«Мадонна благородная»


1

Посадка на этом аэродроме, стремительно летевшем нам навстречу, не предполагалась. Самолет шел из Риги в Москву, но Москва не принимала…

Но вот самолет выровнялся наконец, и край земли начал полого опускаться. Из боковых окон было видно, как вокзал аэродрома все падал и падал и в конце концов потерялся где-то на краю горизонта. Самолет коснулся земли, натужно взревел и сразу превратился в большой неуклюжий автобус, к которому по ошибке были приделаны крылья. Он и шел, как автобус, раскачиваясь, переваливаясь с боку на бок, разбрызгивая снежные заструги, так что вихри из-под колес достигли окон. Видно, здесь недавно прошла метель, та самая, что заслонила нам дорогу в Москву.

Я взглянул на своих спутников. Гордеев в ответ на мой взгляд только удрученно пожал плечами. Марта спала. Лицо ее, утомленное длительной болтанкой, было бледным, локоны развились. Она казалась много старше своих лет. Зато сейчас она больше походила на жену пожилого, строгого профессора, каким и был Гордеев.

Самолет подруливал к аэровокзалу. Вокзал выглядел уютно и спокойно. Он приглашал выйти и посмотреть на незнакомый город, обещая гостеприимство. Не знаю, почему, но иные вокзалы сразу обещают неудачи и неудобства. Этот в законченной простоте своих строгих линий хранил именно ощущение уюта и покоя.

Дверца кабины хлопнула, вышел коренастый, черный как уголь летчик, сердито сказал:

— Не дают погоду! Ночевать будем здесь!

От голосов пассажиров самолет загудел, как барабан. Почему-то во всех случаях вынужденной посадки каждый пассажир считает себя кровно обиженным, а летчиков — чуть ли не личными врагами. Черный летчик покачал головой, повернулся и закрыл за собой дверь. Он не признавал себя виновным.

Марта проснулась, по-детски потянулась, зевнула сладко-сладко и только потом открыла глаза, сразу сделавшись похожей на девчонку: и щеки окрасились румянцем, и губы порозовели, и глаза смотрели с наивной простотой. Оглядев пассажиров, она прижалась к плечу мужа, снова закрыла глаза, пробормотав:

— Как я спала!

Она всегда делала такие неожиданные открытия: «Как я спала!», «Как я поела!», «Как я хорошо выгляжу!» — будто другие должны были обязательно восхищаться этими ее открытиями. Но гул голосов в самолете был до того злым и раздраженным, что даже Марта на мгновение забыла о себе.

— Мы уже в Москве? — спросила она мужа.

— Нет, маленькая задержка, — ласково, как говорят ребенку, чтобы не напугать его, сказал Гордеев.

И голос Марты сразу вплелся в общий гул на той же высокой ноте. Странно, пассажиры гудели так, словно надеялись, что от их гудения самолет тотчас полетит дальше.

Но вот по самолету, ни на кого не глядя, прошел механик, открыл дверь, за ней показалась лестничка с перилами, и уставшие от собственной нервозности люди тихо пошли вниз. Марта передернула плечами, сняла с багажной сетки свой маленький чемоданчик и заторопила мужа:

— Идем, идем! Надеюсь, гостиницу-то нам устроят?

Я вышел последним: мне отдельный номер гостиницы не требовался, а посмотреть на незнакомый город всегда интересно.

Однако Гордеевы ждали.

Цепочка пассажиров уходила по черному с белыми от снежных заструг полосами асфальту куда-то в сторону от аэровокзала, по-видимому к гостинице аэропорта. Марта кутала горло меховым воротником и плотно сжимала коленями полы пальто, повернувшись спиной к ветру. Гордеев смущенно посмотрел на меня. Я понял: в гостинице на аэродроме не было отдельных номеров, там скорее всего общежитие для случайного ночлега, и теперь Гордеев готов предъявить мне некоторые претензии. Я был главным в нашей бригаде, значит, я и обязан отвечать за покой моих спутников.

Я молча зашагал в здание вокзала.

На меня чуть не налетел длинный прохожий в берете и в легком пальто, подбитом мехом. Он шел мимо нас, торопясь к единственной машине с зеленым огоньком счетчика. Миновав меня, он наткнулся на Гордеевых и вдруг остановился. Сразу послышался мягкий взволнованный голос:

— Марта!..

И после паузы, во время которой он успел бросить быстрый взгляд на меня и Гордеева, более сдержанно:

— Кришьяновна!.. Как вы сюда попали?

Марта вздрогнула, выпрямилась, брови ее сошлись треугольником, она недоверчиво спросила:

— Герберт?..

Они стояли, как снежные призраки, нечаянно нашедшие друг друга.

Впрочем, женщина всегда возвращается к реальности быстрее, чем мужчина. Марта обернулась ко мне и Гордееву. Я еще увидел, как остро сверкнули ее расширенные зрачки, но голос, когда она заговорила, был совершенно спокойным:

— Вот неожиданная встреча, правда, Александр?

Мне показалось, что она говорила это только для того, чтобы успокоить мужа. Затем, уже показывая на меня, вновь обратилась к неподвижно стоящему молодому человеку:

— Это наш друг. А это Герберт, тоже художник, мой институтский товарищ и ученик Александра Николаевича… — И не назвала ни одной фамилии, словно подчеркивала: отношения должны быть самыми короткими.

— Не очень он меня слушался, этот ученик, — проворчал Гордеев.

— Здравствуйте, Александр Николаевич!

Человек, названный Гербертом, поклонился Гордееву и мне, но не взглянул на нас: глаза его были прикованы к Марте.

Гордеев неопределенно сказал:

— Да, неожиданно, — и, сделав какое-то нерешительное движение, будто не знал, надо ли вообще разговаривать, спросил: — И давно вы здесь работаете, Герберт Оскарович? Мне казалось, что вы не намерены покидать Москву.

— А я сюда ненадолго, Александр Николаевич. Впрочем, прошло уже месяца полтора.

Слова у него были твердые, произносил он их отчетливо и решительно.

— А у нас непредвиденная остановка, — сказала небрежно Марта. — Собираемся в гостиницу.

— Лучшая гостиница в городе — «Бристоль», — вежливо заметил Герберт. — А поужинать советую в кафе «Балтика». Отличная кухня! К девяти вечера там бывает совсем спокойно.

Он назначал свидание! Александр Николаевич, поняв, невольно отступил назад…

Теперь Герберт внимательно рассматривал нас. Глаза у него были холодные, взгляд их словно отодвигал нас, чтобы получше разглядеть. Так смотрят в микроскоп на букашек, увеличивая фокусное расстояние. Когда фокусное расстояние, наконец, установилось, он, разглядев нас со всеми нашими приметами, усмехнулся.

— А вы не изменились, Александр Николаевич!

В голосе его прозвучало сожаление, будто он ждал именно перемен. И скорее всего не к лучшему. Потом он кивнул головой и повернулся к Марте:

— Надеюсь еще увидеть вас… — И пошел к ожидавшей его машине, подставив лицо ветру, прямой, высокий, гибкий.

Марта, словно поняв наконец, что он уходит, торопливо крикнула:

— До встречи, Герберт! — и заторопилась к вокзалу.

— Кто этот Герберт? — сердито спросил я. Почему-то мне было обидно за Александра Николаевича.

— Вы же слышали! Художник, однокашник Марты. Зовут его Герберт Оскарович Брегман. Мой ученик…

Последнее он хотел сказать с иронией, но какая жалкая получилась ирония!

— Давно он знаком с Мартой?

— Они земляки. Но познакомились только в институте. Слишком велика была разница раньше. Марта выросла в крестьянской семье, а отец Герберта в годы буржуазной республики работал в комиссионной конторе, которая спекулировала движимым и недвижимым имуществом, земельными участками, домами, предметами искусства и прочим.

— Он действительно хороший художник?

— Он любит деньги! — Тут Александру Николаевичу изменила выдержка. — Он и Марту сбивал на халтуру… Мне пришлось отказать ему от дома… — Он замолчал.

От дежурного по аэродрому я позвонил в одно из городских управлений, с которым мы сотрудничали, и сообщил о нашем нечаянном визите. На том конце провода дежурный обзванивал гостиницы, ища свободные номера. Гордеев неловко сказал:

— Лучше бы не в «Бристоль», ну его к черту! Наверно, по сотне за номер…

Я никогда не замечал у Гордеева такого недостатка, как скупость, поэтому лишь усмехнулся. И, как бывает во всякой игре с краплеными картами, а судьба, по-видимому, только такими и играет, дежурный управления вдруг бодро сказал:

— Можете ехать в «Бристоль», я договорился, два номера… Машина за вами сейчас придет.


2

Теперь, пожалуй, следует рассказать, какие причины соединили нас, довольно разных людей, в этом путешествии.

Гордеев и Марта — художники. Гордеев давно уже достиг того, что называется «положением», стал профессором, известным искусствоведом, но от живописи отошел: он руководит отличной реставрационной мастерской.

Вероятно, это естественный путь для человека рассудочного, малоэмоционального, каким казался мне Гордеев всегда. И увлечение старинным искусством, приведшее его к забвению собственного таланта, к утрате художественного «я», мне кажется закономерным. Да, Гордеев уже давно не выставляет своих картин, свой талант он отдает чужим произведениям, часто становясь всего лишь рукой давно умершего художника, чтобы дописать отвалившиеся, простреленные во время войны или слизнутые пламенем кусочки поврежденной картины, иной раз такие мелкие, будто картину истыкали иглой, иногда столь большие, что картина считается погибшей. Но в том-то и дело, что для Гордеева такая работа сродни священнодействию! Когда полууничтоженный войной или небрежностью хранителей шедевр искусства получает в его руках новую жизнь, Александр Николаевич, по-моему, испытывает даже большую гордость, чем его коллега, выставивший очередной этюд с березкой или с прудом. Ведь Александр Николаевич возрождает безусловные шедевры искусства, а кто и когда определит, является ли этюд его коллеги с березкой или с прудом тоже настоящим произведением искусства?

Даже женитьба на Марте ничего не изменила ни в творческих настроениях Гордеева, ни в нем самом.

Это, пожалуй, плохо. Во всяком случае, мне это не нравится!

Марта в два раза моложе своего мужа. Она окончила институт под его руководством. Но молодежь самонадеянна. Ей кажется, что вот она-то, молодежь, как раз и создаст шедевры искусства, каких не создали старики. Марта блеснула на дипломной выставке двумя отличными полотнами. Будь я на месте Гордеева, я бы постарался доказать ей, что талант не стареет, и написал бы что-нибудь не менее впечатляющее. А Гордеев предложил ей работу под своим руководством в реставрационной мастерской! Но ведь не у каждого просыпается талант, подобный тому, каким владел сам Гордеев, талант восстановления, талант подражания, что ли…

Я бывал у Гордеевых и дома и в мастерской. Марта, казалось мне, тяготится той скованностью, ограниченностью роли, которая так естественна для реставратора. В самом деле, широко ли разойдешься, если перед тобой драгоценное произведение старинного мастера, которое страдает обычной болезнью старых картин: трещины от неравномерного высыхания масла или лака испортили шедевр… И вам надлежит только заполнить эти трещины!

Еще не так давно считалось смертным грехом восстановление осыпавшихся участков картины. Теперь, когда разработаны легкосмываемые краски, утраченные участки заделываются. Но именно смываемыми красками! И еще пишется акт, какой именно участок тронула рука современного художника!

А у Марты сильный, крепкий мазок. Ей бы писать панно, монументальные полотна, она же возится со шприцами, электрическими рейсфедерами, акварельными кисточками…

Но это в конце концов касается только их двоих. Я мог лишь огорчаться, глядя на них и боясь, как бы не произошел нечаянный взрыв. Посоветовать что бы то ни было Гордееву я не мог. Этот холодноватый, сдержанный человек не располагал к дружеским беседам. А в каком другом случае можно коснуться души человека?

Сам я надеялся стать искусствоведом, но война разрушила все мои надежды. Виной тому оказалось как раз искусствоведческое образование. После первого же знакомства с моими офицерскими документами какой-то помначштаба фронта отправил меня в тыловую команду для проверки эвакуационных работ в зоне боев. Собственно, мне предлагалось следить за успешной эвакуацией музеев и разнообразных хранилищ, но мою команду не стеснялись направлять и на эвакуацию заводов, и на минирование мостов, и бог знает куда.

После одной из таких операций я добрался до самого начальника штаба с просьбой направить меня в действующие части. Разговор, который тогда произошел, навсегда отрезвил меня.

Начальник штаба спросил:

— Вы верите, что мы выиграем войну, хотя сейчас и откатываемся под самую Москву?

— Конечно! — совсем по-штатски, но очень яростно прокричал я.

— Как вы думаете: нужны будут народу впоследствии музеи, библиотеки, архивы, банковские ценности?

— Несомненно…

— Ну, так вот и охраняйте их! — жестко сказал начальник штаба. И уже потом, когда я уходил, еле переставляя ноги, добавил: — Ничего, товарищ майор, настанет время, когда вам придется спасать музеи в Европе!

И я спасал эти музеи в разных городах Европы до самого конца войны да еще и несколько лет после войны. Сначала я разминировал здания музеев, искал потайные гитлеровские хранилища, куда они свезли и нашвыряли навалом сокровища всей Европы, потом собирал умирающих от истощения музейных работников в Берлине, в Вене, в Будапеште, кормил их солдатским пайком, добывал топливо для обогрева промороженных музейных хранилищ и антиквариатов, наблюдал первые робкие экскурсии приверженцев искусства в послевоенные годы в разных городах Европы и, кажется, смирился со своей работой.

Я пробыл за границей два года после окончания войны. И все эти годы для меня война не кончалась. Происходили перестрелки у тайных хранилищ с теми, кто оберегал для бежавших военных преступников награбленные ими во многих странах сокровища; случались нападения злоумышленников на только что открытые музеи: в мире, где все ценности рушились, ценности искусства оставались незыблемыми, их можно было немедленно перепродать и отправить в любую западную страну… Честное слово, я был рад, когда вышел из этой затяжной войны.

Но перейти к научной деятельности мне так и не удалось. Меня направили для работы в отдел по охране государственных ценностей.

Скажем прямо, на однообразие своей жизни я не жалуюсь.

Особенно трудно было в послевоенные годы. Чем суровее жизнь, тем чаще находятся люди, которые стремятся «обойти» трудности. Естественно, что всякий «обход» сопряжен с кривыми путями. Впрочем, любители «кривых дорог» не перевелись и теперь.

Месяц тому назад меня вызвал начальник и коротко спросил, что я знаю об Эль Греко…

В нашем отделе не привыкли удивляться вопросам, каковы бы они ни были. Об Эль Греко я, к сожалению, помнил не очень много. Однако добросовестно выложил все, что знал:

— Эль Греко — испанский художник второй половины шестнадцатого и начала семнадцатого века. По происхождению грек, Доменико Теотокопули, родился на Крите, позже переехал в Венецию, затем в Толедо, изучал Тициана и Тинторетто. Из его работ в наших музеях экспонированы портрет президента Кастильского совета Родриго Васкеса в Музее изобразительных искусств имени Пушкина, портрет одного из испанских поэтов — в Эрмитаже, «Апостолы Петр и Павел» там же и женский портрет под названием «Мадонна Благородная» в Народном музее.

— В Эрмитаже находится портрет поэта Алонсо Суньига, — сказал начальник, потом вздохнул, потер левой рукой шею с таким видом, будто тащил на ней бог весть какой груз, и сердито добавил: — А вот «Мадонну Благородную» должны экспонировать вы. Снова экспонировать!.. — многозначительно подчеркнул он.

Слова начальника никак не укладывались в моем сознании, хотя я уже все понял. Дрожь пробирала меня от злости. Окажись здесь человек, покусившийся на «Мадонну Благородную», вероятно, я не сумел бы сдержать свои чувства.

Перед самой войной, к четырехсотлетию со дня рождения великого художника, в Москве была устроена выставка его работ. И посетители выставки, наверно, запомнили небольшую картину — размер ее примерно тридцать на сорок сантиметров — с пометкой: «СССР, Народный музей».

У нас мало полотен Эль Греко. Но это полотно стояло в первом ряду! Возле небольшой картины всегда толпились взволнованные зрители. Работа датируется первым периодом жизни художника в Толедо, когда он еще не был охвачен мистическими настроениями, только что влюбился в будущую подругу жизни Иерониму де Куэвас и из всех женщин писал ее единственную.

На картине, известной под названием «Мадонна Благородная», изображена головка женщины со взглядом, устремленным вдаль, мимо зрителя. Она как будто видит что-то за вашей спиной, и то, что она видит, вызывает в ней грусть, сожаление… Я стоял тогда часами перед этой картиной, силясь понять, что выражает ее взгляд. Сострадание к человеку? Сожаление о его судьбе? Впечатление было такое, словно изображенная на картине женщина знает все мои тяготы и заблуждения, а может, и мое будущее и огорчена за меня больше, нежели я сам, ибо ее знания выше и глубже…

И вот эта картина, это чудо искусства, подвиг художника, исчезла!

