Часть четвертая РАЗГРОМ

Глава девятнадцатая Началось!

I

Нанося беспрерывные таранящие удары по той исполинской крепостной стене, в какую превратился Сталинград, немецкая военная машина затрачивала на свои действия столько чрезмерной лихорадочной энергии, что все ее составные части и детали неизбежно должны были рано или поздно износиться.

Стало очевидным — фашистская Германия не способна осуществить свой стратегический план 1942 года: у нее явно недоставало ни людских сил, ни материально-технических средств для захвата Кавказа и Сталинграда до зимы. Враг повсеместно переходил к обороне и лишь на Волге еще вел активные, но, в сущности, бесперспективные военные действия, которые, пожалуй, можно было бы уподобить судорожным усилиям человека, попавшего в трясину и стремящегося во что бы то ни стало выкарабкаться из беды, хотя каждое новое движение только ухудшало его положение. Правда, для помощи «утопающей» ударной группировке 6-й армии Паулюса снимались с флангов отдельные части и войсковые соединения. Однако они также безнадежно увязли в затяжных и безрезультатных боях, в то время как оборона на флангах утоньшалась и местами, образно говоря, напоминала протертую, просвечивающую ткань.

II

Утром 19 ноября Алексей Савельевич Жарков провел в Сарепте «летучее» совещание с большой группой партийных и советских работников Сталинграда и районов области, оккупированных фашистами. Со сдержанной радостью, чтобы только не нарушить строгую обстановку деловитости, он сообщил о переходе в наступление Юго-Западного и Донского фронтов и о предстоящем завтра, 20 ноября, наступлении войск Сталинградского фронта, а затем, помолчав немного, дождавшись, когда стихнет возбужденно-ликующий гул голосов, продолжал уже не как член Военного совета фронта, но как первый секретарь обкома:

— Надо быть готовыми к созданию органов Советской власти в освобожденных районах! Познакомьтесь с составом оперативных групп, которым предписывается следовать с наступающими войсками…

Между прочим, на этом совещании Жаркову был задан вопрос о причинах разновременности в начале наступления фронтов.

— Разность в сроках, — ответил Жарков, — объясняется тем, что перед Юго-Западным фронтом поставлены более сложные задачи: ведь он находится на большем удалении, чем Сталинградский фронт, от района Калач — Советский, и ему к тому же предстоит во многих местах форсировать Дон.

В тот же день Жарков, согласно прежней договоренности с командующим фронтом, отбыл в штаб 51-й армии.

Изрядно подмораживало. Толстый лед в дорожных колеях лопался с ядреным треском под колесами вездехода. Из степи, из-под низко осевших, похожих на рваные мешки, туч несло колючим снегом. Знобящей дробью выстукивал он о ветровое стекло, заметал бугристо застылые, явно ночные следы танков и тягачей. Изредка разве встретятся низкие калмыцкие лошади и надменно высокие верблюды в упряжках, с нахохленными возчиками на скрипучих подводах и арбах, да промельтешат где-нибудь за обочиной одинокие группки связистов — и вот уже снова тянется унылая и пустынная степь. Но как же радует это безлюдье! Кажется, сама степь лучше командирских донесений свидетельствует: приказ Ставки о скрытном передвижении войск в районы сосредоточения выполняется с непреложной строгостью.

— Да, брат, уже началось! — приговаривал Жарков, как бы распахивая на просторе душу. — Дождались-таки!

В конце концов, настолько же молчаливый от природы, насколько и суеверный шофер Овсянкин не выдержал — проворчал:

— Ужо погодите: разыграется к завтрему заметуха, али навалится непробоистый туман, ну и не будет для пушкарей хорошей видимости, и, значит, того… задерживай наступление.

— Не каркай! — Жарков отмахнулся. — Ведь столько ждали такого денька! — И пошутил от преизбытка веселости: — Там-то, в небесной канцелярии, чай, ангелы заправляют делами, вот они и проявят к нам, настрадавшимся в обороне, божескую милость.

Из-за разгулявшейся метели сбились с дороги да к тому же едва не столкнулись с заблудшим танком из 4-го, как выяснилось, механизированного корпуса генерала Вольского, так что в хуторок Хаир-Худук, где находился штаб 51-й армии, выбрались к вечеру. Но в штабе не оказалось командарма Труфанова — пришлось, в сопровождении штабного офицера, отправиться на передовой наблюдательный пункт армии, в район Сарпинских озер.

Чем ближе подъезжали к линии фронта, тем явственнее ощущалась грозная затаенность сосредоточенной здесь огневой и механизированной силы. На скатах балок Жарков, приглядевшись, замечал под маскировочными сетями в клочьях бурьяна сплошняком стоявшие танки, а на дне балок — торчащие срезы орудийных стволов в тех же клочьях бурьяна. Однако затем, по мере приближения к озерам, материалом для маскировки стал служить пожухлый камыш, который заботливо пеленал танки и орудия, а заодно и бойцов укрывал в шалашах, похожих на яранги чукчей.

При въезде в один хуторок приметливого и желавшего быть придирчивым Жаркова подстерегала приятная неожиданность. По словам штабного офицера, здесь стоял на дневке один из полков кавалерийского корпуса генерала Шапкина. Между тем, на разгороженных база́х было пусто, даже навозцем не попахивало, в то время как на улицах нет-нет да и встречались люди в кубанках и бурках.

— Тоже мне, конники! — проворчал Овсянкин. — Сами до хаты, а лошадей, поди-ка, в степи бросили.

Вскоре, однако, все разъяснилось. У околицы машину остановил дюжий казак в полушубке, с серьгой в ухе, при окладистой бороде, разметанной ветром по широкой груди, — натуральный шолоховский герой! Он проверил документы и, прищелкнув каблуками хромовых сапог, громыхнул под звяканье шпор басом:

— Порядочек! Проезд разрешен!

— У нас-то порядочек, — усмехнулся Жарков, невольно любуясь молодцом. — А вот куда вы коней подевали?

Вместо ответа бородач с серьгой как-то добродушно, по-домашнему окликнул:

— Васянька, а Васянька! Ну-ка покажь члену Военного совета коней…

Тотчас же, словно из-под земли, вынырнул тощий, как жердина, молоденький казак. Подбежав к крайней хате, он рывком распахнул ставни; в тот же миг в проем окна высунулись две лошадиные морды и пахнуло кислым душком смоченной соломы.

— Балуй, — ласково проговорил казак, погладив атласно лоснящиеся, пофыркивающие на остудном холодке морды, но тут же, из опасения непроизвольного, явно не по уставу, ржания, захлопнул ставни.

— Ну вот, а ты недоброе подумал, — упрекнул Жарков шофера. — Уж теперь-то я уверен, что и твое карканье насчет завтрашнего тумана не сбудется!

Наконец, уже в сумерках, при мерцающем свете отдаленных ракет, выбрались к передовому наблюдательному пункту.

Генерал Труфанов встретил Жаркова в просторном блиндаже. Это был высокий, костистый, с остро вздернутыми плечами человек, с виду усталый, судя по набрякшим векам, но с неожиданно быстрым взглядом маленьких светлых глаз. А еще поразили Жаркова до лоска выбритые щеки и тщательно приглаженные короткие седоватые волосы, от которых, как, впрочем, и от генеральского кителя, сквозило весенним ландышевым запахом одеколона. Похоже было, что командарм готовился к предстоящему наступлению как к долгожданному празднику.

— Товарищ член Военного совета! — торжественно обратился он. — Пятьдесят первая к выполнению боевой задачи готова. Основными силами армия наносит удар между озерами Цаца и Барманцак, а одной дивизией, именно Пятнадцатой гвардейской, — между озерами Цаца и Сарпа. Затем, после прорыва обороны противника общевойсковыми соединениями, с целью развития успеха на главном направлении, будут введены в прорыв механизированный, танковый и кавалерийский корпуса. Вся операция, как вам известно, рассчитана на двое суток. За первый день наступления подвижные армейские соединения обязаны выдвинуться на рубеж Рокотино, Верхне-Царицынский, Абганерово, а к исходу второго дня — на рубеж Карповка, Советский, Зеленый, чтобы впоследствии соединиться в районе Калача с войсками Юго-Западного фронта.

Жарков счел необходимым заметить:

— Меня, Николай Иванович, интересуют подробности. Когда вы думаете ввести в прорыв подвижные соединения? Сразу или после глубокого фронтального продвижения стрелковых дивизий?

— Нет, не сразу, товарищ член Военного совета. Дело в том, что противотанковые средства противника, как установлено нашей разведкой, группируются по восточным скатам высот, и вероятность риска тут огромная. Поэтому решено ввести подвижные соединения в прорыв лишь после того, как пехота овладеет высотой «Восемьдесят семь» и хутором Захаров, то есть продвинется примерно на глубину в шесть-семь километров.

— Пожалуйста, поподробнее о предполагаемых действиях Пятнадцатой гвардейской дивизии.

— Она в основном обеспечивает стык с Пятьдесят седьмой армией и ударом в направлении — «Совхоз Приволжский», при взаимодействии с соседом справа, отсекает крупные силы румынских войск в районе Дубового оврага от главной группировки противника.

— Как вами достигнута и достигнута ли в полной мере скрытность подготовки наступления?

— Ответ можно дать положительный. Все части, которые предназначались для создания ударной группировки, перемещались только ночью. А в светлое время они, конечно, укрывались в балках, в населенных пунктах, при соответствующей маскировке. Кроме того, огневые позиции занимались артиллерийскими частями не сразу, а побатарейно, да и пристрелка производилась только отдельными орудиями одноименных калибров.

— Кстати, какова плотность армейской артиллерии?

— А вот судите сами, Алексей Савельевич! На участке в шесть километров, как раз в направлении наступления двух стрелковых дивизий, имеется сто девяносто два орудия, что составляет тридцать два орудия на километр фронта. У румын же на этом направлении, по данным нашей разведки, не более шести-семи орудий на один километр фронта.

На все вопросы генерал Труфанов отвечал уверенно-звучным голосом; чувствовалось, подготовка к наступлению в армии велась без малейших изъянов. Однако Жарков продолжал придирчивые расспросы:

— Вот вы, Николай Иванович, добром помянули свою разведку. Прошу доложить о ней поподробнее.

— Можно и поподробнее, Алексей Савельевич… В результате разведывательных действий мы выяснили начертание переднего края румын, их минные поля, огневые точки, инженерное оборудование. А так как в разведке участвовали и танки, то удалось довольно-таки глубоко прощупать всю систему вражеской противотанковой обороны. И вот что оказалось! Оборона противника не сплошная. Она состоит из узлов сопротивления, образующих одну оборонительную линию глубиной не более четырех-пяти километров. Тут-то и располагаются основные силы врага. Что же касается крупных оперативных и тактических резервов, то, как удалось уточнить, противник не имеет их на нашем направлении. И поэтому…

— Поэтому, — подхватил Жарков, — если уж главная масса вражеских войск располагается линейно и в одной неглубокой полосе, вы намерены разгромить их быстрым и мощным ударом в тактической зоне обороны!

— Именно так, Алексей Савельевич. Причем этот разгром должен произойти прежде, чем противник сумеет высвободить силы для противодействия с других участков фронта.

Сквозь толстый накатник блиндажа просачивалась автоматно-пулеметная стрекотня, то затухающая, то вновь разгорающаяся, а в общем, обычная в период фронтового «затишья».

— Теперь у меня к вам, Николай Иванович, деликатный вопрос. — Жарков почесал крючковатым указательным пальцем седой висок. — Как вам известно, генерал-майор Вольский, незадолго до утверждения Ставкой плана предстоящего контрнаступления, написал товарищу Сталину весьма энергичное письмо, в коем утверждал, что запланированная операция не может рассчитывать на какой-либо успех и безусловно обречена на провал, со всеми вытекающими отсюда последствиями… Письмо это, впрочем, было воспринято как частное мнение Вольского, у которого, видать, нервы сдали после сильного переутомления. А каково нынешнее самочувствие командира Четвертого механизированного корпуса?

Труфанов, прямо взглянув в глаза Жаркову, ответил обычным своим уверенно-звучным голосом:

— Душевный кризис у Вольского миновал. Он заявил, что поставленную задачу его корпус выполнит с честью. Кстати, только что, перед вашим приездом, Вольский радировал: «Корпус начал марш в исходный район Трудолюбие, Снягердык, Хомичев».

— Что ж, нужные слова Василий Тимофеевич Вольский произнес. Теперь будем ждать от него не менее нужных дел.

В это время позвонили по ВЧ. Труфанов взял трубку с привычно-деловым спокойствием, но тотчас же его пальцы побелели от судорожного напряжения, а набрякшие веки наглухо притиснули молодые яркие глаза. Жарков поневоле встревожился:

— Что произошло, Николай Иванович?

Труфанов положил на место запотевшую трубку — и вдруг глаза его вспыхнули.

— Свершилось! — выкрикнул он. — Звонил Еременко. Он сообщает, что войска Юго-Западного фронта прорвали оборону противника и на отдельных направлениях продвинулись до тридцати пяти километров. Теперь дело — за нами!

III

Приютна, весела землянка, обшитая свежими ольховыми досками, наполненная зыбуче-мягким, убаюкивающим теплом раскаленной железной печурки, быстрыми отсветами огня, рассыпчато-звонким потреском поленьев, да к тому же озвученная богатырским, с раскатцем, храпом досмерти усталого Овсянкина! Покоен топчан, мягка пуховая подушка, в которой плавно тонет тяжелая голова! А все же не спится Алексею Жаркову, как не спится сейчас, перед решающим боем, и каждому солдату, офицеру, генералу. Все тело пронизано тревожной напряженностью ожидания; нет покоя и от настойчивых, быстрых, как отсветы огня, мыслей.

«Что-то сулит нам грядущий день?.. Вся операция, кажется, продумана до мельчайших деталей, но разве ж не может произойти что-то непредвиденное, случайное? Ведь враг опытен, коварен. Хмель былых побед еще туманит его голову. Немецкий солдат отлично знает свое дело, он упорен, самоуверен и дисциплинирован. Все офицеры вермахта обучены современным способам организации как наступательных, так и оборонительных действий. Командно-штабные инстанции вермахта широко используют радиосредства для управления войсками, и тут нам, конечно, есть чему поучиться. Гитлеровские генералы добились почти совершенного взаимодействия всех родов войск, особенно танков и авиации…»

Огонь в печурке мало-помалу угасал. И, словно бы испугавшись мрака, способного лишь усилить чувство тревожной напряженности, Алексей вскочил с топчана и подбросил в печурку несколько поленьев. Огонь тотчас же взыграл, вытяжная труба загудела сытно, утробно. «Что и говорить, немцы — природные вояки! С детства они воспитывались на магических словах: Клаузевиц — Шлиффен. И все-таки вся военно-политическая стратегия германского фашизма оказалась глубоко ошибочной, попросту недальновидной. Даже при учете резервов сателлитов у гитлеровцев не хватало сил вести стратегические операции сразу на трех главных направлениях, что было заметно уже в начале войны. И вот результаты: под Москвой и Ленинградом они получили по зубам, на юге их наступление захлебнулось… Да, да, захлебнулось! Это уже очевидно. Боевая инициатива выскальзывает из рук немцев, будто кусочек льда из горячей ладони, и сколько ни старайся удержать — вся каплями изойдет между пальцев. Враг, судя по всему, прозевал сосредоточение наших ударных группировок на Юго-Западном и Донском фронтах. То же произошло и тут, на Сталинградском фронте. Иначе, спрашивается, зачем ему надо было еще недавно, одиннадцатого ноября, начинать свое новое отчаянное наступление в Заводском районе города?.. Правда, он в третий раз рассек армию Чуйкова. Но одновременно он еще глубже забрался в тот каменный мешок, из которого ему не будет выхода. Да, не будет! Хотя для этого, конечно, еще потребуется завязать мешок мертвым узлом там, у Калача, в районе соединения двух наших фронтов».

Быстро прогорели поленья. Опять сделалось мрачновато в землянке, да и мысли Жаркова, еще недавно радужные, стали точно выцветать.

«Легко говорить: „завязать мертвым узлом!“ Ведь для окружения многотысячной группировки немцев нужна буквально филигранная отделка во взаимодействии фронтов и, главное, нужен тончайший математический расчет при их соединении в один и тот же день. Тут должно проявиться многое: и стратегическое и оперативное мастерство наших военачальников, и возросшая мощь всей Красной Армии, и организаторская роль партии, и смычка тыла и фронта… Короче говоря, вся военная и морально-политическая сила нашего государства держит сейчас испытание. Или мы сомнем и уничтожим противника под Сталинградом, или снова — затяжная оборона, неизвестность…»

Не было больше поленьев, чтобы взбодрить угасающее пламя. И сразу навалилась душная, плотная тьма, сошлась у печной светящейся дверцы; а вместе с тьмой нахлынули новые тревожные мысли, почти невыносимые в одиночестве. И потянуло Алексея Жаркова «на люди» — потянуло, как и прежде, в трудные минуты жизни.

