— Чтобы рассеять все ваши сомнения на этот счет, — говорит мой друг, — прочтите эту бумагу. И вынимает разрешение.

— Мне больше ничего не нужно, — отвечает священник. — Где же дама?

— Вы сейчас ее увидите.

Сказав это, мой друг поднимается наверх, а я как раз в эту минуту выхожу из комнаты; вот он и говорит, что священник внизу, видел разрешение и вполне согласен обвенчать нас, но хочет видеть меня, так разрешу ли я ему подняться.

— Времени еще довольно, — говорю, — завтра утром, — не правда ли?

— Но знаете, милая, он, по-видимому, беспокоится, не юная ли вы девица, похищенная у родителей, хотя я уверял его, что мы оба в таком возрасте, когда не требуется согласия старших; вот почему он хочет вас видеть.

— Ну так делайте, как вам угодно, — сказала я.

И вот священника приглашают наверх, и оказывается он общительным, веселым человеком. Ему, по-видимому, было рассказано, что мы встретились здесь случайно; что я приехала в честерской почтовой карете, а мой любезный в собственной карете ехал мне навстречу; что мы должны были встретиться вчера вечером в Стони Стретфорде, но он не успел туда доехать.

Во всякой неудаче, сударь, — говорит священник, — есть всегда что-нибудь хорошее. Для вас это неудача, обращается он к моему другу, а для меня удача; ведь если бы вы встретились в Стони Стретфорде, я не имел бы чести венчать вас. Хозяин, есть у вас требник?

Я так и привскочила, точно от испуга.

— Сударь, вскрикнула я, — что вы хотите сказать? Как! Венчаться в гостинице, на ночь глядя!

— Сударыня, — ответил священник, — если вы желаете венчаться в церкви, сделайте милость, но уверяю вас, что брак ваш от этого не будет крепче. Каноны не требуют совершать венчание непременно в церкви, а что касается времени дня, то оно в данном случае не имеет никакого значения. Наши принцы венчаются у себя дома и в восемь и в десять часов вечера.

Меня пришлось долго упрашивать, и я все твердила, что хочу венчаться непременно в церкви. Но все это было только кривлянье, так что в конце концов я заявила, что уступаю, и к нам приглашены были хозяин с женой и дочерью. Наш хозяин был и посаженым отцом, и причетником; мы обвенчались и были очень веселы, хотя, признаюсь, угрызения совести угнетали меня, и время от времени из труди моей вырывался глубокий вздох; заметив это, муж мой постарался меня ободрить, думая в простоте душевной, что у меня еще остались колебания по поводу столь поспешного шага.

Мы веселились этот вечер вовсю, и, однако, все осталось в таком секрете, что даже слуги в гостинице ничего не знали, ибо мне прислуживала сама хозяйка с дочерью, не позволив ни одной служанке подняться наверх. Дочь хозяйки была у меня подружкой, и поутру, послав за лавочником, я подарила ей красивые ленты; узнав же, что в этом городе выделывают кружева, подарила ее матери плетеных кружев на чепец.

Одной из причин скрытности хозяина было нежелание, чтобы весть о нашей свадьбе дошла до приходского священника; но, несмотря на все его предосторожности, кто-то пронюхал об этом, так что рано утром нас угостили колокольным звоном и музыкой под окошком, какая нашлась в городе. Но хозяин наврал, будто мы обвенчались еще до приезда сюда и только (на правах его давних постояльцев) пожелали устроить свадебный ужин в его доме.

На другой день у нас не было никакого расположения трогаться в путь, так как, будучи потревожены утренними колоколами и не выспавшись перед этим как следует, мы пролежали в постели почти до полудня.

Я попросила хозяйку позаботиться о том, чтобы нас больше не угощали музыкой и колокольным звоном, она это устроила, и нас уже не беспокоили. Но одно неожиданное событие надолго прогнало мою веселость. Зала в гостинице выходила окнами на улицу; прогуливаясь по ней, когда муж спустился зачем-то вниз, я подошла к окну и, так как день был погожий и теплый, распахнула его, чтобы подышать свежим воздухом, как вдруг вижу, что в гостиницу напротив заехали трое всадников.

От меня не укрылось, что вторым из этих всадников был, без всякого сомнения, мой ланкаширский муж. Я до смерти перепугалась; никогда в жизни не испытывала я такого ужаса; мне хотелось провалиться сквозь землю; кровь застыла у меня в жилах, и я затряслась, как в самой жестокой лихорадке. Не оставалось, повторяю, никаких сомнений; я узнала его платье, узнала его лошадь, узнала его лицо.

Первое, о чем я подумала, было как хорошо, что моего мужа нет возле меня и что он, значит, не видел моего замешательства. Войдя в гостиницу, приехавшие господа подошли к окну своей комнаты, как-то обыкновенно бывает, то мое окно, разумеется, было уже закрыто. Все же я не могла удержаться, чтобы украдкой не взглянуть на них, и снова его увидела, услышала, как он подозвал зачем-то слугу, и с ужасом еще раз убедилась, что это не кто иной, как он.

Следующей моей заботой было узнать, зачем они сюда приехали; но это было невозможно. Мое воображение рисовало мне ужасы, один страшнее другого; мне казалось, что он заметил меня и сейчас придет упрекать в неблагодарности и нарушении слова; я воображала, что он уже поднимается по лестнице, чтобы оскорбить меня, и тысячи домыслов приходили мне в голову о том, чего он никогда не думал и не мог думать, если только его не просветил сам дьявол.

Я пребывала в таком страхе целых два часа и почти не спускала глаз с окна и дверей гостиницы, в которой они остановились. Наконец, услышав громкий шум под воротами той гостиницы, подбежала к окну и, к своему великому удовольствию, увидела, что все трое уехали по направлению на запад. Если бы они повернули к Лондону, я по-прежнему была бы в, страхе, что снова его встречу и он меня узнает; но он поехал в противоположную сторону, и у меня отлегло от сердца.

Мы решили тронуться в путь на другой день, но около шести часов вечера были перепуганы страшным смятением на улице. Какие-то всадники скакали как угорелые; оказалось, что это погоня за тремя разбойниками, ограбившими две кареты и еще несколько путешественников возле Данстебл-хилла, и распространился слух, что их видели в Брик-хилле, в таком-то доме, то есть в гостинице, — где останавливались эти господа.

Дом был немедленно оцеплен и обыскан, но нашлось много свидетелей тому, что всадники уже больше трех часов как уехали. Собралась толпа, нам быстро сообщили все подробности, и тогда в меня закралась тревога совсем иного рода. Я поспешила сказать обитателям нашего дома, что могу поручиться за честь тех всадников; по крайней мере, мне известно, что один из них почтенный джентльмен, владелец прекрасного поместья в Ланкашире.

Об этом тотчас сообщили прибывшему на шум констеблю, который сам явился ко мне, чтобы услышать показание из моих собственных уст; я показала, что видела троих всадников из своего окна, а потом через окна комнаты, в которой они обедали; видела, как они садились на коней, и готова присягнуть в том, что знаю одного из них, что это джентльмен с крупным состоянием, пользующийся самой доброй славой в Ланкашире, откуда я только что приехала.

Уверенность, с которой я все это показала, охладила страсти собравшихся горожан, и до такой степени удовлетворила констебля, что он тотчас же забил отбой, заявив во всеуслышание, что это совсем не разбойники, а, как он сейчас узнал, честные джентльмены, после чего все разошлись по домам. Как было на самом деле, не знаю; верно лишь то, что кареты действительно были ограблены у Данстебл-хилла и у проезжих отнято пятьсот шестьдесят фунтов; кроме того, были обобраны несколько торговцев кружевами, которые всегда ездят по этой дороге. Что касается трех джентльменов, то рассказ о них я покамест откладываю.

Вся эта тревога задержала нас еще на день, хотя мой супруг уверял, что всего безопаснее путешествовать после грабежей, так как воры, всполошив окрестное население, спешат скрыться куда-нибудь подальше, но я беспокоилась, опасаясь главным образом, как бы мой старый знакомый не встретился случайно со мной на большой дороге и не узнал меня.

Никогда еще за всю жизнь не знала я четырех таких счастливых дней сряду. Я чувствовала себя новобрачной, и мой супруг изо всех сил старался угождать мне. О, если бы это счастье продлилось! Тогда были бы забыты все мои прошлые горести и предотвращены мои будущие невзгоды. Но меня ждала расплата за мою недостойную жизнь как на том свете, так и на этом.

Мы выехали на пятый день, и наш хозяин, видя, что я встревожена, вооружился ружьем, сел на коня, взял с собой сына и трех дюжих крестьянских парней и, ни слова не говоря, проводил нашу карету до Данстебла. Нам, понятно, оставалось только хорошо угостить своих провожатых в Данстебле, что обошлось моему супругу в десять или двенадцать шиллингов, да кое-что он дал еще людям за потерю времени, но хозяин отказался взять деньги.

Обстоятельства сложились для меня как нельзя более, благоприятно; ведь если бы я приехала в Лондон необвенчанной, то мне бы пришлось либо идти к мужу в первую же ночь, либо признаться, что во всем Лондоне у меня нет ни одного знакомого, который бы принял на ночь бедную новобрачную с супругом. Теперь же я без всяких колебаний поехала прямо к нему и сразу получила в свое распоряжение хорошо обставленный дом и солидного мужа, так что передо мной открылась самая счастливая жизнь и я могла на досуге познать настоящую ее цену. Как она была не похожа на то распутное существование, которое я вела до сих пор, и насколько жизнь добродетельная и скромная счастливее той, которую мы называем беседой.

Ах, если бы я могла дольше удержаться на этой стезе; если бы я успела вкусить сладость добродетельной жизни и не впала так скоро в нищету, эту могилу добродетели! Ведь я могла бы прожить счастливо на этом свете и познать вечное блаженство на том. Пока длилась моя добродетельная жизнь, я искренне раскаивалась в своих грехах. С отвращением озиралась я на свое прошлое, с неподдельной ненавистью на себя. Часто размышляла я о том, как мой любовник из Бата, поверженный десницей Божьей, раскаялся и покинул меня, отказавшись встречаться со мной, хотя и любил меня до безумия. Я же, подстрекаемая злейшим дьяволом — бедностью, — вернулась на стезю греха и для облегчения своей тяжелой участи пустила в ход выгоды того, что называют смазливым личиком, сделав красоту сводней порока.

Сейчас, однако, после бурного плавания по житейскому морю, я достигла тихой гавани и испытывала благодарность за свое избавление. Часами просиживала я в одиночестве, горько плача над прошлыми безумствами, и мне начинало казаться, что раскаянье мое было полным и искренним.

Но есть соблазны, которым человеческая природа не в силах противостоять, да и кто скажет, как бы он себя повел, окажись он в моих обстоятельствах! Пусть жадность корень зла, но бедность, на мой взгляд, сущая ловушка. Впрочем, я отложу свои рассуждения и перейду к печальному опыту, который их вызвал.

Я вела с этим мужем самую спокойную и размеренную жизнь; это был тихий, отзывчивый, скромный человек, честный, простой, искренний и в делах прилежный и добросовестный. Дела он вел не очень крупные, но доходов хватало, чтобы жить прилично и в достатке, конечно, не для того чтобы наряжаться, держать лакеев и выезд и, как это называют, блистать в свете, да я на это и не рассчитывала и к этому не стремилась, ибо, проникшись отвращением к легкомыслию и сумасбродству своей прежней жизни, я решила теперь жить уединенно, скромно. Я никого не принимала и сама не бывала нигде, заботилась о семье и ублажала мужа, и такой образ жизни пришелся мне по сердцу.

Пять лет прожили мы в мире и довольстве, как вдруг внезапный удар почти невидимой руки сокрушил все мое счастье и от моего благополучия не осталось и следа.

Муж мой доверил как-то одному своему товарищу, тоже клерку, сумму денег, слишком крупную для того, чтобы наше состояние могло выдержать ее потерю; клерк обанкротился, и крах лег тяжелым бременем на моего мужа. Однако потери были не настолько велики, чтобы отчаиваться; если бы он имел мужество посмотреть опасности в лицо, то при доверии, которым он пользовался, он мог бы легко покрыть убытки. Уныние лишь усугубляет тяжесть постигшего нас несчастья; и кто хочет погибнуть, погибнет.

Тщетны были все мои попытки утешить его; рана была слишком глубока: удар в самое сердце; он стал угрюм и безутешен, погрузился в апатию и умер. Я предвидела удар и была крайне удручена, ибо для меня ясно было, что, если он умрет, я погибла.

Я имела от него только двоих детей, потому что наступило для меня время, когда я уже не могла рожать; мне исполнилось сорок восемь лет, и я думаю, что останься даже муж мой жив, все равно детей бы у нас больше не было.

Наступили для меня мрачные и беспросветные дни, в некотором смысле самые страшные в моей жизни. Во-первых, прошла моя пора, когда я могла надеяться стать чьей-либо любовницей; красота моя поблекла, от нее осталось одно воспоминание, а хуже всего было то, что я находилась в самом безутешном горе. Недавно еще я ободряла своего мужа и старалась поддержать в нем веру в свои силы, а теперь потеряла всякую веру в себя; мне не хватало той бодрости духа, которая, по моим же словам, так необходима в горе, чтобы вынести его бремя.

Однако положение мое было действительно плачевное, потому что я осталась без друзей и без помощи, а потери, понесенные моим мужем, так подорвали его средства, что хотя я не вошла в долги, но легко мог; предвидеть, что долго не протяну на то, что у меня осталось; с каждым днем деньги таяли и скоро должны были совсем, иссякнуть, после чего я видела впереди только самую крайнюю нужду, которая так живо рисовалась моему воображению, что мне казалось, будто она уже наступила, прежде чем это случилось на самом деле. Так страхи еще более отягчали мое горе; мне все казалось, что каждый шестипенсовик, истраченный на покупку хлеба, — последний и что завтра мне предстоит поститься и умереть с голоду.

