до сих пор только через мысли общались. Они шептали, а ты гадости делал; они подзадоривали, а ты психовал без причин; ты грешил, а они твою совесть убаюкивали. Ух и страшные же они! Вот когда ты молиться начнешь. Хотя вряд ли. Не начнешь. Там начинать поздно. Там можно только продолжать то, что на земле начал. Нет, пить не буду. И ты не пей. Не отвлекайся. Слушай.


* * *

Картину Мунка видел? «Крик» называется. Там человек на картине кричит, и его сначала слышно. Не веришь – найди и посмотри. Хоть и в Интернете. Сначала слышно. А потом крик таким пронзительным становится и до такой высокой ноты доходит, что его уже и не слышно.

Так души от страха кричат. Не приведи Господь, и ты так же кричать будешь, когда свое окаянство почувствуешь и этих увидишь. Самое страшное, что на тебя в это же время будут с трудом пиджак надевать и все мысли родни будут крутиться вокруг расходов на похороны и продуктов на поминки.


* * *

Опять же, время года какое будет, неизвестно. Летом страшно, что от жары вздуешься. Мухи, вонь… Не приведи Господь. Поститься надо, чтоб сухоньким преставиться. Незачем червям пиршество устраивать. Хотя грешников и тощих вздувает…

Зимой зябко в холодную землю ложиться. И могилу копать тяжело. Гробовщикам больше платить надо. Почему тогда телу не зябко? Зябко. Оно же не навсегда мертвое. Воскреснет же. И чувство в нем не сразу погасает. Когда в крематорий, в печку, тело запихивают, так оно даже сжимается, как будто от страха. Наукой доказано.


* * *

Лучше, конечно, весной, но не ранней, когда слякоть, а после Пасхи. Если в Пасху умереть, то даже над гробом вместо простой панихиды будут петь торжественно, весело… «Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его. Пасха-а священная нам днесь показа-а-ася: Пасха нова, святая…» Красота. Вечной жизнью жить хочется!


* * *

Как откуда я это знаю? У меня ж зять – батюшка. Я у него на приходе всю прошлую зиму прожил, по дому с внуками помогал, ремонт там мелкий всякий, и читать по книжкам старым научился. Я ведь книжки люблю, ты знаешь. У, брат, сколько лет без толку прожил, только под старость маленько прозрел. Сколько всего интересного зять мне понарассказывал, сколько я и сам потом прочитал!

И мне теперь как-то все про смерть думается. Со страхом, конечно, но и с надеждой. И поговорить, поделиться хочется. А люди, как от чумного, от меня бегут. Говорят, мол, серьезный человек, полковник в запасе – и с ума сошел. Глупые.

Хорошо, что я тебя сегодня поймал. Не смотри на часы. Метро допоздна ходит.

Так ты где и как умирать собираешься?


МИФ О ПРОГРЕССЕ


Разменяться на мелочи – древнейший соблазн человечества. Бессмертие разменяли на сомнительный фрукт, первородство – на чечевичную похлебку… Бесспорно, великое видится на расстоянии. Но послужит ли это оправданием нам – тем, кто и сегодня меняет свою небесную прописку на «блага» цивилизации?

В «Дневнике писателя» среди множества ярких мыслей и интересных эпизодов есть такой. Достоевский вспоминает время своей юности, посиделки на квартирах друзей и страстные разговоры о будущем человечества. В это время он был частым гостем у В. Г. Белинского. Белинский увлеченно рассказывал о будущем счастье мира, о новом социальном устройстве и походя критиковал Христианскую Церковь и ее Божественного Основателя. Достоевский же непременно морщился и всем видом показывал неудовольствие от слышанного всякий раз, когда осмеивался или критиковался Христос. И вот однажды «неистовый Виссарион» отреагировал на неудовольствие юного писателя. «Посмотрите на него, – сказал он, указывая на Достоевского еще одному человеку, молча сидевшему в кресле. – Да ведь если ваш Христос явился бы сейчас в мир, то Он так бы и стушевался при виде современного развития человечества. Паровые машины, электричество, высотные здания… Ваш Христос был бы обычным маленьким человеком и не посмел бы рта открыть в современном мире».