IV

В воздухе морозная стынь, шорох снеговой крупки…

Наверно, для того, чтобы не встревожить неприятеля затаенной тишиной предгрозовья, ведут пристрелку одиночные орудия — гулко, солидно ухают со стороны Волги. Слышно шелестящее чирканье снарядов над головой — словно там разрывают чем-то острым туго натянутую ткань, затем видны в степи разлетные вспышки и багрово озаренные скаты возвышенностей, где засели румыны. Иногда с шипением взлетают осветительные ракеты; иногда вперекрест сойдутся над нейтральной полосой разноцветные трассы пулеметных очередей; иногда, в паузы между выстрелами, донесется по ветру тягуче-жалобное шуршание продрогших камышей на озере Барманцак…

Передний край! Граница жизни и смерти, надежд и разочарований, веры и тяжких сомнений…

Алексей медленно, среди мохнато раздутых, потрескивающих огоньков солдатских цигарок и «козьих ножек», продвигается по траншее… Не спят бойцы. То там, то здесь, ради лишней проверки готовности, пощелкивают затворы винтовок и автоматов, коротко позвякивают загоняемые в стволы патроны…

Неподалеку от землянки, видать, набитой до отказа, сидят на патронных ящиках и просто на корточках бессонные солдаты. Над ними камышовый навес, поэтому лица трудно разглядеть; но прислушаешься к веселому, спорому говорку — и, пожалуй, представишь не только обличье, а и характер каждого собеседника.

— Нет, не скажи, Обозков! Обмундировку ловкую выдали, капитальную. Порты эва какие толстенные, стеганые! Их, почитай, и осколок не продырявит… Опять же и рукавицы знатные: на кроличьем меху!

— Значит, ты валяй-шпарь до самого Берлина!

— А что? Вот перебазирую звездочку с пилотки на ушанку и потопаю в гости к доктору Геббельсу. Приду и, перво-наперво, задам ему со всей вежливостью деликатный вопросик: «Это что ж ты, сучий гад, брехун кобелиный, пишешь в своих листовках-подтирках, будто Сталинград взят и Чуйков в Волге потоплен?» Ну, Геббельс, понятно, заскулит, в ногах станет валяться. А я его в охапку да на берег Одера: дескать, ты хотел меня в Волге потопить, так я тебе здесь буль-буль устрою!

— Подходяще задумано. Да только не слишком ли ты, Вася-Василек, хочешь скоренько в Берлин? До него еще топать да топать! Так что ты прежде подкрепись, брюхо набей по уставу. В бою-то не до еды будет.

— А в меня, ребятушки-солдатушки, никакой харч сейчас не полезет, окромя разве горилки. Потому как я сейчас очень разволнованный и удивленный: ведь вот, поди ж ты, только вчера еще стоял в обороне, зубы стиснувши, и себе втолковывал: «Ни шагу назад, Василий! Ни шагу!» А сегодня, глянь, уже полный переворот в моей боевой сознательности: «Вперед, Василий! Только вперед!»

— И пойдем вперед — не удержишь!. Во весь мах, по-волжски, вдарим что по немцу, что по румыну!

— Смотри только не окочурься, Обозков, как давеча-то!.. А дело, значит, такое приключилось: оробели минометчики перед миной, да и то не немецкой, а своей. Застряла она, вишь ты, в стволе, не разорвалась. Ну, надо ее вытаскивать! Снял я, перво-наперво, ствол с опорной плиты и кликнул Обозкова подсобить. Да он, детинушка, ничком лежит, один зад толстомясый выставил по-страусиному. И все хлопцы рядком улеглись, как покойнички, и пялят на меня глаза… Прямо смех и грех! А ведь, кажись, не из робких: фашистов нипочем не боятся. Тут же — на тебе! — испужались своей мины. Не дышат, не ворохнутся, лишь зубами азбуку Морзе выстукивают. Вроде как помощь требуют… Да и как им, сердешным, не помочь! Ведь сплошная конфузия получается, одна срамота! Не ровен час, подвернется какой-нибудь языкастый солдатик, обесславит на весь полк. И вот растопырил я, перво-наперво, свою шинель навроде бабьего подола, затем наклонил ствол, и тогда мина-голубушка выскользнула тихонечко прямо ко мне на коленочки и лежит, будто рыбина какая изловленная. А Обозков видит, что беда миновала, — сразу вскочил, усы свои рыжие подкручивает… Герой, ну прямо герой!

Грянул разудалый, от души, но вынужденно глуховатый здесь, на передовой, солдатский смех: весь как бы ушел в подставленные ко рту дюжие кулаки и рукава шинелей. Посмеялся и Жарков, радуясь искренней веселости солдат, подумал: «Да с таким настроением хоть сейчас в бой!»

В самой ближней от нейтральной полосы траншее, куда вел довольно изломистый, высотой в два метра, ход сообщения, Жарков встретил среди автоматчиков артиллерийского капитана, хотел было спросить, каким образом он попал в группу боевого охранения. Но тут раздалось лязганье не то сдвинутых касок, не то столкнувшихся саперных лопат, и почти в тот же миг Жарков увидел несколько мешковатых, в снегу, фигур, которые круто перевалили через бруствер.

— Саперы? — вскрикнул капитан, рванувшись вперед.

— Они самые, — пробасили в ответ.

— А нашего артиллерийского разведчика случайно не встретили?

— Никак нет, товарищ капитан. Мы, стало быть, проделали минный проход и сейчас же обратно ползком, а чтоб кого повстречать — этого нет, не случилось.

— Эх, и везет же вам! — почти с озлоблением вырвалось у капитана.

Он прикрыл лицо руками и не глядя побрел по траншее, пока вдруг не наткнулся на Жаркова, который к тому же нарочно не посторонился да еще в упор спросил:

— Что, нервы развинтились, товарищ артиллерист?

И вот тогда сквозь растопыренные у глаз пальцы прорвался лихорадочно-жгучий блеск, а с ним и голос, глухой, клокочущий, прорвался:

— Митя пропал… Брат родной не вернулся!.. Еще вчера на рассвете уполз на разведку в нейтральную зону… Пора бы ему возвращаться!.. Сутки прошли… Раньше, бывало, через двенадцать — пятнадцать часов являлся цел-невредим…

Вместо успокоительных слов, которые, видимо, требовалось говорить в таких случаях, Жарков протянул капитану папиросу, тут же дал и прикурить от своей зажигалки. Затем, взглянув на часы, он проговорил резко:

— До артподготовки остается три часа десять минут, а командир доблестной советской артиллерии впадает в истерику, отлучается по личным мотивам и, пожалуй, не прочь ползти на поиски брата.

При этих хлестких словах капитан поневоле отшатнулся.

— Меня, как члена Военного совета фронта, — продолжал Жарков, не давая ему опомниться, — интересует боеготовность вашей артиллерийской части. Проводите меня в штаб.

Долго шли по ходам сообщения. Прежняя снеговая крупка теперь точно слепилась, и густо повалил мохнатый, липкий снег. Жарков поневоле забеспокоился: «Неужели прав мой Овсянкин, и к утру разыграется метель-заметуха?..»

Наконец выбрались к орудиям под навесами из озерного камыша, который пучился и гнусаво дребезжал на ветру.

Капитан, видимо опасавшийся, что по его недавней душевной развинченности станут весьма невыгодно судить вообще о боевом духе артиллеристов, начал что-то объяснять бравым, самоуверенным голосом и взмахивать руками влево и вправо, как бы в подтверждение своих слов. Но Жарков не слушал: для него важнее было самому все увидеть и уразуметь. Он больше вслушивался в прерывистый гул подъезжавших со стороны Волги полуторных груженых машин; он любовался бойцами, молча и торопливо передающими друг другу, по цепочке мины и снаряды; он нередко замедлял шаги, чтобы оценивающим взглядом окинуть вблизи минометов и орудий сложенные горкой и штабелями хвостатые мины и округлые туши снарядов, — ибо не от обилия произнесенных самоуверенных слов капитана-артиллериста, а именно от изобилия вот этих взрывчатых запасов зависел сегодняшний успех.

В небольшом блиндаже, куда ввели Жаркова, непрерывно зуммерил полевой телефон, и моложавый, полнотелый, с круглым лоснящимся лицом подполковник, стриженный бобриком, то и дело, не глядя, ловким, подсекающим движением левой руки срывал трубку, в то время как правая рука с длинным карандашом, похожим на дирижерскую палочку, буквально порхала над столом, а иногда и постукивала по нему точно бы в назидание склонившимся офицерам. И все же, несмотря на предельную занятость, темпераментный подполковник, судя по блестящим выпуклым глазам и лоснящемуся румянцу на крепких, чисто выбритых щеках, был доволен своим сердитым оживлением и счастлив сознанием своей незаменимости в предстоящем деле.

Жаркову он представился со старательной четкостью кадрового службиста и тут же стал докладывать о готовности к наступлению:

— Все наши артдивизионы должны будут сначала подготовить атаку, а уж потом оказывать непрерывную поддержку наступающим войскам — пехоте и танкам, сочетая свой огонь с их движением. Таким образом, все наше артнаступление будет делиться на три периода. Первый: артподготовка, рассчитанная на подавление всех огневых средств противника и воздействующая на него морально. Второй период: поддержка атаки, помощь наступающим частям в овладении первыми траншеями противника и в их продвижении на пять-шесть километров в глубину неприятельской обороны. Для этого мы ставим плотную завесу огня перед фронтом наступающих войск, а затем, по мере продвижения пехоты, последовательно переносим огонь в глубину, как бы ведя пехоту за собой. И наконец, третий период, самый, пожалуй, ответственный: артиллерийское обеспечение боя в глубине обороны противника. Здесь уж каждый полк и дивизион, каждая батарея вынуждены будут действовать в отрыве от соседей, зачастую без связи со старшими штабами и тылами. Однако мы стремились и тут отработать взаимодействие штабов и командиров всех категорий. За успех дела ручаемся!

Не совсем довольный уклоном разговора в область теоретических выкладок, Жарков резко спросил:

— Как налажено артснабжение?

— Все три боевых комплекта снарядов в основном подвезены. На подвозе занято триста двадцать машин.

— Каким образом рассчитываете добиться одновременного открытия огня всей имеющейся артиллерии?

— Видите ли… — Подполковник кашлянул в кулак и тут же переглянулся с майором, державшим телефонную трубку несколько в стороне от уха. — Видите ли, товарищ член Военного совета, мы ввели некоторые неуставные команды, которые, на наш взгляд, неплохо уже прижились… Впрочем, и командарм Труфанов, и командующий фронтом знают о наших новшествах.

— В таком случае, товарищ подполковник, ознакомьте и меня.

— Примерно за пять минут до начала артподготовки будет подана команда: «Оперативно!» Она обязывает прекратить переговоры по всем линиям связи. Затем мы передадим: «Зарядить!» А за одну-две минуты до открытия огня по всем линиям связи поступит приказ: «Натянуть шнуры!» И наконец за двадцать секунд до начала артподготовки раздастся: «Огонь!» Причем эта команда будет продублирована сигнальными ракетами.

Жарков слушал и все более убеждался: армейская артиллерия не подведет.

V

В сопровождении офицера-порученца из артиллерийского штаба Жарков добрался до армейского наблюдательного пункта.

Было ровно семь часов утра. Через час — начало артподготовки, а между тем природа снова выказала свое непостоянство: снегопад унялся, зато в воздухе повис густой туман, едва подсвеченный рассветом, казавшийся от этого тускло-оловянным, особенно тяжелым, непробиваемым. Таким образом, прогноз доморощенного метеоролога Овсянкина — будь он неладен со своим дьявольским нюхом! — полностью оправдался.

Командарм Труфанов при встрече с Жарковым лишь беспомощно развел руками: дескать, не властен я над природой, что тут поделаешь?.. Впрочем, тут же, как бы желая оправдать свою беспомощность, он позвонил в район правого крыла армии:

— Какова видимость в вашей полосе, товарищ Василенко?

— С трудом просматриваю на двести метров, — ответил такой мощный, рокочущий голос, что командарму пришлось даже отставить трубку от уха. — Будет ли приказ об отсрочке?

— Экий ты, братец, нетерпеливый! — с раздражением отозвался командарм. — Давай-ка лучше дождемся приказа свыше… из небесной канцелярии.

В довершение всех неприятностей прибыл представитель 8-й воздушной армии и заявил, что ввиду нелетной погоды авиация действовать не будет. Волей-неволей приходилось обращаться к командующему фронтом. Однако несмотря на неоднократные попытки связаться с ВПУ — вспомогательным пунктом управления, куда перебазировался из Райгорода весь штаб фронта во главе с А. И. Еременко — телефон, телеграф и даже всемогущий ВЧ безмолвствовали. Почему-то не отвечала и радиостанция командующего фронтом.

Вскоре явился майор связи, костлявый человек с изможденным лицом, и с усилиями выдавил из себя:

— Докладываю: на линиях произошли большие порывы. Причина: танки во время ночного перехода на исходное положение посбивали шесты и столбы с проводами.

— Но ведь был же приказ установить указатели! — взорвался начальник штаба Кузнецов. — Был или нет, я вас спрашиваю?..

— Докладываю: указатели имелись. Но по причине снегопада….

— По причине вашего ротозейства! — перебил начальник штаба. — Ступайте и немедленно ликвидируйте все порывы!

Обстановка, что и говорить, складывалась нервозная. У Труфанова вконец набрякли веки и почти наглухо прикрыли и без того маленькие глазки. Сутулясь и покряхтывая, он выслушивал по полевому телефону донесения командиров о том, что их дивизии заняли исходное положение для атаки без каких-либо помех со стороны противника. Однако эти добрые вести только усиливали вынужденную скованность командарма и, должно быть, отзывались в его душе внутренним попреком: вот, дескать, у них там все в ажуре, а здесь, на командном пункте, полная неопределенность…

Стрелки часов меж тем неумолимо приближались к восьми. Было решено перейти в окоп, накрытый маскировочной, но теперь явно лишней сетью: ведь этот распроклятый туман умудрился замаскировать всю армию! Даже в ста метрах нельзя было высмотреть ни одного кустика, не говоря уже об офицере, проверявшем посты охраны вблизи наблюдательного пункта. Все тонуло в грязно-молочной жиже. И лишь один вопрос навязчиво реял в воздухе: «Начинать или отложить наступление до тех пор, пока туман не рассеется?»

Около девяти часов на наблюдательный пункт прибыл Маркиан Михайлович Попов, заместитель командующего войсками Сталинградского фронта, человек уравновешенный, отменной выдержки, не любивший попусту тратить время на отчитывание подчиненных даже в случаях неоспоримой их вины. Жарков нередко встречался с ним в штабе фронта и успел привыкнуть к его излюбленному жесту — охватывать длинными пальцами тяжело отвисающий подбородок с резкой ложбинкой посередине и раздумчиво потирать его сверху вниз. Теперь эти пальцы опять находились на привычном месте, в то время как голова слегка наклонилась (тоже по-знакомому) и из-под низких бровей пристально смотрели на Труфанова большие и ясные глаза.

— А скажите, Николай Иванович, — произнес он мягким голосом, — минерам удалось проделать все запланированное количество проходов в минных полях румын?

— Да, все, что намечалось, выполнено, Маркиан Михайлович, — ответил Труфанов.

— Какова же ширина проходов?

— От двадцати до сорока метров.

— Так, так… — Попов медленно поглаживал подбородок. — А как насчет проходов в наших минных полях?

— Мы решили их проделать во время артподготовки подрывным способом. Это гораздо безопаснее и эффективнее.

— Тогда что ж… Тогда можно и начинать.

— Но ведь туман еще довольно плотный!

— Туман-то плотный, да разве ж не вы сами, Николай Иванович, приучали своих артиллеристов к стрельбе в тумане? Вот и продемонстрируйте свое умение.

— Я бы подождал с полчасика, Маркиан Михайлович… Впрочем, что скажет член Военного совета?

Жарков вспомнил моложавого энергичного подполковника из артиллерийского штаба, всю тамошнюю обстановку уверенной деловитости, а главное, то чувство собственной уверенности в успехе дела, которое он вынес оттуда, — и решение его было непреклонно:

— Надо начинать!

— Да, надо начинать! — подхватил Попов и резко оторвал длинные цепкие пальцы от подбородка.

VI

В 9 часов утра был дан сигнал начать артподготовку ровно через полчаса, то есть в 9.30.

И, как всегда перед долгожданным наступлением, то там, то здесь, на всем протяжении передовой линии 51-й армии, стали проявляться признаки нетерпеливой готовности к атаке. Из-под камышовых навесов уже доносился перекатный гул прогреваемых танковых моторов; на заснеженных брустверах окопов с каждой минутой все больше чернело винтовок и автоматов; к переднему краю спешили по ходам сообщения фельдшеры и медицинские сестры с брезентовыми сумками…

Жарков, по старой профессиональной привычке — по лицам определять душевное состояние людей, быстро украдчиво взглядывал то на Попова, то на Труфанова. Их лица сейчас выражали ту сосредоточенную задумчивость, которую не могло потревожить даже настойчиво-просительное верещание зуммеров. Вероятно, прежде чем пережить бой в действительности, оба военачальника сейчас мысленно, силой воображения, воссоздавали во всем пространственном протяжении предстоящую битву.

