ГЛАВА I

Великий пожар московский

ето 1547 года началось засухой. Пожелтело небо от зноя. Желтой стала земля, съеживались и падали листья с деревьев, сохла трава на обочинах. Тяжко было работать, двигаться, дышать.

Июня двадцать первого задул с утра резкий ветер. Поднял пыль на дорогах, сорвал солому с избенок, закрутил в тугие столбы и пошел гулять по Москве. А к полудню началась буря. И вдруг, пересиливал гул ветра, всполошно забил набат на Арбатской, а вслед, стараясь перекрыть гудение набата, закричали, заголосили люди: «Караул! Горим! Горим!»

Над церковью Воздвиженья взметнулись острые языки пламени, потом изогнулись к ближним строениям, и тут же загудели, затрещали пересохшие бревна и доски. Жаркие огненные петухи пошли гулять по домам и избам, по заборам и сараям, по дубовым плахам, устилавшим мостовые.

Тревожно забили набаты на Никольской, Неглинной, Мясницкой и на Пречистенке. Город стал огромным костром под тучей тяжелого дыма. Метались среди пламени обезумевшие люди, захлебывались в истошном крике дети, надсадно ревела погибавшая в огне скотина.

Новый сильный порыв ветра подхватил язык пламени подлиннее и вместе с горящей щепой и соломой понес его к Кремлю. Тысячи ярких искр посыпались на царский дворец, на крыши соборов, кремлевских башен — и заполыхал Кремль.

Из Боровицких ворот с диким кличем «Гой-да! Гой-да!» вылетела сотня всадников на ошалелых конях и, сбивая, топча насмерть попавших под копыта мужиков, детей и женщин, бешено понеслась к Воробьевым горам. То сам царь Иван Васильевич, спасаясь от пожара, бежал в свой летний дворец. Вслед убегавшим в Кремле что-то тяжко ухнуло, дрогнула земля, и взлетели на воздух горящие балки, кирпичи, каменья — взорвались пороховые погреба.

Ярко вспыхнул и заполыхал государев дворец с позолоченной крышей, Оружейная палата и кладовые, где хранилась казна, загорелись Успенский и Благовещенский соборы.

Из Успенского выскочил народ. Священник Иван Жижелев и князь Татищев хотели сосуды драгоценные спасти, но упали на паперть, задохнувшись от дыма, и сгорели.

Огонь, как река, растекался повсюду. Никто уже не спасал свое добро и пожитки. Думали об одном — уберечь детей, уберечь себя.

По Соборной площади Кремля бегом проволокли митрополита. Хотели тайным ходом вывести его к Москве-реке. Сунулись в ход, а там полно дыма. Кто-то, задохнувшись, упал, да так и не встал больше. Бросились тогда к стене. Стали митрополита спускать вниз на веревке. Затлела веревка и лопнула. Старик упал. Чуть живого взвалили его на лошадь и повезли вдоль реки подальше от пожара. А в самой реке, прижимая к себе детей, стояли по пояс в воде и голосили перепуганные женщины.

К вечеру начал ветер стихать, и все ниже становились огненные языки. К полуночи пожар утих. Не стало огню пищи. Выгорела деревянная Москва. Как поведал летописец, почти две тысячи человек погибли, а восемьдесят тысяч — осталось без крова.

Уже ни крика, ни плача не слышно было по Москве. В безысходной тоске смотрели люди на торчавшие голыми столбами печные трубы, на прикрытые сизым пеплом пожарища. Для отчаяния и слез не было сил.

Уставившись взглядом в почерневшую землю, сидел на паперти обгоревшей кремлевской церкви Николы Гостунского, той, что между Архангельским собором и Фроловскими воротами, мужчина лет двадцати. Вокруг сновали какие-то тени, доносились тяжкие стоны, а он сидел, придавленный огромным, полным отчаяния и ужаса миром.

Иван Федоров, молодой дьякон церкви Николы Гостунского, с горечью размышлял, что вся его жизнь, так хорошо начинавшаяся, может теперь пойти прахом…

Три года назад жители Варварки выбрали его, Ивана Федорова, как самого грамотного, самого честного и порядочного, дьяконом своей уличанской церкви Варвары. Той самой церкви, которую построил знаменитый итальянец Алевиз — создатель Архангельского собора Кремля. И двух лет не прослужил Иван там, как по велению митрополита Макария перевели его в Кремль, в храм Николы Гостунского, где хранилось множество славянских и греческих книг. Храм подчинялся самому митрополиту и потому пользовался почетом. Служителей брали сюда особо грамотных, и он, Федоров, удостоился этой чести. Радовался тогда старик отец… Счастлив был он сам, счастлив, что каждодневно будет с дорогими его сердцу книгами. А теперь, что теперь?