Молча сидевший в кресле человек возразил Белинскому: «Нет. Христос непременно стал бы во главе движения» (имея в виду движение социалистическое). Белинский поспешно согласился: «Да-да, непременно стал бы во главе».

Эта история, несмотря на свою давность, кажется мне очень актуальной. Христос, возглавляющий социальное движение, Христос-революционер – это впоследствии стало реальностью в головах многих людей.

…В белом венчике из роз Впереди Иисус Христос, – писал Блок в поэме «Двенадцать». Это и так называемая «теология освобождения», распространенная в Латинской Америке, это и пафос борьбы за бедных, характерный для первых лет революции, и многое другое. Мне же более живучими представляются примитивные мысли Белинского. Поскольку к пару и электричеству за последнее столетие добавилась укрощенная атомная энергия, полеты в космос, интернет, мобильная связь и еще множество различных достижений разума, именно плоскостной подход к религии среднестатистического поклонника науки представляется опасным. Символ веры такого недоучки можно сформулировать так: «Если у меня в кармане мобильный телефон, а дома – компьютер с выходом во всемирную сеть, то важны ли для меня какие-то заповеди какого-то палестинского проповедника двухтысячелетней давности?» Кроме суеты, вечно заслоняющей от человека духовную реальность, ныне «единое на потребу» скрыто еще и под густым слоем «цацек» и побрякушек, придуманных техническим прогрессом. Эти побрякушки делают человека чванливым и самодовольным, безразличным ко всему, что нельзя съесть и во что нельзя выстрелить из пистолета.

А между тем природа человека не изменилась. Современная жизнь знает сотни примеров того, как профессора и академики в случае беды или болезни обращаются к безграмотным «бабкам», шаманам, экстрасенсам. И знания от этого не спасают, и религиозный скепсис куда-то испаряется. Человек – это такое существо, которое даже поднимаясь по трапу современного звездолета, может сжимать в кулаке монетку «на счастье» или приколоть под скафандр заговоренную булавку.



И верить будет пилот звездолета не в научно-технический прогресс и не в гениальную чудо-машину, а именно в монетку и булавку. Это и плохо, и хорошо одновременно. Плохо потому, что, не имея правой и истинной веры, человек неизбежно освобождает место в душе для веры ложной, суетной и мелкой. А хорошо потому, что такое дремучее поведение громче всех доводов рассудка говорит о человеке как о существе вечно религиозном, нуждающемся в невидимой помощи сил, которые выше человека.

Цивилизация кроме всего прочего может оказаться фактором нашего осуждения на Страшном Суде. О чем нам говорит любой автомобиль – не важно, мерседес или запорожец? Он говорит о том, что человек – это очень умное существо, существо творческое, а еще такое существо, которое ничего не может в одиночку, но кооперируясь и концентрируя усилия, может творить буквально чудеса. Значит, все научные открытия и технические достижения отнимают у нас вечные отговорки – дескать, я ничего не понял, я ничего не знаю, что я мог сделать один? – и прочее. Мы, например, скажем Господу: пощади нас, слабых и глупых. А Господь нам ответит: если вы сумели построить метро, то какие же вы слабые и глупые? Конечно, суд будет молниеносный, и на нем мы без «оглагольников» осудимся, но все же задумаемся, пока не поздно: любая из окружающих нас ежедневно цивилизационных «цацек» есть плод величайшей концентрации умственных и физических усилий. Институты думают и фабрики работают над тем, чтобы наш быт был насыщен микроволновками, стиральными машинами, мобилками и т. п. Все это стоит, повторяю, величайшей концентрации усилий многих людей, занимающихся одним и тем же делом. И если наши самолеты преодолели звуковой барьер и, в то же время наши правительства не преодолели голод и средневековые болезни, то это значит, что одно мы хотели сделать, а второе – не хотели.

Что касается самого Белинского, то последние годы своей жизни, будучи смертельно больным, он утешал себя тем, что наблюдал издалека за строящимся в Петербурге новым вокзалом. Б грохоте землеройных машин ему чудилась гармония будущего счастья, подобно тому, как итальянские футуристы считали рев революционных моторов красивее песни влюбленной девушки. Вот такие плоские души, лишенные всяческой глубины, были хозяевами дум и у нас, и на Западе. Точно такой взгляд на жизнь нам проповедуется ежедневно средствами массовой информации. Если ядро жизненных интересов составляет «потребительская корзина», то взгляд независимого исследователя буквально через один логический шаг усматривает за «корзиной» ее неизбежное последствие – ватерклозет.