— Маркиан Михайлович, — наконец произнес Труфанов, с усилием приподнимая грузные веки, — меня тревожит молчание Еременко. Ну, а если говорить начистоту, меня больше тревожит возможный разнобой в начале артподготовки в нашей армии и в соседних армиях. Как бы, знаете, разновременный переход в наступление трех армий фронта не испортил намеченного плана всей операции.

Попов взялся за подбородок, но сейчас же отдернул руку.

— Конечно, — кивнул он, — точно согласованный переход в наступление сулит успех благодаря силе удара. Однако, дорогой Николай Иванович, и в вынужденном варианте имеются свои преимущества. Вы только представьте положение противника, который получает неожиданные удары с разных направлений, да еще в разное время! Ведь оказавшись в этаком положении, он начнет метаться, лишь бы поскорей прикрыть брешь, а по существу, станет только распылять свои резервы. Образно говоря, сильный кулак противника разожмется, и он начнет действовать растопыренными пальцами. Когда же противнику покажется, будто прорыв удалось ликвидировать, по его обороне будет нанесен еще один удар, и опять в новом направлении.

Жарков взглянул на часы: до артподготовки оставалось полминуты. В воздухе, заодно с туманом, висела мертвая, глухая, плотная тишина. И казалось, ни сердце, ни кровеносные сосуды не выдержат напряженного ожидания, если сейчас же, сию же секунду не наступит разрядка.

Но вот она — эта спасительная разрядка! В туманную высь взлетели сигнальные ракеты. На какое-то мгновение Жарков расслышал их призывно-вкрадчивое шипение, но только лишь на мгновение, потому что после в мертвую тишину ворвался слитный, оглушающий рев тяжелых гвардейских минометов. Огненные торпеды «катюш» сотнями ослепительных росчерков скользнули по небу и тут же скрылись в тумане. А затем воздух наполнил протяжный свист и жесткий металлический шелест многих тысяч снарядов и мин. И сейчас же земля вздрогнула и с вулканическим грохотом вскинулась сплошной стеной из огня и дыма. Это было жестоко-прекрасное зрелище расплаты за все муки Сталинграда!

Лишь только острый слух мог различить в непрерывном победном громе резкие и как бы дребезжащие выстрелы пушек, глуховатое уханье гаубиц и торопливое покрякивание минометов. По расчетам, каждую минуту производилось до двух тысяч выстрелов. Это означало, что свинцовый ливень безостановочно кромсает и размывает вражеские высоты. Однако Жарков стал примечать, как тот смертельный ливень, подвластный человеческой воле, мало-помалу скатывался туда, в глубь вражеской обороны, за высоты, и как на фоне багровых всплесков все отчетливее прочерчивались сквозь пороховой дым обугленные холмы — мертвые и тихие, без единой ответной вспышки…

Да, началось! Сталинград переходил в наступление! И только об одном сейчас жалел Алексей Жарков — о том, что мать и отец не дожили до этого великого дня.

VII

Еще не отгремели за высотами, не отсверкали последние разрывы, а из траншей и окопов, как бы под давлением собственной неукротимой силы, выхлестнули пехотинцы и устремились с перекатно-прибойным «ура» прямо в угарно-кисловатый дым взрывчатки.

Этот человеческий порыв был так стремителен, что танки, вынырнувшие из камышовых зарослей и балок-укрытий, кинулись вдогон на полном ходу, с предельным завыванием хорошо прогретых моторов.

Во время артподготовки на НП прибыл генерал-майор Вольский, командир 4-го механизированного корпуса, человек рослый, статный, несмотря на мешковатый полушубок, державшийся замкнуто, даже как-то высокомерно. И Жарков, который обычно умел подавлять в себе чувства симпатии или антипатии к человеку ради беспристрастного суждения о нем, ощутил к Вольскому откровенную неприязнь. Все ему в нем не нравилось: и острый кадык, проступавший из барашкового воротника, и подергивающееся левое веко, и та властная нетерпеливость, с какой он вдруг приник к стереотрубе. А не нравились Жаркову эти черты в генерале только потому, что он еще прежде успел проникнуться неприязнью к его внутренним качествам, которые особенно невыгодно проявились в паническом письме к Верховному Главнокомандующему. Да и как можно было примирить безверие генерала-одиночки с общей верой в успех контрнаступления! Как вообще можно было ему доверять, тем более что 4-й механизированный корпус шел первым на соединение с войсками Юго-Западного фронта! Уж не излишняя ли терпимость была тут проявлена?..

К 10 часам туман, а с ним заодно и пороховой чад стало разгонять ветром, подувшим из степи. Теперь в бинокль особенно четко просматривались черные, прикопченные холмы, и среди них высота «87», главенствующая и, пожалуй, самая безмолвная, потому что бой шел уже западнее ее, в глубине обороны румын, где действовали войска 126-й стрелковой дивизии, при поддержке 158-го танкового полка. В то же время, южнее высоты «87», среди дымящихся развалин хутора Захарова, вели бой части 302-й стрелковой дивизии. Там раздавались резкие и сухие, как выстрелы детских хлопушек, разрывы гранат, автоматные очереди и, наконец, первые залпы вражеских пушек; оттуда же замахивало дымом наших подбитых танков.

Похоже было, что оборона румын начала оживать.

— А не пора ли, Василий Тимофеевич, — обратился Труфанов к Вольскому, приникшему к стереотрубе, — не пора ли вашему корпусу начинать движение вперед? Тем более что намеченный рубеж для его ввода в прорыв достигнут.

Вольский резко вскинул плечи, отчего край полушубка высоко вздернулся, открыв голенастые ноги, однако никаких слов после этого жеста не последовало, к возмущению Жаркова.

— Вы, Василий Тимофеевич, — сказал он прямо в его спину, — кажется, еще недостаточно изучили поле боя. А может быть, просто колеблетесь, верные старой привычке?

После этих хлестких слов нельзя было не обернуться — и Вольский обернулся резко, круто. Жарков совсем близко увидел узкое лицо с пятнистым румянцем на щеках, с прищуренными глазами, причем левый из-за того, что веко судорожно подергивалось, все время приоткрывался, обнажая кровянившийся в уголке белок.

— Меня, товарищ член Военного совета, — сдерживаясь, четко и раздельно выговаривал он, — затем, между прочим, оставили командовать корпусом, чтобы я наживал новые привычки.

— В таком случае поторопитесь их наживать, — посоветовал Жарков.

— Да, медлить нечего, — вмешался Попов. — Пора вводить корпус! Пора подавать танкистам радиосигнал «Вперед!».

И тут случилось то, чего многие на наблюдательном пункте не ожидали, но что Жаркову, ощущавшему к генералу Вольскому осознанную, все нараставшую неприязнь, вовсе не показалось неожиданным: две первые бригады механизированного корпуса, несмотря на неоднократные радиосигналы, так и не появились в межозерье. Тогда Вольский (он вдруг ссутулился и разом потерял былую статность) попросил разрешение выехать навстречу войскам. Однако его присутствие в корпусе не ускорило дело. Видимо, механизированные бригады не смогли полностью и своевременно сосредоточиться в исходном районе. По крайней мере, с востока, от Волги, так и не донесся долгожданный рокот моторов. Все нервничали. Командарм Труфанов — тот открыто выражал сомнение в возможностях 4-го механизированного корпуса совершить глубокий бросок в тыл противника хотя бы к исходу дня. Попов, со свойственным ему спокойствием, заметил, что при создавшихся обстоятельствах от корпуса можно требовать лишь выполнения к концу дня двух минимальных задач — это, прежде всего, обгон пехоты стрелковых дивизий, а затем уже выход на подступы к поселку Плодовитое. Жарков же, почесывая седой висок, напоминающе сказал: «Между прочим, генерал Вольский заверил — и не кого-нибудь, а Верховного Главнокомандующего, — что его корпус с честью выполнит поставленную задачу».

Прошло еще полчаса. Гул сражения уже откатился далеко за высоты. Мимо НП с фронта в тыл шли автомашины с ранеными и просто порожние — за снарядами; тут же, по обочинам, брели сгорбленные румынские солдаты в высоких бараньих папахах, в коротких шинелях горчичного цвета. А навстречу пленным тянулись походные кухни и, переваливаясь с боку на бок по-гусиному, ползли по песку, смешанному со снегом, осадистые грузовики с красными предостерегающими флажками.

Не только по боевым донесениям, но и глядя на это встречное движение победителей и побежденных, можно было судить об успехе наступления. Однако для развития его вширь и вглубь требовался срочный ввод механизированных бригад, а их-то по-прежнему не было. И Попов решил выехать на «место бедствия», как он назвал исходный район сосредоточения корпуса Вольского.

Лишь только во второй половине дня механизированные бригады, да и то далеко не все, были введены в прорыв. Командующий фронтом Еременко, позвонивший по телефону ВЧ, выразил Попову и Труфанову свое недовольство крайне нерасторопными действиями подвижного корпуса и попутно упрекнул в промешке кавалеристов генерала Шапкина, которые также своевременно не вышли на исходные рубежи, хотя вина тут ложилась опять же на Вольского: тылы его войск буквально забили все дороги и не дали «протолкнуть» конницу ближе к фронту. Чувство неприязни к Вольскому, которое испытывал Жарков, теперь явно перерастало в полное недоверие к нему, и было уже непонятно, как Верховный Главнокомандующий мог оставить на посту генерала, усомнившегося в успехе наступления.

VIII

На наблюдательный пункт непрерывно поступали боевые сводки. К утру следующего дня стало совершенно бесспорным, что войска 51-й армии, прорвав вражескую оборону на всех намеченных направлениях, вырвались на оперативный простор. Особенно отличился, к удивлению и, конечно, к радости Жаркова, механизированный корпус генерал-майора танковых войск Вольского. Еще глубокой ночью бригадой корпуса было занято Плодовитое — первый населенный пункт в глубине обороны 4-й румынской армии, а на рассвете 21 ноября танковое подразделение управления корпуса нанесло неожиданный прострельный удар по станции Абганерово, которая вскоре была передана подошедшим передовым частям 4-го кавалерийского корпуса генерал-майора Шапкина. Почти в то же время танкисты Вольского с коротким, но ожесточенным боем ворвались на станцию Тингута и перерезали на участке Абганерово — Тингута железную дорогу, снабжавшую боеприпасами и вооружением сталинградскую группировку врага. Теперь 6-я армия Паулюса и значительная часть сил 4-й танковой армии Гота оказались отрезанными от находившихся в калмыцких степях румынских войск. Был захвачен район, весьма удобный для нанесения удара на Калач. Поэтому механизированный корпус Вольского, продолжая развивать наступление на северо-запад, утром же 21 ноября атаковал поселок Верхне-Царицынский, где обосновался штаб 4-й танковой армии Гота.

Не менее успешно действовал и кавалерийский корпус Шапкина. Во время 65-километрового марш-маневра по сильно пересеченной местности, да еще в гололедицу, конники глубоко заходили в тыл противника и отрезали ему все пути к отступлению, причем весь марш совершался без привалов, лишь иногда с короткими остановками для подтягивания эшелонов.

К исходу 21 ноября на наблюдательном пункте 51-й армии стала известна общая оперативная картина наступления Сталинградского фронта. Усилиями трех армий были разгромлены 1, 2, 18-я пехотные дивизии румын и нанесены огромные потери 20-й пехотной дивизии румын и 29-й моторизованной дивизии немцев. В результате двухдневных наступательных боев 13-й механизированный корпус полковника Танасчишина и следовавшие за ним стрелковые соединения 57-й армии генерал-лейтенанта Толбухина вышли на рубеж Нариман — колхоз им. 8 Марта. Одновременно из района Елха — Ивановка мощные удары нанесла 64-я армия генерал-лейтенанта Шумилова и, прорвав оборону противника, за два дня боев вышла на восточный берег балки Караватка, охватывая вместе с 57-й армией сталинградскую группировку врага с юга и юго-запада. А северная группа войск Сталинградского фронта — группа полковника Горохова — связала тяжелыми боями 11-ю танковую дивизию немцев, то есть отвлекла на себя большие силы противника, да к тому же нависла над его флангами.

Пришли добрые вести и с Юго-Западного фронта. К концу 21 ноября танковые и механизированные соединения генералов Родина, Бутакова и Кравченко, продолжая развивать наступление, вышли на реку Лиска и завязали бой в 20–25 километрах от города Калача.

«Но сводки — сводками, — решил Жарков, — а не мешало бы и самому побывать в освобожденных районах».

IX

Маркиан Михайлович Попов настолько же был доволен действиями 51-й армии, насколько и обеспокоен недостаточной прочностью внешнего фронта.

— Надо, пожалуй, побывать в штабе кавалерийского корпуса, — проговорил он раздумчиво и погладил свой тяжелый подбородок с резкой продольной ложбинкой. — Ведь при общем нашем успехе действия корпуса Шапкина в направлении на Котельниково приобретают исключительно важное значение. Надо его нацелить на захват Аксая в первую очередь. Да не мешало бы заодно выяснить, почему наша Девяносто первая стрелковая дивизия до сих пор не достигла успеха в районе Деде-Ламин, где ей противостоит четвертая пехотная дивизия румын.

— А мне не мешало бы взглянуть на свое хозяйство, — вставил Жарков.

— Тогда едем, Алексей Савельевич.

— Едем, Маркиан Михайлович!

Под холодный мелкий дождь, то и дело сменявшийся ледяной крупкой, Попов и Жарков, надев каски и прихватив автоматы, выехали в сопровождении двух штабных офицеров по раскисшей дороге на Плодовитое.

Приходилось часто с опаской объезжать подорвавшиеся на минах автомашины, иногда мчаться прямо по степи по надежным следам танковых гусениц, — в обгон тянувшихся к фронту повозок, походных кухонь, артиллерийских упряжек, мощных машин с пушками на прицепе. И повсюду, куда ни посмотришь, лежали в скрюченных позах убитые, везде валялись их каски, брошенные орудия, расстрелянные патроны у пулеметных гнезд, винтовки и гранаты; а в отдалении, в балках, бродили лошади, волоча за собой обрубленные постромки…

Вблизи Плодовитого, около ветряной мельницы, движение на узкой фронтовой дороге застопорилось. Все же кое-как выехали на восточную окраину станицы, а уж отсюда решили выбраться на широкую улицу и по ней продолжать путь дальше, на Абганерово, где находился штаб кавалерийского корпуса. Да не тут-то было! Вся улица, если не вся станица, оказалась забитой пленными в конусообразных бараньих шапках. Пришлось поневоле слезать с «виллиса» и пешком пробиваться сквозь эту «пробку», держа на всякий случай автоматы наготове. Однако у большой каменной церкви приезжих остановили, несмотря на все их угрозы. Повсюду мельтешили смуглые лица в грязной щетине и разевались черные кричащие рты. Надлежало что-то предпринять ради укрощения этой жалкой, но стихийно-ошалелой, колобродящей силы. И Попов, благо подвернулся бензиновый бак, быстро, при поддержке Жаркова и одного из штабных офицеров, заскочил на него и, сложив ладони рупором, выкрикнул:

— Прошу всех, кто говорит по-русски, подойти ко мне!

Вскоре, хотя и с оглядкой, приблизился молодой румын. Шепелявя, он сообщил, что русским языком владеет свободно, так как долгое время жил в Кишиневе. Тогда Попов велел румыну забраться на бак и объявить:

— Пусть господа румынские офицеры подойдут к русским генералам!

Лишь после того как переводчик дважды передал просьбу Попова, к бензиновому баку протиснулось несколько офицеров, у которых, однако, погоны были сорваны. Впрочем, Попов ничему не удивился и, желая выказать полное доверие к господам офицерам, сейчас же соскочил с бака, достал из кармана шинели коробку «Казбека» и предложил закурить.

Офицеры хотя и глядели недоверчиво из-под низко надвинутых шапок, тем не менее довольно дружно потянулись к папиросам. Коробка вскоре опустела; вверх поплыл сизый мирный дымок. И Попов счел удобным задать прямой, резкий вопрос:

— Кто из вас старший по должности и званию?

Офицеры начали перешептываться: никому, видно, не хотелось быть старшим в этом тревожном и неясном для них положении. Лишь один офицер, высокий и подтянутый, с чисто выбритыми щеками, к тому же в папахе, которая отливала белизной самого чистого, свежего снега, стоял в отчуждении и всей позой выражал полное презрение к трусливому шушуканью.

— Кто вы по должности? — обратился к нему через переводчика Попов, на что последовал четкий ответ:

— Командир тридцать шестого артиллерийского полка восемнадцатой пехотной дивизии полковник Журка.