Год назад умер отец. Умер, когда он, Иван, служил в храме. Дома теперь у него тоже нет. Иван даже не побежал тушить избу. Он остался здесь, при храме, желая вынести и укрыть от огня книги, а повелели выносить иконы… Сгибаясь под их тяжестью, тащил к подвалам кремлевской башни. Но и туда добрался ненавистный огонь. Погибли древние образа… Погибли книги…


Светало. Тяжкое серое облако еще висело над городом, и сияние пробуждающегося дня было каким-то непривычным, призрачным. В этом мерцающем свете возникло перед Федоровым странное шествие. Закопченные монахи в черных одеяниях несли на серых холстинах тела погибших при пожаре. Процессия двигалась молча по направлению к Чудову монастырю. И в этом неверном свете особенно желтыми казались языки свечей, горевших в скрещенных на груди руках мертвецов. Процессия свернула за угол, и вдруг почти у самых ног Федорова зачирикала, заверещала неизвестно откуда слетевшая стайка драчливых воробьев. От Никольских ворот донесся стук топора, ему откликнулся другой — у Боровицких. На посаде непривычно голосисто заорал петух. Наступило утро нового дня.

Федоров встал, потянулся. И только сейчас заметил, что цепко держит в руке обгорелый растрепанный томик «Троянской истории», случайную книгу, которую сумел сласти. Он быстро сунул ее за пазуху, прямо к телу, к сердцу, как самое дорогое и единственное сокровище.

Книги. Ради них он должен жить и трудиться дальше. Сегодня же пойдет он к митрополиту, бросится к нему в ноги, будет просить, убеждать, чтобы дал митрополит деньги на собирание новой библиотеки.

Книги нужны людям. Москве нужны. Нет без книг знаний, будущего, счастья. Он будет собирать их всюду. А что нельзя будет купить, будет переписывать. Переписывать? Сколько же можно переписать за одну жизнь? Всех не перепишешь… Но они нужны. Без книг жить нельзя…

И, тяжело ступая по еще горячей земле, по густому слою пепла, взлетавшего от каждого шага легким серым облачком, Федоров направился к Фроловским воротам, чтобы выйти на Великую улицу и идти по берегу Москвы-реки на восток, навстречу солнцу, к Новоспасскому монастырю, где укрыли митрополита от пожара.

Друг Альда Мануция

од вечер у телеги сломалась ось. Досадно было останавливаться на полпути и терять понапрасну время. Да что поделаешь, раз так уж получилось. И день ничего — теплый, ясный. И виднеется на взгорке деревенька — верст пять, не больше. Там и переночевать придется. Пошагал по обочине, по первой, совсем молодой травке. Все чище и ровнее будет. А мысли в такт шагам. Быстрее идешь, быстрее бегут думы. Только торопливости Федоров не любил и шагал мерно, широко.

Вот едет он сейчас в Тверь, в Отрочь монастырь, известный строгостью своих порядков. Едет по наказу самого митрополита Макария. Повелел Макарий передать игумену личное послание, а заодно побеседовать с узником монастырским — монахом Максимом, послушать, повыведать, что и как он думает.

— …А еще будет время, — наказывал митрополит, — поговори с ним о книгах печатных, о типографах итальянских. Максиму они хорошо ведомы… — Митрополит помолчал, пожевал чуть тронутыми синевой губами. — Ну, с богом!

Четыре года назад после великого московского пожара Макарий внимательно выслушал Ивана, похвалил за рачительность, за заботу, пообещал давать деньги на покупку книг, а вот из Москвы не отпустил. Другие люди, другие книголюбы привозили в столицу из Пскова, Новгорода, Ярославля и Вологды самые разные книги. Опытные писцы переписывали сборники и хроники из монастырских библиотек. Только медленно переписывали. Надо бы больше и быстрее, а нельзя. Не дано людям таких возможностей. Вот если бы стан печатный, как у немцев, у итальянцев… Стой, неужто прознал митрополит о его тайных думах и потому дал совет поговорить с узником?..

Федоров даже остановился от такой неожиданности. Нет, не мог Макарий знать о его затаенной мечте. Никому слова не говорил Иван. Значит, и митрополит тоже думает о печатных книгах, о русской печатне. Получается, что мыслят они об одном…

Федоров торопливо зашагал к деревне, будто именно там, на взгорке, в одной из этих потемневших изб под соломенной крышей должна была решиться сегодня, сейчас, его судьба.