Мне стало трудно дышать, и я невольно оперся руками на стол начальника.

— Спокойствие! — сказал начальник. — Это еще не все! — И я выпрямился снова. Было в его голосе что-то такое, что обещало куда большие трудности. — Пропажа картины произошла три дня назад. Мы вас не беспокоили, я поручил расследование смежному отделу. Но сегодня обстоятельства изменились. Вот посмотрите!

Он подал мне несколько листков бумаги. Это была запись сообщения одной из западных радиостанций. Сообщение было озаглавлено:

«Тайна „Мадонны Благородной“! Сколько может стоить картина в двенадцать квадратных дециметров холста? Знатоки утверждают, что если покрыть ее стодолларовыми бумажками, толщина этого покрова будет равна десяти сантиметрам!»

Дальше следовал текст:

«Знатоки утверждают, что самой дорогой, но никогда не появлявшейся на свободном рынке картиной Эль Греко является „Мадонна Благородная“. Долгое время картина принадлежала русскому магнату князю Юсупову. Она украшала тот зал, в котором высокопоставленные лица Российской империи убили последнего временщика императорского двора Григория Распутина. В начале русской революции концерн нескольких фирм, занимавшихся перепродажей предметов искусства, предложил Юсупову двести двадцать тысяч долларов за эту картину. Юсупов отказался: он не верил в победу революции. Через несколько месяцев ему пришлось бежать из Петербурга в одном белье. „Мадонна Благородная“ долгое время считалась безвозвратно утраченной. О ней писали, что „свирепые большевики“ разрезали ее на портянки для своих юфтевых сапог. Газетчики не задумывались над тем, какие же портянки можно выкроить из куска старинного холста величиной в двенадцать квадратных дециметров. Однако в 1925 году эта картина была экспонирована в одной из картинных галерей России как „национальное достояние“. Концерн неоднократно обращался с предложениями к Советскому правительству о покупке этой картины, но тоже безуспешно. Во время войны картина вместе с другими ценностями была эвакуирована на Восток. После войны картина снова заняла постоянное место в галерее.

И вот эта картина пропала! Как сообщает наш корреспондент, распорядители галереи в панике. Томоженные пункты на границах работают с удвоенной строгостью и придирчивостью. Несомненно, опасения русских, что картина Эль Греко появится за рубежом страны, вполне оправданны: концерн промышленных фирм, торгующих предметами искусства, в своих бюллетенях неоднократно публиковал оценочную стоимость этой картины, и цена ее из года в год повышалась, хотя это делается только для предметов, истинный владелец которых неизвестен. В последнем бюллетене „Мадонна Благородная“ Эль Греко оценивалась в двести пятьдесят тысяч долларов! Появится ли она в списках концерна когда-нибудь под рубрикой „Продается“ или даже „Продана“? Где находится картина размером в двенадцать квадратных дециметров и стоимостью в четверть миллиона долларов?»

Я швырнул аккуратно сколотые листки на стол и сел, не спросив разрешения. Начальник молчал, искоса поглядывая на меня. Я знал: это приглашение к разговору…

— Ну что же, все ясно, — сказал я. — Кто-то из доброхотов информировал корреспондента радиокорпорации о том, что картина пропала. А им только это и надо.

— Все это так, но о пропаже картины пока знали только четыре человека: хранитель музея, служитель комнаты, в которой она висела, рабочий, обнаруживший пропажу, и сотрудник, расследующий это дело. Ну, и само собой разумеется, пятый человек — вор. Теперь же об этом знают все, кто слушает эту радиостанцию…

— Вы хотите сказать…

— Вот именно! Это сигнал! Не удивлюсь, если и сама передача заказана тем самым «концерном промышленных фирм»! А может быть, и само хищение картины подготовлено концерном. Теперь устами радиодиктора организаторы всего этого дела говорят своим сообщникам: «Держитесь! Ищите случая переслать картину к нам! Если сможете, являйтесь с нею и сами!»


3

Расследование показало, что определить время похищения картины можно только приблизительно. Кто бы ни был преступник, действовал он очень умно.

Служитель зала сообщил, что утром во вторник, перед открытием зала для посетителей, во время уборки, когда по залу проходили рабочие с пылесосами, один из них, протиравший стену, удивленно остановился перед «Мадонной Благородной».

«Мадонна» висела на своем месте, а рабочий то пятился от нее, то снова приближался, недоуменно пожимал плечами, даже руками развел и обернулся, чтобы кого-нибудь позвать. Служитель подошел узнать, что привлекало его внимание.

Надо сказать, что служители да и рабочие выставочного зала издавна подбираются из любителей искусства. Иной рабочий разбирается в картинах не хуже какого-нибудь кандидата искусствоведческих наук. Должности эти чуть ли не потомственные, во всяком случае, с этой работы уходят уже на пенсию, а молодежи там как-то незаметно, молодые работают обычно в запасниках и уже потом переходят в выставочные залы.

Картины висели на местах. Служитель поторопил рабочего — пора было пускать посетителей, — но рабочий взволнованно воскликнул:

— Погодите, Иван Яковлевич! Гляньте-ка, что это с «Мадонной» приключилось?

Служитель взглянул пристальнее на картину — и отпрянул.

Бывает, что картины «заболевают». Краска, веками лежавшая на холсте, вдруг начинает пузыриться, вздуваться, а то и отваливаться. Или на картине появляются пятна, как от сырости. Иногда картина тускнеет. Во всех этих случаях немедленно вызывают специалиста-реставратора, а тот уже, как врач у одра больного, ставит диагноз и либо отправляет картину на «лечение» в реставрационную мастерскую, либо прописывает ей кратковременный «отдых» — перемену места жительства, внешней температуры, влажности и прочих условий.

«Мадонна Благородная» была не похожа на себя.

Вдруг служитель коротко ахнул и бросился к телефону.

Главный хранитель, прибежавший на вызов, побелел при взгляде на шедевр Эль Греко. Вместо «Мадонны Благородной» висела заключенная в такую же рамку грубая мазня, ни на что не похожая, сделанная даже и не кистью, а мастихином, состоящая из пятен, какие может размазать по полотну слепой или ребенок. Хранитель схватился за сердце и начал медленно оседать на пол. Если бы рабочий и служитель не подхватили его под руки, он, вероятно, так бы и не встал.

Служитель вытащил из кармана начальника пузырек с нитроглицерином, дал ему лизнуть пробочку, лизнул и сам. Они были в одних годах, и оба хватались за сердце и по менее важному поводу.

Голос к главному хранителю вернулся не скоро: лишь к тому времени, когда он понял, что надо звонить в наше управление.

Сами по себе протоколы расследования не могли объяснить главного пункта в этом деле: как хищение произошло незамеченным? Напомним, что в зале постоянно находится служитель, точно знающий расположение особо ценных картин и сознающий свою ответственность за их сохранность.

Я приехал на место происшествия.

Теперь главный хранитель держался мужественнее. Он сознавал, конечно, свою ответственность, но после того, как передал «дело» нам, считал, видно, соответчиком и все наше управление. Во всяком случае, разъяснения свои он давал толково, охотно, но за каждым словом я слышал некую надежду на то, что все кончится благополучно, раз уж он воззвал к нашей помощи.

Прежде всего я задал интересовавший меня вопрос.

Главный хранитель не стал ни взваливать дополнительную вину на свой персонал, ни оправдывать своих помощников, он просто пригласил меня пройти в зал.

Зал временно был закрыт для публики. Я подумал, что это была первая ошибка следствия. Надо было просто повесить табличку с извещением, что «Мадонна Благородная» находится на реставрации. Может быть, как раз этот запрет и был понят заинтересованным лицом или лицами как известие о том, что хищение состоялось. А уж отсюда до появления сообщения по радио, может быть, заранее подготовленного, один шаг. И теперь похититель, вероятно, знает, что его доброжелатели за границей действуют. Возможно, что их эмиссар в этот час уже пересекает границу на самолете или в поезде, чтобы получить в условленном месте свою добычу. Не в пустоту же послано это сообщение…

Но когда ошибка уже допущена, надо следить хоть за тем, чтобы не сделать другой. Свои поздние сожаления я удержал при себе.

Войдя в зал, я прежде всего взглянул на то место, где раньше висела «Мадонна». Взглянул — и вскрикнул от удивления: картина была на месте!

Только сделав несколько шагов — уж не знаю, хотел ли я пощупать рамку или прикоснуться к полотну, чтобы убедиться в том, что вся история с пропажей картины лишь приснилась мне, — я увидел на месте картины ту самую грубую мазню, о которой читал в материалах дознания. Отступив назад, я снова испытал иллюзию возвращения картины на место. Оглядевшись, я заметил, что стою как раз возле кресла для дежурного служителя. Я сел в это кресло. Картина была тут!

Наши сотрудники, ведущие дознание, не обратили должного внимания на слова служителя, показавшего, что он до самого открытия преступления видел картину. Он и не мог не видеть ее. Он слишком хорошо знал «Мадонну Благородную», чтобы вглядываться в полотно. А следователь, усевшись на то место, с которого смотрел на картину служитель, увидел именно то, что и следовало увидеть: мазню! И обвинил служителя в небрежении к обязанностям, потом переменил свое мнение и решил, что картина похищена после закрытия выставочного зала — скорее всего, ночью: тут повлияли характеристики служителя, исследование его биографии и прочее. Таким образом, по мнению следователя, похитителем мог быть только кто-то из работников выставки, имевший доступ в зал в нерабочее время.

Да, украсть картину удобнее всего было бы ночью. Но подменить ее можно было и в рабочее время. И сделал это, вероятнее всего, посторонний человек.

Однако следом появлялось и другое предположение: похитителем был человек, не только знавший ценность картины, но и сам занимавшийся искусством или, во всяком случае, близко знакомый с миром художников. Постороннему человеку не закажешь копию «Мадонны», сделанную в цветных пятнах. Проще уж было бы заказать настоящую копию!

А может быть, похититель спешил по другой причине? Я спросил главного хранителя:

— Как часто производятся у вас перемены в экспозиции выставки?

— Через два дня эти залы будут закрыты вообще. Готовится выставка «Русского портрета». А какое это имеет значение?

— Если бы вы не извещали посторонних лиц о закрытии залов, «Мадонна Благородная» оставалась бы на месте. А после выставки «Русского портрета» могла быть еще какая-нибудь выставка, и картина, может, надолго задержалась бы в запаснике.

— Боже мой!.. — Хранитель закрыл лицо руками, словно не хотел больше глядеть на белый свет. — Мы предполагали передать ее на реставрацию!

— Кому было известно об этом?

— Кому! Кому! — раздраженно повторил он, не отнимая рук от лица. — Всем! Первому встречному и поперечному! Мы же не делаем тайны из нашей работы!

— По-видимому, напрасно! — заметил я.

Он открыл лицо.

— Вы хотите сказать…

— Я хочу сказать, что у вас есть картины и поценнее «Мадонны Благородной». Если за картинами началась охота, то кто может предусмотреть…

— Нет, я этого не выдержу! Я попрошу отпустить меня на пенсию. В моем возрасте… — Он отвернулся, и плечи его начали вздрагивать.

Но мне не хотелось успокаивать его.

— Боюсь, что пока вас на пенсию не отпустят…

Он снова взглянул на меня. Теперь глаза его были жалки и испуганны; кажется, он вновь почувствовал себя в ответе за случившееся.

Я подошел к мазне, о которой в акте обследования было сказано лишь, что «на месте картины „Мадонна Благородная“ была обнаружена поддельная рама со включенным в нее измазанным красками холстом…».

Да, так «измазать» холст мог только живописец! Но для этого он должен был работать именно здесь, учитывая, так сказать, особенности «натуры», то есть свет в зале, расстояние от места служителя до «Мадонны Благородной», написать, может быть, не один вариант. И подумать только, что он, вероятно, не однажды стоял рядом с местом служителя, может, даже сидел в его кресле, разговаривал с ним! Когда я сказал об этом служителю, тот побагровел от гнева, начал заикаться:

— Не-н-не м-может быть! Я бы р-разорвал его на месте!

— С какой стати? — Я пожал плечами. — К вам подошел, возможно, знакомый человек, которого вы тут видели часто. Может быть, попросил вас немного усилить свет или, скажем, присмотреть за его мольбертом, пока он сходит покурить. Мало ли как могло это быть?..

— Что, я не мог бы отличить ж-жулика от честного ч-человека?

— А вот не отличили, однако!

Служитель мгновенно умолк. Но его начальник сделался необыкновенно красноречив:

— Но ведь все копиисты получают особое разрешение. Мы должны немедленно просмотреть списки этих мазилок! Они хранятся у меня в сейфе.

— Ну, а если он просто сфотографировал картину, а остальное сделал по памяти?

Списки я все-таки просмотрел. В них были студенты художественных вузов, несколько бывших военных, ставших отставниками и нашедших свое призвание в копировании чужих картин, были и художники, и среди них немало именитых, может быть ищущих в чужом мастерстве подтверждения своих взглядов на те или иные элементы искусства. И никого, кто вызывал бы какие-нибудь подозрения!

Анализ красок на «измазанном» холсте показал, что над ним «трудились» совсем недавно: шесть-восемь дней назад. По-видимому, я был прав: похититель узнал, что выставка закрывается, и торопился. Можно было вполне ясно представить себе, как принес он подготовленную им «копию», предварительно вставив в похожую раму, — этим он должен был заняться дома заранее, раму такого размера можно пронести под пиджаком, — отвлек сам или при помощи сообщника внимание служителя и подменил картину. Проще всего сделать это было в конце воскресного дня, когда в галерее бывает много посетителей, служители устают и с нетерпением ожидают отдыха. В таком случае у похитителя были впереди воскресная ночь и еще двое суток… Да и много ли нужно времени, чтобы спрятать такой маленький предмет!

Надо было искать человека, который прибудет гонцом за добытым сокровищем. А может быть, он уже давно здесь и даже получил сокровище? Но искать надо именно этого человека. И скорее всего на границах страны.

Все необходимые распоряжения были уже отданы. В магазинах, которые торгуют предметами искусства, шло невидимое наблюдение и за постоянными посетителями и за случайными людьми. Но, в сущности, оставалось одно — ждать.

Вот при каких обстоятельствах я и искусствовед Гордеев вылетели в Ригу, когда оттуда пришло сообщение о найденной в багаже одного иностранного туриста картине, похожей по описанию на пропавшую «Мадонну Благородную»…


4

С Александром Николаевичем Гордеевым мне приходилось работать и раньше; поэтому я без всяких колебаний назвал этого известного искусствоведа, когда возник вопрос о специалисте для опознания картины.

Всех обстоятельств дела он не знал, да это было и ни к чему. И так уж слишком много людей осведомлены об утрате картины.

Однако должен признаться, что я был изумлен, когда Александр Николаевич попросил меня взять для него на самолет два билета. На мой осторожный вопрос, кто же летит с ним, он довольно благодушно сообщил, что Марта Кришьяновна согласилась сопровождать его в эту недолгую поездку.

Мой начальник, когда я сообщил ему об этом неожиданном пополнении нашей бригады, посмеялся моему унылому виду, но потом довольно строго внушил мне, что это, пожалуй, к лучшему.

— Перестаньте вы хмуриться! — недовольно сказал он. — Влюбленная пара, путешествующая с таким чичисбеем, как вы, будет вызывать только усмешку. А больше от вас ничего не требуется.

Смириться с «чичисбеем» я не мог, но в остальном начальник был прав. Кто знает, как далеко могут зайти временные владельцы шедевра! Может, они уже распределили будущую добычу? Может, уже восчувствовали себя владельцами четверти миллиона долларов? Специалистам известно, что преступник, уже овладевший добычей, куда свирепее, нежели схваченный с поличным на только что начатом «деле». Ладно, пусть Гордеев едет с супругой, только уж заботится о ней сам, из меня чичисбея все равно не выйдет!

Марта Кришьяновна, как и всякая женщина, к самолету чуть не опоздала. Я уже достаточно поволновался, когда регистрировали билеты, в очереди перед посадкой волновался еще больше, а когда мы пошли нестройной цепочкой под озабоченный голос диктора, все еще тщетно взывавшего в пространство: «Гражданин Гордеев и гражданка Гордеева, пройдите на посадку!» — терпение мое окончательно лопнуло. И в этот самый момент появились Гордеевы.

Марта Кришьяновна, в распахнутом меховом пальто, с маленьким чемоданчиком в руках, шла впереди, неспешно озирая аэродром, ревущий самолет, пассажиров такими изумленными глазами, словно для нее всякая малость являлась чудом. На самом же деле чудом была она сама. Представьте себе явление весны среди зимнего поля или возникновение Афродиты из пены морской! Тогда, может быть, вы поймете мои чувства… Дома она всегда была суше, сдержаннее, холоднее. Здесь же, взволнованная предстоящей поездкой, она была похожа на наивного, ожидающего чудес ребенка.