— Что это за войска, почему и для чего они собрались в этой станице?

Полковник Журка сообщил: вчера вечером, видя всю бессмысленность дальнейшего сопротивления, он отдал приказ сложить оружие и следовать в Плодовитое, чтобы утром организованно сдаться в плен.

— Капитуляцию вашу принимаем, — сказал Попов, — и считаем ее самым разумным решением в данной обстановке. Она спасает жизнь многих тысяч румынских солдат. Вам поручаем организовать их и вести к Волге в лагерь военнопленных.

Спустя полчаса, под выклики энергичных команд полковника Журки, «виллис» покинул Плодовитое и выбрался на дорогу, ведущую в Абганерово.

— Ну-ка, Митрофаныч, — обратился Попов к шоферу, — грянь мою любимую!

И Митрофаныч, мужчина уже в летах, громыхнул раскатистым певческим басом:

Об утес броневой

Бьется лютый прибой,

Бьется воронов черная стая,

Но стоит он стеной,

Над равниной степной,

Ни сомнений, ни страха не зная!

Чем ближе подъезжали к Абганерову, тем чаще встречались идущие в тыл своим неторопливо-неловким ходом трофейные грузовики, легковые автомобили, бронетранспортеры, тем гуще были колонны пленных, с их однообразно-тупыми лицами.

Но были и иные встречи — волнующие до слез.

Сидела на перевернутой пушке старушка, одна-одинешенька, оглаживала свои натертые, похожие на корявые высохшие сучья, ноги, а ветер из степи обхлестывал ее, и снег вокруг дымился, как известковая едкая пыль.

Жарков попросил Митрофаныча остановить машину и, полный сострадания, подошел к старушке:

— Куда бредешь, бабушка? — спросил он. — Не подвезти ли тебя?

— Нет, сынок, мне в другую сторону, а вы-то, кажись, в Абганерово едете.

— Да сама-то ты откуда?

— Хуторская я, здешняя рожачка. Вон за той балочкой и хуторочек мой…

— В неметчину тебя, что ли, угоняли? Домой теперь возвращаешься?

— Нужна я им, поганцам, старая! Вот молодых да здоровых — тех угнали. И сыночка моего, а с ним девочку и мальчонку десяти годков от роду, внучаток моих… И коровушек, и всю живность со двора угнали румыны. А нас, стариков, за непослушность всех перепороли.

— Все же, мать, не пойму я, какая такая нужда тебя из дома выгнала?

— Не нужда, а сама я себя выгнала.

— Что-то не очень я понимаю…

— А ты слушай, коли непонятливый!.. Ночью танки в хуторок нагрянули. Гляжу: наши, советские, краснозвездные. Да только сбились они с пути-дороги, а надо им, стало быть, в Абганерово. Ну, принялась я растолковывать, как туда добраться. Только они-то, танкисты, вроде тебя непонятливые. Один, важнецкий из себя, и говорит: «На ваших дорогах, мамаша, сам черт ногу сломит. Опять собьемся и к цели не выйдем, как намечено». Вижу: закручинились они. И так мне их, сердешных, жалко стало, что напросилась я в танк сесть. Они меня усадили на командирское место, и я стала путь указывать… Почитай, до самого Абганерова командирствовала, поучала несмышленышей, как ловчее на станцию ворваться, с какой стороны безопаснее. Зато и напужалась я, ой напужалась, когда отовсюду палить начали!..

— Да как же тебя величать, мамаша?

— Величай как знаешь, а я донская Василиса.

Когда въехали на станцию Абганерово, в воздухе еще крутился дым догорающих строений, обдавал лица теплой горечью… На станционных путях, которые немцы уже успели перекроить на западноевропейскую, более узкую колею, всплошную стояли сборные товарные составы. Были тут, судя по надписям, и польские, и французские, и бельгийские вагоны, но каждый был как бы проштампован жирным черным имперским орлом — символом безграничной власти. Из вагонов сноровистые красноармейцы из тыловых обозов выносили на взгорбках мешки с мукой, большие прямоугольные банки с жирами, патронные ящики или же вышвыривали, ради быстроты, прямо на платформы эрзац-валенки на толстой деревянной подошве и офицерские шинели с меховыми воротниками.

К штабу кавалерийского корпуса (он находился в центре Абганерова) пришлось пробираться через заслоны трофейных автомобилей с эмблемами дивизий, сквозь лабиринт тяжелых и полевых орудий, растерянно пяливших во все стороны стволы.

Командир корпуса Шапкин, вместе с начальником штаба и начальником политотдела, расположился в просторной хате. Это был опытный, уже в годах, кавалерист, участник первой мировой и гражданской войн, прозванный в корпусе «отцом» и «батей», человек крупнотелый, с широким и обветренным, несколько мясистым лицом, с чутко вздернутыми, как у мудрого коня, заостренными красноватыми ушами, которые точно бы подпирали громадную, в седовато-черных завитках, кубанку. Он сейчас же пригласил Жаркова и Попова к столу, заваленному картами, а сам застыл в строгом ожидании.

— Каково боевое состояние двух ваших кавалерийских дивизий после марша и захвата Абганерова? — повел расспросы Попов.

— Сейчас обе дивизии приводятся в порядок. Противник, отступив к Аксаю, пытается организовать сопротивление. К Аксаю выслана разведка. Есть уверенность: противника и здесь собьем.

— Ваши потери?

— Потерь немного, а могли бы потерять и больше, если б действовали иначе.

— Объяснитесь подробнее.

— Да ведь конники у меня по службе, сами знаете, молодые, необстрелянные, — оживился Шапкин. — Тут завязался бой у поселка Абганерово. Я, понятно, выехал вперед. Чувствую: противник слабый, огня немного. Главное, подходы к нему хорошие, а снега на полях мало. Вот я поразмыслил и, посоветовавшись с товарищами, решил: если спешиваться, уйму времени потеряем, да и бойцов можем положить немало. А вот если коротким артиллерийским налетом ошеломить врага да ударить в конном строю, то цель будет достигнута малой кровью. И людей хотелось поучить конной атаке. Ну, так и сделали. И, как видите, вышло, и потери небольшие.

— Когда можете продолжать марш основными силами?

— Через два-три часа.

— И все-таки поторопитесь! Необходимо быстро захватить Аксай и двигаться далее на Котельниково — это первая ваша задача. Вторая заключается в том, чтобы помочь Девяносто первой стрелковой дивизии развить успех в районе Деде-Ламин. Поэтому приказываю: одной кавалерийской дивизии спешно выдвинуться в названный район и нанести удар в тыл четвертой пехотной дивизии противника. Кому думаете поручить эту операцию?

— Считаю: Шестьдесят первой дивизии, — заметил начальник политотдела корпуса, сухопарый человек с длинными буденновскими усами. — Я только что вернулся оттуда. Настроение там на редкость бодрое. Люди накормлены, отдохнули и готовы к дальнейшим боям.

— Вот и отлично! Приступайте к выполнению боевой задачи. А мы с членом Военного совета отбываем в Плодовитое. Надеюсь, что туда уже подтянули ВЧ и прибыли офицеры вспомогательного пункта управления фронта. Оттуда и будем поддерживать с вами связь. Ни пуха ни пера!

X

22 и 23 ноября Жарков провел в Плодовитом, на вспомогательном пункте управления фронта. Было перехвачено следующее радиосообщение командующего 6-й немецкой армией в штаб группы армий «Б»:

«Армия окружена. Вся долина р. Донская Царица, железная дорога от Советской до Калача, мост через Дон в этом районе, высоты на западном берегу реки Голубинской, Оськинский и Крайний, несмотря на героическое сопротивление, перешли в руки русских. Другие их силы продвигаются с юго-востока через Бузиновку на север и особенно крупные силы на запад. Обстановка в районе Суровикино на р. Чир неизвестна. В Сталинграде и на северном участке фронта отмечается усиленная деятельность разведывательных подразделений. Атаки, которым подвергся 4-й армейский корпус и 76-я пехотная дивизия, отражены. На этом участке противнику местами удалось вклиниться в расположение наших войск. Армия надеется, что ей удастся создать оборону на западном участке фронта, восточнее Дона на берегу р. Голубая.

Южный участок фронта восточнее Дона после прорыва еще не восстановлен. Стоит ли за счет значительного ослабления северного участка организовать оборону на узкой полосе на рубеже Карповка, Мариновка, Голубинский — сомнительно. Дон замерз, по льду переправляться можно. Запасы горючего скоро кончатся, танки и тяжелое орудие будут неподвижны. Положение с боеприпасами критическое. Продовольствия хватит на шесть дней. Командование армии предполагает удерживать оставшееся в его распоряжении пространство от Сталинграда до Дона и уже принимает необходимые меры. Предпосылкой для их успеха является восстановление южного участка фронта и переброска достаточного количества запасов продовольствия по воздуху. Обстановка может заставить тогда оставить Сталинград и северный участок фронта, чтобы обрушить удары на противника всеми силами на южном участке фронта, между Доном и Волгой, и соединиться здесь с 4-й танковой армией. Наступление на западном направлении не обещает успеха в связи со сложными условиями местности и наличием здесь крупных сил противника. Паулюс».

По мнению Жаркова, Паулюс давал трезвую оценку создавшегося положения, но то, что ему уже ничего не могло помочь — это было очевидно. Кольцо окружения 6-й немецкой армии сжималось. Части 4-го механизированного корпуса Вольского, выйдя в район Верхне-Царицынский — Зеты, продолжали с боями продвигаться навстречу войскам 5-й танковой армии генерала Романенко. Днем 22 ноября, после короткого, но яростного сражения, они овладели станцией Кривомузгинская и хутором Советский. В то же время другие соединения Сталинградского фронта, из числа войск 51-й армии и 4-го кавалерийского корпуса Шапкина, наступавшие на внешнем фланге окружения группировки противника, — продвигались в направлении Котельникова.

После выхода 26-го и 4-го танковых корпусов в район Калача, а 4-го механизированного корпуса — в район Советского, войска Юго-Западного и Сталинградского фронтов разделяло расстояние всего в 10–15 километров. Положение для противника создалось чрезвычайно угрожающее. Поэтому Паулюс перебросил из Сталинграда к Калачу и Советскому 24-ю и 16-ю танковые дивизии, пытаясь не допустить соединения двух фронтов, ибо оно было бы равносильно наброшенной на шею петле. Однако наступающие советские войска успешно отразили все контратаки врага, и 23 ноября в 16 часов совершилось воистину историческое событие: части 4-го танкового корпуса под командованием генерал-майора Кравченко и 4-го механизированного корпуса под командованием генерал-майора Вольского соединились в районе хутора Советский. Таким образом, на пятые сутки после начала контрнаступления войска Юго-Западного и Сталинградского фронтов, при активной помощи правого крыла Донского фронта, замкнули кольцо оперативного окружения вокруг сталинградской группировки противника. В «котле» оказалась вся 6-я армия Паулюса и часть сил 4-й танковой армии Гота. Кроме того, в ходе наступления советские войска разгромили 3-ю румынскую армию, пленив пять ее дивизий, и нанесли серьезное поражение соединениям 4-й румынской армии. Также был разгромлен 48-й танковый корпус противника, составлявший его оперативный резерв.

«Да, успех велик! — размышлял Жарков. — Сталинградское контрнаступление — это наверняка первое в истории всех войн контрнаступление такого масштаба. Враг окружен. С надеждами Гитлера перешагнуть Волгу и выйти к Уралу покончено. Только теперь, пожалуй, многие поймут и оценят упорное мужество города против превосходящих сил фашистов. Однако радость радостью, а успокаиваться еще рано. Врага надо добить в той ловушке, куда его заманили. Так пусть же наше наступление будет достойно сталинградской обороны!»

XI

На следующий день, 24 ноября, Попов и Жарков выехали на хутор Советский.

Валил густой снег — и все же не мог запеленать развороченную и дымящуюся землю на местах только что отгремевших сражений; так бывает бессилен бинт против хлещущей из широкой раны крови.

Около хутора приехавшие заметили ту суматошную деятельность, какая обычно возникает при скоплении военной техники: одни танки заправлялись горючим и прогревали моторы; другие, похлопывая крышками аварийных люков, сытно урчали; третьи, уже полностью боеспособные, готовые хоть сейчас в атаку, двигались колоннами по расходящимся направлениям, мимо хутора, под взмахи красных флажков офицеров-регулировщиков.

При въезде в хутор приехавших рассмешила забавная сценка: на дровяные козлы был водружен пузатый бочонок, на него взобрался усатый старшина, напоминая позой своей всадника на лошади, а внизу толпились солдаты с флягами, с котелками и, под бдительным взором с высоты, наполняли их темно-вишневым вином и сейчас же чокались то с удалой веселостью, то со степенной важностью.

— Смотрите не перегрузитесь, ребята! — добродушно посоветовал Попов из машины, замедлившей ход.

— Приказание старших — радость для подчиненных! — мигом откликнулся с бочки усатый старшина. — А только не сомневайтесь, товарищ генерал: мы все как штыки к бою готовы!

— Из какой части будете?

— Из Четвертого мехкорпуса да из Четвертого танкового.

— Стало быть, встреча двух фронтов продолжается?

— Да вот уже шапками и часами обменялись на память, товарищ генерал.

— Одобряю, вполне одобряю!

Над хутором Советским, почти дотла выгоревшим, напоминавшим груду углей после костра, снег таял прямо в воздухе и падал на каракулевые папахи, на плечи полушубков крупными каплями — и это при десятиградусном морозе! Здесь же, на единственной хуторской улочке, где снег и пепел мешались в липкое месиво, приезжих встретил офицер штаба 4-го механизированного корпуса и провел между воронок к чудом уцелевшей хате, в которой обосновался Василий Тимофеевич Вольский.

Начались объятия и поздравления с победой. Вольский, несмотря на валенки и на меховой жилет поверх генеральского кителя, выглядел особенно молодцевато, хотя левое веко по-прежнему подергивалось. Он тут же вкратце сообщил о положении механизированных бригад: 59-я ведет бой за лагерь им. Ворошилова, 36-я, переправившись через речку Карповку, наступает на Платоновский, 60-я — в резерве.

На кухонный столик была выставлена трофейная бутылка шампанского; нашлись и «бокалы» — попросту солдатские алюминиевые кружки. Словом, победа была отмечена достойно. Но Алексей Жарков старался избегать взглядов Вольского. То чувство недоверия, которое он еще несколько дней назад испытывал к нему, обернулось теперь внутренним попреком и обжигало игольчатым холодком — настолько же неприятным, насколько приятной была острая шипучая влага вина.

«Вот уж воистину: век живи — век учись! — подумал Жарков. — Зато какую светлую веру в нашего солдата, в нашу конечную общую победу рождает выигранная в волжских степях битва! И шагать нам теперь с этой верой до самого Берлина!»

Глава двадцатая Сила силу ломит

I

Прохор не знал об окружении войск Паулюса, потому что сам был окружен в мартеновском цехе и дрался на крохотном островке из битого кирпича и покореженного железа — на своей родной двенадцатой печи.

Немцы были повсюду — за литейной канавой, среди нагромождений изложниц, и на шихтовом дворе, в грудах металлического лома; они отсекали Прохора автоматно-пулеметным огнем от товарищей, засевших на крайней, пятнадцатой, печи, в свою очередь окруженных, так как за ними, вблизи Волги, на шлаковых отвалах, были опять же немцы. Но хотя они и расползлись повсюду, печь № 12 оказалась для них неподступной крепостью. Они атаковали ее днем и ночью — в любое время суток, а отступив, дробили ее сверху, как молотами, минами. Однако печь-крепость держалась, только пуще прежнего окуривалась ядовито-рыжей магнезитовой пылью, да еще непримиреннее ощетинивалась стальными балками. И фашисты, должно быть, в суеверном ужасе думали, что есть у русских какой-то тайный подземный ход, по которому они беспрерывно пополняют свои скудеющие силы…

Со своей стороны Прохор все делал для того, чтобы ввести врага в заблуждение. После гибели двух бойцов рабочего отряда, Азовкина и Колосова, оказалось у него в запасе оружие, и он сейчас же поставил ручной пулемет на одну сторону, автомат — на другую, винтовку — на третью, а гранаты разложил по кругу. И когда фашисты всем воинством шли на приступ со стороны литейной канавы, он сейчас же ложился за пулемет или, по мере нарастания опасности, хладнокровно, почти не глядя, заученным хватким движением брался за гранату; когда же фашисты норовили подкрасться к печи поодиночке, он пускал в дело то винтовку, то автомат.