Нет, не так прост, как говорят в народе, митрополит Макарий. Простой человек не принял бы на свои плечи великий труд собрать и объединить сотни излюбленных на Руси жизнеописаний святых и героев в единую огромную книгу «Великую Минею», не взял бы на себя составление Степенной книги — истории Российского государства. Макарий прекрасно понимает, что Москве и всей Руси необходима своя типография, и ждет помощи от Федорова.

Заночевал Иван в курной избе рядом с кузней. В горнице было смрадно и душно. На печи сладко посапывали ребятишки — мал мала меньше. В углу, сбившись в клубок, лежали ягнята.

Не в силах уснуть, Федоров вышел во двор. Вокруг стояла непроглядная тьма и давящая тишь. Тихий страх одиночества незаметно вполз к нему в душу, и Федоров вдруг представил себе старого, усталого монаха, заточенного в каменный мешок тверского монастыря. Каков он, этот человек, приехавший три с лишним десятилетия назад в Россию из Греции? Как выдержал он двадцать пять лет молчания и одиночества в тесной, полутемной келье?..


Когда Иван Федоров робко переступил порог кельи, узник что-то сосредоточенно писал при свете чахлой лампадки и, лишь поставив точку, повернулся к вошедшему. Федоров увидел перед собой коренастого человека с копной густых волос, длинными усами и большой скругленной бородой цвета перца с солью. На бледном лице сверкали быстрые черные глазки и выделялся большой нерусский нос с горбинкой.

Так вот он каков, знаменитый философ! Восемь лет он был любимцем покойного государя Василия III. Восемь лет переводил он для Руси книги с греческого, а в 1525 году собор епископов в Москве обвинил его в ереси и сослал в самый строгий монастырь.

— От митрополита? От самого Макария? — старец не давал Федорову ответить. То ли устал от многолетнего молчания, то ли разволновался в надежде обрести долгожданную свободу. — Макарий сам великий книголюб и бессребреник… Нет на свете ничего страшнее сребролюбцев и лихоимцев. Такие людишки за богатство все готовы продать: и душу, и совесть, и мать родную…

Узник приподнялся на цыпочки, чтобы дотянуться до Иванова уха, и заговорил свистящим шепотом:

— До чего дошло, должности церковные не по уму дают, а тому, кто больше заплатит. За осуждение священнослужителей, бога забывших, а свою мошну набивших, был я ввергнут в узилище… А почему суд неправедный и хищный был сотворен? Да потому, что истину утратили. Забыли наставления древних. Книг не читали и не читают. А уж если читают, то переписанные с ошибками и словами путаными.

От свистящего шепота заломило у Ивана в ухе. Он бережно взял старца под локотки и усадил на скамью.

— Отец Максим, не за того ты меня принимаешь. Я ведь человек небольшой. Всего-навсего привез грамотку игумену, да еще разрешил мне сам Макарий побеседовать с тобой, философом…

— Нет, нет. Ты меня не обманешь, — вновь перебил его Максим. — Хоть и говоришь ты, что маленький, а я чую, что неспроста приехал. Близка, близка моя свобода! При беде других людишек присылают — звероподобных. Ты уж мне, старику, поверь…

Голос узника стал громче, речь тверже. Может, забыв о всех своих горестях, вообразил он себя молодым на кафедре знаменитого университета Болоньи, где когда-то сам учился:

— Коли желаешь преуспеть в истинном понимании происходящего, читай книги. В них и только в них вся мудрость человеческая…

— О книгах и думал с тобой побеседовать. Многие годы мечтал об этом. Все надеялся, что увижу тебя и спрошу о книгах печатных, о городе Венеции, о знаменитом Альде Мануции…

— О, Мануччи!.. Великий человек. Я работал у него — он был мне другом. Только давно, ох как давно это было. Сколько ж прошло? Почти пять десятилетий… Тогда в Венеции было множество типографий, но лучшая была у Мануччи. А какие у него были печатные станы — штампы! А шрифты… Он сам создал новые, специально для своих книг… Смотри, сын мой…

Максим Грек схватил лист бумаги и стал рисовать, чертить, надписывая латинские названия и тут же переводя их на русский.

До поздней ночи не покидал Федоров тесной кельи узника. Он задавал узнику все новые и новые вопросы, запоминая каждое его слово. Только когда заметил, что старец сильно устал, заговорил шепотом и повторяется, понял, что настала пора расставаться.