Трудно сказать, была ли она красива. Вероятно, да. Влюбился же в нее Гордеев, знаток красоты! Я же ощущал только ее необыкновенную свежесть, чистоту, молодость. Казалось, что она и пахнет-то свежими цветами, лугом, росой. Впрочем, это мог быть и аромат каких-нибудь духов. Однако должен признаться, что я немедленно, едва поздоровавшись, взял ее чемоданчик, и в самолете уступил ей место у окна, хотя только что клялся себе, что никогда не стану чичисбеем.

Александр Николаевич, увидев, как я принялся расстилаться ковром под ноги Марты Кришьяновны, только замурлыкал с довольным видом и даже попытался свалить на меня какие-то свои обязанности: расставить рядком их чемоданы, достать для него — вы только подумайте, для него! — бутылку коньяку, но тут я ткнул его локтем под ребро, и он быстро угомонился.

В самолете Марта Кришьяновна скоро заснула, а мы уединились в самый хвост и принялись разговаривать. Собственно, разговор начал я, собираясь подготовить Александра Николаевича к будущим обязанностям, но он тут же перебил меня и принялся рассказывать о своем счастье.

Я терпеть не могу таких разговоров. Может, потому, что прожил жизнь обыкновенную, никаким особенным счастьем не осиянную, и постепенно старею, а может, потому, что всегда помнил народное изречение:

Умный хвастает отцом-матушкой,

Богач хвастает золотой казной,

Глупый хвастает молодой женой…

Однако Александра Николаевича я не перебивал.

Меня занимало одно: как этот некрасивый пятидесятилетний человек покорил молодую девушку? Была ли с ее стороны любовь или грубый расчет? Конечно, он любил, но она-то, любила ли она?..

Бессвязный рассказ Гордеева нимало не походил на литературное эссе о глубинах чувств. Скорее уж можно было бы назвать его молитвой о сохранении дарованного небом счастья. Видно было, что Гордеев и сам побаивался, что счастье это далеко не вечно…

Как я уже говорил, Марта была его ученицей в институте.

— Я полюбил ее с первого взгляда! — воскликнул он.

Утверждения, что она тоже полюбила с первого взгляда, не последовало. По-видимому, Гордеев довольно долго ходил вокруг да около, пока осмелился сказать о любви.

Гордеев оказался упорным человеком.

Незадолго до этой встречи он остался вдовцом. Взрослые дети давно уже отдалились от него. Так что, с общепринятой точки зрения, он был волен над собою.

В конце концов Марта снизошла к его мольбам, и все кончилось победой влюбленного искусствоведа. Но в радостно воспаленном шепоте Гордеева мне чудилась какая-то тревога. Впрочем, в путешествиях люди раскрываются быстрее, так что я мог надеяться еще понять истоки этой тревоги.

Марта Кришьяновна проснулась перед посадкой в Риге.

Гордеев не мог видеть, что она ищет его взглядом, он сидел со мной в самом хвосте самолета, однако вдруг завертелся, вскочил, побежал к жене. Я с удивлением наблюдал эту почти физическую связь двух столь разных душ.

Она прижалась светлой, пышноволосой головой к плечу мужа и сразу успокоилась. Но было в этом спокойствии что-то от покорности. И я невольно подумал: она не любит. Она только позволяет любить себя.

И в машине, и позже, в гостинице, где наши номера оказались рядом, и за ужином я продолжал незаметно наблюдать за этими счастливыми влюбленными. Мы гуляли по вечернему городу, ужинали с вином, потом еще долго сидели в номере Гордеевых и ни разу не заговорили о том, зачем приехали. Марта веселилась, как школьница, вырвавшаяся на каникулы, так что не только Гордееву, но и мне хотелось изображать из себя этакого гуляку, которому море по колено. Правда, тут было одно дополнительное обстоятельство: мы чувствовали, что скоро наша миссия закончится. Гордеев надеялся увидеть еще один шедевр искусства, я — вернуть похищенное.

Утром мы поехали смотреть обнаруженную таможенниками картину.

В зале остались начальник таможни, адвокат, приглашенный владельцем картины мистером Адамсом для защиты его интересов, и я с Гордеевым. Марту мы не взяли с собой, хотя она и собиралась сопровождать нас «во всех наших делах».

Марта разобиделась, но мы еще в начале путешествия дали друг другу слово, что не станем вовлекать ее в наши служебные занятия.

Начальник таможни отодвинул штору, закрывавшую картину.

Я разочарованно вздохнул: это была не «Мадонна Благородная».

Но это была тоже хорошая картина: портрет молодой женщины, написанный резкими, сильными мазками мастера. Все черты лица чуть-чуть удлиненны, что придавало женщине на портрете вид аскетический, изможденный. На ней было ярко-красное парчовое платье с широкими буфами на рукавах, и с ним странно контрастировали голубая мантилья, наброшенная на правое плечо, и яркие белые кружева воротника.

На маленьком столике под картиной лежали документы, переданные таможенникам мистером Адамсом: счет комиссионного магазина, запродажная квитанция и чек. Я просмотрел их.

В счете произведение значилось как «копия с картины неизвестного итальянского художника середины семнадцатого века — портрет молодой женщины в красном, масло, исполнена в конце девятнадцатого века, автор копии неизвестен, сдана на комиссию 24 февраля 1960 года гр-кой Ивановой И. Н., паспорт… серия… номер… адрес… Продана 25 февраля 1960 года…» — все формальности были соблюдены полностью. Из запродажной квитанции я узнал, что за копию с картины неизвестного художника получено 920 рублей.

Я уже собирался сказать начальнику таможни, что произошла досадная ошибка и надо поскорее извиниться перед владельцем картины. Еще вопрос, утешится ли он этим извинением, так как ему пришлось отстать от теплохода, на котором он собирался покинуть нашу страну.

Решив высказать свое мнение, я взглянул на Гордеева да так и остался с разинутым ртом. Гордеев двигался по комнате легкими, пританцовывающими шагами, не отрывая глаз от картины, словно привязанный к ней, то отходил от нее на столько, сколько пускала его невидимая веревка, то снова устремлялся к ней, но двигался все время по кругу, заходя и с той и с другой стороны, однако не приближаясь вплотную, как сделал это я, когда увидел совсем не то, что чаял увидать.

Должно быть, у меня был весьма смешной вид, так как и начальник таможни и адвокат смотрели только на меня. С трудом стиснул я челюсти.

В это время Гордеев стремительно шагнул к картине, снял ее со стены и принялся разглядывать холст, раму, снова холст то с лица, то с изнанки. Положив картину на стол, где лежали квитанции, он вынул из кармана лупу, скальпель в кожаном футляре, осторожно поскоблил краску, уткнулся с лупой перед глазом в эту очищенную царапину, поднял картину, посмотрел на свет, будто что-то могло просвечивать сквозь старый загрунтованный холст, опять повесил портрет на место и снова затанцевал по комнате, ища какую-то ему лишь ведомую точку, чтобы окончательно рассмотреть этот «предмет искусства».

Теперь уже не только я, но и остальные внимательно наблюдали за манипуляциями Гордеева.

Он долго стоял на одном месте, заложив руки в карманы, словно бы глубоко задумавшись, потом вдруг сказал:

— Но это же Эль Греко!

Это были его первые слова. И прозвучали они подобно грому.

Даже начальник таможни, человек, которому, вероятно, были глубоко безразличны все художники мира, наслышанный о существовании такого мастера лишь после того, как к нему поступили материалы розыска, и тот не удержался, тихонько присвистнул, а затем решительно прошел к картине и встал перед нею, загораживая своей спиной от адвоката, представляющего интересы Адамса. Да и адвокат, все время стоявший перед ним с безразличным выражением лица, присущим людям этой профессии, вдруг вспыхнул, затоптался на месте, словно боялся, что любое его движение вызовет гнев таможенников, и только вытягивал шею, пытаясь, наконец, рассмотреть картину, ради которой находился здесь и на которую даже не взглянул.

Теперь и мне показалось, что удлиненные, изломанные линии композиции очень похожи на «почерк» Эль Греко, благодаря которому этот долгое время забытый художник вдруг стал мил сердцу современных модернистов и пережил вторую славу, еще более громкую, чем знал при жизни.

Гордеев быстрыми шагами прошел к картине, отстранил таможенника и снова снял ее со стены. Он исследовал обратную сторону холста. Таможенник, посапывая, вытянул шею и заглядывал через его плечо на черный от времени и пыли холст; адвокат, посучивая ножками, маленькими шажками приближался к ним, словно подкрадывался; да и меня притягивала эта власть времени, выраженная в словах: «Эль Греко!»

За огромным окном кабинета плыли синевато-серые облака; мачты и реи протыкали воздух, как протянутые вслепую руки, и не было там ни одного яркого блика, никакой солнечной синевы, что виделись нам только что в картине. Я невольно вспомнил тягостную жизнь художника-изгнанника, долго кочевавшего по миру в поисках пристанища. Грек по национальности, итальянец по образованию и по мыслям, он прибился в конце концов к мрачному испанскому двору, но не ужился и там. В Мадриде над всем владычествовала церковь, и хотя Эль Греко постепенно растерял и веселость сюжетов и живость красок, поддаваясь все больше и больше исступленным требованиям монахов, все-таки и церковь и король Филипп II были им недовольны. В конце концов он перебрался в Толедо, где еще сильна была оппозиция дворянства мрачному королю, но никогда уже не вернулся к радостным краскам, которые любил в молодости. Мир его последних картин аскетический, мучительный, темный. Однако же создал художник такие полотна, как «Мадонна Благородная», сделал же он и этот портрет; мне уже несомненным казалось авторство Эль Греко, схожими мнились линии и краски, и я все больше убеждал себя, что нахожусь воистину накануне крупного открытия.

Гордеев медленно повернулся к нам лицом, держа картину на вытянутых руках, и торжественно произнес:

— Видите светлое пятно? Это смыта марка музея… Частные владельцы редко ставили печати.

Адвокат сердито прошел к письменному столу, где лежала его раскрытая после предъявления документов и доверенности папка, и захлопнул ее.

— Акт будем составлять сразу? — скрипучим голосом спросил он.

Гордеев как будто очнулся, поднял голову, взглянул на нас, бережно поставил картину к стене.

— Нет. Сначала надо проделать рентгеновский анализ и созвать экспертов. Все это сделают в Москве.

— Что же я скажу моему доверителю?

Я резко ответил:

— Так и скажите, что картина краденая… До выяснения обстоятельств дела будет храниться как вещественное доказательство!

Мне уже хотелось отождествить адвоката с мистером Адамсом, со всеми, кто украл и прятал эту картину. Но адвокат вдруг усмехнулся, подмигнул нам.

— Бедный мистер Адамс, не повезло ему с большевиками! Вы не можете хоть примерно определить стоимость этой картины? — Он спрашивал Гордеева.

— Если моя догадка подтвердится, то она может стоить примерно двести-триста тысяч долларов. Количество работ Эль Греко не увеличивается, а уменьшается. Часть приписанных ему раньше картин принадлежит, как оказалось, его сыну.

— Согласен и на сына! — засмеялся адвокат. — Мне, признаться, картинка очень понравилась, и я не хотел бы, чтобы она висела в спальне у мистера Адамса. Он мне говорил, что предполагает поместить ее в спальне. Пусть картина лучше вернется в музей. Может, я с ней там еще увижусь! Пойду утешать моего доверителя.

Он отдал галантный поклон картине, потом помахал нам ручкой, сунул папку под мышку и пошел к двери. И я вдруг понял: совсем ни к чему было злиться на этого человека, он просто исполнял порученное ему малоприятное дело и теперь рад не меньше, чем мы сами.

— О наших догадках Адамсу не говорите! — окликнул его на пороге Гордеев.

— Что я, маленький? — обидчиво сказал адвокат. Он снова сделал свой смешной жест ручкой и исчез.

— Как поступить с картиной? — спросил таможенник, почтительно поглядывая на Гордеева, который, как видно, пробудил и в его черствой душе уважение к художеству.

— Вызовите хранителя местного музея и упакуйте ее под его наблюдением. Рассказывать о наших предположениях ему не стоит. Отправьте в Москву. Там мы произведем проверку и решим, как поступить с нею.

— А если этот Адамс не отступится?

— Он и сам, наверно, сообразил, что картина краденая. Просто верните затраченные им деньги. Не думаю, чтобы он стал протестовать. Эти «люди дела» понимают в искусстве меньше, чем в биржевых операциях. А в свою спальню он может повесить какого-нибудь модерниста… И позвоните, пожалуйста, на аэродром. Нам нужен ближайший самолет на Москву…

Самолет уходил утром. У нас был впереди целый день прогулок по городу, веселой болтовни, случайных наблюдений.

Я и Марта Кришьяновна провели этот день очень весело. Но Гордеев что-то притих. После обеда он часа на два покинул нас, а вернулся совсем сумрачным. Но мне не хотелось омрачать эти часы случайно выпавшего отдыха, тем более что в конце-то концов мы сделали отличное дело, и я не стал расспрашивать его.

Я сидел в номере Гордеевых, ожидая, когда Марта Кришьяновна соберется к ужину, как зазвонил телефон. Спрашивали меня.

Гордеев передал мне трубку. Слышался извиняющийся голос нашего знакомого адвоката. Он просил о встрече.

Мы с Гордеевым прошли ко мне. Адвокат уже топтался возле двери.

На этот раз он выглядел растерянным. Тщательно закрыв за собой двери, он прошел к окну, задернул штору и только тогда сказал:

— Ну, мой клиент, товарищи, танцует ковбойский танец с пистолетом! Он потребовал от меня предъявить иск вашему почтенному учреждению на двадцать тысяч рублей, которые заплатил за картину ее подлинному владельцу. Купчая на картину, нотариально оформленная, у него. Я снял с нее копию.

Адвокат вынул из портфеля бумагу и протянул мне. Это была оформленная и заверенная копия запродажной расписки на двадцать тысяч рублей, внесенных господином Адамсом гражданке Ивановой. И. Н., «паспорт… серия… номер… прописка…» — словом, ничего не было забыто. И картина называлась так же, как и в квитанции комиссионного магазина: «Копия с картины неизвестного итальянского художника — портрет женщины в красном…»

— Что же означала тогда эта комедия с комиссионным магазином? — раздраженно спросил я.

— Адамс объяснил, что картина была передана на комиссию в магазин по совету гражданки Ивановой. Иванова предупредила покупателя, что вывоз неизвестно где приобретенной картины будет затруднен. И Адамс согласился на эти условия.

— Но он уяснил, что купил краденое имущество?

— А он настаивает только на возврате мошеннически полученной с него суммы. Взыщете ли вы ее с этой «гражданки Ивановой», или оплатите за счет государства, ему все равно. Но, как я понял, судьба картины ему далеко не безразлична. В своем гневе он не удержался, буркнул, что сорвалось «выгодное дельце». Так что я посоветовал бы вам хранить ее получше! Как бы она снова не исчезла.

— Ну что ж, передайте ему, чтобы он действовал по закону, предъявил иск к «гражданке Ивановой», а уж мы его удовлетворим… когда поймаем эту торговку краденым…

— Значит, иск оформлять?

— Не только оформлять, но и тщательно защищать интересы вашего клиента. Ведь он-то потерял не только девятьсот двадцать рублей, что уплатил в магазине — уж там-то мы разберемся, как они «проводят» краденые картины, — и не только двадцать тысяч, которые дал Ивановой, но и те сто или двести тысяч долларов, которые надеялся получить со своего заказчика. Так что господина Адамса тоже надо пожалеть…

К адвокату вернулась его ехидная усмешечка. Уже спокойно собрал он свои документы и попрощался. Проводив его, я взглянул на молчаливого свидетеля этого разговора — Гордеева. Он выглядел так, как может выглядеть только дурное известие. С усилием сделав какое-то странное движение плечами, будто сбрасывая или, наоборот, принимая на себя тяжесть, он сказал:

— Какой-то коллекционер за рубежом усиленно собирает работы Эль Греко. А нам придется удвоить охрану наших сокровищ. Я звонил в Москву. Пропала «Мадонна Благородная»…

— Не принимайте этого близко к сердцу. Я привез вас сюда, надеясь обнаружить именно эту картину. А мы нашли другую…

— Я это понял, когда вспомнил ваше разочарование при взгляде на «Женщину в красном»… Но от этого нам не легче. Значит, этот «коллекционер» лучше нас знает наши хранилища! Ведь о пропаже «Женщины в красном» никто ничего не заявлял. А она, несомненно, выкрадена из какого-то музея! Как же это случилось?

— Я сообщил в управление. Там сейчас занимаются этим вопросом. Они найдут и «гражданку Иванову» и того болвана, который допустил потерю картины. Для него она, вероятно, до сих пор остается малоценной «копией»…

— На вашем месте я не был бы так спокоен. — Гордеев приглушенно вздохнул. — Если охота началась, она не окончится, пока охотник не убедится в том, что добычи не будет, или пока он не схватит эту добычу.