Но один остался Прохор Жарков, один! К тому же шальная пуля прострелила ему левую руку, и пришлось теперь зубами срывать предохранительную чеку с гранат. На убыль шли и патроны. А во рту уже несколько дней ни крошки хлеба, ни глотка воды — там одна горькая, сухая пыль. Да еще на беду ярится мороз, насквозь прокалывает кончики пальцев, норовит их намертво приморозить к ружейному затвору…

Смерть давно уже выжидающе ходила вокруг да около Прохора, и он успел привыкнуть к ней, а привыкнув, просто не замечать ее. Но умереть здесь, на родимой печи, где прежде, в старые добрые мирные времена, он ощущал свою неуемно-молодую силу и ловкость, казалось ему, рабочему человеку в душе и солдату лишь по жестокой необходимости, неслыханно оскорбительным делом. Одна мысль, что родной мартен может стать могилой для него, Прохора Жаркова, вызывала протест всего израненного, продымленного порохом человеческого существа и, главное, распаляла желание выжить на зло всем смертям…

II

Несколько дней кряду не спал Прохор, усох лицом и телом, дико озирался сухими, без блеска, глазами. Казалось, вся его физическая и духовная сила теперь сосредоточилась в этих бдительно-бездремных глазах, ибо сомкнись веки хотя бы на минуту — и прощай жизнь!

Однажды Прохор уловил крики «ура», то влетавшие в скособоченные цеховые ворота со стороны Волги, то безнадежно глохнувшие в сплошном грохоте и треске пальбы. Похоже было, что около цеха, где-нибудь под Шлаковой горой, высадились наши свежие части.

Тем острее ощущал Прохор Жарков свою отъединенность от наступающих бойцов. Его уже злило, что фрицы не идут на приступ мартена: ведь тогда можно было бы хоть часть вражеских сил отвлечь на себя! Однако в конце концов Прохор рассудил: «Коли немцы больше не наведываются, так надо их силком приманивать». И он принимался швырять гранаты в дымно-морозную мглу цеха. Он даже свою нижнюю окровавленную рубаху вывесил наподобие флага на стальной балке печного свода — опять же для «приманки»…

Все было напрасно! Противник сосредоточил всю огневую мощь на цеховых воротах и правее от них — на исковерканном прокатном стане, а на мартен вовсе не обращал внимания. И Прохору оставалось только вздыхать мечтательно: «Эх, кабы Колосов и Азовкин живы были! Тогда мы сделали бы вылазку! Саданули бы гадам прямо в бок, а не то и в спину!»

Однажды утром или вечером (сутки для Прохора давно слились в один нескончаемый день) услышал он, растревоженный, чихание сквозь разбитую решетку насадки, а затем — ругань на чистейшем русском языке, после которой сразу же успокоился: ведь свой свояка чует издалека. Больше того, Прохор наклонился над пыльной, тепловатой ямой и с готовностью гостеприимного хозяина протянул приклад винтовки. Когда же в приклад вцепились чьи-то клещеватые пальцы, он потянул его на себя и вскоре увидел белую от известковой пыли красноармейскую каску и блеснувшие из-под нее дремуче-темные глаза.

— Кто таков? — спросили эти глаза, кажется, прежде голоса — хрипловатого и резкого.

— Ну, Жарков, — ответил Прохор с настороженной прищуркой. — А кто сами-то будете?

— Младший лейтенант Коротеев, командир штурмовой группы.

— Где же ваша группа?

— Там, в насадке.

— Понятно, — кивнул Прохор. — Мера предосторожности.

— Штурмовым группам без этого нельзя, — строго заметил младший лейтенант Коротеев. — К штурму надо готовиться тщательно. Значит, изучай объект атаки заранее и разрабатывай план операции детально. Такая наша установка.

— Подходящая установка! — одобрил Прохор, сам любивший, по старой бригадирской привычке, неторопливость и обстоятельность во всяком новом деле. — А сейчас разрешите, товарищ младший лейтенант, показать вам, где огневые точки противника, в каких местах плотнее он окопался.

Прохор стал подводить Коротеева к амбразурам и объяснять местоположение фашистов вокруг печи № 12; но устные объяснения явно не удовлетворили командира штурмовой группы, он сказал:

— Вы, боец Жарков, спускайтесь в насадку и отдыхайте. А я тут, знаете, понаблюдаю часок-другой, пока не засеку огневую точку врага.

— Слушаюсь, товарищ младший лейтенант, — отозвался Прохор. — Только есть у меня к вам одна просьба.

— Выкладывайте ее, да побыстрее!

— Поскольку я солдат в некотором роде беспризорный и к рабочему отряду прибился на время, то возьмите меня в штурмовую группу.

— Хорошо, я подумаю, товарищ Жарков. А сейчас идите и подкрепитесь… Да скажите, чтоб вам рану на руке спиртом обмыли и перевязку сделали.

— Слушаюсь, товарищ командир. Однако не откажите еще в одной просьбе.

— Ну что там еще?

— Дозвольте мне ту распроклятую рану изнутри обмыть… Так сказать, через горло.

— Разрешаю, боец Жарков. А вообще-то думаю, что вы на большее можете рассчитывать. К примеру, на боевой орден.

— Нет, вы уж сначала дайте принять шкалик заместо лекарства. Потому как я без него и до ордена могу не дожить.

Коротеев рассмеялся и поощряюще подтолкнул Прохора к отверстию насадки, откуда уже сквозило не только печным, но и человеческим теплом.

III

Прохор не мог в точности определить, сколько скопилось в просторной насадке бойцов — около десятка или поболе того, потому что сразу же, как только он сполз вниз, по глазам хлестнул напористый свет карманного фонаря.

— Да будет вам! — добродушно проворчал Прохор, заслоняясь выставленным локтем здоровой правой руки. — Лучше бы вы, братцы, хлебом-солью приветили разнесчастного окруженца-блокадника, а также, согласно приказу вашего командира, проспиртовали меня малость изнутри… для скорейшего заживления раны.

Фонарик дрогнул и уже твердо уставился своим лучистым зрачком на зеленую флягу, которую медленно, не без торжественной почтительности протягивали чьи-то белым-белые, молодые и, казалось, вовсе не солдатские руки. Однако Прохор без всяких церемоний подхватил ее, пригубил.

— Сразу всю не глуши натощак: ослабнешь, — степенно посоветовал чей-то надтреснутый и жужжащий подобно ветру в щели басовитый голос из самого дальнего угла насадки, и сейчас же оттуда на свет выставился кусок шпига, наколотый на острие кинжала: дескать, вот тебе и закуска!

Так как левая раненая рука плохо слушалась, а правая любовно сжимала флягу, Прохор прямо зубами снял с кинжального острия лоснящийся шпиг и принялся обсасывать его. Но тут вдруг все расщедрились: кто протягивал хлебный ломоть, кто луковицу, кто плитку шоколада… И пришлось Прохору, чтобы только не обидеть добрых людей, прилежно, до ломоты в скулах, жевать все подряд и лишь изредка, да и то с виновато-совестливым видом, отхлебывать из фляги-душеспасительницы хотя и разбавленный изрядно, а все-таки еще отменно забористый и сокрушительный, особенно для ослабевшего тела, солдатский спирт.

Наконец насытился он, захмелел — и молвил:

— Будет, братцы! Враз я отъелся за целую неделю, не то и за две… Благодарствую за хлеб-соль!

Тут взвился молодой тенорок, рассыпался трелью в душной насадке:

— Да неужто ты, дядя, две недели один супротив фашистов сражался?

— Может, и две, — с трудом шевельнул Прохор отяжелевшим языком. — Уж и не упомню, сколько дней прошло… Все-то они, как сажа, на один похожи.

— Да ты рассказал бы, дядя, как геройствовал! — не умолкал и, казалось, все выше взвивался молодой тенорок.

— Какое же тут геройство? Ведь я свою кровную двенадцатую печь защищал!.. А вот лучше-ка вы, братцы, растолкуйте, что это за диво — штурмовая группа. Потому что имею я думку с вами заодно действовать, если, конечно, примете в свое братство.

— Да неужто не примем? — звенел-вызванивал в ушах тенорок. — За милую душу примем героя! И нашей новой тактике обучим!

— В чем же ее смысл?

— Да в том, что врывайся в дом вдвоем — ты да граната. И оба, слышь, будьте одеты налегке — ты без вещевого мешка, граната — без рубашки. А врывайся так: граната впереди, ты — за ней.

— Ну, а как насчет автомата?

— Автомат при тебе, на шее! Ворвался в комнату — в каждый угол гранату, а мало — автоматную очередь, и вперед. Другая комната — снова кидай гранату, снова прочесывай автоматом! Помни: бой внутри дома бешеный. Не медли! Не оглядывайся на товарищей и действуй самостоятельно. Будь готов ко всяким неожиданностям. К тому, что враг может контратаковать. Тогда — не теряйся! Ведь ты уже захватил инициативу. Действуй еще злее гранатой, автоматом, ножом, а коли под рукой саперная лопата — руби ею заместо топора.

Кто-то из солдат рассмеялся:

— Ловко строчит наш Иголкин! Он одними словами не хуже пуль пригвоздит немцев!

А надтреснутый голос, похожий на ветровой жужжащий гул в щели, укорил:

— Нет в тебе, Иголкин, разумения, что человек в окружении сидел, и надобно ему с обороны перестраиваться на атаку. Значит, ты не стрекочи, ровно пулемет, и все толком-ладом расскажи насчет штурмовой группы. Потому что какое у нее наиглавнейшее назначение? Идти на стык с противником, навязывать ему ближний бой, вышибать его из подвалов и проломов — да так, чтобы он, проклятый, и охнуть не успел. А для этого — падай ему на голову как снег, просачивайся в его опорные пункты как вода. Наноси удары с фронта, с тыла, с флангов — откуда сподручнее. Ну, а если стена глухая, толстенная — не паникуй, только малость отползи, притаись да жди-выжидай, когда подойдет на помощь группа закрепления. Уж она-то не даст маху! У нее оружие пробивное, самое подходящее: ломы, кирки, пулеметы ручные и станковые, ружья противотанковые, минометы, а надо — так и пушчонка найдется. А пушчонка не поможет — саперы поведут подземно-минную атаку, и, глянь, стены как не бывало.

Прохор старался слушать ученически-прилежно, но зевота раздирала его рот, а глаза отчаянно слипались. И скоро уже его мощный храп заглушил и близкий дружеский голос, и отдаленную перебранку пулеметов…

Прохор Жарков спал всего в каких-то тридцати — сорока метрах от немцев. Он спал прямо посреди горящего и содрогавшегося Сталинграда, этот простой русский солдат, и как бы свидетельствовал своим дерзким сном: самые тяжкие испытания уже остались позади!

IV

Теперь не только на словах, а и на деле познавал Прохор Жарков быстрые, как удар ножа, действия штурмовой группы. По душе ему, недавно еще сидевшему в окружении, были эти лихие броски на врага, который забился в печные насадки, в канализационные колодцы, в трубопроводы, в нагромождения металлических конструкций, в каждую воронку…

Обычно, при дымовой завесе, Прохор незримо, неслышно подкрадывался к вражеским укреплениям, чтобы кинуть гранату беспромашно, а уж затем с гиканьем, со свистом накинуться на ошеломленных фашистов. Если же сблизиться вплотную не удавалось, он выжидал подхода группы закрепления, с ее тяжелым оружием, и совместно с товарищами сокрушал очаги сопротивления.

Всё же эти внезапные налеты малыми силами, несмотря на их повсеместный успех, вызывали нарастающий отпор фашистов. Это озадачивало Прохора: ведь армия Паулюса очутилась в невылазном котле, дни ее сочтены! А между тем гитлеровцы сражались с фанатичным ожесточением и добровольно в плен не сдавались. К сдаче их принуждали только силком, взяв за горло или выковырнув штыком из пустой изложницы, куда они, как улитки в раковину, прятались во время обстрела. Но именно те пленные и раскрыли на допросах секрет столь ожесточенного сопротивления. Оказалось, все арийские вояки уповали на деблокировку силами танковых войск Манштейна; кроме того, сам фюрер поклялся, что доблестная 6-я армия, благодаря созданному воздушному мосту, ни в чем не будет нуждаться.

Но сила уже ломила силу. Как только в мартеновский цех удалось просочиться еще нескольким штурмовым группам 45-й стрелковой дивизии имени Щорса, фашисты не выдержали натиска и вразброд отошли к двум хорошо укрепленным опорным пунктам — к зданию заводоуправления и к центральной лаборатории. Это была, пожалуй, первая победа атакующей 62-й армии, трудная победа, ибо теперь, во время наступления трех фронтов, армия Чуйкова не могла рассчитывать на пополнение людьми и техникой из резервов Ставки: она выискивала и находила резервы в своих тылах за Волгой и на волжских островах напротив города, в так называемом «Полевом укрепленном районе».

Впрочем, в дальнейшем долго не удавалось развить боевой успех на «Красном Октябре». Штурмовая группа Коротеева вынуждена была окопаться перед центральной заводской лабораторией, так как даже ночью не нашлось возможностей скрытно приблизиться к ней — хотя и полуразрушенной, но с бетонными надежными подвалами, превращенными в доты. К тому же, высилась лаборатория на взгорке, вдали от цехов, и все подступы к ней простреливались из подвалов и нижних этажей фланкирующим огнем. Необходимо было выискать на путях подхода то самое «мертвое пространство», где бы пулеметы оказались бессильны. Поэтому младший лейтенант Коротеев решил: «Будем изучать объект, а изучив, готовить штурм». И тогда штурмовая группа превратилась в разведывательную. Теперь буквально от каждого бойца требовалось добывание самых подробных сведений: какова толщина стен и перекрытий лаборатории, где находятся входы и выходы, сколько в здании скрытых амбразур и мест заграждений, есть ли у вражеского гарнизона траншеи для прямой связи со своими подразделениями?.. В то же время Коротеев приказал рыть по ночам, при свете каганца, подземный ход в сторону лаборатории, дабы приблизиться к ней на короткую дистанцию — до броска гранаты.

При подготовке к штурму Прохор, вообще солдат приглядчивый, заметил в поведении фашистов одну особенность: не все они прилежно маячат у окон и амбразур — большей частью, поди-ка, отсиживаются в уютных укрытиях! Оттого-то и не было никакой возможности установить скрытые огневые точки противника и, значит, обнаружить необходимое для успешного штурма «мертвое пространство». Волей-неволей приходилось выхитряться. И Прохор, поразмыслив, предложил Коротееву устроить ночной переполох: пусть-ка, мол, со всех четырех сторон грянет «ура», повсюду станут рваться гранаты, а уж тогда-то всполошенные фрицы кинутся ко всем бойницам и в страхе поднимут бестолковую стрельбу из всего наличного оружия, так что ты, командир, только успевай фиксировать огневые точки!..

Коротеев одобрил предложение Прохора. В одну из последних ноябрьских ночей была устроена ложная атака, причем к лаборатории подтянулась и группа закрепления, подначальная тоже Коротееву. Она сразу же, как только фашисты открыли бешеную стрельбу, принялась «разорять» пулеметные гнезда из противотанковых ружей, к которым были приспособлены оптические прицелы со снайперских винтовок. В результате мнимой атаки была достигнута двойная цель: и многие вражеские пулеметы умолкли, и «мертвое пространство» само собой обнаружилось на подходе к восточной стене лаборатории.

Момент для штурма складывался на редкость благоприятный; им следовало воспользоваться без промешки, как рассудил Прохор. Однако Коротеев, хотя и согласился со своим смекалистым бойцом, заявил, что расчетливая быстрота и несдержанная торопливость — понятия взаимоисключающие. «Прежде надобно все силы собрать в кулак, — внушал он Прохору, — подтянуть группу резерва как с целью пополнения, так и усиления атакующей группы… ну и, конечно, для того, чтобы ликвидировать возможную контратаку противника».

Когда подготовка к штурму была завершена, бойцы во главе с Коротеевым, воспользовавшись вырытым подземным ходом, приблизились к лаборатории на расстояние всего в тридцать метров и заняли исходное положение для броска к ее восточной стене. В то же время была предпринята отвлекающая атака с юга. Это позволило главной штурмовой группе скрытно достичь восточной стены и, забросав окна и амбразуры гранатами, ворваться в проломы. А затем, после зеленой ракеты, выпущенной Коротеевым, означавшей одно слово: «Ворвался!», в здание лаборатории, по еще горячим следам товарищей, вступила не менее стремительная группа закрепления. В ход сейчас же пошли ломы, кирки, взрывчатка. В стенах делались проломы, куда сразу летели гранаты. Враг поневоле вынужден был с нижних этажей уходить в бетонированные подвалы. Но то, что прежде служило ему надежным укрытием, теперь уже являлось ловушкой, не больше. В конце концов все уцелевшие вражеские солдаты сбежались в южный подвальный отсек. Им предложили сдаться. Ультиматум, однако, был отклонен. Тогда минеры из группы закрепления подорвали все южное крыло лаборатории и похоронили фашистов под развалинами.

А Прохору вдруг вспомнилось, как он сам был заживо похоронен в кирпичной могиле, но все же вылез на свет божий… и теперь вот незваных пришельцев хоронит — прочно, обстоятельно, без всякой надежды на воскрешение.