— Попрощаемся, отец Максим. Может, даст бог, свидимся. Прими мою сердечную благодарность за науку…

— Свидимся. Надо еще свидеться. А это вот на память тебе сказание об Альде Мануччи. Хоть и писано оно мною для князя Василия Тучкова, человека мудрого и книголюба великого, но вижу, что и ты, Иван, его достоин будешь…

— Спасибо тебе за дар бесценный… — Федоров благоговейно поцеловал ссохшуюся руку старца.

Обратный путь показался Федорову короче и легче. Правду говорят — конь в конюшню быстрее бежит… Время от времени щупал Иван за пазухой: на месте ли подарок Максима Грека — листки с рисунками и заветная рукопись. Убедившись в их сохранности, опять отдавался своим радостным и тревожным думам.

Жданный час

раннего утра 29 октября 1552 года вся Москва спешила к дороге, что тянулась от Сретенских ворот к речке Копытовке в Ростокине. Крики продавцов сбитня и пирогов с требухой, всхлипы обкраденных бойкими воришками, галдеж многочисленной детворы, разговоры взрослых — все сливалось в единый мощный гул.

Но вот над ярославской дорогой поднялись стаи вспугнутых грачей и ворон. Поднялись, закружились в суматошном хороводе и медленно поплыли прямо над дорогой к Москве. И тотчас же вся толпа точно выдохнула разом: «Е-дут!»

Перекрывая гул толпы и птичий грай, донеслись звуки литавр, дудок и бубнов. Еще минута, и к ним добавился тяжелый топот и храп разгоряченных коней. Нескончаемая вереница всадников медленно вползала в подмосковный посад.

Проглянувшее сквозь тучи солнце вспыхнуло тысячью бликов на шитых золотом знаменах, на пластинах доспехов, островерхих шлемах, на цветных камнях, украшавших конскую сбрую и рукояти мечей. Еще пронзительнее взвыли дудки, но их заглушил радостный крик собравшейся толпы. Счастливые и возбужденные, встречали москвичи свое войско, одержавшее славную победу над последними татарами — казанскими.

Впереди на арабском белом скакуне — сам молодой царь Иван Васильевич с непокрытой головой. Толпа, тесня стрельцов, бежала за ним следом. Все тонуло в едином заглушающем кличе: «Многая лета! Многая лета победителям Казани!»

В Сретенском монастыре ударили в колокола. Вслед зазвучали колокола других монастырей и церквей, и густой медный перезвон поплыл над городом. На дороге у монастырских ворот засновали, засуетились дюжие стрельцы, расталкивая толпу, и на освободившемся пространстве неторопливо устанавливались по чину и возрасту старейшие бояре и духовенство во главе с митрополитом.

Царь с войском приближался все ближе. Вот уже видно его радостное, улыбающееся лицо. Различим узор на царских доспехах. Толпа бояр грузно зашевелилась. Митрополит двинулся царю навстречу.

Повинуясь всаднику, замер белый скакун. Легко соскочив, Иван Васильевич быстро зашагал к митрополиту. Еще громче раздалось вокруг: «Многая лета! Многая лета!» Вдруг разом все стихло, и лишь последние удары колоколов далеких церквей одиноко прозвучали в наступившей тишине. Раздался молодой, звонкий голос царя:

— Дед мой, отец и мы посылали воевод на последний оплот врагов наших — царство Казанское. Но не было успеха. Наконец я сам выступил в поле… И бог услышал нас. Мужеством князя Владимира Андреевича, наших бояр и воевод и всего нашего воинства Казань, сей град многолюдный, пала перед нами. Воеводы московские управляют теперь землями казанскими…


Вид на Москву XVI века (рис. А. Васнецова).


Иван Федоров, стоя в задних рядах приближенных митрополита, внимательно прислушивался к каждому слову государя. Он даже весь подался вперед, точно боялся пропустить единый звук.

— Способствуйте мне утвердить в новых землях наш закон, нашу правду, наше слово…

Федоров с облегчением выпрямился. Точно услышал наконец очень важное для себя. А царь тем временем отстегнул меч, снял доспех и, передав их боярам, торжественно принял из рук митрополита шапку Мономаха и возложил ее себе на голову. Потом медленно, будто неся самого себя, двинулся вниз по улице к Кремлю. Тотчас все вокруг снова огласилось радостными криками.