Кто мы – дети унитазной цивилизации или вечные люди с небесной пропиской? Решать нам.


ПУТЕШЕСТВИЕ ВНУТРЬ СЕБЯ


У каждого есть опыт потерь и разлук. Каждый из нас время от времени спит. Все мы однажды болезненно попрощались с детством или, если детство ушло незаметно, с юностью…

Каждый человек богат мистическим опытом. Этот опыт у каждого свой, но вместе с тем он – общечеловеческий, поскольку сон, потери и память о детстве присущи всем. Этих бриллиантовых мелочей хватает для того, чтобы по временам сидеть молча, перебирать в уме свои сокровища и желать только одного – чтобы никто не подсел к тебе с разговорами.

Разлука – это вокзал. Конечно, не только вокзал. Да и сам вокзал – это не только разлука, но и спешка, и отрицание ухоженного быта, и одиночество среди многолюдства. Но стоит поискать глазами на вокзале большого города, и найдешь непременно пару, над которой реет скорбный Ангел и на фоне которой прочие люди – ожившие экспонаты из музея мадам Тюссо. Он не уезжает на войну, а всего лишь на учебу или в очень короткую и недалекую командировку. Но зачем вам война, если боль мира и без нее очевидна? Вот Мария Магдалина у Пастернака говорит Господу:


…когда я на глазах у всех

С Тобой, как с деревом побег,

Срослась в своей тоске безмерной.


Если есть она и он, и если он уезжает, а она остается, то всегда есть безмерная тоска, и разделить их обоих так же больно, как побег и дерево. И муж для жены – это господь после Господа, и он для нее оправдание жизни. Но острый и беспощадный, как нож садовника, и такой же металлический и безучастный голос женщины, объявляющий отправление и прибытие поездов, отделит их и разомкнет объятия.

Мужчину всегда ждет впереди что-то помимо семьи, что-то историческое, или псевдовысокое, или вовсе обманчивое. И он, повинуясь обстоятельствам, ежедневно оставляет ее и ныряет в двери вагона. А она остается умирать, хотя никто не увидит трупа и не вызовет «скорую». Если бы она была Дидоной, то на вокзале запылал бы погребальный костер, огонь которого жег бы слабее, чем огонь разлуки.

Вокзальные стены впитали этот запах незаметных страданий, как свитер или рубаха впитывают в себя запах владельца. И разве нужна еще какая-нибудь мистика, чтобы ум удивился, а сердце заныло жалостью?

Совсем по-иному обстоят дела на маленьких провинциальных вокзалах. Там холодные и полупустые залы ожидания. Там скудно меню в буфете. Там кресла тверды и неудобны. На этих вокзалах тоже разыгрываются страсти, но эту игру тяжелее представить и еще тяжелее заметить. Если случится ждать поезда в подобном месте, то лучше всего, обняв дорожную сумку, спать.

Сон. Что это? Где гуляет моя душа, какие ветры ерошат ей волосы, когда тело беспомощно распласталось или, наоборот, скрутилось в позе зародыша? Был бы сон простым явлением из области физиологии, разве Бог являлся бы столь часто великим людям во сне?

Вот Иаков спит, положив камень под голову, и видит Лестницу, достигающую неба.

Вот Иосиф видит множество снов, из-за которых братья решаются его убить. И снова, в земле изгнания, он видит судьбы сокамерников во сне, и эти сны сбываются с точностью. Вот, выйдя из темницы, он спасает Египет от голода, толкуя фараоновы сны о семи тучных и семи скудных годах.

А вот тезка его, живший много лет спустя и оберегавший Пречистую Деву, принимает многократно вразумление во сне от Ангела. Не бойся принять Марию, жену твою… Встань, возьми Младенца и Матерь Его и беги в Египет.

Только начни перечислять случаи чудесного вразумления во сне, и пальцев не хватит.

Значит ли это, что надо читать сонники, ждать ночных посещений, засыпать с желанием что-то увидеть? Да, конечно, при условии, что ты – неисправимый глупец, и грош цена твоему примитивному любопытству.