— Или пока не схватят его! Добыча-то в наших руках, а не в руках охотника, — довольно весело поддразнил я Гордеева.

Он промолчал, но я видел, что он очень взволнован. Однако за ужином держался спокойно. Должно быть, не хотел волновать своими переживаниями жену. Она-то ведь ничего не знала.

Утром мы вылетели в Москву.

И совершили вынужденную посадку в незнакомом городе, с рассказа о которой я и начал свою повесть.


5

И вот я сидел в своем номере гостиницы «Бристоль» в незнакомом мне городе и записывал для памяти историю с мистером Адамсом. — До назначенного Гербертом Брегманом времени оставалось не больше часа. Отложив перо, я уставился в стенку, за которой отдыхали сейчас Гордеевы. И вдруг мне показалось, что стена эта стеклянная: я отчетливо увидел все, что за нею делается.

Марта Кришьяновна, распустив свои пышные белокурые волосы и поддерживая их тяжелые волны на затылке так, словно они оттягивают голову назад, сидит за туалетным столиком и смотрит на свое отражение остановившимися глазами. Ей нужно сделать только несколько движений, чтобы сколоть прическу, но как раз на это и не хватает сил. Кажется, она сейчас уронит руки, волосы рассыплются по плечам, она склонит голову и зарыдает: для чего ей эта прическа? Кого она должна очаровывать? Мужа? Но вот он сидит рядом за письменным столом, уставившись в «Вечерние новости», и не видит ни строки — сплошные серые и черные пятна у него перед глазами. Они уже пытались поговорить о нечаянной встрече с Брегманом. Конечно, Гордеев не думает, что встреча эта намеренная, предрешенная, — столько-то здравого смысла у него есть, чтобы понимать: вынужденную посадку именно там, где находится Герберт, не спланируешь. Но и успокоить мужа Марта не может… Она действительно рада этой встрече и как только подумает о том, что через час увидит Герберта вновь, в глазах появляется беспокойный блеск, которого не скроешь ничем, разве только сидеть вот так, уставившись в одну точку, или просто прикрыть глаза ладонями. И она испуганно отпускает волосы и прячет лицо в ладонях.

Александр Николаевич молчит, хотя и видит, как рассыпалось светлое облако по плечам жены. Еще вчера он подошел бы к ней, обнял эти мягкие покатые плечи, спутал волосы, запрокинул ее лицо, прижался к нему своим лицом, но что-то произошло в мире или только в этой комнате, чье-то постороннее присутствие чувствуется все время. И ему кажется, что этот посторонний следит за ними, насмешливо кривится в улыбке, и под этим чужим глазом ничего нельзя сделать такого, что можно наедине… Александр Николаевич даже знает, чей это взгляд подглядывает за ним, — он же отражен в глазах жены!

Марта застыла перед зеркалом, неподвижная, словно неживая. Александр Николаевич выпрямляется, потом дружелюбно, весело говорит:

— Марта — весенняя птица, ты что-то долго возишься со своей прической! Наш спутник, наверно, заждался. Поедем ужинать. Как Герберт Оскарович назвал кафе? «Балтика»? Вот и поедем в «Балтику»…

Ничего не скажешь, Александр Николаевич — решительный человек. Он всегда шел напрямик, навстречу ли радости, или навстречу горю. Я так убежден, что он сейчас говорит именно это, что не выдерживаю, поднимаю трубку и звоню в сотрудничающее с нами управление. Мне хочется знать, что это за место, куда мы сегодня направимся.

Начальник отдела еще у себя. Он удивленно спрашивает:

— А чем вас интересует «Балтика»? Кафе для стиляг и иностранцев! Я в нем и не бывал ни разу.

— Там танцуют? Молодежи много?

— Кажется, да. Так, пристанище всяческой богемы. Она ведь еще не вывелась. Впрочем, там будет кто-нибудь из нашего управления, они вам дадут любую справку на месте.

Я благодарю и опускаю трубку. И сейчас же раздается звонок. Говорит Марта. Голос у нее звонкий, я бы сказал, птичий, щебечущий. Значит, она чем-то очень обрадована. Она говорит:

— Ай-ай-ай! Только приехали и уже заводите романы! Я полчаса звоню вам, и все телефон занят. Собирайтесь! Александр Николаевич приглашает нас в кафе… — Пауза, и уже с усилием: — «Балтика», кажется, оно называется. Будем танцевать и даже пить! Александр Николаевич разрешает и мне выпить рюмку коньяку.

И сейчас же ее голос сменяется рокочущим веселым баском Гордеева:

— Вы в форме? Мы сейчас зайдем за вами…

Я привожу себя в порядок. Ну что ж, «Балтика» так «Балтика»! Ничего не поделаешь!

Подойдя к кафе, я машинально взглянул на часы. Было девять вечера…

В зале оказалось очень людно, и я увидел, как просветлело лицо Александра Николаевича. Он, должно быть, подумал, что для нас просто не найдется столика и мы уйдем. Но он плохо знал предусмотрительность влюбленных или забыл о ней. К нам уже спешил старший официант, на бегу склоняясь в поклоне и делая правой рукой жест, как инспектор ОРУДа, открывающий дорогу. И мы увидели в углу свободный столик, с которого официант очень ловко смахнул и спрятал в карман табличку с надписью «Заказано». Только привычка обращать внимание на мелочи помогла мне заметить это, как и то, что рядом, за соседним столиком, сидели Герберт Брегман и еще несколько молодых людей, по-видимому его друзей. Александр Николаевич ничего не видел, он усаживал Марту, глаза которой уже приковались к розовому, чистому, освещенному насмешливой улыбкой лицу Брегмана. Гордеев тоже сел и оказался спиной к нему. Я занял место в углу, так что стала видна игра взглядов между Брегманом и Мартой. Впрочем, Марта, заметив, должно быть, как я оглядел зал, опустила голову и принялась изучать меню, с несколько искусственным оживлением советуясь со мной и мужем, что же выбрать.

— В любом месте, куда меня приводит судьба, я ем только местные блюда, — со смешной напыщенностью сказал Гордеев.

Он еще верил, что каждое его слово принимается Мартой как откровение. Может, он просто забыл, что человеку свойственно повторяться, а там, где начинается разочарование, повторы раздражают. Марта как-то сразу поскучнела и уже без всякого энтузиазма посоветовала мужу взять какие-то «цеппелины», единственное блюдо с непонятным названием.

Но выглядело кафе приятно. Мягкий свет скрытых в настенных панелях ламп, странные, трапециеобразные столики под стеклом, удобные стулья, спинка которых была похожа на старинную прялку, модернистская роспись на стенах, но такая, что не режет глаз, стилизованная под народные узоры и орнаменты.

Кафе состояло из двух залов; во втором уже играл оркестр — четыре-пять инструментов, там виднелась довольно широкая площадка для танцев, но пока исполнялась предварительная, так называемая «салонная», программа. Музыка смиряла тот однообразный гул, какой создается в большом помещении, когда разговаривают сразу много людей, но группами, обособленно, так сказать, для себя.

Возле нашего столика на крюке висели продетые в деревянные планки газеты. Я потянулся, чтобы взять «Вечерние новости».

Чья-то рука услужливо подхватила газету. Мягкий, бархатный голос сказал:

— Пожалуйста!

Я поднял глаза. Перед нашим столиком стоял Брегман. И опять глаза его неотрывно смотрели на Марту.

Я поблагодарил, но читать мне уже не хотелось. Марта тормошила мужа, похлопывала его по руке, торопливо говоря:

— Видишь, Герберт Оскарович тоже здесь. Ну, пригласи же его к нам!

Александр Николаевич смотрел перед собой, как будто только что проснулся. Брегман с сожалением, как мне показалось, взглянул на него и поспешно отклонил так и не произнесенное приглашение:

— О, я не один! Мы целой компанией: художники, журналисты, актеры…

Взглянув на соседний стол, я увидел, что там народу прибавилось. Появились две очень выразительно накрашенные девушки с фиолетовыми губами, еще какой-то молодой человек действительно артистического вида. Потом я сообразил, что вид этот придавал ему новый костюм, который выглядел так, как выглядят на сцене все новые костюмы в новой пьесе, разыгрываемой несрепетировавшимися актерами, — они словно бы все с чужого плеча.

— Может быть, мы сдвинем столики? — вдруг предложил молодой человек в новом костюме. — Многие из нас лично знают Александра Николаевича, — легкий полупоклон в сторону Гордеева, — другие наслышаны о нем. В нашем городе любят художников. Я ведь тоже учился у вас. — Снова такой же поклон.

— Помню, помню, — холодно сказал Гордеев. — Галиас. Ушли с четвертого курса.

— Что поделаешь! — Галиас усмехнулся. — Для того, чтобы признать отсутствие таланта у самого себя, тоже нужна сила воли! Обычно приятнее говорить это о других.

Он сказал это как-то так весело, что обстановка внезапно стала меняться. Уже все пятеро молодых людей за соседним столом встали, изъявили живейшее желание присоединиться к нам, девушки метали пламенные взгляды на Гордеева. Марта Кришьяновна тоже умоляюще смотрела на него, и он нехотя поднялся. Теперь столы ничто не разъединяло, и официант, исподтишка наблюдавший за переговорами, мигом сдвинул их. Гордеев сел рядом с женой, Брегман — несколько в стороне, выбрав место так, чтобы Гордеев не мог наблюдать за ним. Галиас каким-то образом оказался напротив меня, а одна из девушек — рядом.

По своим привычкам я бумагомарака. Есть у некоторых людей такая необременительная для посторонних склонность. Если меня ничто не привлекает, я машинально достаю из кармана карандаш или авторучку и начинаю чертить на первой попавшейся бумажке всякие орнаменты, рисунки. Эта механическая работа не мешает слушать и разговаривать, пока что-то вновь не привлечет тебя по-настоящему.

Я и сам не заметил, как вооружился своей авторучкой, вытащил из хрустального бокала бумажную салфетку и принялся рисовать на ней узоры. Молодежь вовлекла Гордеева в какой-то пространный спор о модернизме: они горячо отстаивали абстрактные композиции на стенах кафе, которые какой-то неумный корреспондент уже успел охаять в газете, создав тем самым рекламу и авторам росписи и кафе. Я положил авторучку на стол и закурил, прислушиваясь к спору.

— Какое приятное стило! — вдруг сказал Галиас. — По-моему, это «Наполеон», Франция! — и бесцеремонно взял ручку.

Вытащив из бокала несколько салфеток, он тоже принялся рисовать на них какой-то абстрактный узор из кругов, ромбов и точек.

— Вы знаете великолепный анекдот об авторучках? — спросил он, продолжая разрисовывать салфетку. — Американцы по всему Парижу развесили рекламы: нарисована авторучка фирмы Паркер и подпись под нею: «Эту ручку сбросили с Эйфелевой башни, и она продолжала писать! Всего десять долларов!» Тогда французы поперек их реклам развесили свою: нарисована авторучка «Наполеон» и подпись: «Эту ручку не бросали с Эйфелевой башни, но пишет она отлично! Всего два доллара!» — и загубили все усилия американцев! — Он засмеялся, продолжая расчерчивать салфетку.

Я видел: таланта у него действительно не было…

В это время оркестр заиграл медленное танго. Галиас вернул мне авторучку и пригласил девушку, сидевшую рядом со мной. Все задвигались, пропуская друг друга. Брегман подошел к Марте. Марта взглянула на мужа, уловила его небрежный кивок и положила руку на плечо Брегмана. Подругу моей соседки пригласил великан-блондин. Я, Гордеев и еще двое молодых людей остались за столиком.

Подвинув к себе исчерканную Галиасом салфетку, я принялся терпеливо разбирать его рисунки.

Галиас пользовался одним из известных мне шифров. Он отвечал на мои вопросы, которые прочитал на исчерканной салфетке. Я знал, что мне ответят, хотя и не предполагал, что это будет мой сосед. Все ответы вместе составляли обычный рисунок, какой может начертить всякий задумавшийся человек, но если разобраться…

Прежде всего Галиас предупреждал, что мы «в дурной компании». Затем он расшифровал, что под этим разумеет. Круг, сделанный волнистой линией, и треугольник в этом круге обозначали, что нас окружают спекулянты. Ниже приводились характеристики каждого соседа. Девицы, по данным Галиаса, «наводят» покупателей. Великан-блондин — недоучившийся художник, теперь специалист по перепродаже шерсти и шерстяных изделий. Два оставшихся за столом молодых человека — бывшие студенты — занимаются снабжением всякого желающего радиоприемниками, магнитофонами и «стильной» мебелью. Самый тихий из гостей — художник местного театра, а Галиас, которого я принял за актера, — сотрудник нашего управления. Брегман известен как художник, имеет деньги. Недавно он подрядился реставрировать стенную роспись и несколько икон в местном католическом кафедральном соборе…

Я скомкал салфетки и швырнул их в пепельницу. Люди эти были мне малоинтересны, разве только Брегман и из-за того лишь, что мне было жаль Гордеева.


6

Оркестр умолк, и танцующие возвращались. Марта Кришьяновна шла в центре этой шумной группы, подхваченная под руки девицами, а когда все остановились у стола, молодые люди стали перед нею полукругом, словно нарочно загораживая ее от нас своими широкими спинами. Брегман что-то тихо говорил Марте, голоса остальных создавали заглушающий хор.

Я взглянул на Гордеева. Он поднялся было, чтобы подозвать Марту или, может быть, пойти с нею танцевать, так как оркестр снова настраивал инструменты, но широкоплечие молодые люди стояли между ним и Мартой, как заслон. Гордеев виновато улыбнулся мне и снова сел.

Странно, но эта нерешительность старого приятеля как бы подтолкнула меня. «Если уж ты боишься за свое счастье, так борись!» — вот что мне хотелось сказать Александру Николаевичу. Но он лениво ковырял вилкой в тарелке, не поднимая больше глаз.

Оркестранты ударили по струнам, и снова поплыли звуки танго. Я вышел из-за стола и протиснулся между молодыми людьми, боюсь, не слишком вежливо. Марта уже протянула руку Брегману, но я перехватил ее на лету, довольно бесцеремонно сказав:

— Герберт Оскарович, очередь моя!

Лицо Марты покрылось красными пятнами, но руки она не отняла. Брегман отвернулся с безразличным видом. Отходя от столика под взвизгивания скрипки, я увидел, как он что-то заказывал официанту. Только по резким его жестам можно было понять, как он взбешен.

Танцор я не очень ловкий. Но тут, как мне показалось, танцевали одни калеки, люди на протезах. Едва ли нормальному человеку удастся так ловко изображать инвалида. Они топтались на месте, вздергивали ноги и переставляли их, как ходули, и снова принимались топтаться. Такой танец под силу и паралитику.

— Чем этот ваш Герберт занимается? — спросил я, попав, наконец, в неторопливый ритм паралитиков.

— Почему мой? — возвращаясь на стезю привычного кокетства, возразила Марта.

— Я сужу не по вас, а по Александру Николаевичу. На него смотреть тяжело!

— Ах, это!.. — Лицо ее увяло, в глазах мелькнуло что-то вроде страха. Но последнее слово должно было остаться за нею, на то она и женщина! — Гордеев знает, что мы с Гербертом старые друзья.

Я часто замечал, что женщины, перестав любить мужа или выйдя замуж без любви, называют его просто по фамилии. Называя мужа так, она как бы говорила: «Я свободна в своем волеизъявлении. Он посторонний человек! Он просто Гордеев! Я лишь по недоразумению ношу его фамилию!» — Вот как разговаривала Марта с этим Гербертом.

— Так чем же занимается Брегман? — беспощадно продолжал я.

— Он талантливый художник! — выпалила Марта.

— Ага, понятно! И для утверждения своей талантливости обновляет иконы в соседней церкви?

— Откуда вы это взяли? — с некоторым испугом спросила она.

— Пока вы танцевали, его приятели заспорили между собой, сколько он содрал с местного ксендза: пятьдесят тысяч или сто… — с легким сердцем солгал я. — Недурная сумма для богомаза! Он «трудится» сейчас в каком-то католическом соборе…

— Это неправда! — строго сказала Марта и остановилась, сняв руку с моего плеча.

Это был отказ от танца. Но он меня больше обрадовал, чем огорчил. Значит, в душе этой женщины была настоящая любовь к искусству. И лжи она, наверно, не прощает.

Я шел рядом с ней к столу, за которым нас ожидали, разглядывая с некоторым злорадством: ведь там видели, как она отказалась танцевать. Только Гордеев все не поднимал глаз. Но на тех мне было наплевать. И я бросил последний камень:

— Впрочем, ваш муж тоже переписывает иконы и, кажется, недурно на этом зарабатывает, — безразличным тоном промолвил я.

Марта даже приостановилась, лицо у нее побледнело, глаза стали темными, в них засверкали искорки.

