Кино для выдающегося русского писателя Фридриха Горенштейна не было вынужденным способом зарабатывать на жизнь. Это была страсть. Фридрих во многом был ребенком, и он любил кино, как ребенок. Литература была для него главным видом творчества, но кино он обожал, радостно сочинял для него, и жаль, что по его сценариям было сделано так немного картин.
Лежат нереализованными несколько написанных им сценариев, в частности, один созданный с Тарковским по повести Александра Беляева «Ариэль», как и вошедший в эту книгу сценарий «Дом с башенкой», по которому Тарковский мечтал снять картину. Оба они, Горенштейн и Тарковский, обсуждали совместную работу над фильмом «Гамлет». А другой замечательный киномастер Семен Аранович незадолго до своей кончины заказал Горенштейну сценарий о Фанни Каплан…
Сценарий о бароне Унгерне, который напечатан в этой книге, хотел снимать Ларс фон Триер, а затем Александр Прошкин. Замечательный сценарий о жизни Марка Шагала Горенштейн написал для Александра Зельдовича. Все это пока лежит.
Но и сделанного Горенштейном, в частности, сценариев «Соляриса» Тарковского и «Рабы любви», который мы написали вместе, достаточно для того, чтобы его имя оставалось в истории кино.
Первый раз я его увидел в редакции кино-объединения на «Мосфильме». Фридрих производил странное впечатление — одет он был как-то по кургузому, в несколько слоев — под пиджаком был свитер, и под свитером фланелевая рубашка в клеточку. Его ярко выраженный еврейский местечковый акцент и постоянная смущенная улыбка сразу запоминались. Говорил он скрипучим голосом, глядя куда-то в сторону, и лишь изредка бросая взгляды на собеседника. Кажется мы были с Тарковским, и втроем разговорились об его повести, только что опубликованной в журнале «Юность». Публикация такого текста (в то время!) в советском журнале стало оглушительным событием. Фридрих же, в свою очередь, был возбужден нашим сценарием «Андрей Рублев», который был напечатан в «Искусстве кино» и тоже стал своего рода сенсацией.
Не помню сколько времени прошло с того вечера в буфете киностудии, но достаточно быстро я предложил ему переписывать сценарий «Первого учителя». Повесть Айтматова и сценарий Добродеева были написаны в таком сентиментальном, лирико-драматическом жанре. Я же хотел сделать из этого раскаленный кусок истории — трагедию, которую можно было увидеть в фильмах Куросавы. Творчество Куросавы мы с Андреем Тарковским досконально изучали в фильмотеке «Белых столбов», и этого нельзя не заметить, как в «Андрее Рублеве», так и в «Первом учителе».
Фридрих очень ясно понимал вот эту раскаленность характера учителя и главное, он сразу схватил мои намерения. Я очень боялся, что Айтматов будет недоволен, потому что вещь была изогнута в совсем другом направлении. И, надо сказать, к чести Айтматова, он прочитал сценарий и сказал: «Мне очень нравится, не хочу ничего менять».
После успеха «Первого Учителя» у нас возникла крепкая и плодотворная дружба. Я понимал, каким талантом и оригинальностью обладает этот несуразный, застенчивый и угловато-неловкий человек, который, кстати, мог очень страстно увлекаться женской красотой и влюбляться. Я подтрунивал на его увлечениями, и он принимал их без обиды.
Мы написали еще несколько сценариев, в частности, «Рабу любви».
Уже когда он жил в Западном Берлине у меня родилась идея сделать фильм о Марии Магдалине. Мы довольно долго работали над сценарием — изучили массу материала и у меня до сих пор хранится в архивах около 1000 страниц к этому проекту, есть также и синопсис, который вошел в эту книгу.
А до его отъезда из СССР в 1980 году мы, помимо «Седьмой пули», которую снял Али Хамраев, вместе написали сценарий о Скрябине под названием «Зависть». Его литературная версия также представлена в этой книге.
Еще несколько слов о нашей, наверное, самой известной совместной работе — фильме «Раба любви», по которому и названа эта книга.