Федоров еще стоял на своем месте, не в силах разделаться с охватившими его мыслями, но толпа уже начала его крутить и толкать. Мотнув головой, словно стряхивая налетевшие видения, поддавшись общему порыву возбужденной радости, Федоров поспешил за всеми. С неясным ожиданием чего-то очень значительного и важного для него он дошел с толпой до Кремля, до своей церкви Николы Гостунского, до государева дворца. И только здесь, вдруг осознав, что ничего не может и не должно случиться, медленно повернул домой.


А через два дня, после вечерни, прибежал запыхавшийся служка с наказом: быть Ивану Федорову у митрополита немедля.

Макарий отдыхал в жарко натопленной опочивальне. Ожидая, рассматривал он какие-то книги, откладывая некоторые в сторону.

— Сядь, сыне. Разговор у нас не простой и не короткий… Пять лет назад просил ты меня разрешить тебе книги собирать… Собирал… Сам переписывал. А много ли успел? В прошлом году посылал я тебя к Максиму Греку. С ним ты долгий разговор о книгах вел. Не просто о книгах. О печатных. И даже, как я знаю, бумажки разные от него увез…

«К чему бы это? — подумал Иван. — Неужто донос какой? Неужто в ереси обвинят и тогда?..»

— А два дня назад слышали мы с тобой, сыне, слова государевы — надобно нести в новые земли наш закон, нашу веру, наше слово. А кто их понесет? Люди наши? Да, люди. Но перво-наперво книги. Много книг. Слушал я государя, а потом на тебя взглянул, и показалось мне, что мысли наши едины… — митрополит уперся взглядом в Ивана.

Наконец-то! Предчувствия не обманули его. Значит, правильно понимал он, что должен настать этот жданный час.

— Так вот, сыне, час настал. Пора на Москве свое дело начинать, свой печатный стан заводить. Самим книги печатать…

Служка, сидевший в прихожей, слышал время от времени какие-то странные, неведомые ему слова: «штампа», «литера» «олово», «маца». И еще услышал служка напутственные слова митрополита: «Не мешкай, сын мой. Готовься к делу… Да поможет тебе бог!..»

Государева либерея

а мосту через ров у Фроловских ворот ссорились и дрались безместные попики. Оборванные, вконец оголодавшие, они ждали, кто пригласит их домой прочитать за кусок хлеба, за миску похлебки любую молитву.

Сквозь эту галдящую толпу Федоров пробивался с трудом. Странное чувство пробуждалось в нем всякий раз, когда он сталкивался с этими несчастными. Ему было жаль их — неприкаянных, неграмотных, затвердивших с грехом пополам десятка полтора молитв в надежде заработать с их помощью кусок хлеба насущного. Да не по душе была их готовность служить ради этого хлеба и богу, и дьяволу, и кому угодно. А ведь есть среди них и умные и способные. Дай им возможность учиться, научи их, и цены не будет…

Уже входя под арку ворот, услышал Федоров злобный, завистливый шепот в спину:

«Книгочий-грамотей!»

«Не вороти нос, может, и ты с нами стоять будешь».

«Одержимый!..»

Уже много дней слышит он за спиной этот шепоток. За что? Неужто поползли по городу слухи? Но какие? Да, он, Иван Федоров, одержим. Но не бесом, а великой идеей. Она захватила его, отобрала от друзей, от дома и будет держать всю жизнь. А сегодня день особый…

Стрелец в красном кафтане бердышом преградил ему путь. Совсем рядом проскакал бойкий всадник. Федоров узнал его — приближенный царя дьяк Иван Михайлович Висковатов. Всеми иноземными делами ведает. Федоров посмотрел, куда скачет дьяк. К государевым хоромам… Неужто тоже по его делу? И еще бережнее прижал к груди свиток, обернутый в зеленый шелк.

Страх не покидал его со вчерашнего дня. Владыка Макарий вчера после всенощной объявил ему, что царь Иван Васильевич самолично желает узнать, как он, Федоров, собирается подвижными буквами священные книги печатать. И надлежит ему, Федорову, назавтра поутру явиться в государевы покои.

После такого наказа не спалось всю ночь. Парило, точно перед грозой. Только какой грозой — небесной или царской?

По крутым дубовым ступеням поднялся Федоров до двери, затянутой голубым сукном. И, точно кидаясь в холодную воду, переступил порог…

Царь сидел, опершись на маленький столик, выложенный узором из желтоватой слоновой кости. Справа от него в кресле — митрополит Макарий. Прислонившись к стене, стоял, не спуская глаз с царя, дьяк Висковатов, а рядом с ним еще кто-то — коренастый, с окладистой седеющей бородой, в скромном коричневом кафтане. Федоров потом не мог вспомнить, как вошел, как бухнулся на колени на теплый пушистый ковер. Помнил только, как услышал повелительное царское:

— Встань! Подойди сюда!

