У входа его встретила Джастин. Она распахнула дверь, как только Уивер вставил свой ключ в замок. Он заметил, что жена его еще не переоделась после работы и за весь день на черном костюме и серой блузке с перламутровым оттенком не появилось ни одной морщинки, как будто она надела его только что.
За его спиной Джастин заметила, как отъезжает со двора полицейская машина.
— Где ты был? — спросила она. — Где «ситроен»? Энтони, где твои очки?
Джастин пошла за ним в кабинет и стояла у входа, пока Уивер рылся в столе в поисках своих старых очков в роговой оправе, которые уже тысячу лет не надевал. Очки Вуди Аллена, так окрестила их Елена. «Ты в них похож: на дурня, папа». После этого он их не носил.
Он посмотрел на темное окно и увидел свое отражение и отражение жены у входа. Чудесная женщина. За десять лет брака не потребовала ничего, кроме любви, кроме того, чтобы он был рядом. Создала этот дом, куда приходят его коллеги. Поддерживала мужа, верила в его успешную карьеру, оставалась преданной женой. Но Джастин так и не научилась понимать его как родная душа.
Пока у них была одна цель, пока они искали дом, красили и отделывали его, покупали мебель, выбирали машины, разбивали сад, оба прочно пребывали в заблуждении, что их брак идеален. Он даже думал, что вот, наконец, я счастлив в браке. Мы поддерживаем друг друга, мы преданы друг другу, верны, нежны, мы любим, мы сильны вдвоем. У нас даже знак зодиака совпадает, мы Близнецы. Мы будто родились друг для друга.
Но когда исчезло материальное начало, объединяющее их, когда дом был куплен и идеально обставлен, когда были разбиты газоны, когда две гладкие французские машины засияли в гараже, Уивер почувствовал, как внутри поселилась необъяснимая пустота и смутное, беспокойное ощущение незавершенности. Ему хотелось чего-то еще.
Все дело в отсутствии способа самовыражения, решил он. Больше двадцати лет я просидел в пыльной аудитории, писал, читал лекции, встречался со студентами, поднимался по карьерной лестнице. Пришла пора расширить кругозор, обогатиться опытом.
Джастин и здесь поддержала мужа. Она не разделяла его увлечения и не питала особого интереса к искусству, но его рисунками восторгалась, обрамила его акварели и из местной газеты однажды даже вырезала объявление, что Сара Гордон объявляет набор в свою студию. Смотри, дорогой, это, кажется, интересно, сказала однажды Джастин. Я никогда о ней не слышала, но в газете говорят, что она изумительно талантлива. Как это замечательно, познакомиться с настоящим художником!
Величайшая ирония судьбы. Встретились они только благодаря Джастин. Джастин рассказала мужу о некой Саре Гордон из деревушки Гранчестер, и Джастин же замкнула круг, который получился идеально правильной формы. Джастин единственная предопределила исход этой грязной трагедии, а значит, ничего удивительного, что именно она повернула колесо, и история началась с эскизов в студии Сары Гордон.
Между вами все кончено, выброси этот портрет, говорила Джастин. Уничтожь ее. Чтобы я в жизни не видела этой картины. И этой женщины.
Но залить полотно краской оказалось недостаточным. Только полностью уничтоженное полотно умиротворило бы Джастин и облегчило бы боль измены. И только в определенном месте, только в определенное время можно было совершить этот акт, чтобы убедить жену, что с Сарой все кончено. И Уивер трижды порезал картину ножом в присутствии Джастин. Однако он так и не смог заставить себя расстаться с изуродованным холстом.
Будь Джастин такой, какой я хотел бы ее видеть, ничего не случилось бы. Если бы она открыла свое сердце, расправила бы крылья, если бы творчество не ассоциировалось у нее с аукционами, если бы она не просто участливо слушала меня, если бы она по-своему видела мир внутренний и мир внешний и попыталась бы понять меня, что у меня глубоко внутри, что я чувствую…
— Где «ситроен», Энтони? — повторила Джастин. — Где твои очки? Где ты пропадал? Уже десятый час.
— Где Глин? — спросил Уивер.
— Моется. Она, кажется, хочет оставить нас без горячей воды.
— Глин завтра уезжает. Придется тебе ее потерпеть до завтрашнего дня. В конце концов…
— Да. Знаю. Она потеряла дочь. Она подавлена и опустошена, а я должна не обращать внимания на все ее поступки и идиотские замечания только потому, что Елену убили. Знаешь, так дешево меня не купишь. И ты тоже дурак, если поверишь ей.