В этом бедственном положении у меня не было ни помощника, ни друга, который бы утешил меня или подал совет; ночи и дни сидела я, плача и терзаясь, ломая руки и подчас бредя как сумасшедшая; и, право, я часто дивилась, как не повредился мой рассудок, ибо припадки отчаяния достигали у меня такой силы, что я вся была во власти больного воображения.

Два года прожила я в таком ужасном состоянии, проедая свои скудные средства, вечно в слезах над своей бедственной участью и, можно сказать, исходя кровью, без малейшей надежды на помощь от людей или Бога. Я плакала так часто и так долго, что слезы иссякли и мной стало овладевать отчаяние, потому что быстрыми шагами приближалась я к нищете.

Чтобы несколько уменьшить расходы, я покинула свой дом и сняла квартиру; устроившись скромнее, я продала большую часть своих вещей и на вырученные деньги жила еще окало года, соблюдая крайнюю экономию и растягивая деньги до последней возможности; но все же, когда я заглядывала в будущее, сердце мое замирало перед картиной неумолимо надвигающейся нищеты. О, пусть те, кто читает эту часть моей повести, серьезно задумаются над беспросветным горем, над тем, каково нам приходится, когда мы остаемся без друзей и без куска хлеба! Такое размышление, наверно, заставит не только подумать о бережливости, но и воззвать о помощи к небу и научит мудрой молитве: Не дай мне нищеты, чтобы я не воровал.

Пусть вспомнит читатель, что пора нужды пора страшных искушений, а всякая сила сопротивления у нас отнята; бедность погоняет, душа доведена до отчаяния нуждой, что тут можно сделать? Однажды вечером я дошла, можно Сказать, до последнего предела, была поистине сумасшедшей и бредила наяву, как вдруг, подстрекаемая не знаю каким бесом и не соображая, что и зачем делаю, я оделась (у меня еще сохранялись довольно хорошие платья) и вышла на улицу. Я вполне уверена, что, когда я вышла из дому, у меня не было никаких планов; я не знала и не соображала, куда идти и зачем, но так как меня выгнал на улицу дьявол, приготовив свою приманку, то уж, разумеется, он привел меня куда следовало, потому что я не сознавала, ни куда я иду, ни что делаю.

Блуждая таким образом не знаю по каким улицам, я поравнялась с лавкой аптекаря на Леденхолл-стрит[46], где увидела на табуретке, у самого прилавка, небольшой белый узелок; рядом, спиной к нему, стояла служанка, задрав голову и глядя на аптекарского ученика, который взобрался на прилавок, тоже спиной к двери, и со свечкой в руке искал что-то на верхней полке; таким образом, внимание обоих было занято, а кроме них, никого в лавке не было.

Это и была приманка дьявола, расставившего мне ловушку и подстрекнувшего меня, как бы шепнув на ухо слова искушения, ибо я помню и никогда не забуду, точно чей-то голос за спиной у меня сказал: «Возьми узелок! Живо! Сию минуту!» Едва только я услышала эти слова, как тотчас вошла в лавку и, повернувшись спиной к девушке, словно бы я пятилась от проезжавшей по улице телеги, протянула руку назад, схватила узелок и вышла из лавки, причем ни Служанка, ни приказчик, ни прохожие меня не заметили.

Невозможно передать словами ужас, овладевший мной, когда я все это делала. Выйдя из лавки, я не решилась бежать или хотя бы ускорить шаг. Я перешла улицу и повернула за первый же угол; кажется, то была улица, пересекающая Фенчерч-стрит; потом я стала так кружить, что положительно не знала, где я и куда иду; я совсем потеряла голову и чем больше удалялась от опасности, тем быстрее шла, пока не выбилась из сил, так что принуждена была присесть на скамеечку у чьей-то двери; тут только я сообразила, что зашла на Темз-стрит[47], возле Биллингсгета[48]. Отдохнув немного, я продолжала свой путь; кровь во мне кипела; сердце стучало, точно от внезапного испуга. Словом, я была так поражена своим поступком, что не знала, куда мне идти и что делать.

Утомленная этими долгими и бесцельными скитаниями, я понемногу стала приходить в себя и направила свои шаги к дому, куда вернулась около девяти часов вечера.

Для чего предназначался узелок и почему он был положен там, где я его нашла, я не знала, но, развязав его, нашла там отличное, почти новое приданое новорожденного, с тонкой работы кружевом; там была также серебряная миска вместимостью в пинту, небольшая серебряная кружка и шесть ложек, еще кое-какое белье, хорошая женская рубашка, три шелковых носовых платка, а в кружке восемнадцать шиллингов и шесть пенсов, завернутые в бумажку.

Вынимая из узелка эти вещи, я все время испытывала невыразимый страх, несмотря на то, что находилась в полной безопасности.

— Боже, воскликнула я, заливаясь слезами, — кто я теперь такая? Воровка! При следующей краже меня схватят, посадят в Ньюгет и мне будет грозить смертная казнь!

Долго еще я плакала и, право, несмотря на свою бедность, отнесла бы вещи обратно, если бы только у меня хватило смелости; но через некоторое время это желание остыло. И вот легла я в постель, но спала мало; мрачные мысли не покидали меня, и я не соображала, что говорю и что делаю, всю ночь и весь следующий день. Потом мне страшно захотелось что-нибудь услышать о пропаже, узнать, что это за узелок, кому он принадлежал: бедняку или богатому человеку. Может быть, говорила я, такая же бедная вдова, как я, завернула свои пожитки, чтобы продать их и купить кусок хлеба для себя и несчастного ребенка, и теперь они умирают с голоду и горюют о пропаже. И мысль эта мучила меня больше, чем все остальное, в течение трех или четырех дней.

Но мои собственные бедствия заглушили все эти мысли, и угроза голода, которая с каждым днем пугала меня все больше, постепенно ожесточила мое сердце. Особенно сильно угнетало тогда мой ум то, что перед этим я исправилась и, как я надеялась, раскаялась во всех прошлых грехах; что в течение нескольких лет я вела скромную, правильную и замкнутую жизнь, а теперь жестокая нужда толкала меня к гибели телесной и духовной; два или три раза я падала на колени и, как умела, молила Бога об избавлении: но должна сказать, что мои молитвы не приносили мне отрады. Я не знала, что делать; все кругом страшило меня, а внутри царил мрак; и я думала, что раскаяние мое было неискреннее, что небо начало карать меня еще в этой жизни и готовит мне страдания по моим грехам.

Продолжай я размышлять в таком роде, я, может быть, искренне раскаялась бы, но во мне сидел дурной советчик, непрестанно подстрекавший меня облегчить свое положение какими угодно средствами. И вот однажды вечером, прибегнув к тому же коварному внушению, как тот раз, когда шепнул мне: «Возьми этот узелок», — он опять соблазнил меня пойти попытать счастья.

Я вышла теперь, среди бела дня и бродила не знаю где в поисках неизвестно чего, как вдруг дьявол расставил на моем пути ужасную западню, какой я никогда не встречала ни раньше, ни после. Проходя по Олдерсгет-стрит[49], встретила я хорошенькую девочку, которая возвращалась домой из танцевальной школы совсем одна, и мой соблазнитель, как истинный дьявол, натравил меня на это невинное создание. Я заговорила с девочкой, и она в ответ стала по-детски что-то болтать; тогда я взяла ее за руку и свернула в один мощеный переулок, выходящий к церкви святого Варфоломея[50]. Девочка сказала, что домой нужно идти не этой дорогой.

— Нет, деточка, этой. Я покажу тебе, как пройти домой, — сказала я.

На девочке были золотые бусы, с которых я не спускала глаз; в темном переулке я нагнулась к ней, как бы желая поправить расстегнувшийся воротничок, и сняла бусы, так что она и не заметила, а потом снова повела ее. Тут, признаюсь, дьявол подстрекал меня убить ребенка в темном переулке, чтобы он не заплакал, но одна мысль об этом так меня напугала, что я чуть не лишилась чувств. Я велела девочке идти назад, потому что, сказала я, этой дорогой ей не вернуться домой; девочка послушалась, а я прошла через двор церкви св. Варфоломея, потом повернула в другой переулок, выходящий на Лонг-лейн[51], оттуда направилась к Чартерхаус-ярду[52] и вышла на Сент-Джон-стрит; потом, пересекши площадь Смитфилд[53], спустилась по Чик-лейн и Филд-лейн к Холборнскому мосту[54], где смешалась с толпой, обычно заполняющей его, и замела таким образом следы. Так совершился мой второй выход в свет.

Мысли об этой добыче мгновенно рассеяли всякие сокрушения о первой; бедность, повторяю, ожесточила мое сердце, и собственная нужда делала меня равнодушной ко всему на свете. Последняя кража не оставила во мне большого беспокойства, ибо, не причинив никакого вреда бедному ребенку, я считала, что лишь проучила родителей за их небрежность, и в другой раз не будут оставлять бедную овечку без присмотра.

Похищенная мною нитка золотых бус стоила двенадцать или четырнадцать фунтов. Я полагаю, что бусы принадлежали раньше матери, так как для ребенка они были слишком крупны, но тщеславие матери, желавшей, чтобы дочка была нарядной в танцевальной школе, побудило ее надеть их на ребенка; и, наверно, с девочкой была послана служанка, но нерадивая шельма развлекалась, должно быть, с каким-нибудь парнем, с которым сговорилась встретиться, и бедная малютка шла одна, пока не попала в мои руки.

Во всяком случае, я не причинила девочке никакого вреда; я даже не напугала ее, потому что во мне было много нежности, и ограничилась, можно сказать, на что толкала меня нужда.

С тех пор у меня было очень много приключений, но я была новичком в этом ремесле и действовала лишь по внушению дьявола, а, сказать правду, он редко мешкал. Одно такое приключение окончилось очень счастливое меня. Однажды в сумерках я шла по Ломберди[55] только поравнялась с угловым домом, как вдруг меня проносится какой-то незнакомец и бросает к ногам узел. На бегу незнакомец крикнул:

— Спаси вас Господь, сударыня, пусть это полежит здесь, — и убежал.

Потом появляются еще двое, и сейчас же вслед за ними молодой человек, без шляпы, с криком: «Держи вора!» — а с ним еще двое или трое. Они так ретиво следовали двоих беглецов, что тем пришлось все, что они держали в руках, и один из них вдобавок был схвачен, другому же удалось скрыться.

Все это время я стояла как вкопанная, пока преследователи не вернулись, таща пойманного беднягу и отобранные вещи, очень довольные, что удалось вернуть украденное и поймать вора; так все прошли мимо, не обратив внимания, потому что я имела вид женщины, посторонившейся, чтобы пропустить толпу.

Раза два я спросила, что случилось, но никто мне не ответил, а я не особенно настаивала; но когда толпа рассеялась, я улучила минуту, подобрала лежавший позади меня узел и ушла. Все это я проделала гораздо спокойнее, чем делала раньше, потому что эти вещи не были мной украдены, а лишь попали мне в руки. Я благополучно вернулась домой со своей ношей; это был кусок прекрасного черного шелка и кусок бархата; последний представлял собой отрез длиною всего в одиннадцать ярдов;, шелка же была целая штука, ярдов в пятьдесят. По-видимому, воры ограбили торговца шелком и бархатом. Я говорю «ограбили», но они не могли даже унести весь захваченный товар и часть его обронили; кажется, удалось подобрать шесть или семь кусков разного шелка. Как они умудрились взять с собой столько, я не понимаю; но так как я лишь обокрала вора, то со спокойной совестью присвоила эти товары и была очень рада поживе.

До сих пор мне все время везло, и я имела еще несколько приключений, правда не особенно прибыльных, но удачных; однако каждый день я ходила в страхе, что когда-нибудь попадусь и рано или поздно наверняка угожу на виселицу. Впечатление от этих мыслей было слишком сильное и удерживало меня от многих попыток, которые, судя по всему, могли бы сойти вполне благополучно; но я не в состоянии умолчать об одной вещи, которая была для меня приманкой в течение многих дней. Я часто совершала прогулки в окрестные деревни посмотреть, не попадется ли мне там что под руку; и вот, проходя раз мимо одного дома возле Степни[56], я увидела на подоконнике два кольца: одно маленькое, с бриллиантом, другое гладкое золотое; наверное, их забыла здесь какая-нибудь беззаботная барыня, у которой больше денег, чем мозгов, а может быть, она их только оставила ненадолго, пока помоет руки.

Я прошла мимо окна несколько раз, чтобы убедиться, нет ли кого в комнате, и хотя никого не заметила, но не была вполне уверена, что комната пуста. Вдруг мне пришло в голову стукнуть в окошко, словно бы я хотела вызвать кого-нибудь, и если кто-нибудь там есть, то, наверное, к окну подбегут, и я попрошу убрать эти кольца, так как я, дескать, видела двух подозрительных мужчин, которые засматривались на них. Задумано сделано. Я стукнула раза два, но никто не отозвался, тогда я сильно нажала на стекло, оно сломалось без большого шума, я взяла кольца и ушла; кольцо с бриллиантом стоило около трех фунтов, другое шиллингов девять.

Но я была в затруднении, как найти покупателей для своих товаров, особенно для двух штук шелка. Мне очень не хотелось сбыть их за бесценок, как обыкновенно делают несчастные воровки, которые, часто рискуя жизнью из-за какой-нибудь ценной вещи, принуждены бывают потом продать ее за гроши. Я решила пуститься на всякие уловки, лишь бы не подражать им, однако не знала хорошенько, что, собственно, предпринять. В конце концов решила я пойти к своей старой пестунье и возобновить с ней знакомство. Я аккуратно посылала ей обещанные пять фунтов в год на содержание своего мальчика до тех пор, пока в состоянии была это делать, но в последнее время мне пришлось отказаться от посылки денег. Однако я написала ей письмо, в котором сообщала о своих стесненных обстоятельствах, о том, что я потеряла мужа и не могу больше позволить себе такой расход, и просила старуху позаботиться о том, чтобы бедный ребенок не очень пострадал от невзгод своей матери.