Он подошел.

— Говорят, великую хитрость измыслил: подвижными литерами русские книги печатать собираешься. Поведай своему государю…

Начал Федоров, еще робея, подбирая слова, но постепенно воодушевился. Думал об одном — как убедить царя, что можно на Москве самим печатать книги. И Федоров рассказывал, как дотошно рассматривал книги поляка Феоля и белоруса Скорины, как выспрашивал Максима Грека о венецейце Мануции, как сам пытался вечерами резать подвижные литеры из дубовых брусочков и убедился, что даже дуб непрочен, а надобны для типографского дела немецкое олово, опытный резчик, добрая бумага и помещение.

Он говорил, глядя прямо в большие серые глаза царя и не видя его, говорил, а перед ним возникали картины всех его треволнений, радостей и печалей последних лет.

— Не личной славы ради, а для общего блага… Вот, государь. — И Федоров протянул Ивану Васильевичу бережно увернутый в шелк свиток.

Перегнувшись через стол, царь выхватил свиток и начал разворачивать его. Привстал с кресла Макарий. Замер в ожидании Федоров.

На белом листе итальянской бумаги полыхал киноварью отпечатанный подвижными литерами полный титул государя и царя Ивана Васильевича.

Иван Васильевич откинулся в кресле и, продолжай любоваться листом, строго и глухо спросил:

— Сам?

— Самолично, государь! У себя в чулане…

И вдруг царь захохотал:

— Царский титул… Подвижными литерами… В чулане!..

Опустил голову, стараясь сдержать улыбку, митрополит. Усмехнулся дьяк. Такого Федоров не ожидал. И тихо сказал, точно оправдываясь:

— Подтверждения ради… Для твоего, государь, и общего блага…

Царь перестал смеяться. Встал и, обогнув стол, шагнул к Федорову:

— Не в чулане начинать такое дело надо… Святой отец благословил тебя на него, и я без своей милости не оставлю. Печатню настоящую поставим, — он повернулся к Висковатову. — Здесь, в Кремле. У храма Николы Гостунского… Резать и отливать литеры будет мастер наш, Маруша, сын Нефедьев. Искусник зело добрый и в землях немецких побывавший. Ему же и за стан печатный ответ держать… С ним тебе новое дело начинать, — царь вполоборота повернулся к человеку в коричневом кафтане. Тот сделал шаг вперед и низко, но с достоинством поклонился…

— Быть тебе при нем верным сотоварищем. И отвечать за правильность книг наших, за красоту их и пользу. А за то, что угодил нам, покажу тебе нечто, Ивашка…

Царь Иван Васильевич шагнул к маленькой, едва приметной в стене дверце, обронив на ходу:

— Свечи, дьяк…

Шли долго, разными ходами, спускаясь по крутым ступеням все ниже и ниже. Наконец очутились перед небольшой железной дверью в стене. Царь сам отпер ее. Открылся чуть наклонный ход, весь одетый белым камнем. Федоров подумал было, что идут они в знаменитое хранилище государевой казны под Благовещенским собором, но ход был слишком длинным. И снова возникла железная дверь, и снова царь саморучно открыл ее.

Посредине большой комнаты стоял стол, вокруг покойные кресла, а по стенам — огромные дубовые, украшенные резьбой сундуки.

Висковатов уже зажигал десяток свечей в тяжелых шандалах, стоявших на столе. Постепенно уходил мрак из дальних углов, и выше поднимался сводчатый потолок. Язычки свечей склонились все в одну сторону, и воздух здесь был чистый, прохладный.

«Где же мы? — подумал Федоров. — Не под Соборной ли площадью? Нет, ход был бы короче. Может, где-нибудь за Архангельским собором…»

— Вот она, великая царская либерея, которую начал собирать еще дед мой. — Голос царя звучал глухо, точно боялся потревожить покой подземной залы. — Гляди, Маруша, гляди, Иван! Вот оно, великое богатство… Вот… — и он с нетерпением стал откидывать крышки сундуков.

Зала наполнилась гулом хлопающих крышек и скрипом металлических петель. В сундуках, бережно переложенные тонким сукном, лежали книги и свитки. Непроизвольно Федоров взглянул на ближний сундук резной, вычурной нерусской работы. Царь заметил.