— В таком случае я действительно дурак. — Уивер отвернулся от окна. — И ты не раз этим пользовалась, скажешь, нет?
На щеках Джастин выступили два ярко-красных пятна.
— Мы муж и жена. Мы дали обещания друг другу. Мы дали обеты в церкви. Во всяком случае, я дала. И я ни разу их не нарушила. Я не такая…
— Ладно, ладно. Я знаю.
Как жарко в кабинете. Нужно снять пальто. Но сил почему-то нет совсем.
— Где ты был? Что с машиной?
— Машина в полиции. Мне не разрешили сесть за руль.
— Не разрешили… полиция? Что случилось? Что происходит?
— Ничего. Уже ничего не происходит.
— Как это понимать?
У Джастин закралось подозрение, и она сразу словно бы стала выше ростом. Уивер представил, как под ее прекрасным туалетом напрягаются мышцы.
— Ты снова ездил к ней. У тебя это на лице написано. Ты же обещал мне, Энтони. Энтони, ты поклялся. Ты сказал, что между вами все кончено.
— Все кончено. Это правда.
Уивер вышел из кабинета и направился в гостиную. Сзади послышался стук ее высоких каблуков.
— Тогда что… С тобой случилось несчастье? Ты разбил машину? Ты пострадал?
Пострадал, несчастье. Попала, что называется, в яблочко. Ему вдруг стало смешно от такого черного, как смерть, юмора. В представлениях Джастин он всегда жертва, а не мститель. Ей и в голову не придет, что он может самостоятельно справиться с трудностями. Ей и в голову не придет, что он действовал по собственной воле, считал свой поступок необходимым и не думал, что скажут или подумают окружающие. Да и с какой стати ей придет это в голову? Разве сделал он хоть раз что-нибудь по собственной воле? Да, изменил Глин, но с тех пор вот уже пятнадцать лет расплачивается.
— Энтони, отвечай. Что с тобой сегодня стряслось?
— Я подвел итог. Наконец я подвел итог. Уивер пошел в гостиную.
— Энтони…
Однажды ему показалось, что натюрморты над диваном его лучшие произведения. «Давай ты что-нибудь нарисуешь, милый, и мы повесим это в гостиной. Только смотри, чтобы картина вписалась по цвету». Так он и сделал. Абрикосы и маки. С первого взгляда понятно, что здесь нарисовано. А разве подлинное искусство не должно быть таким? Просто фотографическим воспроизведением действительности?
Уивер снял натюрморт со стены и с гордостью отвез на первое занятие в студию. И не важно, что Сара учит рисунку с натуры, пусть с самого начала поймет, что перед ней настоящий талант, неограненный алмаз, который стоит только обработать, и на свет появится второй Мане.
Сара удивила его с первой минуты. Сидя на высоком табурете в углу мастерской, она для начала не давала никаких указаний. Вместо этого Сара говорила. Говорила, поставив ноги на перекладину табурета, упираясь локтями в колени, вдоль и поперек испачканные краской, закрыв лицо руками, так что пряди волос струились сквозь пальцы. Сбоку стоял мольберт с рабочим полотном, на котором был изображен человек, прижимающий к себе маленькую девочку с растрепанными волосами. За весь свой монолог Сара ни разу не взглянула на холст. Слушатели и так уловили бы связь.
— Вы сюда пришли не за тем, чтобы учиться класть масло на холст, — говорила Сара собравшимся ученикам.
Подопечных было шестеро: три престарелые дамы в свободных платьях и грубых башмаках, жена американского военнослужащего, которой нужно было скоротать время, двенадцатилетняя девочка-гречанка, чей отец вольным слушателем приехал в университет на год, и Уивер. Ему сразу стало ясно, что он — самый серьезный студент из всех. Ему казалось, что Сара обращается к нему.
— Измазать красками холст и назвать это искусством может любой. Но вы пришли сюда не за этим. Вы здесь, чтобы научиться класть на холст частичку себя, рассказать, кто вы такой, с помощью композиции, колорита и гармонии. Ваша цель — изучить созданное до вас и прорваться дальше. Ваша задача выбрать образ и передать в картине его суть. Я смогу научить вас технике и приемам, но в конечном итоге любое ваше творение, которое претендует на то, чтобы называться произведением искусства, должно выражать ваше собственное «я». И…
Сара улыбнулась неожиданно солнечной улыбкой, без тени жеманства. Саре было невдомек, что, улыбаясь, она некрасиво морщила нос. А если бы и знала, то все равно не смущалась бы. Все внешнее не имело для нее значения.