Теперь я ее навестила, и оказалось, что она еще занимается прежним ремеслом, но дела ее далеко не блестящи, как раньше; она была привлечена к суду одним господином, у которого похитили дочь, по-видимому не без ее содействия, и едва-едва избежала виселицы. Судебные издержки сильно подорвали ее благосостояние, так что дом ее был теперь обставлен очень скромно и она уже не пользовалась былой славой, однако все еще стояла, как говорится, на своих ногах и, как женщина сметливая, у которой еще оставались кой-какие средства, стала давать деньги под заклад вещей и жила неплохо.

Она приняла меня очень радушно и со своей обычной любезностью сказала, что мои стесненные обстоятельства нисколько не уменьшили ее уважения ко мне; она позаботилась о хорошем уходе за моим мальчиком, несмотря на то, что я не могу платить за него; женщина, присматривающая за ним, живет в достатке, так что мне нечего беспокоиться о сыне, пока я не смогу опять помогать ему деньгами.

Я ответила, что у меня теперь мало денег, но зато остались кое-какие вещи, за которые можно выручить большие деньги, если она меня научит, как это сделать. Она спросила, что же у меня есть. Тогда я вынула нитку золотых бус, сказав, что это подарок мужа; потом показала две штуки, шелку, объяснив, что привезла их с собой из Ирландии; показала также колечко с бриллиантом. Что касается узелка с серебром и ложками, то я уже нашла способ сбыть его, а детское приданое старуха изъявила желание взять сама, думая, что это моя собственность. Она сказала, что стала процентщицей и берется продать для меня эти вещи под видом просроченных закладов; и тут же послала за скупщиками, занимавшимися этим делом, которые, нимало не смущаясь, купили краденое, да еще по хорошей цене.

Тогда у меня явилась мысль, что эта незаменимая женщина может, пожалуй, оказать мне некоторую помощь в моем теперешнем бедственном положении, ибо я с радостью занялась бы каким-нибудь честным трудом, если бы могла достать его; но в этом она не могла мне помочь, честные занятия были не по ее части. Будь я помоложе, может быть, она могла бы свести меня с каким-нибудь повесой; но я и не помышляла о такого рода заработке, совершенно исключенном для женщины, которой перевалило за пятьдесят, как это было со мной, о чем я и сказала старухе.

В конце концов она предложила мне переселиться к ней и жить с ней, пока не подвернется какое-нибудь занятие, сказав, что жизнь у нее будет стоить мне очень дешево, и я с радостью приняла ее предложение. Теперь, устроившись получше, я стала хлопотать о том, чтобы сбыть с рук моего сына от последнего мужа; и тут она мне пришла на помощь, спросив за его содержание всего пять фунтов в год, если такой расход не обременит меня. Это настолько облегчило мою жизнь, что на некоторое время я бросила постыдное ремесло, которым так недавно начала заниматься; я охотно стала бы зарабатывать на хлеб рукоделием, если бы нашла работу, но ее очень трудно получить женщине, не имеющей никаких знакомств.

Все же мне в конце концов удалось достать работу: я стала стегать одеяла, юбки и т.п.; работа мне очень понравилась, я принялась за нее усердно и зарабатывала ею на жизнь. Но недремлющий дьявол, видно, решил, что я и впредь должна служить ему, и непрестанно подстрекал меня выйти прогуляться, то есть посмотреть, не подвернется ли что-нибудь под руку.

Однажды вечером, слепо повинуясь его приказаниям, я долго бродила по улицам, но все бесцельно, и вернулась домой очень усталая и с пустыми руками. Однако, не удовольствовавшись этим, я вышла и на следующий вечер, и вдруг, проходя мимо какой-то пивной, я увидела, что дверь одного из отделений открыта прямо на улицу и на столе стоит серебряный кубок, какие были тогда в ходу в питейных заведениях. Должно быть, за столом пьянствовала какая-нибудь компания и нерадивые слуги забыли убрать посуду.

Я смело вошла и, поставив серебряный кубок на край скамейки, села за стол и постучала ногой; тотчас появился мальчик, и я велела ему принести пинту горячего пива, так как на улице холодно; мальчик побежал исполнять приказание, и я слышала, как он спустился в погреб накачать пива. Когда он ушел, появился другой мальчик и крикнул:

— Вы звали?

Я с грустным видом ответила:

— Нет, мальчик уже пошел мне за пивом. Ожидая возвращения мальчика, я услышала, как женщина за стойкой говорит:

— Из пятого все ушли? — подразумевая то отделение, где я сидела, и мальчик ответил: «Да».

— Кто убрал кубок? — спросила женщина.

— Я, — отозвался другой мальчик, — вот он, — И указал на другой кубок, который убрал по ошибке из другого отделения; а может быть, бездельник забыл, что он его не убрал.

Весь этот разговор доставил мне большое удовольствие, ибо я поняла, что хозяева не замечают недостачи кубка, считая, что его убрали. И вот я спокойно выпила пиво и крикнула мальчика, чтобы заплатить; уходя, я сказала: «Смотри, мальчик, не забудь убрать серебро», указывая на серебряную кружку, в которой он принес мне пиво. Мальчик ответил:

— Хорошо, сударыня, счастливого пути. — И я ушла.

Я вернулась домой к своей пестунье и решила, что настало время попытать ее, не может ли она оказать мне помощь в случае, если я буду поставлена в необходимость открыться. Посидев некоторое время, я вступила с ней в разговор и сказала, что хочу открыть ей тайну величайшей важности, если, конечно, она настолько меня уважает, что не разгласит ее. Она мне ответила, что уже сохранила нерушимо одну мою тайну, почему же я сомневаюсь, что она сохранит другую? Я ей сказала, что со мной приключилась необыкновенно странная вещь, без всякого моего умысла, и рассказала всю историю с кубком.

— И вы его принесли с собой, голубушка? — спросила она.

— Ну да, принесла, — говорю и показываю ей кубок. — Но что мне теперь делать? Не отнести ли обратно?

— Отнести обратно! Отнесите, если вам хочется угодить в Ньюгет.

— Помилуйте, — говорю, — мыслима ли такая низость, чтобы меня задержали люди, которым я верну их вещь?

— Вы не знаете, что это за люди, дитя мое, — сказала старуха, — они пошлют вас не только в Ньюгет, но и на виселицу, невзирая на все благородство вашего поступка, или же предъявят вам к оплате счет за все другие кубки, которые у них пропали.

— Что же тогда делать? — спрашиваю.

— Что делать? Раз вы так ловко разыграли комедию и стянули кубок, то вам нужно оставить его у себя, теперь идти на попятный поздно. К тому же, дитя мое, разве не нуждаетесь вы в нем больше, чем они? Желаю вам каждую недельку приходить с такой поживой.

Слова эти пролили новый свет на мою пестунью, и я поняла, что, сделавшись процентщицей, она общается с людьми сомнительной честности, мало похожими на тех, кого я встречала у нее прежде.

Вскоре я убедилась в этом с еще большей несомненностью, ибо время от времени видела, как к ней приносили не в заклад, а прямо на продажу такие вещи, как эфесы шпаг, ложки, вилки, кубки, и старуха покупала все, не задавая никаких вопросов, и, как я вывела из ее слов, здорово на этом наживалась.

Я заметила также, что она всегда расплавляла купленную серебряную посуду, чтобы ее не могли опознать. Однажды утром она сказала мне, что идет плавить, и если я согласна, то она возьмет и мой кубок, чтобы его никто не увидел. Я поспешила ответить согласием. Тогда она его взвесила и дала мне полную цену серебром; но я заметила, что с остальными своими клиентами она не так добросовестна.

Несколько времени спустя, когда я сидела печальная за работой, она начала меня расспрашивать, что со мной. Я сказала, что у меня очень тяжело на сердце; у меня Мало работы и не на что жить, и я не знаю, что мне предпринять. Она рассмеялась, сказав, что мне нужно снова попытать счастья; может быть, снова подвернется какая-нибудь серебряная вещь.

— Ах, матушка, — говорю, — в этом деле я не мастерица, и если меня поймают, я погибла.

— Правда, дитя мое, но я могу указать вам наставницу, которая сделает вас такой же искусной, как она сама.

От этого предложения меня бросило в дрожь, так как до сих пор я не имела сообщников и не водила знакомства с такого рода людьми. Не старуха преодолела все мои колебания и страхи; и в скором времени с помощью этой сообщницы я стала такой же смелой и ловкой воровкой, как была когда-то Молль Карманщица[57], хотя, если молва не прикрашивает ее, сильно уступала ей по части красоты.

Товарка, с которой свела меня пестунья, была мастерицей в трех видах работы; краже товаров из лавок, краже бумажников и вытаскивании золотых часов у дам из-за пояса; это последнее она проделывала с такой ловкостью, что с ней не могла сравниться ни одна женщина. Мне очень понравилось первое и последнее из названных занятий, и я прислуживала ей некоторое время в работе, как помощница прислуживает повивальной бабке, совершенно безвозмездно.

Наконец она пустила меня на испытание. Она показала мне свое искусство, и я не раз с величайшей ловкостью таскала часы у нее самой из-за пояса. После нескольких уроков она указала мне добычу — молодую беременную даму, у которой были прелестные часики. Кражу нужно было произвести, когда дама выходила из церкви. Моя наставница пошла рядом с ней, и дойдя до ступенек, притворилась, что падает, и так сильно при этом толкнула даму, что та страшно перепугалась, и обе не своим голосом завизжали. Когда она толкнула ее, я схватила часы, и от резкого движения, сделанного дамой, они отстегнулись, так что та и не почувствовала. Я тотчас дала тягу, предоставив своей наставнице постепенно оправляться от испуга, а вместе с ней и даме; и тут бедняжка хватилась часов.

— Ну, конечно, — говорит моя товарка, — ручаюсь, что это сделали негодяи, сбившие меня с ног; жаль, что вы так поздно хватились: мы бы, наверное, успели изловить их.

Она так ловко разыграла комедию, что ни в ком не заронила подозрений, и я вернулась домой задолго до нее. Это было первое дело, которое мы обделали вдвоем. Украденные часы оказались действительно прекрасными, со множеством брелоков, и моя пестунья дала нам за них двадцать фунтов, из которых я получила половину. Так стала я законченной воровкой, Совершенно бесчувственной к укорам совести; никогда бы я не предположила, что дойду до этого.

Так дьявол, сперва толкнувший меня на этот путь под страхом беспросветной нищеты, возвел меня на незаурядную высоту, когда моя нужда вовсе не была такой устрашающей; ибо теперь мне давали гораздо больше работы, и так как я умела действовать иголкой, то, весьма вероятно, могла бы зарабатывать на хлеб честным путем.

Должна сказать, что если бы возможность трудовой жизни открылась мне с самого начала, когда я почувствовала приближение бедности, — если бы, говорю, такая возможность представилась мне тогда, нипочем бы я не занялась этим постыдным ремеслом и не пристала к презренной шайке, с которой теперь связалась; но привычка притупила мою чувствительность, и я стала дерзкой до последней степени? особенно оттого, что, промышляя так долго похищением чужого добра, я ни разу не попалась; одним словом, моя товарка и я действовали так долго и так удачно, ни разу не будучи накрыты, что обе мы стали не только смелыми, но и богатыми и имели на руках сразу два десятка золотых часов.

Однажды, будучи в немного менее легкомысленном расположении духа и вспомнив, что уже накопила порядочный капитал — на мою долю приходилось около двухсот фунтов деньгами, — я пришла к мысли, несомненно под влиянием какого-то доброго духа, если такие существуют, — почему бы мне теперь не остановиться, раз я достигла благополучия. Ведь если сначала бедность подстрекнула меня и невзгоды толкнули на это ужасное дело, то теперь невзгоды миновали и я могла также кое-что зарабатывать честным трудом, да еще имела в виде подспорья такой капитал. Нелепо же было рассчитывать, что я вечно буду на свободе; а если меня сцапают, я погибла.

То была, несомненно, счастливая минута, и если бы я послушалась благого внушения, откуда бы оно ни исходило, то могла бы еще надеяться на спокойную жизнь. Но мне была уготована иная судьба; неугомонный дьявол, увлекший меня на пагубный путь, слишком крепко держал меня, чтобы отпустить; и если нищета привела меня на путь порока, то корыстолюбие удержало на нем, пока наконец возможность возвращения не была отрезана. Что же касается доводов, при помощи которых разум убеждал меня отказаться от воровства, то корыстолюбие выступило с такой речью: «Продолжай! Тебе везет; продолжай, пока не накопишь четыреста или пятьсот фунтов, а тогда бросишь и сможешь жить в достатке, не нуждаясь ни в какой работе».

Так дьявол, к которому я однажды угодила в лапы, держал меня точно каким-то колдовством, и я не имела сил вырваться из заколдованного круга, пока не запуталась в таком лабиринте, откуда уже не было выхода.

Однако мысли эти оставили во мне некоторый след и побудили меня действовать с несколько большей осторожностью, чем прежде, более осмотрительно, чем действовали сами мои наставницы. Моя товарка, как я называла ее (мне следовало бы называть ее учительницей), первая попала в беду вместе с другой своей ученицей: охотясь раз за поживой, они попробовали обокрасть одного торговца полотном на Чипсайде, но были замечены зорким приказчиком и схвачены с двумя кусками батиста, найденного при них.

Этого было достаточно, чтобы посадить обеих в Ньюгет, где, на их несчастье, им припомнили кое-какие старые грехи. Им предъявили еще два обвинения и, когда правильность этих обвинений, была доказана, обеих приговорили к смерти. Обе сослались на живот, и обеих нашли беременными, хотя моя наставница была ничуть не больше беременна, чем я.