— Плохо же вы относитесь к искусству. И хорошо, что ушли от него! — презрительно швырнула она прямо мне в лицо. — Александр Николаевич — лучший реставратор картин! — Тут она вспомнила имя и отчество мужа.

— А эти молодые люди говорят, что Брегман тоже реставрирует. Хотя, конечно, одно дело — реставрация музейных ценностей и, наверно, совсем другое — роспись соборной живописи… — подливал я масла в огонь, соглашаясь даже на то, что огонь обожжет и меня.

— Герберт никогда не унизится до такой пошлости! — решительно сказала Марта и, отойдя в сторону, быстрыми шагами пошла к тому концу стола, где уселся Брегман.

Я, покинутый ею среди зала, выглядел, должно быть, очень смешным, так как девицы захихикали. Гордеев поднял глаза, взглянул на жену, садившуюся рядом с Брегманом с видом решительным и даже мученическим, и снова уткнулся в тарелку.

Я сел рядом с ним и оказался лицом к лицу с Гербертом, разливавшим коньяк.

— Скажите, Герберт Оскарович, а как церковники оплачивают реставрационные работы? — спросил я самым невинным тоном.

Обычно, когда виночерпий начинает разливать давно ожидаемое вино, то все смотрят на это священнодействие молча. Разговоры возникают снова уже с поднятыми рюмками. Поэтому мой вопрос прозвучал, как удар барабана. К чести Брегмана, рука у него не дрогнула, коньяк лился равномерной струйкой в рюмку Марты. Она сама задержала эту руку. Впрочем, рука художника должна быть твердой.

— Вероятно, в зависимости от качества исполняемых работ… — Он вопросительно пожал плечами, обвел всех взглядом и остановил его на мне. Глаза у него были твердые, немигающие, голубые, переходящие в стальной цвет. — А вы что, собираетесь наняться реставратором?

— Нет, я собираю материал для статьи о художниках-атеистах, которые продают свой талант церкви. Предыдущая моя статья была посвящена реставраторам старой живописи, в частности нашему уважаемому Александру Николаевичу. Но я нечаянно столкнулся и с другой стороной вопроса: из его реставрационной мастерской ушло несколько талантливых художников, и — представьте себе — некоторые нашли пристанище у церковников. Для вопроса о воспитании советской молодежи это имеет значение…

— Оставим политику в покое, — капризно сказала одна из девиц и поднялась, ожидая Галиаса. Но тот не торопился.

— Я посижу, потанцуй с Яном! — предложил он.

Белокурый великан торопливо вскочил и ушел с девушкой. Брегман смотрел на Марту. Марта отрицательно покачала головой, но Брегман смотрел так умоляюще, что она не выдержала, встала… Ушла и последняя пара.

— Здесь не место говорить о политике, — укоризненно сказал один из оставшихся наших соседей — театральный художник.

— Что же, пригласить их на профсоюзное собрание? — ядовито спросил Галиас. — Так они не придут!

— Идите вы к черту, Галиас! — проворчал художник. — Плаваете вы тут, как угорь в супе, и не поймешь, какому вы богу молитесь. Сегодня вы большевик, завтра стиляга без царя в голове, а послезавтра, глядишь, попадете в фельетон о спекулянтах.

— Молодость ветрена и бездумна! — засмеялся Галиас. — А вот что вас занесло в эту компанию?

— У Брегмана есть деньги, а у меня их нет! — отрезал художник.

— А вы сходите вместе с ним к ксендзу. Может, и вам перепадет заказец! — посоветовал Галиас.

— Я не торгую кистью! — насупился художник.

Я понял, для кого и для чего говорил свои резкости Галиас, когда Брегман вдруг круто остановился возле нашего столика, отпустив Марту. Глаза у него были злые, всякое благодушие смыло с него, как будто в лицо хлестнуло морской волной.

— Галиас! В отсутствие хозяина о нем не говорят дурного! — резко сказал он.

— А я всегда плачу за себя сам! — насмешливо ответил Галиас и неторопливо выложил на стол сторублевую бумажку. — Ну как, товарищи, не пора ли на покой? Завтра всем надо работать, даже и тем, кто торгует на рынке или расписывает церкви.

Я поднялся вслед за ним. Но Гордеев продолжал сидеть, глядя на Марту. Марту опять заслонили друзья Брегмана. Мне показалось, что она сделала движение в сторону Гордеева, но Брегман цепко ухватил ее за руку. Обходя стол, я протиснулся между Мартой и Брегманом, взял ее под руку и, насколько мог, весело сказал:

— А нам завтра рано на самолет. Позвольте откланяться…

Тут только Гордеев встрепенулся, вынул деньги, положил рядом с теми, что оставил Галиас, и встал. Брегман пытался еще что-то шепнуть Марте, но я как-то нечаянно наступил ему на ногу, послышалось только шипение. Пока я извинялся, Александр Николаевич подошел к жене и повел ее к выходу. Брегман что-то сказал белокурому, сунул ему деньги; тот остался, видимо, рассчитываться с официантом, остальные пошли за нами.

Галиас ждал нас у гардероба. И в дверях он сначала пропустил нас; когда он догнал меня, шляпа у него была помята, и лицо он закрывал платком. Брегман и остальные вывалились на улицу и стояли под старинными железными фонарями, украшавшими вход, о чем-то споря. За нами они не пошли.

— Что, не повезло? — тихо спросил я Галиаса.

— Это все Ян. Как он успел, не знаю! Я же видел, он оставался у столика. Но, по-моему, он тоже несколько утратил свою мраморную красоту, — мстительно добавил он.

— Зачем это вам понадобилось?

— Не люблю ловкачей! — хмуро проговорил он. — Да вы не беспокойтесь, завтра все станет на свои места. Я ведь для них — свой брат, какой-то репортеришка из «Вечерних новостей». А то, что я Брегмана поддразнил, им как медом по губам. Но при чем тут Марта Кришьяновна? — вдруг встревоженно спросил он. — Брегман часто бывает в Москве, но не по спекулятивным делам и не из любви к искусству. Там он так ловко теряется, что мы ни разу его не обнаружили. Не в святейшем же синоде он прячется?

— А зачем вам его искать?

— Как вам сказать… Живет уж слишком широко… Тут даже церковники не помогут!

Мы подходили к гостинице. Галиас торопливо подал мне руку и свернул в переулок. Когда шедшие впереди Гордеевы остановились, я был один.

— А где же остальные? — растерянно спросила Марта Кришьяновна.

— Они решили остаться, — солгал я.

Она как-то поникла и молча стала подниматься по лестнице. У дверей, дождавшись, когда она вошла в номер, я остановил Гордеева.

— И вам не стыдно? — зло спросил я. — Вы молча наблюдаете, как какой-то шалопай ухаживает за вашей женой, и даже не пытаетесь бороться! Помните Маяковского:

Много ходит

всяческих

охотников

до наших жен…

— Это не тема для разговора! — гневно прервал он.

— Нет, именно об этом и надо говорить! Вместо того чтобы взять мокрую тряпку и снять с этого гипсового болвана всю позолоту, вы притворяетесь слепым! А вы знаете, что этот Брегман почти каждый месяц бывает в Москве и, наверно, звонит… Марте Кришьяновне… — Я с трудом вымолвил ее имя.

— Знаю, — сухо ответил Гордеев. Он открыл дверь и преувеличенно громко спросил: — Может быть, зайдете к нам?

— Нет! — отрезал я. Но, взглянув в его измученные глаза, испугался своей резкости. — Идите отдыхайте. Завтра я позвоню, как только дадут погоду. В Москве все станет проще и определеннее.

Он пожал плечами и закрыл дверь за собой. Я еще долго стоял в коридоре. Не то чтобы я подслушивал, нет, просто меня удивляло молчание за дверью. Как будто там никто и не жил. А может, и на самом деле там медленно и тихо умирала любовь? У одра смертельно больного всегда тихо…


7

Утром погоды не дали. Пообещали отправить нас в четыре пополудни с рейсовым трансъевропейским.

Когда я сказал об этом Гордеевым, Марта вдруг забеспокоилась, попросила позвонить на вокзал, нет ли поезда. Поезд уходил только в девять вечера.

Она как-то вся сжалась, побледнела, я бы сказал, даже подурнела. Неподвижно сидела в кресле, только пальцы шевелились, комкая бахрому скатерти на столе. Гордеев, одетый, выбритый, неторопливо ходил по комнате, собирая разбросанные вещи. Разговаривал он односложно: «Да», «Нет»… У меня было такое ощущение, что он ходил безостановочно всю ночь.

Но вот все было собрано, чемоданы заперты, и только тогда он остановился среди комнаты, тоскливо глядя вокруг. Ему не хватало какого-нибудь дела, чтобы занять свои руки. Так и казалось, что сейчас он сядет по другую сторону стола и тоже начнет комкать и расправлять скатерть. Картина эта представилась столь отчетливо, что я невольно поморщился, поклявшись про себя умереть, как и жил, холостяком, а если уж придется жениться, так выбрать женщину некрасивую, смирную, не моложе себя.

Впрочем, сейчас и Марта была некрасивая и смирная. А что касается возраста, так его трудно было определить. Разве лишь то, что она не забыла принарядиться, будто ждала гостей, еще говорило о ее молодости.

Мне надоела эта игра в «молчанку». Я нарочно громко и развязно предложил:

— Пойдемте-ка позавтракаем! Я давно замечаю, что самые утешительные мысли приходят после еды. Вот помню… — И принялся рассказывать первый пришедший в голову анекдот.

Супруги не поддержали меня, но завтракать пошли. Однако и за столом они не ели, а только ковыряли еду. Впрочем, мне это не помешало. Я отведал редьки с маслом и пресловутых «цеппелинов», кои оказались вполне приятными котлетами из мяса в картофельной оболочке. Выпил я и отличного кофе, после чего принялся снова расшевеливать моих спутников. Они промолчали весь завтрак.

— Пойдемте в музей, — предложил я. — Помнится, тут есть картина какого-то неизвестного живописца на весьма фривольную тему: «Месть девушки». Может, она развеселит нас, если уж приходится столько мучиться в ожидании самолета. Да и вообще музей здесь должен быть довольно богатым…

Гордеев безразлично кивнул. Марта даже не подняла свои небесно-голубые глаза.

Выходя из гостиничного буфета, мы увидели администратора. Он резво бежал навстречу.

— Товарищ Гордеева? — обратился он к Марте. — Вас просят к телефону. Пожалуйте сюда…

Редко мне приходилось видеть, чтобы лицо человека да и вся его стать могли бы так резко меняться. Марта вытянулась, как струна, взгляд стал острым, лицо украсилось оживлением, надеждой. В то же время она словно бы разглядывала мир внутренним взглядом, чувствовала его всеми нервами. Испуганно-радостно и в то же время извиняясь, посмотрела она на мужа. «Но я же не виновата, ведь это не я, а мне позвонили!» — вот что можно было прочитать в этом взгляде. И я хмуро подумал: «А может, и нельзя мешать человеку, который так чувствует другого…»

Гордеев кивнул, словно прощал ее, и увлек меня за собой вверх по лестнице: должно быть, боялся, что я услышу этот разговор, а может, и сам не хотел слышать. Со второго марша он пошел медленнее, будто вся сила ушла от него, ноги переставлял, как ватные. Впрочем, снизу уже слышался голос Марты, окликавший нас:

— Подождите меня!

Она не хотела притворяться, делать скорбное или постное лицо. Ведь все шло так, как ей хотелось. Ей позвонили. Должно быть, она все утро сидела в ожидании этого звонка и теперь была бесконечно благодарна, что он не только позвонил, но и разыскал ее.

— Что мы будем делать? — весело спросила она.

Я опять подивился тому, как может меняться человек. Она уже ничего не помнила из того, что было до звонка. Ее жизнь только что начиналась.

— Мы собирались в музей… — напомнил Гордеев.

— Ну, в музей так в музей! — словно бы пропела она, входя в номер. Но, вместо того чтобы сразу одеться, как сделал Гордеев, надолго замерла у зеркала, оглядывая себя с каким-то веселым изумлением, как будто удивлялась, что ее, именно ее, такую, какой она стоит в зеркале, любят… По-видимому, ее поражало уже не то, что она сама любит, а то, что и тот, бесконечно нужный и дорогой, любит ее…

Было жаль разрушать это ощущение сладкого и легкого сна, но я видел лицо Гордеева, поэтому довольно грубо поторопил:

— Ну что ж, пойдемте навстречу искусству!

Она встрепенулась и заметалась по комнате, похожая на птицу, которая еще только учится летать: движения робкие, неуверенные, а глаза смотрят все радостнее и радостнее. О чем она могла условиться за те короткие минуты, когда стояла наедине с телефонным аппаратом?

Должно быть, эта мысль пришла и мне и Гордееву одновременно. Он спросил:

— А найдут нас, если вдруг окажется, что можно лететь?

— Не беспокойтесь! — ворчливо ответил я.

Мне подумалось, что Марте уже не хочется лететь. Глаза ее мгновенно затуманились, но совсем не так, как это было утром. Сейчас просто пробежала тучка и рассеялась, а утром глаза были тусклыми, как у слепой.

На улице шел тяжелый, мокрый снег, и прохожие были похожи на причудливых белых гномов, которых снег пригибал к земле. Порой из переулка вырывался ветер, и тогда снег летел полосами, как нескончаемый театральный занавес, который тянут и тянут, а сцена все не открывается. Но стоило миновать переулок, как снег превращался в плотную завесу из падающих нитей, будто они тут же и прялись и ткались, и казалось, что вот-вот они опутают и тебя, и здания, и весь город, и все станет неподвижным. Только, звеня и посвистывая, будет падать с крыш и из желобов вода — единственное, что остается подвижным.

На огромной площади, которую невозможно было рассмотреть из-за снега, в низкое небо уперлась башня, стоящая так косо, что страшно было подойти к ней: вот-вот упадет. Башня сторожила вход в музей.

В здании было полутемно от пурги, залепившей окна, — мы выбрали не самое лучшее время для посещения картинной галереи. Обширный притвор бывшего храма, разделенный стендами, и широкие коридоры, и переходы были пусты. Шаги наши звучали, как барабанный бой на площади.

С левой стороны я сразу увидел пресловутую «Месть девушки» неизвестного автора. Исполненное ужаса лицо поверженного мужчины, натуралистические струйки крови, злобно-торжествующее лицо девушки, повернутое к покинувшему ее любовнику, — все было сделано на том пределе, когда трудно определить, искусство ли это, собственно, или только мазня. Скорее все-таки мазня!

Меня поразило то, что большинство картин старой школы было помечено табличками «Художн. неизв.». Да и время написания картин толковалось слишком приблизительно: не десятилетиями, а веками: «XVI–XVII вв.».

Марта Кришьяновна сразу отделилась от нас: ушла в отдел национальной живописи. Я заглянул было туда, но ни картин Чюрлиониса, ни скульптур Петролиса там не увидел, а остальные меня меньше занимали. Я вернулся к Гордееву.

Гордеев подолгу стоял у той или иной картины, недовольно бормоча: «Подделка!» — или: «Неумелая копия!» — или: «Почему бы им не попытаться установить автора?» — и шел дальше, все больше мрачнея. Я спросил:

— Чем объясняется этот разнобой в определении авторства? Невниманием? Незнанием?

Гордеев сердито ответил:

— Здесь собрано все, что удалось отыскать в бывших помещичьих усадьбах. Нельзя забывать, что народ здесь долгое время жил без собственной государственности. Им пришлось начинать с пустого места. Но вы правы, многое можно было уже сделать. Смотрите, сколько картин нуждается в реставрации!

Он остановился у стенда и принялся разглядывать пятно, под которым висела медная табличка: «Женский портрет. Художн. неизв. XVII–XVIII вв.».

Светлое пятно отчетливо выделялось на грязно-сером фоне стены. Картину, должно быть, сняли недавно.

— Ну вот, видите, — заметил я, — все-таки кое-что реставрируют!

Я пошел дальше, уже без большого интереса разглядывая эти копии с копий и лишь изредка останавливаясь перед отдельными полотнами, в которых вдруг пробивалось пламя таланта. Таких картин было, к сожалению, мало.

Оглянувшись, я увидел, что Гордеев все стоит на том же месте, но теперь он что-то измерял на стене, вызывая недоверчивое изумление женщины-служительницы, до того спокойно дремавшей возле решетки калорифера, излучавшего тепло. Потом Гордеев вдруг оторвался от стены и торопливо направился к входным дверям галереи, где сидела кассирша.

Он поговорил о чем-то с кассиршей, получил у нее книгу, как будто каталог, заглянул в него и вдруг бросился ко мне. Я поспешно пошел навстречу.

— Вы узнаете это? — воскликнул Гордеев, протягивая каталог.

Я узнал. В каталоге под № 86 была изображена «Женщина в красном», которую мы обнаружили в Риге.