— …если у вас нет собственного «я», или вы не сумеете к нему прислушаться, или по какой-то причине боитесь узнать о себе больше, чем знаете сейчас, вы все равно сумеете рисовать маслом на холсте. Ваша работа будет радовать глаз, будет радовать вас. Но кроме техники, в ней ничего не будет. И ее не назовут произведением искусства. Цель, наша Цель, — посредством живописи общаться с миром. Только для этого у вас внутри должно быть нечто, о чем вы можете сказать этому миру.
Легкость — вот ключ ко всему, говорила Сара. Живопись — это шепот. А не крик.
Уиверу стало стыдно за собственную наглость и за акварели, которые он принес с собой, будучи уверенным в их достоинствах. В конце занятия Уивер решил незаметно прокрасться к выходу, крепко держа свои работы в коричневой оберточной бумаге под мышкой, где им самое место. Но он не успел. Когда из мастерской выходили остальные ученики, Сара обратилась к нему:
— Доктор Уивер, я вижу, вы принесли показать мне свои работы.
Она стояла рядом и смотрела, как он разворачивает свои акварели, превратившись в сплошной комок нервов и чувствуя полную свою никудышность.
Сара задумчиво посмотрела на работы:
— Абрикосы и…
— Восточные маки, — покраснел Уивер.
— А-а, — протянула Сара и быстро добавила: — Да. Очень мило.
— Мило. Но это не искусство.
Сара посмотрела на него честным и дружелюбным взором. Уивер смешался от такого прямого женского взгляда.
— Не поймите меня превратно, доктор Уивер. Ваши акварели прелестны. А прелестные акварели тоже имеют право на существование.
— Только вы не повесили бы их у себя в гостиной.
— Я?..
Сара опустила глаза под его пристальным взглядом, затем с твердостью продолжила:
— Я предпочитаю работы, в которых чуть больше проблематики. Но это дело вкуса.
— А здесь проблематики нет?
Сара снова посмотрела на акварели, села на рабочий стол и положила на колени работы, сначала одну, потом вторую. Она поджала губы. И, надув щеки, выпустила воздух.
— Говорите прямо, — нетерпеливо усмехнулся Уивер, хотя ему было не до смеха, — не стесняйтесь.
Сара поймала Уивера на слове:
— Ладно, не буду. У вас определенно получаются копии. И вы это доказали. Но способны ли вы творить?
Он практически не почувствовал себя уязвленным, хотя был к этому готов.
— Давайте проверим.
— С удовольствием, — улыбнулась Сара.
В последующие два года Уивер с головой ушел в живопись, сначала присоединился к другому ее классу, потом к следующему, потом брал у нее частные уроки, оставаясь с ней наедине. Зимой они рисовали натурщиков в студии. Летом брали мольберты, альбомы для набросков, краски и отправлялись на пленэр. Они часто рисовали друг друга, упражняясь в анатомии. Грудино-ключично-сосцевидные мышцы, Тони, говорила Сара и прикасалась пальцами к своей шее, представь, что это шнурки под кожей. Вокруг постоянно звучала музыка, которую включала Сара. Знаешь, когда работает один орган восприятия, работают и все остальные, объясняла она, искусство не рождается, если сам художник пуст и ничего не ощущает. Вникни в мелодию, услышь ее, почувствуй, почувствуй искусство. И звучала музыка: назойливый марш кельтских народных мотивов, симфония Бетховена, ансамбль карибской музыки, африканская мешанина под названием «Мисса Луба», плач электрогитар, от которого мурашки пробегали по коже,
Очарованный мощью ее личности, ее преданностью искусству, Уивер сам ощутил, как сорок три года мрака остались за спиной и теперь над головой сияет солнце. Он будто заново родился. Интерес не ослабевает, ум не рассеивается, а чувства хлещут через край. Через шесть месяцев Сара стала его любовницей, а пока Уивер называл это состояние поисками искусства. Пока что все было относительно безопасно. И не хотелось думать о будущем.