Я часто ходила навещать их и горевала с ними, ожидая, что и меня скоро постигнет та же участь; но это место внушало мне такой ужас, когда я вспоминала, что здесь родилась на свет и здесь мучилась моя мать, что я не могла больше выносить его и перестала навешать товарок.

Ах, если бы мне послужили уроком их бедствия, я бы еще могла быть счастливой, потому что до сих пор находилась на свободе и мне еще не предъявили ни одного обвинения; но урок пропал для меня даром, мера моя еще не исполнилась.

Моя товарка, как закоренелая преступница, была казнена; младшую воровку пощадили, отсрочив приведение приговора в исполнение, но долго еще она терпела голод и холод в тюрьме, пока наконец не добилась внесения своего имени в списки помилованных, и ее выпустили.

Страшный пример моей товарки наполнил меня ужасом, и долгое время я не выходила на промысел. Но однажды ночью по соседству с домом моей пестуньи раздались крики: «Пожар!» Пестунья выглянула в окна — все мы уже были на ногах — и сейчас же закричала, что весь дом госпожи такой-то в огне; так и оказалось в действительности. Тут старуха толкает меня в бок.

— Живо, деточка, — говорит, — пользуйся редким случаем. Пожар так близко, что вы успеете прибежать туда прежде, чем соберется толпа.

И она мигом объяснила мне мою роль:

— Ступайте туда, деточка, бегите в дом и скажите барыне или первому встречному, что вы пришли на помощь от госпожи такой-то, — это была знакомая пострадавшей, жившая на той же улице. Назвала она мне и и хозяйку еще одного дома, на которую я тоже могла сослаться.

Я выбежала на улицу и, войдя в дом, нашла, разумеется, всех обитателей в смятении. Встретив одну из служанок, говорю:

— Беда, голубушка! Как это случилось такое несчастье? Где ваша барыня? В безопасности ли она? А где дети? Я пришла от госпожи***, помочь вам.

Девушка тотчас срывается с места.

— Барыня, барыня! — вопит она не своим голосом. — Тут пришла одна дама от госпожи*** помочь нам.

Бедная полу обезумевшая женщина подбежала ко мне с узлом под мышкой и двумя маленькими детьми.

— Сударыня, — говорю, — позвольте мне отвести бедных деток к госпоже***, она просит вас прислать их к ней, она позаботится о малютках. — И с этими словами я беру за руку одного ребенка, а другого она передает мне на руки.

— Да, да, ради Бога унесите их, — говорит. — Поблагодарите ее хорошенько за доброту.

— Нет ли у вас, сударыня, еще чего-нибудь, что я могла бы снести? — спрашиваю. — Она прибережет ваши вещи.

— Вот спасибо ей! Пошли ей, Господи, всякого добра! Возьмите этот узел с серебром и тоже снесите ей. Ах, какая добрая женщина! Мы совсем разорены, погибли!

И вне себя она бежит прочь, служанки за ней, а я пускаюсь в путь с двумя детьми и узлом.

Только что я вышла на улицу, как вижу, подходит ко мне другая женщина.

— Барыня, барыня! — участливо обращается она ко мне. — Вы уроните ребенка. Ужас-то какой! Позвольте, я вам помогу. — И протягивает руку к узлу с намерением взять его.

— Нет, — говорю, — если вы хотите помочь мне, возьмите ребенка за руку и проводите его до конца улицы. Я пойду с вами и заплачу вам за труды.

Ей ничего не оставалось, как исполнить мою просьбу; ( женщина эта явно занималась тем же ремеслом, что и я, и ее интересовал только узел. Как бы там ни было, она подошла со мной до двери, уклониться от этого ей было невозможно. Когда мы пришли, я шепнула ей:

— Ступай, детка, я знаю твое ремесло. Ты найдешь еще, чем поживиться.

Она меня поняла и смылась. Я изо всех сил стала колотить в дверь, дети тоже, и так как из-за пожара все были на ногах, то меня тотчас впустили, и я спросила:

— Барыня проснулась? Пожалуйста, передайте ей, что госпожа*** очень просит ее взять к себе детей. Бедняжка совсем разорена, дом-то весь в огне.

Детей любезно приняли, пожалели несчастную семью, и я ушла вместе с узлом. Одна из служанок спросила, не велено ли мне оставить также и узел.

— Нет, голубушка, — отвечала я, — это мне нужно снести в другое место, не сюда.

Я выбралась из толпы и теперь пошла спокойно и понесла весьма увесистый узел с серебром прямо домой, к моей старой пестунье. Та отказалась развязывать его и велела мне вернуться на пожар и поискать чего-нибудь еще.

Она предложила мне разыграть ту же комедию с хозяйкой дома, смежного с горевшим, и я изо всех сил старалась пробраться туда, но была такая кутерьма, съехалось столько пожарных бочек и улица до такой степени была запружена народом, что я не могла подойти к тому дому, несмотря на все свои усилия; волей-неволей пришлось вернуться домой. Принеся узел к себе в комнату, я стала его исследовать. Ужас берет, когда я вспоминаю, что я там нашла; достаточно сказать, что, кроме серебра, а его оказалось немало, там была золотая цепь старинной работы, со сломанным замочком, так что она, вероятно, не была в употреблении много лет, но золото от этого не стало хуже; далее шкатулочка с траурными кольцами, дамское обручальное кольцо и несколько обломков старых золотых медальонов, золотые часы, кошелек, и в нем старинных золотых монет почти на двадцать четыре фунта, и разные другие ценные вещи.

Это была самая крупная и самая неприятная добыча, какая мне когда-либо доставалась; несмотря на то, что я, как уже говорилось, стала теперь совершенно бесчувственной, вид этого сокровища взволновал меня до глубины души; я отчетливо представляла себе бедную безутешную даму, которая и без того так много потеряла и, наверное, думает, что спасла хоть серебро и драгоценности; как она будет поражена, узнав, что ее обманули, что женщина, забравшая детей и вещи, приходила вовсе не по поручению Дамы с соседней улицы и дети были приведены к той даме без всякого приглашения.

Итак, должна признаться, бесчеловечность этого поступка меня сильно взволновала и глубоко потрясла, так что даже слезы выступили из глаз, но, несмотря на сознание всей его жестокости и бесчеловечности, я не могла найти в себе решимости вернуть похищенное. Угрызения совести затихли и скоро изгладились из памяти.

Это было не все; хотя благодаря похищенному узлу я стала гораздо богаче прежнего, однако недавно принятое решение оставить свое постыдное ремесло, когда мне удастся еще немного поживиться, поколебалось, мне захотелось еще и еще; корыстолюбие росло с каждой удачей, и я уже не думала отказываться от прежнего образа жизни, хотя без этого нельзя было безопасно и спокойно располагать награбленным; еще чуточку, еще чуточку — вот какая мысль продолжала владеть мною.

В конце концов, уступив преступным моим наклонностям, я отбросила всякие сомнения, и все мои помыслы сводились к одному: может быть, мне посчастливится еще раз, самый последний раз. Но хотя этот последний счастливый случай довольно скоро подвернулся, однако каждая удача только подливала масла в огонь и поощряла меня продолжать свой промысел, так что я не чувствовала никакого желания бросить его.

В таком-то состоянии, когда непрерывные удачи и твердая решимость продолжать заставили меня забыть об осторожности, я и попала в западню, где мне суждено было получить последнее воздаяние за эту постыдную жизнь. Но это потом, а покамест мне выпало еще несколько удачных приключений.

Моя пестунья некоторое время была сильно озабочена несчастьем, постигшим нашу повешенную товарку, ибо та столько знала о старухе, что и ее могли послать на виселицу.

Правда, когда воровка погибла, не выдав того, что, знала, пестунья успокоилась и, может быть, даже была рада, что ее товарку повесили, потому что та могла добиться прощения ценой выдачи своих друзей; однако гибель этой женщины, а также то обстоятельство, что она никого не выдала, тронули мою пестунью, и она искренне оплакивала погибшую. Я утешала ее как могла, и в благодарность она сильно помогла мне заслужить ту же участь.

Как бы там ни было, судьба товарки, как я уже сказала, побудила меня быть более осторожной, и, в частности, я всячески избегала воровать в лавках, особенно мануфактурных, так как мануфактурщики народ дошлый и глаза у них зоркие. Я постреляла раза два у кружевниц и модисток, выбрав лавку, недавно открытую двумя молодыми женщинами, непривычными к торговле. Я утащила у них кусок плетеного кружева, стоивший шесть или семь фунтов, и моток ниток. Но это было лишь раз; вторая попытка могла бы кончиться неудачей.

Мы всегда рассчитывали на верную поживу, прослышав о новой лавке, особенно если владельцы были люди неопытные. Такие торговцы могут не сомневаться, что на первых порах к ним раза два-три наведаются. Чтобы избежать этого, требуется совсем уж исключительная зоркость.

Была у меня еще парочка приключений, но самых пустяковых. Долгое время ничего крупного не подвертывалось, я стала даже серьезно подумывать о том, чтобы бросить ремесло; но моя пестунья, не желавшая меня терять и возлагавшая на меня большие надежды, свела меня однажды с молодой женщиной и парнем, выдававшим себя за ее мужа, хотя, как оказалось впоследствии, то не были муж и жена, а только товарищи по ремеслу, которым промышляли, и сообщники кой в чем еще. Словом, они вместе воровали, вместе спали, вместе были схвачены и вместе повешены.

При содействии моей пестуньи я вошла с ними в соглашение, и они вовлекли меня в два или три дела, из которых я убедилась, что это грубые и неловкие воры, преуспевавшие лишь благодаря своей наглости и крайней беспечности Жертв. Поэтому я решила работать с ними впредь с большой осторожностью; и действительно, раза три, когда они предлагали неудачные планы, я отклоняла предложение и их отговаривала. Однажды они предложили украсть у часовщика трое золотых часов, подглядев еще днем, где он их прячет. У этого вора было столько всякого рода ключей, что он с уверенностью брался открыть то место, куда часовщик положил их. Таков был наш план действий; но когда я расспросила их подробнее, то убедилась, что они предлагают совершить кражу со взломом, и не пожелала впутываться в такое дело, так что они пошли без меня. Проникнув в дом, они взломали замки в той комнате, где были спрятаны часы, однако нашли только одни золотые часы и одни серебряные, забрали их и благополучно вышли из дома. Но всполошившаяся семья подняла крик: «Воры!» за мужчиной была послана погоня и его поймали; молодая женщина успела отбежать на некоторое расстояние, но, на свое несчастье, тоже была задержана, и часы нашли при ней. Так я вторично избежала опасности ибо оба вора были осуждены и оба повешены, как уже имевшие приводы, даром что были молоды; как я сказала, воровали они вместе, и спали вместе, и теперь вместе были повешены; так кончилась моя новая попытка работать с сообщниками.

Поскольку я так легко могла попасться и имела перед собой такой пример, я стала проявлять гораздо большую осторожность. Но у меня появилась новая соблазнительница, подстрекавшая меня каждый день, — я разумею мою пестунью; и однажды представилось дело, которое она сама подготовила и потому рассчитывала на большую долю в добыче. Старуха прослышала, что в одном частном доме устроен склад фламандских кружев; а так как ввоз таких кружев был запрещен, то это была хорошая пожива для любого таможенного чиновника, который сумел бы до них добраться. Я имела подробные сведения от моей пестуньи как о количестве кружев, так и о месте, где они были спрятаны. И вот я отправилась к одному таможенному чиновнику и сказала, что готова сообщить ему важные сведения, если он пообещает мне справедливую долю вознаграждения. Предложение мое было настолько для него приемлемым, что он тотчас согласился, взял констебля, и мы втроем отправились к тому дому. Так как я сказала таможеннику, что могу пройти прямо к тайнику, то он предоставил мне действовать; дыра была очень темная, и я с трудом протиснулась в нее со свечой в руке, потом стала передавать ему куски кружев, позаботившись при этом припрятать сколько можно на себе. Всего там было кружев фунтов на триста, и я припрятала фунтов на пятьдесят. Кружева эти принадлежали не хозяевам дома, а одному купцу, который им доверил товар, поэтому они отнеслись к конфискации спокойнее, чем я ожидала.

Таможенник был в восторге от этой находки и вполне доволен тем, что я ему передала; он указал мне дом, где я, должна была с ним встретиться, и я явилась туда, после, того как пристроила находившийся на мне груз, о котором он даже не подозревал. Думая, что я не знаю, какая доля премии причитается мне, он стал со мной торговаться, в надежде, что я удовлетворюсь и двадцатью фунтами; но я дала ему понять, что не так невежественна, как ему кажется, и все же была рада, предложил мне уточнить сумму. Я запросила сто фунтов, он поднял до сорока; наконец он предложил пятьдесят и я согласилась, попросив лишь кусок кружева, стоивший, вероятно, фунтов восемь-девять, как бы для личного употребления, и таможенник, в свою очередь, согласился. Пятьдесят фунтов были мне выплачены в тот же вечер, этим и кончилась наша сделка; чиновник так и не узнал, кто я и где можно обо мне справиться, так что, если бы обнаружилось, что часть товара была похищена, он не мог бы привлечь меня к ответственности.

Я добросовестно поделилась добычей со своей пестуньей, и она стала считать меня с этих пор большой искусницей по части деликатных дел. Я нашла, что последний вид работы был самым спокойным и прибыльным из тех, которыми я промышляла, и стала заниматься исключительно розыском контрабанды; обыкновенно, купив немного такого товара, я выдавала продавцов; но все это было мелочью, ни разу не наклюнулось дело, похожее на то, о котором я только что рассказала; однако я остерегалась подвергаться большому риску, как делали другие, потому что уж очень часто они попадались.

Следующим случаем, о котором стоит рассказать, было покушение на кражу золотых часов у одной дамы. Произошло это в давке, у входа в молитвенный дом, и я подверглась большой опасности быть схваченной. Я уже держала часы в руке, но, навалившись на эту даму как будто от чьего-то толчка и дернув в это время за часы, я обнаружила, что они держатся крепко; я тотчас же их выпустила и не своим голосом закричала, что мне наступили на ногу и что, наверное, тут есть карманные воры, так как сейчас кто-то потянул мои часы; ибо нужно вам сказать, что на такую работу мы всегда выходили прекрасно одетые; на мне было отличное платье и часы за поясом, и смотрелась я такой же барыней, как и всякая другая.