Увидев творения Эль Греко один раз, их невозможно спутать с чужими. Но их зато легче и копировать, придавая ту же остроту трактовки или, как делал Эль Греко, сочетая, казалось бы, несоединимые цвета: розовое — с зеленым, черное — с изумрудным, серо-зелено-черное — с красным и так далее. Удлиненные овалы лиц, вытянутые фигуры — все остается в памяти. И на этой бесцветной фотографии из дешевого каталога мне чудились яркие краски только что найденной нами картины. Я, как и сам Гордеев, был убежден: это наша «Женщина в красном».

— Где директор галереи? — громче, чем следовало бы, спросил Гордеев у окончательно проснувшейся служительницы.

Она робко указала рукой. К нам уже спешил почтенный старец с окладистой бородой, развевающимися где-то далеко за спиной полами расстегнутого пиджака, должно быть, возмущенный нарушением чинной тишины, которое совершил Гордеев, топоча тут, как слон, и крича, как с глухими.

— Где у вас эта картина? — не понижая голоса, спросил Гордеев, протягивая директору каталог.

— Эта? — Директор пожевал губами, разглядывая нас достаточно неприязненно. Но, наверно, наш взволнованный вид что-то сказал ему, так как он сдержанно ответил: — Восемьдесят шестой номер отправлен для реставрации в мастерскую профессора Гордеева в Москву! — и умолк, с достоинством ожидая, как мы объясним свой неуместный интерес.

— Н-н-е м-может б-быть! — заикаясь, выдавил Гордеев.

— Позвольте, с кем имею честь? — уже подозрительно спросил старец, не отводя глаз от бледного лица Гордеева.

Я потянулся было взять Гордеева под руку: мне казалось, что он вот-вот упадет, но Александр Николаевич отстранил мою руку.

— Я профессор Гордеев! — странно свистящим голосом сказал он.

— Разрешите мне взглянуть на ваши документы? — дрожа и бледнея, попросил директор.

Острые колени его заходили ходуном. Теперь мне уже подумалось, что двоих падающих в обморок мне не удержать.

Гордеев лихорадочно шарил по карманам, суя в руки директора паспорт, командировочное удостоверение, билет Союза художников, еще какие-то бумаги. Старик, мельком взглянув на документы, упавшим голосом спросил:

— Что-то случилось с картиной?

— Теперь я уже и сам не знаю, что с нею случилось! — Гордеев сунул бумаги обратно, потер мокрый лоб. — Покажите мне это — требование! — приказал он.

Старик засеменил впереди, мы двинулись следом. Я все-таки взял Гордеева под руку. По-моему, у него подскочило давление и все шло кругом перед его глазами, так неуверенно он шагал.

В кабинете директора, маленькой клетушке, выгороженной в бывшем алтаре храма, Гордеев бессильно опустился на стул, да так и замер. Директор поискал в папках и передал ему документ.

Да, это было предписание директору музея отправить на реставрацию картину «Женский портрет. Художн. неизв. XVII–XVIII вв.», числящуюся в каталоге музея под № 86…

Бланк, номер, число, текст, написанный на машинке, — все было подлинным. Гордеев узнал даже машинку мастерской, да и я помнил ее неровный шрифт: нам приходилось обмениваться разными документами с мастерской. Но вот подпись… Подпись была Гордеева, со всеми ее подробностями, с прочерком в конце фамилии, с перечеркнутой на трети высоты заглавной буквой, и, однако, это была подделка…

— Что… что случилось с картиной? — робко перебил наше тяжелое молчание директор.

— Картина найдена. Но мы даже не знали, что она из вашего музея.

— Найдена? Значит, она была похищена?

— Да.

Но теперь уже нельзя было остановить любопытство директора. К счастью, я вспомнил, что Марта Кришьяновна где-то блуждает одна по улицам и переулкам галереи, и отослал Гордеева к ней. Уходя, он предостерегающе шепнул:

— Ни слова Марте!

Но и мне самому не хотелось ничего говорить о происшедшем.

Проводив Гордеева, я спросил директора галереи:

— Откуда к вам попала эта картина?

— А разве это имеет значение?

— Теперь все, связанное с картиной, имеет значение…

Директор, охая и вздыхая, копался в инвентарных книгах. А мне больше всего хотелось выбраниться. Но как его бранить? Разве мог этот чинный и вежливый человек предположить, что за вверенными ему ценностями ведется охота? И все-таки я не мог простить ему того, что он, пятнадцать лет проходя не однажды в день мимо «Женщины в красном», ни разу не подумал: «А чьей кисти может принадлежать эта картина?» Ведь теперь имеется не один десяток способов помочь ему в определении авторства! И рентгеновское просвечивание, и фотографирование ультрафиолетовыми лучами, и, наконец, перенос картины на другой холст могли бы многое подсказать вдумчивому исследователю. А он заприходовал бесценное произведение искусства и ограничился этим! А сколько у него в галерее висит еще картин, авторы которых «неизвестны», как он пишет на медных и жестяных пластинках с инвентарным номером?

Директор прекратил свое копание в пыльных книгах и равнодушно сказал:

— Картина поступила к нам восемнадцатого августа тысяча девятьсот сорокового года из Брегмановского антиквариата. В начале войны была эвакуирована со всеми ценностями музея в Киров.

— Что это за антиквариат?

— В Прибалтике действовала фирма «Брегман и Кº» по торговле антикварными предметами и картинами. В нашем городе находился филиал фирмы, который был закрыт при передаче торговых контор и крупных магазинов государству.

— Почему картина была определена как итальянская и без указания автора?

— Вероятно, со слов продавца или директора фирмы… — Он пожал плечами.

— И вам никогда не приходило в голову попытаться определить автора?

— О боже мой!.. Тогда было получено столько всяческих подделок, что это никого не могло интересовать…

— Однако же, как вы видите, кого-то это интересует! Кстати, вы не знаете, художник Герберт Брегман имеет какое-нибудь отношение к этой фирме?

— Если и имеет, то весьма отдаленное. Сколько я знаю, главная контора компании всегда находилась в Лондоне…

Я невольно присвистнул.

— Но она, по-моему, лопнула или влачит самое жалкое существование, — успокоил меня директор. — Мы уже много лет не получаем никаких проспектов этой фирмы.

Я его почти не слушал. Дело оборачивалось самым странным образом. Где-то в Лондоне живет некто, кто знает наши сокровища лучше, чем мы сами. Кто знает, не обнаружим ли мы еще не одну пропажу?

Я довольно грубо посоветовал:

— Постарайтесь усилить охрану вашей галереи. И пригласите экспертов. Очень может случиться, что среди тех картин, авторы которых для вас неизвестны, найдутся такие, авторство которых определить совсем не трудно. Лучше сделать это вам самому, а не через уголовный розыск по поводу пропажи.

Марта Кришьяновна и Гордеев стояли среди зала, ничем больше не интересуясь. Завидев меня, Марта Кришьяновна сказала:

— Я устала и замерзла. Пойдемте домой…

Вспомнив утренний звонок по телефону, я подумал: «Ей скоро нужно быть в городе в определенном месте».

Муж мог отпустить ее. Но я был другом ее мужа, у меня было больше права беспокоиться о них обоих. И я не хотел, чтобы Гордеев сдавался без борьбы.

Площадь была по-прежнему затянута дрожащей, колеблющейся пеленой снега. Мир ощутимо сжимался, его границы не превышали границ площади. Только вверх по течению реки угадывался в сером сумраке огромный купол католического собора.

Падающая башня, казалось, наклонилась еще ниже.

— А не зайти ли нам в собор? — тоном заправского гида спросил я. — Будет стыдно, если мы не посетим этот выдающийся архитектурный памятник…

Гордеев, занятый своими мыслями — я-то знал, какими! — только безмолвно кивнул. Марта Кришьяновна хотела возразить, но я уже взял ее под руку и повел к стоянке такси.

Машина затормозила у заснеженного входа. Рядом стояли два экскурсионных автобуса. Когда молебствия в храме кончались, им овладевали туристы.

Распахнулась дверь, и повеяло мертвящим холодом. Причт храма, как видно, экономил на отоплении. Огромная каменная чаша для омовения рук была покрыта льдом. Светильники перед иконами и статуями были погашены. Свет лился только сверху, точно с неба. Но при таком освещении храм производил еще более величественное впечатление.

Я шел вслед за Гордеевым и думал: если он старше, то должен быть по крайней мере умнее, с более сильной волей, чем его молодой соперник. А он боится воевать и едва ли сумеет победить в этом соревновании. Лучше бы ему жениться на тихой, спокойной женщине «сорока с лишним лет…», как говорил когда-то Есенин, может быть, та посчитала бы себя «облагодетельствованной» и вечно таила бы благодарность к человеку, избавившему ее от одиночества…

Они шли по храму, как слепые, не поднимая глаз, и я уже отчаялся, что смогу привлечь их внимание к этой чудесной лепке на стенах и колоннах, к этим статуям, вылепленным доморощенными мастерами, оставившими на каждой из них свой родовой знак как подпись, как самоутверждение. Вот один из этих мастеров лепил гроздья винограда и лавровые венки, а внутрь этой лепки вписал плетеную домашнюю сумку из корневищ сосны, в какой приносил сюда свой скромный обед. Вот другой, закончив хитрое альфрейное витье из роз, оставил внизу вместо подписи скрещенные топор и рыбацкую острогу, чтобы потомки знали: его фамилия Плотник, а занимался он рыбацким делом, эту же работу во славу бога выполнял лишь по обету или по приказу ксендза. Третий неведомый художник, писавший маслом младенца в хлеву, собрал овец возле кормушки, и написана эта кормушка из прутьев куда тщательнее, чем лица волхвов, пришедших поклониться младенцу. Кормушку-то художник видел ежедневно, а что ему было до волхвов?

И все-таки нельзя было отказать этим неведомым художникам в величественности. Статуи Христа и девы были огромны и массивны, как идолы древней религии, на смену которой пришло христианство. Приготовленные для выноса в процессиях хоругви напоминали цеховые знамена: столько украшений было навешано на них. Да и среди изображенных на стенах картин-икон наряду с итальянскими или польскими работами попадались картины-иконы местных художников, поражавшие вдруг возникающим местным сельским пейзажем, равниной или рощицей березок, полем жита или льна…

Я пытался привлечь внимание Гордеева и Марты Кришьяновны к этим внезапным, как проблеск молнии, прихотям живописцев, но они оба равнодушно отводили глаза. Наконец мне показалось, что в самом движении этих непослушных туристов есть какая-то система, и вдруг увидел, что они все время идут по кругу, тщательно обходя густую толпу экскурсантов, собравшихся возле одной из колонн, и в то же время неуклонно приближаясь к толпе, — совсем, как мальчишки, что ходят возле оставленного взрослыми запретного предмета, все суживая круги, чтобы вдруг броситься коршуном и завладеть.

Я прошел к колонне.

На небольшой стремянке, приставленной к колонне, стоял художник и резкими, точными движениями обновлял старую икону. Он стоял спиной к нам, и только по широким плечам я узнал Брегмана.

Он, видимо, торопился, а может, внезапно нагрянувшие экскурсанты раздражали его, и потому работал чисто механически. Впрочем, основное — голова мадонны, ее плечи, руки, скрещенные на груди, — было готово, сейчас художник обновлял фон. Выдавив из разных тюбиков краски на палитру, он размазывал их не кистью, а мастихином и наносил жирные точные мазки, накладывал слой на слой, как будто не писал, а лепил плоскость. Еще мазок, еще, вот еще три-четыре мазка, и бледный, выцветший уголок иконы закрашен, даже не закрашен, а залеплен жирными полосами и пятнами, не сливающимися одно с другим, наплывающими одно на другое. Вот он содрал мастихином оставшиеся краски с палитры, подумал и наложил все это несмешанное пятно в самый угол, провел мастихином для верности еще раз, сглаживая, и оно вписалось в фон, как булыжник на площади, где стоит мадонна. Да, глаз у художника был острый и верный, камень под ногами мадонны заблестел, как только что омытый дождем или ее слезами, смуглый, опаленный солнцем. Насколько я мог судить, икона была кисти одного из итальянских мастеров: мадонна стояла на площади маленького старинного городка, — может, того самого, где только что осудили и заточили ее сына. За спиной мадонны видна крепость или тюрьма, а мать обратила лицо к зрителям, словно жалуясь им.

Художник собрал свой нехитрый инструмент и спрыгнул с лесенки.

В этот миг он увидел нас.

Прежде всего он взглянул на часы. Я понял: увлеченный работой или обязанный закончить ее, он забыл о времени и удивлялся тому, что его нашли здесь. Потом перевел взгляд с Марты на нас и торопливо задернул шитым покрывалом икону, словно именно мы были недостойны смотреть на нее. Сняв с руки палитру и бросив ее на стоявший возле стремянки столик, он вытер руки заткнутой за пояс тряпкой, дружелюбно улыбнулся и насмешливо спросил:

— Пришли посмотреть, как работают современные богомазы?

Но визит наш был ему не по душе, это стало понятно, когда он оглянулся, чтобы посмотреть, хорошо ли закрыта икона.

— Это все наш гид виноват, — неловко пробормотал Гордеев, кивая в мою сторону. — Пойдемте да пойдемте, покажу вам собор.

Он оправдывался, когда следовало нападать! Марта молчала. Взгляд ее беспокойно скользил по храму, останавливаясь то на зарешеченных отдушинах исповедален, к которым приникают верующие губами, чтобы исповедник не видел их выдающих прегрешения лиц, то на каменной чаше для водосвятия, возле которой остановилась какая-то только что пришедшая верующая, тщетно пытаясь окунуть руки в покрытую прозрачным льдом воду. Брегман поискал взгляда Марты, но та сделала вид, что не заметила этого.

— Что же, пойдемте отсюда! — предложил Брегман. — Холод здесь адский, раем и не пахнет! Не будь нужды в деньгах, ни за что бы не согласился. Еще воспаление легких наживешь!

Он говорил это просто, безразлично, но я видел, каких усилий стоило ему это притворное спокойствие. Подняв край покрывала, я взглянул на смуглый булыжник, только что возникший на моих глазах из ничего и смешанной краски, спросил:

— Вы всегда мастихином пишете?

— Нет, конечно, но когда тороплюсь, то мажу. Быстрее! — односложно пояснил он. Взгляд его все время беспокойно скользил по лицу Марты, по ее согнутой фигуре, но не мог встретить ответного взгляда. — Так что же мы, собственно, стоим? — настойчиво спросил он снова.

— Да мы уже все видели! — неопределенно ответил я. — Можно и уйти.

Брегман как-то подозрительно взглянул на меня, но промолчал. Он сунул палитру, тюбики с красками и кисти вместе с мастихином в ящик столика, еще раз вытер руки, вынул из кармана своей куртки берет, опять оглядел нас, напомнил:

— Так пошли?

Мы двинулись за ним.


8

У входа в костел экскурсанты шумно усаживались в автобусы. Стало как будто светлее. Ветер утих.

Такси, на котором мы приехали, ушло. Мы двинулись пешком.

По-видимому, Брегману было неловко от нашего принужденного молчания, а может, он хотел привлечь внимание Марты, только он сразу заговорил. Говорил он беспорядочно, перескакивая с одного на другое, и я видел: это для того, чтобы не молчать. Молчание предполагает мысль. Он не хотел, чтобы мы о чем-то думали.

Возле падающей башни я остановился.

— Я еще зайду в музей, — сказал я. — Все-таки там есть несколько заслуживающих внимания картин: «Месть девушки», «Голова монаха», «Женщина в красном»…

— Плохое освещение сегодня, — спокойно возразил Брегман.

Я невольно сжался, так естественно он это сказал. И тут же он добавил:

— Впрочем, я давно там не был и не видел новой экспозиции.

— Господи, и вам не надоело? — с унынием в голосе спросила Марта. — Мы же мерзли там битый час!

Брегман взглянул на меня, и я смиренно опустил глаза.

— А что это за «Женщина в красном»? Я совсем не видела… — непоследовательно заинтересовалась Марта. — Но я туда не пойду. И не зовите! — решительно возразила она вслед за этим и обратилась к мужу: — Пойдем в «Балтику», там хоть тепло…

Александр Николаевич, безучастно слушавший наш разговор, вдруг бросил на меня острый взгляд, затем кивнул мне головой и, взяв жену под руку, неторопливо пошел с нею и Брегманом. Я видел, что Брегману очень хочется последовать за мной, но Марта защебетала, и он послушно зашагал рядом.

Возвращаться в музей я не стал, а взял такси и снова поехал в собор. Туристы уже откочевали куда-то в другое место, и никто не мешал мне.

Отдернув штору с реставрируемой иконы, я долго рассматривал работу мастера. Она так заинтересовала меня, что я сделал несколько снимков моим маленьким фотоаппаратом, останавливаясь на тех деталях, по которым только что прошелся Брегман. Если снимки получатся, то о манере реставратора можно будет написать целую статью.

Затем я отыскал ксендза, который командовал этим кораблем Христовым, плывущим по бурным волнам советской жизни. Ксендз оказался совсем еще молодым человеком. Жил он при соборе в отличной квартире, которую стерегли и обихаживали две почтенные матроны, вероятно, из «бывших», как называли когда-то у нас людей, потерявших в результате революции все свои привилегии.