Сара. Уивер удивился, что даже сейчас, после всего случившегося, даже после Елены, ее имя хочется шептать, хотя он запретил себе это еще восемь месяцев назад, когда Джастин обвинила его в измене, а он не стал отпираться.
Супруги поехали в старую школу под вечер в один из четвергов, когда обычно проходили занятия. Горел свет, в камине играл огонь, на опущенных шторах отражалось его мерцание, и Уивер знал, что Сара ждет его, что заиграет музыка и на полу и подушках будут валяться наброски. Когда раздастся звонок, она выйдет навстречу, распахнет дверь, бросится к нему, увлечет внутрь, Тонио, мне в голову пришла замечательная мысль насчет женщины в Сохо, ну, ты помнишь, эта картина целую неделю покоя мне не дает…
Я не могу это сделать, говорил Уивер жене. Не проси меня. Это убьет ее.
Мне наплевать, как она к этому отнесется, ответила Джастин и вышла из машины.
Когда он позвонил, Сара, наверное, как раз проходила мимо двери, потому что открыла сразу, и в ту же секунду залилась собака. Обернувшись, Сара кинула: Флэйм, прекрати, это же Тони, ты знаешь Тони, глупыш, А когда повернулась, увидела обоих: впереди Уивер, поодаль его жена, у него под мышкой портрет в коричневой бумаге.
Сара не сказала ни слова. Не пошевелилась. Не сводила взгляда с Джастин, и Уивер увидел, глядя на нее, какой грех он взял на душу. Предательство — штука обоюдоострая, сказала как-то Сара. И только когда она попыталась укрыться под маской воспитанности и соблюсти приличия, он это понял.
Тони.
Энтони, поправила ее Джастин.
Они прошли в дом. Из гостиной выбежал Флэйм, держа в зубах старый вязаный носок, и радостно гавкнул, завидев приятеля. Дремлющий возле огня Силк поднял голову и лениво поздоровался, вытянув свой длинный изящный хвост.
Ну, Энтони, сказала Джастин.
Волю его словно парализовало, он не мог ничего сделать и не мог отказать Джастин.
Сара посмотрела на картину. Что ты принес мне, Тонио, словно Джастин и не было здесь вовсе.
В гостиной стоял мольберт, на который Уивер водрузил полотно, сняв оберточную бумагу. Уивер думал, что она бросится к своему творению, увидев на улыбающихся лицах его дочери огромные красные, белые и черные пятна. Но Сара медленно подошла к холсту и протяжно застонала, увидев внизу полотна маленькую медную пластинку с гравировкой: «ЕЛЕНА».
Уивер услышал, как пошевелилась Джастин, как она произносит его имя, почувствовал, как она сует ему в руку нож. Большой кухонный нож. Джастин взяла его в ящике на кухне перед отъездом. Она сказала, чтобы я в жизни не видела этой картины и этой женщины, ты сделаешь это сегодня же и на моих глазах.
Первый порез ослепил его и своей яростью, и отчаянием. В ушах звенел вопль Сары «Нет! Тони!», а на кулаке он почувствовал ее пальцы и увидел кровь, когда, снова распарывая полотно, нож прошелся по тыльной стороне ее ладони. Когда нож полоснул по картине третий раз, Сара, по-детски прижимая окровавленную руку, попятилась назад, но не заплакала, — она и никогда не позволила бы себе этого ни перед Уивером, ни перед его женой.
Довольно, сказала Джастин, и пошла к выходу.
Уивер молча последовал за ней.
На одном из занятий Сара рассказывала о том, как рисует художник, вкладывая душу в произведение искусства, выставляя кусочки собственного «я» перед публикой, которая может не понять, посмеяться или отвергнуть. Уивер прилежно выслушал ее слова, но смысл дошел до него только тогда, когда он увидел ее лицо после того, как уничтожил ее картину. То были не просто перечеркнутые недели и месяцы труда над подарком для Тони, не просто акт вандализма. Эти три удара ножом уничтожили единственное в своем роде признание в любви и сочувствии.
Пожалуй, это самый тяжкий его грех. Заработать и получить драгоценный подарок, а потом уничтожить его.
Со стены над диваном Уивер снял свои акварели, такие невыносимо правильные абрикосы и маки. На обоях остались два темных пятна, но ничего не поделаешь, а Джастин обязательно найдет, чем их прикрыть.
— Что ты делаешь? Энтони, ответь мне, — испуганно спросила Джастин.