В своё время была такая актриса Инна Гулая. Она была очень похожа на звезду немого кино. Гена Шпаликов за ней ухаживал и потом женился. Мы с Геной решили написать для нее сценарий о Вере Холодной. Мы начали писать, и я собирался снимать по нему картину. Назывался сценарий «Нечаянные радости». Но этому проекту не суждено было сбыться, потому тогда я уже думал о съемках «Первого Учителя». Подробностей я не помню, но, во всяком случае, сценарий со Шпаликовым не был написан, и я предложил работу Горенштейну. Мы написали в итоге «Рабу любви». Начинал снимать Хамдамов, но в процессе съемок Рустам вдруг исчез, растворился в тонком воздухе, как дух, и студия оказалась в странном положении. Меня вызвал директор Сизов и, так как я предложил кадидатуру Хамдамова, потребовал разобраться с производством, которое остановилось. История это известная, много раз интерпретированная, и все знают, что в результате Никита Михалков начал снова производство и на оставшиеся деньги закончил фильм, который, кстати, был очень успешен.
Горенштейн в совместной работе всегда шел на несколько шагов впереди того, что можно было себе представить. Он был художником очень смелым, неожиданным и парадоксальным, его характеры, их поведение было всегда крайними и, какими-то «горенштейновскими». Он мог затормозиться на каких-то деталях, казалось бы, абсолютно ненужных, а потом перескочить через огромный кусок жизни и опять на чем-то сосредоточиться. Он, подобно Чехову, сжимал и растягивал время в тех местах, где ему хотелось. Мне кажется, что, чем больше так называемых «ненужных вещей» в произведении, тем более ярко выражается характер писателя, художника или режиссера.
У него есть пьеса, а на мой взгляд — замечательное литературное эссе, которое можно назвать драматургическим — «Споры о Достоевском». Я не могу сказать, что с драматургической точки зрения, это совершенное произвдение — через него проламываться сложно. Но ведь так же как сложно проламываться и через прозу Федора Михайловича, а глубина и изощренность характеров — во многом достигает уровня Достоевского.
В этом смысле поразителен образ главного героя в его романе «Место» — этот молодой человек — Гоша, который в общежитии ест шоколад, накрывшись одеялом, чтобы не делиться… Молодой человек, которому суждено стать диктатором России! Глубочайшая, странная, необъяснимая, как все гениальное, и при этом абсолютно реальная вещь.
Фридрих мог иногда вспылить. Если бы не мое уважение… нет, уважения у меня ни к кому не было тогда, скорее — любовь к нему, то вряд ли мы остались бы друзьями. Но вы знаете, есть люди, на которых трудно сердиться. Можно возмущаться ими, можно ударить по голове чем-то, а сердиться в глубине нельзя, потому что понимаешь, что эта агрессивность на самом деле — форма выражения беззащитности. Мне казалось, что он всегда был готов к тому, что его просто ударят. И он всегда был готов драться, как волкодав. Вместе с тем, он был бесконечно нежен и чувствителен. Его достаточно было погладить, что называется, по шерстке, и он обмякал, начинал моргать и слезы выступали у него на глазах. Такой характер мог бы описать Чехов. Или Кафка.
Человек был абсолютно беззащитен перед системой, перед бюрократией… Могу представить себе, что таким же беззащитным был наверное Мандельштам.
И Тарковский, и я, мы очень хорошо понимали, что такое Фридрих. Во время Пражской весны, когда в Чехословакию вошли танки, Горенштейн написал выдающееся эссе «Мой Чехов осени и зимы 1968 года», которое, естественно не было опубликовано, но на нас произвело неизгладимое впечатление. Я его часто цитирую до сих пор. До сих пор у меня в памяти сохранились особенно яркие фразы этого манифеста — «нет ничего страшнее, чем дикарь с букварем» — или — «если Толстой и Достоевский это Дон-Кихоты русской литературы, то Чехов это ее Гамлет».
К сожалению, сегодня время медленного чтения, время литературы Горенштейна ушло. Он успел еще ухватить тот период, когда люди читали. Не листали, а читали. И читали не автора, а текст.
Вернется ли когда-нибудь подобное время? Придет ли время Горенштейна? Я не знаю. Но для тех, кто еще не утратил способность к внимательному, сосредоточенному чтению, его романы, повести и представленные в этой книге сценарии способны доставить подлинное удовольствие общения с глубоким и по-настоящему одаренным Богом писателем.