Ксендз показался мне весьма осторожным и сдержанным человеком. На мои вопросы отвечал уклончиво. Однако когда я осведомился, есть ли в соборе какие-нибудь особо ценные произведения живописи, вдруг заволновался. Очевидно, мои документы подсказали ему, что вопрос я задал не из любопытства…

— Я с удовольствием покажу наш храм, — живо сказал он.

Это был умный гид. Он не стал рассуждать об архитектуре и росписи собора, просто повел меня к алтарю и отдернул одну из штор.

Передо мной было небольшое полотно, изображающее явление Христа в Эммаусе. Для тех, кто не знает евангельских легенд, поясню: Христос воскрес на третий день после казни и в Эммаусе встретил своих учеников. Когда об этом сообщили апостолу Фоме, он и произнес свои знаменитые слова о том, что, пока не вложит свои персты в раны учителя, он не поверит в его воскресение… Как мы видим, реализм и тогда боролся с мистицизмом!

Из всех картин, посвященных этому драматическому евангельскому сказанию, лучшей, вероятно, является картина Рембрандта «Неверие Фомы». Но и то, что я видел, было написано отлично. Христос предстал перед учениками не человеком, а тенью, в профиль от зрителя, и ученики не могут скрыть своего потрясения. Они боятся этой тени!

Снять картину ксендз не соглашался: она была вмонтирована в стену на шипах. Головка шипа скрыта в раме под позолотой, а шпора, сделанная под углом, врезана в кладку и затем заштукатурена. Но на этот раз я сам был похож на апостола Фому. Сделав шаг, я осторожно потрогал раму. Она сдвинулась.

Ксендз побледнел примерно так же, как бледны были ученики на картине, увидевшие Христа. Бросившись ко мне, он резко толкнул раму — она висела на одном болте. Остальные были разрезаны тонкой пилкой. Очевидно, похитителю что-то помешало…

Больше мне нечего было делать в храме. Я был уверен, что ксендз или снимет икону, или поставит возле нее самого дюжего из верующих. Своих подозрений я ему не высказал…

В «Балтику» я не пошел. Не хотелось глядеть на несчастное лицо Гордеева. Да и у Марты, я думаю, вид был не очень счастливый: ведь мы уезжали.

В «Вечерних новостях» мне показали маленькую клетушку, в которой «отписывался» Галиас, если он вообще хоть что-нибудь писал для газеты. На сей раз Галиас был там. Конечно, он не писал, а просто разглядывал в маленькое карманное зеркальце свое лицо, особенно синяк под глазом. Я думаю, только этот синяк и удерживал его на службе, а то мне пришлось бы искать его с собаками.

Жалобно поглядев на меня, Галиас спросил:

— Ну, можно ли идти с таким лицом на свидание?

— Дня три придется посидеть дома, — ответил я. — Но если она любит…

— Врет! — уверенно ответил Галиас. — Это Криста, та, беленькая, что танцевала с медведем Яном. Она была год или два женой Брегмана, и я подумал…

— Тогда идите! — весело посоветовал я. — Она сочтет вас рыцарем! Особенно, если вы скажете, что все это устроил Брегман из ревности. И посмотрите, не осталось ли у этой Кристы каких-нибудь работ Брегмана. А пока проявите мне пленку и сделайте несколько пробных снимков…

Когда снимки были высушены, я разложил их на столе и бросил рядом фотографию «копии» с «Мадонны Благородной», которую ловкий похититель оставил вместо картины. Галиас невольно присвистнул.

— А ведь манера похожая! — воскликнул он.

Да, было сходство в мазках и даже в излюбленных оттенках, которые избирал художник. Я коротко рассказал о пропаже картины и о том, как мы нашли вместо «Мадонны Благородной» «Женщину в красном», которая якобы отправлена на реставрацию в мастерскую Гордеева, где ее никто не видал. Галиас невольно заторопился на свое свидание…

Не меньше часа просматривал я комплект «Вечерних новостей». Я узнал много любопытного: о «Флирте цветов», который выпущен местным картонажным комбинатом по цене в десять рублей за комплект на потребу мещан; прочитал репортаж о десятке разных уголовных дел; узнал в «Уголке фенолога», что уже прилетели жаворонки, но откочевали обратно в связи с внезапными заморозками и метелями. Одним словом, тут было все, что положено печатать вечерней газете.

Пришел Галиас. Он, открыв дверь, подмигнул мне, отчего по синяку пробежала фиолетовая тень, и исчез. Но мне сразу стало легче ждать.

Минут через двадцать он вернулся и швырнул веером на стол с десяток только что отпечатанных фотографий, еще мокрых от промывки. Я склонился над ними.

— Когда вы это успели? — удивился я.

— Попросил Кристу сходить за вином. Она, верно, сейчас удивляется, что я исчез, но я оставил записку, что приду попозже: срочно вызвали в редакцию.

Даже и черно-белые фотографии показывали искусство мрачное, жестокое, с модернистскими преувеличениями теней, угловатости, величины мазка. Представлялось, что перед нами не работа кистью, а лепка красками, которые художник берет ножом или лопаткой и швыряет на полотно, мало беспокоясь, как они прильнут к грунту и в каком порядке лягут. Но это была работа талантливого художника.

Взгляд мой вдруг прицепился к одному из снимков, и я уже не мог оторваться. Это был хаос пятен, из которого, как птенец из яйца, проклевывался знакомый мне образ, почти неуловимый и в то же время заставляющий думать, искать, ждать, пока он проявится совершенно и вдруг встанет во весь рост. Я смотрел и смотрел на этот хаотический набросок, словно бы толкая его к пробуждению, к действию, к жизни, и вдруг отдельные пятна слились в отчетливые ассоциации, неприметные ранее линии объединились и потекли по всей картине, соединяя отдельные клочья и пятна, брошенные художником на холст, и я воскликнул вслух:

— Да это же незаконченная копия «Женщины в красном»!

— Чепуха! — уверенно сказал Галиас. — Это портрет Гордеевой!

— Портрет?

Я взглянул на Галиаса.

Он упорно смотрел на фотографию. Потом оторвался от нее, пошарил по столу, сказал:

— Вернее, набросок портрета Гордеевой. Как и вот эта работа… — И положил рядом со своим снимком мой снимок «копии» «Мадонны Благородной». — Неужели вы не видите, что это наброски одного и того же портрета? Если бы художник довел дело до конца, то даже из этой мазни получились бы два приличных портрета одного и того же человека — Марты Кришьяновны.

Теперь, когда он убедил меня, я и сам видел это.

Но я знал и другое: этой «мазней» можно было подменить «Женщину в красном», как подменили «Мадонну Благородную». И только Брегман мог это сделать, но почему-то не сделал. Возможно, дежурная сидела слишком близко. Помнится, отверстие калорифера, у которого грелись сотрудники галереи, находится как раз напротив. К калориферу постоянно подходили погреться и другие сотрудники: огромное здание галереи отапливалось плохо. А может быть, идея отправки картины на реставрацию возникла во время одной из встреч с Мартой…

Для меня главным было то, что среди работ Брегмана имелась «копия» украденной картины «Женщина в красном», пусть и незаконченная, несовершенная, но исполненная в той же манере, что и «копия» «Мадонны Благородной». А психологическую разгадку, почему на обеих этих «копиях» проглядывает лицо Марты, должен решать Гордеев.

Но, видно, я не сумел скрыть своего огорчения, потому что Галиас вдруг потупил взгляд. Больше он не высказывал никаких догадок. Собрал сырые снимки, обработал их спиртом, сложил меж листами пропускной бумаги и вручил мне. Я нехотя собирал свои «доказательства», почему-то вдруг переставшие меня радовать. Присоединив их к тем снимкам, что дал мне Галиас, я торопливо попрощался и ушел.

Когда я вернулся в гостиницу, Гордеевы были уже дома. Самолет отлетал через час.

Не знаю, о чем говорила Марта с Брегманом, — но мы снова увидели художника на аэродроме. Он стоял у кассы, регистрировал билет. Нам он непринужденно сказал, что решил взять неделю отпуска в соборе, чтобы восстановить в памяти работы Рублева.

— Уж если обновлять иконы, — посмеиваясь, иронизировал он над собой, — так делать это с блеском. А кто писал иконы лучше Андрея Рублева!

Гордеев мрачнел все больше, Марта смущалась, а я был даже рад. Я надеялся, что в Москве Брегман окажется под более строгим присмотром. Деятельность этого «мастера» мне не нравилась…


9

В Москву мы прилетели ночью. Брегман попрощался с нами на аэродроме и сразу исчез — вещей у него не было, кроме маленького ручного чемоданчика, — а нам пришлось долго ожидать разгрузки самолета. Если он о чем-нибудь и сговорился с Мартой, то незаметно; пока Гордеев таращился в ночное небо из окна самолета, подчеркивая перед женой свое благородство, я, человек незаинтересованный, потихоньку приглядывал за Брегманом.

Рано утром я был в мастерской у Гордеева.

Марта чувствовала себя плохо и не собиралась выходить из дому, это сказал Гордеев. Сам он был очень встревожен: картина неизвестного художника «Женщина в красном» действительно поступила в одной из посылок в мастерскую, ее видел экспедитор, видел регистратор. Регистратор записал картину за начальником мастерской. Почему он записал ее за Гордеевым, он не помнил: может, потому, что Гордеев любил такие работы и регистратор знал это, а может, получил устное распоряжение от самого Гордеева или его заместителя. Во всяком случае, после этого картину никто не видал.

В нашем управлении новости были тоже плохие. «Мадонна Благородная» не появлялась. «Женщина в красном» была сдана на комиссию по подложному паспорту: И. Н. Ивановой в природе не существовало. То есть были разные люди с этой фамилией, но не было той, которая предъявила паспорт при сдаче украденной картины в магазин. Оценщик магазина заявил, что картина предлагалась по дешевой цене, можно было рассчитывать на покупателя, а тут же полученные комиссионные для магазина считаются удачей. Картина была в довольно плохом состоянии, о подлинности вопрос не стоял, — ясно, какая-то грубая копия. Картину он помнил: непривычно удлиненные линии лица, резкий, как будто рукой ребенка написанный колорит. Почему он так хорошо помнит? Право, не знает. Что? Подлинник Эль Греко? Да бросьте вы шутить, товарищи!

Оставив Гордеева в кабинете, я пустился в путешествие по мастерской.

В мастерской вкусно пахло воском, медом, смолой. На длинных деревянных столах лежали гладкие мраморные плиты, на которые укладывают картины при реставрации. Тут картины проклеивали, проглаживали, медленно и осторожно снимали с изнанки старое полотно, как будто сдирали кожу, чтобы, когда на мраморной плите останется только слой краски, в давние годы нанесенной мастером, наложить на этот слой новое полотно, приклеить и дать картине вторую жизнь.

Работали человек двадцать. Они неслышно, но очень ловко возились возле длинных столов, не обращая на меня внимания, как если бы я был тенью, и только когда эта тень закрывала картину, они осторожно обходили меня.

Я зашел в запасник, где висели и лежали на стендах обновленные картины, приготовленные к отправке в музеи и галереи. С удовольствием осматривал я как бы помолодевшие полотна.

Внезапно все мое внимание сосредоточилось на одной из картин. Я еще не понимал, чем она привлекла меня: очередная голова какого-то святого — не то Иоанна Крестителя, не то какого-то пророка. Но у меня было примерно такое же ощущение, какое охватывает охотника перед встречей со зверем. Он еще не видит и не слышит затаившегося зверя, еще и собака не взлаивает, однако нервы напряглись, он чувствует: сейчас что-то произойдет… Не знаю, передал ли я это ощущение, но знаю, что часто испытывал его в лесу, и именно перед удачным выстрелом.

Широко известен анекдот об одном великом художнике, который в ответ на жалобу ученика, что вот картина написана, а все выглядит неживой, взял кисть и тронул ею написанное учеником полено возле очага. И произошло чудо: ожила вся картина, все фигуры людей, огонь в очаге, даже предметы домашнего обихода, еле намеченные учеником, стали достоверными. Был, видно, и в висевшей передо мной картине такой секрет. Ничем другим не мог я объяснить, почему именно это полотно так притягивало меня.

Я принялся оглядывать картину методично, медленно, начисто отрешившись от того, что было на ней изображено. Так осматривают комнату, в которой совершено преступление, — начиная от двери, сантиметр за сантиметром, занося в акт все, что постепенно попадает в поле зрения: коврик у порога, уроненный стул, дамская шпилька, диван, окурок у ножки стола.

Сантиметр за сантиметром оглядывал я заинтересовавшую меня картину и не находил ничего примечательного. Во всяком случае, такого чуда, о котором говорилось в приведенном анекдоте, тут явно не было. Обыкновенная картина, и только!

Я добрался до нижнего правого угла, «читая» картину примерно так же, как читают криптограмму, тайнопись, и ничего не видя. В этом углу полотна светло-коричневый фон, на котором была написана голова, постепенно переходил в глухой черный цвет. И вдруг я увидел. Фон был тоже подновлен, но мазки тут были другие: широкие, гладкие, словно их наносили не кистью, а брали краску просто комьями и потом раздавливали и разглаживали ножом или мастихином, как делал это Брегман в соборе.

— Кто реставрировал эту картину? — спросил я у экспедитора, готовившего картины к отправке.

Экспедитор, тщедушный человек, в синем, не по росту, халате, и без того уже напуганный предыдущими расспросами, долго копался в бумагах, потом с видимым облегчением ответил:

— Марта Кришьяновна…

— Бывают случаи, когда художники остаются в мастерской после рабочего дня?

— Конечно. Особенно, если есть срочная работа.

— Марта Кришьяновна задерживалась?

— Наверно. Точно я не знаю, но это можно выяснить у сторожа. Он опечатывает дверь, когда все уходят.

— Снесите картину в кабинет директора, — попросил я.

Гордеев сидел в полной отрешенности от мира и, судя по раскиданным на столе бумагам, от дел своей мастерской. Он не обратил внимания и на служащего, поставившего картину у стены.

— Ну, что вы еще нашли? — неприязненно спросил он меня.

Я понимал, как неприятно ему было видеть меня. Вряд ли вообще кому-нибудь приятно видеть постороннего человека, разрушающего твой собственный, пусть и не очень уютный, мирок. Но жалеть Гордеева я не мог: слишком дорого могла обойтись такая жалость. Я спросил:

— Брегман бывает в мастерской?

— Нет, — удивленно взглянув на меня, ответил он.

— Кто работал над этой картиной? — спросил я, поворачивая холст к свету.

— Марта…

— Давно?

— Недели две-три назад.

Он постепенно обретал спокойствие.

Я поставил картину перед Гордеевым и спросил:

— Марта работает мастихином? Да еще при восстановлении картины?

Взгляд его, как недавно и мой, скользил по картине, твердый, словно бы ощупывающий, и вот споткнулся, замер. Я понял: он увидел то же самое, что увидел и я.

— Значит, она с ним встречалась! — хрипло сказал он.

— Да! И именно тогда, когда был послан подложный вызов на «Женщину в красном», когда картина пришла сюда, когда она исчезла… В тот день, когда Брегман заполучил картину, он очень торопил Марту… Вот почему он сам помогал ей «доделать» эту работу.

— Значит…

Я понял, о чем он не договорил. И поторопился успокоить его:

— Марта ничего не знала. Брегман уговорил ее встретиться в мастерской. Он так умело разыгрывал роль влюбленного, что она поверила.

— Какой подлец!.. — У Гордеева перекосилось лицо. — Но ведь, значит, и «Мадонна Благородная» у него! — вдруг спохватился он. — Что же вы сидите здесь? Брегман может просто уничтожить картину, как опасную улику…

— Не думаю. Вероятно, он уже передал ее. И приехал сюда именно потому, что возникли какие-то осложнения с вывозом. Заказчики не простят ему исчезновения шедевра. Скорее всего, от него потребуют, чтобы он сам умудрился доставить картину через границу. Опыт с «Женщиной в красном» показал, что таможенная служба не спит…

— Но ведь он действует! — воскликнул Гордеев.

— Конечно! — согласился я. — И, возможно, Марта Кришьяновна помогает ему. — Увидев, что Гордееву не хватает воздуха, что он вот-вот задохнется, я торопливо добавил: — Конечно, без умысла. Как без умысла помогла ему заполучить «Женщину в красном».

Гордеев поднял трубку телефона.

Я знал, что он звонит домой, и знал, что он не дождется ответа. И опустил глаза, чтобы не видеть его лица.

Он прослушал с десяток длинных, тоскливых гудков. Думаю, что они звучали для него, как рев пароходной сирены в тумане, когда корабль вот-вот наткнется на скалы. Когда коротко звякнул рычаг под опущенной трубкой, я взглянул на Гордеева — и не узнал его. Лицо стало землисто-серым, словно он уже побывал на том свете и возвращение было более мучительным, чем сама смерть.