Не успела я это сказать, как и моя дама тоже крикнула: «Держи вора!» так как кто-то, сказала она, только что пытался отцепить у нее часы.

Когда я схватила часы, я была совсем близко возле нее, но, закричав от мнимой боли, круто остановилась и когда она тоже подняла шум, то находилась уже на некотором расстоянии от меня, так как толпа отнесла ее немного вперед, почему у нее и не возникло ни малейших подозрений на мой счет; но на ее крик: «Держи вора!» — кто-то из стоявших рядом со мной отозвался: «Да, да, эту даму тоже пытались обокрасть».

На мое счастье, в это самое мгновение немного подальше в толпе раздался еще крик: «Держи вора!» и же на месте преступления был схвачен какой-то паренек. Неудача бедняги пришлась мне на руку, так как положение мое было очень опасным, несмотря на всю мою находчивость. Теперь толпа больше не сомневалась, все бросились туда, и паренек был отдан на растерзание улицы. Мне нет надобности описывать, какое это зверство, хотя воры всегда предпочитают его отправке в Ньюгет, где они сидят часто подолгу и часто кончают виселицей и где самое лучшее, на что они могут надеяться, это ссылка в каторгу.

Так мне едва-едва удалось вывернуться, и я настолько была напугана, что долго не решалась охотиться за золотыми часами. В тот раз многие обстоятельства помогли мне спастись, главным же образом глупость дамы, у которой я пыталась вытащить часы: покушение оказалось для нее неожиданностью, а между тем хватило же у ума закрепить часы таким образом, чтобы их нельзя было вытащить! Просто-напросто она растерялась от страха. Почувствовав, что кто-то дергает ее за пояс, она закричала и ринулась вперед, создав кругом себя суматоху. Однако заикнуться о часах и о воре она догадалась лишь две минуты спустя срок для меня более чем достаточный. Ведь когда я закричала, я находилась позади нее, да еще попятилась, в то время как она подалась вперед. Толпа все еще продолжала двигаться вперед и нас с ней уже разделяло, по крайней мере, семь или восемь человек. К тому же я закричала: «Держи вора!» одновременно с ней, а то и раньше, так что было столько же оснований заподозрить ее, сколько меня. Публика не знала, на кого подумать. Если бы дама сохранила необходимое в таких случаях присутствие духа и, вместо того чтобы кричать, тотчас же обернулась и схватила первого, кто попался бы ей под руку она бы наверняка меня поймала.

Конечно, давать такие советы не совсем красиво по отношению к моим товарищам, зато это верный ключ к повадкам карманного вора. Воспользуйтесь им, и вор в ваших руках, зазевайтесь и вы его упустили.

Было у меня еще одно приключение, которое окончательно подтверждает справедливость моих слов. Его следовало бы рассказать в назидание потомству, чтобы люди поняли, что за народ эти воры. Расскажу вкратце историю моей доброй старой пестуньи. Воровство было, можно сказать, ее призванием, хотя впоследствии ей и пришлось отказаться от этого ремесла. Как она сама мне потом рассказывала, она успела пройти все ступени этого искусства и всего один-единственный раз попалась, но зато уж так явно, что ее тут же признали виновной и приговорили к ссылке. Однако она была мастерица заговаривать зубы, притом у нее еще были при себе кое-какие денежки: ей удалось сойти на берег, пока корабль пополнял свои запасы провианта в Ирландии. Там она жила, промышляя своим прежним ремеслом, в течение нескольких лет. Там же она попала в дурное общество несколько иного толка, чем то, в каком она привыкла, вращаться, и сделалась повитухой и сводней. Когда мы с ней сблизились, она мне много чего порассказала. Какие только штуки она не выкидывала! Этой-то старой греховоднице я и обязана своим мастерством и ловкостью; мало кто превзошел меня в этом искусстве, и мало кому удалось так долго и безнаказанно упражняться в нем.

Уже после всех своих ирландских похождений и после того, как она снискала себе известность в тех краях, она покинула Дублин и возвратилась в Англию. Срок ссылки ее еще не кончился; ей пришлось отказаться от своего старого ремесла ведь попадись она вновь, она погибла бы бесповоротно. Она стала промышлять здесь тем же, чем промышляла в Ирландии. Благодаря своей оборотистости и красноречию она вскоре достигла той вершины благополучия, на какой я ее застала, и начала было даже богатеть, но потом (я уже упоминала об этом) дела ее пошли хуже.

Я уделила столько места истории этой женщины затем, чтобы объяснить, какую роль она играла в той неправедной жизни, которую я в ту пору вела. Она-то, собственно, и вовлекла меня в эту жизнь, была моей руководительницей и наставницей. А я столь ревностно следовала ее наставлениям, что сделалась величайшей искусницей своего времени. Обычно моим товарищам достаточно было проработать в нашем деле каких-нибудь шесть месяцев, чтобы угодить в Ньюгет. Я же, в какой бы переплет ни попадала, всякий раз умудрялась выкрутиться, да так ловко, что пять лет с лишком проработала, прежде чем познакомилась с обитателями этого заведения; слышать-то обо мне там слышали и не раз да же ждали меня к себе, но я благополучно выпутывалась из самых опасных передряг. мы увидели на прилавке, или конторке, стоявшей у самого окна, пять кусков шелка вместе с другими материями; и хотя уже совсем стемнело, однако приказчики, занятые в лавке, не успели закрыть окна ставнями или позабыли о них.

Заметив эту оплошность, парень чуть не запрыгал от радости. До шелка рукой подать, говорил он, и побожился всеми святыми, что заберет материю, если бы даже ему пришлось совершить взлом. Я попыталась отговорить его, но увидела, что это бесполезно. И вот, недолго думая, подбежал парень к окну, высадил довольно ловко стекло из рамы, достал четыре куска шелку и вернулся с ними ко мне, но тотчас же раздался страшный шум и крики. Мы стояли рядом, но я ничего не взяла у него из рук и лишь поспешно шепнула:

— Ты пропал, беги!

Парень помчался стрелой, я тоже, но так как похищенные товары были у него, то за ним больше и гнались. Он выронил два куска шелка, что немного задержало преследователей, но толпа росла и устремилась за нами обоими. Скоро его поймали с двумя другими кусками, и тогда остальные погнались за мной. Я мчалась во весь опор и скрылась в доме моей пестуньи, но наиболее рьяные из толпы не отставали от меня ни на шаг и обложили дом. Постучались они не сразу, так что я успела скинуть мужской костюм и надеть свое обыкновенное платье; к тому же, когда раздался стук, пестунья моя, женщина находчивая, не открыла дверей, закричав, что сюда не входил ни один мужчина. Толпа утверждала, что все видели, как мужчина вошел, и грозила высадить двери.

Моя пестунья, ничуть не смутившись, спокойно ответила, что они могут войти и обыскать ее дом, но пусть пригласят констебля, и тот возьмет с собой нескольких человек, ибо безрассудно пускать в дом целую ораву. Несмотря на свое возбуждение, толпа не могла не признать справедливость этих слов. Немедленно позвали констебля, и старуха охотно открыла дверь; констебль охранял вход, а выбранные им люди обыскали дом под руководством моей пестуньи, которая водила их из комнаты в комнату. Подойдя к моей двери, она громко крикнула:

— Кузина, откройте, пожалуйста; тут пришли какие-то господа, которым нужно обыскать вашу комнату.

Со мной была девочка, внучка пестуньи, как она ее называла; я велела ей открыть дверь, сама же сидела за работой, обложившись разным рукоделием; со стороны казалось, будто я работаю с утра, неубранная, в ночном чепчике и капоте. Моя пестунья извинилась за беспокойство, объяснив вкратце повод к нему и сказав, что у нее не было другого выхода, как впустить этих людей и дать им самим удостовериться, потому что одних ее слов для них недостаточно. Продолжая спокойно сидеть, я предложила им заняться обыском; ибо, сказала я, если в доме есть мужчина, то я уверена, что он не у меня, а что касается остальных комнат, то я ничего не могу сказать, так как не знаю, чего они ищут.

Все вокруг меня выглядело так невинно и честно, что сыщики обошлись со мной любезнее, чем я ожидала, правда, после того, как тщательно обыскали всю комнату, пошарили под кроватью и в кровати и везде, где можно было что-нибудь спрятать. Кончив обыск и ничего не найдя, они попросили у меня извинения и ушли.

Когда они обыскали таким образом весь дом снизу доверху и сверху донизу и ничего не обнаружили, то вышли к толпе и успокоили ее; однако же вызвали мою пестунью к судье. Два человека показали под присягой, видели, как мужчина, которого они преследовали, вошел в дом. Моя пестунья разбушевалась, крича, что позорят ее дом и обижают ее безвинно; если мужчина вошел к ней, то, очевидно, тотчас же и вышел, ибо она готова присягнуть, что ни один мужчина не показывался у нее в доме весь день (что было совершенной правдой); возможно, конечно, что, когда она была наверху, какой-нибудь перепуганный парень, найдя дверь открытой, забежал к ней в дом, спасаясь от преследователей, но она его не знает; если так, то он, наверное, удрал, может через другую дверь — в ее доме есть другая дверь, выходящая в переулок, — и в таком случае он скрылся.

Все это было правдоподобно, и судья удовлетворился клятвой старухи в том, что она не принимала и не пускала к себе в дом ни одного мужчины с целью его спрятать, защитить или утаить от правосудия. Клятву она могла дать с чистым сердцем, что и сделала, и была отпущена.

Легко себе представить, как этот случай перепугал меня; моя пестунья никогда больше не могла убедить меня снова облачиться в мужской наряд; я ей говорила, наверное тогда попадусь.

Судьба моего бедного соучастника в этом неудачном предприятии была незавидная: его привели к лорду-мэру[58], и его милость отправил парня в Ньюгет, причем поймавшие его лавочники до такой степени горели желанием покрепче засудить беднягу, что вызвались явиться в суд и поддержать обвинение против него. Однако он добился отсрочки приговора, пообещав выдать соучастников, в частности мужчину, с которым совершил эту кражу; и он приложил к этому все старания, сообщив суду мое имя, то есть назвав меня Габриелем Спенсером — под таким именем он меня знал. Тут и обнаружилось, как мудро я поступила, утаившись него, ибо, не сделай я этого, я бы погибла. Парень приложил все усилия, чтобы обнаружить Габриеля Спенсера: описал мою наружность, сообщил место, по его словам, я жила; рассказал все, какие только мог, подробности о моем жилище. Однако, утаив от него главное — свой пол, я получила большой козырь, и он и не мог до меня добраться. Усердно стараясь разыскать меня, он потревожил две или три семьи, но те ничего обо мне не знали, кроме того только, что у него был товарищ, которого они видели, но о котором им ничего не было известно. А что касается моей пестуньи, то, хотя наше знакомство было устроено ею, однако через третье лицо, и он ничего о ней не мог сказать.

Все это послужило ему во вред, ибо, пообещав суду сделать разоблачения, он не смог сдержать обещание и ему была вменена в вину попытка одурачить судей, и лавочники стали его преследовать еще более ретиво,

Все это время я была, однако, в страшном беспокойстве и, чтобы избежать всякой опасности, временно покинула свою пестунью. Не зная, куда направиться, я взял с собой служанку, села в почтовую карету и поехала Данстебл, к старикам, державшим гостиницу, в которой я так приятно провела время со своим ланкаширским мужем. Там я сочинила небылицу, будто со дня на день жду мужа из Ирландии, будто я писала ему, что встречу его в Данстебле, в этой самой гостинице, и он, наверно приедет через несколько дней, если будет попутный ветер; поэтому я хочу провести у них эти несколько дней до его приезда, он же приедет или на почтовых, или честерском дилижансе, не знаю наверное; как бы там было, он непременно заедет в эту гостиницу, чтобы встретиться со мной.

Хозяйка страшно мне обрадовалась, а хозяин суетился вокруг меня, что, будь я принцессой, и тогда не могла бы быть принята лучше; при желании я мог; бы провести здесь и месяц и два.

Но у меня была совсем другая забота. Я очень беспокоилась (несмотря на то, что была так хорошо переряжена, что едва ли меня могли узнать), как бы тот парень не разыскал меня; и хотя он не мог обвинить меня в последней краже, поскольку я его отговаривала и не принимала в ней никакого участия, а только спасалась погони, зато легко мог выдать другие дела и купить свою жизнь ценою моей.

Я не знала ни минуты покоя. Кроме старой пестуньи у меня не было ни поддержки, ни друга, ни наперсник! и я не видела другого выхода, как отдать свою жизнь ее руки; так я и сделала: сообщила ей свой адрес и получила от нее в Данстебле несколько писем. Некоторые из этих писем перепугали меня до смерти, но наконец она прислала мне радостную весть, что парень повешен, — давно я не получала такого приятного известия.

Я провела в Данстебле пять недель, и жизнь была во всех отношениях приятна, если бы не эта постоянная тревога. Но, получив последнее письмо, я повеселела, сказала хозяйке, что пришло письмо из Ирландии от моего мужа; он сообщает, что, слава богу, здоров, но, к сожалению, дела не позволили ему выехать в назначенное время, и поэтому мне придется, должно быть, вернуться без него.

Хозяйка поздравила меня с доброй вестью о здоровье мужа.

— Ведь я заметила, сударыня, — сказала она, — что вы все время были печальны. Вы казались такой рассеянной, наверное, оттого, что были поглощены мыслями о муже, — продолжала добрая женщина, — зато теперь вид у вас прекрасный.