V

Шла осада здания заводоуправления — долгая и пока что безуспешная: на пути штурмовой группы высилась капитальная стена. Пришлось в занятую часть здания притащить в разобранном виде 122-миллиметровую гаубицу.

Во время сборки гаубицы на помощь осажденным со стороны поселка Малая Франция двинулись три фашистских танка в известково-кирпичной трухе, — быть может, той самой, что осталась после разорения родного жилища.

Думать об этом Прохору было нестерпимо больно, а еще горше было сознавать, что танки могут зайти в тыл атакующей штурмовой группе и блокировать ее. Поэтому Прохор, который находился вблизи артиллеристов, прихватил с собой побольше гранат да в придачу несколько бутылок с зажигательной смесью и выполз из нижнего окна заводоуправления.

— Куда? — окликнули его.

— Надо путь перерезать танкам, — зло отозвался Прохор из-за плеча.

Еще издали он приметил воронку и теперь быстро и вертко полз к ней. Он успел скатиться в нее, быть может, за две секунды до того, как по нему хлестнули пулеметной очередью из головного танка. Пухлый, промороженный снег, словно взрываясь, заплясал, закосматился над самой каской, затем он стал пританцовывать уже на другой стороне глубокой, от бомбы, воронки. Значит, впереди образовалось «мертвое пространство», и можно было без опаски выглянуть из укрытия и приноровиться к броску гранаты, если, конечно, головной танк пройдет рядом! Ну, а если он надвинется прямо — стоит переждать на дне воронки, покуда он проползет над тобой, а уж затем, по старой привычке, метнуть гранату вслед, прямо в решетку моторного люка!..

Головной танк проходил рядом, в каких-то десяти — пятнадцати метрах. Прохор прищурился и, изловчась, метнул гранату. Однако она скользнула по башне: это Прохор безошибочно определил по короткому металлическому лязганью. Потому-то он, еще прежде чем его взгляд подтвердил промашку, кинул вторую гранату, которая угодила в гусеницу, судя по плотному, глуховато-трескучему разрыву. И головной танк сразу закрутился на месте, точно ужаленный. А после третьей гранаты, угодившей в решетку моторного люка, он уже задымил, как сырое полено…

Радоваться, впрочем, было рановато. Остальные танки, хотя и сбавив скорость, продолжали упрямо надвигаться, причем ближний шел прямо на Прохора. Оставалось одно — улечься на днище воронки и пропустить машину над собой. Прохор так и сделал. А когда танк, обваливая землю, прополз с тяжким креном, он тотчас же схватил бутылку-зажигалку, выпрямился во весь рост и совсем уже было занес руку, чтобы сделать бросок… Как вдруг шальная пуля пробила склянку — и текучее пламя хлынуло сверху на каску Прохора, стекая на плечи, прожигая их жалящей болью до костей…

И почти в то же мгновение взмахнула крылом чья-то добрая и широкая солдатская шинель и накрыла Прохора спасительной тенью.

Глава двадцать первая Расплата

I

Вечером 2 февраля 1943 года в Заводском районе Сталинграда отгремели последние выстрелы — и тишина, широкая и ясная тишина, которая почти двести дней отсиживалась в далеких степных балках и песчано-солончаковых полупустынях, оглушила людей, привыкших к непрерывному гулу канонады.

На следующий день в морозном воздухе щедро, совсем по-мирному засияло румяное солнце. Сколько дней оно уже не могло пробиться сквозь чад пожарища и пороховой дым, и вот теперь лучисто сияло над черными руинами и продымленными снегами.

«Здравствуй, здравствуй, родное сталинградское солнышко! — приговаривала Ольга. — Здравствуй, солнце нашей победы!»

В теплом овчинном полушубке, в барашковой шапке-ушанке и новых черных валенках, она медленно, под хруст свежего снежка, двигалась обочь протоптанной в развалинах, уже загрязневшей дороги, и одна ее рука в шерстяной варежке мерно, в такт шагам, вымахивала, а другая плотно лежала на автомате, подвешенном за ремень к шее, и успела уже озябнуть. Но Ольга не снимала руку со ствола, только легонько пошевеливала стынущими пальцами: ведь она — конвоир, под ее властью сотни пленных немцев и румын!

Должно быть, оттого что Ольга сама была тепло одета, чувство жалости вселялось в русское отходчивое сердце. Перед ее глазами назойливо маячили согбенные в три погибели фигурки в рваных зипунах, женских кофтах, детских одеялах, просто мешках поверх тонких шинелей; ее глаза видели головы в пилотках и фуражках, обмотанных полотенцами, чулками, иной раз в клочьях соломы, свитой наподобие птичьих гнезд. Эта же солома торчала из огромных чобот на толстых деревянных подошвах; ею были набиты, как ватой, шинели, особенно на груди, чтобы мороз не прожигал. И подобно клочьям соломы лезли со всех худых серых лиц усы и бороды в ледяных сосульках.

Однако несмотря на всю угнетенность и примирение с судьбой, у пленных болтались сбоку котелки и кружки, а из карманов высовывались алюминиевые и деревянные ложки. Похоже, пленные надеялись на милость победителей. И они не обманулись в своих надеждах. Пока Ольга конвоировала немцев и румын из Заводского района, их кормили на пунктах остановок жирными красноармейскими щами, ссужали крепчайшим русским самосадом. А иной встречный боец сунет каким-нибудь живым мощам, обернутым в бахромчатую скатерть, краюху хлеба и тут же отойдет поспешно, ругаясь матерно, как бы негодуя на собственное великодушие…

Пленные тянулись от северных городских окраин через центральную часть Сталинграда. Их поток все время ширился, густел: из подвалов выползали все новые солдаты — грязные, завшивевшие, почесывающиеся; и вместе с ними, еще хранящими смрадное подвальное тепло, расползались в морозно-ясном воздухе сладковато-приторная трупная гниль и скверный запах аммиака, от которого Ольгу слегка подташнивало.

Мутно-грязная река пленных текла мимо закоченевших, сложенных штабелями трупов немецких солдат, которые не успели убрать похоронные команды, мимо однообразных крестов офицерских могил, мимо торчащих из-под снега остовов некогда шикарных «лимузинов». А в стороне, в нерушимом уже покое, высились одинокие холмики с красноармейскими касками на палках…

В центре, на площади Павших борцов, пленные растекались на два потока: один устремлялся в сторону Бекетовки, а другой сползал к бывшей центральной переправе. Но оба потока, несмотря на разветвление, имели одну конечную цель — лагерное пристанище среди колючей проволоки.

Ольге и еще четырем конвоирам предстояло вести свою колонну по ледовой Волге. Они шли наискосок через сквер, мимо обрубков деревьев, вблизи памятника погибшим революционным бойцам — бетонного стреловидного обелиска, который пощадила война. Но теперь их славное братство пополнится. Видела Ольга: носят и носят красноармейцы в отрытую братскую могилу своих погибших товарищей, а их прокопченные фронтовые шапки-ушанки складывают в сторонке. И растет прямо на глазах этот печальный и жуткий холм из шапок, внутри которых выведены чернильным карандашом фамилии героев, погибших, но отстоявших Сталинград. И среди сотен этих шапок с облупленными красными звездочками, верно, лежит и та, что надевал брат Прохор…

«Убийцы! Убийцы! Я бы всех вас казнила, будь моя воля!» — твердила Ольга, стараясь не глядеть на пленных, чтобы как раз не дать разгула своей мстительной воле, хотя автомат уже был снят с шеи, и она теперь норовила подтолкнуть прикладом отстававших.

У спуска к Волге висел прибитый к столбу фанерный щит с надписью на русском и немецком языках. Ольга остановилась перед ним, ошеломленная. Слова: «Гитлеры приходят и уходят, а народ немецкий, а государство немецкое остаются» — вызвали в душе девушки смятение, почти отчаяние, ибо противоречили всем ее гневным мыслям и выстраданному праву на мщение. Она стала озираться беспомощно. И вдруг среди тупых, апатичных лиц пленных ей бросилось в глаза по-бабьи выглядывающее из-под шерстяного платка зябко-белое лицо с толстыми от инея ресницами, с блеснувшим из-под них светом осмысленного человеческого внимания.

Пленный так же, как и Ольга, ошеломленно стоял перед щитом; а рядом, словно зацепившись за нежданную преграду, останавливались другие пленные, и у конвоиров не поднималась рука, чтобы подтолкнуть их.

II

Безмолвная и безликая река пленных, схлынув с береговых полузаснеженных бугров, сузившись на время среди нагромождений порожних селедочных и цементных бочек, обтекая искромсанные и вздыбленные шпалы вблизи сгоревших причалов центральной переправы, вырвалась наконец на ледовое раздолье, где дымились морозным паром и кое-где чешуйчато взблескивали под солнцем черные полыньи. Впереди, у огромной полыньи, Ольга заметила невообразимую толчею немецких фуражек и пилоток, обвязанных тряпками, и высоко острящихся белых бараньих шапок румын. Там явно образовалась пробка. Поэтому конвоиры сейчас же кинулись туда с выставленными перед собой автоматами…

Еще издали Ольга расслышала тяжелые, бурливые шлепки, напоминающие падение в воду плоских глыб, а подбежав, расслышала торжествующий смех и злорадные вопли на ломаном русском языке:

— Фриц хотель Вольга!.. Прыгай в Вольга!.. Буль, буль!..

Кричали румыны и заискивающе, с явной надеждой на одобрение, поглядывали на конвоиров своими маслянисто-сливовыми глазами. Но Ольга, нахмурившись, водя из стороны в сторону автоматом, пробила брешь среди коротких, горчичного цвета, шинелей. И тогда по глазам ее ударил судорожно-колючий блеск бурливой полыньи, который, пожалуй, и ослепил бы, если бы не черные, расплывчатые пятна, смягчающие солнечное полыхание. Когда же она прищурилась, то сейчас же разглядела копошащихся в воде, явно сброшенных в нее немцев. Что-то крича пискляво, жалобно, они по-щенячьи беспомощно били по воде руками, а иные даже цеплялись за ледовую кромку, хотя их усилия ни к чему не приводили: руки соскальзывали…

Казалось, сама Волга вершит праведный суд над чужеземцами. Но ведь конвоиры отвечали за всех принятых под их начало пленных — этого не следовало забывать. И Ольга опустилась на коленки и стала протягивать утопающим приклад автомата. То же сделали и остальные конвоиры. Больше того, румыны, уже напуганные своим самоуправством, начали с угодливой торопливостью протягивать недавним союзникам добротные кожаные ремни, за которые те и хватались мертвой хваткой.

Лишь один не принял помощь. Его заросшее седой щетиной, с острым носом и острым подбородком, лицо выражало что-то непобедимо хищное и вместе горделиво-презрительное, отрешенное от земного. Как настойчиво Ольга ни протягивала немцу суковатый конец жердины, тот отверг непрошеную помощь, резко взмахнул руками и, сложив их над головой, выдохнув из себя весь воздух, стоймя, как топляк, ушел под воду…

Видать, много у него было на душе кровавых грехов и страшился он народного возмездия, если решил расстаться с жизнью.

III

На следующий день Ольга Жаркова конвоировала очередную партию военнопленных.

До рези в глазах слепило морозно-колкое, негреющее солнце. Дырявые стены зданий на Советской улице пятнили синеватыми тенями вразнобой бредущие фигуры, словно ставили на них неизгладимые метки позора, проклятья за свои каменные страдания.

Осыпи кирпичей суживали дорогу, и пленные поневоле скучивались. Тогда нетерпеливые встречные — женщины с детишками, вернувшиеся из-за Волги, — карабкались по грудам кирпичей, перелезали через железные балки в спутанных проводах. А конвоиры, полные ласкового, отеческого сочувствия, кричали первым жителям и предостерегающе, и шутливо:

— Смотрите, на минах не подорвитесь!.. Будет вам ужо новоселье!..

Лишь двое встречных не желали сторониться. Они шли обочь, задевая шаткие фигуры пленных. Один был коренастый конвоир в овчинном полушубке, в новых черных валенках, другой — высокий немецкий офицер в длинной шинели с бахромчатыми краями.

Видимо, офицера вели куда-то на допрос, и ему, пожалуй, следовало бы обреченно сутулиться, смотреть пустым, омертвевшим взглядом, то есть всем своим обликом родниться с военнопленными, а у него, наоборот, голова была вскинута победно и глаза лучились каким-то тихим довольством.

Ольгу неприятно поразило это нелепо-вызывающее поведение немецкого офицера, словно именно он чувствовал себя победителем; но вот они сблизились, и девушка увидела узкое, с раздвоенным подбородком, лицо, эти бледно-голубые, усталые и все же сияющие глаза.

— Сережа! — вскрикнула Ольга и радостно, и раскаянно, что сразу не признала Моторина. — Родной, родной! — твердила она, останавливаясь перед ним, заглядывая снизу в его глаза своими просиявшими глазами; а он замер в каком-то ледяном счастливом ужасе, точно не чаял ее увидеть живой.

— Ты?.. Ты?.. — наконец стал он повторять в каком-то беспамятстве, и тогда Ольга прижалась плечом к его плечу.

Так они простояли с минуту, и пленные, толкаясь, кидали на них хмурые взгляды исподлобья, видя счастливых людей и не понимая, как можно быть счастливыми сейчас, при их собственном нравственном и физическом страдании. А конвоир Моторина перетаптывался и явно не знал, что делать: то ли сурово прикрикнуть на офицера и продолжать путь, то ли дать сполна выговориться своему собрату-конвоиру в женском образе.

— Ну, как ты? Что с тобой? — спрашивала Ольга торопливо, предчувствуя скорое расставание.

— Все хорошо, Оля… Все будет хорошо, — отвечал Сергей. — Я пытался еще прежде, в мартеновском цехе, перейти к своим, да не удалось… Но теперь все образуется.

— Конечно, все образуется, выяснится, — закивала Ольга. — Главное, ты живой, невредимый!

— Ну, а как ты, Оля?

— У меня все хорошо, Сережа, — улыбнулась Ольга, но вдруг покраснела и уткнулась лицом в барашковый воротник.

— Да что с тобой?

— Вспомнила нашу последнюю встречу и подумала: жизнь все-таки сильнее смерти, она будет множиться и продолжаться наперекор всему.

Сергей взглянул на Ольгу. А она так и не могла оторвать пылающего лица от барашкового воротника.

— Пора! — прикрикнул конвоир. — Прощайтесь!

И они расстались с надеждой на новую встречу, с верой в одно хорошее.

Глава двадцать вторая Сталь идет!

I

Планы Алексея Жаркова расстроились. Именно сегодня, 31 июля, когда он собирался побывать на «Красном Октябре» при выпуске первой плавки, в Сталинград приезжал американский сенатор Гарви Меррик, чтобы лично ознакомиться с разрушенным городом и о своих впечатлениях доложить президенту. Но кроме этой цели, явно официальной, поездка сенатора, как сообщили из Москвы, преследовала и тайную цель, которая, видимо, заключалась в сборе точной информации о возможностях советских людей восстановить Сталинград собственными силами, без посторонней помощи.

В 16 часов, ровно за тридцать минут до прихода московского поезда, трофейный, с открытым верхом, «лимузин», управляемый Овсянкиным, уже стоял в ожидании заокеанского гостя вблизи руин вокзала, а сам Жарков прохаживался по расчищенной площадке вдоль рельсов, в то время как приехавшие с ним на других, тоже трофейных, машинах представители городской власти находились несколько в отдалении, около низкого деревянного забора, который точно бы стремился заслонить собой каменный хаос и, конечно, не мог.

Странно, но Алексей, прибывший встречать сенатора, вовсе не думал о нем сейчас. Он глаз не сводил с дальнего маневрового паровозика, подталкивающего на запасный путь товарные вагоны, откуда высовывались испуганные, любопытные молодые рожицы, — пожалуй, точно так же, как и пятнадцать лет назад, в пору строительства Тракторного завода.

— Товарищ Плисин! — позвал Жарков одного из секретарей обкома. — Распорядитесь новых добровольцев-пятнадцатитысячников направить на Тракторный. Позаботьтесь о их размещении в палаточном городке на площади Дзержинского. Насколько мне известно, там еще пустует немецкий штабной автобус.

— Нет, он уже занят, — тихо и, похоже, виновато доложил Плисин. — Вчера прибыли комсомольцы из Алма-Аты, и мы разместили их частью в автобусе, частью в фюзеляже транспортного самолета.

— А береговые блиндажи, те, что у бывшего штурмового мостика, — как они?

— Они тоже переполнены, Алексей Савельевич…

— Тогда сами ищите выход! — повысил голос Жарков. — Да, черт возьми, ищите и находите выход сейчас же, немедленно! Но чтобы все новички непременно были направлены на Тракторный. Надо ускорить ремонт всех подбитых танков.

— Слушаюсь, Алексей Савельевич… А как быть с господином сенатором?

— Ну, мистера Меррика мы постараемся встретить как-нибудь без вас, — улыбнулся Жарков. — Уверен, он не посетует на ваше отсутствие.