— Подвожу итог.
Уивер отнес работы в холл, задумчиво и бережно взял в руки одну из них. «У вас определенно получаются копии. Но способны ли вы творить?»
За последние четыре дня он уяснил то, чего не понимал два последних года. Некоторые творят. Другие уничтожают.
Уивер со всех сил ударил картиной о балясину у основания лестницы. Стекло разбилось и хрустальным дождем посыпалось на паркетный пол.
— Энтони! — Джастин схватила его за руку. — Не надо! Это твои работы. Это твое искусство. Не надо!
Второй картиной Уивер размахнулся еще сильнее. От удара по балясине ему стало больно так, будто в руку угодило пушечной ядро. Стекло брызнуло ему в лицо.
— У меня нет искусства.
Несмотря на холод, Барбара с чашкой кофе вышла в заброшенный сад на заднем дворе у себя дома в Актоне и присела на холодный бетонный блок, служивший ступенькой к черному входу. Она поплотнее закуталась в пальто и осторожно поставила чашку с кофе на коленку. На улице не было темно, и это неудивительно: когда вокруг несколько миллионов людей, а дом находится в столице, ночь не кажется черной, и все-таки сад по сравнению с домом стал совсем незнакомым от тяжелых ночных теней, и поэтому здесь можно было перевести дух от мучительного противоборства: простая необходимость и чувство вины.
Какие узы связывают детей и родителей, думала Барбара. Когда нужно рвать эти узы или, может быть, пересматривать их? Да и возможен ли разрыв, возможен ли пересмотр вообще?
За последние десять лет жизни Барбара окончательно пришла к выводу, что никогда не будет иметь детей. Сначала эта мысль причиняла боль, неизбежно связываясь с другой: что замуж она тоже не выйдет. Барбара отлично понимала, что материнство не слишком тесно связано с замужеством. Ситуаций, когда ребенок воспитывается одним родителем, все больше, а с таким успешным продвижением по службе она в числе первых претендует на звание матери-одиночки. Если захочет усыновить ребенка, например, уже взрослого, или с физическим недостатком, или другой расы, то успех практически обеспечен. Но Барбара всегда считала, что родителей должно быть двое, пусть это и звучит старомодно. С каждым годом вероятность появления партнера в ее жизни становилась все меньше, а отдаленная перспектива материнства истаивала, словно воздушный замок.
Барбара редко размышляла на эту тему. Зачастую ей некогда было думать о будущем, которое представлялось невыносимо тоскливым. У людей с возрастом семьи только увеличиваются и обрастают новыми супружескими связями и детьми, а ее собственная семья неуклонно сокращалась, связи рвались одна за другой. Ее брат, ее отец умерли и лежат в земле. Теперь ей предстоит разорвать последнюю нить, которая связывает ее с матерью.
В конце концов, подумала Барбара, все мы ищем в жизни утешения, ищем, кто бы сказал нам, что мы не одни. Мы хотим привязанностей, хотим бросить якорь в порту приписки, хотим стать кому-то близким человеком; нам нужно больше чем просто одежда на плечах, кусок хлеба и крыша над головой. И утешенье это нам способен подарить только близкий нам человек. Сколько бы мы ни заботились о внешних атрибутах нашей жизни, сколько бы ни рассуждали небрежно о своей независимости, нам все равно нужны эти узы. Установить связь с другим человеком жизненно важно, ведь так мы получаем право считать, что заслужили похвалу. Если меня любят, значит, я достоин. Если я нужен, значит, я достоин. Если при всех трудностях мои отношения только крепнут, значит, у меня все в порядке.
И в самом деле, какая разница между ней и Энтони Уивером? Прежде чем сделать шаг, она также руководствуется страхом, что однажды мир не скажет ей, какая она молодец. Она также хочет, чтобы никто не увидел отчаяние, которое тайком прокрадывается следом за виной.
— У мамы сегодня замечательно прошел день, Барби, — сказала миссис Густафсон, — сначала она немножечко поворчала, конечно. С утра не слушалась, называла меня «Дорис». Потом отказалась есть печенье. А потом и суп. Когда пришел почтальон, твоя мама решила, что это твой отец, и не дала мне как следует с ним поговорить. Кричала: «На Майорку! Джимми обещал отвезти меня на Майорку». А когда я сказала, что это не Джимми, она попыталась выставить меня за дверь. Но в конце концов твоя мама успокоилась.