— Очень жаль, что ваш почтенный супруг не мог приехать, — проговорил хозяин, — я был бы сердечно рад повидать его. Когда вы получите точные сведения о его приезде, милости просим опять к нам, сударыня; вы всегда будете у нас желанной гостьей.

С этими любезными пожеланиями мы расстались; я приехала в Лондон очень довольная и застала свою пестунью тоже повеселевшей.

Она мне сказала, что никогда больше не посоветует брать сообщника, ибо заметила, что мне всегда больше везет, когда я промышляю одна. Так оно и было, потому что одна я редко подвергала себя опасности, а если мне и случалось попасть в беду, я выпутывалась из нее ловчее, чем в тех случаях, когда меня связывали нелепые действия моих сообщников, менее предусмотрительных и более нетерпеливых; ибо хотя я никому не уступала в смелости, но всегда действовала с большими предосторожностями и выворачивалась с большей находчивостью.

Часто я даже дивилась своей упорной приверженности воровству; несмотря на то, что все мои товарищи кончали неудачей и быстро попадали в руки правосудия, я все не могла решиться оставить это ремесло, хотя была теперь далеко не бедной. Искушения, связанные с нуждой, этой главной подстрекательницей к воровству, для меня теперь не существовали; теперь я имела около пятисот фунтов наличных денег, на которые могла бы отлично жить, если бы бросила свое грязное ремесло; но, повторяю, у меня не было ни малейшего расположения бросать его; мне легче было это сделать, когда я располагала всего двумястами фунтов и не имела перед глазами таких устрашающих примеров. Отсюда очевидно, что, когда мы ожесточились в преступлении, никакой вниманием. Прежде всего он выразил желание взять на мое счастье лотерейный билет; выиграв какой-то пустячок — кажется, муфту с перьями, — он преподнес ее мне; потом продолжал разговаривать с подчеркнутой почтительностью.

Он так заговорился, что увлек меня к выходу, а потом стал гулять со мной по рядам, не переставая болтать о тысяче пустяков. В конце концов он сказал, что очарован моим обществом, и спросил, не соглашусь ли я прокатиться с ним в карете, заявив, что он человек чести и не позволит себе ничего непристойного. Я немного поломалась, заставив его себя упрашивать, потом согласилась.

Сначала я была в недоумении, чего этот господин от меня хочет, но потом заметила, что он подвыпил и не прочь выпить еще. Он повез меня в Спринг-гарден, на Найтсбридж[59], где мы гуляли в садах, и был со мной очень мил; но я нашла, что он слишком много пьет. Он и мне предлагал выпить, но я отказалась.

До сих пор мой спутник держал свое слово и не позволял себе никаких вольностей. Мы снова сели в карету, и он повез меня по Лондону; было уже десять часов вечера, когда он велел карете остановиться у одного дома, где, по-видимому, его знали и проводили прямо наверх, в комнату с кроватью. Сначала я не хотела подниматься, но после нескольких просьб снова уступила, любопытствуя узнать, чем все это кончится, так как надеялась напоследок чем-нибудь поживиться. Что касается кровати и т.д., то на этот счет я мало беспокоилась.

Тут мой спутник, вопреки обещанию, начал позволять себе кое-какие вольности; я мало-помалу уступала, позволив ему в конце концов делать с собой все, что он хотел; нет нужды пускаться в подробности. При этом кавалер мой все время усердно пил, и около часу ночи мы снова сели в карету. От свежего воздуха и покачивания кареты вино еще больше ударило ему в голову, он заерзал и хотел было возобновить то, что делал в комнате, но так как я убедилась, что игра теперь у меня верная, то воспротивилась и немного его утихомирила; не прошло и пяти минут, как он крепко уснул.

Я воспользовалась этим, чтобы хорошенько его обобрать: взяла золотые часы, шелковый кошелек, набитый золотом, изящный парадный парик, перчатки с серебряной бахромой, шпагу и драгоценную табакерку и, тихонько открыв дверцу кареты, приготовилась выскочить на ходу; но так как в узенькой улице возле Темпл-Бара[60] карета остановилась, чтобы пропустить другую карету, то я спокойно сошла, захлопнула дверцу и ускользнула и от своего кавалера, и от кареты.

Это было поистине неожиданное приключение, свалившееся как снег на голову, хотя я не так уж далеко ушла от веселой поры моей жизни и еще не позабыла, как следует себя вести, когда какой-нибудь слепленный похотью хлыщ не в состоянии отличить старухи от молодой женщины. Правда, я казалась на десять или двенадцать лет моложе, однако не была семнадцатилетней девчонкой, и не так уж трудно было заметить это. Нет ничего нелепее, гаже и смешнее нализавшегося мужчины, разгоряченного винными парами и похотливыми желаниями; им владеют два дьявола сразу, и он так же неспособен управлять собой при помощи разума, как мельница не может молоть без воды; порок топчет в грязь все, что в нем было доброго, даже сознание его помрачено похотью, и он творит одну глупость за другой; продолжает пить, когда уже совсем пьян, подхватывает первую встречную женщину, не заботясь о том, кто она и что она, здоровая или прогнившая, опрятная или замарашка, дурнушка или красавица, старая или молодая; в своем ослеплении он ничего не разбирает. Такой человек хуже сумасшедшего; мозг его затуманен, он совершенно не помнит, что делает, как ничего помнил и мой жалкий кавалер, когда я очищала его карманы от часов и кошелька с золотом.

О таких мужчинах Соломон говорит: «Идут, как вол идет на убой, доколе стрела не пронзит печени его».[61] Великолепное описание дурной болезни, являющейся ядовитой, смертельной заразой, проникающей в кровь, начало или источник которой есть печень; вследствие быстрого обращения всей массы крови эта ужасная, отвратительная язва немедленно поражает печень, отравляет ум и пронзает внутренности, как стрела.

Правда, жалкий беззащитный сластолюбец не подвергался с моей стороны опасности, тогда как я сначала очень и очень подумывала об опасности, которой подвергалась с его стороны; но он поистине достоин был жалости, потому что был, по-видимому, хорошим человеком, чуждым каких-либо дурных намерений, рассудительным, отменного поведения мужчиной, милым и обходительным, сдержанного и твердого нрава, привлекательной и красивой наружности; словом, он был бы приятен во всех отношениях, если бы, к несчастью, не подвыпил накануне, не провел прошлой ночи без сна, как признавался мне, когда мы были вместе, если бы кровь его не была разгорячена вином и в этом состоянии разум, как бы уснув, не покинул его.

Что же касается меня, то я интересовалась только его деньгами и тем, какая мне может быть от него пожива; а после этого, если бы мне представилась какая-нибудь возможность, я бы его отправила целым и невредимым домой, к семье, ибо я не сомневалась, что у него есть честная, добродетельная жена и невинные дети, которые очень о нем беспокоятся и были бы рады поскорее его увидеть и ухаживать за ним, пока он не придет в себя. И с каким сокрушением и стыдом будет он вспоминать о своем поведении! Как будет упрекать себя за то, что связался с уличной девкой, которую подцепил в самой худшей трущобе, на ярмарке, среди грязи и подонков города! Как будет он дрожать от страха, не схватил ли сифилиса, от страха, что стрела пронзит его печень; как будет мерзок себе при воспоминании о своем диком и скотском распутстве! И если только есть у него какое-нибудь понятие о чести, то как ужасна для него будет мысль, не заразил ли он дурной болезнью — разве уверен он, что не схватил чего-нибудь? — свою скромную и добродетельную жену и не отравил ли таким образом кровь своего потомства!

Если бы такие господа знали, какое презрение питают к ним женщины, с которыми они имеют дело в подобных случаях, это отбило бы у них охоту к таким похождениям. Как я сказала выше, эти женщины не ценят удовольствия, не одушевлены никаким влечением к мужчине; бесчувственная шлюха думает только о деньгах, и когда мужчина опьянен порочными своими восторгами, руки этой твари обшаривают его карманы в поисках поживы, а простак в своем упоении не замечает этого, как не предвидел такой возможности заранее.

Я знала женщину, которая обошлась так ловко с одним мужчиной, правда не заслуживавшим лучшего обращения, что, покуда он был с ней занят, ухитрилась вытащить у него кошелек с двадцатью гинеями из кармашка для часов, куда он из предосторожности спрятал его, и положила на его место другой кошелек, с золочеными бляшками. Кончив, он спросил:

— Признайся, ты не очистила мой карман?

Она стала над ним подтрунивать, говоря, что едва ли у него есть что терять. Он сунул пальцы в кармашек и, нащупав кошелек, успокоился, а она так и ушла с его деньгами. Это было специальностью моей знакомой; для таких случаев у нее всегда были наготове поддельные золотые часы из позолоченного серебра и кошелек с бляшками, и я не сомневаюсь, что действовала она с успехом.

Я вернулась со своей добычей к пестунье, и, когда рассказала ей о приключении, у старухи даже слезы на глазах выступили при мысли, что такой большой барин ежедневно подвергается опасности быть ограбленным из-за несчастной своей слабости к вину.

Но что касается моей наживы и ловкости, с какой я его обчистила, тут пестунья была в полном восторге.

— Да, детка, — сказала она, — эта неприятность, наверное, подействует на него сильнее, чем все проповеди, которые он когда-либо слышал.

Продолжение этой истории показало, что она была права.

На другой день старуха стала подробнейшим образом расспрашивать о моем вчерашнем знакомом. Мое описание платья, фигуры, наружности этого человека напомнило ей одного господина, которого она знавала. Старуха сосредоточенно думала во время моего рассказа, потом заявила:

— Ставлю сто фунтов, что я знаю этого человека.

— Досадно, — заметила я, — потому что ни за что на свете мне не хотелось бы разоблачать его. Он уже довольно пострадал из-за меня, и мне не хотелось бы причинить ему еще большие неприятности.

— Нет, нет, — успокоила меня пестунья, — я не собираюсь делать ему зло, но прошу тебя, удовлетвори еще немножко мое любопытство, потому что, если это он, я об этом все равно дознаюсь.

Меня это немного встревожило, и, выразив на лице беспокойство, я сказала старухе, что в таком случае и он может обо мне дознаться, и тогда я пропала. Пестунья поспешно возразила!

— Неужели ты думаешь, что я способна выдать тебя, детка? Нет, нет ни за какие богатства! Я хранила твои тайны в делах и похуже. Можешь вполне положиться на меня.

Тогда я не стала больше прекословить.

Пестунья составила себе иной план, не посвятив меня в него, но твердо решив все разведать. С этой целью она направилась к одной своей приятельнице, которая была вхожа в интересовавшую ее семью, и сказала, что у нее есть важное дело к господину такому-то (который, кстати сказать, был не более не менее как баронет и очень знатного рода) и она не знает, как до него добраться, не имея знакомых, которые ввели бы ее к нему. Приятельница тотчас же пообещала помочь ей и пошла справиться, в городе ли баронет.

На следующий день она приходит к моей пестунье и говорит, что сэр*** у себя дома, но его постигло несчастье, он сильно болен и никого не принимает.

— Какое несчастье? — поспешно спрашивает моя пестунья с выражением крайнего изумления.

— Представьте, — отвечает приятельница, — ездил в Хемпстед[62], к одному приятелю, и на обратном пути подвергся нападению и был ограблен. А так как он, по-видимому, хватил лишнего, то негодяи еще и разукрасили его, и сейчас он очень нездоров.

— Ограблен! — воскликнула пестунья. — Что же у него взяли?

— Взяли золотые часы и золотую табакерку, парадный парик и все деньги, какие при нем были, наверное, немало, потому что сэр*** никогда не выходит из дому кошелька, туго набитого гинеями.

— Полноте! — насмешливо заметила моя старуха. — бьюсь об заклад, что он наклюкался, взял девку, и та обчистила; и вот, вернувшись домой, он рассказывает жене небылицу, будто его ограбили. Старая штука! Тысячи таких небылиц преподносят ежедневно бедным женам.

— Фу! Как можно говорить подобные вещи! — обиделась приятельница. — Вижу, что вы совсем не знаете сэра***. Это благороднейший джентльмен, в целом городе вы не сыщете такого скромного, почтенного, достойного человека. Он питает отвращение к таким гадостям, никто из его знакомых не возвел бы на него такой напраслины.

— Ладно, ладно, — говорит пестунья, — это меня касается, иначе, уверяю вас, я докопалась бы до правды. Все эти скромники подчас не лучше прославленных шутников, только искуснее притворяются, или, если хотите, лучше лицемерят.

— Нет, нет, бог с вами, — перебила приятельница. — Могу вас уверить, сэр*** не лицемер; он, право во всех отношениях порядочный джентльмен, и, без всякого сомнения, его ограбили.

— Ладно, пусть себе будет порядочный. Повторяю, нет до этого дела, я хочу только поговорить с ним, совсем по другому поводу.

— По тому ли или по другому, а видеть его вам сейчас нельзя, он никого не принимает, лежит в постели! его сильно избили.

— Вот как? — удивилась пестунья. — Побывал, значит, в переделке! Что же ему повредили? — осведомила она.

— Голову, — отвечает приятельница, — одну руку и лицо. Негодяи обошлись с ним просто варварски.

— Бедный баронет, — сокрушенно проговорила пестунья. — Придется мне, значит, подождать, пока поправится. Надеюсь, долго ждать не придется, — прибавила она, — мне с ним очень нужно поговорить.

И старуха тотчас же идет ко мне и передает весь рассказ.

— Разыскала твоего красавчика, — говорит, — правда, красавец, только в очень уж плачевном виде, моги ему боже. Какого черта ты его так разукрасила? Ведь ты чуть дух из него не вышибла.

Я так и уставилась на нее.

— Дух вышибла? — говорю. — Напрасно вы меня вините. Право, я его пальцем не тронула. Он был в добром здравии, когда я его покинула, только что пьян и спал как убитый.

— Я уж там не знаю, — говорит, — только теперь он в очень плачевном виде. — И передает мне все, сказала ей приятельница.