— Здесь, — он ткнул тонким пальцем в сторону сундука, — и в том, и вон в том — книги императоров византийских. Дар моей бабки Софьи, последней наследницы Палеологов. Она привезла их в Москву… — Иван Васильевич стал выбирать книги из сундуков. — Вот сочинения древнего Гомера, а это сказание об Александре Македонском… Жизнеописание римских цезарей… История императоров Комнинов… А это философские сочинения мудреца Платона… — Стопки книг на столе росли удивительно быстро. — Это дар короля датского Христиана… А вот это… — Иван Васильевич достал из сундука небольшую книгу в переплете из телячьей кожи… — мой дар тебе. За разумение, за смелость, за верную службу… — И он протянул Федорову книгу. — Это «Апостол», печатанный в Литве славянскими буквами белорусом Скориной. Дарение с условием: такую, только лучше, в Москве напечатать и принести сюда, в либерею. Чтобы мне, православному государю, перед еретиками-иноземцами стыдно не было. Запомни это навечно.

Федоров принял дар и упал на колени…

А через день бородатые мужики, поскидав зипуны, начали ставить позади церкви Николы Гостунского в Кремле просторную избу для будущей государевой печатни.

Еретик Матвей Башкин

рам Николы Гостунского стоял как раз на полпути от Архангельского собора до Фроловских ворот. Храм был древним. В 1506 году его старое деревянное строение итальянские мастера заменили каменным. В XVIII столетии в нем принесла присягу, вступая на престол, Екатерина II. А в 1817 году, когда император Александр I готовился встретить в Москве прусского короля, старинный собор разобрали в одну ночь.

От Николы Гостунского до усадьбы Федорова тысячи две шагов. Расстояние не великое, а дум передумать за этот путь можно множество. Вот и сейчас Федоров тщетно пытался отогнать стоящее перед глазами видение, свидетелем которого был ныне утром.

…Красноватые язычки свечей сверкают на золоте иконостаса, на дорогих окладах икон, освещают уходящие вверх четырехгранные столбы, стены храма. А со стен на государя Ивана Васильевича, митрополита Макария, епископов и приближенных бояр, рассевшихся за длинным столом, строго глядят суровые, молчаливые святые.

За спиной царя — советники и дюжая стража, а перед ним — на коленях, в цепях маленький сгорбленный человек — Матвейка Башкин. Недавний дворянин, приближенный царя, Матвей Семенович Башкин.

…Всего недели две или три назад довелось Федорову читать столбцы дознания еретика Матвейки. Как допрашивали с пристрастием этого щуплого сына боярского, как кричал дурно равными голосами… язык вывалил и говорил нестройно многие часы… Требовали покаяться в ереси, в хуле на церковь православную, на порядок государственный. А он на своем стоял.

Царь сегодня даже с кресла вскочил, вперед подался и закричал срывающимся голосом:

— Зачем холопов своих на волю пустил? Почему епископов и бояр наших бесчестишь?

Несчастный на полу заелозил, цепями загремел, а потом трясущуюся головенку вскинул и на весь храм:

— Христос учил: возлюби ближнего своего, как самого себя. А у нас богатый только богатого любит. Нищие лохмотья имеют, а богатые в золоте да каменьях. Епископы только себя возвеличивают. Монастыри притонами разврата стали. Всем владеть хотят. Мало им богатства нынешнего. Книги священные и те искажают. Переписывают не как есть, а как выгодно…

Дьяк Висковатов, стоявший за спиной государя, подал знак стрельцам. Те сворой кинулись на Матвея.

Ох, как трудно было оставаться спокойным, не пожалеть страдальца, когда вокруг — десятки пристальных глаз. За каждым следят. Друг за другом. Неужто в этом сила царя?


Впереди показались двое. Идут навстречу. Идут степенно, за поясами топоры заткнуты. Видать, плотники домой после трудового дня шагают. Спросить бы их, что мыслят о Башкине, о словах его. Удивятся только. А кто он такой, Матвейка этот? И книг касаемо — кто их знает, что в книгах этих есть? Не для труженика они. Для богатых. Для тех, кто законы пишет, а закон что дышло — куда сильный повернул, так и вышло…

Плотники прошли мимо. Поклонились дьякону.

Справа, сразу же за церковью святой Варвары, потянулись заборы. Сейчас он придет домой, переступит высокий порог и войдет в чистую горницу, где на тканых половиках ползает, радостно гукая, его первенец Ванятка. И тогда, может, забудется страшная картина, жестокий царь и несчастный Матвей…

А поутру он вернется на печатный двор, поздоровается с Марушей Нефедьевым, наденет свой кожаный фартук, подвяжет волосы ремешком и сядет к столу, к разложенным в надлежащем порядке еще волглым бумажным листам с оттиснутыми строчками слов. Не поднимая головы, он будет внимательно прочитывать слово за словом, изредка заглядывая для проверки то в одну, то в другую рукописную книгу. Но все время, пока он будет читать строку за строкой, перед глазами будет стоять Матвей Башкин, будут звучать его смелые и правдивые слова; на миг возникнут в памяти разъяренный царь, степенные плотники и снова несломленный Матвей.