II

Московский поезд, со спальным международным вагоном в конце состава, прибыл, как и положено, в 16.30, без опоздания, что в том, военном, 1943 году казалось событием необычайным, хотя и вполне объяснимым: советские железнодорожники явно не хотели, как говорится, ударить в грязь лицом перед заморским гостем.

Алексей вместе с остальными встречающими (их было человек десять) подошел к спальному вагону и почему-то настроился на долгое ожидание. Но, к удивлению, узкая, из красного дерева, дверца тотчас же распахнулась и в нее протиснулась угловатая, ширококостная и в общем добротно сколоченная фигура в светлом костюме.

Судя по приветственной улыбке и по приветственному взмаху руки, это и был сам господин сенатор Гарви Меррик. Его лицо тоже было костисто и угловато, причем улыбка, на редкость широкая, выставляющая как бы на показ золотые зубы, не только не смягчала резкие, уже старчески-суховатые черты, но еще сильнее подчеркивала их, особенно ястребиный нос и остро выставленный, даже слегка выгнутый кверху, отлично выбритый, лоснящийся подбородок.

Впрочем, не само лицо, не сам костюм поразили Алексея. Голову сенатора украшала не шляпа, как следовало бы ожидать, а обыкновенная матерчатая кепка, купленная, вероятно, в Москве; да и вместо обязательной ослепительно белоснежной сорочки на сенаторе была расшитая васильками русская рубашка с шелковым поясом и кистями.

Это одеяние придавало фигуре иностранца оттенок некоторого комизма, но оно же трогало своим наивным стремлением выразить, пусть даже внешне, знак уважения героическому народу. И Жарков провозгласил особенно торжественно:

— Мы рады вас, господин сенатор, приветствовать на сталинградской земле! Все наши сердца распахнуты перед вами, посланцем великого союзного государства!

В ответ Гарви Меррик широко взмахнул руками, что, по-видимому, должно было фигурально свидетельствовать о распахнутости его души, и спустился в своих массивных, с рубчатой каучуковой подошвой ботинках на расчищенную площадку в хрусткой гари — на это подобие платформы. В тот же миг, держа на вытянутых худеньких руках хлебный каравай, к сенатору подпорхнула в своей светлой юбочке бледная от смущения и испуга Марусенька Охонина, официантка обкомовской столовой. А сенатор, сразу сменив широкую, позолоченную зубами улыбку на выражение серьезной торжественности, бережно принял круглый хлеб и слегка прикоснулся к нему губами. Затем, даже не обернувшись, но очень уверенно, он передал каравай человеку в темных очках и шляпе, который стоял в вагонных дверях, и произнес на чистейшем русском языке:

— Благодарю, благодарю вас, братья по оружию! Примите привет и пожелания скорой победы от американского народа, назвавшего ваш героический город в трудный час битвы осажденной крепостью всего человечества.

Вместе с сенатором, кроме человека в темных очках, вероятно, его секретаря, приехало еще несколько американских журналистов. Все они были размещены в машинах… и осмотр города — точнее, всего того, что от него уцелело, — начался.

III

Нередко, чтобы лучше уяснить для себя позицию собеседника, Жарков пытался смотреть на мир как бы его глазами. То же он попытался сделать и сейчас, сидя рядом с господином Мерриком на мягком, покойном заднем сиденье трофейного «лимузина».

Что же мог сейчас видеть сенатор? Он видел наспех расчищенные, очень узкие, в один ряд, дороги, так что встречные машины поневоле прижимались к грудам щебня, а закинув голову, видел нависающие утесами обгорелые стены и, верно, думал: «Каменные джунгли! Каменные джунгли!» Его зоркие желтоватые глаза, конечно, замечали среди руин и брезентовые палатки, и костры возле них с дымками вкусного варева, и самих строителей, которые разбирали завалы, и там и сям торчащие по-могильному столбики с краснозвездными касками, и горожан с ведрами, наполненными волжской водой, и саму Волгу, что синела впереди сквозь коробки зданий, и щуплую травку на уже расчищенных пространствах, и вдруг взметнувшихся от взорванной мины летучих мышей, и эти убогие сапожные и часовые мастерские в подвалах и блиндажах…

— О, немцы хорошо поработали! — вырвалось у сенатора.

— Вы правы, — нахмурился Жарков. — Они настолько хорошо поработали, что перед самой капитуляцией преднамеренно подожгли десятки многоэтажных домов. Почему, спросите? Да потому, собственно, что эти дома после сравнительно небольшого ремонта можно было бы заселить.

— Непонятная бессмысленная жестокость!

— Но такова природа фашизма. Погибая сам, он будет стремиться увлечь в бездну смерти все живое.

— Да, да! — закивал сенатор. — И вот перед нами наглядное свидетельство вандализма — этот погибший в героических муках город. Увы, его уже ничто не воскресит к жизни!

— Вы так думаете, господин сенатор? — усмехнулся Жарков.

— Я высказываю пока что предположение, господин секретарь обкома. Но я не сомневаюсь, что мое предположение скоро станет совершенной уверенностью: город невозможно восстановить. Его легче построить на новом месте, а все эти каменные джунгли превратить в музей. Да, да, в музей! В назидание всем грядущим вандалам!

— Нет, мы возродим Сталинград, и он будет еще краше, — со спокойствием выстраданного убеждения произнес Жарков. — Его возрождение уже началось.

— Как! Это муравьиное копошение вы называете возрождением? — Сенатор повел из стороны в сторону острым подбородком. — Нет, то, что умерло — умерло. Вы не восстановите город. Я не знаю такого чуда, которое сделало бы мертвого живым. Кроме разве Иисуса Христа, — улыбнулся сенатор, показывая золотые зубы и как бы призывая оценить его шутку.

Но Жарков не принял этого тона, явно наигранного, и опять спокойно, как о деле, давно решенном, произнес:

— Мы отстояли Сталинград, мы и возродим его.

Сенатор пожевал губами, что он, вероятно, всегда делал во время щекотливого разговора, а затем проговорил стремительно:

— Кстати, господин Жарков, не могли бы вы рассказать, почему операция по ликвидации окруженных войск Фридриха Паулюса несколько подзатянулась? Ведь ее предполагалось, насколько мне известно, завершить еще до наступления Нового года.

— Ваши сведения точны, господин сенатор. Но в конце концов выяснилось, что наличие окруженных войск противника значительно превышает первоначальные данные разведки. Поэтому пришлось-таки потрудиться до седьмого пота.

— Вери гуд! Хорошо сказано! — Сенатор приударил в свои твердые ладони. — А не могли бы вы показать мне и моим спутникам местонахождение штаба Паулюса?

— Охотно, господин сенатор. Сейчас мой шофер доставит вас к универмагу.

Вскоре «лимузин» выскользнул из развалин на ветровой простор площади и застыл в тени высокого здания с пустыми глазницами окон и распахнутыми подвальными воротами, откуда тянуло затхлой сыростью и едким аммиаком — этим невыветренным дыханием войны.

В сопровождении Жаркова сенатор и журналисты прямо с площади вступили по наклонному въезду в огромный подвал, еще не прибранный. Здесь, между стен с нарами, на бетонном полу валялись разодранные серо-зеленые шинели, канты эполет, гильзы и патроны, осколки раций, клочья бинтов, железные и рыцарские кресты, солдатские ранцы; а среди этой завали лоснился глобус — треснутый от полюса к полюсу?

— Вери гуд! Вери гуд! — проговорил сенатор, пристально разглядывая глобус при свете, который струился из маленьких оконц, к тому же наполовину заваленных мешками с песком. — Этот шарик наглядно свидетельствует: надежды Гитлера на мировое господство лопнули.

Из просторного подвального помещения под тяжелые бетонные своды уводил длинный коридор со множеством дверей налево и направо. Жарков, заметив подвешенную к стене коптилку, зажег ее и углубился в коридорный сумрак, веющий в лицо таким острым, пощипывающим холодком, будто здесь еще отсиживалась зима.

— Вы, кажется, еще чем-то хотите удивить нас? — спросил сенатор, идя следом.

— Сейчас мы взглянем на кабинет Паулюса.

— О, это чертовски любопытно!

В конце длинного коридора висела рваная портьера. Отдернув ее, Жарков осветил коридор меньших размеров, всего с тремя дверями, своего рода тупичок. Самая ближняя дверь, именно та, что вела в «кабинет» Паулюса, была распахнута, и Жарков, войдя, поставил коптилку на низкий столик в папиросных окурках, а сам отошел в сторону, к дальней глухой стене, чтобы гости могли без помех рассмотреть и узенький, продолговатый, по фигуре Паулюса, топчан, и полосатый матрас, в нескольких местах вспоротый, и простенькую, в пыли, табуретку…

— Да, именно в этой самой каморке командующий шестой немецкой армией провел последние дни перед капитуляцией, — заговорил Жарков быстро, резко, как бы опережая вопросы. — Тут была получена радиограмма Гитлера, в коей сообщалось о производстве генерал-полковника Паулюса в фельдмаршалы. А по сути дела, эта радиограмма являлась приглашением к самоубийству. Ведь Гитлер и мысли не мог допустить, что лучший полководец вермахта предпочтет почетной смерти сдачу в плен.

Сенатор переглянулся с журналистами и, пожевав губами, сказал:

— Не могли бы вы, господин Жарков, как человек в высшей степени компетентный, рассказать о том, как был взят в плен Фридрих Паулюс. И не в общих чертах, а с подробностями, столь ценными для репортеров и для меня, в данном случае обыкновенного туриста.

— Ну, если вы, господин сенатор, назвались туристом, то я охотно буду экскурсоводом, — пошутил Жарков и, почесав крючковатым указательным пальцем свой висок в густой, точно смерзшейся седине, нахмурив черные, без единой сединки, брови, стал рассказывать:

— Известно, к началу января сорок третьего года внешний фронт в районе Дона, благодаря героическим усилиям двух фронтов — Юго-Западного и Сталинградского, был отодвинут к западу почти на триста километров. Положение шестой немецкой армии в котле крайне ухудшилось. Мало того что армия истощила все свои материальные запасы, она еще вынуждена была сесть на голодный паек. Начались болезни, а с ними резко увеличилась смертность. В этих условиях храбрость немецких войск была бесполезной; иного определения не подыщешь. Требовалось прекратить кровопролитие. И вот наша Ставка приказала командованию Донского фронта предъявить шестой армии ультиматум о сдаче в плен. Условия капитуляции, судите сами, были гуманные: они гарантировали всем прекратившим сопротивление офицерам, унтер-офицерам и солдатам жизнь и безопасность, а после окончания войны — возвращение в Германию или в какую-либо другую страну. Заметьте также: в случае сдачи в плен весь личный состав шестой армии сохранял военную форму, знаки различия и ордена, свои вещи и даже холодное оружие. А раненым, больным и обмороженным, само собой, оказывалась срочная медицинская помощь, не говоря уже об установлении для всех пленных нормального питания.

— И что же! — воскликнул господин Меррик. — Этим поистине благородным условиям капитуляции Фридрих Паулюс предпочел смерть шестой армии?

— Не Паулюс, а Гитлер, который потребовал от своего слепо, механически повинующегося генерала сражаться до последнего патрона во имя спасения кавказской группировки, ну и, конечно, ради поддержания собственного престижа.

— Значит, шестая армия была принесена в жертву?

— Да, она была принесена в жертву. В ночь на десятое января войска Донского фронта под командованием генерала Рокоссовского перешли в решительное наступление. День ото дня кольцо окружения сжималось. Штаб шестой армии вынужден был передислоцироваться из Гумрака еще ближе к Сталинграду. Он расположился в довольно глубокой балке. Место это называлось «Гартманштадт», по имени командира семьдесят первой пехотной дивизии, генерала Гартмана, который окопался тут же. Но и сие пристанище оказалось весьма ненадежным. Наступление советских войск продолжалось. Только за пятнадцать дней боев немцы потеряли свыше ста тысяч убитыми, ранеными и пленными. Теперь русские армии врывались в Сталинград с запада и юго-запада. Паулюс волей-неволей должен был искать самое глубокое, безопасное место. Им-то и стал подвал универмага. Хотя, правда, прописка Паулюса на новом местожительстве была временной, попросту краткосрочной.

— Хорошо сказано, черт побери! — с удовольствием выругался заокеанский гость. — Но что же дальше приключилось с жильцом, после того как Гитлер произвел его в фельдмаршалы и, по вашему уверению, пригласил к самоубийству столь щедрой наградой?

— Дальше?.. Дальше генерал-фельдмаршал был препровожден на постоянное жительство, в лагерь военнопленных. А случилось это следующим образом… Тридцатого января южная группировка противника была расчленена, и к центру города, в район площади Павших борцов, где мы с вами, господа, сейчас находимся, прорвалась мотострелковая бригада полковника Бурмакова. Здесь, надобно заметить, наши бойцы встретили на редкость отчаянное сопротивление. Во время штурма одного сильно укрепленного здания был захвачен пленный. Он и сообщил, что здание это — опорный пункт на подступах к Центральному универмагу, где укрылся сам командующий шестой армией. Полковник Бурмаков тотчас же принял решение: блокировать универмаг. Во взаимодействии с подошедшим инженерным батальоном эта задача была успешно выполнена в ночь с тридцатого на тридцать первое января. А на рассвете, сквозь свои амбразуры в стенах подвала, немцы увидели советский танк… В общем, положение для Паулюса создалось безвыходное. Ему ничего больше не оставалось, как только выслать парламентера с белым флагом. Этот парламентер, к тому же неплохо владеющий русским языком, приблизился к танку и заявил его командиру о готовности немецкого командования вести переговоры с советским командованием. Танкист (имя его, к сожалению, пока не удалось установить) сейчас же связался по радио со своим командиром. Вскоре к зданию универмага пришли начальник оперативного отделения мотострелковой бригады старший лейтенант Ильченко и лейтенант Межирко, а с ними несколько автоматчиков. Немецкий офицер при встрече с Ильченко предупредил, чтобы тот перед входом в подвал сдал оружие. Ильченко отказался выполнить это требование.

— Ну еще бы! — подхватил сенатор. — Он же явился сюда как победитель.

— И с бесстрашием победителя, — продолжал Жарков, — он один вошел в фашистское логово. Правда, его, как впоследствии он рассказал, насторожил раздавшийся поблизости выстрел. Но переводчик-парламентер поспешил успокоить Ильченко. Он заявил, что это покончил с собой очередной самоубийца из высших офицеров. Ильченко продолжал свое победное шествие. Солдаты и офицеры, которые, кстати, безо всякого различия были обуты в одни и те же эрзац-валенки с деревянными подошвами, молча и угодливо расступались перед ним. От всех них (тоже несмотря на различие в званиях) одинаково несло смрадом грязного белья и немытого тела.

Наконец Ильченко миновал длинный коридор и свернул в тот самый, где теперь стоите вы, господа. Его провели в комнату генерал-майора Росске, командующего южной группой окруженных войск. Росске отвел Ильченко к начальнику армейского штаба, генерал-лейтенанту Шмидту, человеку, надобно заметить, спесивому; а тот уже пригласил нашего парламентера к Паулюсу — вот в эту самую каморку. Когда Ильченко вошел, командующий шестой армией лежал на топчане без мундира, в белой рубашке сомнительной чистоты. Лицо его, по наблюдению Ильченко, дергалось в нервном тике. И, наверно, для того, чтобы скрыть это, Паулюс зажал голову своими длинными ладонями. Слушая Шмидта и Росске, он только кивал, заранее со всем соглашаясь. В конце концов Шмидт через переводчика передал старшему лейтенанту Ильченко следующее категорическое требование: «Мы готовы начать переговоры о капитуляции, но официально будем вести их только с представителями штаба Донского фронта».

— Что же дальше? — нетерпеливо спросил сенатор, едва Жарков замолчал, чтобы передохнуть.

— Дальше события развивались таким образом. В подвал универмага для ведения переговоров прибыла советская делегация во главе с начальником штаба Шестьдесят четвертой армии генерал-лейтенантом Ласкиным. Делегация предъявила Шмидту и Росске ультиматум о немедленном прекращении сопротивления и полной капитуляции южной группы немецких войск. Ультиматум был принят безоговорочно. Почти повсюду немцы стали сдаваться в плен.

— Да, но почему в переговорах не участвовал сам Фридрих Паулюс? — удивился сенатор.

— Представьте, потому, что он в данное время, как доложил Шмидт, «не командует армией»… не может командовать по причине ее расчлененности на отдельные боевые группы. Когда же генерал-лейтенант Ласкин потребовал вызвать из соседней комнаты Паулюса и предложил ему отдать распоряжение о капитуляции северной группы войск, командующий ответил: «Я не вправе отдать такой приказ. Группа генерала Штрекера не подчинена непосредственно мне. Приказывать может лишь тот, кто остается с войсками, а я — пленный, всего-навсего пленный».

— Весьма уклончивое объяснение, своего рода проволочка, — поспешил заметить сенатор.