Нужно просто ложиться спать, а уж если будешь целомудрен, как Иосиф Прекрасный, или смирен, как Иосиф Обручник, то Владыка неба и земли скажет тебе что-то на ухо или покажет, чему надлежит быть вскоре. А может, и не покажет. Это Его дело. Он – Господь. Ты же, главное, спи, спи. Без сна нельзя. Без сна можно с ума сойти. А сном можно спасаться от уныния, от душевных перегрузок. Во сне можно летать, можно повидаться с интересным человеком, вернуться в детство и походить по залитым солнцем улицам, на которых обычные дома высоки, словно небоскребы.

Воздух свеж и мир огромен в той стране, из которой мы вышли, – в детстве. Все хотели быстрей повзрослеть. Все мальчики именно поэтому пробовали курить и бриться раньше появления первого пушка на щеках. Все девочки именно поэтому надевали мамины туфли и портили помаду, делая нелепый, несвоевременный макияж. Но потом все повзрослели, и мало кто этому сильно обрадовался. Когда детство улетает, когда его уход неумолим, как бегство Амура из объятий Психеи, тогда люди плачут. Они плачут на выпускном вечере и потом при встрече восхода. Или они плачут после. Но всякий раз, плача, они сами не знают, почему из глаз течет соленая вода, а грудь сжимается до боли.

Разве это не подобие смерти? То есть не подобие ли это некоего перехода из одного качества в другое? Разве можно не плакать девушке, когда расплетают ей косы перед первой брачной ночью? И жених любим, и сей день желанен, но плачет, бедная, и не может ни слез своих понять, ни остановиться.

Хорошо тому, кто знает, о чем речь. Плохо тому, кто скакал в постель так смело, как скачут в воду с вышки спортсмены. Причем до всякого брака, без мысли о браке, презирая брак по существу.

Память о прошлом, переход из возраста в возраст, разлуки и встречи возможны только при наличии времени. Время, невидимое, как радиация, пронизывает все, и дозиметр для его отсчета виден почти у всех на руках. Водонепроницаемые, кварцевые, противоударные, дорогие и дешевые часы обхватывают сотни тысяч запястий. Стрелки часов дрожат в торговых залах, электронные цифры мигают в поездах и переходах. Но однажды Ангел, подняв руку, поклянется Богом, что времени больше не будет. Это нельзя представить. Это будет начало нового мира, и само начало будет невообразимым.

Я представляю себе Ангелов, носящих на руках часы, у которых нет стрелок. Часы без стрелок – это такой меткий образ прекратившегося времени и начавшейся вечности. Он есть у Бергмана в «Земляничной поляне».

И я однажды заснул в пономарке. Недолго спал. Проснулся и почувствовал, что воздух другой, пространство другое. Вышел через алтарь на улицу и вдруг с ужасом понял, что времени больше нет. Покаяться нельзя, измениться невозможно. Стрелок на часах нет, и ничего не тикает. А вокруг так пусто, тихо и безвоздушно, что рот сам собою раскрылся в ужасе и закричал без звука. Тут я проснулся, крича. Это был сон, гоголевский многослойный сон, при котором много раз просыпаешься, но оказывается, что продолжаешь спать, потому что посыпаешься внутри сна.

Я во сне чувствовал, что такое «времени нет». Я не из книжек знаю, что человек многомерен и таинственен. Он не может «просто» жить. Все, что он делает, не «просто». И сам он не прост, но похож на Ихтиандра, который должен был постоянно переходить из воды на воздух и обратно. У него для этого были и легкие, и жабры. А у человека кроме костей и кожи есть совесть и память, есть погребальный обряд и надежда на будущее. Он сам для себя загадка и может силой ума и воображения смотреть на себя со стороны то с удивлением, то с ужасом, то со стыдом.

Любая из теорий, умалчивающая о Боге, не в силах объяснить, откуда человек взялся, как должен жить и что с ним будет. Только чудесная весть о загадочном и непостижимом Боге способна положить на весы с вопросами о человеке уравновешивающие ответы. В той стороне, где живет Таинственный Бог, нужно искать ответы, потому что сам человек чудесен. Небольшое путешествие внутрь себя в любое время даст ему возможность в этом убедиться.


Загрузка...