К вечеру, когда наконец будут прочитаны все накануне напечатанные листы, а Маруша положит перед ним еще несколько новых, Федоров утвердится во мнении, что дело, творимое им, — великое число печатных книг поможет людям быстрее овладеть грамотой и принесет им слова настоящей правды…

Через месяц усталые, счастливые Маруша Нефедьев и Иван Федоров закончили работу над первой русской печатной книгой — «Триодь постная». Накануне на берегу Москвы-реки при великом стечении московского люда в небольшом деревянном срубе был сожжен еретик Матвей Башкин.

Шел 1554 год, или, как считали тогда на Руси, 7062 год от сотворения мира.



В Ленинграде, в Государственной Публичной библиотеке имени М. Е. Салтыкова-Щедрина в рукописном отделе есть большой сейф. В сейфе хранится вместительная шкатулка-футляр из старого дуба. В футляре лежит старейшая датированная русская рукописная книга. 294 листа тончайшего пергамента сшиты потетрадно тонкими шелковыми нитями. Книга эта — Евангелие, написанное для наместника Новгорода Великого, жившего в середине XI столетия.

Книга украшена тремя великолепными миниатюрами, заставками и удивительными заглавными буквами — инициалами. Они напоминают старинные драгоценные эмали, где из причудливых переплетений орнамента проступают головы и клювы хищных птиц, морды фантастических животных, то ли собак, то ли драконов, и человеческие лики. На последней странице книги имеется запись, что написана она для Остромира, ближнего боярина киевского князя Изяслава, сына Ярослава Мудрого. Пожелав здоровья Остромиру, его жене Феофане и их детям, писец называет себя, выделив свое имя большими буквами, — диакон Григорий. В самом конце Григорий сообщает, что начал он переписывать книгу 21 октября 1056 года и кончил 12 мая 1057 года.

Пять с небольшим столетий разделяют двух величайших деятелей русского книжного искусства, двух диаконов: Григория и Ивана. За эти пять столетий в России были переписаны сотни книг, созданы десятки самых различных библиотек — монастырских, княжеских и боярских.

Не исключена возможность, что одной из самых значительных по своему составу библиотек XVI века была царская либерея. Поиски ее начались еще в середине прошлого века. А научные споры о ее существовании длятся уже более ста лет. В 1960 году крупнейший советский историк академик М. Н. Тихомиров высказал такое предположение: «Может быть, сокровища царской библиотеки лежат еще в подземельях Кремля и ждут только, чтобы смелая рука попробовала их отыскать». Но пока библиотека не найдена, как и не найдены убедительные свидетельства ее существования.

Да, книжные собрания в средневековой Руси имели трагическую судьбу — рождаясь, они быстро погибали в огне частых пожаров и бесконечных войн. Не следует забывать, что только с XIII до середины XV столетия Россия перенесла свыше 160 войн с внешними врагами. И если древнерусская поговорка гласила, что крепки те города, которые стоят на крови, то с полным основанием мы можем отнести это высказывание и к русской книжной культуре.

Вот почему начинание Ивана Федорова, пусть по сравнению с Западной Европой и запоздалое, было вызвано настоятельной необходимостью. Характерно, что первая московская печатная книга родилась в тот год, когда в Европе голландский ученый Меркатор выпустил достоверно научную карту Европы, когда была основана первая русско-английская торговая компания, создана современная скрипка, издано семнадцать томов Первого гербария, описывающего пятнадцать тысяч растений.

Обратила ли Западная Европа внимание на начало книгопечатания в России? Нет. А если даже узнала, то никак не отреагировала. Не случайно по прошествии почти трех столетий А. С. Пушкин воскликнул: «Европа в отношении к России всегда была столь же невежественна, как и неблагодарна».

Поэтому большинство политических и общественных деятелей не захотело услышать голоса наблюдательного иностранца, посетившего Москву при Иване IV: «Если бы они (то есть русские) сознавали свою силу, то никто не мог бы соперничать с ними…» А путь к самосознанию русского народа лежал через грамотность, через знания, через общедоступные книги. Иван Федоров со своим изобретением стоял у начал этого пути.


Загрузка...