— Ну, тогда, — говорю, — он попал в переделку уже после того, как я его покинула, потому что я оставила его целым и невредимым.

Дней через десять моя пестунья снова идет к приятельнице, чтобы та провела ее к нашему барину; тем временем она навела справки другим путем и узнала, что еще не выезжает из дому, но встал с постели, так что ей позволили поговорить с ним.

Эта женщина прекрасно умела держать себя в обществе и не нуждалась, чтобы ее представляли баронету; я не в состоянии передать точно ее речи, потому что она, как я уже сказала, за словом в карман не лезла. Она заявила баронету, что пришла к нему, не будучи знакомой, с единственным намерением оказать ему услугу, он сам убедится, что никаких иных целей у нее нет; так как ею руководят чисто дружеские побуждения, он просит дать ей слово, что если он и откажется от ее услуг, то не будет на нее в обиде, что она суется не в свое дело. Со своей стороны, она обещала ему, что так как то, чем она собирается рассказать, есть тайна, касающаяся только его, то, примет ли он ее услуги или нет, все это останется между ними, если только он сам не даст делу огласки; отказ же от предлагаемой услуги ничуть не уменьшит ее уважения к нему, и она ни капельки не будет на него в обиде, так что ему предоставляется полная свобода действовать так, как он найдет удобным.

Сначала он ответил очень уклончиво, заявив, что совершенно не знает за собой таких вещей, которые требовали бы большой секретности, что он никому не сделал никакого зла и мало озабочен тем, что про него говорят, что не в его привычках быть к кому-либо несправедливым и он не представляет себе, какая ему может быть оказана услуга, но что если дело обстоит так, как она сказала, то он не станет обижаться за желание услужить ему; таким образом, он всецело предоставляет на ее усмотрение говорить или не говорить.

Пестунья встретила у него такое глубокое равнодушие, что стала сомневаться, можно ли затевать с ним это дело, однако, после нескольких отступлений, сказала, что благодаря одной странной и непостижимой случайности ей стало известно о недавнем несчастном приключении с ним, и притом с такими подробностями, каких не знает ни одна душа на свете, кроме них двоих, даже та особа, которая была с ним.

Сначала он, видимо, рассердился.

— Какое такое приключение?

— Я говорю, сэр, о том, как вас ограбили на пути из Найтсбр… виновата; — Хемпстеда, — поправилась она. — Не удивляйтесь, сэр, что я могу рассказать вам каждый ваш шаг в тот день, от ярмарки на Смитфилде до Спринггардена на Найтсбридже, и оттуда до*** на Стрэнде[63], и как вы потом уснули в карете. Пусть это вас не удивляет, сэр, потому что я пришла не с тем, чтобы заниматься вымогательством. Я ничего у вас не прошу и уверяю вас, что женщина, которая была с вами, совершенно не знает, кто вы такой, и никогда не узнает. Все же, мне кажется, я могу оказать вам еще кое-какие услуги. Я не только для того пришла, чтобы поставить вас в известность о своей осведомленности, в надежде, что вы меня вознаградите за мое молчание. Смею вас уверить, сэр, все, что вы сочтете нужным сделать или сказать мне, останется тайной, как если бы я лежала в могиле.

Он был поражен речью старухи и сказал ей торжественно:

— Сударыня, я вас не знаю, и очень прискорбно, что вы посвящены в тайну самого гнусного и постыдного поступка в моей жизни. Единственным моим утешением было то, что я считал его известным только Богу и моей совести.

— Пожалуйста, сударь, — сказала старуха, — не считайте для себя несчастьем, что я посвящена в вашу тайну. Я уверена, что это случилось неожиданно для вас; да, вероятно, и ваша спутница тут немало виновата. Во всяком случае, у вас нет никаких оснований сожалеть, что мне стало об этом известно. Вы сами не будете более безгласным насчет этого дела, чем была и всегда будет женщина, которую вы видите перед собой.

— Прекрасно, — ответил он, — но позвольте мне, однако, отдать справедливость моей спутнице. Кто бы она ни была, уверяю вас, она меня ни к чему не подстрекала, скорее отговаривала. Всему причиной мое собственное безрассудство и сумасбродство; оно и ее вовлекло в эту историю: я не хочу понапрасну обвинять ее. Что же касается того, что она меня обобрала, то лучшего я и ожидать не мог в своем тогдашнем состоянии; я не знаю даже, она ли меня обокрала или же кучер; если она, я ей прощаю. Мне кажется, так следует поступать со всеми мужчинами, позволившими себе до такой степени забыться. Но я гораздо больше озабочен другими вещами, а вовсе не тем, что она взяла у меня.

Моя пестунья начала тогда входить во все подробности дела, и он ей откровенно во всем признался. Прежде всего она сказала ему в ответ на его слова обо мне:

— Я рада, сэр, что вы так справедливы к сопровождавшей вас особе. Уверяю вас, это благородная дама, а не публичная женщина, и чего бы вы от нее ни добились, я убеждена, что это не в ее привычках. Вы подвергались большому риску, сэр. Если эта сторона дела тревожит вас, вы можете быть совершенно спокойны, так как, уверяю вас, ни один мужчина не прикасался к ней, кроме ее мужа, а он умер уже лет восемь назад.

По-видимому, как раз это его и беспокоило, так что он пребывал в великом страхе. Во всяком случае, услышав слова моей пестуньи, он очень обрадовался и сказал:

— Откровенно говоря, сударыня, если бы я был уверен в этом, я совсем бы не горевал о пропаже. Ведь искушение было велико, а она, может быть, бедная и нуждалась в деньгах.

— Не будь она бедная, сэр, — отвечала старуха, — клянусь вам, она никогда бы вам не уступила. И если бедность побудила ее сначала позволить вам то, что вы сделали, то бедность же побудила ее напоследок вознаградить себя, когда она увидела вас в таком состоянии, что, не, сделай она этого, любой кучер или носильщик портшеза обобрал бы вас еще чище.

— Ну что ж, — сказал он. — Желаю, чтобы это пошло ей впрок! Повторяю, со всеми мужчинами, которые до такой степени забываются, следует поступать точно так же, это приучило бы их к большей осмотрительности. Меня тревожит в этом деле лишь то, на что я вам уже намекал. — Тут он пустился с ней в некоторые откровенности насчет того, что произошло между нами и о чем женщине писать неудобно; признался, в каком он страхе за свою жену, потому что мог получить от меня что-нибудь и передать ей, и в заключение попросил старуху, не может ли она устроить ему свидание со мной. Моя пестунья опять заверила его, что ничего такого у меня нет и что он может быть совершенно спокоен в этом отношении, все равно как с собственной женой. Что же касается свидания со мной, то оно, по ее словам, могло бы иметь опасные последствия, во всяком случае, она поговорит со мной и даст ему знать, но в то же время она всячески старалась отговорить его, сказав, что ему не будет от этого никакого проку, поскольку он, надо надеяться, не намерен продолжать со мной прежнее, мне же пойти на свидание — все равно что доверить ему свою жизнь. Он ответил, что чувствует большое желание видеть меня, что он даст ей все, какие в его власти, гарантии в том, что не воспользуется этим свиданием с дурными целями и что первым делом даст мне обязательство отказаться от каких-либо притязаний ко мне. Старуха продолжала доказывать, что это послужит лишь к разглашению его тайны и может сильно повредить ему, она умоляла его не настаивать, так что в конце концов он отступился.

Разговор коснулся также похищенных вещей, и он выразил большое желание получить свои золотые часы, сказав, что, если она принесет их, он охотно заплатит за них полную цену. Старуха сказала, что постарается, предоставив ему самому назначить цену.

Действительно, на другой день она принесла часы, и он дал за них тридцать гиней — больше того, что я могла бы за них выручить, хотя они, по-видимому, стоили гораздо дороже. Он завел тогда речь о парике, который стоил ему шестьдесят гиней, и о табакерке; через несколько дней старуха принесла ему и эти вещи, очень его обязав, и он дал ей еще тридцать гиней. На следующий день я прислала ему его красивую шпагу и трость бесплатно, ничего от него не потребовав. Однако на свидание я соглашалась при том лишь условии, что он откроет мне свое настоящее имя; он же на это не шел.

Тогда он вступил в длинный разговор с моей пестуньей о том, каким образом она разузнала обо всем этом деле. Та сочинила длинную историю, будто бы ей все рассказала одна особа, которую я посвятила в дело, так как она должна была помочь мне в сбыте вещей, а эта особа принесла вещи ей в заклад, зная, что она занимается этим делом; и вот, услышав о несчастье, постигшем его милость, старуха сразу смекнула, что произошло; получив вещи в свои руки, она решила прийти попытать его, что и сделала. Потом она снова стала заверять его, что никому не проронит об этом ни слова, и хотя хорошо знает ту женщину, — она подразумевала меня, — однако ничего ей не сообщила о том, кто он такой, что, кстати сказать, было неправдой; но для него не произошло от этого никаких неприятностей, потому что я никому не обмолвилась ни одним словом.

Я часто думала о том, как бы снова с ним увидеться, и жалела что отказалась от встречи. Я была убеждена, что если бы я его увидела и дала ему понять, что знаю, кто он такой, то могла бы чем-нибудь от него поживиться и даже поступить к нему на содержание. Хотя это был дурной образ жизни, однако не столь опасный, как тот, что я себе избрала. Мысли эти, однако, стали все реже посещать меня, и я пока что отклонила его просьбу о свидании. Зато моя пестунья часто его видела, он был с ней очень любезен и почти при каждой встрече делал ей какой-нибудь подарок. Однажды она застала баронета очень, веселым и, как ей показалось, немного подвыпившим, и он снова стал упрашивать ее устроить свидание с женщиной, которая, по его словам, так его обворожила в ту ночь. Моя пестунья, которая с самого начала хотела, чтобы я с ним увиделась, сказала, что готова уступить его желанию и попробует уговорить меня, а после его многократных обещаний забыть все прошлое прибавила, что, если ему угодно будет пожаловать к ней сегодня вечером, она постарается исполнить его просьбу.

После этого она явилась ко мне и передала весь разговор, а поскольку я уже начинала жалеть о своем прежнем отказе, скоро добилась от меня согласия. И вот я приготовилась к встрече: нарядилась, разумеется, как можно тщательнее и первый раз в жизни прибегла к помощи искусства; говорю — в первый раз, ибо никогда еще я не опускалась до того, чтобы румяниться, думая, в своем тщеславии, что я в этом не нуждаюсь.

В назначенный час он явился; было ясно, как пестунья заметила это уже днем, что баронет подвыпил, хотя далеко еще не был пьян. Он чрезвычайно обрадовался, увидя меня, и начал длинный разговор по поводу случившегося. Я несколько раз попросила у него прощения, заявив, что у меня вовсе не было такого намерения, когда с ним встретилась, что я бы не пошла с ним, если бы не приняла его за мужчину воспитанного и если бы он не надавал мне столько обещаний, что не позволит себе никакой нескромности.

Он стал извиняться, сославшись на выпитое вино и на то, что он едва помнил себя; не будь этого, он никогда бы не позволил себе таких вольностей со мной. Он заявил, что после женитьбы не прикасался ни к одной женщине, кроме меня, и что все случилось нечаянно для него, наговорил мне комплиментов, что я ему страшно понравилась и так далее, словом, до того разошелся, что не прочь был повторить все сначала. Но я оборвала его, заявив, что после смерти мужа, то есть уже восемь лет, не позволяла ни одному мужчине прикасаться к себе. Он ответил, что верит мне, прибавив, что старуха уже говорила ему об этом, и как раз высокое мнение обо мне возбудило в нем желание увидеться со мной вновь, и если он уже раз нарушил со мной добродетель, без всяких дурных последствий для себя, то может безопасно повторить все снова, словом, он кончил тем, чего я ожидала и о чем здесь неприлично рассказывать.

Моя старая пестунья предвидела все это не хуже меня, поэтому она провела его в комнату, где не было кровати, но зато эта комната сообщалась с другой, в которой стояла кровать. Туда мы и перешли на остаток ночи; в общем, побыв со мной несколько времени, он уснул и оставался там всю ночь. Я на время удалилась, но еще до рассвета вернулась раздетая и лежала с ним до утра.

Так что, как видите, согрешив однажды, мы тем самым открываем ворота дальнейшему греху, и все наши покаянные мысли разлетаются при первом же новом соблазне. Если бы я не уступила его желанию повидаться со мной еще раз, его порочное вожделение постепенно бы угасло и, кто знает, может он больше ни с кем не стал бы так грешить! Ведь до встречи со мной он и в самом деле как будто не занимался этим.

Когда он уходил, я выразила надежду, что теперь он не боится, что его снова обокрали. Он ответил, что совершенно спокоен на этот счет, и, сунув руку в карман, дал мне пять гиней — первые деньги, заработанные мной таким способом после многолетнего перерыва.

Он нанес мне несколько таких визитов, но ни разу не предложил постоянного содержания, что меня бы устраивало больше всего. Раз, правда, он спросил меня, чем я живу. Я поспешно ответила, что ни с кем не позволяю себе таких вещей, как с ним, но зарабатываю рукоделием и этого для меня достаточно, хотя порой приходится туго.

Он винил себя в том, что толкнул меня на грех, между тем как сам он и в мыслях не имел предаваться ему (так, по крайней мере, он меня уверял). Ему было тяжело, говорил он, чувствовать себя виновником не только своего, но и моего падения. Он часто пускался в справедливые рассуждения о грехе вообще и о тех обстоятельствах, которые сопровождали его собственную провинность: вино, говорил он, разожгло в нем желание, дьявол завел его на ярмарку, где его ждала приманка; мораль он всякий раз выводил сам.

Когда его одолевали подобные мысли, он обычно покидал меня и по месяцу, а то и дольше, не являлся. Но по мере того как глубокомыслие выветривалось, на смену ему приходило легкомыслие, и тогда он являлся ко мне в полной готовности снова грешить. Так прожили мы какое-то время; хотя я не была в полном смысле слова его содержанкой, однако он не скупился на подарки, позволявшие мне жить не работая и, главное, не возвращаться к своему старому ремеслу.