— Но как бы там ни было, — закончил свой рассказ Жарков, — северная группа немецких войск вскоре, уже второго февраля, капитулировала. А Паулюс и двадцать четыре генерала обрели новое местожительство. Так же, впрочем, как девяносто тысяч пленных солдат и офицеров.

Рассказ был выслушан журналистами, не говоря уже о сенаторе, с восхищенно-почтительным вниманием, под вкрадчивый шелест позолоченных «вечных» перьев. Но как только Жарков замолчал, журналисты довольно оживленно заговорили между собой и, несмотря на тесноту каморки, даже принялись бурно жестикулировать, отчего заколебался желтый огонек коптилки.

Жарков поинтересовался у сенатора: уж не его ли бесхитростный рассказ вызвал такую реакцию? В ответ сенатор прищурился, а острым крючковатым носом как бы прицелился в рослого, бобриком стриженного журналиста с солдатской прямой выправкой.

— Томми Спенсер, — обратился сенатор со сдержанно-властной улыбкой, — поведайте нам о своем оригинальном предложении и заодно докажите нашим добрым русским друзьям, что вы в совершенстве владеете их замечательно звучным, красивым языком.

Журналист, поименованный Томми Спенсером, не замедлил продемонстрировать свое искусство; он проговорил быстро, напористо, без запинки:

— Господин Жарков! А почему бы вам, как хозяину города, не превратить этот подвал в музей для иностранных туристов и не заработать на нем большие деньги?

Взглянув не без лукавства на сенатора, Жарков ответил журналисту:

— Уже и то хорошо, что вы, господин Спенсер, предлагаете превратить в музей не весь город, а лишь этот подвал. Однако есть в Сталинграде поистине славное историческое место — Мамаев курган. Именно там благодарное человечество может сполна оценить подвиг сталинградцев.

— Отлично сказано! — одобрил сенатор. — Мы все жаждем увидеть Мамаев курган!

IV

Мамаев курган!

Молча, с обнаженными головами, поднимались гости по черному взгорку — и подобно гравию хрустели у них под ногами осколки, стреляные гильзы…

Весь древний курган был перепахан снарядами, минами, бомбами и так густо начинен ржавеющим рваным металлом, что, казалось, ни одна травинка не могла пробиться к солнцу. Почти четыре месяца этот курган являлся самым высоким огненным гребнем разбушевавшейся Сталинградской битвы. Почти 120 дней и ночей здесь шло неистовое сражение за вершину, которая владычествовала над всем городом и называлась в военных сводках не иначе как «тактическим ключом» обороны города.

Многие храбрецы достигали плоской вершины, но ни один из них так и не мог торжествовать над недругом: всех сметал свинцовый вихрь. И некому теперь поведать миру, сколько раз дымящаяся, как вулкан, вершина переходила из рук в руки… Остались только немые свидетели былых рукопашных схваток — два водонапорных бака, венчающих высоту.

Каждый раз, когда Жарков поднимался на Мамаев курган, ему казалось, будто земля шевелится под ногами, и он замирал в скорбной печали среди братских могил. Но сейчас он вдруг ощутил зримый трепет жизни на залетном волжском ветерке. Неподалеку лежала каска — пробитая осколком, с рваной зияющей дырой, в которую смело проклюнулся ржаной стебелек.

Как же он очутился на мертвой обугленной земле?.. Должно быть, залежалось в карманных складках шинели крохотное восковое зернышко — залежалось с той зимней голодной поры, когда выдавалась красноармейцу в счет пайка горстка ржаных семян, и вот, пережив лютый мороз, оно ушло вместе с кровью убитого в глубь земли, а потом стало прорастать, согретое первым же весенним лучом.

Жарков наклонился над ржаным стебельком, с веселым изумлением разглядывая отважного и, быть может, единственного поселенца на Мамаевом кургане. Ему хотелось, чтобы и господин Меррик разделил с ним радость при виде торжества непобедимой жизни.

Но сенатору не терпелось поскорей достигнуть вершины кургана. Очевидно, его интересовала общая картина разрушения, а не те ростки жизни, которые пробивались сквозь каменный хаос. И вот он уже на вершине. Перед ним в пыльных и жарких лучах заходящего багрового солнца расстилается мертвая отвердевшая зыбь в островках отдельных уцелевших стен. Не блеснет стекло, не взовьется к небу дым, потому что в городе не сохранилось ни одной оконной рамы, ни одной печной трубы. Только битый камень и раздробленное железо кругом…

Опять Жарков как бы глазами сенатора смотрел на весь этот адский хаос. Становилось очевидным: сенатор, увидев с высоты грандиозные масштабы разрушения, лишь укрепится в том неутешительном выводе, который он уже успел сделать в начале поездки. Так и вышло.

— Да, город мертв, и никакое чудо не воскресит мертвеца! — уже непререкаемо, словно зачитывая приговор, произнес сенатор, едва Жарков приблизился к нему.

Спорить было напрасно. К тому же, сенатор стоял спиной к солнцу и, значит, волей-неволей не мог разглядеть в слепительном полыхании низких встречных лучей солнца упорный, закрученный под ветром наподобие штопора, очень задиристый дымок среди тяжелых развалин «Красного Октября».

«Эх, там уже заваливают шихту, и без меня! — подумал Жарков с сожалением. — Но почему бы не отправиться туда вместе с гостями? — задал он себе вопрос. — Поездка, конечно, рискованная: случись у сталеваров беда, и все мы осрамимся в глазах американцев. Но все же почему бы не рискнуть, а?..»

— Вы не устали, господин Меррик? — спросил Жарков.

— О нет, нет! Я привык колесить по свету.

— В таком случае предлагаю вам посетить завод «Красный Октябрь».

— Завод?.. Быть может, вы хотели сказать «бывший завод»?

— Всего день назад его, пожалуй, следовало так называть, а теперь…

— Что же вы не договариваете, господин Жарков?

— Позвольте это сделать там, на «Красном Октябре».

— Черт побери! Вы меня заинтриговали. Едем!

V

Чем ближе подъезжала вереница машин к «Красному Октябрю», тем многолюднее становилась расчищенная среди руин дорога. Отовсюду — из нагромождений камня, из землянок, из блиндажей, из бомбовых воронок и окопов, прикрытых дюралью или кровельным железом, — выходили сталинградцы. Многие из них с любопытством глядели на иностранцев, иные помахивали старенькими, довоенной поры, кепками-восьмиклинками, а сенатор в ответ приподнимал свою простенькую кепку и с не меньшим любопытством рассматривал толпу. Его, видимо, удивляло, что, несмотря на затасканные до дыр пиджачки и платьица, растоптанные сапоги и туфельки, людские лица светились какой-то праздничной радостью.

У заводских ворот сенатор обратил внимание на коляску, слаженную из двух велосипедных колес и обыкновенного домашнего кресла. Ее катила со стороны Волги худенькая женщина с большими и застылыми, как бывает на иконах, глазами, с обвисшими вдоль щек черными прядями волос. Но, конечно, не сама коляска и даже не эта русская женщина с иконописным лицом заинтересовали гостя. В коляске сидел забинтованный с головы до ног, с одними темными щелками на месте глаз и рта, человек в солдатской гимнастерке и вспученных на коленях штанах, причем никакой обуви у него не было — ее заменял все тот же бинт.

— Бедняга, — посочувствовал господин Меррик. — Наверно, он подорвался на мине при разминировании города.

— Нет, он еще во время боев пострадал, — ответил Жарков. — Думали, что не выживет.

— Так вы знаете этого человека?

— Это мой брат.

— О-о!..

У разбитого здания заводоуправления была расчищена площадка; тут же и остановились машины. А дальше, из-за сплошных завалов на пути, Жарков предложил гостям отправиться пешком к мартеновскому цеху.

— Бывшему цеху, — поправил сенатор с тонкой усмешкой, за которой укрывалось его прежнее недоверие.

— Ну, это мы сейчас увидим! — сказал Жарков, хотя уже видел прямо перед собой, в каких-то двухстах метрах, тот прежний неутомимый, завивающийся штопором дымок, что вырывался из трубы, наполовину срезанной снарядом, и видел среди цеховых руин если не сам мартен, то жаркий печной отсвет на верхней искореженной балке, а главное, слышал и лязгающий грохот шихты, и пронзительный паровозный гудок.

— Понимаю, понимаю, господин Жарков, — закивал сенатор, наконец-то и сам все увидевший и расслышавший. — Вы хотите меня разубедить в том, в чем я уже убедился.

В печном пролете под открытым небом собралось много горожан, тех, кто днем и ночью возводил в разрушенном городе времянки под жилье и простодушно верил, что с их времянок и началось возрождение Сталинграда. А теперь они теснились у печи, ласково прозванной «ноликом», мощностью всего в двадцать пять тонн, но уже клокочущей в своей утробе, поющей форсунками, раскидывающей целыми пригоршнями крупные, как монеты, искры, — и понимали: вот он — огонь жизни, вот оно — начало возрождения!

Жаркова встретил мастер смены Марченковский, нервно-подвижный, несмотря на хромоту, человек с тяжелой сучковатой палкой, которую он тотчас же, при виде гостей, вонзил в груду магнезитовых кирпичей, — явно для того, чтобы выглядеть молодцеватее.

— Ну, что с завалкой? — спросил Алексей, в упор разглядывая худощавое и губастое лицо с черными, густыми бровями в капельках натекшего со лба пота.

— Завалка идет нормально, товарищ секретарь обкома, — отрапортовал Марченковский. — Жаль только, второй паровозик не успели восстановить, а то бы дело еще веселей пошло.

— Кто будет выдавать первую плавку?

— Да он же, Дмитрий Полетаев, как лучший сталевар, еще там, на Урале, поднаторевший.

— Ну, смотрите, не подкачайте, — нахмурился Жарков, на вас Америка будет глядеть.

— Да, да, мы глядим и удивляемся! — подхватил господин Меррик, хотя последние слова Жарков произнес шепотом. — Еще совсем недавно окончилась великая битва, а уже заработала первая печь. Это сенсация! Я готов кое-какие свои слова взять обратно.

Весь процесс завалки шихты проходил четко: тупоносый паровозик, из тех, которые называют «кукушками», знай себе проталкивал груженые вагонетки в ворота печного пролета, на мартеновскую площадку, откуда молоденькие сталевары в кепках, повернутых козырьками назад, уже забрасывали шихту в распахнутый печной зев.

Ничто, кажется, не предвещало беды. Но в любом новом деле подчас достаточно какой-нибудь ничтожной помехи, чтобы все многотрудные усилия человека пошли насмарку. И вот паровозик, только что с упоением покрикивавший на любопытно-праздных горожан, вдруг разом лишился голоса. Случилось это как раз в тот момент, когда, напрягшись, он в могучем рывке толкнул вагонетки, а сам (вероятно, от чрезмерных усилий) подскочил на пружинящих рельсах узкоколейки и задел своим шишковатым, в виде восклицательного знака, свистком о провисшую верхнюю перекладину въездных ворот, после чего свисток сразу превратился в закорючку и отлетел прямо в вагонетку, смешавшись с железным ломом, а из дыры со злобным оглушающим шипением хлынул сжатый пар… Жарков мгновенно понял: коли вышел из строя единственный паровозик — подача шихты прекратится и плавка будет сорвана.

— Полетаева ко мне! — крикнул он, делая шаг вперед, глядя перед собой резким, требовательным взглядом хозяина, но ничего не видя в облаке горячего пара.

— Я здесь, товарищ секретарь обкома, — донесся из этого облака ровный, глуховатый голос, после которого и самому, пожалуй, следовало бы сдерживаться от крика.

— Сколько уже завалено шихты, товарищ Полетаев?

— Одиннадцать тонн, товарищ секретарь обкома.

— Когда можно снова поднять пар в паровозе?

— Машинист говорит: часа через два-три, не раньше.

— Следовательно, за это время плавка успеет закиснуть, и двадцати пяти тонн стали нам не видать сегодня?

— Мы постараемся что-нибудь сообразить…

— Так соображайте, только побыстрее! — все же не удержался от крика Жарков. — Те красноармейцы, которые сражались на этой печи, долго не размышляли: промедление означало смерть.

В эти минуты Алексей думал уже не о сенаторе, а о сталинградцах, явившихся на первую плавку как на праздник и обманутых в своих лучших ожиданиях. Но сенатор поспешил сам о себе напомнить. Стоя за спиной Жаркова, он проговорил, похоже, с удовольствием:

— О, теперь я вижу, что без помощи вам не обойтись!

Жарков обернулся и спросил наигранно-простодушно: — Уж не являетесь ли вы, господин Меррик, специалистом в области металлургии и не хотите ли подсказать какое-нибудь дельное решение?

— О, вы не так меня поняли, господин Жарков! Я говорю вообще — о помощи добрых друзей-союзников.

— Что ж, если эта помощь будет ото всей души, то мы ее примем, господин сенатор, — отозвался Жарков, поняв, что важный заокеанский гость наконец-то проговорился об истинной цели своей поездки. — А пока… Пока нам придется полагаться на самих себя. Тем более что война еще далеко не окончена и обещанный добрыми друзьями-союзниками второй фронт еще не открыт.

Сенатор, чтобы, вероятно, заполучить необходимую паузу для перемены щекотливой темы разговора, принялся усиленно жевать губами. Но тут с шихтового двора, заглушая гул форсунок, донесся хриплый, яростный голос, который заставил сенатора насторожиться, а Жаркова вздрогнуть в радостном смятении.

— Даешь плавку! — ревел знакомый голос. — А ну, люди, катай вагонетки, заваливай печь вручную!

Жарков спустился на шихтовой двор.

Здесь, среди металлического лома, уже пылали зажженные факелы, бегали люди. А тот, кто своим яростно-вдохновенным призывом превратил этих людей, недавних зрителей, в каталей, сидел плотно и неподвижно в коляске, и факельное пламя броско вырывало из тьмы его голову в белых бинтах, с резко чернеющими в них щелями на месте глаз и рта. И сенатор и журналисты не смогли отвести взглядов от этого жуткого в своей скованной неподвижности человека, выжившего всем смертям назло.

— Отцепляй вагонетки!.. Толкай живей!.. — взрывался криками этот живой памятник человеческому бессмертию. — А паровоз волочи на запасный путь!.. Нечего ему путаться под ногами!..

И люди дружно толкали тяжелые вагонетки к печи, уже дымной, в огненных клиньях, выбивавшихся из завалочных окон.

В 22 часа 10 минут в содрогавшейся от собственного гула печи было пробито выпускное отверстие. И сначала тоненькая, как бы ощупывающая желоб, пламенная струйка потекла вниз, а уж затем с тугим выхлопом, с всплесками и крупными, зернистыми искрами рванулся к разливочному ковшу и плавной дугой схлынул огненный поток. И люди, привыкшие к зареву войны, вдруг увидели всплывшее над головами доброе, мирное сияние и радостно повторяли:

— Сталь идет!.. Сталь идет!..

VI

На следующий день Жарков провожал американских гостей.

Над черными развалинами поднималось солнце, и его лучи заботливо и нежно прикасались к каменным ранам.

Сенатор, стоя на вагонной ступеньке, глядя своими зоркими желтоватыми глазами сквозь дырявые стены развалин на Волгу, наветренную, дотемна синюю, говорил с печалью в голосе, — с той печалью, которая не может не отозваться волнением в другой душе:

— Боже, убереги на веки веков Америку от ужасов разрушения и мертвого хаоса! Пусть она никогда не будет во власти этой кричащей на весь мир каменной скорби: «Помни Сталинград, человечество!»

— Да, помни Сталинград, человечество, — задумчиво повторил Жарков. — Помни!

И после, когда он возвращался с вокзала в обком и ветер, тревожа прах бесчисленных рухнувших домов, нес в лицо кирпично-известковой пылью, те слова звучали в его сознании неумолчным гулом набата; они пробуждали давние, накипевшие думы и рождали новые, обостренные мысли…

Да, шла небывалая за всю историю нашей планеты война, и среди дыма и грохота каждодневных титанических сражений еще трудно было уяснить потрясенному человечеству все величие этой победоносной Сталинградской битвы; но уже становилось ясно, что здесь, на Волге, схлестнулись в смертной схватке два мира, свет и мрак, жестокость и гуманизм — и устояло все светлое, разумное, человеческое, а звериное, рожденное ненасытной жаждой кровавой власти, рухнуло, отступило, как отступает ночь под напором утренних лучей солнца.

Так помни же Сталинград, человечество!

Помни, потому что, кроме памяти, людям свойственно и забвение, — и тогда вновь обрастает живым мясом скелет войны и, бренча железными костями, вскинув высоко над черепом заржавленный меч, надвигается на благодатные посевы жизни и вытаптывает их так, что ни одна травинка не может прорасти среди праха мирных сел и городов.

Помни же Сталинград, человечество!

В желанный час мира и тишины, в ликующем шествии к счастью и благоденствию, пусть этот город станет вечной и суровой памятью твоей, человечество!

1970–1980

Загрузка...