Но это был боец, который мог бы победить и смерть. Едва переведя дыхание, он строго спросил:

— Что надо делать?

— Съездим в управление. Пора подытожить наши догадки и доказательства.

Он встал из-за стола, застегивая пиджак негнущимися пальцами, молча оделся и вышел первым. Шел он так, словно покидал свою мастерскую навсегда. Оглядел кабинет, в проходной мимоходом провел рукой по стоящей на мольберте картине какого-то передвижника, словно приласкал ее. Я сердито сказал:

— Не делайте трагедии из пустяков!

Выйдя из помещения, он оглянулся, грустно спросил:

— Вы думаете, это пустяки? Я потерял все: дом, работу…

— Ерунда! Никто вас ни в чем не обвиняет!

— Я сам себя обвиняю! — резко ответил он.

— Ну и напрасно! — Я не хотел сдерживаться. — Вы должны были бороться! Когда вы увидели, что этот хлыщ сбивает Марту с пути, вы были обязаны удержать ее! Впрочем, — тут я нарочно сделал паузу, — вы и сейчас еще имеете такую возможность…

Он сделал вид, что не слышит, но я не желал уступать. Усаживая его в машину, я преувеличенно грубо сказал:

— Стоит доказать, что этот ее избранник — подлец, и Марта отвернется от него.

— К кому? — спросил Гордеев.

— К вам! К вам! — Я был готов избить его за это глупое «непротивленчество». Неужели он не видел, как мучилась его жена все это время? Ведь ей тоже не просто было сделать выбор. Не могла же она не понимать, что тот, другой, себялюбив, жесток, властен. Чем, как не приказом, действовал он, когда захотел сделать ее своей сообщницей? Да и сообщница ли Марта ему? Может быть, она так же обманута, как и все мы?

Но Гордеев не желал слушать меня. Этакое гордое самоуничижение, та простота, которая хуже воровства. Я продолжал, сердясь все более:

— Если вы не бросите это глупое донкихотство, клянусь, я не приду к вам, когда вы будете праздновать освобождение от злого духа…

— Злой дух не оставляет своих жертв.

К счастью, машина уже остановилась, а то кто знает, до чего бы мы договорились. Я вспомнил о том, что обязан изображать хозяина.

Начальник управления ждал нас.

— Ну-с, что мы теперь знаем об Эль Греко? — спросил он.

Я подивился его самообладанию. В конце концов мы знали не так уж много.

Но на Гордеева этот спокойный тон подействовал, как холодный душ. Может, мы слишком близко ходили возле огня, потому-то он и обжигал нас? А издали пожар был виднее и не казался таким опасным?

Выслушав мои предположения, начальник сказал:

— Может быть, вы и правы. Мы получили вашу телеграмму и установили наблюдение за вашим подопечным. В одиннадцать часов утра он встретился в том же магазине с одним иностранцем и о чем-то поговорил с ним, был весьма озабочен. В два часа дня у него состоялось еще одно свидание… с молодой дамой… Они прошли к нему в гостиницу…

— Моя жена… — словно выдохнул Гордеев.

— …были там не больше десяти минут. Дама вышла очень взволнованная, ваш же подопечный держался значительно спокойнее. Они позавтракали в кафе, если учесть, что подопечный еще ничего не ел, это был завтрак, хотя и пополудни. Из кафе дама направилась домой, подопечный зашел вместе с нею в квартиру, пробыл там полчаса. После этого он поехал в кассу Аэрофлота и взял билет на самолет. Сейчас… — начальник взглянул на часы, — он уже летит домой…

— Зачем же он приезжал? — с досадой воскликнул я.

— А установить это — ваша обязанность, — довольно сухо ответил начальник. — Можете попросить товарища Гордеева помочь вам. Если он уверен, что дама, с которой встречался ваш подопечный, его жена, он имеет право спросить, о чем они говорили в гостинице, затем в кафе и в его доме. Но для нас значительно важнее выяснить, где «Мадонна Благородная». В вещах Брегмана, сданных на аэровокзале, ее не было, хотя иностранец передал Брегману при встрече какой-то сверток, похожий по форме на альбом или книгу большого размера, примерно in cvarto.

— Почему же этот предмет не изъяли?

— А если это был просто чистый холст? Или картина самого Брегмана, возвращенная за ненадобностью? Или предложенная на реставрацию картина из частной коллекции этого господина? Альбом рисунков? Книга по искусству? Если заходить в своих подозрениях так далеко, так ведь и навестившая Брегмана дама имела в руках довольно объемистую сумку из этих ультрамодных, величиной с добрый чемодан. Следовательно, она тоже могла унести разыскиваемый предмет… Прикажете обыскать и ее? Думайте-думайте, тут я вам помочь ничем не могу…

Мы ушли от начальника расстроенные, огорченные, я бы сказал, злые. Только на улице мы осмелились обменяться взглядами, — все казалось, что у другого легче на душе. Нет, Александр Николаевич чувствовал себя не лучше.

— Поедемте ко мне, — вдруг жестко сказал он. — Я должен поговорить с Мартой.

Мне подумалось, что в таком разговоре третий всегда лишний. Но в то же время стало жаль Марту Кришьяновну. Гордеев мог наговорить много ненужного. Я ответил согласием.


10

Марта встретила нас несколько растерянно, но сразу захлопотала с обедом, принялась накрывать на стол. Она входила и выходила из столовой, где мы сидели, успевая переброситься со мной и мужем непринужденной шуткой, вопросом, не обращая внимания на нашу мрачность, а я мучительно думал, с чего и как начнет Гордеев свой разговор. И в то же время было странно видеть эту женщину веселой, нежной — словом, такой же, какой была всегда, хотя она только что предала мужа, если можно говорить такими высокими словами о супружеской неверности. Ведь она только что простилась с другим…

Я встал и принялся бродить по квартире, чтобы хоть как-то рассеять все возрастающую неловкость.

В кабинете Гордеева я перелистал несколько книг, поглядывая через распахнутую дверь на своего друга. Гордеев сидел в столовой у журнального столика в глубоком кресле, тяжело опустив голову. На вопросы Марты он отвечал односложно.

Ставя какую-то книгу на полку, я нечаянно взглянул на стену и увидел портрет Марты. Он висел в центре стены, одинокий, строгий, написанный в непривычной для Гордеева манере — яркими красками, не соответствующими друг другу по тону, небрежно, словно наспех, но в то же время прочно передающей сходство, как, скажем, негатив, в котором все тона даны наоборот, передает наше представление о формах предмета и о его характере. Эта импрессионистская работа была столь непривычна в чопорной, сдержанной атмосфере кабинета, где все, вплоть до переплетов книг и шкафов темного дерева, попахивало академией, что я невольно воскликнул:

— С каких это пор, Александр Николаевич, вы стали модернистом?

Гордеев воспользовался поводом, чтобы оставить Марту, и прошел ко мне.

— Ложные подозрения! — ворчливо ответил он. — Никогда не увлекался модами.

— А портрет Марты Кришьяновны?

— Мне с ее портретами не везет. Сколько ни принимался, все получается не то…

— Как? И этот вас не устраивает?

Я так удивленно взглянул на стену, что Гордеев невольно поднял глаза. Увидев портрет, он сделал движение, словно намеревался сорвать его или хоть потрогать, чтобы удостовериться в реальности.

— Ее портрет! — все еще не веря глазам, произнес он.

И тотчас же из-за двери послышался милый, удивительно веселый возглас:

— Заметили наконец? Ну, как он вам нравится?

Марта встала на пороге, теребя кокетливый передничек. Она была взволнована, горда, счастлива. Не замечая взвинченного состояния мужа, она заговорила, торопясь насладиться своим торжеством:

— Я давно думала сделать это, но все как-то не получалось. То художник не нравился, то у самой не было настроения. Когда-то Герберт… — Тут она на мгновение запнулась, но набралась храбрости и продолжала в естественной манере: — Герберт сделал набросок, но так и не дописал. И вдруг сегодня позвонил, что уезжает надолго и что он закончил тот портрет по памяти и хотел бы подарить его. Я, конечно, согласилась… — Тут ее взгляд нашел глаза мужа. Очевидно, она увидела в них что-то неожиданное, отчего вдруг запнулась и уже смущенно-нервно, как напроказивший ребенок, спросила: — Разве я поступила нехорошо? Этого не надо было делать? Но Герберт… — Она произнесла это имя с усилием и теперь уже добавила: — Герберт Оскарович попросил меня передать этот портрет тебе, как его личный подарок нам обоим. Да вот его письмо… — Она засуетилась, шаря по карманам передничка, достала конверт — видно, она заранее подготовилась к этому милому семейному торжеству и теперь недоумевала, почему оно не удалось.

Гордеев разорвал конверт, пробежал глазами письмо, спросил у Марты: «Ты разрешишь?», — показал глазами на меня и, хотя жена недоуменно пожала плечами, подал письмо мне.

Брегман писал, что дела не позволили ему засвидетельствовать свое почтение лично Александру Николаевичу, но в память о добром знакомстве он хотел бы преподнести Гордеевым свой скромный дар. Единственная его просьба состоит в том, что если когда-нибудь откроется персональная выставка его работ, он мог бы экспонировать этот портрет, разумеется, с указанием владельца. Он льстит себя надеждой, что при всей незаконченности этого произведения оно все же достойно быть показанным зрителям.

Это было обычное, весьма милое письмо, каким положено сопровождать подарки.

Гордеев посмотрел на меня. Я поторопился расхвалить и художника и портрет. Портрет действительно стоил похвал. Даже кричащие его краски, асимметричность черт, глухая чернота тона не погубили его. Гордеев облегченно вздохнул, вдруг сделал короткое движение и прикоснулся губами к голове жены. Это было как символ примирения. Марта сразу успокоилась, снова расцвела, стала усиленно приглашать к столу.

Сидя за столом и поднимая первый тост за дорогих моему сердцу хозяев, я нечаянно взглянул в открытую дверь кабинета и снова увидел портрет. Теперь я видел его издалека, ярко освещенным, и он вдруг вызвал у меня какие-то странные ассоциации. Как будто я когда-то и где-то видел нечто подобное. Я неожиданно остановился на полуслове, и только нетерпеливое движение Гордеева вернуло меня обратно к действительности. Скомкав свое приветствие, я, едва пригубив, отставил рюмку и склонился было к столу, но портрет все время словно бы притягивал мой взгляд. Марта с портрета упрямо смотрела через мою голову куда-то вдаль, и мне хотелось обернуться, чтобы увидеть, что такое она там разглядывает. И непомерно удлиненное лицо ее было таким строгим, словно она жалела нас, сидящих за этим столом, желая и в то же время не в силах предостеречь от чего-то очень трудного, что ожидает нас. Непонятная, но властная сила воспоминания волновала меня. Как будто все это уже было, как будто я уже видел и это лицо и этот взгляд, вот так же предупреждающий и предостерегающий. Ощущение было похоже на то необъяснимое, какое иногда овладевает человеком в новом, незнакомом месте: как будто ты когда-то уже был тут и точно знаешь, что за следующим бугром покажется знакомый тебе дом или пруд. Необъяснимое и таинственное чувство, всегда одинаково настораживающее человека!

Я вдруг встал из-за стола, словно управляемый таинственной силой взгляда нарисованной женщины, и, забыв о хозяевах, пошел к портрету. Чем ближе я подходил, тем быстрее улетучивалось чувство неизвестного, и вот передо мной уже опять была ординарная, в сущности, модернистская мазня, составленная из кричаще разных цветов, как будто художник нарочно задался целью соединить несоединимое.

И в то же время ощущение, что я где-то видел нечто похожее, не проходило.

Картина висела высоко.

Что-то словно толкнуло меня. Я взял стул и, забыв о бархатной обивке, встал на него и снял картину.

Сейчас я не мог бы объяснить, что заставило меня рассматривать картину со всех сторон. Она была заключена в дубовую рамку и прикреплена с обратной стороны множеством гвоздиков, холст был новый, тщательно прогрунтованный. Ее следовало повесить на место; этого, я понимал, ожидали хозяева. А я все рассматривал ее, словно надеялся понять, что именно привлекало меня к ней.

Заметив на столе серебряный нож для разрезания бумаг, я принялся выдирать гвоздики, прикреплявшие холст к рамке. Нож легко входил под широкую шляпку гвоздя, и они выпадали один за другим, хотя серебряное лезвие и покрывалось царапинами. Но я уже отогнул угол холстины.

Тогда я увидел то, что бессознательно искал. В рамке было три холста: нижний — чистый, новый и еще пахнущий льном, второй — старый, ломкий, ставший похожим на промасленное дерево, и еще один — тоже новый, на котором был написан портрет. И когда я разъял уголки холстов, перед моими глазами и перед глазами беззвучно подошедших Гордеева и Марты предстало лицо «Мадонны Благородной»…

— Что это? — удивленным голосом, упавшим до шепота, спросила Марта.

— Подлинник Эль Греко. Вы, вероятно, слышали, что из Народного музея пропала картина Эль Греко «Мадонна Благородная»? Вот эта картина…

— Но… но как она попала сюда?

— Об этом надо спросить Брегмана. Кстати, где он писал ваш портрет?

— В реставрационной мастерской. Я тогда реставрировала «Голову Иоанна Крестителя»… — Она отвечала замедленно, но точно. — Брегман попросил меня попозировать немного, я достала ему пропуск.

— Когда это было?

— В конце февраля. Да, да, он еще шутил, что пришел в такой день, который повторится только через четыре года… Это было двадцать девятого февраля.

Я вынул из кармана снимки «Женщины в красном», фотографию той подделки, что осталась вместо «Мадонны Благородной», несколько снимков работы Брегмана в соборе.

— Вы видели эту картину? — Я показал снимок «Женщины в красном».

— Да, но это было позже. В середине марта…

— В тот день, когда Брегман помог вам закончить работу над «Головой Иоанна Крестителя»?

— Он не помогал! — Она даже испугалась. — Я предупредила, что мне придется все смыть.

— И не смыли…

— Я была занята.

— А знаете ли вы, что двадцать девятого февраля Брегман подделал подпись вашего мужа и направил требование о высылке в мастерскую картины, которая не нуждалась в реставрации, а в середине марта, когда он торопил вас уйти из мастерской, эта картина была им украдена?

— Не надо так резко… — сказал Гордеев.

Я замолчал. Марта сидела без кровинки в лице. Гордеев дал ей воды и принялся успокаивать.

Я не слушал, что он говорил. Я думал, что на его месте постарался бы еще больше испугать ее: слишком долго она мучила мужа, чтобы быть доброй к ней. Разбросав снимки по столу, как пасьянс, я подозвал и ее и Гордеева.

— Вот так называемые «работы» Брегмана. Вы видите, они выполнены в одной манере. Возможно, что это даже талантливый мастер. Но он гнался только за деньгами и отдал свой талант для преступления. Одних этих снимков, без дополнительной экспертизы, достаточно, чтобы сказать: лицо, укравшее «Мадонну Благородную», оставив на месте картины подделку, затем сделавшее несколько мазков на реставрированной «Голове Иоанна», позже расписавшее соборную живопись, написавшее несколько картин, хранящихся у его бывшей жены, — одно и то же. И это лицо охотилось за работами особой ценности. Правда, благодаря этому мы узнали о существовании в наших музеях еще одной работы Эль Греко. Но обе эти картины были выкрадены для передачи за рубеж…

— Но как… как вы определили, что «Мадонна Благородная» спрятана под портретом? — робко спросила Марта.

— Брегман так хорошо изучил «Мадонну Благородную», что мог бы воспроизвести ее и во сне. И он воспроизвел… И именно во сне… Когда писал вас…

— Так, значит, он…

— Нет, Марта! Вы были только бессознательной помощницей. Он не любил вас! Но когда понадобилось укрыть картину, он вспомнил о вас… А думал он только о «Мадонне Благородной». Взгляните на ваш портрет и сравните с картиной Эль Греко…

Марта гордо вскинула голову и вышла в столовую. В дверях она ядовито спросила:

— Надеюсь, меня не подозревают в сообщничестве? Я свободна?

Я не успел ответить. Она закрыла дверь за собой.

Квартира казалась вымершей.

Гордеев умелыми руками размонтировал соединенные картины. Портрет Марты он снова включил в рамку и повесил на то же место. «Мадонна Благородная» заслуживала другой рамы для своего возвращения на место. Я позвонил в управление, чтобы прислали охрану и ящик для перевозки картины.

— Что теперь будет? — спросил Гордеев.

Я не ответил. Я не знал.

То есть в общих чертах я знал. Гордеев снова будет работать в мастерской. Марта останется с ним. Но никогда и никто не утешит ее. Она знает, что ее любили! И зачем только я сказал, что Брегман писал ее портрет, как во сне!..

И когда-нибудь она уйдет. Уйдет искать настоящую любовь. Тут я ничем не мог помочь Гордееву.

Загрузка...