Но и этому приключению наступил конец. Через год я заметила, что он уже не приходит так часто, как раньше, и наконец он совсем прекратил свои посещения без какой-либо размолвки и не попрощавшись со мной. Так кончился этот краткий эпизод, который мало что мне принес, дав только лишний повод для угрызений совести.

В течение всего этого времени я по большей части сидела дома; во всяком случае, имея достаточно денег, не пускалась ни в какие приключения еще целых три месяца, но потом, увидя, что мои фонды иссякли, и не желая тратить основной капитал, я стала подумывать о своем старом ремесле и поглядывать на улицу. И первый же мой шаг был довольно счастлив.

Я оделась очень бедно; нужно сказать, что появлялась я на улице в различных видах, и теперь было на мне платье из простой материи, синий передник и соломенная шляпа; в таком наряде явилась я к воротам гостиницы Трех Кубков на Сент-Джон-стрит. В этой гостинице останавливалось много извозчиков, и вечером на улице всегда стояло несколько почтовых карет, готовых к отправлению в Барнет, Тоттеридж[64] и другие города; и вот я поджидала, не подвернется ли что-нибудь. А расчет у меня был такой: к этим гостиницам часто подходят пассажиры с узлами и пакетами и спрашивают нужных им извозчиков или карету, чтобы ехать в провинцию; поэтому у дверей обыкновенно стоят женщины — жены и дочери носильщиков — в ожидании, не предложит ли им кто из пассажиров погрузить кладь.

И вот, пока я стояла у ворот гостиницы, одна женщина, которая была там уже до моего прихода — жена носильщика, обслуживавшего барнетскую почтовую карету, — спросила меня, не поджидаю ли и какого-нибудь пассажира. Я ответила: да, ожидаю свою госпожу, которая едет в Барнет и должна сейчас прибыть сюда. Женщина спросила, кто моя госпожа, и я ей назвала первую пришедшую мне в голову фамилию, которая случайно оказалась фамилией одной семьи, живущей в Хедли возле Барнета. Потом довольно долго ни я к ней не обращалась, ни она ко мне; тут кто-то позвал ее из двери соседнего дома, по-видимому из пивной, и она попросила меня вызвать ее, если кто-нибудь будет спрашивать карету в Барнет. Я ответила: «Охотно», и она ушла. Не успела она скрыться, как подходит горничная с девочкой, запыхавшаяся и вспотевшая, и спрашивает эту самую карету, Я тотчас ответила:

— Здесь.

— Вы обслуживаете эту карету? — спрашивает.

— Да, голубушка, — отвечаю. — Что вам угодно?

— Мне нужно место для двух пассажиров.

— Где же они, голубушка?

— Вот девочка, посадите ее, пожалуйста, в карету? — говорит, — а я побегу за госпожой.

— Торопитесь, голубушка, — говорю, — а то все будет переполнено.

У горничной был большой узел под мышкой; когда она посадила ребенка в карету, я сказала:

— Узел вам бы тоже лучше оставить в карете.

— Нет, боюсь, его утащат у ребенка.

— Так давайте его мне, — говорю.

— Возьмите, — говорит, — и, пожалуйста, хоршенько присмотрите за ним.

— Отвечаю вам за него, даже если бы он стою двадцать фунтов.

— Тогда берите, — говорит она и убегает. Взяв узел и подождав, пока горничная скрылась из виду, я иду к пивной, где была жена носильщика, с таки расчетом, что если я ее встречу, то отдам ей узел и скажу, что ее зовут, а мне нужно уходить и ждать больше некогда; но я ее не встретила, поэтому спокойно ушла и, повернув на Чартерхаус-лейн[65], пересекла Чартерхаус-ярд, направилась по Лонг-лейн, через двор церкви св. Варфоломея, оттуда вышла на Литтл-Бритен[66] и, через Блукоут Хоспитал[67], на Ньюгет-стрит.

Чтобы меня не узнали, я сняла синий передник и завернула в него узел, который был завязан в кусок цветного коленкора, очень приметного. Я также сунула туда мою соломенную шляпу и понесла узел на голове; и хорошо, что я так сделала, ибо, проходя через двор больницы, кого же я встретила: ту самую горничную, которая дала мне подержать узел! По-видимому, она шла со своей госпожой, за которой побежала, оставив вещи на моем попечении.

Я видела, что она торопится, и не имела никакого, желания останавливать ее; так она прошла мимо, а я благополучно принесла узел своей пестунье. В нем не оказалось денег, серебра или драгоценностей, зато было отличное платье из индийской камчатной материи[68], рубашка и юбка, чепчик и рукавчики из великолепного фламандского кружева[69] и кое-какие другие вещи, цена которых была мне отлично известна.

До этой проделки я не сама додумалась, ей научила меня одна воровка, с успехом промышлявшая таким способом; моя пестунья осталась от него в восторге; я еще несколько раз применяла его, но все в разных местах; в Уайтчепеле[70], на углу Петтикоут-лейн[71], где останавливаются кареты, идущие в Стретфорд, Боу[72] и вообще в ту часть Англии; у Летучей Лошади, за Бишопсгет[73], где останавливались тогда честонские кареты; и каждый раз мне удавалось возвращаться домой с какой-нибудь добычей. А раз выбрала я место у пакгауза, на берегу Темзы, где пристают корабли с севера, из таких городов, как Ньюкасл-на-Тайне, Сандерленд и другие. И приходит туда паренек с письмом: ему нужно было получить ящик и корзину, прибывшие из Ныокасла-на-Тайне, а пакгауз был закрыт. Я спросила, есть ли у него накладная с отличительными знаками; тогда он показывает мне письмо, по предъявлении которого он должен был получить посылку и которое содержало опись товаров: в ящике было полотно, в корзине — стеклянная посуда. Я прочла письмо и постаралась запомнить имена и отличительные знаки, имя отправителя товара и имя получателя; потом велела посланному прийти на другой день утром, так как сегодня клерк сюда не вернется.

После этого я отправилась в харчевню, спросила перо и бумагу и написала письмо от мистера Джона Ричардсона из Ньюкасла к его дорогому кузену Джемми Колю, в Лондон, в котором он сообщал, что посылает на таком-то корабле (а я запомнила все до последней мелочи) ящик, в котором столько-то кусков грубого камчатного полотна и столько-то ярдов голландского полотна и т.д., и корзину хрустальных стаканов от торгового дома мистера Гензилла, и что ящик помечен I. С э 1, а к корзине прикреплен ярлык с адресом.

Через час я явилась в пакгауз, застала там клерка, предъявила ему письмо, и товары беспрекословно были мне выданы; полотно стоило приблизительно два фунта. Я могла бы дополнить этот перечень еще многими приключениями, в которых я действовала с необыкновенной ловкостью и неизменным успехом.

Наконец — повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить — вышли у меня кое-какие заминки, которые мне, правда, удалось уладить, но они создали мне широкую известность, а это было для меня почти так же плохо, как быть пойманной на месте преступления.

В последнее время, выходя на улицу, я надевала вдовье платье; никаких определенных планов у меня при этом не было, я лишь поджидала, не подвернется ли чего под руку, как часто уже делала. И вот, проходя однажды по Ковент-Гардену[74], услышала я громкий крик: «Держи вора! Держи вора!» По-видимому, шайка воров позабавилась над каким-то лавочником, и, когда за ними бросились в погоню, одни метнулись в одну сторону, другие — в другую; так как одна из воровок, как говорили, была во вдовьем платье, то вокруг меня собралась толпа, и одни утверждали, что я и есть та самая, кого ищут, другие отрицали. Явился приказчик лавочника и громко побожился, что я и есть воровка, и схватил меня. Однако, когда толпа притащила меня в лавку, хозяин чистосердечно признал, что он меня не видел, и хотел тотчас же отпустить, но другой приказчик остановил его «Подождите, пожалуйста, до возвращения мистера*** (другого приказчика), он ее знает»; и меня задержали на добрых полчаса.

Позвали констебля и поручили ему сторожить меня. Разговорившись с ним, я спросила, где он живет и чем занимается; не подозревая, чем все это кончится, констебль назвал мне свое имя и сказал, где живет, прибавив в шутку, что я, наверное, услышу его имя, когда меня приведут в Олд Бейли. Слуги тоже обращались со мной дерзко, и стоило большого труда удержать их от рукоприкладства; хозяин, правда, был со мной учтивее остальных, но он не хотел отпускать меня, хотя и признавал, что я не заходила в его лавку.

Я начала терять терпение и довольно резко заявила ему, что, надеюсь, он на меня не посетует, если я привлеку его к ответственности за эти оскорбления, и попросила послать за моими друзьями, чтобы те были свидетелями, как со мной обращаются. Но он отказал мне, предложив обратиться с такой просьбой к мировому судье, когда меня приведут к нему; а за то, что я ему угрожаю, он будет смотреть за мной в оба и позаботится, чтобы я не избежала Ньюгета. Я ответила, что теперь его очередь издеваться, но скоро придет и моя, однако всячески старалась быть сдержанной. Я обратилась к констеблю с просьбой позвать мне посыльного, тот позвал, и тогда я потребовала перо, чернила и бумагу, но мне отказали. Я спросила у посыльного его имя и адрес, и бедняк весьма охотно мне их сообщил. Я велела ему заметить и запомнить, как со мной здесь обращаются; пусть он убедится, что меня задерживают здесь силой. Я сказала, что он мне понадобится как свидетель и я его поблагодарю, если он расскажет всю правду. Он заявил, что готов услужить мне всей душой.

— Однако, сударыня, — сказал он, — я должен услышать собственными ушами, что они отказываются отпустить вас, тогда мои показания будут более вразумительными.

После этого я громко обратилась к хозяину лавки:

— Сударь, вы отлично знаете, что я не та, кого вы ищете, и что сегодня я не заходила в вашу лавку. Поэтому я требую, чтобы вы меня отпустили или же объяснили, почему вы меня задерживаете.

В ответ на это хозяин заявил еще более грубым тоном, что он не исполнит ни первого, ни второго моего требования, пока не сочтет нужным.

— Отлично, — сказала я констеблю и рассыльному, — вы меня очень обяжете, господа, если припомните эти слова где следует.

Рассыльный ответил: «Да, сударыня», констебль же стал выражать недовольство и пытался убедить лавочника, чтобы тот отпустил его и позволил мне уйти, раз он сам признает, что я не была у него в лавке.

— Скажите мне, любезнейший, — насмешливо ответил лавочник, — кто вы такой: мировой судья или полицейский? Я поручил вам эту женщину, попрошу вас исполнять свои обязанности.

Немного задетый, констебль вежливо сказал:

— Я знаю, кто я такой и каковы мои обязанности, сударь. А вот вы, сдается мне, сами не понимаете, что делаете.

Они обменялись еще несколькими колкостями, а тем временем приказчики, парни наглые и бессовестные до последней степени, обращались со мной самым грубым образом; один из них — тот, что первый схватил меня, — заявил, что хочет подвергнуть меня обыску, и уже протянул ко мне руку. Я плюнула ему в лицо, подозвала констебля и велела хорошенько заметить, как со мной здесь обращаются. «И попрошу вас, господин констебль, спросить имя этого негодяя», — сказала я, указывая на приказчика. Констебль в вежливых выражениях пожурил парня, сказав, что он не соображает, что делает: ведь ему известно, что его хозяин не признал во мне воровки.

— И боюсь, — сказал констебль, — как бы ваш хозяин, а заодно с ним и я не попали в неприятное положение, если этой даме удастся доказать, кто она такая и где была, так как, по-видимому, она не то лицо, за которое вы ее принимаете.

— Черт бы ее побрал, — нагло ответил парень, — будьте уверены, это она и есть. Побожусь, что это та самая, которая была в лавке, и что я дал ей в руки пропавший кусок атласа. Вы получите более подробные показания, когда вернутся мистер Уильям и мистер Антони (другие приказчики); они опознают ее не хуже меня.

В ту самую минуту, когда наглец обратился с этими словами к констеблю, возвращаются господа Уильям и Антони, как он называл их, в сопровождении целой толпы, и тащат настоящую вдову, за которую меня принимали; вся орава, отдуваясь и вытирая пот, вваливается в лавку, бедную женщину с торжеством волокут к хозяину, в заднюю комнату, и все кричат:

— Вот вдова, сударь! Поймали-таки стерву!

— Что вы хотите сказать? — говорит хозяин. — Ведь она уже здесь. Глядите, вон там сидит, и мистер*** готов поклясться, что это она.

Другой приказчик, которого называли мистером Антони, возразил:

— Мистер*** может говорить, что ему угодно, и клясться, чем угодно, но вот настоящая воровка, и вот кусок атласа, который она украла. Я его собственной рукой вытащил у нее из-под юбки.

Теперь у меня отлегло от сердца, но я только улыбнулась, не сказав ни слова. Хозяин побледнел; констебль обернулся и посмотрел на меня.

— Пусть их, господин констебль, — сказала я, — посмотрим, что дальше будет.

Дело было ясное и не допускало никаких сомнений, поэтому констеблю поручили настоящую воровку, а передо мной лавочник рассыпался в извинениях, сказав, что сожалеет о допущенной ошибке и просит на него не гневаться; в лавку чуть ли не каждый день забираются воры, так что нельзя его слишком винить за крутую расправу.

— Не гневаться, сударь? — возразила я. — Что же, прикажете улыбаться? Если бы вы отпустили меня, когда ваш наглец приказчик схватил меня на улице и привел к вам и когда вы сами признали, что я не та женщина, я бы проглотила обиду и не рассердилась, приняв во внимание, что, как вы говорите, у вас каждый день такие неприятности. Но ваше последующее обращение со мной и особенно поведение вашего слуги совершенно нетерпимы; я должна привлечь вас за это к ответу, и привлеку.

Загрузка...