Дрожащая рука миссис Густафсон неуверенно порхнула к парику и поправила жесткие серые завитки.
— В туалет она не захотела. Не знаю почему, Я включила ей телевизор. Последние три часа она тише воды, ниже травы.
Мать сидела в гостиной в потрепанном кресле своего мужа, ее затылок покоился в засаленной вмятине, продавленной отцом за долгие годы. Телевизор громко орал, чтобы глуховатая миссис Густафсон могла его слышать. Шел фильм с Хамфри Богартом и Лорен Бэколл, как раз тот момент, где Бэколл произносит знаменитую фразу о свисте[41]. Барбара видела этот фильм уже раз десять и теперь выключила как раз в тот момент, когда Бэколл, танцуя, идет к Богарту через всю комнату. Барбара обожала эту сцену. Ей нравилось, что неведомое пока будущее так много обещает.
— С ней все в порядке, Барби, — беспокойно сказала миссис Густафсон, стоя у двери, ты сама видишь.
Миссис Хейверс прижалась к одной ручке кресла. Ее рот был открыт. В руках она мяла край юбки, которую задрала выше колен. Вокруг одуряющее пахло испражнениями.
— Мам? — окликнула Барбара.
Вместо ответа мама промычала четыре ноты, словно собиралась спеть.
— Видишь, какой спокойной и милой она может быть? Настоящее золотко твоя мама, только если захочет.
На полу в нескольких сантиметрах от материнских ног свернулся шланг от пылесоса.
— Что здесь делает это? — спросила Барбара.
— Послушай, Барби, он в самом деле помогает… Внутри у Барбары что-то оборвалось, словно под сильным напором стоячей воды не выдержала и лопнула плотина.
— Неужели вы не заметили, что она напачкала? — обратилась Барбара к миссис Густафсон. Поразительно, что ей удается говорить таким спокойным тоном.
— Напачкала? — побелела миссис Густафсон. — Ты что-то путаешь, Барби. Я два раза ее спросила. Она не хотела в туалет.
— А вы запах не чувствуете? Неужели вы ее не проверяли? Вы оставили ее одну?
Губы миссис Густафсон дрогнули в нерешительной улыбке.
— Барби, ты, наверное, немного расстроилась. Но если бы ты пожила с ней немножко…
— Я жила с ней много лет. Я всю свою жизнь с ней прожила.
— Я хотела сказать…
— Спасибо, миссис Густафсон. Вы мне больше не понадобитесь.
— Что, я…
Миссис Густафсон прижала к груди руку, где-то в районе сердца.
— И это после всего, что я сделала.
— Именно, — ответила Барбара.
Под брюки забирался холод, и Барбара зябко поежилась на ступеньке у черного входа, пытаясь забыть представшее ее глазам зрелище. Барбара искупала мать, жалость пронзила ее, когда она увидела ее дряблое тело. Потом Барбара уложила мать в кровать, подоткнула одеяло и выключила свет. За все это время мать не сказала ни слова. Она походила скорее на мертвую, чем на живую.
Иногда правильные решения совпадают с объективной необходимостью, говорил Линли. И в этом есть доля истины. Барбара с самого начала знала, как нужно правильно поступить, как наилучшим образом позаботиться о матери. Барбара всего лишь боялась прослыть черствой и равнодушной дочерью в мире — мире, который, как она уже успела убедиться, сам равнодушен и черств, поэтому и барахталась в своем страхе в ожидании подсказки, указания, разрешения, которые ей все равно бы никто не дал. И решение это подспудно бродило в ней. Она только никак не могла понять, что жило оно рядом с боязнью, что ее осудят.
Барбара с трудом поднялась со ступеньки и пошла на кухню. Здесь стоял запах заплесневелого сыра. Надо помыть посуду и пол, здесь несложно найти занятие, отвлечься и хотя бы час не думать о том, что сделать необходимо. С марта месяца, с тех пор, как умер отец, она старается об этом не думать. И этому пора положить конец. Барбара подошла к телефону.
Странно, что она не забыла номер. Наверное, с самого начала знала, что он еще понадобится.
На другом конце провода раздалось четыре длинных гудка. Послышался приятный голос:
— Миссис Фло слушает. Хоторн-Лодж.
— Это Барбара Хейверс, — вздохнула Барбара. — В понедельник вечером вы видели мою маму, помните?